Хотелось гулять, но мать не разрешала. Причина была простая: стояли сильные морозы, совсем не характерные для наших мест, а у меня не было ни зимней обуви, ни теплой одежды.
Гулять очень хотелось. В последние дни непрерывно шел снег. Белым пухом укрыло наш двор, шелковицу, соседние крыши, деревья, улицу. Мир за окном изменился, что-то там происходило необычное и, наверное, интересное и веселое. Это было как праздник. Праздник настоящей зимы. Слышались разные голоса, среди них было много детских. А я сидел дома и был отрезан от всех радостей.
Наконец, мать раздобыла где-то пару яловых сапог. Сапоги были старые и окаменевшие от ветхости. Им было, наверное, лет сто, а может, и больше. Возможно, в них хаживал на турок один их моих прадедушек в те времена, когда молдаванами правил славный господарь Штефан чел Маре. Мама долго разминала их, мазала салом, отбивала поленом, чистила сажей. Сапоги были громадные, размеров на пять больше того, что мне было нужно, с загнутыми по-старинному носами, но выбирать не приходилось.
И вот мать начала обряжать меня для выхода на улицу. Из зимней одежды у меня было пальтишко, из которого я вырос еще год назад, да непомерно большая отцовская цигейковая шапка. На меня были надеты двое штанов, поверх рубашки мамин теплый платок, ноги вместо портянок замотали кусками тряпок и запихали в сапоги. А когда мать втиснула меня в пальтишко, несгибающиеся руки стали торчать в стороны, как палки. Вот так я был разодет.
Я напялил на голову шапку и вышел на улицу.
Было пасмурно, немного ветрено и морозно, но мне после прокисшего домашнего тепла поначалу показалось, что мороз небольшой. Снег был глубокий, и в своих востроносых сапожищах, как сказочный Иванушка-дурачок, я с трудом брел по целику, пока не вышел на дорогу, которая была немного наезжена телегами и санями. Воздух был колючий, но чистый, дышалось легко, и мне сразу стало радостно оттого, что я очутился в этом светлом и чистом мире. Хотелось прибавить ходу, попрыгать, помчаться галопом, однако неудобная одежда и непомерная обувь сковывали движение. Но все равно было хорошо.
На улице никого не было, и я побрел наугад, надеясь, что увижу кого-нибудь из сверстников.
Хорошо в такую погоду покататься с горы на санках, а по льду Реуцела – на коньках. У меня не было ни санок, ни коньков, но я надеялся, что на горке встречусь с кем-нибудь из ребят и меня прокатят. В конце магалы улица сворачивала к мосту, и там была довольно длинная и крутая горка, на которой копошилось несколько мальчишек с самодельными санками. Никого из них я не знал, поэтому сразу спустился к речке.
Там было веселее: на катке была настоящая куча мала. Несколько ребят постарше были на коньках, они солидно раскатывали по кругу, выписывая различные фигуры. Коньки у всех были, конечно, самодельные, сделанные из сосновых чурбаков с прибитыми снизу стальными прутами для улучшения езды. Среди катающихся были умельцы, которые могли выполнять такие фигуры, как скольжение ласточкой или пистолетом на одном коньке, скольжение задним ходом, и прочий «высший пилотаж».
Были на катке и мои знакомые – братья Морару и Жорка Баранец. Для них, так же как для меня, коньки были недоступной роскошью, но они вовсю катались на своих ботинках. Катание заключалось в том, что нужно было хорошо разбежаться и, посильнее оттолкнувшись, скользить по льду.
Между пацанами шло соревнование: кто дальше проедет по льду. Те, кто поопытнее, удлиняли путь разбега, начиная с берега. Они докатывались почти до противоположного берега. Я пару раз пытался разбежаться, но мне это удавалось не очень хорошо: я спотыкался, падал, на меня наезжали другие и тоже падали. Были, правда, и удачные попытки: иногда мне тоже удавалось что-то вроде разбега, после чего я несся по льду с огромной, как мне казалось, скоростью. Всё же здесь было, по крайней мере, весело…
Незаметно стемнело. На катке народу стало меньше, а потом и вовсе я оказался один. Я пару раз прокатился и хотел было тоже идти домой, но когда попытался подняться на горку, чтобы выйти на дорогу, ноги заскользили и я упал. Потом поднялся, опять попробовал идти, заскользил и опять упал. Я полежал немного, чтобы отдохнуть, но когда попробовал встать, почему-то опять упал. Полежал еще и с большим трудом встал. Ноги стали замерзать, потом холод стал проникать сквозь пальто, шапку.
