У балаганов, где шел оживленный торг, кипела разнообразная, полная наивного юмора жизнь, того юмора, которым так богата натура русского простолюдина, где вместе с детским миросозерцанием его, и незлобивой шутливостью сливается и логический ум и трезвый опыт, выносимый из многострадальной жизни. Порою в воздухе быстро мелькал аршин с наматываемым на него ситцем, но расходилась за копейку цена, и торговец с ругательством складывал снова в кусок отмеренный ситец, а покупательница, прищелкивая орехи, флегматично отговаривалась на укоры его: "Поробь-ко с мое, и на копейку оглянешься!" У одного из балаганов пожилой мужичок более часу вытягивал сыромятные ремни наборной сбруи, пробуя упругость их и на колене и зубом, и, все еще не убеждаясь в крепости, на все уверения торговца приговаривал: "На жернове, брат, не выдержит!"

Из каждого балагана слышался пробный звон колокольчиков, покупаемых под дуги, щелканье ружейных замков, тупой звон кастрюль, происходящий от стука в днища их, или тонкое дребезжание чайников и чашек, кидаемых торговцами на прилавок в удостоверение прочности их пред покупателями, у которых разбегались глаза на сверкающие перед глазами их товары. Иной и ничего не покупал, а все-таки теснился у прилавка, примеривая на свою голову различные шапки и шляпы, прицениваясь и к сапогам, и к рукавицам, и ко всему, на что глаза глядели, — и, махнув рукой с видом недовольства, отходил к соседнему балагану, где повторялись те же сцены.

Мирон Игнатьевич терпеливо уверял молодую, довольно красивую женщину в прочности торгуемого ею шерстяного платка.

— Ты, молодка, энтот плат-то и в тыщи годов не выносишь! — говорил он, пока она с боязливой нерешительностью мяла его в руках; — нить-то у него во-о-лос, без сумления! Что те, молодчик? — обратился он к подошедшему крестьянину, облокотившемуся на прилавок. — Что, говорю, покупаешь? — снова повторил он.

— Я, брат, струмент выглядываю, да чтой-то нет, ровно, экаго! — ответил он, зорко оглядывая полки.

— Плотничный аль кузнечный струмент-то? — спросил он. — Не сумняйтесь, молодка, то ись за верное говорю… вещь… статья! — обратился он к молодице. — Какой струмент-то, спрашиваю, званием-то?

— Имя-то его, подь оно к богу, твердил, твердил… да провались оно…

— Мастерства-то ты какого?

— Столяр! Избы рублю по деревням-то!

— Рубанок?

— Сказал… хе… Этот струмент я лонского года у городского мастера видел, не здешний, он сказывал! Вертит, вертит, да ах ты, братец, ну и струме-ент!

— Напарье, коль вертит!

— О-о! Напарье! Этот струмент… слово… имя-то вот, подь оно, и твердил!

— Что ценой-то? — прервала его молодица, ощупавшая и тщательно осмотревшая платок со всех сторон к свету.

— Без лихвы, красавица, полтора рубля! Самую свою цену и, ей-богу, себе дороже: уж так единственно за прелесть твою!

— О-отступись, за экой-то плат?

— Без износа, лебедка, по-о гроб жизни и деткам впридачу!

— Восемь гривен! — произнесла она.

Мирон Игнатьевич молча сложил платок и, не обращая внимания, отложил его в сторону.

— Видом-то, говорю, каков струмент-то? — снова обратился он к крестьянину.

— То ись как бы это тебе, братец, как шило, говорю, и с такими это фигурами, а-ах ты, черт возьми, и в кою сторону ты им не верни, все фигура, — объяснил он.

— Продаешь, что ль? — прервала его молодица, все еще продолжавшая стоять в раздумье.

— Дешево покупаешь, только домой не носишь! — ответил он. — Хошь купить, вот те рубль тридцать — последнее слово!

— И-и, так шило, говоришь?

— Шило, шило, совсем шило!

— Нету этого!

— И вижу, что нет! Не видать, как ни приглядываю, а струме-ент, как ни изловчись им, — все фигура!..

— А-а, фигура?

— Фигура, фигура, друг! И выдумали же, говорю, а? А что бы, к примеру, ты за экой самовар с меня спросил? — указав на среднего формата самовар, стоявший на окраине полки, спросил он.

— Десять рублев!

— Цена же!

— А ты как полагал?

— Ну да, оно, известно, всякому свое! Струмент-то вот этот, братец, а? И твердил званье-то его, лопнуть… и… уж без уступочки за самовар-то?

