Автобус № 64 останавливается у собора Святого Петра, поэтому он всегда полон паломников или лохов — как посмотреть; для карманных воров, во всяком случае, раздолье. Мэллон не был ни паломником, ни, по его мнению, лохом. Жена его, с которой он жил теперь врозь, была швейцарской итальянкой, по-итальянски он говорил бегло, часто наезжал в Рим по делам агентства. И в тот день, ощупываемый карманником, ехал на 64-м только потому, что его ждала деловая встреча возле Ватикана, а из-за внезапного летнего ливня поймать такси было невозможно.
Автобус был набит мокрым, парным народом. При остановках и на поворотах люди наваливались друг на друга; во время одной из таких свалок Мэллон и почувствовал руку щипача в заднем брючном кармане — пустом, поскольку бумажник и паспорт были застегнуты на пуговицу в нагрудном кармане пиджака. Шарили весомо, грубо. Прежде чем он успел повернуться и предостерегающе посмотреть на вора, рука залезла в правый боковой карман. Отсутствие сноровки изумляло: так откровенно действовать мог разве что сам Мэллон, полезши к себе в карман за мелочью.
Рука влезла и, черт возьми, не торопилась вылезать. Этот карман тоже был пуст, но рука как будто не желала примириться с очевидностью. Мэллону стало любопытно, долго ли это будет продолжаться. Он терпел неумелые действия вора с дремотной отстраненностью, даже забавляясь — безобидность ситуации убаюкивала. Воздух был теплым, болотистым. Автобус затормозил, чтобы принять новых пассажиров, и вора прижало к спине Мэллона. Рука его продолжала тыкаться, как мышь в поисках крошек. Потом автобус дернулся, и вор инстинктивно схватился за бедро Мэллона. Это вывело Мэллона из транса. Он встал поустойчивее, напружинился и заехал правым локтем во что-то неожиданно податливое, мягкое. Жаркий выдох обдал ему шею, и рука убралась. Мэллон злорадно обернулся и увидел человека, который согнулся пополам, держась обеими руками за живот. Он издавал слабые мяукающие звуки. Пассажиры вокруг — в большинстве филиппинцы, судя по виду, — встревоженно смотрели на него: кругленький человечек, весь в черном — в черном кожаном пиджаке с мятой спиной, в черных мешковатых штанах и черных остроносых туфлях, чуть ли не детского размера. Сквозь жидкие черные волосы просвечивала кожа черепа, длинные их пряди свисали к полу. На Мэллона никто не смотрел; автобус сбавлял скорость перед очередной остановкой. А карманник продолжал издавать эти ужасающие звуки.
Мэллон наклонился и взял его под локоть. Попытался поднять его, но тот не хотел выпрямляться. Автобус встал. Пойдемте, сказал по-итальянски Мэллон. Пойдемте. Ничего страшного. Пойдем. Карманник вырвал руку и все никак не мог отдышаться. Дверь автобуса с шипением закрылась. Мэллон положил руку на спину вора. Ничего, сказал он. Пойдем. Давайте, давайте. Он снова взял его под руку и повлек к двери, придерживая на крутых поворотах, а потом при резкой, с дрожью остановке. Дверь открылась, он помог вору спуститься по ступенькам — тот еще был согнут и хватал ртом воздух, а люди расступались перед ним, как перед прокаженным.
Дождь перестал, но небо было темным, угрожающим. Мэллон завел карманника под матерчатый навес над витриной и наблюдал за его драматическими потугами и кряхтением, правда, безрезультатными. Он потрепал его по плечу. Прохожие старались смотреть прямо перед собой (он вел бы себя так же), и лица их застывали от смутного стыда. В витрине над религиозными гипсовыми статуэтками и дешевыми четками висел постер с Марией, оплакивающей Христа.
В такие моменты не хочется, чтобы увидели, как ты поглядываешь на свои часы, — человек, может быть, умирает у твоих ног, — но большие часы на столбе, как и все уличные часы в Риме, показывали невесть что, и у Мэллона не было выбора. Десять минут пятого. Он уже опаздывал на десять минут, а до офиса Dottore Сильвестри было не меньше пяти минут ходу. Важная встреча. Вчерашнее обсуждение прошло плохо: Мэллон придрался к нескольким намеренным неточностям в заявке Il Dottore. Девелоперское агентство, где работал Мэллон, могло решить судьбу программы Сильвестри по строительству водоочистных сооружений в Восточной Африке. Искажения в заявках на субсидии в подобных документах весьма обычны, и на самом деле правление агентства уже решило поддержать программу. Мэллон прибыл сюда, чтобы прояснит у Dottore Сильвестри условия финансирования, а не для того, чтобы демонстрировать свое чутье на туфту. Вчера он дал Il Dottore понюхать кнута, и, возможно, создал у него впечатление, что проект отправят в мусорную корзину. Это впечатление надо было исправить, пока о нем не узнало его начальство в Женеве.
