Парадоксальность положения, сложившегося в Риме после битвы при Мунде, заключалась в том, что позиции Цезаря именно в тот момент, когда он находился на вершине славы и видимого могущества, когда гражданская война была победоносно закончена, оказались не укрепившимися, а, наоборот, весьма существенно ослабленными. Как же это произошло?
С момента возвращения Цезаря из Испании и до роковых ид марта 44 г. прошло всего пять месяцев. За это время не было никаких крупных событий, тем более конфликтного характера. Внешне все обстояло благополучно. Именно в этот период Цезарь выдвинул ряд широких планов, о которых нам уже приходилось упоминать, — от войны с парфянами и вплоть до осушения Помптинских болот. В ответ на все эти проекты сенат декретировал ему новые почести. Однако наряду с перспективными мероприятиями не были забыты и более неотложные дела. Цезарь провел очередное пополнение сената: исключив из состава сенаторов ряд лиц, он пополнил сенат своими креатурами, не останавливаясь перед дарованием сенатского звания даже отпущенникам и солдатам, в том числе происходящим из Галлии и только недавно получившим римское гражданство. Очевидно, в это время число сенаторов было увеличено и доведено до 900.
Затем были организованы выборы должностных лиц на 44 г. Во время этих выборов Цезарь, конечно, снова действовал на основании того самого установления, согласно которому он рекомендовал половину кандидатов. Выборы состоялись в декабре. Консулами были избраны сам Цезарь и Марк Антоний. В числе 16 преторов избранными оказались М. Юний Брут и Г. Касоий Лонгин, причем первому из них Цезарь вручил городскую претуру, а второму — разбор дел, касающихся иностранцев.
Затем состоялись выборы эдилов и квесторов. Во время последних произошел такой инцидент: когда 31 декабря были созваны трибутные комиции, стало известно, что умер консул 45 г. Кв. Фабий Максим. По распоряжению Цезаря трибутные комиции были превращены в центуриатные, и на последний день истекающего года консулом был избран Г. Каниний Ребил, легат Цезаря в африканской и испанской кампаниях. Эта избирательная комедия дала пищу как для острот Цицерона, так и для общественного мнения, складывавшегося не в пользу Цезаря и обвинявшего его в «тиранических» замашках.
В 44 г. Цезарь стал диктатором в четвертый раз (Дион Кассий утверждает, что Цезарь в 44 г. стал диктатором в пятый раз, но это неверно), а консулом — в пятый. Положение его казалось бесспорным; новые почести, декретированные сенатом, соответствовали уже не просто царскому достоинству, но открытому обожествлению. Так, теперь во время занятий государственными делами он мог пользоваться не просто курульным, но позолоченным креслом, мог не только носить красные сапоги, как это делали некогда цари Альбы–Лонги, но даже имел право надевать царское облачение. Было постановлено, чтобы дни побед Цезаря ежегодно отмечались как праздники, а каждые пять лет жрецы и весталки совершали молебствия в его честь; клятва именем Цезаря считалась юридически действительной, а все его будущие распоряжения заранее получали правовую силу благодаря тому, что магистраты при вступлении в должность присягали не противодействовать ничему из того, что постановит Цезарь.
Цезарю определялась почетная стража из сенаторов и всадников, причем сенаторы должны были поклясться охранять его жизнь. Для одного из самых старинных праздников — для Луперкалий наряду с коллегиями Luperci Quintiliani и Fabiani создавалась теперь третья коллегия — Luperci Iuliani. Во всех святилищах и публичных местах совершались жертвоприношения и посвящения Цезарю; по всей Италии, в провинциях и во всех государствах, которые состояли с Римом в дружбе, устраивались в его честь различные игры. Месяц квинтилий переименовывался в июль, одна из триб получала имя Iulia, и, наконец, Цезарю посвящался ряд храмов, в том числе один из них общий — Цезарю (как Iuppiter Julius) и dementia (как богине милосердия). Все эти почести было решено записать золотыми буквами на серебряных колоннах, поставленных у подножия Юпитера Капитолийского.
Таким образом, фактическое обожествление Цезаря не вызывает особых сомнений. Этот вопрос не раз затрагивался в новейшей историографии, причем наиболее спорным можно, пожалуй, считать следующий момент: стремился ли сам Цезарь к тому, чтобы его считали богом еще при жизни, или он все же оставался в рамках традиций и не терял политической рассудительности и такта? Иногда находят, что идея обожествления — всего лишь оборотная сторона страстной мечты Цезаря о царской диадеме.
X. Геше в работе, специально посвященной изучению этого круга проблем, приходит к довольно убедительным и интересным, на наш взгляд, выводам. Во–первых, она вполне правильно указывает на то, что в термин «обожествление» различные авторы часто вкладывают различное содержание или, точнее, подразумевают под данным термином акты весьма разнообразного характера и значимости. Поэтому, говорится затем, целесообразно использовать два термина: «обожествление» и «обоготворение», установив между ними определенное и твердое различие.
В чем же оно должно заключаться? Под «обожествлением» автор предлагает понимать присуждение почестей в таком же духе, как это делается по отношению к богам, однако почитаемый в сакрально–правовом смысле не включается в состав государственных богов, достигая лишь особого почета и «повышения ранга». Под «обоготворением» же следует понимать официальное, санкционированное сакральным правом и по инициативе государства проведенное включение в состав государственных богов. Причем в этом случае должны быть выполнены все те требования, которые характеризуют положение остальных государственных богов, т. е. должны существовать: 1) культовое имя, 2) место культа и, наконец, 3) функционирующий, т. е. отправляемый жрецом, культ. Этим формальным условиям в Риме придавалось исключительно важное значение, и без выполнения всех трех указанных предпосылок «обоготворение» не могло иметь места.
Как же обстояло дело в «случае» с Цезарем? Тщательно анализируя все решения и декреты, все почетные постановления и относя их ток «обожествлению», а то к «обоготворению», автор приходит к выводу, что в источниках содержится указание на декрет, которым осуществлялось обоготворение Цезаря еще при его жизни и в котором упоминались все три необходимых предпосылки или условия. Вместе с тем автор подчеркивает существенное противоречие: несмотря на наличие подобного декрета или постановления, нам известно, что до смерти Цезаря фактически не было места культа, и Антоний, считавшийся жрецом Цезаря, не приступал к выполнению своих обязанностей.
Общий вывод таков. Решения (или декреты), осуществлявшие «обоготворение» Цезаря, были приняты, как и свидетельствуют источники, еще при его жизни, но их осуществление началось лишь после его смерти. В этом по существу нет противоречия: возможно, что все принятые постановления были рассчитаны именно на будущее. Подобная практика вполне «вписывается» в историческую обстановку и в свойственные той эпохе представления. Собственное поведение Цезаря и оказанные ему почести как бы предполагали подобную форму апофеоза, тем более что уже существовало и было распространено мнение относительно того, что государь, который был хорошим правителем, а не тираном, заслуживает посмертного обоготворения (апофеоза).
И наконец, мнение автора о посмертном обоготворении Цезаря подсказывается не только конкретными данными источников, оно основано на параллелях, примерах, на существовавших в те времена представлениях об апофеозе человека, имеющего определенные заслуги перед государством. Это — награда (praemium), и о ней — хотя она могла быть реализована лишь посмертно — награждаемый, в данном случае Цезарь, имел право и возможность узнать еще при жизни. Но, с другой стороны, если «обоготворение» — лишь посмертная награда, то, конечно, монархические претензии Цезаря, его стремление к царскому титулу и диадеме не должны были проявляться, как считают некоторые исследователи, в совершенно «безрассудных» действиях и поступках, открыто нарушавших римские политические традиции.
