«Побольше цинизма. Людям это нравится.»
Весной двадцать первого года я вернулся в тихую обитель, к добровольному схимнику Остапу…
Вырвавшись из-под гнета неудавшейся семейной жизни, оставив позади, как ненужное барахло, роковое несовпадение темпераментов, несоответствие характеров, разновалентность душ и нестыковку сексуальных наклонностей, я навсегда покинул город, взрастивший и вспоивший мою слабую, но упорную (в достижении некоторых близлежащих целей, не требующих надрывного мужества и ненормальной отваги) личность.
В скудном багаже моем сиротливо покоилась семейная реликвия — дедушкина астролябия: все, что унаследовал непутевый, заблудившийся на сломе эпох сын от безвременно скончавшихся с интервалом в три месяца (отец-мать) родителей.
Я устал от вздорной, взбалмошной, ищущей острых ощущений, как прирожденный революционер, жены. Мой расшатанный организм утомила чехарда властей и стабильная неопределенность моего гражданского статуса.
Мне хотелось юркнуть в пещеру к героически постившемуся Бендеру, приобщиться к его нетленной святости и вместе с ним денно и нощно предаваться изнурительным (икона, лампада, распятие) молитвам, обретая в физических лишениях и нравственных муках истинное благочестие, благолепие и безгрешность помыслов.
На удивление быстро и спокойно я вновь очутился на той памятной станции, где когда-то, после расставания с Остапом, претерпел тревожные мгновения, опасаясь за целость собственной шкуры и неся ответственность за седобородого старца, сдуру вернувшегося в сумасшедший мир, но сохранившего потрясающую (вот пример пользы длительного воздержания!) потенцию. Вид отшельника производил на встречных-поперечных какое-то особое, магическое воздействие, и нас упорно не трогали — но перед самой посадкой на крышу переполненного вагона нужного поезда мой подопечный внезапно исчез, канул в закатный морозный вечер. Я, зарывшись носом в чей-то чужой, набитый шерстью тюк, зажатый могучими телесами не умолкающих ни на секунду хохлушек, горько оплакивал утрату надежного, заменяющего мандаты и пропуска, спутника.
Так вот ирония судьбы: не успел я прошагать перрон, как напоролся на старца — живехонького и здоровенького, по-прежнему бородатого, но облаченного в черную кожу с головы до пят, с кобурой на ремне, с алой эмалевой звездочкой над строгим козырьком.
Он тоже с ходу признал меня и многозначительно кивнул в сторону скопища порожних вагонов.
Там мы благополучно и уединились.
Я, конечно же, сразу спросил о той злосчастной минуте нашего непредвиденного расставания, и оказалось, что он потерял меня из-за женщины распутного, доступного сорта, продефилировавшей мимо. Ему померещилось (бес попутал), что она призывно и сладострастно подмигнула из-под выщипанных нарисованных бровей. Не отставая, он упорно следовал за ней, пока не убедился в тщете упования на ласку и радость.
Старец выдернул из кармана бутылку водки, и мы хлебнули по отменному глотку прямо из горлышка. Старец разломил пополам кусок белого хлеба и увенчал его кусманом свиной колбасы. Старец очень обрадовался, узнав, что я намерен посетить Бендера. Он посоветовал, не мешкая, отправляться к пещере, так как на завтра назначена войсковая операция по искоренению антинародного контрреволюционного гнезда.
Я, естественно, удивился его осведомленности — и он, как на исповеди, чисто церковнославянским языком поведал мне жуткую историю о своей блистательной карьере главного палача местной тюрьмы. В отличие от предшественника, перешедшего на работу в отдел агитации и культуры, старец экономил и патроны и нервы жертв. Одним мастерским скрытым ударом тяжелого металлического старинного распятия он проламывал затылочную кость клиента, и тот даже не успевал мысленно поблагодарить за милосердную гуманную внезапность…
Мы снова приложились к горлышку, и я вскоре узнал о конце головокружительной карьеры седобородого палача.
