Глава четвертая В Берлине


В Бреслау Петро пробыл двое суток — ровно столько, сколько понадобилось Гансу Кремеру, чтобы уладить все финансовые дела с фирмой Германа Шпехта. Лотта, узнав о предстоящей поездке Германа в столицу, решила побывать в своем берлинском домике и повидаться, наконец, с Дорой Лауэр. Старик было насупился — опять лишние траты, — но потом быстро согласился: разве он враг своей дочери? Ведь Герман Шпехт не какой-нибудь там физик или военный, а солидный коммерсант. Коммерцию же ювелир считал движущей силой прогресса и людей, которые достигли на ее тернистом пути успехов, ставил выше всех.

Петро даже не надеялся, что все так быстро уладится. Он думал, что придется искать различные предлоги, долго уговаривать Лотту немного повеселиться в столице, а дело вот как обернулось! Что ж, начало неплохое! И Петро с удовольствием помогал Лотте в ее приготовлениях к поездке. Только теперь он окончательно понял, что означают для женщины сборы в дорогу. Лотта упаковывала свой чемодан полдня, открывала все шкафы, просматривая платья, костюмы и обувь. Перебирая наряды, она затеяла с Петром веселую игру, которая одинаково нравилась обоим. Лотта надевала платье и демонстрировала его, а Петро должен был вынести окончательный приговор — оставаться платью в шкафу или занять место в одном из ее больших дорожных чемоданов.

Они уже просмотрели большую часть гардероба: наконец, наступила очередь ее любимого платья, сшитого из какого-то блестящего, дорогого материала. Платье красиво облегало стройную фигуру Лотты — оно было без рукавов, и нежные белые руки с ямочками около локтей выгодно выделялись на темном фоне.

Даже не глядя на Петра, Лотта почувствовала, что он любуется ею. Подняла на него глаза — и вдруг, смутившись, убежала к себе. Она сбросила платье и осталась перед зеркалом в одной прозрачной рубашке, сама удивляясь пленительной красоте своего тела, готовая многим пожертвовать ради ласки Германа.

А Петро проклинал себя за то, что ему нравится эта женщина. Давал себе торжественнейшие обещания не увлекаться ею, но не был уверен, что сдержит их. Одно лишь знал твердо: ничто не помешает ему сделать то, ради чего ехал в Берлин.

Лотта и Петро выехали ночным поездом, а утром уже были в столице.

По-весеннему припекало солнце, звонкая капель радовала слух. Солнце отражалось в лужах и окнах; даже на длинном стволе зенитного орудия, стоявшего в привокзальном сквере, играли солнечные зайчики. Эта игра света и теней скрашивала уродство города, где все говорило о войне — разбомбленный дом напротив вокзала, длинная очередь у магазина…

Петро бросился было искать такси, но Лотта остановила его — их встречал роскошный черный “мерседес”.

— Это Дора позаботилась о нас, — объяснила спутница такую роскошь. — Ее отчим занимает высокий пост.

Машина быстро доставила их в Шенеберг, к дому Лотты. Построенный еще в начале столетия, он отличался от современной виллы Кремера в Бреслау. Стрельчатые окна, многочисленные и неудобные выступы и уголки, маленькие балкончики на втором этаже — все это украшало дом, но не создавало удобств для его обитателей.

Первый этаж занимали квартиранты из разрушенных бомбардировкой домов. Одну из двух комнат второго этажа Лотта предложила Петру. Он попробовал отказаться, боясь, что это может скомпрометировать Лотту.

— Я не боюсь за свою репутацию, — рассмеялась Лотта. — Но, может быть, вы опасаетесь скомпрометировать свое доброе имя?..

Петру отвели длинную темноватую комнату. Устраиваясь, он думал о Море, прикидывая, как получше намекнуть Лотте, чтоб она устроила встречу с Робертом.

В последнее время у Мора редко бывало хорошее настроение. Раньше, когда он занимался лишь теоретическими расчетами, разрушительное свойство адского оружия представлялось ему чем-то далеким и нереальным. Убедившись после поездки в Норвегию, что работы продвигаются значительно быстрее, чем он думал, и сознавая, что в недалеком будущем атомное оружие станет реальным фактом, Мор впал в черную меланхолию. Ему лучше других было известно, чем угрожает новая бомба человечеству, и он проклинал себя за то, что приложил руку к ее созданию, — он, который считал себя гуманистом и поклонником прекрасного!..

Да, было отчего прийти в отчаяние…

Стремясь забыться, Мор ринулся в музейные дебри, ежедневно открывая для себя что-то интересное. На многое он уже смотрел иначе, чем раньше. Переходя из зала в зал и простаивая иногда перед какой-нибудь поразившей его картиной целыми часами, Мор с удивлением обнаруживал в ней то, что прежде оставалось незамеченным искусствоведами и им самим. В такие минуты он забывал и о кошмарах, мучивших его по ночам, и о формулах, и о страшном чувстве вины перед людьми. Но действительность напоминала ему о себе наглой мордой агента гестапо, который заглядывал в зал, чтобы убедиться, торчит ли еще его поднадзорный перед этой мазней, на которую он, агент, и плюнуть бы не пожелал.

Дело в том, что Мор, как человек, непосредственно участвовавший в создании нового оружия, не имел права свободно передвигаться по городу. Но он сумел убедить свое начальство, что лучший способ восстановить трудоспособность и преодолеть наступивший творческий застой как раз и состоит в том, чтобы переключиться в совершенно другую область духовной жизни. Начальство уже привыкло к его причудам, и для Роберта было сделано исключение. Конечно, если бы его можно было заменить другим сотрудником, с ним бы не церемонились, но сейчас приходилось идти на уступки. Мору разрешили “свободный” образ жизни, предупредив, однако, что без предварительного разрешения он не имеет права ни с кем встречаться. Не очень полагаясь на соблюдение Мором этого условия, к нему приставили опытных агентов-охранников, которые следили за каждым его шагом. Мор уже привык к их присутствию и старался не обращать на это внимания.

Сегодня агент был почти деликатный: он не следовал за Мором по пятам, как это делали другие, дыша ему прямо в затылок. Агент отсиживался в соседнем зале, лишь иногда заглядывая к Мору. Впро­чем, ему особенно беспокоиться не приходилось — музей пустовал, один лишь Мор сидел перед рисунками Даниэля Ходовецкого.

Этот художник все больше интересовал Мора. Привлекали небольшие по размеру картины Ходовецкого. его иллюстрации к произведениям Лессинга и Гёте, в особенности серия “Поездка в Дрезден”. Мор считал, что эта серия является наилучшим пособием для изучения истории Германии восемнадцатого столетия. Да, думал он, Ходовецкий лучше других немецких художников сумел заглянуть в душу человека, уловить наиболее характерные черты бюргерства!

Этот поляк сказал новое слово в немецкой живописи и стал более национальным художником, чем сотня жалких подмастерьев-немцев, которые возвеличивали деяния баварских, саксонских, прусских и многих других королей и курфюрстов. Сколько в его произведениях мягкого юмора и лиризма, любви к людям! А какая утонченность, способность одним–двумя штрихами подчеркнуть главные черты характера!

Мор уже около часа любовался работами Ходовецкого. Агент, видно, заскучал, ибо все чаще стал заглядывать в зал. Неожиданно Мору захотелось порезвиться. Когда настороженная физиономия агента вновь возникла в дверях, он поманил его паль­цем. Тот сделал удивленный вид, но все же подошел.

— Садитесь, мой друг. — Мор придвинул ему стул. — Вы несколько раз заглядывали сюда, и мне показалось, что ждете, когда я уйду, чтобы наедине полюбоваться этими маленькими шедеврами. Не так ли?

Агент усмехнулся и кивнул.

— А посему я не буду вам мешать! — воскликнул Мор. — Я вижу, вы тонкий ценитель живописи, и мне хотелось бы услышать ваши соображения по поводу картинок этого, — подчеркнул, — поляка.

Услышав последнее слово, агент втянул ноздрями воздух, как хищник, почуявший добычу.

— Поляка? — спросил. — Какого поляка?!.

— Я имею в виду, многоуважаемый коллега, поляка Ходовецкого, чьи произведения украшают стены немецкого национального музея, — откровенно издевался Мор. — И хотел бы слышать ваше мнение о нем.

— Если поляк попал в немецкий музей, — авторитетно сказал агент, — значит, он прошел расовую комиссию!

— Вы думаете? Разве в те времена существовали расовые комиссии?

— Тут и думать нечего. — Агент почувствовал свое превосходство над этим паршивым интеллигентом, — Без расовой комиссии какому-то поляку и носа не позволили бы сунуть в музей. А что касается времени, то вы мне не говорите. Наилучшее время для Германии настало теперь; и каждый, кто смеет это оспаривать, — наш враг. Если же раньше не было расовых комиссий, то это шло лишь во вред немецкой нации. Потому и развелось у нас когда-то столько разных евреев, поляков и прочей погани…

— Глубокая мысль! — иронически усмехнулся Мор. — Но ведь вы ничего не сказали об офортах Ходовецкого. О его сатирических и морализующих тенденциях. Посмотрите внимательно на эту сценку. Не кажется ли вам, что художник противопоставляет здесь простоту и естественность бюргерства распущенности дворянства и военщины?

— Неужели? — удивился агент. — Тогда эта картина подлежит изъятию и уничтожению, а поляка следует отправить в концлагерь. Там ему быстро покажут, в чем заключается настоящий дух немецкой нации!

— Значит, концлагерь? — притворно вздохнул Мор. — Но есть одна причина, которая не позволит прибегнуть к этому верному средству…

— Никаких причин! — воскликнул агент. — Этого проклятого поляка ничто не спасет!

— Но ведь он умер около полутораста лет тому назад… — сказал Мор и увидел, как вытянулось лицо агента.

Что-то проворчав, гестаповец удалился в соседний зал.

Мор еще долго сидел, изучая прекрасные офорты. Беседа с агентом не развлекла, а опечалила его. Действительно, если бы Ходовецкий жил сейчас, не миновать бы ему концлагеря. Этот грязный тип прав — наци давно бы уже уничтожили художника Даниэля Ходовецкого, который стал национальной гордостью немецкого народа, послали бы на расовую комиссию!.. Большего издевательства не придумать!

Задыхаясь от гнева, Мор выскочил из музея, он не шел, а бежал по улице, не обращая внимания на прохожих и окончательно замучив агента.