Тем не менее нет ничего удивительного в том, что в условиях бесконечных почетных актов и решений, в обстановке всеобщего сервилизма начинают все чаще возникать разговоры о Цезаре и царском венце, причем ближайшее окружение диктатора своими иногда чуть ли не провокационными действиями давало достаточно серьезные основания для подобных слухов и разговоров.
Так, например, кто–то, как говорит Аппиан, из тех, кто особенно поддерживал слух о стремлении Цезаря быть царем, украсил его изображение лавровым венком, обвитым белой лентой. Трибуны Марул и Цезетий разыскали этого человека и арестовали его под тем предлогом, что они этим делают нечто угодное Цезарю, который уже и раньше протестовал, если о нем говорили как о царе. По свидетельству того же Аппиана. Цезарь реагировал на этот инцидент вполне спокойно, и, только когда при его возвращении из Альбы в Рим он был у городских ворот снова приветствуем как царь и когда народные трибуны снова разыскали инициатора этих приветствий и арестовали его, он, «потеряв терпение», выступил перед сенатом, обвинив трибунов в том, что они коварно навлекают на него подозрение в стремлении к тирании, и заявил, что считает их заслуживающими смерти, однако ограничивается лишением должности и удалением из сената.
Отрешение от должности трибунов, власть которых всегда считалась священной и неприкосновенной, произвело крайне неблагоприятное впечатление. Вскоре после этих событий Цезарь был провозглашен диктатором без ограничения срока. Началась подготовка к парфянской войне. В Риме стали распространяться слухи о том, что в связи с походом столица будет перенесена в Илион или в Александрию, а для того, чтобы узаконить брак Цезаря с Клеопатрой, будет предложен законопроект, согласно которому Цезарь получает разрешение брать себе сколько угодно жен, лишь бы иметь наследника.
Новый инцидент, как будто подтверждающий монархические устремления и «замашки» Цезаря, произошел 15 февраля, во время празднования Луперкалий. Марк Антоний, который был не только консулом, но и магистром Lupercorum Iulianorum, во время игр подбежал к Цезарю и хотел увенчать его голову диадемой. Раздались довольно жидкие и, как пишет Плутарх, заранее подготовленные аплодисменты. Когда же Цезарь отверг диадему, то рукоплескал весь народ. Эта игра повторялась дважды, и Цезарь, учтя реакцию присутствующих, отдал распоряжение отнести диадему в' Капитолий, в храм Юпитера.
Однако все это, вместе взятое, создавало вполне определенную атмосферу недовольства. При выборах консулов на 43 г. большое количество голосов было подано за Марула и Цезетия — трибунов, столь несправедливо отстраненных Цезарем от должности; на статуе полулегендарного Брута появилась надпись: «О, если бы ты жил!», а его потомок и носитель его славного имени обнаруживал на своей судейской трибуне, которую он занимал как городской претор, такие воззвания: «Ты спишь, Брут!» или: «Ты не Брут!», что, конечно, не могло не оказать своего действия.
Формировалось общественное мнение, формировался если еще не конкретный заговор, то во всяком случае довольно явно выраженная оппозиция. Одним из наиболее ранних проявлений этой оппозиционности, которому следует придать определенный вес и значение, как то было сделано самим Цезарем, можно считать опубликование Цицероном его сочинения о Катоне. Это произошло, как уже говорилось, вскоре после отъезда Цезаря на испанскую войну и было наиболее злободневной сенсацией того времени. Влияние этого произведения на римское общественное мнение было очень велико. Известно также, что сочинение Цицерона не только встретило благожелательный прием, но и вызвало к жизни ряд произведений подобного же направления, в том числе и «Катона» М. Юния Брута.
Чрезвычайно интересно отметить тот факт, что в растущих и ширящихся оппозиционных настроениях все более и более определенно начинает проступать некая демократическая струя. Например, не следует забывать, что М. Юний Брут, т. е. один из главных руководителей будущего заговора, в соответствии с традициями той ветви рода Юниев, к которому он принадлежал, был убежденным сторонником «демократической партии». Совершенно справедливо указывает Эд. Мейер и на то, что оппозиционные настроения, постепенно расширяясь, распространились не только на таких сторонников сенатской республики, которые сделали попытку примириться с режимом Цезаря, но и на «демократов», разделявших взгляды Саллюстия, и даже на определенную часть явных приверженцев Цезаря.
Тот же Эд. Мейер в качестве примера подобных настроений ссылается на один из «демократических» памфлетов против Цезаря. В этом произведении использован рассказ о процессе Луция Сципиона Азиатского. Когда этот последний был взят под стражу, то прибывший из Этрурии его брат, Сципион Африканский, силой вырвал его из рук служителей и трибунов. Тиберий Гракх, бывший в то время тоже трибуном, произнес речь, в которой он протестовал против подобной дискредитации трибунской власти и достоинства со стороны частного лица. Оратор вспоминал о том, что когда–то сам Сципион держался совершенно иначе, он даже упрекал народ за то, что его хотели сделать пожизненным консулом и диктатором, а его статуи собирались воздвигнуть на комиции, рострах, в курии, Капитолии и часовне (cella) Юпитера. Он возражал и против того, чтобы его изображение (imago) в триумфальном одеянии выносилось из храма Юпитера. А теперь, мол, он полностью разложился и переступил всякие границы.
Излагая этот инцидент, Эд. Мейер, очевидно, вполне резонно замечает, что почти все перечисленные в рассказе почести были немыслимы во времена Сципиона и потому под Сципионом Африканским на самом деле следует иметь в виду Цезаря. Появление же самого памфлета Эд. Мейер относит к 44 г., т. е. считает, что он стал известен не ранее, чем Цезарь был объявлен dictator perpetuus.
Все это поясняет, на наш взгляд, с достаточной очевидностью то парадоксальное положение, в котором Цезарь оказался, вернувшись в Рим с испанской войны. Мы уже говорили об ошибочности его «политики милосердия», во всяком случае по отношению к сенатским кругам, к староримской курульной знати. Что касается новых фракций господствующего класса, т. е. руководящих кругов муниципиев, богатых отпущенников, посаженных на землю ветеранов, то хотя Цезарь и являлся в какой–то мере их «патроном», но в это время они только (и, в частности, благодаря Цезарю!) еще «набирали силу» и не могли служить достаточно прочной опорой, как, впрочем, и сам Цезарь не мог еще стать достаточно решительным и последовательным проводником их специфических интересов. Предпринятое пополнение сената было малоудовлетворительным (и даже жалким) паллиативом, если иметь в виду достаточно сложный вопрос о социальной опоре. Именно поэтому Цезарю приходилось лавировать между этими homines novi и представителями староримских родов, заигрывая с последними и всячески привлекая их к себе, в особенности после окончания гражданской войны. Неизменной основой экономического и политического веса этих «староримлян» продолжало оставаться крупное землевладение, наиболее основательно подорванное лишь после экспроприаций, проведенных уже в период второго триумвирата.
«Демократические» слои населения в силу ряда упоминавшихся причин не могли представлять для Цезаря в то время сколько–нибудь серьезной политической опоры. Более того, оппозиция режиму Цезаря, переросшая затем в заговор против него, в значительной мере питалась именно этими «демократическими» кругами.
