В голубовато-розовой мгле, еще полной переливающихся звезд, звонко и торжественно прозвучал клич первого петуха, и с этим звуком зажглось, затеплилось вытянутое вверх золотое пятно. Оно росло, наливалось светом, обретая строгие, стройные очертания, и вот он уже встал в небе, как свеча, — Большой минарет. Петушиный хор перекатывался вокруг пего, нарастая, уходил вдаль, а свет, играя, выхватывал из тающей мглы другие минареты, глянцевитые купола, обрезы плоских саманных крыш, пыльную листву, углы дувалов и стен.

Петухи орали вовсю. В их оглушительном гимне едва слышно прозвучал далекий, слабый голос муэдзина. Ему откликнулся другой, третий, еще один, но все равно их было мало. Заглушили, перекричали петухи муэдзинов и торжествовали теперь совершенно одни — кажется, уже просто дурея от наступающего солнца.

Из их крика, из дробящихся световых осколков утра родился новый звук — песня. Тоже многоголосая, плавная и звенящая, она нарастала вместе с солнцем, приближалась, и вот в остатках предутренней мглы возникло яркое, слепящее видение — белая толпа девушек с цветами.

Они выступали медленно, торжественно. Длинные белые платья плыли над землей, смуглые лица очерчивались белыми косынками, и только цветы в их руках — лилии, розы, нарциссы, ирисы пестрели всеми оттенками радуги. Они пели. Древний согдийский напев летел над улицей, и они двигались в его мерном завораживающем ритме. Это был обычай — такой же старинный, как песня: Шествие невест.

Старенький настоятель соборной мечети Ходжа Мухаммад, встречавший у ворот мечети редких прихожан, заслушался девушек, растроганно помаргивая влажными добрейшими глазами.

— Что это? Куда они идут в час молитвы? — хмуро спросил подошедший сбоку Бин-Сафар, суровый старик с окладистой бородой.

— А разве вы не знаете, почтенный? — живо откликнулся мулла Мухаммад. — Сегодня же праздник! День Прекрасной Пари, покровительницы невест!

— Мы должны принести ей дары и совершить омовение! — объяснила одна из девушек.

— А она подарит каждой из нас здоровых и красивых детей, — добавила другая.

— Какая Пари, безбожницы?! — побагровел Бин-Сафар. — Вы что, забыли, что нет никаких богов, кроме аллаха? Остановитесь!

— Оставьте, оставьте их, уважаемый Бин-Сафар, — удержал и мягко повел его к воротам мечети мулла Мухаммад. — Они же еще дети. Пусть радуются.

— Но сейчас время намаза! — негодовал Бин-Сафар.

— Ну и что тут особенного, — благодушно улыбался мулла. — Признаться, я и сам верил в эту Пари в молодости. Сколько раз подглядывал с тала за омовением!

— И это говорит настоятель соборной мечети, — пробормотал еще один прихожанин, пожилой бородач в синей чалме. — О, великий халиф, знал бы ты об этом!

А девушки уже были на берегу Мулиана. Зазвучала другая песня, высокая, ликующая, и с этой песней невесты вступили в реку. Будто по команде полетели дождем монетки, потом, на особенно торжественной поте, разом упали в воду цветы. Желтое, быстрое течение подхватило и унесло их,

перебирая и складывая в причудливый узор. Радостный крик прошел по девичьей толпе. Невесты смеялись, брызгались, обнимали друг друга, поздравляли. Платья намокли, облепили тоненькие гибкие фигурки, слепящее солнце било в глаза, в летящие брызги, на мгновение очерчивая размытые, ускользающие линии мелких волн, быстрых рук, плеч, бедер…

Солнце уже заливало улицы, дома, изразцовые стены, базары, купола, крепостные ворота, крыши, кладбища и сады.

Так тысячу лет назад в достославном городе — благородной Бухаре начался новый день, один из дней месяца зильхидж.


Месяц зильхидж 383-го года хиджры


— Хусе-е-е-ейн!

Мальчишка лет десяти, озираясь, бежал по дорожке сада. Он искал брата.

— Ну где ты, Хусейн? Отзовись, тебя ждут!

Утренний сад, уже пронизанный солнцем, был пуст, только где-то рядом ворковали горлинки и тянуло дымком свежеиспеченного хлеба.

— А, вот ты где! А ну, вставай!

На охапке высушенной травы лежал, раскинувшись, мальчик чуть постарше. Он крепко спал. Рядом валялся толстый том в кожаном переплете с серебряными застежками, потушенный ночной светильник, старенький деревянный угломер, напоминающий примитивный секстант, раскрытая тетрадь с записями.

— Опять всю ночь считал звезды и проспал намаз! Ну отец тебе покажет! Вставай! Слышишь, Хусейн!

Десятилетний Махмуд тормошил своего старшего брата, дергал, тряс, но тот только пробормотал что-то и уткнулся лицом в траву.

— Ты так, да? Ну, погоди!

Махмуд набрал полную горсть огромных рыжих муравьев и, не раздумывая, сунул брату за шиворот. Еще мгновение Хусейн улыбался во сне, но тут же взвился, сдирая с себя халат.

Махмуд покатился со смеху.

Хусейн наконец вытащил из-под рубашки муравьев и кинулся на братишку:

— Ах ты бандит!

Они покатились по траве. Хусейн оказался сверху, оседлал Махмуда:

— Сдаешься?

— А там ведь тебя люди ждут, — хитрил Махмуд.

— Пусть ждут! Ты ясно скажи: сдаешься?

— Ну что же делать, придется, — вздохнул маленький Махмуд, и Хусейн отпустил его. — Конечно, было бы время, я бы тебе показал. Да уж ладно, в другой раз. — Он отряхнулся от сухой травы. — Пошли быстрее!

— Сейчас, только умоюсь, — Хусейн направился в угол сада, к роднику.


Они бежали вприпрыжку.

— Много их сегодня? — спросил Хусейн.

— Полный двор. Даже из Нефеса есть, представляешь? Одень тайласан. — Махмуд на бегу протянул брату широкий длинный шарф. — И чалму надо повязать как следует.

Хусейн попробовал на ходу завязать концы чалмы на шее, как ему полагалось, но тут же махнул рукой:

— Да ну! Сойдет и так.

Они миновали внутренние строения двора, обогнули дом. Дорогу им преградил высокий важный мужчина богатого вида.

— Скажи мне, мальчик, — обратился он к Хусейну, — скоро ли прибудет твой брат, отец или кто он тебе, почтенный факих ал-Хусейн?

— Он уже прибыл, — нетерпеливо отвечал Хусейн.

— Где же он?

— Перед вами.

Богач усмехнулся:

— Ты хочешь сказать, что ты и есть знаток корана, ученый законовед и богослов — ал-Хусейн ибн-Сино?

— Да, это я, — ответил тринадцати летний Хусейн.

Богач стал злиться.

— Ты что, смеешься надо мной, щенок? — шагнул он вперед.

— О, аллах! — совсем по-взрослому вздохнул маленький Махмуд. — Каждый день одно и то же. Да он это, он! Вот и тайласан, видите? — Махмуд потряс шарфом. — Настоящий, неподдельный, вручен самим верховным кадием! Просто он не любит его надевать!

— Велик аллах в деяниях своих, — пробормотал богач, смешавшись. — Если так, я жду именно вас… почтенный факих. Я хотел…

— Потом, после всех, — по-детски мстительно ответил Хусейн и прошел мимо оторопевшего богача в небольшой парадный дворик с высоким айваном. Дворик был полон смиренно ждущих людей. Тут были и бедняки, жмущиеся по углам, и люди посостоятельней, в цветастых халатах, — ремесленники, купцы.

— Мир вам, досточтимые мусульмане, — приветствовал всех Хусейн, и толпа сразу подалась ему навстречу. Он не успел даже подняться на айван, как опередивший всех молодой ремесленник в простом халате бросился перед ним на колени:

— Факих, умоляю вас!

Хусейн остановился от неожиданности:

— Что вы делаете? Встаньте!

— Вы моя последняя надежда! — вскинул руки ремесленник.

— Встаньте, вам говорят! — разозлился Хусейн.

— Если вы не вернете мне мою Халиму, я сегодня же во время намаза спрыгну с Большого минарета!

Хусейн в гневе отвернулся:

— Ну и прыгайте! Я ухожу!

— Подождите! — ремесленник вскочил на ноги, и отчаянные слезы залили его лицо. — Выслушайте… умоляю вас! Я обошел лучших бухарских законоведов! Раздал все свои сбережения муллам! Добился приема у самого великого имама! И никто не смог мне помочь! Никто! — Голос у него сорвался в плаче.

— Прямо беда с этими влюбленными, — пробурчал Махмуд.

— Не говори, — отозвался Хусейн.

Ом поднялся на айван, придвинул к себе стопу толстенных книг, доску и калам.

— Садитесь и расскажите все по порядку, — жестом пригласил он ремесленника. — Итак, вы развелись с женой.

— Да! Именно так, баранья моя башка! — снова застонал ремесленник, стуча себя кулаком по затылку. — Это была пустая, ничтожная ссора, но до этого я напился бузы на свадьбе чеканщика Мустафы и поэтому совсем не соображал, что делаю. Когда она отказалась просить у меня прощения, я вызвал муллу, свидетелей, трижды проклял ее и с позором прогнал в дом ее родителей. Утром, чуть свет, я кинулся туда, но было уже поздно! Они приняли развод. Что мне делать, факих, что делать?! Они уже сговариваются с одним вдовцом-лудильщиком, хотят отдать ему мою Халиму, боже! Мою богиню, мою жизнь, мою…

Хусейн властно поднял руку. Ремесленник смолк.

— Какую клятву вы произнесли при разводе?

— Клятву? — переспросил ремесленник. — Ту, что подсказал мне наш мулла…

— Повторите ее.

— Значит, так… — вспоминал злосчастный муж. — «Трижды проклинаю тебя, женщина, и клянусь при свидетелях, что не хочу тебя видеть в своем доме ни днем, ни ночью, ни летом, ни зимой, ни в ясную погоду, ни в пасмурную, ни в дождь, ни в снег, ни в засуху, ни в мороз. Аминь.»

— И все?

— Все.

— Ваше дело просто, — пожал плечами Хусейн. — Действуйте методом исключения. Дождитесь, например, первого затмения и требуйте жену обратно.

— Затмения? — хлопал глазами ремесленник. — Какого затмения?

— Любого. Хоть лунного, хоть солнечного, не имеет значения.

Ремесленник, побледнев, беспомощно оглянулся на напряженно слушающих разговор посетителей.

— Факих… простите меня, — пробормотал ремесленник. — Я простой человек, темный. При чем тут затмение?

— А при том, что это не ночь и не день, не дождь и не туман, не утро и не вечер. Затмение — это затмение, и в вашей клятве оно не упомянуто. Дождитесь первого затмения и требуйте жену обратно о свой дом. Ни один мулла не сможет запретить вам это.

— Да, — растерянно проговорил ремесленник. — Но когда оно будет, это затмение?

Хусейн пожал плечами и оглянулся на братишку:

— Махмуд, на прошлой неделе ты, кажется, высчитывал эпициклы луны и солнца?

— Высчитывал, — скучно ответил Махмуд.

— Ну и что там получается?

— Дырка в тетради получается. Без тебя ничего не выходит.

— Э, балбес, — усмехнулся Хусейн. — Ну хотя бы примерно?

— Солнечное — не скоро, — неторопливо вспоминал Махмуд. — Года через два…

— О-о! — схватился за голову ремесленник.

— А лунное? Ну-ка, дай тетрадь.

Хусейн взял у Махмуда тетрадку, раскрыл, зачиркал каламом.

— Так. Тут у тебя почти все правильно. Так. Ну вот, — он поднял голову. — Получается, частичное во вторую или третью ночь после великой уразы. Значит, в будущем месяце.

— В будущем месяце?! — ремесленник был уже на коленях и целовал край халата Хусейна. — Я успею ее вернуть, о аллах!

Хусейн снова отшатнулся. Толпа шумела. Ремесленник плакал.

— Нет, все-таки он ненормальный, — покачал головой Махмуд.

— Я успею! Я успею! — напевал ремесленник, вприпрыжку выходя со двора. — Дивитесь, мусульмане, он возвращает мне жену с помощью лунного затмения!