Да, нацисты уничтожили бы Даниэля Ходовецкого! Как уничтожили книги выдающихся писателей, картины великих художников — все, что противоречило их идеям. Они одурманили не только туповатого немецкого бюргера, но и лучшие головы страны, они запугали интеллигенцию, заставив ее работать на себя. И один из примеров — сам Роберт Мор. Гуманист по своим убеждениям, он покорно служит гитлеровцам и, желает он того или нет, помогает им утвердиться и господствовать, совершать немыслимые преступления. Он, ценитель искусства, объективно содействует уничтожению лучших его об­разцов…

От этого можно сойти с ума!

Голод, наконец, заставил Мора остановиться. Вначале он не понял, куда попал, — вокруг небольшие домишки, много деревьев, газоны. Похоже, что прошел около десяти километров — ведь уже начинается предместье. Подумал: на трамвае за четверть часа можно доехать до Шарлоттенбурга и заглянуть к Доре; он не был у нее уже около недели.

Мора тянуло к Доре. Девушка понимала его с полуслова, с ней приятно поговорить. Между ними нет секретов. Правда, у Доры длинный язык, она любит щеголять своими свободными взглядами и порой высказывается настолько рискованно, что приходится оглядываться: хотя Дорин отчим и группенфюрер СС, за такие речи по головке не погладят…

Мор вошел в трамвай, агент вскочил в задний вагон. Трамвай был пустой. Роберт сел у окна, посматривая на жалкие домишки пригорода, на унылые лица редких прохожих. Настроение совсем испортилось. Возникла какая-то новая причина для беспокойства. Только что он знал эту причину, а сейчас вдруг забыл ее. Что же это было? Он стал мучительно напрягать свою память, ясно понимая, что не успокоится, покуда не выяснит, что же это такое. Наконец вспомнил! Вот-вот: “За такие речи по головке не погладят!” Именно так он думал, трусливо озираясь во время беседы с Дорой, хотя и разделял большинство высказанных ею мыслей. Выходит, он, считающий себя гуманистом и ученым, попросту жалкий трус.

Как ни странно, Мору почему-то стало легче, когда он понял, что мучило его. Не оттого ли, что правильно поставленный диагноз дает надежду на исцеление?

Ему хотелось излечиться от безволия, от позорной трусости. Однако хватит ли душевных сил? Привычка плыть по течению — плохая школа гражданского мужества.

Задумавшись, Мор едва не проехал нужную остановку. Взбежал на крыльцо большого особняка, стоявшего в тупике. Молоденькая горничная, впуская Роберта, сообщила:

— Фрейлейн Дора дома. У нее гости.

Агент облегченно вздохнул. Когда этот бешеный Мор заходит в особняк группенфюрера Лауэра, можно спокойно отдохнуть. Во-первых, он засиживается там допоздна, и не надо метаться за ним по городу; а во-вторых, начальство довольно, когда Мор бывает у группенфюрера Лауэра — здесь не может быть никаких беспокойств.

Дора принимала в большой, светлой гостиной Лотту и Петра. Увидев Мора, Лотта приветливо улыбнулась ему. Они были друзьями. Роберту всегда нравилась жена покойного друга — веселая, женственная, неглупая. Он был рад встрече с ней и с Дорой, но при виде Шпехта помрачнел. Петру даже показалось, будто Мор испугался его. Резкая перемена в настроении Мора бросилась Лотте в глаза, и она удивленно спросила:

— Вы разве не узнали нашего друга Германа Шпехта? Мы приехали сегодня вместе из Бреслау. Надеемся не скучать в вашем обществе.

— Гм… — неопределенно хмыкнул Роберт.

Он бросил на Петра взгляд, в котором сквозили настороженность и страх. Впрочем, может быть, Кирилюку это только показалось, ибо, поздоровавшись с дамами, Мор крепко пожал протянутую ему гостем руку и сказал:

— Откровенно говоря, я не рассчитывал вас здесь встретить. Но воистину лишь гора с горой не сходятся…

— Вы, кажется, чем-то недовольны? — перебила его Дора — худая, неуклюжая девушка с энергичными глазами и высоким лбом.

— Просто я голоден, как бездомный пес, — ответил Мор. — И если вы сумеете хоть немного накормить меня…

— В этом доме кое-что найдется. Правда, матери и отчима уже две недели нет, но… — Дора позвала прислугу — Как у нас с обедом? Готов? Вот видите, Роберт, все совершается по мановению волшебной палочки.

— Если бы все были такими волшебницами, как вы, Дора, — улыбнулся Мор, — то на свете жилось бы значительно легче.

— Вы типичный подхалим, — погрозила девушка Мору, — и вас следует наказать. Но ради Лотты…

— Амнистия? — поднял руки Мор.

— До первого проступка, — предупредила девушка.

Во время обеда Петро несколько раз ловил на себе испытующий взгляд Мора. Сделав вид, что только сейчас вспомнил что-то важное, он небрежно бросил Роберту:

— А я выполнил свое обещание, господин Мор.

— Какое? — встрепенулся тот.

— Насчет пополнения вашей коллекции.

— Неужели? — непроизвольно обрадовался Роберт, но тут же, что называется, осадил себя и совершенно равнодушным тоном спросил: — Что-нибудь интересное?

— Вы же просили славян. Вещи уникальные!..

— Что именно?

— Сами увидите! — деланное равнодушие Мора не обмануло Петра. Он понимал, что на самом деле его сообщение чрезвычайно заинтересовало Роберта, и решил несколько поинтриговать его.

— О! — воскликнул Роберт. — Сегодня уже имел случай говорить об искусстве, и меня теперь трудно удивить…

— Расскажите! — попросила Лотта. Ее обеспокоило странное поведение Мора, и она решила занять общество какой-нибудь оживленной беседой.

Роберт рассказал о своем разговоре с гестапов­цем. Лотта весело смеялась, а Дора сердито сдвинула брови и с омерзением бросила:

— Гадость!

Один Петро промолчал. Роберту это явно не понравилось. Отложив вилку, он спросил:

— А вы почему отмалчиваетесь, господин Шпехт? Неужели вас это вообще не интересует?

“Э-э, тебе меня не поймать!” — внутренне усмехнулся Петро и начал долго и скучно говорить об искусстве вообще и его значении в подъеме общей культуры народа.

— Все вокруг да около, — раздраженно пробормотал Мор.

Но это как раз и устраивало Петра. Он ответил с предельной наивностью:

— Но ведь по этому поводу существует официальная точка зрения, и сам доктор Геббельс утвер­ждает…

Лицо Роберта перекосилось, словно от зубной боли.

— Мы все очень хорошо знаем официальные мнения. Но иногда хочется услышать что-то оригинальное.

— К сожалению, за оригинальность частенько приходится сурово расплачиваться, — предостерегающе заметила Лотта.

— В этой комнате оригинальные, — Дора сделала ударение на этом слове, — мысли не преследуются. Друг Лотты может положиться на нашу откровенность, как полагаемся и мы на его.

— Ой, как тяжело жить сейчас в нашей стране!.. — вздохнул Петро. — И вы сами это хорошо понимаете…

— Справедливые слова! — воскликнула Дора. — Я подписываюсь под ними обеими руками. Да, из этой страны надо бежать. Но куда? — И Дора принялась разглагольствовать о необходимости бегства от мира — пускай кругом будут войны, революции, для настоящего человека все это не имеет никакого значения.

Как ни раздражала эта претенциозная болтовня хозяйки, Петро вовсе не намерен был вступать в полемику с ней. Однако он был приятно удивлен, когда вдруг в спор вступил Мор.

Они уже пообедали и отдыхали в гостиной. Мор ходил по комнате и, глядя себе под ноги, возбужденно говорил:

— Вы призываете отсиживаться в своих квартирах и не высовывать носа на свежий воздух. Да, да, в этом квинтэссенция ваших взглядов, Дора, никуда от этого не уйдешь. Но замечали ли вы как отличаются комнатные растения от тех, которые развиваются в естественных условиях? Они низкорослые и чахлые, но попробуйте пересадить их на настоящую почву — и они быстро наберут силы. Вместо этого вы вкупе со многими из тех, кто причисляет себя к духовной элите, проповедуете идею о крепких замках в дверях. Разве вы не понимаете, что это грозит утратой всех завоеваний цивилизации, открывает путь для пробуждения самых низких инстинктов и жестокости? Разрушительные силы победили бы — и все полетело бы вверх тормашками!

— Но ведь вы нарисовали картину, близкую к реальной! — воскликнула Лотта.

Оставив реплику Лотты без возражения, Мор продолжал:

— И все это стало возможным потому, что я и вы согласились с существующим порядком, спрятали голову под крыло, как страус. Спохватились, а уже поздно… Храбрейшие либо погибли, либо погибают в полосатых халатах за колючей проволокой, а мы стали послушной скотинкой, проповедуем покорность и прячемся за дверями с замками новейшей конструкции…

— Что же вы предлагаете? — спросила Дора.

— Я не врач и не собираюсь выписывать рецепты, — проворчал Мор. — Не надо задавать такие вопросы человеку, который сам себе бессилен помочь…

— И все же выход должен быть, — осторожно произнес Петро.

Мор посмотрел так, словно впервые увидел его.

— Конечно, конечно, — согласился, — только все это не для меня… — Он как-то сразу скис, быстро распрощался и исчез.

С уходом Мора разговор оборвался. Петро вспоминал испытующие взгляды Роберта, его встревоженность, которая так не вязалась с последующим поведением, таким неосторожным, даже вызывающим.

Лотта поднялась.

— Завтра мы будем целый день вместе, моя дорогая, — поцеловала Дору в щеку.

Отправились пешком. Под вечер немного приморозило, но все равно в воздухе чувствовалось дыхание весны. Шли молча. Лотта почувствовала: мысли Германа где-то далеко… Осторожно взяла его под руку. Петро крепко сжал ее пальцы, словно боялся потерять, и Лотта пожалела, когда навстречу вдруг выскочило такси. Уже возле дома Петро потер лоб и спросил:

— Я не кажусь сегодня слишком мрачным?

Лотта засмеялась и покачала головой.

Мор явился к Доре в полдень. Петро опередил его и успел развесить картины так, чтобы на них падал рассеянный свет. Роберт сразу оценил это. Он отступил на несколько шагов и долго стоял перед картинами.