И наконец, монархические «замашки» Цезаря, то ли существовавшие на самом деле, то ли приписываемые ему общей молвой — в данном случае это безразлично! — оттолкнули от него не только бывших «республиканцев», которые одно время рассчитывали на возможность примирения и альянса, но даже явных приверженцев Цезаря. Таким образом и создалась та парадоксальная ситуация, при которой всесильный диктатор, достигший, казалось бы, вершины власти и почета, на самом деле очутился в состоянии политической изоляции, а возникший против него и успешно реализованный заговор был закономерным проявлением слабости установленного им режима.
Как ни странно, но в огромной литературе о Цезаре до сих пор недостаточно четко отмечалось то обстоятельство, что заговор, осуществленный в иды марта, был далеко не первым, и наши сведения о готовящихся против Цезаря заговорах восходят по крайней мере к 46 г. Так, в упоминавшейся уже речи Цицерона за Марцелла содержится ясное указание на то, что Цезарь обратился в сенат с «жалобой» на готовящееся против него покушение, причем намекал, что оно исходит от лиц, принадлежащих к его ближайшему окружению. Известно также, что в 45 г. один из видных офицеров Цезаря, Гай Требоний, замышлял покушение, рассчитывая убить Цезаря при его возвращении из Испании. Он даже пытался по этому поводу вступить в контакт с Марком Антонием, однако тот не пошел ему навстречу, но вместе с тем и не выдал его Цезарю. Примерно в это же время подобными мыслями начал тешить себя Цицерон, правда чаще всего в плане сравнительно безопасных острот в частных письмах к друзьям. Тем не менее эти его новые настроения стали довольно широко известны, и неслучайно в сентябре 44 г. Марк Антоний причислял его к идейным вдохновителям убийства Цезаря, хотя заговорщики так и не решились доверить Цицерону свои замыслы.
Последний заговор на жизнь Цезаря сложился в самом начале 44 г. В него было вовлечено более 60 человек. Интересен состав заговорщиков: кроме главарей заговора М. Юния Брута, Г. Кассия Лонгина и таких видных помпеянцев, как Кв. Лигарий, Гн. Домиций Агенобарб, Л. Понтий Аквила (и еще нескольких менее заметных фигур), все остальные участника заговора были до недавнего прошлого явными сторонниками Цезаря: Л. Туллий Кимвр, один из наиболее близких к диктатору людей, Сервий Гальба, легат Цезаря в 56 г. и его кандидат на консульство в 49 г., Л. Минуций Базил, тоже легат Цезаря и претор 45 г., братья Публий и Гай Каска, причем первый из них был уже избран трибуном на 43 г. Еще более симптоматичным явлением следует считать вступление в число заговорщиков только что упоминавшегося Г. Требония и, наконец, Д. Юния Брута, весьма близкого к Цезарю именно в это время.
То, что его жизни угрожает опасность, Цезарь, видимо, знал или догадывался. И хотя он отказался от декретированной ему почетной стражи, сказав, что он не желает жить в постоянном страхе, тем не менее, когда его предостерегали относительно Антония и Долабеллы, он отвечал, что не боится людей, которые любят жизнь и умеют наслаждаться ею, однако ему внушают более серьезное опасение люди бледные и худощавые. В данном случае Цезарь явно намекал на Брута и Кассия.
Тем временем подготовка к новой, т. е. парфянской, войне шла полным ходом. Прежде всего предусматривалось упорядочение текущих дел на время похода. Видимо, в конце февраля состоялись комиции, на которых были избраны консулы на 43 и 42 гг.; что касается преторов и других должностных лиц, то они были определены лишь на текущий год. В основном закончились и чисто военные приготовления: в Иллирии, Ахайе и Македонии в общей сложности уже было сосредоточено 16 легионов пехоты и 10 тысяч всадников (В начале 44 г. римская армия насчитывала 39 легионов). Цезарь намечал свой отъезд к войску на 18 марта (в Македонию), а 15 марта предполагалось заседание сената, во время которого квиндецемвир Л. Аврелий Котта (консул 65 г.) должен был, основываясь на предсказании, найденном в сивиллиных книгах, относительно того, что парфян может победить лишь царь, провести в сенате решение о награждении Цезаря соответствующим титулом. Плутарх и Аппиан сообщают про несколько смягченный вариант этого проекта решения сената: титул царя присваивался Цезарю, так сказать, по отношению к провинциям и союзным государствам, по отношению же к Риму (и Италии) Цезарь оставался по–прежнему императором и диктатором.
Заседание сената 15 марта в помещении курии Помпея было избрано заговорщиками в качестве дня и места приведения их планов в исполнение, дабы не голосовать за проект Л. Котты. Убийство Цезаря и предшествующие ему чудесные предзнаменования весьма драматично описаны рядом древних авторов. Например, все они единодушно указывают на многочисленные явления и знаки, начиная от самых невинных, вроде вспышек света на небе, внезапного шума по ночам и вплоть до таких страшных признаков, как отсутствие сердца у жертвенного животного, или печально–трогательного рассказа о том, что накануне убийства в курию Помпея влетела птичка королек с лавровой веточкой в клюве; ее преследовала стая других птиц, которые ее здесь нагнали и растерзали.
Накануне рокового дня Цезарь обедал у Марка Эмилия Лепида, и, когда случайно речь зашла о том, какой род смерти самый лучший. Цезарь воскликнул: «Неожиданный!» Ночью, после того как он уже вернулся домой и заснул в своей спальне, внезапно растворились все двери и окна. Разбуженный шумом и ярким светом луны, Цезарь увидел, что его жена Кальпурния рыдает во сне: ей привиделось, что мужа закалывают в ее объятиях и он истекает кровью. С наступлением дня она стала просить Цезаря не выходить из дому и отменить заседание сената или по крайней мере посредством жертвоприношений выяснить, насколько благоприятна обстановка. Видимо, и сам Цезарь начал колебаться, ибо он никогда раньше не замечал у Кальпурнии склонности к суеверию и приметам.
Однако когда Цезарь решил направить в сенат Марка Антония, дабы отменить заседание, то один из заговорщиков и в то же время особенно близкий Цезарю человек. Децим Брут Альбин, убедил его не давать новых поводов для упреков в высокомерии и все же самому отправиться в сенат хотя бы для того, чтобы лично распустить сенаторов. По одним сведениям, Брут вывел Цезаря за руку из дома и вместе с ним пошел в курию Помпея, по другим данным, Цезаря несли в носилках. Но как бы то ни было, по дороге он был преследуем все новыми предостережениями и предзнаменованиями. Во–первых, ему встретился гадатель Спуринна, который предостерег его когда–то от опасности, угрожавшей в мартовские иды. «А ведь мартовские иды наступили», — шутливо сказал Цезарь, повстречав гадателя. «Да, наступили, но еще не прошли», — спокойно ответил тот.
По дороге к Цезарю пытался обратиться какой–то раб, якобы осведомленный о заговоре, но, оттесненный окружавшей Цезаря толпой, он не смог сообщить ему об этом. Он вошел в дом и заявил Кальпурнии, что будет дожидаться возвращения Цезаря, так как хочет сообщить ему нечто чрезвычайно важное. Артемидор из Книда, гость Цезаря и знаток греческой литературы, также имевший достоверные сведения о заговоре, вручил Цезарю свиток, в котором было изложено все, что он знал о готовящемся покушении. Заметив, что Цезарь все свитки, вручавшиеся ему по дороге, передает окружавшим его доверенным рабам, Артемидор якобы подошел к диктатору вплотную и сказал: «Прочитай это, Цезарь, сам, не показывая никому другому, и немедленно! Здесь написано об очень важном для тебя деле». Тогда Цезарь взял в руки свиток, однако прочесть его так и не смог из–за множества просителей, хотя неоднократно пытался это сделать. Он вошел в курию Помпея, все еще держа в руках свиток.