Быстроглазый, тихо улыбающийся человек придвинулся к Хусейну:

— Помоги мне, как ты помог этому влюбленному безумцу, и, может быть, когда-то я отвечу тебе тем же.

— Извольте, — кивнул Хусейн. — В чем ваше дело?

Быстроглазый вздохнул с улыбкой:

— Надо возвращать долг, а не хочется.

— Почему?

— Очень уж обидно, — доверительно объяснял быстроглазый. — Сели мы играть в кости, и вначале мне все время везло. Как кину — ду-шеш, как кину — ду-шеш. И вдруг…

— Остановитесь, — перебил Хусейн. — Я ничем не смогу вам помочь.

— Почему?

— Давать советы по таким делам мне не разрешает мое звание, мой учитель Натили.

— И наш папа, — вставил Махмуд.

— И наш папа, — повторил Хусейн.

Помолчали.

— Ну что же, — все так же вскользь улыбнулся быстроглазый. — Ты не помог мне и, может быть, когда-то я отвечу тебе тем же.

Он отошел и словно его и не было.

— Простите, факих, умоляю, простите! — послышался знакомый голос, и перед айва-ном вновь возник ремесленник. — А вы не могли ошибиться в расчетах, нет?!

— Да что вы! — снисходительно усмехнулся Махмуд. — Это Хусейн ибн-Сино! Он никогда не ошибается.

— Да продлит аллах его дни и годы! Да будет свет над его головой! И сила во всех органах! — восторженно вопил ремесленник.

Хусейна обступили со всех сторон остальные просители, но он вдруг сам обратился к одинокой фигурке, скромно стоявшей в самом дальнем углу и неотрывно, тихо, застенчиво следившей за ним.

— Подойдите, сестрица. Не стесняйтесь.

Все притихли. Она медленно, осторожно приблизилась к Хусейну.

Это была девушка, вернее, совсем еще девочка лет тринадцати — невысокая, тоненькая и очень тихая. Узкий серебряный браслет, длинное платье, платочек на голове, отрешенные глаза.

— С чем вы пришли ко мне, сестра?

— С сомнениями, — не сразу ответила она.

— В чем они?

— Говорят, я совершила великий грех.

— Какой?

— Я… сочиняла газели.

— Правда? — просиял Хусейн. — В каком стиле?

— В стиле устода ал-Джафара…

— Рудаки, — улыбнулся Хусейн.

— Рудаки.

— Прочтите хоть одну.

— Но это грех.

Хусейн перестал улыбаться.

— Кто так сказал? — спросил он.

— Наш мулла, мой отец и братья.

— Вы поверили им?

— Я… не знаю, — не сразу ответила она. — Они говорили со мной три дня… И после этого все оборвалось. Строчек больше нет… Ни одной, — помолчав, она продолжала: — Жизнь стала такой пустой, как бессонница. Я услышала о вас и пришла. Вы что-нибудь скажете мне?

— Да, — кивнул он, глядя ей в глаза. — Я хочу дать вам совет.

— Какой?

— Оставьте газели.

— Оставить газели?! — отшатнулась она, как от удара.

— Да. Оставьте, — он чуть наклонился к ней. — Попробуйте рубаи в два бейта. Помните? — Он прочитал негромко, нараспев:

Подобен этот мир бегущему ручью.

Как птица, радуйся живому бытию.

Подобен облаку и ветру мир неверный.

Так будь что будет!

Пой, как птица, песнь свою!

Попробуйте. У вас обязательно получится. — Он улыбнулся.

Она долго молчала, глядя в его глаза, потом вдруг наклонилась и поцеловала ему руку.

— Ну вот еще, — он даже скривился от неловкости.

Она уже уходила, ускоряя шаги, легко, улыбаясь тихонько, словно, прислушиваясь к чему-то внутри себя, может быть, к вернувшимся строчкам.

— Разойдитесь! Дайте пройти! — забегали, расталкивая просителей, слуги в полосатых халатах. — Прибыл ал-Вахаб из Биикета! Знаменитый философ! Схоласт! Метафизик! Ал-Вахаб, наследник Аристотеля!

Воцарилась тишина. Слуги благоговейно выстроились в два ряда. Полный любопытства и недоумения Хусейн поднялся со своего места. Даже Махмуд перестал ковырять в носу.

— Да склонятся головы! Идет светильник разума, гроза мудрецов, опора наук ал-Вахаб ибн-Кучкар из Бинкета!

После этого возгласа, произнесенного старшим из слуг, во дворике величественно возник странный человек. Он был высок, тощ, носат и мрачен. На нем был ярко-желтый халат, непомерно высокая чалма. Человек оглядел всех и мрачно спросил:

— Кто из вас факих ал-Хусейн, о вы, двуногие?

— Это я, — несколько оробев, отозвался Хусейн.

— Ты шутишь, ребенок?

— Да нет, это правда он! — испуганно поклялся Махмуд. — Вот его тайласан, а вот грамота верховного кадия!

— Пусть будет так. Говорят, — он повернулся к Хусейну, — что кроме адата, шариата, богословия, ты изрядно разумеешь в геометрии и этике?

— Говорят, почтенный ал-Вахаб, — несмело отозвался Хусейн.

— Еще говорят, что ты и в философию заглядывал не раз?

— Говорят, уважаемый ибн-Кучкар.

— И даже метафизики коснулся?

— Коснулся, таксыр.

— Тогда ты, конечно, слышал обо мне?

Хусейн растерялся:

— Да знаете… нет. Не приходилось.

Ответ этот навел на Вахаба глубокую скорбь. Он утомленно прикрыл глаза рукой.

— Ну вот, — проговорил он с горечью. — Едешь за тысячи фарсахов, чтобы поговорить с ученым человеком, а встречаешь обыкновенного мальчишку, едва научившегося читать.

Хусейна это замечание подавило.

— Конечно, я мало что знаю, — пробормотал он. — Я больше изучал древних: Анаксимена, Эмпедокла, Ксенофана, Галена, Пифагора…

— К чему ты называешь эти имена? — Ал-Вахаб отнял руку от лица и с сожалением посмотрел на Хусейна. — Я давно превзошел их всех. — Он сказал это привычно, с усталым вздохом. — На всем свете лишь Аристотель мог сравниться со мной своим природным умом и ученостью. Но его нет, и я остался один…

Хусейн ошарашенно молчал. Толпа во дворике окончательно онемела перед таким величием.

— Позвольте спросить, почтенный ал-Вахаб, — неуверенно проговорил Хусейн.

— Спрашивай, дитя, — снисходительно позволил наследник Аристотеля.

— В каких же науках вы пошли дальше этих почтенных мужей?

— А во всех, — сообщил ал-Вахаб. — Я, к примеру, создал вопрос, на который никто, никогда, нигде не мог, не может и не сможет ответить. Потому и ношу звание «гроза мудрецов».

— Правда? — оживился Хусейн, и глаза его заискрились от неутомимого интереса. — А нельзя ли услышать этот вопрос?

Ал-Вахаб усмехнулся:

— Хочешь попробовать? Изволь.

Он поднял голову. Глаза его горели. Он величественно обернулся к толпе:

— И вы слушайте, двуухие! — И он произнес мерно, как заклинание: — Всякий знает, что любая курица вылупилась из яйца. Не так ли это?

— Да, так, — закивали люди. — Конечно, почтенный ал-Вахаб…

— А каждое яйцо, в свою очередь, снесено курицей. Ведь верно?

— Еще бы! Само собой.

— Так что же было раньше? В самом начале. Яйцо или курица?

— Яйцо, — быстро сказал Махмуд.

— Да? — расхохотался ал-Вахаб. — Но где же та курица, которая его снесла?

— Нет, прежде была курица, — произнес кто-то из толпы.

— Неужели? — торжествовал ал-Вахаб. — А из какого яйца она вылупилась, а?

Победным, торжествующим, остановившимся взглядом опора наук, светильник разума ал-Вахаб иби-Кучкар из Бинкета обвел толпу.

— Так что же было вначале?

— Петух, — прищурившись, сказал Хусейн.

И грянула, прорвалась хохотом, взрывом веселья и оживления толпа. Смеялись до слез, добавляя свои комментарии по поводу роли петуха, по поводу курицы и всего этого научного диспута.

Не смеялся лишь один ал-Вахаб. Он скорбно, устало опустил голову, покачал ею:

— Горе, горе тебе, ал-Вахаб… Ты опять забыл, что истинная мудрость всегда высмеивается шутами и невеждами.. — Он обвел взглядом смеющиеся лица. — Нет, не место тебе здесь, в Бухаре… В Хорезм! Говорят, только там есть мудрец, достойный общения! Шейх Беруин! Может, хоть он поймет тебя, бедный ал-Вахаб! В Хорезм! В Хорезм!

И, сопровождаемый своими полосатыми слугами, он стремительно покинул двор.

— Мой Хусейн, — почтительно склонился к плечу мальчика старик слуга. — Ваш отец просит вас с братом к завтраку.

Хусейн встал.

— Пусть немного подождут. Я всех выслушаю, обязательно, — распорядился он. — Пошли, Махмуд.


Они зашли за дом и сразу быстро побежали. Махмуд, напевая, поскакал на одной ножке. Хусейн тоже попробовал. Потом по саду пробежались «чехардой», прыгая один через другого. Двое мальчишек, полных жизни и лишь слегка засидевшихся.

— Доброе утро, отец!

На низком столике, на берегу небольшого хауза, был накрыт завтрак: каймак, мед, ранний виноград, орехи. Отец обнял младшего сына, с разбега прижавшегося к нему, потом повернулся к Хусейну:

— Доброе утро, господин факих. — Отец улыбнулся. — Простите, что потревожил вас, но мне тоже захотелось услышать ваш совет. Скажите, что мне делать с сыном, который постоянно пропускает утренний намаз? — Он приобнял Хусейна и усадил обоих за столик, а слуга тут же захлопотал вокруг них.

— Я говорил и повторяю еще раз, — повернулся он к примолкшим сыновьям. —

Я запрещаю вам торговать чужими знаниями. Запрещаю навсегда. Все, чем вы овладели, — плоды чужих трудов, чужих мук и бессонных ночей. Берите это и будьте благодарны. А вот когда вы сами принесете в копилку мудрости что-то свое, выстраданное, вот тогда аллах и люди, быть может, наградят вас. Тогда, но не раньше.

— Извините, отец, — омывая руки из поданного слугой кумгана, покаялся Хусейн. — Я уснул на самой заре и опять проспал…

Махмуд, не дожидаясь кумгана, схватил лепешку п полез за каймаком.

— Снова звезды? — делая строгие глаза младшему сыну, сказал отец.

— Да, папа. Мне нужно было срочно проверить расчеты по противостоянию Марса и его угловой скорости.

— Так-так-так, — кивнул отец. — И кто же оказался уличенным в погрешностях на этот раз? Птолемей, Эмпедокл, ал-Фараби?

— Никто, — с забитым ртом отвечал Хусейн. — Какие могут быть наблюдения и расчеты из нашего сада? Вот если бы забраться на Большой минарет соборной мечети… — Он мечтательно вздохнул. — Но ведь это, наверное, тоже грех…

— Конечно, и большой, — подтвердил отец. Он помолчал, усмешка мелькнула в его усах. — Вот если только мулла Мухаммад разрешит… Пожалуй, попробую с ним поговорить.

— Правда, отец? — просиял Хусейн. — Вот здорово! Спасибо вам!

— Не стоит благодарностей. — Отец прихлебнул чай. — По правде сказать, это не так уж трудно. Мулла Мухаммад так тебя любит, что, наверное, сам проводит наверх со светильником.

— Отлично, — сразу перестав есть, задумался Хусейн. — Отлично. За два-три месяца я смогу сделать то, что не удается мне уже целый год.

Махмуда в данный момент больше интересовали земные заботы. Он покончил с медом и орехами и полез в карман, достал золотой, полученный от высокого богача.

— Папа, вот это вам, — сообщил он деловито и протянул монету отцу.

— Что это? — спросил отец и нахмурился. — Я же просил вас ничего не брать с этих людей.

— Ну, пап! — заныл Махмуд. — Это был такой богач! И рожа — точь-в-точь, как у нашего индюка…

Отец взял монету, помедлил секунду и вдруг резко швырнул ее в хауз.