— Матейко есть Матейко! — произнес он, наконец, и присел на стул перед картиной. — Я люблю его ранние произведения. Когда-то в Кракове я побывал в музее Матейко — и, скажу вам, такого баталиста поискать надо. Не холодный летописец, а исполненный страсти художник; невольно кажется, что он сам был участником запечатленных им событий. А этот этюд принадлежит к позднему периоду. Очень характерный для Матейко того времени. Бывают же такие метаморфозы — зрелый мастер уступает юноше. И все же, — вздохнул, — Матейко остается Матейко!..

— А мне больше нравится пейзаж, — вмешалась Лотта. — Посмотрите, сколько в нем воздуха и простора!

— Прекрасный пейзаж, — согласился Мор. — Я слышал о Васильковском, но вижу его картину впервые. Ее мог написать человек, знающий и любящий степь. Глядите… — вскочил он вдруг со стула и сделал шаг в сторону. — Если отсюда посмотреть, то видно, как марево повисло над степью. Зной, все притихло, и только жаворонок купается в вышине… Красота неповторимая… Где вы достали это чудо, Шпехт?

— У одного краковского спекулянта — монополиста по сбыту картин. Это лучшее, что он мог предложить.

— Я ездил в Краков еще перед войной. Хотел посмотреть на Вавель и знаменитый скульптурный алтарь Ствоша в Мариацком костеле. Между прочим, — обратился вдруг к Петру, — где вы живете в Кракове?

— Вблизи Вавеля, на улице Мицкевича, — без запинки ответил Петро. Он неплохо изучил Краков — прожил гам неделю перед поездкой в Берлин.

— Прекрасный район. Много зелени, эти величественные башни крепости…

— В Кракове я никак не могу отрешиться от мысли, что попал в средневековье. Закрою глаза — и вижу рыцарей верхом на конях, яркие знамена… Прекрасный город! — Петру снова показалось, что Мор смотрит на него внимательным насмешливым взгля­дом. Впрочем, может быть, это всего лишь плод воображения, результат обостренной настороженности.

Роберт решил отметить приобретение новых картин и пригласил всех в ресторан.

— Только, — предупредил, — мне хотелось бы пригласить еще одного человека. Вы его знаете — штурмбаннфюрер Амрен. Он немного потворствует мне, а такое заслуживает поощрения.

— Это тот, который был с вами в Бреслау? — удивилась Лотта. — Он ведь типичный солдафон!

Петро не мог упустить случая встретиться со штурмбаннфюрером!

— Но ведь это нужно Мору, — сказал. — Да и я не прочь встретиться с Амреном.

— Пожалуйста, — легко согласилась Лотта, — мне все равно.

В ярко освещенном зале ресторана играла музыка, пели безголосые, но глубоко декольтированные девицы. За большинством столиков сидели военные; певицы им нравились, и они громко аплодировали. Много пили и громко разговаривали, смеялись и танцевали, спорили и хвастались своими подвигами.

Петро сел так, чтобы рядом осталось свободное место для Амрена. Тот вскоре появился, блистая новым мундиром.

— Вы сегодня сверкаете, как новая монета, господин штурмбаннфюрер, — подал ему руку Петро.

— Обер… — поправил Амрен.

— Что — обер? — не понял Роберт.

— Оберштурмбаннфюрер, — не мог скрыть счастливой улыбки Амрен. — Вчера получен приказ.

— Поздравляю!

Петро начал разливать коньяк.

— Выпьем за успех еще одного оберштурмбаннфюрера! — провозгласил Роберт.

Слова “еще одного” звучали явно иронически, но Амрен, купавшийся в лучах славы, ничего не за­мечал. Он снисходительно похлопал Петра по спине, спросил о его успехах и, не дожидаясь ответа, почтительно наклонился к Доре — с падчерицей группенфюрера Лауэра следует быть особенно любезным.

— За что вам присвоили такое высокое звание? — спросила девушка; глаза у нее лукаво блеснули.

— За службу, — не моргнув глазом, ответил Ам­рен. — Конечно, за добросовестную службу.

— Когда же вы успели так отличиться? Может быть, подвиг?..

— А почему бы и нет?..

— Ах, как интересно! Расскажите, пожалуйста!

— Нельзя, это тайна.

— Подвиг не может быть тайной! — с пафосом провозгласила Дора, незаметно подмигнув осталь­ным. — Он должен стать примером для всех!

Амрен налил себе коньяку.

— Порою подвиг внешне не отличишь от обыденных, будничных дел, — начал он, — но если посмотреть глубже, то именно эти будничные дела и являются основой, так сказать, корнем подвига… так сказать… — Запутавшись, Амрен потянулся за коньяком и залпом выпил его.

Петро пришел ему на помощь:

— Оберштурмбаннфюрер имеет в виду массовый характер героизма в нашей армии, господа. Он, должно быть, хочет сказать, что сама служба в нашей армии есть подвиг! — добавил он двусмысленно.

— Вот! — Амрен поднял палец. — Лучше не сказал бы даже сам доктор Геббельс.

Лотта не удержалась и прыснула, а Дора сделала вид, что разочарована:

— А я думала, что вы по крайней мере поймали шпиона…

— Что шпион! — пыжился Амрен. — Шпиона я за полкилометра чую.

— Неужели? — наивно спросила Дора. — И как же это вам удается?

— У оберштурмбаннфюрера превосходный нюх, — ехидно заметил Мор.

— Шутите… — благодушно усмехнулся Амрен. — Но доля правды в этом есть. Хороший контрразведчик чувствует вражеского агента. Интуиция, так сказать… Опыт, ум. Я сказал бы — талант.

— И всего этого, — поднял бокал Петро, — не занимать стать нашему оберштурмбаннфюреру. Пью за ваш новый мундир!

Мор с интересом наблюдал за Петром. Потом обратился к Амрену:

— Вижу, что вы рады встрече со Шпехтом? В Бреслау, кажется, вы нашли с ним общий язык…

Петро почувствовал в этих словах какой-то неясный намек. Поднял глаза на Мора, выдержал его долгий взгляд.

— Шпехт — замечательный парень! — воскликнул Амрен. — Мы, как настоящие фронтовики, понимаем друг друга с полуслова.

— Вы были на фронте, господин оберштурмбаннфюрер? — удивилась Дора. — А я и не знала.

— На Восточном! — с гордостью подтвердил Амрен. — И не один коммунист пал от этой руки!

Он поднял вверх кулак.

“Сволочь! — подумал Петро, вспомнив, как Амрен стрелял в пленных. — Сволочь и палач!” Глаза у него побелели от гнева, губа нервно передернулась. Но в эту минуту он услышал голос Мора:

— Я также доволен, что встретился с вами, Герман!

Петро уже овладел собою. Мор впервые назвал его по имени. Что это — тонкий психологический ход или дружеская помощь?

— Вы не танцуете, Герман? — спросил Мор. — В таком случая позволю себе пригласить вашу даму.

Перед Дорой вытянулся молодой лейтенант, сидевший за соседним столом. Петро и оберштурмбаннфюрер остались одни.

— Наконец мы сможем спокойно выпить, — облегченно вздохнул Петро.

— Люблю женщин без претензий, — подмигнул ему Амрен.

— Меньше хлопот, — поддакнул Петро…

Оберштурмбаннфюрер пил, почти не закусывая, но пьянел медленно. Лишь глаза покраснели да откровеннее начал ухаживать за Лоттой.

— У вас серьезный соперник, Герман! — предупредила Дора.

От вина она разрумянилась, глаза блестели, и Петро подумал: девушка не так уж и некрасива, как ему поначалу казалось.

— Я не боюсь соперников, — ответил он.

Лотта поблагодарила его едва заметным движением руки, а оберштурмбаннфюрер погрозил пальцем.

— Кабы ты не был моим другом, — сказал с пьяной откровенностью, — отбил бы я у тебя фрау Геллерт.

— Но ведь ты мой друг!

Мор с любопытством наблюдал за ними.

— Как быстро сходятся люди, — то ли насмешливо, то ли с завистью промолвил он. — И становятся друзьями…

— Не все такие нелюдимы, как вы, — упрекнула его Дора. — И не ждут, пока девушка пригласит их танцевать.

Вечер прошел быстро. Петро даже удивился, узнав, что уже первый час. Амрен развозил их в своей машине. Прощаясь с Петром, напомнил:

— Мы скоро встретимся. Я позвоню.

— У вас уже общие дела? — удивился Мор.

— А почему бы нет? — отрезал Амрен. Мор пожал плечами и ничего не ответил.

…Проходили дни, а Петру никак не удавалось установить дружеских отношений с Мором, хотя встречались они чуть ли не ежедневно. Осторожно, чтобы не показаться назойливым, прощупывал он Роберта. Мор бывал разговорчивым, смеялся, даже позволял себе рискованные высказывания, но когда Петро касался вопросов, связанных с его работой, умолкал или отделывался шуткой.

“Умный мужик, ничего из него не вытянешь”, — думал Петро, но не отступал, рассчитывая на какое-нибудь случайно оброненное ученым слово. Он по опыту знал, как неожиданно порой попадает в руки то, за чем тщетно охотишься целыми неделями. Не забывал он и про Амрена. Они еще раз встретились в ресторане, и эсэсовец познакомил его там с молодыми, красивыми девушками. Намечалась встреча в более интимной обстановке, но оберштурмбаннфюрер позвонил и сообщил, что на несколько дней выезжает из Берлина.

Пятнадцатого марта, в день, назначенный майором Скачковым, ровно в три часа пополудни Петро уже был в центре города. По широкой Унтер-ден-Линден проносились автомобили, мальчуган-газетчик охрипшим голосом выкрикивал последние новости. На углу Фридрихштрассе Петро увидел блиставшую золотом вывеску фешенебельного ресторана. Зеркальные витрины защищены мешками с песком и крест-накрест заклеены бумажными лентами. Одной буквы на вывеске не хватало. На противоположной стороне еще дымились свежие руины — вероятно, бомба угодила в здание во время вчерашнего налета. Пожарники разбирали еще не успевший остыть кирпич, отыскивая в руинах ход в подвалы. Люди шли мимо, не обращая внимания ни на пожарников, ни на пожилую женщину, которая плакала, сидя на куче какого-то тряпья… У каждого сейчас свои заботы, и, может быть, завтра придется самому плакать…

Петро сделал вид, что заинтересовался работой пожарников, даже отбросил в сторону обгорелый кирпич. До чего же медленно тянется время, когда ждешь! Постоял у входа в ресторан, как бы раздумывая — зайти или нет, но решил, что лучше стать в очередь за такси: их теперь приходится долго ждать. Он притворялся, что в нетерпении высматривает такси, а на самом деле внимательно следил за прохожими.