Но если обстоятельства складывались таким образом, что предостережения не доходили до Цезаря, то и заговорщикам не раз казалось: все висит на волоске, они — на грани провала и будут вот–вот разоблачены. Один из сенаторов, взяв за руку заговорщика Публия Сервилия Каску, сказал ему: «Ты от меня, друга, скрываешь, а Брут мне все рассказал». Каска в смятении не знал, что ответить, но тот, смеясь, продолжал: «Откуда ты возьмешь средства, необходимые для должности эдила?» Сенатор Попилий Лена, увидев в курии Брута и Кассия, беседующих друг с другом, неожиданно подошел к ним и сказал, что желает им успеха в том, что они задумали, и посоветовал торопиться. Они были чрезвычайно напуганы этим пожеланием, тем более что, когда появился Цезарь, Попилий Лена задержал его при входе каким–то серьезным и довольно длительным разговором. Испуганные заговорщики уже готовились убить друг друга, прежде чем их схватят, но в этот момент Попилий Лена окончил разговор и простился с Цезарем. Стало ясно, что он обращался к Цезарю с каким–то делом, возможно просьбой, но только не с доносом.
Существовал обычай, что консулы при входе в сенат совершают жертвоприношения. И вот именно теперь жертвенное животное оказалось не имеющим сердца. Цезарь, пытаясь рассеять удручающее впечатление, произведенное на жреца таким мрачным предзнаменованием, смеясь, сказал, что нечто подобное с ним уже случалось в Испании, во время войны с сыновьями Помпея. Жрец отвечал, что он и тогда подвергался смертельной опасности, сейчас же все показания еще более неблагоприятны. Цезарь приказал совершить новое жертвоприношение, но и оно оказалось неудачным. Не считая более возможным задерживать открытие заседания. Цезарь вошел в курию и направился к своему месту.
Перед входом в сенат заговорщики поручили Требонию (по другим данным. Дециму Бруту) задержать Марка Антония, которого они опасались. Приветствуя Цезаря, сенаторы в знак уважения поднялись со своих мест. Дальнейшие события в описании Плутарха выглядели следующим образом. «Заговорщики, возглавляемые Брутом, разделились на две части: одни стали позади кресла Цезаря, другие вышли навстречу вместе с Тулием Кимвром просить за его изгнанного брата; с этими просьбами заговорщики провожали Цезаря до самого кресла. Цезарь, опустившись в кресло, отклонил их просьбы, а когда заговорщики приступили к нему более настойчиво, выразил свое неудовольствие».
«Тогда Тулий схватил обеими руками тогу Цезаря и начал стаскивать ее с шеи, что было знаком к нападению. Каска первым нанес удар кинжалом в затылок, рана эта, однако, оказалась неглубокой и несмертельной: Каска, по–видимому, вначале был смущен дерзновенностью своего ужасного поступка. Цезарь, повернувшись, схватил и задержал кинжал. Почти одновременно оба вскрикнули: раненый Цезарь по–латыни: «Негодяй Каска, что ты делаешь?» — а Каска по–гречески, обращаясь к брату: «Брат, помоги!» Не посвященные в заговор сенаторы, пораженные страхом, не смели ни бежать, ни кричать, ни защищать Цезаря. Все заговорщики окружили его с обнаженными кинжалами: куда бы он ни обращал взор, он, подобно дикому зверю, окруженному ловцами, встречал удары кинжалов, направленные ему в лицо, так как было условлено, что все заговорщики примут участие в убийстве и как бы вкусят жертвенной крови».
«Поэтому и Брут нанес Цезарю удар в пах. Некоторые писатели рассказывают, что, отбиваясь от заговорщиков, Цезарь метался и кричал, но, увидев Брута с обнаженным кинжалом, накинул на голову тогу и подставил себя под удары. Либо сами убийцы оттолкнули тело Цезаря к цоколю, на котором стояла статуя Помпея, либо оно там оказалось случайно. Цоколь был сильно забрызган кровью. Можно было подумать, что сам Помпей явился для отмщения своему противнику, распростертому у его ног, покрытому ранами и еще содрогавшемуся. Цезарь, как говорят, получил двадцать три раны. Многие заговорщики, направляя удары против одного, в суматохе переранили друг друга» .
Эта драматическая сцена убийства изображается античными историками довольно согласно, за исключением отдельных деталей, как правило малозначительных. Так, Светоний уверяет, что Цезарь, защищаясь, пронзил руку Каски, нанесшему ему первый удар, острым грифелем («стилем»), а увидев среди своих убийц Марка Юния Брута, якобы сказал по–гречески: «И ты, дитя мое!» — и после этого перестал сопротивляться. Деталь эффектная, но все же малоправдоподобная, рожденная на свет в связи с известной нам светской сплетней. Более существенна в рассказе Светония другая подробность: сообщение о том, что из всех рай, нанесенных Цезарю, только одна оказалась смертельной.
Когда убийство было совершено, в сенате началась настоящая паника. Из попытки Брута обратиться к сенаторам с речью ничего не получилось, так как все в страхе разбежались. Паника и смятение быстро распространились и в городе. Все закрывали наглухо двери, приготовляясь защищаться даже с крыш, хотя никто не знал, на кого нападают и от кого следует защищаться. Многие лавки были разграблены. Антоний и Лепид, как люди, наиболее близкие к Цезарю, укрылись в чьих–то чужих домах. Заговорщики же, пытаясь привлечь к себе сочувствие населения, торжественно направились на Капитолий, крича, что они уничтожили тирана, призывая к восстановлению «строя отцов». Но народ, как говорит Аппиан, «за заговорщиками не последовал» .
Труп заколотого кинжалами заговорщиков диктатора оставался лежать у подножия статуи Помпея, восстановленной в курии по распоряжению самого Цезаря. Только через какой–то, и, видимо, немалый, срок появилось трое рабов; спи взвалили Цезаря на носилки, с которых бессильно свесилась его рука, и отнесли тело домой. Об этом рассказывает Светоний, и эта подробность с бессильно свесившейся рукой придает живую и жуткую правдоподобность описанию событий, происходивших более двух тысяч лет назад. А Аппиан, рассказывая о том же, заключает изложение такой меланхолической фразой: «Из всех тех, кто обычно сопровождал Цезаря — должностных лиц, горожан и приезжих, рабов и вольноотпущенников, — остались теперь только трое, так как все разбежались; они положили тело на носилки и понесли, но не так, как это бывало раньше, — только трое несли теперь домой того, кто еще несколько часов тому назад был властелином вселенной» .
Теперь, очевидно, следует подвести некоторые итоги, дать общую оценку жизни и деятельности Цезаря. Чтобы эта оценка приобрела какие–то живые черты и вышла за рамки чисто «кабинетных» реконструкций, попытаемся воссоздать хотя бы в доступной степени приближения исторический образ Цезаря.
Но что есть исторический образ? Понятие достаточно сложное, а в данном случае, когда речь идет о Цезаре, даже противоречивое, ибо, как мы уже могли убедиться, перед нами по крайней мере два различных образа. Цезарь, каким его знали современники, а также ближайшие потомки, и Цезарь новейшей историографии никак не совпадают. Это действительно два различных образа. Может возникнуть вопрос: какой же из них следует считать подлинным?