Он снова смолк и, выждав мгновение, чтобы подчеркнуть серьезность своих слов, поднял руки к лицу:

— Да будет так. Аминь.


А после полудня братья пошли на книжный базар.

Они шагали по улицам Бухары плечо к плечу: отрешенный, сосредоточенный Хусейн и безмятежный, простодушный Махмуд. Оба в чалмах, оба в легких бязевых халатах.

Бухара жила своей обычной жизнью. Направляясь к базару, прошел запыленный караван из Гурганджа. Пробежал водонос с бурдюком на боку. Неспешно, даже чуть лениво проехала группа всадников, вооруженных саблями и пиками, — гулямы из наемного войска. Проходили женщины: лица их были почти открыты, лишь платки прикрывали лбы и подбородки, и чувствовали они себя на улицах гораздо смелей, естественней, чем пятью веками позже.

Махмуд о чем-то задумался.

— Хусейн! — позвал он. — А правда, что было раньше: яйцо или курица, а?

Хусейн замедлил шаги.

— Ты что, серьезно спрашиваешь?

— Ну конечно.

— Ну и балбес ты у нас, — покачал головой Хусейн.

Махмуд обиделся:

— Если ты будешь все время обзываться, я знаешь что сделаю?

— Что?

— Скажу папе, что ты ходишь к христианам и иудеям, понял?

— Ну и говори, — пожал плечами Хусейн. — Он уже давно знает.

— И разрешает? — удивился Махмуд.

— Точнее сказать: не запрещает.

— Хусейн, а чего ты там делаешь, у этих неверных?

— Пью кровь невинных младенцев.

Махмуд обиженно остановился:

— Я тебя серьезно спрашиваю.

Хусейн пожал плечами:

— Просто беседую с ними. Один старик иудей рассказывает мне историю древних царей и государств и учит латинскому языку. А вот в общине христиан есть врач Абу-Сахл Масихи. Он заговаривает любую болезнь, представляешь?

— Но это же колдовство! — ужаснулся Махмуд.

— Никакого колдовства! — отмахнулся Хусейн. — Просто он умеет собирать и направлять против болезни несколько сил: силу трав, силу полезных движений и силу слова. Он и меня учит понемногу.

— Ну и как, получается?

— Он говорит, что да, я смогу.

— Вот было бы здорово, — вздохнул Махмуд и понизил голос. — Ты бы тогда заговорил нашего папу… Ты знаешь, он ведь сильно болен. — Хусейн молча кивнул. — Один раз при мне ему стало плохо и меня отослали из комнаты, — таинственно продолжал Махмуд. — Но я все равно подглядел. Он стал белый, белый, даже посинел и все время задыхался. Табиб сказал, что у него испортилось сердце.

— Знаю, — невесело кивнул Хусейн. — Из-за этого я и хожу к хакиму Масихи…

Братья свернули за угол, и тут послышались громкие, зазывные голоса:

— Книги, книги! Лучшие рукописи со всех концов света! Дешево и с картинками!

Бухарский книжный рынок тысячу лет назад был крупнейшим в мире. Наверное, только в Китае, Индии и Багдаде можно было увидеть что-то подобное: ярмарку рукописей. В лавках, лавчонках, на прилавках, а то и просто на лотках громоздились книги. Были тут тяжеленные кораны, толстенные своды установлений, пухлые молитвенники, жизнеописания, панегирики. Были сонники, звездочетные, гадательные, поварские и цветоводческие книги. Были темные предания, сборники примет, трактаты о правилах любви, о погоде, об искусстве всех игр — от шахмат до игры в кости, о торговле, о составлении орнаментов, о зодчестве, об устройстве садов. Была поэзия, в изящных переплетах, с длиннейшими посвящениями, с колонками миниатюр. с утонченной каллиграфией. Была проза, история, этнография, минералогия, агрономия, мемуаристика, юриспруденция и еще бог весть что.

Базар бурлил.

— Вот описания дальних земель и краев! Земля самоедов, земля двухголовых, край великанов и сирен!

— Сны и предсказания! Тайны старом колдуньи, сожженной на костре!

— Купите советы! Точные, ясные, необходимейшие советы па все случаи жизни!

— История одной молодой мусульманки, или десять верных способов добиться мужской любви!

— Страшные муки конца света! Правоверные мусульмане, лучше знать о них заранее!

Рассеянный Махмуд, конечно, заслушался, засмотрелся на пестрые рисунки трав и зверей в каком-то пергаментном фолианте и отстал.

А Хусейн привычно и целеустремленно направился туда, где покупателей толпилось поменьше, книги были сложены поаккуратней и шума почти не было — в ряд высоких наук.

— Добрый день, господин факих! Добрый день!

— Здравствуйте, дорогой Хусейн! Ждем, ждем вас!

Он отвечал на приветствия, кивал. Он был здесь своим.

— Здравствуйте! Как мой заказ? — остановился, он возле очередной лавки.

— Все исполнено в точности. — Молодой продавец протянул ему толстую старую рукопись. — Извольте получить. Абу-Бекр Ар-Рази «Объемлющая книга».

— А «Мансурова книга»? — спросил Хусейн.

— Ищем. Не беспокойтесь, факих. На днях добудем. А пока посмотрите вот это.

— О-о, — удивился Хусейн. — Порфирий Тирский! — Он жадно пролистал книгу: — И гораздо лучший перевод, чем тот, что у меня! Беру.

— Я знал, что это вас заинтересует, — удовлетворенно усмехался торговец. — А вот посмотрите еще эту.

— Это Гален, — с ходу определил Хусейн. — Он у меня собран весь, так что благодарю. А вот что там у вас лежит?

— К сожалению, сам не могу понять, — торговец передал ему ветхую книжицу. — Нет титульного листа.

Хусейн стал листать книжицу, лицо его просветлело:

— Аристотель… Как жаль, что у меня нет больше денег. Я бы взял эту книгу за любую цену.

Хусейн поднял голову и увидел торговца, стоявшего на коленях, уткнувшегося головой в пыль. Хусейн оглянулся. Весь книжный базар уже был на земле, и среди согнутых спин неторопливо, спокойно шел невысокий, хрупкий человек в белоснежной чалме и парчовом халате, сопровождаемый свитой. Это был эмир бухарский Нух ибн-Мансур Самани. Он приближался, пристально глядя на Хусейна. Хусейн опустился на колени, склонил голову.

— Встань, мальчик, — услышал он негромкий голос.

Он встал. Эмир смотрел на него, чуть улыбаясь, с видимым интересом. Свита застыла позади.

— Позволь мне взглянуть, — эмир протянул руку, и Хусейн подал ему книжицу.

Через секунду эмир поднял голову.

— Знаешь ли ты, кто автор этой книги? — спросил он.

— Да, ваше величество.

— Назови мне его имя.

— Аристотель, ваше величество.

— В таком случае ты совершаешь большую ошибку, — серьезно произнес эмир.

— Позвольте спросить, ваше величество, в чем она, — побледнев, проговорил Хусейн.

— В твоем поклоне. — Нух ибн-Мансур чуть возвысил голос. — Пока этой землей правим мы, Саманиды, ни один поэт, ни один ученый да не падет на колени ни перед кем. — Он пристально смотрел на Хусейна. — Ты хорошо понял меня?

— Да, ваше величество.

— Помни это. Прощай. — кивнул эмир.

— Прощайте, ваше величество, — склонил голову Хусейн.

— Вот так-то лучше, господин ученый, — проследив за его поклоном, сказал Пух ибн-Мансур и пошел дальше. Свита двинулась за ним.

Хусейн долго смотрел ему вслед, не заметив, как человек из свиты подошел к торговцу книгами и что-то шепнул ему на ухо.

— Что? — забормотал, запричитал враз ошалевший торговец. — О, аллах, какое счастье, какая удача! Да продлятся наши дни, да пошлет вам бог самого лучшего на земле! Господи, радость, радость какая!

Он бормотал, растерянно улыбаясь и быстро-быстро складывая книги в большой хурджин.

Хусейн услышал его только тогда, когда хурджин оказался перед ним.

— Что это? — удивился Хусейн.

— Вам, вам, — причитал торговец. — Это все вам, все мои книги…

— Да, но…

— Уплачено! Уплачено за все! Наш эмир дарит вам все мои книги! — У торговца тряслись руки. — Он заплатил по самой высокой цене! Все, все ваше! Факих, дорогой мой факих, я просто поверить не могу!

— Мы, кажется, опоздали к вечернему намазу, — говорил эмир Нух сановнику из свиты. — Но это не беда. Одна такая встреча стоит для меня десятка намазов.

— И это говорит сам эмир бухарский, — закачал головой пожилой бородач в синей чалме, стоявший в базарной толпе. — О великий халиф, знал бы ты об этом!

— Великий халиф с божьей помощью знает не только об этом, — негромко отозвался вдруг неприметный дервиш, стоявший сбоку. — Слышны, слышны ему жалобы истинных мусульман. Но одними вздохами да жалобами святой вере не поможешь.

— Разумные слова, — присматриваясь к дервишу, осторожно ответил бородач.

— От самого Махмуда Газневи посланы эти слова, — глядя в сторону, проговорил дервиш. — И эти, и еще другие.

— Молись за меня, — бородач сунул в руку дервиша золотом. — И помни, мой дом всегда открыт для сынов божьих и святых слов.

А Хусейн, улыбаясь, перебирал книги.


Он перебирал их и поздним вечером, уже ночью, дома, в их общей с Махмудом комнате, при свете масляного светильника. Просматривал, делал выписки, вчитывался жадно.

В комнате было полутемно, неровный, колеблющийся свет коптилки рисовал худое, напряженное лицо Хусейна, его огромный лоб, сосредоточенные, кажущиеся хмурыми глаза, нервные тонкие пальцы.

— Хусейн! — шепотом позвал, приподнявшись с постели, Махмуд.

— Чего тебе? — не поднимая головы, отозвался Хусейн.

— Опять ты не спишь?

— Я-то ладно, уже привык, — вздохнул и потянулся Хусейн. — А ты-то почему никак не заснешь?

— А я вот все думаю, — с глубокой, почти Хусейновой сосредоточенностью произнес Махмуд.

— О чем?

— А все-таки что было раньше: яйцо или курица? А?


Месяц мухаремм 386-го года хиджры


Шестнадцатилетний Хусейн раздвинул руками плотную завесу камышовых стеблей и замер.

Прямо перед ним, в низкой многопалой развилке старого могучего тала сидела девушка. Вначале Хусейну показалось, что она просто задумалась, обхватив руками колени и прислонившись виском к толстой ветви. По глаза ее были закрыты. Она спала. Видно, засмотрелась на реку и задремала в тени.

Легкий, едва слышный ветер шел по тугаям. В камышовых зарослях сверкал под солнцем мутный, быстрый Мулиан, узкой лентой уходящий к городской стене Бухары.

Девушка спала. Сполз на плечи белый платочек, глянцевый черный локон упал со лба на чуть припухлые, вишневые, совсем еще детские губы.

Хусейн, не отрывая от нее глаз, шагнул к талу. Она не шелохнулась. Хусейн незаметно, почти неосознанно потянулся к ней, к ее губам.

Она медленно открыла глаза, секунду смотрела на него, лицо ее засветилось

— Вы мне снитесь или это правда? — тихо спросила она.

— Правда, — несколько удивленный проговорил он.

Она перевела взгляд на хурджин, набитый травой.

— Пахнет мятой, — она вздохнула и улыбнулась. — Значит, действительно правда.

Она поднялась, сошла на землю.

Какая-то влекущая, тихая женственность была в ней, — во всей этой вытянутой фигурке, в опущенных темных глазах.

— Вы… откуда-то знаете меня? — спросил он.

Она улыбнулась:

— Видела случайно. Вы собираете травы, да?

— Да.

— Чтобы вылечить отца?

— Вы и об этом знаете? — снова удивился Хусейн.

— Слышала случайно.

Они медленно пошли вдоль берега.

Хусейн, чтобы получше разглядеть ее лицо, совсем по-детски забежал с другого бока:

— Как вас зовут?

— Айана. — Она наклонилась, сорвала кустик травы, протянула Хусейну: — Моя бабушка называла эту траву игир и иногда заставляла меня жевать ее. Она вам годится?