— Гривну для почину!

— А-а! Ну, да что говорить, одно слово вешшь. Дочку я замуж сооружаю, вот дело-то!

— За кого?

— Вдовый мужик-то, братец, и да вот, поди ты, не пьющий, нет энтого баловства-то за ним! Ну, так бабы-то говорят, вишь, самовар надоть да перину, а я-то, признаться, боле за струментом!

— У тебя деньги-то есть ли? — выслушав его, неожиданно спросил Мирон Игнатьевич.

— Деньги-то? А на что бы это тебе?

— Любопытно бы!

— Не полагай… Мы ноне с деньгой!

— То-то, коли ты для одного разговору, так отваливай, и без тебя много шляющих-то! И ты, молодка, тож не затеняла бы свету, не по нраву цена, ну и подь в другое место, вернее будет.

Мужичок, сооружающий замуж дочь, конфузливо почесал в затылке, бесцельно посмотрел в сторону.

— Сторони-ись! — крикнул, оттолкнув их от прилавка, крестьянин средних лет, в новом зипуне, с заломленной на затылок шапкой; в лице его сияло самое веселое довольство. — Видал ты столько денег, а-а? — обратился он к Мирону Игнатьевичу, развернув руку и показывая ему скомканный в ней пучок ассигнаций. — Много?

— Не считал, — отвечал он.

Вслед за ним из-за угла быстро вывернулась молодая красивая женщина и, подхватив его под руку, с силой оттащила от прилавка. Повернувшись к Мирону Игнатьевичу, увлекаемый, среди общего хохота сидельцев и толпившихся у балаганов крестьян, только кивнул ему головою и крикнул: "Знай!"

— Ай, баба! А-ах-ха-ха-а! Как она его! — прыснул седой как лунь старик в поношенной малке и, всплеснув руками, даже присел от удовольствия. — Ну-у, а что, купец, у вас в городах-то есть экие бабы? — наивно обратился он к Мирону Игнатьевичу.

— Худой-то посуды везде много! — ответил тот.

— И ей-богу! А-ах, как ты верно это, ну и купе-ец! Давай мне за энто обутки, утрафил ты мне энтим словом-то.

— По зубам дать, помягче, аль пофорсистей, кожаные с подбором? — спросил он.

— Свистун у меня, люби его бог, ноготь экой, в палец растет! — пояснил он.

— И с ногтем исшо, а-ах ты, старый! Гляди-ко!

— С ногтем! А ты как бы думал? — говорил он, ощупывая поданные ему Мироном Игнатьичем кошомные валенки. — А жидковаты ровно? — спросил он.

— Внучаты доносят, — не ты!

— А робят-то что ись не было, вот, друг, болезнь какая! — пожаловался он.

— Что ж так обштрафился, а?

— И радел, сердцем радел, — не было! — с тоскою в голосе ответил он.

— Помочь бы сделал!

— А-а, на ложе-то это? — с удивлением спросил он.

— Худую-то полосу ведь завсегда помочью вспахивают, и был бы с урожаем без горя, не догадался, старый, а? — насмешливо спросил Мирон Игнатьич.

— Строго-ой я… о-о!

— А-а-а!

— На энти дела… у меня баба в струне.

— А старый, говоришь, а?

— Не диви… хе!.. старый… Ты, к примеру, что за обутки вот возьмешь, а? Мотри только, с меня дешевле бери, старенькой я, убогой!

— Со старенького-то и взять надо дороже! Старому человеку на что деньги; молодому, ну-у, будто девки блазнят, можно спуск дать, а тебе нешто в гроб нести! Ну, да бери уж за семь гривен, что тебя обидеть… И без того бог убил!

— О-ох, убил! Верно! А все гривенку сбрось за божью-то обиду, а?

— Гривенку-то эту чья рука пообидела, та и пошлет!

— Не пошлет!

— Угневил, значит, свечу!

— На свечу-то и выторговываю, снизойди.

— На свечу ли, мотри, старый? Норовишь-то одному богу, а не поставь другому, туда вон, под ельник, а? — спросил он. — Ну, да бери уж за шесть, что с тебя!

Старик, кряхтя, достал ситцевый кисет, истрепанный временем, как и сам он, и, вынув из него пригоршню медных денег, долго пересчитывал их, внимательно осматривая подслеповатыми глазами каждую монету к свету.

— Все! — произнес, наконец, он, кладя их на прилавок. — Надоть бы вот исшо пятачок с тебя уторговать… ну… будто на слово боек, владай им! — И, махнув рукой, он отошел, бережно укладывая кисет за пазуху.