Вон мелькнула фигура в темном пальто — кажется, он. Петро сделал было шаг навстречу, но тут же вернулся на место — обознался. Достал из кармана газету. Снова пишут о сокращении линии фронта — кому не ясно, чем вызвано это сокращение. Закурил, поглядел на часы — пять минут пятого. Неужели майор опоздал? Но Скачков не появился и через полчаса. Напрасно Петро ждал его, как было условлено, и в последующие два дня…

На третий день Петро ждал майора чуть ли не до шести часов вечера. Зашел в ресторан, посидел над кружкой пива, следя в окно за улицей, потом вышел, слонялся по перекрестку. Знал: майора не будет, но не мог примириться с этим… Перед глазами стоял маленький человек с мясистым носом и светлыми добрыми глазами, а в ушах звучали слова, сказанные как бы шутя: “Если не явлюсь, считай, что ты счастливее меня…”

Но почему счастливее? Потому, что он еще ходит, засунув руки в карманы, по Унтер-ден-Линден и имеет возможность заказать в ресторане кружку пива? А тем временем гестаповцы, быть может, уже напали на его след, но не торопятся схватить, надеясь, что удастся выследить сообщников.

От этой мысли Кирилюка пробрала дрожь. Но он и в самом деле замерз — с трудом шевелил пальцами в легких ботинках. Надо уходить, довольно мозолить глаза.

И Петро решительно повернул в сторону Шарлоттенбурга.

Настал апрель, на деревьях набухли почки. Лотта получила письмо от отца — он торопил ее обратно в Бреслау.

Однако Лотта и слышать не хотела про разлуку со Шпехтом.

Петро нервничал. Он тяжело переживал провал майора Скачкова. Угнетало и то, что до сих пор ни на шаг не продвинулся вперед.

— Где Амрен? — спросил он как-то Мора.

Они сидели в гостиной, курили и лениво перебрасывались словами. К Доре пришла портниха, и женщины оставили их наедине.

Роберт пустил кольцо дыма, проткнул его сигаретой и сказал:

— А вы знаете, за один такой вопрос можно поплатиться головой.

— Что вы имеете в виду? — Петро все понял, но прикинулся простачком. — Чьей головой?

Мор подошел к окну.

— Во дворе сейчас пахнет весной. Давайте пройдемся по саду, — сказал он.

Они вышли в небольшой садик позади особняка. Роберт присел на скамейку рядом с Петром, поднял с земли веточку и, начав что-то чертить ею, сказал, не поднимая глаз:

— Вы мужественный человек, Шпехт, но это вам не поможет…

— Не люблю, когда говорят загадками, — проворчал Петро. — У вас сегодня настроение такое, что ли?

Мор сломал веточку, швырнул обломки на газон.

— У нас в Германии, — не обращая внимания на слова Петра, продолжал он, — и стены имеют уши. Я пригласил вас сюда преднамеренно, ибо разговор у нас будет не для чужих ушей. Между прочим, продолжать вас звать Шпехтом или вы откроете мне свое подлинное имя?

— Уж не спятили ли вы, Роберт?!

— На вашем месте я действовал бы точно так же. Но скажите, куда вы дели тетрадь покойного Геллерта?

Петро пожал плечами.

— Дора дала мне прочитать письмо Лотты, написанное сразу же после вашего отъезда из Бреслау. Итак, вы были единственным посторонним человеком, в руках которого побывали бумаги Геллерта. Стало быть, вы и забрали тетрадь.

— Почему же вы сразу не заявили в гестапо? — усмехнулся Петро.

— По двум причинам. Во-первых, у Лотты и ее отца возникли бы большие неприятности. Может быть, они не избежали бы даже концлагеря. Во-вторых, я был счастлив, что тетрадь не нашлась.

— Почему?! — вырвалось у Петра.

— Потому что я потерял интерес к своей работе. Больше того, я вообще с радостью прервал бы ее…

— Это ваше личное дело, — махнул рукой Петро. “Разговор что-то очень смахивает на провокацию, — подумал он. — Следует быть осторожным”.

— Не говорите… Вы много сейчас отдали бы за возможность узнать о работе нашей лаборатории. Но вы играете с огнем, и вам просто везет, что гестапо до сих пор не заинтересовалось вашей личностью. — Заметив протестующее движение Петра, он насупился. — Я — не гестапо и все же довольно легко установил, что в Кракове никакой Герман Шпехт не проживает. Для этого достаточно было запросить адресное бюро. Не говорю уже о мелочах, которые усилили мое подозрение. Возможно, я не обратил бы на них внимания, если бы не эта история с тетрадью. Возьмем, к примеру, такую “мелочь”. Как-то во время беседы с Дорой, в моем присутствии, вы привели слова Пушкина, — правда, не называя их автора. Но какой же немецкий коммерсант, даже образованный, знает Пушкина?! А ваши заигрывания с Амреном? Разве можно поверить, что общество этого негодяя может быть кому-либо приятно? Просто он вам нужен… — Мор потянулся к яблоне, отломил веточку. — Хватит? — спросил, подбрасывая ее на ладони.

Петро понял: играть в прятки больше нет смысла.

— Пожалуй, хватит. Вы, надо признаться, положили меня на обе лопатки. Но зачем вам все это нужно? — Мор непонимающе посмотрел на него. — Ну, эта игра?

— И вы до сих пор не догадываетесь?!.

— Я нужен вам, как и вы мне. Так?

— Почти так… Я не хочу вложить адское оружие в руки безумцев — они поднимут в воздух весь мир.

— Ваши условия? — быстро спросил Петро. — Если надо, мы переправим вас через линию фронта.

— Я немец, — с достоинством произнес Мор, — и не покину свою страну. Слушайте меня внимательно, Шпехт, или как там вас. Вы действуете безрассудно — Амрен не так уж прост, как кажется. В институт вам не проникнуть, если даже этого захочет оберштурмбаннфюрер, — у нас тщательнейшая система охраны, и от Амрена не все зависит. Кроме того, в Берлине не весь институт, а лишь филиал. Если бы вам и удалось здесь что-либо разузнать, вашим специалистам очень трудно будет установить главное — объем и состояние работ.

— Вы недооцениваете наших специалистов, — возразил Петро.

— Возможно. В конце концов дело не в этом. Я хочу вам сказать нечто более важное… Делаю это потому, что не хочу гибели миллионов мирных жителей, разрушения цивилизации… — Мор волновался, на лице у него выступили красные пятна; он все время облизывал сухие губы. — Вы запомните мои слова?

Петро наклонил голову. Волнение Мора передалось и ему. Слушал, отпечатывая в памяти каждое слово.

— Для создания нового оружия на базе энергии атома необходимы колоссальные запасы тяжелой воды. Завод по изготовлению этой воды расположен и фиордах Норвегии. — Мор назвал город. — От него на юг в скалах проложено трехкилометровое шоссе. Завод запрятан в пещере. Есть подходы с моря, гавань удобная, но, вероятно, заминирована. Все… Остальное довершат ваши военные…

— В каком состоянии работы по изготовлению оружия? — спросил Петро. — Есть ли у вас какие-нибудь чертежи, расчеты, схемы?

Мор покачал головой.

— Я не ударю палец о палец, господин Шпехт, чтобы помочь вам ускорить создание такого же оружия. Ведь у вас также работают над ним… Материалов этих у меня нет, да если бы и были, все равно я не дал бы их вам. Я немец — и этим сказано все.

— У немцев есть Тельман… — начал было Петро, но Мор оборвал его:

— Я не коммунист и вообще далек от политики. Просто не хочу жить с грязными руками… — Роберт поднялся и, не оборачиваясь, направился к крыльцу.

Петро остался сидеть на скамье, рассеянно сдирая кору с веточки, брошенной Мором. Непроизвольная детская улыбка блуждала по его губам. Потом двинулся за Мором. Из дверей выглянула Лотта.

— Вас к телефону, — позвала. — По-моему, ваш солдафон…

Действительно, звонил Амрен, Его бодрый бас гудел в трубке так, что Петро вынужден был держать ее на расстоянии. Оберштурмбаннфюрер ска­зал, что только сегодня вернулся в Берлин и желает встретиться. Лучше всего в девять, возле ресторана, потом — к девушкам…

Петро хотел было сослаться на головную боль, но передумал. “Черт с ним! — решил. — Посидим, а там пусть сам едет… И все — кончаем с Амреном!”

Дора ждала гостей, и Петро, сославшись на срочные дела, оставил у нее Лотту, а сам двинулся в центр. Он шел не торопясь, с наслаждением вдыхая свежий весенний воздух. Вдруг прозвучал сигнал воздушной тревоги. Передвигаться во время воздушного налета запрещалось. Петро свернул в тихую боковую улочку и, дожидаясь отбоя, присел на гранитную тумбу под высоким забором. Ничего не поделаешь — придется переждать.

Голубые сверкающие лезвия прожекторов полосовали небо. Застучали зенитки. Где-то на горизонте вспыхнуло красное зарево.

“Сбросили бомбы”, — понял Петро. Он впервые наблюдал налет авиации на вражеский город. Там, в темном небе, — свои! Это они бомбят звериное логово. Его охватила радость, захотелось выбежать на середину улицы, закричать, чтобы люди в темном небе услышали его и скинули часть своего смертоносного груза на завод, корпуса которого высятся неподалеку.

Казалось, люди на небе услышали его безмолвный призыв. Сверху донесся рокот моторов, и по небу забегали лучи прожекторов. Да, самолеты уже здесь! Петро вскочил с тумбы и устремил взор вверх. Ждал. Где-то поблизости раздался взрыв, и упругая волна воздуха прижала Петра к ограде. Новый яркий взрыв совсем близко, и Петро понял, что бомбят кварталы около Дориного дома. Бросился бежать назад: хотелось убедиться, что люди, которые отнеслись к нему с такой симпатией, избежали опасности. Бежал долго, пока не понял, наконец, что потерял ориентир. Остановился и огляделся. Справа дымились корпуса завода, впереди догорали какие-то дома. Вдруг заметил знакомую вывеску пивной. Да ведь это та самая пивная, мимо которой он всегда проходил, приближаясь к дому Доры. Где же дом? Неужели?!. Не хотелось верить своим глазам, но этот изуродованный бетон — все, что осталось от дома… Горит яблоня, под которой он только что сидел с Мором. Но где же сама Дора?.. Где Лотта?.. Вокруг дома суетятся какие-то люди, подъехала пожарная машина.