Хусейн взял в руки кустик, качнул головой:

— Нет, сейчас она бесполезна. Ваша бабушка была права, но игир лучше всего рвать поздней весной, на заре. Потом он теряет силу.

— А эта? — Айана уже протягивала ему новый кустик.

— Гулхайра, — определил Хусейн. — Помогает при внутренних воспалениях или язвах. Но ее надо сушить особым способом.

— А вот эта?

— Дикий чай. Лечит почки. А вот и скорпионов глаз!

Хусейн присел, стал аккуратно вырывать с корнем низкую бледно-зеленую травку.

Айана подошла, стала помогать.

— Это то, что вам нужно?

— Да. Его применяют при одышке. Только рвите с корнем.

Он встал, перебирая в хурджине травы, и сразу словно забыл о спутнице.

— Ну вот, — проговорил он сосредоточенно. — Теперь мне нужен александрийский лист, молочай и медуница. И тогда, может быть, я смогу составить смесь Гиппократа.

— Гиппократа?

— Да. Он рекомендует эту смесь, но не указывает пропорции. И, как назло, ни Гален, ни ар-Рази, ни ибн-Рустс тоже ничего не пишут об этом! А другие даже не знают состава!

Она качнула головой.

— Гален, ибн-Русте, Гиппократ… вы так много знаете!

— Что я знаю! — раздраженно отозвался он. — Ерунду. Прочитал десяток врачебных трактатов, послушал несколько табибов и знахарей, вот и все… Он поднял взгляд к кронам деревьев: — Вот если бы достать Большую книгу трав!

— Большую книгу трав?

— Да. Ее составили знаменитые врачи в Гундешапуре, в Совете врачевателей. Вот где знания! Вот где тайны человеческого тела и духа! Я бы не только отца вылечил, я бы сам прикоснулся наконец к настоящей мудрости!

Он стоял, подняв голову. Глаза его горели. В них были огонь и неутолимая жажда.

— Неужели эту книгу нигде нельзя найти? — спросила она.

— Нет, — он вздохнул, глаза его потухли. — Вот уже сколько времени я ищу ее и никак не могу напасть на след. Мулла Мухаммад сказал мне, что видел ее в библиотеке эмира. Она стоит там в главном зале, в самом большом шкафу, в золотом переплете. Но туда не попасть.

— Да, — вздохнула она. — Говорят, это может разрешить лишь сам эмир.

Помолчали. Хусейн задумчиво смотрел на воду.

— Извините, мне надо идти, — сказала Айана.

Хусейн встрепенулся.

— Подождите, Айана! Когда же я вас теперь увижу?

Она тихо улыбнулась:

— Я часто прихожу сюда, на берег. Убегаю от всех и сижу совсем одна. Иногда даже сочиняю.

— Что?

— Рубаи.

— Рубаи? — переспросил Хусейн. — Почему именно рубаи?

— Так посоветовал мне один человек. Хусейн, не понимая, смотрел на нее.

— Однажды, когда мне было очень плохо, он по-настоящему помог мне, произнесла Айана. — Просто спас от мрака души.

— Спас, — медленно проговорил Хусейн, мучительно припоминая что-то. — Таким советом?

— Да.

— Но ведь он мог и ошибиться, — он не отрывал глаз от ее лица, вдруг ставшего чем-то знакомым.

— Нет, — ответила она. — Не мог.

— Почему?

Она произнесла спокойно, серьезно, негромко:

— Потому что это ал-Хусейи ибн-Сино. Он никогда не ошибается.

И в следующее мгновение ее тонкая фигурка исчезла в камышах. Лишь мелькнула тень на узенькой тропинке, ведущей по берегу к городской стене.


Поздним вечером Хусейн сосредоточенно переодевался. Он снял с себя все светлое, яркое, заметное, надел рубашку потемней, победнее и серый, невзрачный халат. Потом достал из стенной ниши сундучок, открыл его, извлек пару длинных узких ножен, выбрал тот, что поострей, взял несколько деревянных и металлических щипчиков и зажимов, завернул все это в чистую тряпицу и сунул за пазуху.

Тринадцатнлетний Махмуд, почти не изменившийся за эти три года, лишь чуть-чуть подросший, тревожно наблюдал за ним из своей постели.

— Ты опять туда? — вполголоса спросил он.

— Тише ты! — цыкнул Хусейн. — Отца разбудишь!

Махмуд помолчал, запахнулся поплотней в одеяло, дрожа то ли от ночной прохлады, то ли от острой тревоги за брата,

— Неужели тебе не страшно? — прошептал он.

Хусейн подумал, пожал плечами:

— Не знаю… Вообще-то приятного мало. У этого тоже было больное сердце. Понимаешь?

Махмуд кивнул, потом пошарил под подушкой, достал кривой воинский кинжал в чехле.

— Возьми и мой нож. На всякий случай.

Хусейн подошел к нему, тронул лезвие, усмехнулся:

— Им только дыни резать. Ну ладно, я пошел. Если отец проснется и спросит, скажи, что я у муллы Мухаммада, на минарете. Ясно?

— Ясно, — вздохнул Махмуд. — Только светильник ие гаси. А то мне совсем страшно станет.

— Да брось ты! — отмахнулся Хусейн. — Спи!

Он задул светильник и на цыпочках проскользнул за дверь.


Улицы были пустынно мертвы. Если бы не собачий лай, могло показаться, что никто не живет в этих застывших черных дворах

Хусейн старался шагать как можно тише, жался в тень дувалов, почти крался через глухие, замершие кварталы.

Возле низкого, полуразрушенного дувала он остановился, поглядел по сторонам, осторожно пролез в пролом.

Слабый лунный свет озарял однообразные. невысокие бугорки земли, заросли бурьяна, низкие мазары из сырцового кирпича. Это было отдаленное, глухое, бедняцкое кладбище.

Хусейн уверенно прошел между могила-ми, свернул, снова остановился, оглянулся и постучал условным стуком в низенькую дверцу вросшего в землю кладбищенского домика. Дверца бесшумно приотворилась, и он скрылся за ней.

Какая-то неясная тень шевельнулась у ближнего мазара, прошелестел сухой бурьян, потом снова все стихло.

В хибарке не было окон. В тусклом свете двух плошек с горящим жиром виднелся помост из старых досок, на нем лежало тело в белом саване, со следами совсем свежей могильной земли.

— Ну, начнем, — высокий, худой человек, известный бухарский врач Абдул-Мансур Камари шагнул к помосту. — Срезан саван.

Хусейн с ножом в руках склонился над телом. Послышался треск разрезаемой ткани.

— Пойду-ка я вокруг погляжу, — проговорил угрюмый, приземистый старик — кладбищенский сторож. — Заприте за мной.

Он вышел. Камари и Хусейн остались вдвоем. Камари провел длинный, уверенный надрез. Хусейн поднял иа него взгляд:

— А нельзя ли сразу начать с сердца?

— Нет, — сурово отозвался Камари. — Будем идти по порядку. Итак, брюшная полость… Дай малые щипцы.

Помогая друг другу, поочередно ставя зажимы, щипцы, они уверенно, привычно вели анатомирование.

— Ткань чистая… Болезненных признаков нет, — отметил Хусейн.

— Смотри внимательней. Видишь? Что это?

— Похоже на внутреннее кровоизлияние.

— Похоже. Но из-за чего оно возникло?

Они замолчали, склонились над телом голова к голове. Хусейн выпрямился первый.

— Все ясно. Гиппократ называет это гематомой. Серьезной болезни тут нет, он умер не от этого.

— Да, похоже, ты прав…

— Хотелось бы все-таки взглянуть на сердце, учитель, — напомнил Хусейн.

— Тихо. — Камари был раздражен. — Я же сказал, пойдем по порядку.

Луна чуть посеребрила стены мазаров. Близко пролаяла собака, где-то рядом хрустнул бурьян. Старик сторож обернулся, прислушался. Кажется, все стихло. Старик медленно двинулся дальше.

— Дай зажим. Так. Ну-ка, помоги мне.

Склонив головы, забыв обо всем, они трудились слаженно, увлеченно.

— Поперечный надрез сделай сам. Смелее! Так. Неплохо. Теперь отделяй диафрагму.

Колебался неровный свет горящих плошек на стенах хибарки. Где-то в ближней махалле затревожились собаки.

— Свет, где свет? — раздражался Камари. — Поправь светильник!

Хусейн поправил фитиль в плошке, придвинул ее ближе.

— Ну, — выпрямляясь и смахивая пот со лба, сказал Камари. — Вот теперь давай разберемся с сердцем…

Послышался тихий условный стук.

— Что там еще, — пробормотал Камари. — Открой.

Хусейн торопливо подошел к двери, откинул щеколду…

— Учитель!

В распахнутую дверь, отбросив Хусейна в сторону, стремительно ворвались люди.

— Сюда, мусульмане! — потрясая факелом, закричал худой дервиш с горящими глазами. — Они надругались над покойником!

Это был тот самый дервиш, что говорил на книжном базаре от имени халифа.

Ужас и слепая ярость волной прошли по толпе.

— Святотатство! О господи, какой грех!

— Вязать их! — прокричал Бин-Сафар, старик с окладистой бородой, проклинавший девушек-невест в день святой Пари. — Смерть выродкам!

Камари и Хусейн уже были схвачены, стиснуты, окружены. Пляшущий свет факелов выхватывал лица людей — ни одно из них не выражало сочувствия, лишь ужас и отвращение.

— Смерть! Повесить их здесь же, на кладбище! — выкрикнул бородач в синей чалме, часто вспоминавший великого калифа.

— Стоите! Стоите, правоверные!

Отчаянный крик и фигура старика в чалме с раскинутыми руками, застывшая на пороге, заставила толпу стихнуть.

— Именем бога и запрещаю вам эту расправу! — прокричал старик. — Кто прикоснется к ним без слова повелителя, будет проклят навеки! Это говорю я, мулла Мухаммад, настоятель соборной мечети!

— Верно! На суд повелителя! Во дворец! — раздались голоса.

— Дивись, аллах! — затрясся в истерике дервиш. — Они ищут суда могильным порам!

— Да, каляндар, да! — ответил мулла Мухаммад. — В этой стране пока еще для каждого есть суд и закон. Во дворец, правоверные! К повелителю!


Молчаливой, тесной толпой с факелами они прошли по улицам ко дворцу. Камари и Хусейна вели в середине, как воров.

Забегала ночная стража. В залах и переходах спящего дворца затеплились светильники. Толпа молча застыла в одном из залов, пустом и темном.

— Повелитель Бухары, пресветлый эмир Нух ибн-Мансур! — возвестил начальник караула.

Двое стражников расступились. Эмир вошел в зал без телохранителей, сопровождаемый лишь везиром. Эмир выглядел озабоченным, усталым. Толпа склонилась. Эмир остановился возле трона.

— Встаньте, правоверные, — негромко произнес он. — Что привело вас сюда в такой час?

— Страшное дело, повелитель, — выступил вперед Бин-Сафар. — Святотатство. Эти двое вырыли из могилы покойника и надругались над ним.

Эмир взглянул на Камари, задержал взгляд на Хусейне, потом медленно оглядел толпу. Стояло молчание.

— Подойди ко мне, божий человек, — негромко произнес эмир.

Дервиш, первым ворвавшийся в кладбищенскую хибарку, стоял сейчас в гуще толпы, за спинами, но эмир обращался именно к нему. Дервиш вздрогнул от неожиданности и незаметно подался назад.

— Я жду, — кротко сказал эмир.

— Подойди… Приблизься к повелителю, — зашептали вокруг дервиша, и толпа расступилась. Дервиш, помедлив, неохотно, осторожно вышел вперед.

— Это ты их выследил? — не повышая голоса, спокойно, даже ласково спросил эмир.

— Воля бога направляла меня, — не сразу, угрюмо отозвался дервиш.

Эмир кивнул:

— Ну что ж, ты достоин награды…

Не оборачиваясь, он протянул руку, и везир вложил в нее мешочек с золотыми. Эмир протянул мешочек дервишу и, не отрывая глаз от его слегка посветлевшего лица, задержал движение руки.

— Вот только кто он, твой бог? — в том же тоне, как будто невзначай спросил эмир. — Как его имя?

Дервиш застыл. В толпе недоуменно переглядывались.