Ноги почему-то держали плохо, к тому же я перестал их чувствовать. Теперь я просто стоял и не двигался…
Неизвестно, сколько бы я так простоял, если бы меня не нашла мать. Она схватила меня в охапку и бегом, напрягаясь из последних сил, понесла домой.
Дома она стащила злополучные сапоги, сняла многочисленные одёжки и начала растирать меня денатуратом и нутряным свиным салом – тем, что у нас было. Начали отходить от заморозки ноги и руки, я кряхтел от острой боли, но не кричал.
– Потерпи, потерпи, – приговаривала мама.
Потом она надела на меня сухую сорочку и штанишки, завернула в старый овечий кожух и положила на натопленную печь. Какое-то время мне удалось поспать, но к ночи начался сильный жар, все время хотелось пить.
А наутро сильно заболело горло так, что я не мог ничего глотать, и кружилась голова. Жар не спадал. Мама пробовала поить меня кипяченым молоком с медом, который принесла тетя Сеня. Ничего не помогало. Вдобавок начали болеть суставы ног и рук. Так продолжалось весь следующий день и ночь.
На третье утро дедушка Николай запряг в сани своего старого мерина Каштака и поехал в город за фельдшером.
Приехал фельдшер, очень большой и очень толстый старый еврей в белом халате, с мясистым в красных прожилках носом и отвислой нижней челюстью с редкими железными зубами. Помыв руки над тазиком, он попросил у мамы ложку и, прижимая этой ложкой мой язык, стал осматривать горло.
– Гнойное воспаление миндалин. Ангина, – констатировал фельдшер. – Нужно хорошо прополоскать горло растворами марганцовки и календулы.
Потом он запихал в свои волосатые уши резиновые трубочки и блестящий металлический кружок, в котором трубочки сходились вместе (стетоскоп), долго прикладывал к моей цыплячьей груди, время от времени хрипя и дыша на меня вонючим, прокуренным голосом: «Дыши!.. Не дыши!.. Дыши!» Потом обстукал сердце, легкие и, все больше хмурясь, взял меня за руку и долго считал пульс.
– Ну, что? Что скажете, господин фершал? – волнуясь, стал спрашивать дедушка Николай.
– Не господин – товарищ! – поправил дедушку фельдшер. – Пока явных признаков пневмонии не нахожу, но лёгкие мне не нравятся. Есть воспаление. Сердце тоже работает почти с тройной нагрузкой. При ангине это бывает и это опасно. Могут быть осложнения и пороки сердца.
– Что делать? С ребенком что делать?
– Будем лечиться. Я выпишу вам рецепт. Вы должны заказать медикаменты в аптеке, выкупить их и давать мальчику через каждые четыре часа. Каждый порошок нужно запивать кипяченой водой …
Еще он говорил, как и чем полоскать горло.
Потом старик вынул из своего саквояжа лист бумаги и, примостившись у нашего шаткого стола, стал писать. Исписанный листок он отдал дедушке. Тот, щурясь от напряжения, попробовал было прочитать и, ничего не поняв, спросил:
– Вы тут, что ли, по-румынски написали?
– Нет, все рецепты пишутся на латыни. Не волнуйтесь, в аптеке рецепты читать умеют. Они же объяснят, как употреблять медикаменты … А теперь мне нужно умыть руки.
Мать услужливо полила на руки фельдшера водой из кружки и подала ему свежий рушник. Он вытер руки, надел поверх халата длинное, такое же ветхое, как он сам, пальто, и, не прощаясь, пошел к выходу. Дедушка ушел с ним.
Мы остались с мамой. Появилась какая-то надежда, и вроде бы даже немного полегчало.