— Не мешайте! — грубо оттолкнул его пожарник, разматывая шланг.

А Лотты нет. И уже никогда не будет?.. Зная и не веря в это, он бросился к пылающим руинам. Его не пустили. Может быть, она успела уехать домой?

Отбой тревоги. Сел в трамвай, который долго петлял по затемненным улицам. Тихо открыл дверь, на цыпочках поднялся по лестнице и, не включая света, вошел в комнату Лотты. Хозяйки не было. Возможно, Лотту задержала воздушная тревога, как и его. Петро подошел к окну — увидит, узнает ее еще издали…

Из-за угла выскочила машина. Лотта? Нет, какие-то черные фигуры бегом бросились к дому, забарабанили в дверь: “Откройте! Полиция!”

Он понял: это за ним… Перебежал в свою комнату, доставая на ходу пистолет. Осторожно открыл окно и увидел за оградой еще одну машину.

Значит, все…

Сейчас они будут здесь — уже хлопает дверь, ведущая на вто­рой этаж. Снова выглянул в окно и вдруг вспомнил про нишу в сте­не, которая казалась ему раньше столь нелепой. Почти не раз­мыш­ляя, действуя совершенно автоматически, ступил на узкий кар­низ, тихонько прикрыл за собой окно и стал передвигаться по на­правлению к нише. Как он не сорвался?.. Вот, наконец, ниша! При­жался спиной к холодному кирпичу и замер.

В комнате включили свет. Кто-то резко распахнул окно, бро­сил в темноту:

— Никто здесь не появлялся?

— Все спокойно, — ответили за оградой.

— Должно быть, он остался там, — услышал Петро зна­ко­мый бас Амрена.

Мор был прав: Петро недооценивал своего противника… Яс­но, что оберштурмбаннфюрер что-то заподозрил и сообщил о нем в гестапо. Оттуда запросили из Кракова личное дело Шпехта, а когда выяснилось, что такого дела в природе не существует, — все стало ясно. Амрену, вероятно, велели продолжать играть с ним в прятки. Никуда он, конечно, не ездил — просто выжидал, пока вы­яснят личность Шпехта. Да, Петро совершенно случайно из­бе­жал сегодня ловушки. Должно быть, они не хотели арестовывать его в доме группенфюрера — Лауэр никогда бы не простил это­го…

Амрен подошел к окну, высунулся — Петро увидел его лы­се­ющую голову.

— Здесь все пути отрезаны, — сказал. — Выходит, погиб вместе с теми.

— Это еще не выяснено, — возразили ему.

— Но ведь Шпехт ничего не подозревал. Мы условились встретиться в девять возле ресторана, и если бы не тревога…

— Это только предположение, оберштурмбаннфюрер! — перебил тот же голос. — А мы верим лишь фактам.

В комнате передвигали мебель — должно быть, делали обыск. Прошло четверть часа. Стукнули дверью, и кто-то громко стал докладывать:

— Жильцы дома видели, как утром этот Шпехт и фрау Геллерт выходили на улицу. Все категорически утверждают, что ни он, ни она не возвращались.

— Хорошо, Хенш. Вы вместе с шарфюрером Крльбом останетесь здесь. Шпехт может еще прийти. Понятно?..

Хенш недовольно проворчал что-то в ответ. Снова стукнули двери, и через несколько минут Герман увидел, как машина, не включая фар, отъехала от дома.

В комнате погасили свет. Послышался голос шарфюрера Кольба:

— Надо было хватать его днем. Может быть, что-нибудь и вытянули бы из него. Но ему повезло: раз — и все кончено…

— Я тоже думаю, что его разнесло этой бомбой. Подумать только, почти прямое попадание!

— Как вы думаете, унтерштурмфюрер. Амрен выпутается из этой истории?

— В общем-то он оказался на высоте. Но на этой должности ему, видимо, не удержаться — обязан был обратить внимание на Шпехта еще в Бреслау.

Помолчали.

— Закрой окно, Кольб, — приказал один из говоривших, — хо­лод­но.

Его собеседник еще раз внимательно осмотрел двор и после это­го выполнил приказ.

У Петра отлегло от сердца. Ведь стоило фашисту повернуть го­ло­ву направо — и все… Шевельнулся, переступая с ноги на ногу. Что же предпринять? Не прошло и часа, а он уже с трудом стоит. Долго гак не удержишься. Попытаться спрыгнуть? Рискованно — высоко, да и мо­гут услышать те…

Протянул руку вправо — водосточная труба. Как будто дер­жит­ся хорошо, но как спуститься по ней без шума? Вот если бы про­гро­хо­тала мимо грузовая машина, тогда, пожалуй, можно было бы рискнуть. Стоял, чувствуя, как постепенно холод сковывает все тело. Чтобы хоть сколько-нибудь согреться, переступал с ноги на ногу.

К счастью, вблизи загудел мотор грузовика. Петро схватился за во­досточную трубу и повис на ней непослушным, отяжелевшим телом. Тру­ба выдержала. Не чувствуя окоченевших пальцев, он осторожно спус­тился на землю, согнувшись, проскользнул под окнами первого эта­жа и перелез через ограду. На улице никого. Держась в тени, по­до­брался к углу, свернул и бросился бежать, но потом силой воли за­ста­вил себя перейти на нормальный шаг. Да и чего он боится: ведь Герман Шпехт погиб от фугасной бомбы…

Достал из потайного кармана документы Карла Кремера, а бумаги Шпехта разорвал на мелкие кусочки и спустил в канализацию. Нет ни Шпехта, ни Лотты, ни ее некрасивой подруги, ни Мора…

Две недели Богдана не вызывали к следователю, и юноша немного пришел в себя. Хотя кормили очень плохо, он чувствовал, как постепенно возвращаются к нему силы.

Тогда, в первый день допроса, на него сразу набросились трое эсэсовцев. Он долго сопротивлялся, причем одного хватил так, что тот перелетел через всю комнату.

Эсэсовцы, вооружившись металлическими прутьями, загнали Богдана в угол. Кому-то из них удалось нанести сильный удар Богдану по голове, и он потерял сознание. Озверевшие эсэсовцы били его, уже бесчувственного, топтали своими тяжелыми сапогами… Если бы Харнак не отогнал своих подручных от Богдана, те, наверное, замучили бы его до смерти.

Так начались трехмесячные, с короткими перерывами пытки Богдана. Потом его на две недели оставили в покое, а сегодня о нем снова вспомнили…

— Петренко! Встать!

Харнак стоял посреди кабинета и приветливо улыбался. Теперь Богдан знал настоящую цену его улыбкам и любезному обхождению. Не удивился бы, если бы услышал от Харнака: “Простите, но я вынужден сейчас вас повесить…”

Примерно в таком духе следователь и обратился к нему сейчас:

— Мне очень неприятно, что я побеспокоил вас, но захотелось, знаете, еще раз встретиться…

Богдан наблюдал за гестаповцем. Знал, что чем любезнее враг, тем подлее он будет себя вести. Но надо проявлять выдержку.

— Вы мужественный человек, Петренко, — продолжал гауптштурмфюрер, — и потому я хочу вам сообщить: с сегодняшнего дня наши встречи прекращаются. Вы выдержали испытание, теперь вам пора приготовиться в дальний путь — туда, откуда, как показал исторический опыт, никто не возвращался.

Харнак с любопытством заглянул в глаза Богдану.

“Вот для чего он вызвал меня!.. Посмотреть, не испугаюсь ли в последнюю минуту. Но погоди торжествовать!”

Ответил:

— Я знал, на что иду.

— Может быть, у вас есть какое-нибудь желание? — сделал последнюю попытку Харнак.

— Есть.

— Какое? — Гауптштурмфюрер даже весь потянулся к нему.

— Хотелось бы побриться, — усмехнулся Богдан.

Харнак скривился, точно уксуса глотнул. Он уже готов был разразиться бранью, но сдержался, понимая, что этим только расписался бы в собственном поражении.

— Ладно, — произнес сквозь зубы, — вас по­бреют.

Махнул рукой, и Богдана вывели.

Раньше, возвращаясь от следователя, поворачивали вправо. Но сейчас, когда Богдан по привычке хотел пойти прежней дорогой, конвоир толкнул его прикладом и повел на первый этаж. Там в конце коридора их ждал надзиратель.

— Прошу пожаловать пана подпольщика в отведенную ему резиденцию, — сказал тот издевательски. — Или, может, извините, пан пожелает лучшей?

Богдан и глазом не повел — пусть не думает, гнида, что на него кто-нибудь обращает внимание, — и переступил порог. Хлопнула железная дверь. Шаги солдата и надзирателя затихли в коридоре.

Одиночка! Значит, последние дни… И никого он больше не увидит, кроме этой бандеровской сволочи — надзирателя и палачей, которые поведут его на виселицу…

Богдан ощутил, как петля сдавила ему шею. Стало жутко. Лучше бы расстреляли. Выстрел — и ко­нец…

Бедная Катруся, как она это переживет!..

Ходил по камере — четыре шага вперед, четыре назад — и вспоминал детство. Отца помнил плохо. Машинист-железнодорожник, он погиб во время крушения, когда Богдан был еще маленьким. Матери выплачивали небольшую пенсию; немного зарабатывала она и сама, будучи стенографисткой и секретарем у адвоката. Выбивалась из последних сил, чтобы дать детям образование.

Бедная мать! Ее больное сердце не выдержало — умерла так же тихо, как и прожила свою жизнь. Она всегда всего боялась: что потеряет работу, что заболеют дети, что молния ударит в дом, что сын сломает себе руку… Хорошо, что мать не дожила до этого дня. Как мучилась бы сейчас, сколько слез пролила бы…

В коридоре послышались шаги — надзиратель привел парикмахера. Сдержал-таки слово гауптттурмфюрер! Неожиданно Богдан понял его психологический расчет — напомнить, что ждет тебя. Но вам, герр следователь, не согнуть меня. Конечно, па сердце свинцом легла смертельная тоска, полные отчаяния мысли не выходят из головы… Да и страшна — это ведь ложь, что есть люди, которые совсем не боятся смерти. Но не узнать им о моей тоске и моем страхе!