— Не отводи глаз, — ласково попросил эмир. — Бограхан? Амир Ковус? Махмуд Газневи?

Дервиш не выдержал и отвел взгляд.

— Так. — задумчиво кивнул эмир. — Значит, Махмуд Газневи. — Он помолчал. — И по его воле ты задумал поссорить меня с учеными, — так же задумчиво продолжал эмир. — Ну что ж, пусть он тебе и платит.

Он вернул мешочек с золотыми везиру, кинул взгляд на стражу, коротко указал головой, и дервиш тут же был схвачен дюжими стражниками и быстро, бесшумно уведен.

— Ступайте с миром, мусульмане, — возвысил голос эмир. — Виновные этого дела будут наказаны. — Толпа склонилась. — И поменьше слушайте лазутчиков и соглядатаев. Аминь, — заключил эмир.

Притихнув, в мрачном молчании толпа покидала дворец.

— Велик наш эмир, — осторожно проговорил кто-то. — Насквозь видит.

— В чем тут величие! — гневно обернулся Бин-Сафар. — Схватил беззащитного божьего человека!

— Он же лазутчик!

— А хоть бы и так, — с гневом подхватил бородач в синей чалме. — Он — ревнитель нашей веры! А все, что для веры — безгрешно!..

— Ну что, Камари, — устало спросил эмир, — тебе уже мало кошек и собак?

— Мало, мой повелитель, — смело ответил врач. — Их внутренние органы не сходны с нашими.

— На этот раз я не могу тебя простить.

— Но, государь…

— Поедешь в Балх. Пусть они отдохнут от тебя. А там посмотрим.

— Повинуюсь, государь, — облегченно вздохнул Камари.

Эмир повернулся к Хусейну:

— Как тебя зовут, юноша?

— Хусейн ибн-Сино, ваше величество.

— Мне знакомо твое лицо…

— Три года назад вы подарили мне книги, государь. На базаре.

Лицо эмира потеплело.

— Да, припоминаю… Пригодились?

— Конечно, государь. Я до сих пор учусь по ним.

— Вижу, — чуть усмехнулся эмир. — Что скажешь о нем, учитель?

— Выше всяких похвал, — отозвался Камари. — Он пойдет в науке гораздо дальше меня.

— Пойдет дальше тебя? — усмехнулся эмир. — Значит, его опасно тут держать. Он не только до мазаров, до царских гробниц доберется.

Камари и Хусейн затихли, не зная, улыбаться или молить о прощении.

— Ладно, — посерьезнел эмир. — Ты прощен, Сино.

— Благодарю вас, государь, — глубоко поклонился Хусейн, помедлил и нерешительно начал: — Могу ли я просить у вас милости?

— Проси.

— Пощадите сторожа, ваше величество. Он действовал не но своей воле.

— Сколько вы заплатили ему?! — перебил эмир.

— Но, повелитель, мы хотели…

— Я спрашиваю, сколько он получил от вас? — жестко переспросил эмир.

— Десять дирхемов, — ответил Камари, отведя взгляд.

— Он будет повешен у ворот кладбища с десятью дирхемами в зубах, — не повышая голоса, сообщил эмир. — Да будет так, ибо его грех самый тяжкий. Аминь.


Хусейн раздвинул руками завесу камышовых стеблей, и нетерпеливый взгляд его угас. Развилка старого тала была пуста.

Он разочарованно взглянул по сторонам, прошел по берегу, присел.

Легкий ветер шел по камышам, рябил воду Мулиана. Стоял птичий гомон, серебрилась вода.

Хусейн задумчиво опустил руки в воду, склонил голову в усталости и печали, и тут чьи-то тонкие, легкие пальцы быстро прикрыли его глаза.

— Айана! — вскочил он на ноги.

— Я испугалась, что вы уснете и свалитесь в воду! — смеялась она, и вдруг лицо ее тревожно вытянулось. — Что с вами, Хусейн?

Она заметила ссадины, синяк на лице, порванный халат, пятно крови.

— Что случилось, ради бога! — она бросилась к нему.

— Да ничего страшного, слегка поколотили, и все.

— За что?

— За один опыт.

— Опыт? Господи, кому мешают ваши опыты! — Она сорвала с головы платок, намочила его, стала обмывать его царапины.

— Оказывается, мешают.

— Но чем? Кому?

— Единоверцам, — усмехнулся Хусейн.

Она снова намочила в реке платок, приложила к синяку:

— Подержите так. И снимите халат, я его заштопаю.

— У вас есть игла? — удивился он.

— Есть, — кивнула она. — Настоящая, китайская. Мне ее подарила бабушка и наказала всегда носить с собой. Видите, пригодилась.

Они сидели под талом, она ловко, привычно штопала его халат, а он, приложив мокрый платок к вспухшему глазу, наблюдал за ней.

— Так что же это был за опыт? — спросила ома.

— Как вам объяснить? — осторожно ответил он. — Я боюсь, он вам будет непонятен.

— Жаль, — вздохнула она.

— Вам действительно жаль?

— Конечно, — кивнула она и снова вздохнула. — Ах, если бы я могла столько читать, как вы!

— Зачем?

— Я бы стала вашей ученицей, — твердо, серьезно ответила она.

— Моей ученицей? — изумился он и рассмеялся. — Но чему я могу научить? — И, усмехаясь, прочитал:

В познаньи я достиг уже того,

Что знаю, что не знаю ничего.

Она улыбнулась и подхватила:

Но если жить, то вечно жаждать знанья

И до конца искать, искать его!

Он не отрываясь смотрел на нее. Она отвела взгляд и снова начала:

О знанье мудрое, жемчужина жемчужин!

Неоценимое, ты ценности залог…


Ты мудреца блистательная свита,

А неуч и со свитой — одинок, —

подхватил он. Она подала ему халат. Он надел его, читая нараспев:

Судьбою дан бессмертия удел

Величью слов и благородству дел.


Все пыль и прах. Идут за днями дни.

Но стих и дело вечности сродни, —

продолжила она.

Солнце садилось за холм, за городскую стену. Синие тени протянулись в золотом воздухе азиатского заката.

Она читала:

Жизнь — золотой кувшин.

Да только вот беда:

То хороша вода в нем, то плоха.

Он подхватывал:

Скажи, гончар, где раздобыть ту глину,

В которой радость отстоялась навсегда?

Они сидели на берегу под старым талом, смотрели друг па друга, улыбаясь и, забыв о синяках, царапинах и заботах, вспоминали все новые и новые строчки. А закат все пылал над вечной желтой землей, над стеной Бухары, над тугаями, и в этом закате плыли и плыли их голоса.

Хусейн:

Зачем пришел я в этот мир?

Что совершить и что сказать?

Пришел изведать жизни мед

Иль привкус горечи познать?

Айана:

Успею ль ощутить, что жил?

Оставлю ли хоть малый след?

И чем помянут в тишине?

Смеяться будут иль рыдать?

Так горел и никак не мог догореть этот закат, — закат месяца мухаремм 386-го года хиджры.


Месяц рамадан 387-го года хиджры


Отец задыхался. Мертвенная синева покрыла его щеки и полуприкрытые веки, неровное, натужное дыхание то совсем прерывалось, то начинало сотрясать тело до спазм.

— Папа! Папочка! Папа! — захлебывался слезами четырнадцатилетний Махмуд и бросался к Хусейну. — Ну пожалуйста, сделай что-нибудь!

— Приготовь пиалу! — Хусейн лихорадочно взбалтывал в небольшом кожаном бурдюке какую-то жидкость.

Вбежали двое испуганных слуг.

— Дайте горячей воды, быстро! — крикнул им Хусейн. — Махмуд, помоги мне.

Он наполнил пиалу настоем из бурдюка, склонился к отцу.

— Приподними ему голову, — командовал Хусейн. — Выше, выше, не бойся.

Край пиалы стукнул по стиснутым зубам. Махмуд, всхлипывая, изо всех сил помогал брату. Отец слабо глотнул раз, другой. Тоненькая струйка побежала по заострившемуся, небритому подбородку.

— Ну еще чуть-чуть, капельку, — приговаривал Хусейн. — Вот так.

Они бережно опустили отца на подушку. Он затихал. Запрокинулось лицо, безвольно повисла рука, и бессильный хрип исходил от умирающего тела.

Махмуд в ужасе попятился от постели.

— Ну где вода? Воду, скорее воду! — Хусейн бросился к своему сундучку, выхватил еще какие-то коренья, мешочки с сушеными травами. — Махмуд!

Махмуд застыл, не в силах оторвать взгляда от умирающего отца.

— Ты слышишь? Да помоги же мне, остолоп! — Хусейн сильно рванул брата за рукав, встряхнув все его тело. — Скорее!

Очнувшийся от оцепенения Махмуд кинулся за ним.


Над Бухарой плыла ночь. Полный белый месяц серебрил листья, лениво, редко перелаивались собаки.

Тускло, слабо светилось лишь оконце в доме Ибн-Сино.

Отец медленно открыл глаза, тихо улыбнулся.

Мерцала лампадка. Младший сын спал одетым, сидя на полу и уткнувшись головой в низкий столик, на котором валялись пучки сухих трав, мешочки с порошками, коренья, семена, стояли готовые настои. Старший что-то сосредоточенно толок в медной ступке, готовя очередной состав. Почувствовав взгляд, он поднял голову.

Отец и сын долго смотрели друг на друга.

— Ну что, господин ученый факих, — тихо проговорил отец, — вам опять удалось удержать меня на краю ямы?

— Это не я, отец, — ответил Хусейн.

— А кто же?

— На этот раз Гиппократ. Я разгадал его рецепт.

Отец медленно покачал головой.

— Нет. Ни Гиппократ, ни любой другой врач в мире не смог бы сделать того, что сегодня сделал ты… Я был там, понимаешь? Там. А ты протянул руку и — вернул меня.

Месяц уходил за городскую стену. Смутно белели плоские саманные крыши. Где-то далеко, за воротами Чильдухтарон запел первый петух.

Оконце в доме Сино все не гасло.

— Ну вот, — глотнув из пиалы, произнес отец. — Теперь мне совсем хорошо.

Он приподнялся на подушках, сел удобнее, пристально взглянул на Хусейна.

— Ну… так что ты хотел мне сказать?

В самой глубине его оживших, внимательных глаз блестела усмешка.

— Понимаете, отец, — неловко глядя вбок и запинаясь, проговорил Хусейн. — Дело в том, что есть одна девушка…

— Айана?

— Как? — вскинулся Хусейн. — Вызнаете о ней?

Старший Сино усмехнулся в усы.

— Какой бы я был отец, если бы совсем ничего не знал… Знаю и заранее люблю се, как дочь.

— Отец… — проговорил Хусейн и, склонившись, поцеловал его руку.

Отец тронул его лицо:

— Была бы жива мать, сосватала бы ее тебе по всем правилам. Не дожила, хлопотунья моя. — Он помолчал отрешенно, вздохнул. — Я попросил одного нашего родственника сходить к родителям Айаны. Конечно, я и сам пойду, как только поднимусь на ноги, но пора уже сейчас начинать разговор, я так думаю. — Он снова повеселел. — А то, не дай бог, еще упустим девушку. А, господин факих?

— Не дай бог, — всерьез затревожился Хусейн.


Два всадника в добротных, отороченных муаром халатах вынырнули из темноты и остановили коней.

— Кажется, здесь, — проговорил один из них.

— Смотри, вроде не спят, — отозвался другой.

Первый спешился и властно застучал в калитку. Залаяли окрестные собаки.

Во дворе послышались шаги, калитка распахнулась, выглянул Хусейн.

— Нам нужен Хусейн ибн-Сино, — сказал первый из всадников.

— Это я.

— Мы от повелителя, — сообщил второй. — Он просит вас прибыть во дворец.

— Меня? Во дворец? — удивился Хусейн. — А для чего?

— Он ждет, — сказал первый.


По длинным, устланным драгоценными коврами переходам его вел везир, сухой, быстрый старичок с вьющейся бородкой и острыми, пронзительными глазками.

— Совершенно доверительно должен вас предупредить: у повелителя помрачение…

— Что? — не понял Хусейн.