Приходили соседи: добродушная тетка Маруся с Мусей, крикливая бабка Флячиха, очень дряхлый и совсем глухой дедушка Иван. Потом пришла моя бабушка Маня. Каждый пытался меня утешить и каждый что-то с собой приносил: кто топленого молочка, кто – горячего борща, кто – сотового меда, а глухой дедушка передал маме несколько черных, как деготь, маленьких лепешек.
– Это пчелиный клей, – шепелявя беззубым ртом, кричал дедушка Иван. – Лепешки из клея надо привязать на горло.
Муся стала кормить меня наваристым борщом, но я не мог глотать. И тогда моя мама забрала у нее миску и услала подальше, чтоб не заразилась.
На ночь мама снова сделала мне компресс на шею и прилепила лепешки деда Ивана. Полночи я проспал спокойно, но под утро снова поднялась температура и я стал задыхаться. Мама заставила меня полоскать горло сначала марганцовкой, потом настоем календулы. Из глотки пошли сгустки крови и гноя. Но дышать стало легче. Когда полоскание закончили, я совсем обессилел и горло болело так, точно там все было изрезано. Вдобавок сильно тошнило и болела голова. С этого времени и в течение следующих четырех или пяти дней я не мог ничего есть и начал катастрофически худеть.
К вечеру дедушка Николай, наконец, привез большое количество разных порошков. В те времена главное лечение ото всего – были порошки. Дедушка долго объяснял маме, как надо использовать каждый медикамент. И мы тут же приступили к лечению.
Так прошло несколько дней. Горло понемногу унималось, болело не так сильно. Но я весь горел огнем, особенно ночью. Начали болеть колени, потом локти, потом плечи.
Кто-то сказал матери, что от суставных болей пользительны ванны из конского навоза. Мать быстро собралась и побежала к пивзаводу, где всегда было много подвод и лошадей. Через час она притащила полную корзину замёрзших конских катышков, растопила печь, вскипятила большой чугун воды, нашла во дворе старый полубоченок, промыла его и залила горячей водой конские катышки. Таким способом она приготовила баню. Дождавшись, чтобы раствор стал не слишком горячим, и для верности попробовав температуру воды локтем, мать быстро раздела меня и по шею погрузила в полубоченок. Острый конский запах перебивал все другие запахи, но я ощущал невыразимое блаженство и облегчение. Казалось, вот она – панацея, вот так и надо лечиться. Мать потом еще два раза купала меня в вонючей конской купели, у меня очистилось горло, легкие, стало легче дышать. Но какой-то бес сидел внутри меня и не отпускал.
Снова поднялась температура, все суставы воспалились, стали красными; через неделю они распухли, и я не мог уже ни встать, ни сесть, ни тем более ходить. Тошнило, кружилась голова, и я все чаще стал терять сознание.
Через неделю Павлик уже не мог встать с постели. Мама почти не спала, несмотря на то, что ее часто сменяли то тетя Сеня, то баба Маня. Суставы у него распухли и болели так, что он стонал почти не переставая. Но самое тяжкое началось после того, как у него от слабости и отсутствия питания начали атрофироваться мышцы. Это привело к тому, что сухожилия, как тугая резина, стянули ноги и руки больного и он не мог их разогнуть. Теперь стали болеть и конечности, которые состояли из костей, обтянутых кожей. Болело все, и больной все чаще пребывал в бессознательном состоянии. Чтобы хоть немного облегчить страдания, тетя Сеня придумала для него колыбельку с простынкой, на которой положили Павлика (тем более что сам он уменьшился до размеров почти грудного ребенка и лежал все время скрюченный). На простынке его легче было переворачивать. А он поминутно стонал и кричал: «Поверни! Поверни!!» Так было в течение второй недели его болезни.
Потом, когда периоды пребывания больного в бессознательном состоянии стали почти постоянными, все чаще слышалось: «Поверни! Поверни, тебе говорю! Поверни, ё… твою мать!.. Не так, не так больно, манда собачья… Почему ты делаешь мне больно? Круща мэти!..[1] Поверни! Нет, не так! Ах, ты, пся крев![2] Ты нарочно бьешь меня по ногам!.. Вот я скоро поднимусь и встану! Вот я встану и покажу вам, жандармы румынские, фашисты!..» И так далее и тому подобное. Весь этот специфический репертуар выливался на голову чаще всего бедной матери, которая тихо плакала и звала его: «Ну, встань, встань, золотой мой!» Она почти не отлучалась теперь от своего сыночка, а он, не приходя в сознание, продолжал поливать ее грубой мужицкой матерщиной.