Парикмахер брил его безопасной бритвой. Лезвие ныло тупое, больно царапало, и Богдан подумал, что, может быть, казнь окажется менее мучительной. “Юмор висельника”, — горько усмехнулся он; парикмахер вздрогнул и по привычке спросил:

— Не больно?

— Может, вы еще предложите пану большевику освежиться одеколоном? — насмешливо заметил надзиратель, который стоял на пороге. — Пан желает сиреневый или, извините, ему больше нравится запах роз?..

Богдан презрительно промолчал, и это окончательно вывело из себя надзирателя.

— Прошу прощения у пана, но нельзя ли узнать, сколько ему платили за подрывную деятельность?

— А мы не продаемся за тридцать сребреников, как ваши бандеровцы, — ответил Богдан, не глядя на про­тивную харю надзирателя.

— Поговори у меня! — оскалился надзиратель. — Давно тебе морду не расписывали?..

Но больше уже не заговаривал. И снова мерил Богдан камеру — четыре шага туда, четыре сюда…

Лязгнул ключ в замке.

— Встать! — приказал надзиратель, — К стенке!

Богдан поднялся и стал лицом к стене. Послышался звон посуды, и дверь закрылась. Оглянулся — на грязном полу мисочка с баландой и маленький кусочек хлеба. Подавляя брезгливость, юноша принялся есть. Может быть, это его последний обед…

“После вкусного обеда положен отдых!” — невесело пошутил про себя Богдан и повалился на топчан. Укладываясь поудобнее, он обо что-то больно оцарапал ногу.

— Вот холера! — выругался. — И тут не дадут спокойно отдохнуть!

Внезапно сел. С опаской глянул на дверь, не подсматривает ли эта бандеровская сволочь, и стал выяснять, обо что он поцарапался. Это был треснувший железный кронштейн. Богдан попытался по трещине отломить часть кронштейна, но только ободрал ногти.

Мысль о кронштейне лишила его покоя. Вот если бы удалось отломить кусок железяки, тогда… Он соскочил с топчана и в волнении заметался по камере.

Убедившись, что в глазок никто не смотрит, он снова вцепился пальцами в металл. Не поддалось. А если раскачать? Навалился всей тяжестью, кажется, немного сдвинулось. Забыв обо всем, качал вверх-вниз, вверх-вниз — даже вспотел. Вдруг железо поддалось, изрядный кусок его отогнулся. Еще несколько усилий — и у него в руках тяжелый железный прут. Даже не верилось.

Но к чему все эти усилия? Что даст ему этот стальной прут? Надзиратель осторожный, заходя в камеру, ставит его лицом к стене. И все же…

Вечером, когда надзиратель принес кружку мутной жидкости, выдаваемой за кофе, Богдан притворился, что сильно ослабел. Он едва поднялся с топчана, тяжело дыша и шаркая ногами, с трудом доплелся до стены и беспомощно припал к ней.

— Я слышал, — издевался надзиратель, — пан коммунист обладал когда-то большой силой. Может, простите, пан так испугался, что и ноги отнялись?

Богдан ничего не ответил. Всем своим видом он показывал, что ему не то что говорить — даже дышать трудно.

Богдан долго не мог заснуть. Все же появилась маленькая надежда. Заманить бы эту сволочь в камеру… Он огреет его так, что тот и не пискнет. Когда его вели, Богдан заметил в конце коридора дверь. Куда она ведет? Это первый этаж — может, посчастливится?.. Если же ничего не удастся, все равно сделает доброе дело — одним мерзавцем меньше станет.

Утром, когда явился надзиратель, Богдан едва поднялся и стонал.

— Ежели пан большевик прикажет, я могу смотаться в аптеку, — ехидно бросил на прощание надзиратель.

К еде Богдан даже не прикоснулся. Лежал, стараясь не двигаться, — топчан держался всего на одном кронштейне.

Когда надзиратель принес обед, Богдан уже не поднялся и только стонал:

— Воды!..

— Пан большевик обойдется без воды, — ответил тот, не заходя. — Человек он закаленный, как-нибудь переживет эту маленькую неприятность…

Богдан заметил, что надзиратель чаще стал приникать к глазку. Вечером снова попросил воды, но в ответ услышал лишь хохот. На другой день, чуть приоткрыв дверь, надзиратель просунул в камеру бачок, говоря:

— Ваш завтрак, простите, остыл. Может быть, немного подогреть?

— Воды!.. — простонал Богдан, но дверь захлопнулась.

— Хитрая лиса, — выругался Богдан и подумал: “Однако долго я так не выдержу!” От голода кру-жилась голова.

Богдан отлично слышал, как надзиратель подкрадывался к глазку, и каждый раз успевал войти в роль тяжело заболевшего и предельно ослабевшего человека. Он ничего не говорил, только стонал:

— Воды…

В полдень надзиратель просунул в щель приоткрытой двери миску с баландой и снова услышал стон:

— Воды…

Через несколько минут вторично скрипнула дверь, и надзиратель внес кружку с водой. Едва он наклонился, чтобы опустить ее на пол, как Богдан изо всех сил ударил его прутом по голове и навалился на обмякшее тело. Надзиратель был мертв. Сняв с него куртку, Богдан кое-как натянул ее на себя и выглянул в коридор. Там никого не было видно. Осторожно прикрыл за собой дверь. По коридору шел на цыпочках. Вот и дверь, которую он заприметил, когда его вели в камеру смертников. Куда она ведет? Эх, была не была! Схватился за ручку, дверь легко поддалась, в глаза ударило солнце…

Длинный двор. Высокий каменный забор с железными воротами. В глубине двора два надзирателя лениво подметают асфальт.

На лестнице послышались шаги. Богдан выскользнул во двор, схватил оставленную кем-то возле крыльца метлу и тоже начал мести, стараясь держаться спиной к надзирателям.

Медленно продвигался к воротам. А если они закрыты? Неужели нет другого выхода из этого каменного мешка? Внимательно осмотрел двор — справа какой-то проход между строениями, но путь туда лежит мимо надзирателей. И потом неизвестно, куда этот проход ведет.

За воротами резко и требовательно загудела сирена автомобиля.

Волоча за собой метлу, Богдан бросился к воротам, откинул тяжелый металлический засов и широко раскрыл их. Большой черный “оппель-адмирал” поблескивал никелем. Богдан посмотрел на машину — и вдруг почувствовал, какими тяжелыми стали ноги, — рядом с шофером сидел Харнак. Гауптштурмфюрер обернулся, разговаривая с офицером в черной форме, который развалился сзади. Стоило ему лишь взглянуть вперед…

Машина прошуршала по асфальту в нескольких сантиметрах от него. А за воротами — улица, ходят люди. Несколько шагов — и воля!..

Дрожали руки. Заставил себя выглянуть на ворота. Метрах в пятнадцати эсэсовец с автоматом. Стоит, широко расставив ноги.

Стараясь не смотреть на солдата, Богдан подмел около ворот, затем вышел на улицу и стал мести тротуар.

Р-раз-два, р-раз-два… Четыре взмаха метлой — и шаг вперед. Еще шаг… Эсэсовец тупо смотрит на него. Богдан приветливо улыбается ему. Р-раз-два, р-раз-два — шаг…

— Перейдите, пожалуйста, на чистое место, чтобы я вас не запылил, — коверкая немецкие слова, обратился Богдан к солдату.

Часовой послушно обошел его и стал ближе к воротам. И снова р-раз-два, р-раз-два… Сколько еще до переулка? Метров десять? Как же длинны эти метры, и как медленно тянутся секунды…

Сделав первый шаг за угол, Богдан почувствовал: сейчас упадет. Голова кружилась, в глазах потемнело, во рту привкус свинца. Облокотился на метлу и простоял какое-то мгновенье, преодолевая слабость.

Придя в себя, оглянулся. Никого! Приставил метлу к стене дома — и двинулся. Шел медленно, а все внутри так и подмывало что есть духу броситься бежать.

Стоял один из тех дней, когда, наконец, после долгих зимних холодов и переменчивой весенней погоды в воздухе впервые почувствовалось дыхание приближающегося лета. Солнце припекало так, что Заремба сбросил плащ и вытер обильно выступивший на лице пот. В старой, выгоревшей на солнце черной шляпе, в свитке из домотканого сукна и в тяжелых юфтевых сапогах он был похож на пожилого хозяина, дела у которого не очень хороши, но, чего бога гневить, не столь уж и плохи. Такие хозяева с утра до вечера вертятся, как муха в кипятке, а по ночам просыпаются, вспоминая, до чего днем руки не дошли. Эту постоянную озабоченность подчеркивала и густая черная щетина на щеках — хозяин, видно, недели две уже не брился, — ей-богу, даже бритву направить некогда.

Кони утомились на песчаной дороге, шли тяжело, фыркая и отмахиваясь от мух, которые тучей висели над ними. Проселочная дорога взбегала с пригорка на пригорок — и все лесом. Деревья подступали так близко, что то и дело приходилось кланяться, спасаясь от колючих ветвей.

На душе у Евгена Степановича было невесело. В такое время остаться без рации! Правда, никто в этом не виноват, просто несчастливое стечение обстоятельств, но дело же не в том, чтобы искать виноватого. Нужна рация — и все! Нужна больше чем воздух, и он должен ее достать, чего бы это ни стоило.

Вчера, когда он, наконец, отыскал отряд Дорошенко и попросил его немедленно связаться с Центром, командир виновато сказал:

— Ты прости нас, Евген, но дело такое… Нет рации.

— Как нет? — ужаснулся Заремба. — Ты понимаешь, что говоришь?

— Понимать-то понимаю… Но случилось такое дело….. — И рассказал, как в последнем бою, который они вели с ротой карателей, рядом с рацией разорвалась мина, начисто уничтожившая аппарат.

— Что же делать? — разволновался Заремба.

Он должен передать сообщение Кирилюка, не теряя ни минуты, а тут…

— Рацию надо достать! — сказал твердо.

Дорошенко развел руками.

Евген Степанович попросил горячего чаю. Сидел в землянке и, дуя на темную дымящуюся жидкость в алюминиевой кружке, думал. Перебирал разные варианты, отклоняя их один за другим, и снова принимался думать. Вдруг он поставил кружку и позвал Дорошенко. Они долго шептались и сошлись, наконец, на том, что лучше трудно и придумать.