— Ну, некоторый упадок духа. Он третий день не ест, не выходит и никого не хочет видеть. Сегодня он почему-то вспомнил о вас. Но будьте осторожны, и такие дни он гневен, как лев! Поэтому никаких просьб, жалоб, вообще никаких дел! Постарайтесь его развеселить… — Везир втолкнул его и высокие резные двери и плотно прикрыл их.

— Кто там? — услышал Хусейн глухой раздраженный голос и в углу огромного зала, у окна увидел одинокую фигуру правителя. Эмир кормил голубей, слетевшихся на галерею.

— А, это ты….

Эмир неторопливо подошел к столику в углу, где стоял объемистый пузатый кувшин.

— Я потревожил тебя, разбудил?

— Нет, государь. Я не спал.

— Ну и прекрасно, я тоже. — Эмир наполнил прозрачные стеклянные кубки, один из них протянул Хусейну: — Пей.

Темно-красное, вишневого букета вино казалось в кубке густым, переливающимся.

— Ну, что же ты? — чуть усмехнулся эмир. — Повелитель Бухары подносит тебе вино своей рукой.

Хусейн сделал глоток.

— Ну как, нравится?

— Да, государь, — у Хусейна заблестели глаза. — Такой аромат!

— А я его совершенно не чувствую, — эмир поднес кубок к лицу, сморщился. — Что мусалас, что… желчь, никакой разницы.

Он с отвращением поставил кубок. Нездоровая, темная волна то ли хмеля, то ли просто недомогания проползла по его лицу. Он отвернулся. Хусейн пристально проследил за ним, тоже отставил свой кубок в сторону.

— Ваше величество, — осторожно позвал он.

— Да.

— Позвольте мне осмотреть вас.

— Осмотреть? Зачем?

— Мне кажется, вы нездоровы.

— К чертям, к чертям! — отмахнулся эмир. — Лекарей у меня и без тебя хватает. Лучше пей! Где твой кубок? — Ои наполнил кубок Хусейна до краев. — Только прежде скажи что-нибудь.

— Ну что ж, скажу. — Хусейн был серьезен.

Ты видишь, друг мой, те тряпицы?

Их озорной взвивает ветер.

Ты скажешь: «То влюбленный бродит,

Кляня в тоске весь белый свет».

Нет, то привратник полководца

Нам издали руками машет,

Он говорит: «Не подходите!

Вы видите, приема нет».

Эмир засмеялся.

— Как? Как? «Приема нет»? — Он поднял кубок. — Недурно. Пей.

Они глотнули из кубков. Эмир вдруг снова сморщился, выронил кубок. Хрустнуло стекло на ковре, на халат плеснуло кроваво-красное вино. Эмир помрачнел как туча.

— А знаешь… ведь это худшая из примет, — проговорил эмир.

Хусейн наклонился, быстро собрал осколки.

— Ваше величество, — начал Хусейн. — Могу я просить вас…

— Проси, — не сразу отозвался эмир.

— Вышлите человека в наш дом.

— Зачем?

— Чтобы успокоить домашних и принести сюда одну вещь.

— Изволь, — рассеянно кивнул эмир. — А что это за вещь?

— Мой ящик с лекарствами, — спокойно произнес семнадцатилетний Хусейн и, на мгновение опередив нахмурившегося эмира, добавил: — Я понимаю, что приема нет, но на этот раз хотел бы обойти привратника.

Эмир помолчал и скупо усмехнулся.


Во время осмотра на эмира снова накатила черная меланхолия. Он полулежал, откинувшись на пышные, огромные подушки, угрюмо молчал, прикрыв глаза, потом тяжко вздохнул:

— Ну что, нашел что-нибудь?

— Пока нет, государь, — сосредоточенно следя за пульсом, отозвался Хусейн.

Эмир кивнул, не открывая глаз:

— И не найдешь.

— Почему, государь?

— Потому что болезнь не здесь.

— А где же?

— Там, — эмир приподнял усталые веки и ткнул рукой в сторону окна. — Там… Осмотри лучше больного по имени род людской. Осмотри и излечи, если можешь. Выправь горбы уродам, сделай предателей верными, лицемеров — святыми.

Он говорил просто, горько.

Хусейн, осматривавший веки, мочки уха. пальцы эмира, поднял глаза:

— Ваше величество беспокоят государственные дела?

— Нет, — качнул головой эмир. — Почти не беспокоят. Потому что мне иногда кажется, что ими управляю уже пс я, а кто-то совсем другой.

— Кто же?

— Не знаю. Ну например, Махмуд Газневи…

— Я часто слышу это имя. В толпе, на базаре, в мечети. Кто это?

Эмир скривил губы в ненависти и презрении:

— Чернь. Выскочка. Сын раба нашей семьи. Двадцать лет назад он умер бы за честь подать мне стремя, а сейчас судит и решает от имени великого халифа.

— Как это могло случиться?

— Задобрил халифа подарками из своей Газны, влез в доверие, и халиф провозгласил его своей правой рукой, «десницей веры». Вот она теперь и душит страну за страной, эта десница.

Хусейн затревожился всерьез:

— Выходит, Бухара может пасть? Но этого нельзя допустить, государь! Надо спасти ее!

— Как? — устало отозвался эмир. — Духовные отцы почти все на его стороне. Наемное войско совершенно ненадежно. Даже здесь, во дворце, я чувствую предателей.

— Когда-то ваш великий предок Исмаил Самани сумел поднять простой люд: ремесленников, землепашцев, строителей. даже рабов!

— Чернь? Бесполезно. Она не встанет за меня, — качнул головой эмир. — Бродяги пустили слух, что Махмуд простит все недоимки за прошлые годы. Это решающий удар…

— Это наверняка обман!

— Пожалуй. Но ему верят…

Он вдруг поднялся, отстранил Хусейна, зашагал по комнате, без халата, в измятой рубашке, встревоженный, мучающийся сомнениями, очень несчастный человек.

— Подумать только! Почти сто лет мы, Саманиды, правим этой землей! Мы создали новую государственность, объединили народ, утвердили ислам, навели законность и порядок. И вот, когда это великое здание почти закончено, когда на пороге страны уже видится долгое благоденствие, вдруг приближается гибель… Все отворачиваются, все предают нас… Но почему? Почему? Может, мы были слишком мягки, сердечны? Мало казнили, часто миловали… — Он вскинул руки, заметался. — Каких людей вскормил наш двор! Поэты, врачи, музыканты, ученые. Краса земли, гордость людей! Балхи, Рудаки, Кисаи, Али Мухаммад, Марвази, Дакки, Фирдоуси и еще, и еще!

Что-то душило его, мешало говорить.

— Государь! — бросился к нему Хусейн.

— Так где же благодарность судьбы?! — с отчаянием проговорил эмир, хватаясь рукой за горло. — Где она, божья справедливость?! Где?!

Он запнулся, хватая ртом воздух.


Через день, ранним утром, старичок везир с вьющейся бородкой вел по залам и переходам дворца усталого, запыленного Камари. Известный врач был прямо с дороги, но везир твердо вел его под руку, не прерывая своего быстрого, суетливого говорка:

— Заявляю вам совершенно доверительно: он совсем еще мальчишка. И хотя повелитель никого, кроме него, к себе не подпускает, я счел необходимым послать за вами в Балх…

Медленно, беззвучно приотворил везир высокую резную дверь.

Эмир спал. Его бледноватое лицо было спокойно, дыхание ровно, глубоко.

Рядом с кроватью эмира дремал, склочившись над столиком с лекарствами, Хусейн.

— Учитель!

Они обнялись.

— Ну как он? — шепотом спросил Камари.

— Да почти превосходно, — весело прошептал Хусейн. — Никакой меланхолии, помрачения у него и следов нет. Просто разлитие желчи и сердечные судороги.

— Ну, я так и думал. — Камари устало провел рукой по лбу. — А шейх Саид, наверное, поил его водой из источника Зем-Зем и дышал в ноздри, чтобы передать воздух Мекки.

— Точно! — засмеялся Хусейн.

Камари прошел в изголовье, заглянул в лицо спящего эмира.

— Как думаешь, недели за две встанет? — спросил Камари.

— Встанет за неделю, — ответил Хусейн.


И через неделю был пир.

Все соцветие красок, вся пестрота богатых одежд, цветов, фруктов, блюд и напитков выплеснулись па огромный главный стол, накрытый в центре дворцового сада, и малые столы, расставленные под низко свисающими гроздьями винограда, розовеющими персиками, желтеющим инжиром и айвой. Столы были низкие, длинные, а по их бокам громоздились горы подушек, курпачей, одеял, на которых и восседали гости.

Нет, не совсем уж выдуман мир миниатюр с их изысканной пестротой — это праздник палевых, охристых, лиловых, сапфировых, шоколадных, пурпурных и еще иных оттенков, линий, пятен, отливов и узоров! Пестра Азия в праздник, шумна, гульлива, раскалена весельем.

И центром, средоточием этого праздника был эмир. Он восседал в гуще самых именитых гостей на невысоком парадном троне-помосте, уставленном блюдами и кувшинами, устланном коврами и подушками. Эмир был наряден и пьян.

— Нет, за восемь! Всего за восемь дней он заставил меня родиться заново! — ликовал он. — А вы говорили — мальчишка! Где он? Хусейн, где ты?

— Здесь, здесь, — раздались голоса, и Хусейн поднялся со своего места.

— Иди ко мне! Смелей!

Хусейн приблизился.

— Пей! — эмир протянул ему свой кубок.

За столом зашептались: это была большая честь. Тучный, увешанный оружием человек, начальник гвардии, нахмурился: он завидовал.

— Подарки твоему отцу и брату уже посланы, — продолжал эмир. — Теперь твой черед. Говори: что ты хочешь?

Наступила тишина.

— Просите коня, — шепнули откуда-то справа, снизу.

— Земли, земли в Хорасане…

— Наложницу из гарема, славянку…

— Ну? — весело торопил эмир. — Не робей, Сино! Ты можешь просить все, кроме моей жены и чести!

За столами засмеялись.

— Дозвольте, государь, посетить ваше книгохранилище, — склонил голову Хусейн. — Библиотеку Саманидов.

— И все? — удивился эмир.

Хусейн поднял взгляд.

— Ну? Что еще?

— Дозвольте посетить ее еще раз, — всерьез, с загоревшимися глазами попросил Хусейн.

Эмир рассмеялся:

— Быть по сему! Везир, вручить ему мой личный ярлык. Пусть ходит в наше книгохранилище в любое время!

— Будет исполнено, повелитель.

Хусейн растерялся от радости. Гости зашумели.

— Во здравие нашего светоча, звезды звезд, надежды надежд, пресветлого повелителя и государя! — рявкнул начальник гвардии Абу-Малик, вскочив и поднимая кубок.

— Довольно суесловий, друзья! — перебил эмир, вскинув руку. — Пусть говорит поэзия! Садись, Сино! — Эмир усадил Хусейна на ступеньку трона, совсем рядом с собой.

Начальник гвардии Абу-Малик помрачнел еще больше.

— Имаро! — позвал эмир. — Начни ты!

Гости и сам эмир отложили еду, затихли.

Статный, темноглазый юноша поднял чашу и прочел звучно, нараспев:

В руке у пери среброликой

Сверкает чаша — посмотри!

Не правда ль, то луна и солнце

Соединились в час зари?

И эта чаша, где искрится

Рубин вина благоуханный,

Подобна розе белоснежной

С тюльпаном огненным внутри…

Гул одобрения прошел по столам. Кивали головами, восхищались, повторяли звучные, мгновенно запоминающиеся слова.

— Изрядно! — поднял бокал эмир. — Во здравие Имаро!

Поднялись кубки, чаши, фиалы. Заискрилось, замерцало, запенилось чистое, легкое, веселое вино.

— Кисан, — улыбнулся эмир. — Продолжи.

Поднялся немолодой уже, сухощавый человек с сединой в бородке. Снова все затихли, замерли, ловя каждое слово.

С друзьями в светлый час

раскупори сосуд,

Как солнце яркое струи вина блеснут.

Кто осушил его, возвеселится тот,

Свой разум оградив от скорби и забот,

И новой радости изведает прилив,

Десятилетние печали позабыв.

Какая-то грустная нотка прозвучала в последней строке, и все молчали.

— Десятилетние печали позабыв, — задумчиво повторил эмир, помолчал, поднял кубок. — Живи долго, мудрый Кисан.