Однако такой вопрос, на наш взгляд, незакономерен. Мы ведь не стоим перед альтернативой, перед обязательным выбором одного из двух «вариантов» (образов); мы скорее хотим создать новый, свой «вариант». А для этого надо использовать обе уже существующие возможности: и интегрированный самими столетиями образ Цезаря со всеми его «историографическими наслоениями», и те живые черты более «личного», человеческого образа, сохраненные для нас древними авторами.
Казалось бы, составить живое представление о человеке, который отделен от нашего времени не одним десятком столетий, дело безнадежное. Однако Цезарю в этом смысле как–то особенно повезло, и нам известно о нем многое — вплоть до самых мелких, но живых и колоритных подробностей. Это объясняется в первую очередь тем, что самая его личность была, видимо, настолько яркой и впечатляющей, что рассказы о нем, изобилующие пусть никогда не свершавшимися поступками и лишь приписываемыми ему афоризмами, передавались из уст в уста и дошли, обрастая все новыми и новыми красочными деталями, до довольно отдаленных потомков. Такой ли в этих рассказах Цезарь, каким он был «на самом деле», или он в какой–то мере уже «мифологизирован», выяснять теперь не только невозможно, но и едва ли целесообразно.
Наше живое представление о Цезаре, кроме того, определяется — и мы должны быть в данном случае только благодарны — особенностями жанра античной исторической биографии. «Мы создаем не историю, — писал Плутарх, — а жизнеописания, и не всегда в самых главных деяниях бывает видна добродетель или порочность, но часто какой–нибудь ничтожный поступок, слово или шутка лучше и яснее обнаруживают характер человека, чем битвы, в которых гибнут десятки тысяч, чем командование огромными армиями и осады городов» .
Вот почему и биография, написанная Плутархом, и биография, принадлежащая перу Светония, насыщены живыми подробностями, бытовыми штрихами и деталями, рисующими нам Цезаря–человека со всеми его достоинствами и недостатками, так сказать, во весь его рост. Особенный интерес представляет для нас подробная, как бы имеющая обобщающее значение характеристика Цезаря в жизнеописании Светония. Мы уже упоминали о ней в свое время. Остановимся теперь на этой характеристике более основательно, уделив главное внимание тем ее аспектам, которые касаются именно человеческих черт Цезаря и таких особенностей его личности, которым мы до сих пор не придавали решающего значения.
Цезарь, по словам Светония, был высокого роста, хорошо сложен, имел лицо несколько полное, кожу светлую, глаза черные и живые. Он отличался превосходным здоровьем; лишь под конец жизни стал подвержен внезапным обморокам и дважды испытал припадки падучей. Это утверждение Светония несколько расходится с тем, что говорит Плутарх. Цезарь якобы имел слабое телосложение и лишь непрерывными походами, скудным питанием и постоянным пребыванием под открытым небом сумел его укрепить. Цезарь весьма тщательно следил за своей внешностью: волосы не только стриг, брил, но и выщипывал; он страдал из–за безобразившей его лысины и потому с удовольствием пользовался присвоенным ему правом постоянно носить лавровый венок. Одевался он тоже по–особенному: носил сенаторскую тунику с бахромой на рукавах и слегка ее подпоясывал. По слухам, еще Сулла советовал оптиматам, сторонникам сената, опасаться плохо подпоясанного юнца.
Светоний особо подчеркивает страсть Цезаря «к изысканности и роскоши». Он упоминает о вилле около озера Неми, о тратах огромных сумм на покупку красивых и ученых рабов, о любви Цезаря к жемчугу, что было якобы одной из причин вторжения в Британию, о собирании резных камней, чеканных сосудов, статуй и картин. Упоминается и о том, что Цезарь возил с собой в походы дорогие мозаичные полы.
Большое внимание уделяет Светоний тому, что он сам называет «любовными утехами» Цезаря. Совершенно справедливо отмечалось, что об этих любовных утехах он пишет гораздо подробнее, чем, например, о завоевании Галлии. «Единственным пятном» на репутации Цезаря Светоний считает его сожительство в юные годы с вифинским царем Никомедом, но с явным удовольствием и даже оттенком восхищения говорит о том, что Цезарь был любовником «многих знатных женщин». Например, выясняется, что Цезарь не только был инициатором «союза трех», но и находился в связи с женами обоих своих сотоварищей по триумвирату — Красса и Помпея. Но больше всех он якобы любил Сервилию, мать Брута: еще в свое первое консульство он подарил ей жемчужину стоимостью в 6 миллионов сестерциев, а в гражданскую войну, не считая других подарков, устроил ей за бесценок покупку с аукциона богатейших поместий. С не меньшим удовольствием Светоний говорит о том, что среди любовниц Цезаря были и царицы: Эвноя, жена мавретанского царя Богуда, и Клеопатра. При этом довольно подробно обсуждается вопрос, можно ли Цезариоиа на самом деле считать сыном Цезаря.
Приводятся также насмешливые песенки, которые распевали в триумфах солдаты и в которых поминался то Никомед, то другие любовные похождения Цезаря, а сам он именовался «лысым развратником».
Специально подчеркивается, что Цезарь пил очень мало и редко; приводится даже высказывание Катона о том, что «Цезарь один из всех взялся произвести государственный переворот, будучи трезвым». Отмечается и крайняя неприхотливость в еде: на одном обеде, где было подано несвежее масло, Цезарь, дабы не обидеть хозяина, спокойно ел его, хотя другие гости не были столь же вежливы.
Светоний упрекает Цезаря в корыстолюбии: так, в Испании он, как нищий, выпрашивал деньги у союзников для уплаты своих долгов, в Галлии грабил храмы и разорял города ради обогащения. Он торговал союзами и царствами, а впоследствии лишь неприкрытые грабежи дали ему возможность вынести огромные издержки гражданских войн, триумфов и роскошных зрелищ.
Далее идет перечисление и анализ таких особенностей личности Цезаря, на которых мы уже в какой–то мере останавливались. Это дает нам право быть более краткими. Так, например, Светоний переходит к характеристике Цезаря как оратора и писателя. Ограничимся лишь ссылкой на то, что в первом случае он приводит весьма высокий отзыв Цицерона, во втором — отзывы того же Цицерона, Гиртия, Асиния Поллиона (критический отзыв!) на мемуары Цезаря и затем перечисляет другие его литературные произведения: трактаты «Об аналогии», «Анти–Катон», поэму «Путь», а также юношеские сочинения «Похвала Геркулесу», трагедию «Эдип» и «Собрание изречений». Упоминаются и донесения Цезаря сенату, письма Цицерону и близким, причем известно, что Цезарь пользовался иногда тайнописью, т. е. неким шифром, изобретенным им самим.
Довольно подробно Цезарь характеризуется как полководец и знаток военного искусства. Светоний, как, кстати, и другие авторы, отмечает не только быстроту действий Цезаря, но и его личную храбрость, присутствие духа, презрение к разного рода суевериям и, наконец, его огромное влияние на солдат, его умение обращаться с ними, о чем уже достаточно подробно говорилось выше. Приводится много примеров выступлений Цезаря перед солдатами в случае их недовольства или даже возмущения, а также примеров мужества и преданности солдат во время сражений.