Взрослые долго потом дивились, где примерный мальчик, «хлопчик с золотою головкою», как звал его отец, мог набраться таких забористых и поганых слов, причем на нескольких языках, включая цыганский и иврит. Взрослые явно недооценивали интернациональный уровень уличных контактов юных сорванцов, которые ежедневно общались на множестве языков и наречий.
Так продолжалось несколько дней. Когда Павлик приходил в сознание, ему торопились засыпать в рот множество порошков и после этого начинали кормить. Больной начал понемногу есть жиденькие супчики и каши. Горло почти перестало болеть, температура спала, но больной продолжал лежать в позиции эмбриона, изнемогая от дергающих суставных болей. Павлик таял на глазах. Казалось, никакое лечение не впрок.
И тогда дедушка Николай снова привез старого фельдшера. Мельком глянув на больного, тот сразу сказал:
– Немедленно в больницу, – и тут же стал выписывать направление на стационарное лечение.
Родня в панике засуетилась. Все захлопотали, засобирались.
Однако появилась надежда.
Вечером, при приеме в городскую больницу, Павлика осмотрел дежурный врач, худощавый мужчина лет сорока с изможденным лицом, и велел положить мальчика в первую палату терапевтического отделения. Больной был признан очень «тяжелым», и матери было разрешено находиться при нем в качестве сиделки.
Утром во время обхода врачи собрались у постели больного. Их было трое. По сути, консилиум. Врачи внимательно осмотрели мальчика. Это были, как потом выяснилось, известные личности, ведущие врачи: доктор Кошелев, осанистый мужчина с черным ежиком, выбивающимся из-под крахмальной белой шапочки, и суровым медальным профилем, и – доктор Юхим, рыхловатый очкарик с одутловатым багровым лицом, небрежно нахлобученным на лысую голову белым колпаком и халатом, едва укрывающим его толстую фигуру. Третий, доктор Петряк, малозаметный худощавый пожилой мужчина, молча, не вмешиваясь, следил за действиями своих коллег. Потом они втроем о чем-то вполголоса совещались. Их язык был недоступен для окружающих, но мама все же уловила: «ревматизм» – слово, которое звучало чаще других.
Доктор Петряк, который оказался лечащим врачом Павлика, продиктовал медсестре все необходимые назначения. Быстро и оперативно установили капельницы с лекарствами.
Начался новый этап – уколы и капельницы.
В течение нескольких дней Павлика искололи до того, что живого места не осталось.
Доктора каждое утро начинали обход палаты с постели Павлика. Доктор Петряк озабоченно говорил о дефиците синовиальной жидкости в суставах, тахикардии, миокардите и прогрессирующей дистрофии. Доктор Юхим молчал, а доктор Кошелев хмуро кивал своим ежиком.
Положение больного оставалось стабильно тяжелым.
Однажды дедушка Николай напросился на прием к доктору Юхиму, который был завотделением, и спросил: что делать? Что еще можно сделать? «Мы делаем все возможное», – сказал доктор. «Может, нужны какие-то особые лекарства?» – спросил дедушка. «Буду откровенным: нужны пенициллин, бициллин и еще кое-что, то есть то, чего нет, – с горечью констатировал Юхим. – Это дефицит, которого нет и не будет. Сейчас время военное, медикаментов для гражданских больниц поступает крайне недостаточно. Лечим тем, что есть…»
Прошло ещё две недели. Павлик продолжал лежать на больничной койке скрюченный, со стянутыми, как у краба, суставами. Его желудок перестал принимать пищу, и ему через тоненькую вену на кулачке стали вводить глюкозу. Он все чаще терял сознание, но уже не матерился, а тихо стонал. Мама все чаще падала на колени и беспрестанно шептала свою мольбу Богу:
– Великий Боже! Прошу тебя: исцели моего сына!