И снова вскинулись бокалы, но уже по-другому, мягче, задумчивей.

— Ты, Мансур, — кивнул эмир.

Вскочил маленький, остроглазый, остроносый человек, взмахнул рукой:

Четыре вещи выбрал Дакики

Из всех вещей, забыв закон и меру:

Вино — рубин, тамбура звон,

Уста — рубин и Заратустры веру!

Мансура встретили шумным одобрением.

— За четыре вещи, — смеясь, поднял кубок эмир.

— А почему наш юный гений почти не пьет? — вдруг вскочил с места уже крепко хмельной и недобрый начальник гвардии Абу-Малик. — Не нравится вино или ему просто еще рано? Пусть ответит!

Все стихли.

Хусейн пристально взглянул на Абу-Малика, и глаза его сверкнули. Он встал:

— Я отвечу.

Мгновение молчал, потом прочел:

Пьешь изредка вино —

мальчишкою слывешь,

И грешником слывешь,

когда ты часто пьешь.

Кто должен пить?

Бродяга, шах, мудрец.

Ты не из трех?

Не пей! Ты пропадешь!

Последние строки попали точно в цель: гости взорвались хохотом, глядя на злосчастного начальника гвардии, который побагровел от злости и плюхнулся на место.

Ударила музыка: чанг, рубаб, дойра, и по ковру заскользили танцовщицы. Замелькали гибкие руки, зазвенели перстни и мониста, веером разлетелись пестрые рубашки, открывая расшитые узкие шаровары на смуглых точеных ногах. Зашумели гости.

— А про наш разговор забудь, — тихо сказал эмир, склонившись к Хусейну. Хусейн вдруг увидел беспокойные, совсем трезвые глаза. — Болен я был, понимаешь? Болен. Вот и болтал лишнее. Все не так. Видишь, сколько у меня друзей! Как всем весело, хорошо… Так что выкинь все из головы. — Он отвел взгляд.


И вот наконец берег, долгожданный, милый берег Мулиана, ветер, идущий по тугаям, угол городской стены, вечерние сумерки и тишина.

Она стояла на берегу. Хусейн еще издали увидел эту хрупкую, тоненькую фигурку, застывшую на фоне светлой речной струи. Он прибавил шаг, потом побежал. Он бежал все быстрее, нетерпеливее, распахивая руки, светлея лицом от переполняющей радости.

Она обернулась. Это была не Айана.

Он запнулся, будто наткнувшись на невидимое препятствие, сделал по инерции еще несколько шагов.

— Вы Хусейн? — спросила она негромко.

— Да.

— Я служанка госпожи Айаны.

— А где она сама? Что случилось?

— Ее увезли! — Молоденькая девушка, ровесница своей госпожи, видно, сочувствовала Айане и говорила торопливо, тревожно. — Отец и братья отправили ее к дальним родственникам, в другой город…

— В какой? — еще не полностью сознавая, что произошло, спросил Хусейн.

— Никто не знает. В доме запрещено говорить об этом.

— Это все из-за меня, — вдруг ясно понял Хусейн.

— Да, — тихо вздохнула девушка. — Они назвали вас безбожником, могильным вором, растлителем… Учтите, Хусейн, братья поклялись убить вас! Если бы они не боялись нашего эмира, они бы давно это сделали!

Он в отчаянии обхватил руками голову:

— Господи, ну откуда, откуда столько злобы!

— Да у них вся семья такая! — махнула рукой девушка. — Господни Бин-Сафар, отец госпожи, просто ненавидит всех. Говорит, что, как только в Бухару придет Махмуд Газневи, он сразу ему укажет, кого надо повесить и кому отрезать язык. Он даже записывает, чтобы не забыть! И вас записал, так сказала госпожа!

Помолчали.

— Она ничего не передала мне?

— Она просто не успела. Они схватили ее и увезли. Она только шепнула мне: «Спаси его!». И все. Вот я решила…

Машинально, почти не слушая, он достал золотой, протянул ей:

— Спасибо тебе.

Она увидела деньги и даже отшатнулась.

— Вы ученый человек, господин Хусейн. Вам стыдно унижать рабыню, — с тихим достоинством сказала она. — Разве я делаю это ради денег?

— Прости. Я не хотел обидеть. — Он мучительно, безвыходно думал совсем о другом, и она поняла это, смягчилась.

— Бог поможет вам, — сказала она убежденно. — Он же видит, сколько добра вы делаете людям. — Он молчал, опустив голову. Она тревожно оглянулась. — Если я что-то узнаю о моей госпоже, я найду вас. Прощайте.

И он остался один.

Нет, он не рыдал и не грыз землю. Он долго, до самой ночи стоял на берегу, под старым талом. Просто стоял застыв. Никуда не смотрел и ни о чем не думал. Потом, сам не заметив как, сел на землю, уткнул голову в колени.

И было тихо. Только сердце било глухо, тяжко, больно.


Отец умер глухой ночью.

Он умирал мучительно. Последний приступ крутил, ломал, душил это усталое, слабое тело беспощадно и жутко.

Отец весь вытянулся, приподнялся над постелью, будто что-то влекло, тянуло его вверх и только хрипел:

— Хусейн… Хусейн… Хусейн…

— Терпите! Ну… Чуточку… Еще! — умолял Хусейн, одной рукой массируя затихающее отцовское сердце, а другой подавая пиалу с настоем. — Еще чуть-чуть!.. Сейчас пройдет! Глотните.

Настой, уже бесполезный, не входил в тело отца. Он струился по подбородку, шее.

— Терпите… отец… чуть-чуть… еще немного. — Взмокший от напряжения Хусейн все продолжал массаж сердца, боясь остановиться.

— Папа! — отчаянно вскрикнул подошедший сзади Махмуд, грохнула пиала, выпавшая из его рук, и он, закрыв лицо руками, выбежал из комнаты.

Хусейн остановился и опустил руки.

Несколько бесконечных секунд он смотрел в лицо отца. В соседних комнатах, по всему дому уже поднималась волна горя: крики, топот ног, стук дверей, надрывный плач.

Хусейн закрыл отцу глаза.

В комнату вошли и обступили тело домочадцы и соседи, Хусейн поднялся и отошел к окну.

Он стоял, гляди в глухую, бездонную тьму азиатской ночи, и лицо у него было горящее, напряженное, будто он собирался сделать сейчас что-то решительное.

Внезапный ветер колыхнул ветки за окном, тронул стену, крышу, будто кто-то прошел. Зашевелилась мгла, зашелестела, дохнуло леденящим холодом.

— Я ненавижу тебя, слышишь? — произнес Хусейн, глядя в эту тьму. — Ненавижу. Ненавижу. Всем разумом… всей волей… всем телом… ненавижу тебя.

В комнате поднимался вой, сначала тихий, потом нарастающий, хватающий за сердце.

— Берегись. Я не остановлюсь ни перед чем… не пощажу ничего заветного… ничего святого, чтобы уничтожить тебя… Берегись.

Задыхающийся от плача Махмуд ткнулся в его плечо. Хусейн обнял брата.

— С кем?.. — всхлипывал Махмуд. — С кем ты говоришь?

— С ней… Со смертью. — Махмуд отшатнулся. — И с мраком жизни.


Месяц зу-ль-каада 388-го года хиджры.


Хранителем библиотеки Саманидов оказался поэт Имаро, тот самый статный, темноглазый юноша, который читал на пиру первое четверостишие.

Он встретил Хусейна дружеским поклоном.

— Я сердечно рад вам, дорогой Хусейн, и приношу самые искренние соболезнования по поводу потери отца.

Помолчали и двинулись по галерее, опоясывающей светлое, с затейливым изразцовым узором, здание хранилища.

Стражи посторонились, и они вошли в здание.

— Итак, вот наша библиотека.

Длинная анфилада комнат и залов открылась перед Хусейном. Стены были украшены орнаментами, потолки расписаны, полы устланы коврами, но самое главное для Хусейна заключалось в тяжелых сундуках, окованных узорными медными скрепами и установленных вдоль стен в каждой комнате. В них и в высоких настенных шкафах, закрытых от пыли расшитыми полотнищами, хранились книги.

— Сколько книг! — вырвалось у Хусейна.

— Да, — улыбнулся Имаро. — За какие-то двести лет здесь удалось собрать ноты все, что написано за тысячу. Думаю, сейчас такие хранилища могут быть лишь в Багдаде и Дели.

Анфилада продолжалась. В одном из залов стояли невысокие круглые столы.

— Здесь вы можете работать. Слуга принесет вам нужные тома прямо сюда.

— Да, но как я определю, что мне нужно?

Имаро улыбнулся:

— Именно такое чувство было в первый день и у меня. Я назначен хранителем недавно и вначале думал, что вот наконец начитаюсь. Но ведь это море, в нем можно утонуть.

Рассказывая, он отдергивал полотнища, открывал огромные сундуки. Книг, больших, малых, пергаментных, бумажных, в самых разных — от золота до кожи — переплетах было, действительно, море.

— Поэтому я решил прежде всего разобраться, что где лежит. Я думал, что справлюсь с этим за месяц, ну за два… Наивный человек! Здесь столько работы, что мне пришлось поселиться тут со своей матерью и молодой женой.

— Вы женились? — разглядывая книги, спросил Хусейн.

— Да, недавно. Вообще-то я не очень собирался, но мать сосватала такую прелесть, что я, как увидел ее, сразу решился.

— Поздравляю вас.

— Благодарю. Кстати сказать, она у меня изрядно грамотна и во многом помогает мне.

Он достал из отдельного шкафчика толстую кипу кожаных листов.

— Короче говоря, общими усилиями нам уже удалось кое-что сделать. Вот списки книг но астрологии, медицине, метафизике, строению земли, философии, шариату, истории и механике. Тут же, естественно, любимая нами поэзия. Указаны номера залов, сундуков и даже порядковые номера. Так что вам не придется нанимать грузчиков, чтобы переворачивав эти горы.

— От души благодарю, — поклонился Хусейн.

— Не стоит. Я счастлив надеждой, что вам удастся то, что мне уже, наверное, никогда не суждено, — начитаться хороших книг, — усмехнулся Имаро. — Когда вы намерены приступить?

— Прямо сейчас, — решительно ответил Хусейн.

— Извольте. Вы хотели начать с Большой книги трав, насколько я помню?

— Да, я давно мечтаю заглянуть в нее.

— Я сам принесу ее вам. А вы пока оглядитесь и выберите себе место.

Имаро ушел.

Хусейн огляделся, присел за один из столов, встал, двинул его ближе к окну, переставил стул. Потом подошел к одному из открытых сундуков, выбрал книгу, сел и сразу с головой окунулся в затейливые строчки, бегущие справа налево, в вязь, несущую мысль, в забытье, столь необходимое ему сейчас.

Если бы он не читал, он наверняка почувствовал бы, что на него смотрят. Смотрят настойчиво, поглощающе, самозабвенно, как могут смотреть только женщины.

Это была Айана. Она смотрела через каменную решетку-окно, выходящее на галерею. Она была уже в темном, женском. От ее светлых девичьих нарядов не осталось и следа, она побледнела, осунулась, вытянулась, но это была она, и прежнее неизменное, не тронутое ничем выражение тихого, доверчивого удивления светилось в ее глазах.

— Жена, ты здесь? А я ищу тебя, — на галерее появился озабоченный Имаро. — Ты не помнишь случайно, куда мы поставили Большую книгу трав? Ну, тот толстенный том в позолоте? Что-то его нигде не видно. Может, ты сама посмотришь?

Она коротко кивнула, прикрылась платочком и пошла.

Имаро проводил ее взглядом и вошел через боковую дверь в зал, где сидел Хусейн.

Хусейн услышал шаги, поднял голову.

— Не нашел, — простодушно улыбнулся Имаро, разведя руками. — Но ничего, послал жену. Она-то уж точно отыщет.

— Я вижу, повезло вам с помощницей, — улыбнулся Хусейн.

— Да, — протянул Имаро. — Всем хороша, да только, знаете, очень уж молчаливая. Ласкаешь — молчит, ругаешь — тоже молчит. Иногда, знаеье, это задевает хуже, чем болтовня. А чем вы заинтересовались, если не секрет?

— Первая любовь, — Хусейн бережно, нежно погладил старенький том — «Введение в логику», Порфирий Тирский.