Особо подчеркивается верность Цезаря своим клиентам, забота о них, а также внимательное и доброе отношение к друзьям. Однажды, когда он ехал с Гаем Оппием ночью через лес и тот внезапно заболел, он уступил другу единственный кров и помещение, оставшись сам ночевать на голой земле, под открытым небом. Плутарх, рассказывая о том же самом эпизоде, вкладывает в уста Цезаря следующее изречение: «Почетное надо предоставлять сильнейшим, а необходимое — слабейшим» .
Светоний, помимо всего прочего, отмечает и природную, по его мнению, мягкость Цезаря, которую тот проявлял якобы даже в отмщении. Особенно он превозносит умеренность и милосердие Цезаря в ходе гражданской войны и после окончательной победы. Речь идет об амнистии всех политических противников, разрешении вернуться в Италию, и здесь же говорится о восстановлении по приказанию Цезаря статуй Помпея и даже Суллы.
В заключение Светоний останавливается на такой черте характера Цезаря, как властолюбие. Он перечисляет те почести, которые Цезарь допускал и принимал «сверх меры», приводит многочисленные примеры его своевластных поступков, нарушавших «отеческие обычаи». Он приводит также весьма надменные, а с точки зрения старореспубликанских традиций, недопустимые высказывания Цезаря: «Республика — ничто, пустое имя без тела и вида»; «Сулла не разбирался даже в азах политики, если решил отказаться от диктаторской власти»; «Люди должны теперь говорить с ним. Цезарем, более осторожно и считать его слова законом». А Дион Кассий сообщает еще об одном высказывании, которое, если только считать его достоверным, свидетельствует, что по крайней мере в вопросе о соотношении сил Цезарь разбирался прекрасно и не имел никаких иллюзий. «Он говорил, — сообщает Дион, — что есть две вещи, которые утверждают, защищают и умножают власть: войско и деньги, причем друг без друга они немыслимы» .
Но «величайшую, смертельную ненависть» Цезарь навлек на себя своими монархическими замашками оскорбительным отношением к сенату, презрением к народным трибунам. Поэтому когда Светоний говорит, что Цезаря «считают повинным в злоупотреблении властью и убитым заслуженно», то можно не без оснований предполагать, что сам Светоний тоже разделяет эту точку зрения.
Теперь нам, очевидно, придется вернуться к тому, о чем говорилось в начале книги, и даже в какой–то степени повторить сказанное. Поскольку в приведенной характеристике личности Цезаря мы следовали главным образом за Светонием — а он избран нами, конечно, не случайно, — необходимо снова затронуть вопрос об его оценках и критериях. На наш взгляд, мы имели возможность с предельной наглядностью убедиться в том, что Светоний, рисуя образ Цезаря, говорит о чем угодно — начиная от внешности Цезаря и кончая его властолюбием, — но только не о нем как государственном деятеле. Точнее, Светоний отмечает как положительные, так и отрицательные качества Цезаря–политика: с одной стороны, его незлобивость и тактику dementia, с другой — его надменность, своевластие и монархические устремления в последние годы жизни, но о Цезаре–реформаторе и «восстановителе государства» после потрясений гражданской войны в самой характеристике не говорится ни слова. Правда, Светоний сообщает об «устройстве государственных дел» Цезарем, включая даже неосуществленные проекты, но он явно воздерживается от каких–либо оценок. Очевидно, по этой же причине вопрос о Цезаре как государственном деятеле не присутствует в самой характеристике, где нельзя было бы избежать оценочного момента. Однако те отрицательные черты Цезаря–политика, которыми и завершается характеристика в целом, дают нам, как уже отмечалось, представление об истинном отношении Светония к этому вопросу.
Быть может, избегая в своей развернутой, всесторонней характеристике оценки Цезаря как государственного деятеля, Светоний был не так уж не прав. Суть вопроса, на наш взгляд, конечно, не в том, чтобы положительно или, наоборот, отрицательно отнестись к этой деятельности, но в том, что Светонию удалось — случайно или не случайно — нащупать наиболее слабое место Цезаря. Ибо в противовес существующей со времен Моммзена и до сих пор широко распространенной в западной историографии точке зрения, согласно которой Цезарь должен быть включен в сонм величайших государственных деятелей, пролагателей новых путей, строителей новых политических систем, мы хотим обосновать несколько иной взгляд.
Начнем, как и Светоний, с того, что, так сказать, «лежит на поверхности»: с личности Цезаря. Цезарь — и это не вызывает никаких сомнений — блестящий, широко и разносторонне одаренный человек. Но такая широкая одаренность в самой себе уже таит некую опасность. Опасность эта заключается в том, что при таком многообразии талантов и занятий в чем–то, в какой–то области неизбежно приходится быть дилетантом. В чем же? Естественно предположить, что в том, в чем нет ни достаточного опыта, ни подготовки.
Цезарь как полководец был профессионально подготовлен, опытен; как политический деятель форума — умелый интриган, боец, приученный не падать духом от неудач; как дипломат — достаточно гибок и коварен, и только как государственный деятель он не имел ни времени, ни практики, ни опыта. Да и как он мог все это иметь или приобрести, если после начала гражданской войны он пробыл в Риме немногим более года. А «государственный деятель» — это такая профессия, которая, быть может, больше, чем любая другая, требует помимо природных качеств и склонности еще огромного практического опыта.
Пожалуй, целесообразно провести некоторое разграничение между понятиями «политическая» и «государственная» деятельность. Всякий государственный деятель (если только он деятель!) — политик, но далеко не всякий политик — государственный деятель. Цезарь, как нам прекрасно известно, имел довольно большой опыт политической деятельности и карьеры, но это был опыт сенатских закулисных интриг, в лучшем случае опыт боевых схваток на форуме, а когда он вдруг оказался в роли главы государства, то, во–первых, он не был к этому достаточно подготовлен, а во–вторых, мог заниматься «устройством государственных дел» лишь урывками, почти все время в ходе военных действий (за исключением последних пяти месяцев). Вот почему как государственный деятель он оказался дилетантом (пусть даже талантливым дилетантом!), а в каком–то смысле даже и «неудачником».
Но все это соображения сугубо предварительного характера. Гораздо важнее для подтверждения нашей оценки Цезаря решить вопрос о том, ставил ли он перед собой как цель создание империи, думал ли он о себе как о монархе, о царе. Строго говоря, это даже не один, но два, и притом различных, вопроса. И нам представляется, что на первый вопрос может быть дан только отрицательный ответ. Мы не сомневаемся, что перед умственным взором Цезаря, реального политика, активного практического деятеля, никогда не возникала, да и не могла возникнуть концепция «демократической монархии» или «принципата» или даже идеал монархии эллинистического типа, ибо все это — лишь ретроспективные построения новейших историков, типичные «кабинетные» измышления.
Что же касается другого вопроса, т. е. намерений и стремлений Цезаря, связанных с царским венцом, то здесь, пожалуй, труднее прийти к какому–то определенному выводу. По всей вероятности, Цезарь, пусть даже с известными колебаниями, все же примерялся к этой роли и не исключал подобного варианта. Для нас в данном случае представляет интерес не само это намерение, как таковое, но два связанных с ним момента. Во–первых, следует со всей определенностью подчеркнуть, что стремление к царскому венцу (если таковое даже имелось!) вовсе не равнозначно наличию идеи или «концепции» империи (если под последней подразумевать некое теоретическое построение). Во–вторых, достаточно хорошо известно, что не Цезарь был создателем системы, характеризующей государственный строй так называемой ранней империи. Но если это так и если Цезарь не был, вопреки всем существующим утверждениям, творцом империи, так сказать, на деле, то нельзя ли его считать творцом в потенции, т. е. считать, что, не создав империю как реальность, он тем не менее создал ее как возможность? Да, империя как возможность, скорее даже как неизбежность во времена Цезаря уже стояла «в порядке дня», но создавали ее, конечно, не Цезарь, не Антоний, не Август — ее «создавала» сама история, сама диалектика развития римской политической жизни и борьбы.