Однажды вечером я очнулся оттого, что в палате было очень тихо. Это было необычно: палата была огромная, в ней лежало человек двадцать и всегда слышны были какие-то шумы, разговоры, чаще стоны больных. Но сейчас было темно и стояла полная тишина. Только на моей тумбочке, тихо потрескивая, горел неровным синим пламенем каганец – самодельный светильник, состоящий из фитиля, опущенного в плошку с каким-то горючим веществом. Каганец то вспыхивал ярким пламенем, то угасал. Наверное, горючее заканчивалось.
Вдруг я почувствовал, что чья-то рука коснулась моей головы: кто-то пытался погладить меня. Но это была не мама: она сидела рядом на табуретке и вместе со мной молча смотрела на пламя каганца. Я с трудом повернулся и увидел человека, которого видел и раньше, до болезни, но в другом месте, далеко от больницы. Его звали «брат Даниил», и был он пресвитером баптистской церкви, в которую с недавнего времени мы с мамой стали ходить.
– У тебя совсем нет волос на голове, – сказал брат Даниил.
– У Павлика был сильный жар, – объяснила мама. – И все волосы выпали.
Я молчал. Про волосы я и сам не знал, я давно не видел себя в зеркале. А брат Даниил продолжал своими холодными пальцами гладить мою лысую, как тыква, голову.
– Большие страдания ты принял, брат Павел, – произнес он с печалью в голосе. – Не каждому Господь дает такие испытания, да не каждый и выдержать их может… – Священник разговаривал со мной, как с равным. Как со взрослым. Это было ново и удивительно. – Ты много претерпел, брат Павел, несмотря на свои совсем детские года. И, может быть, Господь, глядя на твои муки и долготерпение, проявит милость и даст тебе здоровье и долгие года…
Я молчал, чувствуя, что жизнь во мне теплится еле-еле, как вон тот каганец, и может внезапно кончиться в любое следующее мгновение …
Брат Даниил и мама встали на колени рядом с моей койкой и начали тихо молиться о моем выздоровлении.
Потом пресвитер поцеловал меня, как принято среди братьев во Христе, и попрощался.
Мы с мамой остались. Она прилегла на краешек моей койки, а я стал смотреть на слабое свечение каганца. Электричество в больнице включали редко и только днем: вероятно, только для неотложных больничных нужд.
После ухода пресвитера я почувствовал некоторое просветление и решил помолиться сам, как учила меня мама. «Господи, – произнес я тихо, чтоб никто не слышал. – Господи, прости и помилуй меня».
Каганец вдруг вспыхнул и после этого совсем поник. Но еще не погас.
Когда он погаснет, подумал я, меня больше не будет. Я тоже погасну и умру…
Я больше не могу. Не могу, и всё…
Не могу…
Через несколько мгновений хлипкое пламя фитилька предсмертно мигнуло, превратилось в точку и наконец совсем погасло. И одновременно с ним прекратилось дыхание и перестало биться сердце Павлика.
Все остановилось. Это было начало конца: наступила клиническая смерть. Павлик умер.
Мать, еще не понимая, что случилось, хотела было возжечь каганец, но притронувшись по привычке к телу сына и поняв, что с ним что-то не так, она вдруг закричала страшным голосом:
– По-мо-ги-те-е-е-е-е-е-е!
Прибежали дежурные медсестра, врач. По случайному совпадению дежурил как раз многоопытный Петряк. Не раздумывая, доктор начал проводить искусственный массаж сердца и легких Павла. Он, не переставая, работал и работал, периодически надавливая на хилую грудь мальчика своими мощными жилистыми руками и вдувая воздух в его рот. Потом, приняв из рук сестры большой шприц, он сделал укол прямо в сердце Павлика. Пот струями стекал с лица доктора, заливал глаза, а он, не обращая внимания, все качал и качал. «Ну давай, – хрипел он, изнемогая от напряжения, – давай, работай».
Наконец, сердце мальчика затрепыхалось, забилось, и он задышал.
– Давай, дружок, возвращайся, – проговорил доктор Петряк, переводя дух. И, обессилев, рухнул на табуретку.
Моя клиническая смерть порядком всполошила всю палату и медперсонал.