Он наклонился к карманнику. Кряхтение и позывы прекратились, но тот упорно не желал отдышаться. Уже лучше, сказал Мэллон. Можете встать? Постарайтесь. Ну-ка, сказал он и, схватив воришку под руку, силой его поднял. Тут он впервые увидел его лицо — круглое смуглое лицо, с маленьким круглым ртом и пухлыми, по-девичьи нежными губами. Несмотря на блестящие потом толстые щеки, претенциозность ниточки усов и прилипшие ко лбу жидкие пряди, вид его выражал достоинство — и достоинство оскорбленное. Тяжело дыша, карманник смотрел на Мэллона темными глазами. Как ты мог? — спрашивали они.
Естественным ответом было бы: потому что ты хотел обворовать меня. Но Мэллон еще помнил прилив радости оттого, что хорошо попал локтем — сделал человеку больно. Он до сих пор ощущал приятное щекотание в коже, нервную бодрость, подъем. Откуда эта радость, он сам не понимал, но знал, что источник ее глубже, чем эта предотвращенная кража.
По тенту застучали крупные капли дождя.
Как вы? спросил Мэллон. Идти можете?
Воришка отвернулся, словно оскорбленный лицемерной заботой Мэллона. Он оперся обеими руками на витрину и понурился; плечи его вздымались и опускались. Седая женщина в магазине постучала в стекло и жестом велела уйти. Вор не отреагировал; она постучала сильнее и продолжала стучать.
Я должен идти, сказал Мэллон. Извините. Он посмотрел на небо. Надо было бы позвонить Сильвестри, сказать, что он уже идет, но сотовый телефон остался в отеле, а автоматов поблизости не было. Извините, повторил он и, выйдя из-под навеса, быстро зашагал по улице.
Один из вездесущих бангладешцев — торговцев зонтиками, стоял на углу, Мэллон отсчитал уже семь евро и в это время услышал женский крик. Он не хотел оглядываться, но оглянулся. Это была женщина из магазина — она толкала и колотила карманника, а он только пригибался и прикрывал голову, как боксер, который пытается достоять последние секунды раунда. Мэллон сунул бумажник в карман и взял зонтик, услужливо открытый бангладешцем. Поколебавшись, он повернул назад.
Воришка стоял теперь на тротуаре под дождем, а женщина, скрестив руки на груди, — под навесом.
Извините, синьора, подойдя к ним, сказал Мэллон. Человеку плохо. Ему надо передохнуть.
Знаю я этот народ, сказала она. Они нам тут не нужны.
Дождь хлестал вовсю, вода текла по блестящему черепу и лицу вора, затекала за шиворот, лилась на обвисшие штаны и щегольские туфли.
Нате, сказал Мэллон, протягивая зонтик, но вор только посмотрел на него обиженными черными глазами и снова опустил голову. Мэллон толкнул его в плечо ручкой зонта. Да возьмите же! — сказал он. И наконец нехотя, с побитым видом, тот подчинился. Он стоял между Мэллоном и синьорой, слегка пыхтя, и зонтик держал криво; казалось, он не в состоянии сдвинуться с места. Так же — и синьора, застывшая в ледяной позе. Мэллон зашел под навес, не столько от дождя, сколько для того, чтобы сломать эту пантомиму.
Тут он и увидел за углом такси с зажженным фонарем на крыше. Надеяться, что в такой дождь подвернется свободное такси, было абсурдно — скорее всего, водитель просто забыл выключить фонарь; тем не менее, Мэллон, замахав рукой, выбежал на тротуар, и машина круто свернула к бордюру, обдав его туфли. Он открыл дверь и невольно оглянулся. Вор поставил перевернутый зонт на землю и опирался на трость, подставив небу голую шею. Синьора не покидала свой пост.
Подождите, сказал Мэллон водителю. Он вернулся, схватил вора за рукав и потащил к машине. Садитесь, — сказал он и толкнул его на заднее сиденье, отобрав зонт.
Без цыган! — сказал таксист. Он обернулся и сердито смотрел на вора.
Цыган? Послушайте, ему плохо, сказал Мэллон. Я заплачу.
Шофер помотал головой. Никаких цыган. У него были массивные плечи, длинный подбородок с синевой, ястребиный нос и широкие черные брови. Бритая голова тоже синела щетиной. Уберите его, сказал он. Мэллона смутил его гнев и светлый цвет глаз, так не вязавшийся с его мастью. Не дав ему ответить, шофер схватил вора за пиджак и встряхнул. Убирайся!