Крестьянин, торговавший самовар, все время стоял за углом балагана, пережидая ухода старика, и едва тот отвернулся от прилавка, он снова подошел и облокотился на него.

— Более гривенки уступочки с самовара-то не будет, а? — мягким, заискивающим голосом спросил он. — Я бы за восемь-то рублев не постоял!

— И я не постою, коли деньги покажешь! — отвечал ему Мирон Игнатьевич.

— Рази первей разговору деньги-то кажут, а?

— Не инако… потому с покойной совестью будем язык трепать,

— Покажу, не сумняйся!

— Ну… ну… покажи.

— Заведенья-то вот нет, чтобы наперво, значит, казать-то их. Може, мы и ценой не выговорим!

— Не отниму, твое при тебе будет! Сойдемся — ладно, не сойдемся — прощенья просим, напредки порога не обивай!

— Нехорошо энто, купец, неуж я бы, к примеру, без денег пошел, а?

— Секунд показать-то, долго ль?

— Обида!

— Никакой, похвала скорей, исшо мужик и на шапке заплаты, и полушубок дыра на дыре; а денежный, энто по-хвала-а-а!

— Не порядок! — тем же обидчивым тоном ответил он, отодвигаясь от прилавка и избегая глазами насмешливого взгляда, каким провожал его Мирон Игнатьевич.

Пока Мирон Игнатьевич хозяйничал в балагане, на широком дворе занимаемой Петром Матвеевичем квартиры подряженные для доставки рыбы возчики из ближних к Тобольску деревень складывали и упаковывали ее, под наблюдением Семена, в розвальни и пошевни. Более десяти возов были готовы к отправке. И сам Петр Матвеевич, одетый по-дорожному, хлопотал на дворе с Авдеем около повозки, приготовляясь к дальнейшему объезду деревень по Иртышу и Оби. В то время как Авдей запрягал лошадей, он укладывал в повозку дорожные вещи, упаковывая их в сено.

В это время во двор вошли Кулек и Вялый.

— Зачем бы пожаловали?.. — насмешливо спросил он, увидя их.

— К твоей милости! — ответил Кулек, стоя перед ним без шапки. В наружности Кулька заметно было, что он похудел и как будто съежился.

— Что ж бы это от моей милости требовалось?

— Снабди нас деньжонками, снизойди: у всех людей праздник, только у нас будни, будь ты по-душевному! Ты ж разорил-то нас, гляди, у всех взял рыбу-то по семи гривен, за что ж нас-то по шести рассчитал? Ведь рыба-то у всех одна, из одной реки-то!

— Ты старый-то долг весь мне отдал? — спросил его Петр Матвеич.

— По твоему-то счету исшо в недоимке!

— А по вашему-то как, а?

— По нашему-то весь бы!

— Так ты наперво донеси мне по моему счету, а потом уж я погляжу, как вам додать по вашему!.. — сухо ответил он.

— Ро-одной, сделл… ты милость!

— С которого боку я те родной-то, а? Ро-одной, а-ах-ха-а! Ты помнишь ли, как ругался-то надо мной, а? Аль это по родству-то? Зачем же таперя к человеку, у которого, по-твоему, честь хуже бабьего подола, кланяться-то пришел, а?

Вместо ответа Кулек только понурил голову.

— Отведал, каково-то, а? Теперь умоли-ко.

— Тебе ничаво, что мы плачем-то, не молитва.

— Поешь ли ты, плачешь ли, мне это все единственно… тьфу! — произнес он, сплюнув на сторону. — Семка! — крикнул он, — неси-ко, подь, подушку да погребец!

Семен быстро побежал в горницу.

— От кого ж мы плачем-то, от тебя же! — угрюмо ответил ему Кулек.

— Эвтакого тирана я б за версту обошел, а ты ко мне же идешь, а?

— И обошел бы, коли б не нужа.

— А-а… нужа-то только гонит… ну, так поголодай, испробуй, а я те не кормилец!

В эту минуту мимо растворенных ворот неожиданно прошел Иван Николаевич. Увидя на дворе Петра Матвеевича и Кулька, стоявшего перед ним без шапки, он остановился.

— Ноне и вдосталь заспесивился, ну-у, и шапки не гнешь? — насмешливо крикнул ему Петр Матвеевич, загребая в сено, в изголовье повозки, принесенный Семеном погребец.

— Не видать никого именитых-то! — ответил он, входя во двор, — а то снял бы!

— А помнится, и мне снимал, а?