Я был еще совсем слабым, когда утром снова собрался консилиум. Но на этот раз не именитые врачи обследовали меня, а доктор Петряк. Мой лечащий врач, которого отныне и до конца дней своих я буду почитать как моего спасителя, подробно выстукивал и выслушивал мои сердце и легкие, считал пульс. Пробовал разогнуть мои скрюченные руки и ноги, но резкие боли не позволили добиться успеха. Наконец, доктор Петряк встал с моей постели и сказал, обращаясь к коллегам:
– Просматривается значительное увеличение левого желудочка, нагрузка на миокард возросла. Вероятно, поражен митральный клапан. Пульс сильно учащенный.
Он предложил отменить все предыдущие назначения, и сделать мне инъекции какого-то нового – я не запомнил, какого, – препарата для укрепления сердечной мышцы. Кошелев и Юхим согласились.
В течение следующих дней, после ввода новых препаратов, я почувствовал некоторое облегчение. Стал дышать полной грудью, появился аппетит. Мама немного повеселела и сходила домой. К вечеру она принесла в горшочке, завернутом в одеяло, горячий куриный супчик, который я раньше очень любил. Наверное, пожертвовала все-таки одной из своих курочек. Она с улыбкой смотрела, как я ем с ложки. Без ее помощи я не мог даже ложку поднести ко рту.
Однажды на утреннем обходе вместе с лечащим врачом к моей койке подошел еще один человек. На нем внакидку висел белый халат, наброшенный поверх военного мундира. В какой-то момент я разглядел узенькие белые серебряные погоны майора медицинской службы. Майор был коренаст и плотен, его круглое лицо излучало дружелюбие и внимание.
– Это военный врач Марко Петрович, – представил незнакомого человека доктор Петряк, обращаясь не столько ко мне, сколько к маме.
– Ну, здравствуй, герой, – протянул Марко Петрович мне свою пухлую руку, но увидев, что я не могу ответить ему тем же, мягко сжал мое предплечье. Я почему-то сразу понял, что это – рука друга, в которой я так нуждался.
– Марко Петрович – терапевт, – пояснил доктор Петряк. – И он еще специалист-ревматолог. Он служит в военном госпитале в нашем городе и по моей просьбе дал согласие по совместительству поработать в нашей больнице.
– По правде говоря, – шепнул мне на ухо мой спаситель, – это я попросил Марко Петровича специально поработать с тобой, Павлик.
Марко Петрович внимательно посмотрел на меня. Взгляд его из-под кустистых рыжеватых бровей по-прежнему излучал добродушие и какую-то бесшабашную уверенность и силу.
– Теперь осталось главное, – сказал он, – настроиться на выздоровление. Выздоравливают и выживают те, кто хочет выжить… Главное – это настрой. Настрой на жизнь… Ты готов? – вдруг спросил он у меня.
– Да, да! – пропищал я с надеждой. – А вы поможете мне?
– Для этого я и пришел к тебе. – И Марко Петрович грузно сел ко мне на койку и приступил к врачебному обследованию того, что от меня еще оставалось.
Я понял, что в моей жизни, точнее, в том зыбком состоянии между жизнью и нежизнью, в котором я пребывал последних полтора месяца, начинают происходить кардинальные изменения. Наконец-то после всего того, что я пережил, появилось твердое желание – выжить! И жить, жить и жить…
Марко Петрович приходил ко мне через день. И каждый раз он приносил с собой небольшие пузырьки, и медсестры делали мне уколы из каких-то новых препаратов. Я не знал их названия, но чувствовал, что они помогают. Откуда что бралось, я не знаю, но похоже, что это был тот самый «дефицит», о котором говорил доктор Юхим.
Через неделю меня вообще колоть перестали – дело явно шло на поправку. Дедушка Николай приезжал каждый день и привозил разнообразную еду, которую успевали приготовить баба Маня и тетя Сеня. Я все подметал теперь с немыслимой быстротой: жор был отменный.
Марко Петрович начал учить меня упражнениям для восстановления функций рук и ног. Я кряхтел, обливался потом и делал все, что велел доктор.