На днях из центра прислали депешу, в которой строго, под страхом увольнения из славных чекистских рядов, запрещалось казнить политических противников без предварительных профилактических телесных воздействий.
Увы, метод старца не подходил под новую инструкцию, и на должность главного палача уже выдвинули новую кандидатуру из комсомольской деповской ячейки. Неофит успешно осваивает медленное отпиливание ушей, вбивание гвоздей в позвоночник, выковыривание глаз. Особенно, по отзывам начальства, ему удается вскрывание брюшной полости обыкновенным ржавым консервным ножом.
Допили водку, доели колбасу.
Я тактично выразил соболезнование оставшемуся не у дел палачу.
Расставаясь, старец признался, что не сильно огорчен таким поворотом дела. Его за палаческие заслуги (первое место по губернии) переводят аж в столицу, агентом-осведомителем на конную базу Московского коммунального хозяйства.
На прощание будущий кучер-сексот пожелал мне и великомученику Остапу никогда с ним более не встречаться, и я, поблагодарив старца за доброту, пустился в путь к святой пещере, по непролазной грязи.
Но по завершении неимоверно трудной дистанции пешего марша меня ждало самое большое разочарование — ничего подобного (шок, задержка дыхания, непроизвольный метеоризм) я не испытывал за свою трудную двадцатичетырехлетнюю жизнь.
Мокрый, чумазый, выбившийся из сил, я узрел в лучах медленно оседающего за равнодушный горизонт солнца Бендера, упитанного, полного энергии, необычайно бойкого и красивого до отвращения.
Прежде чем ввести желанного гостя в процветающую обитель, хозяин щедро окатил меня ледяной водой, растер шикарным махровым полотенцем, закутал в колючий плед.
А в пещере пахло чем угодно, только не ладаном, и черная икона Спасителя с грустными сияющими глазами тоже исчезла.
Хлебнув мутного самогона, я смирился с не укладывающимся в мои иллюзорные представления Бендером. Он, курящий дорогие папиросы и иронично улыбающийся, вернул мне реальность.
Я расчувствовался, расплакался и начал живописать свою горькую долю.
— Почему? Почему? — вопрошал я. — Почему мне не суждено было сгинуть в Миргороде, в котором прочно застрял по не зависящим от меня причинам? Почему мне довелось выкарабкаться после обширной простуды, полученной при самых нелепых стечениях обстоятельств? Почему я не замерз в сугробе, когда самонадеянно выскочил в одних летних кальсонах на двор, а дверь удумала самостоятельно захлопнуться? Как я умудрился целый час на двадцатиградусном морозе выписывать круги под завывание соседских псов и непрекращающуюся близкую стрельбу?
Остапа весьма позабавил данный эпизод моего запутанного, извилистого движения к неудачной, провальной женитьбе.
Прохохотавшись, он спросил, что я сделал с обитателями дома, упорно не открывавшими двери. Я объяснил, что виноват сам, так как слишком зло и напористо стучал. Они, бедные хохлы, перепугались, думая, что пришли с обыском, и безуспешно пытались прятать свое многочисленное имущество.
Бендер опять погрузился в пучину смеха, но я — не без злорадства и чувства мелкой мести — проинформировал его о недавней встрече с бывшим отшельником, отставным палачом.
Предупреждение об искоренении антинародного контрреволюционного гнезда подействовало на веселящегося Остапа самым печальным образом, и он принялся отборнейшими словами выражать сожаление по поводу того, что ему экстренно придется бросать великолепно отлаженное хозяйство.
Проявляя здоровое и вполне уместное любопытство, я спросил, кого же он разводит: курей, уток, гусяток, бычков или телок?
И тут гордость за свое передовое хозяйство вытеснила из Бендера грусть и уныние, и он повел меня, все еще закутанного в плед по подбородок, на экскурсию вокруг преображенного добровольным крестьянским трудом холма.