— За чесь чесью всегды расплачиваются!

— Стало быть, я должен почин-то сделать, снять-то ее, а?

— А для ча и не снять бы? Не свыше нашего брата; что в лисьей-то шубе — так ведь энто, Петр Матвеич, дело-то переходчивое: сегодня в шубе, а завтра в той же дерюге — не узнано!

— А ты, ровно, Иван Николаич, покруглей выглядишь: и ей-богу, чать, рыбку почал? — с насмешкой спросил Петр Матвеевич, не обратив внимания на замечание своего противника.

— Пробую.

— И-и скусная, а?

— Отменная: ты б и язык сглонул!

— Ну, давай, давай бог! Проглони-ко лучше свой по спопутью — восте-ер больно!

— Пригодится ко времю: пошто глотать!.. я и прикусывать-то его исшо не учился! — совершенно спокойно ответил Иван Николаевич.

— А что, к слову спрошу, по чьим ценам я ноне рыбку-то купил — слыхал, поди? — спросил Петр Матвеевич, насмешливо посмотрев на него.

Иван Николаевич молча сложил на груди руки. Никакой тени неудовольствия не пробежало на открытом лице его от колкого замечания Петра Матвеевича.

— И около ног-то моих чем пахнет, тоже, чать, сказывали тебе, а? — снова спросил Петр Матвеевич.

— Сказывали, а тебе и любо?

— А-ах-ха-ха-а! С дураков-то этаким манером я и сбиваю спесь-то, понял ли? — гордо осмотрев его, спросил он.

— Понял! — тем же спокойным тоном отвечал тот. — Только растолкуй ты мне, кто из вас дураком-то выглядывал: ты ли, как поклоны-то отбирал, аль мужики?

И Кулек, и Авдей, и Семен, слышавшие ответ Ивана Николаевича, приметили, как кровь прилила к лицу Петра Матвеевича и сузившиеся глаза его сверкнули недобрым светом.

— Неуж тебе чесь, что ты над нищими-то наломался? — продолжал между тем Иван Николаевич. — Молчал бы ты, купе-ец, а не похвалялся! Дураками ты их зовешь, да ведь их нужа дурачит-то, а ты бы спросил у добрых людей, умней ли ты?..

— Ужо, дать рази гривну за дерюжный-то урок! — отмахнув полу лисьей шубы и запустив руку в карман, с иронией произнес Петр Матвеевич, но заметно было, что в иронии его скорее проглядывало смущение, чем насмешка.

— Побереги для себя: придет неравно час, и сам за грошом руку протянешь — сгодится! А вот лучше не обидь Кулька-то с Вялым — ведь ты ж их разорил!

— Что за ходатель ты выискался, а? — крикнул не выдержавший, наконец, Петр Матвеевич. — Ты зачем ко мне пришел, кто тебя звал-то?

— Я без зову, поглядеть только, на сколько ты подрос, от мужичьих-то поклонов.

— Уйди, говорю, слышь: не мозоль моих глаз!

— Опомнись: двор-то не твой!

— Уйди от греха! — И, плюнув с сердцем в сторону, Петр Матвеевич выскочил из повозки, в которой стоял, и спешно ушел в горницу, но до ушей его все-таки долетел смех, каким проводил его Иван Николаевич.

После полудня ярмарка достигла своего крайнего развития. Все чаще и чаще по улицам села встречались крестьяне с нетвердою поступью; иной успел потерять и купленную шапку и рукавицы. Кое-кто прилаживался и на покой у бревен, накатанных у заборов. С выставок, открытых на время ярмарки, давно слетели холщовые пологи, и самые шесты с прибитыми на них елками покачнулись от напора теснившегося народа. Шумней и разгульней становилось ярмарочное веселье, бойчее на слово громкая речь. Порой, как вихрь, неслась по рядам толпа гуляк, с музыкантом впереди, снимая и отбрасывая в сторону все попадавшееся навстречу, и резкая, разноголосая песня их заглушала и хохот провожающих ее крестьян и визг смятых и сшибленных с ног женщин. И далеко за полночь бродил еще по селу разгулявшийся люд, забыв свое горе и нужды, во всех избах виднелись огни, со всех перекрестков неслись неумолкающие песни.

Но с закатом солнца один за другим стали закрываться балаганы, и при свете фонарей в них снова пошла деятельная упаковка товара. И в этот короткий промежуток времени наезжающие торговцы выручают довольно значительные суммы, которые дают им возможность открывать впоследствии обширные магазины в городах и считаться "первостатейными".

Загрузка...