Однажды Марко Петрович принес две больших тубы и сказал, что в них – редкий немецкий препарат, который надо принимать для окончательного выздоровления. Препарат по цвету напоминал кизиловое варенье и на вкус был непротивный – кисло-сладкий.
Наконец наступил день выписки из больницы. Дедушка Николай подъехал на санях почти к нашей палате, меня завернули в тулуп – ходить сам я пока не мог – и повезли домой.
Какое счастье возвращаться домой, зная, что ты идешь на поправку! Вдыхаешь в себя тугой свежий воздух, и кажется, что его свежесть проникает не только в твои легкие, бронхи, а во все без исключения клеточки. И ты упиваешься этой свежестью и не можешь насытиться. И окружающий тебя новый мир вдруг приобретает такую полноту и разнообразие красок, что хочется кричать или плакать от переполняющих тебя чувств…
Февральское солнышко чуть-чуть припекало, а почерневший снег еще лежал плотной коркой. На дороге, в колеях, стояла талая вода, хотя ручьев еще не было. Зима еще не ушла, но голубое небо в пушистых барашках и бодрый напористый ветерок уже тянули к весне. И мир деревьев, птиц, животных и людей уже готовился к весенним переменам.
Дальше все было просто и хорошо. Доктор Марко Петрович изредка приезжал к нам домой и привозил тубы с немецким препаратом. Тетя Сеня сшила мне теплое пальтишко, а соседка тетя Маруся подарила мне теплую стеганую безрукавку. Дедушка своими руками смастерил мне из старой шинели теплые бурки. Мама стала выносить меня на улицу, и я тихо сидел на призьбе (завалинке).
Прошел еще месяц, пока мои руки и ноги стали почти нормальными, и в конце марта я начал заново учиться ходить.
В начале апреля я бегать еще не мог, но, держась за стены, вполне мог передвигаться.
Наступила Пасха. В связи с праздником дедушка Николай заколол кабанчика, и в воскресный день мы разговелись крашеными яйцами, а потом объедались свежениной. После обеда дедушка приехал к нам на двуколке, запряженной все тем же старым Каштаком, и велел мне собираться.
– Поедем к Марку Петровичу, – сказал он. – Поздравим нашего спасителя с праздником.
Я быстро, теперь уже без посторонней помощи оделся. Дедушка подхватил меня и посадил на деревянное сиденье рядом с собой. В ногах лежал белый мешок с чем-то.
– Что там? – спросил я.
– Подарочек для доктора.
– Н-н-но! – дал команду коню дедушка, и мы поехали.
Ни одно путешествие в мире не может сравниться с той поездкой.
Мы ехали сначала в центр города, потом свернули на Пэмынтены.
Мне кажется, я никогда до того не видел столько цветущих деревьев. Улицы и переулки, по которым мы ехали, утопали в садах. Цвели вишни, сливы, абрикосы, которые росли почти в каждой усадьбе. И все окружающее пространство садов было наполнено таким радостным бело-розовым сиянием, что, казалось, все это потрясающее весеннее великолепие готово взлететь в васильковое солнечное небо. И мы вдыхали целебнейший аромат садов и не могли надышаться.
Марко Петрович жил в скромной казенной квартире с женой и дочерью, девочкой лет десяти. Маленький палисадник перед его квартирой тоже был в цвету.
Пока дедушка привязывал поводья к забору, доктор вышел во дворик и, широко шагнув ко мне, вдруг схватил меня и высоко поднял своими сильными руками.
– Ну, здравствуй, дорогой мой пациент! Здравствуй, воскресший из мертвых, – сказал человек, благодаря усилиям которого мое воскресение перешло в полное выздоровление. – Для меня большая радость, что ты пришел ко мне и пришел на собственных ногах.
Тут подоспел дедушка Николай с мешком. Они похристосовались с доктором, и дедушка передал ему наш подарок. То был свиной окорок. По тем голодным временам – подарок королевский.
Потом мы пили чай в окружении семейства Марко Петровича и вспоминали больницу, особенно доктора Петрука. Оказывается, его звали просто – Иван Иванович. А я не знал.
Именно в тот день Павел твердо уверовал, что, пока на свете есть доктор Петрук, Марко Петрович и подобные им люди, он никогда не умрет.