Мне были продемонстрированы: хранилище для утаенного от ненасытной комиссарской власти зерна, склад оружия затаившихся по селам упорных махновцев, летний шинок, подготовленный к усиленной эксплуатации и забитый бутылями первача, копчеными окороками и прочими разносолами.
Еще во владении предприимчивого, угадывающего желания работящих крестьянских масс пророка-благодетеля находился передвижной бордель из бывших институток и фрейлин двора его величества. Сейчас подвижная группа голубых кровей отсутствовала, исходя потом и утонченной великосветской страстью в затяжном рейде по правобережным бандам.
Ночью я видел пророческий сон. Тарас Бульба и сын его Остап остервенело рвали зубами — не благородного шляхтича и даже не жилистого большевика, а гамбсовский, обшитый английским ситцем в цветочек, гарнитурный мягкий диван с гнутой спинкой…
А Бендер готовился к обороне.
Поутру я обнаружил спешно нарытые окопы и местную упитую вдрызг пышноусую рать, которой были розданы махновские винтовки и пулеметы.
Сам же предводитель, то бишь Бендер отбыл на персональной тачанке за подкреплением.
Прощальная речь его, насыщенная «краснопузыми» и «антихристами», отличалась лаконичностью и отточенностью каждой пламенной фразы.
Я же, пользуясь отсутствием внимания к моей особе, с помощью подручных средств кое-как загримировался под дородного хохла и устроился на тачанке за «Максимом», моля Всевышнего только об одном — чтобы не возникла необходимость изрыгнуть из горячего ствола неточные взволнованные пули.
Через двое суток лихого скока (я потерял наклеенные усы, чужую папаху и пару килограмм веса), с редкими привалами, мы сменяли тачанку с лошадьми и пулеметом на телегу, запряженную дряхлой кобылой, и вскоре медленно, не торопясь, по зеленеющему проселку въехали в Российскую Советскую Федеративную Социалистическую Республику.
Телега тряслась и натужно скрипела, а я безуспешно пытался убедить Бендера, что нам давно пора остепениться, забыть беспорядочную, не обеспеченную должным образованием, профессией, партийной принадлежностью жизнь, что Власть на глазах крепчает, и скоро чуждым, анархически настроенным элементам придется совсем плохо, что вступает в неограниченную силу гербовая печать и треугольный штамп, что надо выковывать из себя коллективного индивидуума и шагать в ногу с победившей революцией, что, наконец, с его гигантскими способностями необязательно лезть в шахту или стоять у станка — можно прекрасно подвизаться на каком-нибудь интеллектуально-музыкальном поприще, проявить недюжинный талант в акробатических упражнениях под куполом цирка с поднятием тяжелого серпа и еще более тяжелого молота, в крайнем случае заделаться пролетарским поэтом или воспевающим прелести гражданской войны эпопейным беллетристом, или засесть в редакции юмористического журнала (без юмора даже большевикам не обойтись) и править безграмотные провинциальные письма, или просто продолжить занятие по акушерско-гинекологической линии, написать диссертацию и с научно-весомым именем смыться за границу.
Кобыла внезапно сдохла на переправе через бурлящий мутный ручей.
Я вцепился в упорно молчащего Бендера:
— Ну хочешь, научу тебя в шахматы играть? Чую, в тебе спит гениальный гроссмейстер.
— Лучше дай мне ключ от квартиры, где деньги лежат, сказал великий, но неприкаянный комбинатор. — Прощай, многословный Остен-Бакен, мир тесен, глядишь, еще встретимся… Только не надо сентиментальных слез и воздушных поцелуев… Адье!
Над трупом почившей кобылы уже бились мухи.
Бендер прыгнул на качнувшуюся кочку, ловко удержал равновесие и походным шагом скрылся с увлажненных глаз моих.
Повинуясь зову сердца, я зашагал в противоположном направлении, держа курс на Петроград, к милому, снова нужному, вечному почвоведению.
А следы Остапа затерялись в просторах страны, робко пробовавшей завязывающиеся плоды Новой Экономический Политики.