— Вот как? — удивился Имаро. — А я, честно говоря, думал, что вы начинали с поэзии. Вы так тонко чувствуете се. Ваш экспромт на пиру мы все вспоминаем до сих пор. Блестяще! Вам удалось так точно подчеркнуть тупость этого гвардейца, что с того дня вся его карьера пошла прахом!

— Благодарю, вы преувеличиваете.

Послышались шаги.

— Ну, вот она.

Но это была не она. Первый везир, шустрый старичок с вьющейся бородкой, задыхаясь, возник в дверях.

— Ибн-Сино! Вы здесь! Слава богу! — он никак не мог отдышаться.

— Что случилось? — Хусейн встал.

— Вы должны немедленно ехать к повелителю. Немедленно! Ему плохо.

— Еду, — Хусейн стремительно поклонился и выбежал из зала.

— Что, что там могло случиться? — с беспокойством спросил Имаро.

— Точно не знаю, господин поэт, но, совершенно доверительно, хотите совет? Собирайте вещи, если успеете! Махмуд Газневи на пороге Бухары.

— А войско, гвардия?

— Гвардия изменила.

И тут поэт Имаро повел себя не так, как ждал везир. Он не завопил, не кинулся прочь. Он вообще не испугался. Он скромно потупил прекрасные темные очи и сказал:

— Ну что ж, на все воля божья. Я всего-навсего поэт, мое перо может украсить двор любого правителя. К тому же я уже дважды посылал приветственные касыды великому государю Махмуду.

И первый везир, старый политикан, хитрец и угодник, был потрясен.

Хусейн спешился с коня еще на скаку и влетел во внутренний дворик «арка», дворца повелителя. Малые ворота не охранялись. Двери были распахнуты. Хусейн проскочил зал, другой. В одном месте произошла заминка: один из воинов резко вскинул копье, чтобы ударом отбросить Хусейна, но другой успел крикнуть:

— Пусти его! Это же лекарь Ибн-Сино, не видишь?

Так же стремительно он подлетел к высокой резной двери покоев эмира, и вот тут на его пути оказалась плотная стена здоровенных гулямов из наемного войска.

— Пустите! Я Ибн-Сино, врач повелителя! — крикнул Хусейн.

Гулямы не шелохнулись. Тяжелая рука легла на плечо Хусейна.

— Чего ты орешь? — тяжело и спокойно произнес юзбаши с обнаженным ятаганом в руках.

— Я к государю! Ибн-Снио!

— К государю, говоришь? — юзбаши шагнул вперед, приоткрыл дверь. — Вот он, твой государь.

То, что увидел Хусейн, он запомнил на всю жизнь. В разбитой, разгромленной, затоптанной комнате, где они с государем Бухары пили когда-то вино, на ковре валялось что-то бесформенное, кровавое, изрубленное до такой степени, что нельзя было понять, что это.

Юзбаши помолчал.

— Насмотрелся? — Он закрыл дверь. — Ну, а теперь ступай отсюда. Благодари бога, что я знаю тебя. А то бы ты остался здесь до страшного суда.


В городе начался погром.

Судьбе было угодно, чтобы это был день богини Пари, покровительницы невест.

Снова, как каждый год, белое видение — толпа девушек с цветами и звенящей песней — двигалось по улице к Мулнану. Навстречу ей скакали всадники. Нет, это были не воины, не захватчики. Это были свои — отцы, братья, соседи. Старик Бин-Сафар вел их. На узкой улице всадники врезались в шествие.

— Бей язычниц! Бей поганых!

— Вот вам праздник, потаскухи! По домам!

Девушек хлестали камчами, били в кровь, наотмашь, догоняли и полосовали по спицам, по рукам, по бедрам…

…Другие, во главе с бородачом в синей чалме, вели на расправу муллу Мухаммада. Старика тоже избили, порвали на нем халат, связали арканом и вели, как вора.

— Побойтесь бога, мусульмане! — молил старик. — Я не вор, чтобы так позорить меня!

— Ты хуже, чем вор! — отвечал бородач. — Своим попустительством ты обокрал нашу веру! Запустил храм, развел ересь! И за это тебя будет судить сам Махмуд Газневи, десница божия!..

…А дервиш, выследивший Камари и Хусейна, добрался до ал-Вахаба, «философа и схоласта» из Бинкета.

Его били на площади. Рвали на нем одежду, плевали в лицо, били палками.

— Вот, вот истинный безбожник! — сверкая неутолимым огнем в глазах, провозглашал дервиш. — Смрадный пес, шелудивый шакал! Последняя крыса ближе к аллаху, чем этот нечестивец! Дивитесь, дивитесь. как из глаз его смотрит дьявол!

— Несчастные! — рычал «светоч науки», отплевываясь кровью. — Жалкие неучи! Всегда, всегда вы убивали нас! Бейте же сильней! Смотрите, как умирают гении от Сократа до ал-Вахаба! Червивые твари! Придет час, и свет истины испепелит вас в пыль и прах!

Его повели к одинокой, пыльной урючине у дувала. Повели вешать…

Библиотека пылала. Рушились шкафы, стеллажи, обугливались, разворачиваясь, древние свитки, пергаменты, пожелтевшие фолианты, ветхие рукописи. Огонь лизал чернеющие на глазах миниатюры, золотые заставки, каллиграфическую вязь строк.

Хусейна стиснула толпа, сдерживаемая гулямами. Он рванулся к галерее, предельным усилием оторвался от водоворота рук, плеч, тел и полетел к библиотеке. Вид его был страшен: горели книги.

Он порвался в один из залов, рванул ближайший сундук, опалил руки, потащил сундук к выходу, застрял, рванул его изо всех сил, вытолкнул в коридор и здесь застрял наглухо. Он рвал этот проклятый затлевающий сундук, а сзади с ревом разгорался огонь.

— Помогите! — прохрипел он. — Да помогите же кто-нибудь!

Какая-то тень возникла в проеме арки, исчезла мгновенно, нет, вернулась вновь, придвинулась к нему поближе.

— Факих? — услышал Хусейн удивленный и даже вроде веселый голос. — Господин факих ал-Хусейн?

И тень засмеялась.

— Ай-яй-яй-яй! Вот и пришел час свидеться снова! Вы не помните меня?

— Помогите! Это книги, лучшие книги мира, — лихорадочно торопил Хусейн. — Их больше не будет! Ну же, ну!

— А зачем? — весело вскричала тень. — Помните, я вас просил помочь мне? А? В кости, в кости я играл! Помните?! И проигрыш не хотел отдавать! А?

— Помогите, — прошептал Хусейн.

— Ну что вы, право, — даже огорчилась тень. — Тут люди делом заняты, а вы… Эх, факих, факих!

И в руках у тени мелькнули золотые, серебряные, украшенные драгоценными камнями застежки, переплеты, обложки, содранные с самых дорогих книг. Мелькнули и исчезли вместе с тенью.

Тугой, звенящий жар ударил Хусейна в лицо, и он бессознательно, гонимый животным инстинктом, рванулся в арочный проем.

Он пытался еще прорваться хоть в один из залов, вытащить хоть один сундук, его снова опалило, он, теряя сознание, вывалился в уцелевшую часть галереи, и здесь пронзительный, рвущий душу крик прорезался к нему сквозь рев огня:

— Ху-се-с-с-е-ейн!

Он обернулся. По узкому проходу к нему бежала горящая женщина. Это была Айана. Он шагнул ей навстречу. Она упала. Обрастая закрученным, режущим шквалом огня, мучительно крепясь, словно выбирая направление, рухнула стена шкафов, книг, сундуков…

…Он полувынес, полувыволок ее тело из здания. Рядом никого не было. Из последних сил он оттянул ее подальше от встающей в небо стены огня и взял ее голову в свои руки.

Медленно она открыла глаза. Обгоревшая девочка, прижимающая к груди какой-то том. Жалкое обожженное личико, черные, обугленные пальцы. Тихие, тихие, еще живые глаза с опаленными ресницами.

— Как я люблю вас, — сказала она.

Книга скользнула из рук, упала в пыль углом, раскрылась.

«Большая книга трав» — значилось на ней.

Айана была мертва.


— Ну что ж, пора, — сказал старый слуга.

Они тронулись. Было еще совсем темно. Хусейн оглянулся. Дом, с покосившейся, сиротливо распахнутой калиткой, оставался позади. Двое слуг, старый и помоложе, тоже оглядывались, тихо молились. Махмуд угрюмо молчал.

Так, почти без звука, потому что копыта лошади были обмотаны тряпками, они пробрались через лабиринт улочек, приблизились к полуразрушенным, безлюдным воротам и выехали из города.

На ближнем, сухо шуршащем под копытами холме Хусейн снова оглянулся. Он увидел…

…В голубовато-розовой мгле, еще полной переливающихся звезд, звонко и торжественно прозвучал клич первого петуха, и с этим звуком зажглось, затеплилось вытянутое вверх золотое пятно.

…Пятно. Оно росло, наливалось светом, обретая строгие, стройные очертания, и вот он уже встал в небе, как свеча, — Большой минарет. За ним по одному, дробящимися световыми осколками возникали другие минареты, глянцевитые купола, обрезы плоских саманных крыш, углы дувалов и сгон.

Петухи старались вовсю. Но сверху, с минаретов и просто крыш нарастал, креп, ширился хор протяжных, самозабвенно ликующих голосов. Это пели муэдзины. Все мощнее и мощнее звучал этот хор, забивая петухов. Все, все заглушил хор муэдзинов, набирая силу на тысячу, тысячу последующих лет…

Четыре всадника удалялись.


АБУ АЛИ АЛ-ХУСЕЙН ИБН АБДАЛЛАХ ИБН АЛ-ХАСАН ИБН АЛИ ИБН СИНО, ИЗВЕСТНЫЙ В МИРЕ ПОД ИМЕНЕМ АВИЦЕННЫ, ПРОЖИЛ ПОСЛЕ ЭТОГО В РАЗНЫХ СТРАНАХ ОКОЛО СОРОКА ЛЕТ.

ОН СОЗДАЛ ЗА СВОЮ ЖИЗНЬ ОКОЛО ПЯТИСОТ КРУПНЫХ РАБОТ В МЕДИЦИНЕ, ФАРМАКОЛОГИИ, БИОЛОГИИ, ХИМИИ, АСТРОНОМИИ, ФИЗИКЕ, ГЕОМЕТРИИ, ГЕОЛОГИИ, ГЕОГРАФИИ, ФИЛОСОФИИ,МУЗЫКОВЕДЕНИИ, ЛИНГВИСТИКЕ, ПОЭЗИИ И ПРОЗЕ. ОН ПРИ ЖИЗНИ ДОБИЛСЯ ШИРОЧАЙШЕЙ ИЗВЕСТНОСТИ, БЫЛ УВЕНЧАН ЕДИНСТВЕННЫМ В СВОЕМ РОДЕ ЗВАНИЕМ «ШЕЙХ-УР-РАИС» — НАСТАВНИК МУДРЕЦОВ, ИЗЛЕЧИЛ ОТ САМЫХ РАЗНЫХ БОЛЕЗНЕЙ ДЕСЯТКИ ТЫСЯЧ ЛЮДЕЙ, ОБОБЩИЛ. ОПЫТ ВСЕХ СУЩЕСТВОВАВШИХ ДО НЕГО МЕДИЦИНСКИХ ШКОЛ И ОСНОВАЛ НОВОЕ УЧЕНИЕ, КОТОРОЕ ЛЕГЛО В ОСНОВУ СОВРЕМЕННОЙ МЕДИЦИНЫ.

ВСЕГДА, ВСЮ ЖИЗНЬ ОН СПАСАЛСЯ БЕГСТВОМ ОТ ДЕСПОТИЗМА, ТИРАНИИ, МРАКОБЕСИЯ И НЕВЕЖЕСТВА.

НА ВСЮ ЖИЗНЬ ОН СОХРАНИЛ САМУЮ НЕЖНУЮ, САМУЮ ИСКРЕННЮЮ ЛЮБОВЬ К СВОЕЙ РОДИНЕ, К СВОЕЙ КОЛЫБЕЛИ — БУХАРЕ.

НО ВЕРНУТЬСЯ СЮДА ЕМУ БОЛЬШЕ НЕ ДОВЕЛОСЬ…


Загрузка...