В этой связи возникает вопрос, который всегда активно обсуждался (и ныне еще обсуждается) как в зарубежной, так и в отечественной историографии. Это вопрос о характере перехода от республики к империи. Как известно, в зарубежной историографии широко распространена точка зрения, в соответствии с которой гражданские войны, особенно второй половины I в. до н. э., рассматриваются как революция, а Цезарь, Марк Антоний, Октавиан — как революционные вожди. В советской историографии такая точка зрения широкого хождения не имеет. Наиболее решительно против нее выступал в свое время Н.А. Машкин, считая, что поскольку «ни Октавиан, ни его союзники не ставили своей целью установление качественно нового социального строя», то переход к империи нельзя считать революцией.
Но дело, конечно, не в целях и задачах, которые в данном случае ставились Октавианом или кем–либо из его «союзников». С нашей точки зрения, вполне допустимо и правомерно говорить о революционном характере перехода от римской республики к империи. Вопрос заключается лишь в том, к каким именно событиям следует прилагать понятие революции. Нам представляется, что это понятие должно быть приложено не к гражданским войнам середины и конца I в. до н. э., непосредственно приведшим к установлению политического режима империи, но к более ранним событиям, начиная от движения Гракхов и вплоть до так называемой Союзнической войны. Причем есть все основания считать эту войну — грандиозное восстание италийского крестьянства — высшим этапом развития движения.
Каков же был характер революции? Начавшись в эпоху Гракхов в сравнительно узкой, локальной среде римского крестьянства, движение ко времени Союзнической войны приобрело общеиталийский размах. Почти с самого начала оно имело тенденцию перерасти в гражданскую войну (события, связанные с деятельностью Гракхов, и т. д.). Что касается внутреннего содержания движения, то оно, на наш взгляд, может быть определено как революция против Рима–полиса, против староримской аристократии, против крупного землевладения, или, иными словами, как борьба италийского крестьянства за землю и политические права. Это была — mutatis mutandis — в своей основе та же борьба, которую вели некогда римские плебеи против патрициев, с той, конечно, существенной разницей, что она возродилась в новых условиях и на расширенной основе (т. е. в общеиталийском масштабе). И если борьба патрициев и плебеев завершилась в свое время отнюдь не победой широких слоев плебса, но более компромиссным результатом, а именно слиянием патрицианско–плебейской верхушки, то нет ничего удивительного, что и в данном случае плодами революции воспользовались не сами широкие массы, но некоторые — в то время наиболее деятельные и «перспективные» — фракции господствующего класса. Дело революции в принципе было завершено Союзнической войной, а гражданские войны второй половины I в. до н. э. — это уже последствия революции, ибо теперь борьба шла за то, в интересах какой группировки или фракции господствующего класса будут использованы и окончательно «приспособлены» завоевания революции.
Такова, как известно, судьба не только этой, но и многих других революций, направленных, говоря словами Энгельса, в защиту «собственности одного вида» против «собственности другого вида» . Поэтому они обладают — опять–таки mutatis mutandis — рядом сходных черт. Вероятно, и те события, которые мы в противовес господствующей в зарубежной историографии точке зрения не можем отнести к фактам и событиям самой революции, имеют, условно говоря, своих «аналогов» в истории позднейших революционных движений. В этом смысле римская революция II — I вв. до н. э. знала свой термидор (переворот Суллы), свое 18 брюмера (диктатура Цезаря) и, наконец, длительную и прочную реставрацию (принципат Августа).
Существует и поныне пользуется довольно широким распространением понятие «цезаризм». Оно имеет много различных толкований. Однако, вместо того чтобы присоединиться к одному из них или дать какую–то собственную интерпретацию, мы считали бы более правильным выступить против этого понятия вообще. И в самом деле, каково его содержание? Что именно понимается под словом «цезаризм» и насколько то, что подразумевается под этим словом, имеет в действительности отношение к Цезарю?
Если под «цезаризмом» подразумевается насильственный захват единоличной власти, захват власти при опоре на армию, то разве Цезарь был первооткрывателем этого пути? Он имел немало предшественников, причем не только в Риме (Сулла), но — в других условиях и в другом масштабе — среди поздних (Дионисий) и даже ранних греческих тиранов. Принцип, как таковой, был известен, «открыт» задолго до Цезаря.
Если «цезаризм» не только военная диктатура, но и лавирование между различными классами общества, попытка примирения всех «партий» под эгидой надклассового властителя, то, даже предположив, хотя это далеко не бесспорно, что Цезарь стремился к такой цели, эксперимент в итоге оказался, как мы знаем, настолько неудачным, что едва ли заслуживал быть названным по имени того, кто столь неумело его провел.
И наконец, если считать, что под «цезаризмом» следует главным образом понимать захват власти не только ради ее самой, но ради реализации какой–то высокой идеи, например идеи новой мировой державы, то все, что говорилось выше о конкретной деятельности Цезаря и о связи ее с подобными идеями, лишь еще раз подтверждает бессодержательность самого понятия и неправомерность наименования.
Н.А. Машкин в «Принципате Августа» отмечает, что понятие и термин «цезаризм» были широко распространены в политической литературе середины XIX в. и часто употреблялись как синоним понятий «бонапартизм» и «империализм». Затем автор вполне справедливо ссылается на известные слова К. Маркса из предисловия к «Восемнадцатому брюмера Луи Бонапарта»: «В заключение выражаю надежду, что мое сочинение будет способствовать устранению ходячей — особенно теперь в Германии — школярской фразы о так называемом цезаризме» . Не менее справедливо автор подчеркивает, что Маркс отказывался от употребления понятия «цезаризм» как общеисторической категории. Но вместе с тем Н. А. Машкин, на наш взгляд не совсем последовательно, считает, что «римский цезаризм имеет некоторые общие черты с бонапартизмом», возникая в результате узурпации, опираясь на армию, лавируя «между различными социальными группами». Наиболее глубокое различие, по мнению Н.А. Машкина, между цезаризмом и бонапартизмом «заключается в отношении их к классам современного им общества» .
Из высказанных нами соображений о понятии и термине «цезаризм» следует, что мы склонны занять куда более крайнюю позицию: не искать черт сходства между цезаризмом и бонапартизмом, но, наоборот, взять под сомнение правомерность существования самого понятия «цезаризм». Более того, мы склонны считать, что это понятие, малосодержательное по существу, служит лишь как бы иноназванием или «псевдонимом» понятия бонапартизм, да и возникло оно впервые, видимо, в эпоху наполеоновских войн и империи.
Выше было упомянуто и о том, что вовсе не Цезарю должна быть приписана честь создания политической системы, характеризующей строй ранней империи. Очевидно, эта историческая заслуга принадлежит его преемнику, т. е. Августу. Кстати, подобное утверждение, и об этом тоже говорилось, полностью соответствует римской исторической традиции. Поэтому любая оценка Цезаря как государственного деятеля будет неполной, недостаточной и, вероятно, даже не объективной, если отказаться от попытки сравнительной характеристики, сопоставления «режимов» Цезаря и Августа. По всей вероятности, такого рода сопоставление, проводимое основательно и детально, требует особого исследования, но мы в данном случае ограничимся соображениями и выводами самого общего характера. Причем, говоря «режим Цезаря» или «режим Августа», мы пользуемся этими терминами условно, с той оговоркой, что рассматриваем данные «режимы» не как продукт деятельности вышепоименованных исторических личностей, но как порождение определенной обстановки и условий социально–политической борьбы.