Утром молодой партизан запряг лошадей в крестьянскую телегу, положил автомат, прикрыв его сверху сеном, и доложил командиру, что все готово. Заремба забрался на телегу, и парень погнал лошадей. Ехали лесными просеками, всячески избегая оживленных дорог.

Солнце уже стояло высоко, когда лес кончился и вдали показалось село. Несколько в стороне от него среди фруктовых деревьев высилась черепичная кровля дома приходского священника. Заремба приказал ехать туда, и скоро телега остановилась на чистеньком дворе. Жили тут хозяйственно: возле сарая ходили индюки, из хлева доносилось сытое хрюканье свиней, а работник в заплатанном пиджаке запрягал пару сытых молодых коней.

— Отец Андрей дома? — спросил его Заремба.

— Егомосьць[20] отдыхают после обеда, — охотно объяснил тот, — но, верно, скоро встанут, так как приказали запрягать.

— Уезжать собрались?

— На хуторе, — указал работник в сторону леса, — родился ребенок, то должны крестить.

— А кто это меня спрашивает? — послышался из сеней тонкий голос.

На крыльцо вышел мужчина в черной поповской рясе и, облокотившись на перильце, выставил вперед свой солидный живот. Поп весь лоснился. Расширявшаяся книзу его голова напоминала грушу — пухлые щеки свисали на белоснежный воротник. Хитрые, пронзительные глазки терялись где-то в узких щелках.

Заремба направился к крыльцу.

— Добрый день, — поднял шляпу.

— Слава Иисусу, — ответил хозяин. — Кто вы?

— Не узнаете, отец Андрей?

Тот сощурил глаза, отчего они совсем куда-то скрылись.

— Много вас тут шляется… — махнул рукой, но все же присмотрелся внимательнее: теперь крестьянская одежда ничего не говорит. Ох, сколько раз отец Андрей ошибался, судя о человеке по внешнему виду!..

— А я тебя сразу узнал, отче! — Евген Степа­нович остановился у крыльца, вытирая пот с лица.

— Заремба?! — В голосе священника почувствовались удивление и испуг, — Ты?!.

— Может, егомосьць пригласит меня в дом? — Евген Степанович искоса посмотрел на работника, который подошел ближе и с любопытством прислушивался. — А если бы еще угостил холодным квасом или узваром, то было бы просто чудесно.

— Ганна!.. Ганна!.. — позвал священник. — Когда-нибудь я с ума сойду от этой девчонки!..

Из дома донеслось шлепанье босых ног, и на крыльцо выбежала растрепанная девушка лет двадцати, со смазливым личиком.

— Ганна, дай гостю холодного кваса, — приказал хозяин, а сам отступил на шаг, пропуская Зарембу в сени. — Добро пожаловать в нашу хижину, — сладко пропел, ощупывая Евгена Степановича внимательным взглядом.

Комнаты в доме священника выглядели совсем по-городскому. Большие окна пропускали много света, солнце играло на полированной под орех мебели, около стены стоял коричневый, под цвет мебели, рояль.

“Недурно устроился отец парох [21]”, — подумал Заремба, усаживаясь в мягкое кресло.

— Давно не виделись, святой отче. Как поживаете?

Отец Андрей ответил каким-то неопределенным междометием. Он думал: что нужно этому коммунисту? Может, выйти на кухню и послать Ганну за полицаями? Но решил, что это он всегда успеет. Зарембу он не видел лет десять. Слышал: при Советах тот занимал в городе приличный пост. Встречал в газетах его имя.

Евген Степанович посмотрел на священника. Как быстро пролетают годы! Неужели это Андрейка? Правда, и мальчишкой он был упитанным, его даже окрестили “Салом”, но так располнеть! Видно, хорошо живется егомосьци…

— Выглядите вы слава богу, — нарушил он молчание. — Да и здесь, — обвел рукой гостиную, — порядок.

Парох протестующе покачал головой. Он всегда любил прибедняться. А дела его теперь шли неплохо, совсем не так, как при Советах. Те два года вспоминал, как сплошной черный день. Люди словно обезумели, не обращали внимания на наставления отца Андрея, полезли в колхозы, взяли моду ходить в клуб, где пели нечестивые песни и танцевали под нечестивую музыку.

И куда подевалось уважение к Иисусу Христу и святым угодникам? А что уж говорить про самого приходского священника! Сопливый мальчишка — и тот не уступал дороги. Шляпу снимать при встрече со священником перестали. Раньше хоть можно было прикрикнуть на невежу, а сейчас — боже сохрани: каждый стал таким умным, каждый все законы знает.

Особенно допекал его этот сопляк Иванко. Давно ли носился без штанов, а тут, оказывается, — комсомолия. Да еще и какая наглая! В воскресенье народ в церковь собирается, а он созвал таких же, как сам, разбойников и чуть ли не против святого дома заиграл веселые песни. Старые люди ругаются, а тем что — насмехаются: мол, культурно-массовая работа, а не какое-то там религиозное одурманивание трудящихся.

Отец Андрей хотел как-то пристыдить их, но что тут заварилось!.. Этот самый бродяга Иванко выступил вперед и сказал:

— Гражданин Шиш! — Заметьте, не отец парох, не батюшка, не святой отче, а вот так и сказал — гражданин Шиш… — У нас теперь церковь отделена от государства, и вы не имеете никакого права вмешиваться в наши дела. Мы не позволим срывать нам массовые мероприятия!

Ишь, слов каких нахватался: мероприятия, граж­данин… Дать бы тебе по морде, щенок бесхвостый!..

Отец Андрей ничего не забыл и расквитался с тем босяком. Когда пришла твердая немецкая власть, поехал в город со списочком. Немного — лишь восемь фамилий. Среди них, конечно, и Иванко. Говорят, вопли были на селе, когда их вешали… Егомосьць дипломатически побыл еще около недели в городе, а когда вернулся и услышал про несчастье, сделал большие глаза и даже бесплатно отслужил панихиду.

Но в душе отец Андрей не жалел о своем поступке — совесть оставалась чистой. Власть должна жестоко карать нарушителей порядка. А то разреши только — Иваны в замасленных штанах и Маруси в заплатанных юбчонках на голову сядут. И все из-за таких умников, как этот Заремба.

— Живем мы людскими молитвами, — лицемерно вздохнул отец Андрей.

“То-то долго прожил бы!” — подумал Евген Сте­панович и сказал:

— Я к вам по делу, отче.

— Какие же могут быть дела у товарища Зарембы с простым сельским священником, — слово “товарищ” священник язвительно подчеркнул.

— Дело несложное, отче. Не смогли бы вы разыскать Ромку?

Отец Андрей передернулся в кресле и ответил неуверенно:

— Кто ж его знает, где он шатается…

— Жаль, — сказал Заремба. — А я хотел предложить вам хорошую коммерцию.

Как он и предвидел, рыбка сразу клюнула.

— Какая сейчас может быть коммерция? — тяжело вздохнул хозяин, но глазки сверкнули и смотрели вопрошающе.

— Заработать можно было бы… — продолжал интриговать его Евген Степанович.

— Много?

— Да, полагаю, были бы довольны…

— А все же?

— На вашу долю, святой отче, несколько сотен перепало бы…

— Оккупационными?

— Как условимся. Можно и рейхсмарками.

Отец Андрей задумался. Если он выдаст этого коммуниста полиции, выгоды большой не будет. Да и кто его знает, может, этот Заремба спелся с новой властью — тогда стыда не оберешься. К тому же он предлагает какую-то коммерческую сделку, а коммерцию отец Андрей любил больше, чем даже крестины или свадьбы. Правда, неизвестно, как отнесется к этому Ромка. Ишь ты! Этот сопляк Ромка стал важной птицей. Как-никак, краевой проводник [22] . Снабжением ведает, а умному человеку больше ничего и не надо — деньги сами плывут в карман, только считай! Даже Заремба к нему интерес имеет… Верно, пронюхал что-то и хочет с ним дельце обделать.

Ромка, факт, не рассердится — он знает своего родного брата! Во-первых, они старые товарищи с этим Евгеном — вместе в гимназии учились. Хотя на это наплевать: братик с удовольствием повесил бы коммуниста. Но там, где звенят деньги, политика отступает, и Ромка может даже разозлиться, если потеряет выгодного клиента. Это во-вторых. Клиенты сейчас под ногами не валяются, потому как, извините, война.

Заремба глаз не сводит с егомосьци. А тот словно спит, глаза зажмурил, даже не шелохнется. Но выдают руки. Положил на тучный живот, нервно вращает большими пальцами. Наконец вздохнул и прогундосил:

— Ну, ежели, говорите, рейхсмарками, попытаемся разыскать Ромку. Пан торопится или располагает временем?

— Кто же сейчас располагает свободным временем, святой отче? — улыбнулся Евген Степанович.

— Ганна! Ганна! — завопил отец Андрей. Девушка просунула нос в гостиную. — Позови мне Дмитра.

Когда в дверях появился работник, поп распорядился:

— Распрягай, крестить сегодня не поедем. А сам верхом подскочишь к… — и что-то шепнул на ухо. — Скажешь, чтобы сейчас же прибыл сюда.

Заремба вышел во двор и приказал парню распрячь коней: он был уверен, что до приезда Ромки ему ничего не грозит. Хорошо знал Шишей — были когда-то соседями — и помнил, какие жадюги братья Андрей и Роман.

Когда-то в Коломне старый Шиш держал небольшую лавку с ярко разрисованной вывеской: “Бакалея и колониальные товары. Шиш и К°”.

Вот это “…и К°”, прибавленное на вывеске для солидности фирмы, стало отличной рекламой. Люди смеялись, но покупали с большей охотой у Шиша, чем у одноглазого Боруха Гольцмана. Может, потому, что в лавке Шиша был больший выбор товаров, а может, проще было произнести: “Петрик, сбегай в К°”, или “Скажи К°, чтобы записал, деньги потом отдам”.

И братьев Андрея и Ромку тоже звали “К°”. Они привыкли и не обижались. Братья всегда держались в стороне от других ребят. Старый Шиш заставлял своих детей помогать в лавке, и мальчики приучились из всего извлекать выгоду. Они крали отсыревшие конфеты и окаменевшие пряники, сбывая их мальчишкам со скидкой.

Андрей закончил духовную семинарию, а Ромка пошел по отцовской линии. Получив в наследство лавчонку, принялся расширять дело. Но времена настали не те — начался кризис, конкурировать с польскими и еврейскими коммерсантами было трудно. Они едва не задушили Ромку. Тут-то его осенила спасительная идея — объединить покупателей на национальной почве.

Роман Шиш выбросил лозунг: “Украинец покупает лишь у украинца!” Пожертвовал несколько сот злотых на развитие украинского движения в Галиции и стал одним из наиболее выдающихся националистических деятелей в Коломне.

Карта оказалась козырной. В самом деле, почему украинец должен покупать не у Шиша, а у какого-то Гольцмана, пусть даже у того на грош дешевле? Дело же тут не в гроше, а в национальном сознании.

Покупателям было невдомек, что на национальные интересы Ромке Шишу было в высокой степени наплевать — ему лишь бы торговля шла как можно лучше. Люди не знали, что сам Шиш ведет дела не с украинскими, а с польскими коммерсантами, так как это выгоднее, и совсем забывает украинский язык, когда это может дать ему хотя бы один Злотый прибыли.

Теперь Ромка Шиш важная птица у бандеровцев. Через него идет снабжение многочисленных отрядов этой банды. И когда возник вопрос о рации, Заремба решил, что проще всего купить ее у Шиша. Гитлеровцы поставляют бандам оружие и все необходимое — значит, должны быть у них и рации.

Отец Андрей позвал Евгена Степановича с крыльца.

— Пан Евген, наверно, устал с дороги. Отдохните до обеда. Вам постелют на диване.

— Ежели егомосьць не возражают, то лучше бы здесь… — кивнул Заремба в сторону копны сена, которая высилась у амбара.

Опять отец Андрей звал тонким голоском Ганну и хватался за сердце, так как девушка не сразу откликнулась. Наконец, та вынесла косматую подстилку, и Евген Степанович растянулся на сене. Лежал на спине и смотрел, как в бездонной голубизне плывут белые тучки. Покамест все идет не так уж и плохо. Он и не надеялся, что Ромка где-нибудь под боком. Видно, успел обзавестись в родных краях солидным хутором. Надо думать, и здесь не отдыхает, а через брата обделывает свои делишки. Хотя бы его дома застали, черт возьми!

Роман Шиш, один из видных деятелей УПА [23] (сам он величал себя генералом), прибыл к брату без промедления. Он сидел в рессорной бричке, а на узких козлах примостились два коренастых парня с автоматами на груди. Пан генерал был в зеленом жупане, синих шароварах и блестящих лакированных сапогах. Габаритами он уступал брату, но не очень, а в плечах так даже был шире отца Андрея. Разговаривал басом. Он хлопнул Зарембу по спине, показывая этим свое дружеское расположение, но Евген Степанович перехватил многозначительный взгляд, которым генерал обменялся со своими телохранителями — дескать, будьте настороже.

— Как раз и обед готов, — потирая руки, сказал отец Андрей и пригласил в дом.

Егомосьць предпочитал простую, но здоровую пищу. На столе стояли тарелки с холодцом, жареной рыбой, ветчиной, вареными яйцами и холодной поросятиной. Несколько бутылок с наливками и мутной жидкостью местного производства дополняли эту картину.

Ромка принялся разливать самогон. Заремба решительно накрыл рукой свой стакан.

— Не пью.

— А я слышал, большевики не гнушаются… — усмехнулся Ромка.

— Сухого закона у нас нет, но я в рот не беру даже сладкую, — и пояснил: — Сердце…

Младший Шиш, поколебавшись мгновенье, все же осушил свой стакан.

— Для аппетита, — оправдался, запихивая в рот изрядный кусок ветчины.

Евген Степанович проголодался и ел с аппети­том. Несколько минут жевали молча, пока не заморили червячка. Ромка снова потянулся к бутылке., но, посмотрев на пустой стакан Зарембы, воздержался.

— Сказали мне, — начал, вытирая рукой рот, — что ты был при Советах в большом почете. Вроде бы комиссар или как? Одним словом, продавал нашу Украину большевикам…

Евгену Степановичу не хотелось ввязываться в спор, и он сказал:

— Пустяки. Я работал в газете.

— Но ведь в коммунистической…

— Неужели ты думаешь, что я приехал в такую даль исповедоваться перед тобой?

— Прошу, прошу, господа, — поспешил вмешаться отец Андрей. — По-моему, лучше будет, если поговорим о делах.

— Золотые слова, — поддержал его Евген Сте­панович. — Слышал я, Роман, ты стал большим начальником и все в твоих руках. Вот и надумал предложить тебе одну выгодную сделку…

— С большевистскими элементами у нас один разговор, — отрезал тот, подняв кулак и повертев им под носом у Зарембы. — Вот какой!..

— Но ради нашей старой дружбы, — сказал отец Андрей, — можно было бы сделать и исключение.

“И когда это мы дружили?” — подумал Евген Степанович.

Ромка налил себе стакан самогона. Понюхал и выпил.

— Сегодня я добрый, — сказал. — Что тебе нужно? Если, конечно, деньги есть…

— Даже и не знаю, найдется ли у вас? — неуверенно произнес Заремба.

— Известное дело, у нас не армейские склады, но украинское воинство всем обеспечено!

— Ежели пану надобно даже оружие, — сладко вставил отец Андрей, — то можно и оружие достать, Трофейные автоматы…

— Оружие, говорите, — сказал с притворным удивлением Заремба. — За оружием я не осмелился бы приехать.

— А все прочее — тьфу! — хвастливо стукнул по столу Ромка, но тут же спохватился, вспомнив, что этим можно цену сбить. — Для кого — тьфу, а для кого и золото…

— За каким же бесом пан сюда приехал? — спросил священник.

— Чепуховая вещь, — небрежно махнул рукой Евген Степанович. — Мне нужна рация.

— Что?! — воскликнул вдруг Ромка, — А это видел?.. — сложил большой кукиш и сунул его Зарембе под нос.

— Я всегда знал, что ты невоспитанный человек, — спокойно отвел его руку Евген Степанович. — Чего ты испугался? Тоже мне редкость — рация!

— Чтобы пан, извините, переговаривался с Москвой? — Ноздри егомосьци задвигались. — Чтобы вы передавали туда информацию!..

— А то как же, для того и существует рация, чтобы передавать информацию. Разве для вас это новость?

Кровь бросилась Ромке в лицо, и он сунул руку в карман.

— Спокойно! — схватил его за руку Евген Сте­панович. — Я же не требую бесплатно!

— Да плевать я хотел на эти марки!.. — горячился Ромка. — Идея для меня дороже!

— А кто сказал, что я плачу марками? — удивился Заремба. — Для вас, господа, я нашел бы и доллары.

Ромка замер с открытым ртом.

— Что? — только и сумел он произнести.

— Пан не оговорился? — спросил отец Андрей. — У пана действительно есть доллары?

— А почему бы и нет, если предлагаю?

— Конечно, конечно… — наклонил голову егомосьць. — Я не сомневаюсь в кредитоспособности многоуважаемого пана, но хотелось бы увидеть собственными глазами.

— Нет дураков! — отрезал Заремба. — С собою денег не вожу. Во избежание всяких осложнений…

— Но если пан думает, что здесь отделение банка и он может рассчитываться чеками… — начал священник.

— Нет, — прервал его Заремба. — Пан так не думает. Рассчитываться буду наличными.

— Ой ли? Ишь ты! Наличными! — воскликнул потрясенный Ромка. — Не крути мне голову. Наскребли где-нибудь два–три десятка доляров и думают, что стали миллионерами…

— За исправную рацию с запасным комплектом ламп, — сказал Заремба, — заплатим триста дол­ларов.

— О-о! Шлюхам морочь голову, а не мне, — не поверил Ромка.

Но егомосьць вытер губы салфеткой и быстро сказал:

— Четыреста!

Евген Степанович поднял глаза к потолку, как бы подсчитывая свои ресурсы, потом вздохнул и сказал:

— Триста пятьдесят…

Он бы дал и больше, но не хотел показать братьям, как остро нуждается в рации.

— Четыреста! — подхватил Ромка. — Четыреста — и ни одного доляра меньше!

— Но, господа, где взять столько? — не соглашался Заремба. — Это же доллары, а не какие-то там паршивые марки.

— Найдешь, — уверенно перебил Ромка. — Я тебя знаю захочешь — найдешь.

— Триста восемьдесят — хорошая цена, — подставил свою ладонь Евген Степанович. — Ну?

— Давай! — хлопнул тот по ладони. — Только как мы условимся?

— Привезешь завтра на хутор Сороки. Тот, что за Ивановкой. Знаешь?

— Как не знать!

— В три часа. И без плутовства. С тобою должно быть не больше двух человек. В противном случае не выйду из леса. А еще лучше, приезжай сам — к чему лишние свидетели?..

Видимо, мысль о том, что можно было бы захватить Зарембу вместе с долларами, возникла у Ромки, так как, услышав условие Евгена Степановича, вздрогнул, точно его батогом хлестнули.

— За кого ты меня принимаешь? — произнес он, натянуто улыбаясь. — Все же бывшие товарищи!..

— Ну, ну… Смотри у меня… — предупредил Заремба и решительно поднялся из-за стола.

— Но, позвольте, пан, обед только начинается, — попытался задержать его отец Андрей, однако Заремба, сказав, что торопится и дорога дальняя, распростился.

…С утра партизанские пикеты заняли пункты наблюдения в районе хутора Сороки.

— На случай провокации, — объяснил Дорошенко. — Тому бандиту я не верю.

— А кто ему верит? Но только, думаю, побоится потерять деньги.

— Береженого бог бережет, — положил конец разговору командир.

Опасения Дорошенко оказались напрасными. Около трех часов Шиш подъехал на своей бричке к хутору Сороки. Он был один, даже без кучера.

Радист Федько Галкин проверил рацию. Ромка тщательно пересчитал доллары и достал из брички литровую бутылку.

— Магарыч! — предложил.

— Сказал, не пью, — отрезал Заремба.

Шиш на радостях хлебнул сам.

Спустя несколько часов Федько Галкин, расположившись на укромной лесной поляне, настроил рацию.

— Нас слушают, — сообщил взволнованно.

Защелкал ключом, передавая сообщения. Заремба смотрел, как легко и уверенно отстукивает он шифр, и думал, сколько пришлось преодолеть опасностей и трудностей, прежде чем эта небольшая колонка цифр будет принята на Большой земле…



Загрузка...