Учитывая данную оговорку, мы считаем вполне допустимым утверждать в противовес наиболее распространенной точке зрения, существующей со времени выхода в свет неоднократно цитированной нами работы Эд. Мейера о монархии Цезаря, тот факт, что Август в принципе был последовательным учеником и продолжателем Цезаря. Однако, не говоря уже о различии темпераментов, следует прежде всего подчеркнуть различие методов, по поводу которых один немецкий историк не без остроумия заметил, что Август как бы затормозил темпы развития, взятые в свое время Цезарем, причем в такой степени, что создавалось впечатление: он не столько продолжает политическую линию Цезаря, сколько противопоставляет себя ей. Этот же историк говорит о крайней «осторожности» Августа, часто заставлявшей предполагать противоположное тому, что он желал на самом деле. Но историк не отрицает того, что Август во «многих отношениях» был продолжателем Цезаря.
Рассуждая в этом плане об Августе, очевидно, следует иметь в виду по крайней мере два обстоятельства: а) Август отнюдь не огульно продолжал все то, что в свое время было сделано или только намечено Цезарем, но, так сказать, «творчески» отбирал (кое–что отбрасывая) отдельные элементы этого наследства; б) нечто, уже «отобранное», что у Цезаря, как правило, было вызвано к жизни «текущими потребностями», а потому и выглядело лишь намеком или довольно изолированной акцией, он развивал в систему. В основе этих методов и особенностей лежало по существу более глубокое различие — различие между действиями «политика» и «государственного деятеля». Отношение к власти тоже было различным: если один из них лишь пользовался сосредоточенной в его руках неограниченной властью и пользовался, так сказать, «персонально», то другой был занят тем, что упорно и последовательно создавал аппарат власти. Именно поэтому режим Цезаря был не чем иным, как суммой отдельных мероприятий (пусть порой очень своевременных, даже имевших важное государственное значение), но отнюдь не системой и, строго говоря, не «режимом», в то время как «режим» Августа — это уже явно государственная система.
«Режим» Августа отличался от цезарева хотя бы тем — и этот момент отнюдь не следует считать легковесным, побочным, не заслуживающим серьезного внимания, — что система (или форма) правления, установившаяся при Августе, получила официально признанное наименование. Это была «восстановленная республика» (res publica restituta), и подобное утверждение поддерживалось всей мощью правительственной пропаганды. Кстати сказать, именно при Августе политической пропаганде начинает придаваться чрезвычайно важное значение и она впервые приобретает черты государственного предприятия.
Следовательно, всякое открытое несогласие с официальным названием существующего режима могло рассматриваться как вредное инакомыслие, как своего рода фронда, а потому в зависимости от воли принцепса могло более или менее решительно подавляться. Во всяком случае был дан заверенный государством эталон. Роковой же ошибкой Цезаря как государственного деятеля было то досадное обстоятельство, что его «режим» не имел никакого официально выраженного наименования и, следовательно, возможность его определения предоставлялась как бы самим гражданам. Эти же последние почему–то довольно единодушно определяли его не иначе как «царство» (regnum), «тирания» и т. п.
Соответствовало ли то официальное название, которое присвоил Август своему режиму, его внутреннему содержанию? Конечно, нет! Это великолепно понимал сам Август, это понимали или во всяком случае могли понимать его современники и подданные, но это уже не имело решающего значения.
Едва ли на самом деле важно, насколько всерьез современники Августа верили в то, что он является богом, важно лишь то, что официально он считался таковым и в его честь воздвигались вполне реально существовавшие жертвенники и храмы. Так же обстоит дело с лозунгом res publica restituta, который был уже не только лозунгом, но и официально признанным определением реально существовавшего государственного строя.
Однако при подобном понимании «режима» Августа, т. е. сущности «принципата», становится более чем очевидным второстепенное, подсобное значение тех его атрибутов, которые нередко принимались за «чистую монету». К такого рода атрибутам, безусловно, относится и пресловутая auctoritas Августа, которая давно уже пребывает в центре внимания всех исследователей принципата и которая то признается, то, наоборот, не признается государственно–правовой основой этого политического режима. То же самое может быть сказано и по поводу всех других попыток уяснить существо принципата, исходя при этом из формально–юридических критериев и понятий, а не из его социально–политической сущности.
В заключение еще один вопрос, относящийся к личности Цезаря и оценке ее исторического значения, вопрос, который, на наш взгляд, открывает возможность какого–то нового, не совсем обычного аспекта этой оценки.
Несомненно, что в эпоху революционных потрясений, когда смещаются целые пласты событий, когда идет ломка устоявшихся отношений, обычаев, институтов, когда, наконец, в эту ломку втянуты большие массы людей, как и было в Риме в эпоху перехода от республики к империи, совершенно неизбежны жертвы, и, разумеется, не малые. Но жертвы жертвам рознь: бывают жертвы хотя и неизбежные, но как бы бесцельные, необязательные, и вместе с тем всегда бывают нужные, даже необходимые жертвы. Причем это жертвы, так сказать, «с той и с другой стороны баррикад». Но они действительно необходимы, ибо не только отличают, знаменуют собой смену эпох, но и содействуют этой смене.
В Риме были, конечно, такие необходимые жертвы «со стороны» республики, и это были люди, которые слишком долго, упорно, а главное, с явным опозданием вели борьбу, отстаивая обреченное дело. Поэтому их ждала гибель. Они и гибли: одни — более ярко и драматично, другие — незаметно, не оставив никаких следов в истории. К числу наиболее ярких, трагических и вместе с тем необходимых жертв обреченного дела принадлежал Цицерон. Но были в Риме необходимые жертвы и с другой стороны. Это те, кто вольно или невольно, сознательно или безотчетно, но слишком рано выступал «со стороны» грядущей империи, «предвосхищал» события и искал опоры в чем–то еще неоформившемся, неустоявшемся. К числу таких необходимых и неизбежных жертв принадлежал Цезарь.
Вот почему «проблема» Цезаря, быть может, вовсе не проблема «тирании», или «бонапартизма», или «идеальной монархии», но в большей степени проблема подготовки почвы для новой политической системы. Это — одна из необходимейших жертв в общеисторическом плане. Что же касается трагедии Цезаря как личности, то она заключалась в том, что эта яркая, импульсивная, «волюнтаристская» личность была абсолютно противопоказана надвигающейся бюрократической, бездушной и все нивелирующей системе. Здесь требовался уже не блеск, но умеренность, не талант, но здравый смысл, не озарение, но расчет. Октавиан Август, который был лишь бледной тенью на фоне Цезаря, который был всегда холоден и осторожен, который был воплощением здравомыслия и торжеством рассудочности, который не совершил ни одной ошибки, ни одного тактического промаха, который даже со своей женой Ливией в каких–то случаях говорил по заранее заготовленному конспекту и который, в соответствии со своими собственными предсмертными словами, играл всю жизнь намеченную роль и был непревзойденным лицедеем, — вот кто не просто подходил, но был нужен, даже необходим системе империи, кто стал первым римским императором в совершенно новом значении этого слова — и по имени, и по существу.