Нет, сказал Мэллон. Он закрыл зонт и сел сзади рядом с карманником. Ему надо домой, сказал он. Я с ним поеду.
Таксист ткнул в Мэллона пальцем. Вылезайте.
Мэллон посмотрел на карточку с фамилией водителя. Микеле Кадаре. Есть закон, припугнул его Мэллон. Если не повезете нас, синьор Кадаре, я о вас сообщу, и у вас отберут лицензию. Поверьте, я не шучу.
Таксист уставился на него светлыми глазами. Дворники на ветровом стекле поскрипывали. Таксист отвернулся и положил руки на руль. Пальцы у него были мясистые, безволосые, белые, как мел. Он поднял глаза к зеркальцу и обменялся взглядом с Мэллоном.
О’кей, мистер американец, сказал он. Вы платите.
Таксист молча переехал реку и пробирался по запруженным улицам. Карманник не назвал адреса; по-итальянски, с запинками, он велел шоферу ехать по Виа Тибуртина к Тиволи, а там он покажет дорогу. После этого он отвалился в свой угол, полузакрыв глаза и шумно дыша. Он, вероятно, слегка наигрывал, но Мэллон был крупный мужчина и ударил карманника очень сильно. Поэтому не видел теперь иного выхода, как принять его страдания за чистую монету.
Ливень сменился моросью, и в воздухе разлился желтый сернистый свет. Мэллон чувствовал, как согреваются ноги в мокрых носках. Водитель время от времени поглядывал на него в зеркальце. Кадаре. На слух фамилия не итальянская. Когда-то Мэллон прочел книгу албанского писателя Кадаре; может, и таксист албанец. Это вполне допустимо — так же, как допустимо, что таксист не ошибся, назвав карманника цыганом. Лишнее подтверждение тому — слова синьоры: «этот народ», да и собственное его смутное и даже слегка опасливое ощущение таинственной чуждости, которая и нервировала его, и в то же время интриговала. Но как шофер и синьора поняли, что этот человек цыган? Словно у него была скрипка в руках и кольцо в ухе. Цыганок Мэллон узнавал по платкам и длинным ярким юбкам, по особой решительной походке, но мужчин отличить не мог. На его взгляд, карманник мог быть и португальцем, и индийцем, и даже неаполитанцем — там много таких мелких и смуглых. А синьора и таксист распознали его мигом — в них заговорил старосветский инстинкт, тревога в крови — тревога, привезенная предками Мэллона из Ирландии, Польши и России, но в нем почти уже заглохшая.
Вообще он считал себя свободным от всяких деревенских суеверий — соль через плечо, чеснок на оконной раме, страх перед черными птицами, боязнь сглаза, — но иногда спрашивал себя: а что если, пройдя через американский фильтр, кровь его не очистилась, а стала водянистой и какая-то важная, действенная составляющая характера, личности, упрятанная в эти древние инстинкты, выветрилась вместе с ними?
Мокрый кожаный пиджак воришки попахивал мочой. Мэллон опустил стекло на несколько сантиметров, и в лицо ему хлынул свежий воздух. Он закрыл глаза и наслаждался ветром. Когда открыл их, увидел, что шофер наблюдает за ним в зеркальце.
Вы из Албании? — спросил Мэллон.
Шофер постучал пальцем по счетчику. Набило уже восемнадцать евро, а до Виа Тибуртина они еще не добрались. Только наличными, мистер американец. Без ваших волшебных американских карточек.
Далеко ли еще? — спросил у воришки Мэллон. Тот держался за грудь, раскачивался и смотрел вперед. Ответа не было.
Кадаре. Может быть, и албанец. Книга того Кадаре была о парне, который ждет смерти от рук враждебного клана за то, что застрелил одного из них в отместку за убийство брата. Кровавая вражда длится так долго, что никто уже и не помнит ее причины, но люди продолжают гибнуть из-за нее — больше того: ради нее жить. Она открывает им ясную дорогу долга и чести, дает им, мученикам, власть над их женщинами и в убогую жизнь вносит ощущение трагической цели. Но лучше всего запомнилось Мэллону, как обостряется у парня восприятие жизни вместе с углубляющимся сознанием близкого конца. Как радует его солнце, запах бараньего жира, каплющего на угли, белизна скал над головой. Он бродит по безлюдным дорогам и никогда не бывает один. Смерть ходит рядом, наполняя его жизнью, покуда чаша не переполнится, и он не уступит место на земле другому юноше-убийце.
Мэллон полюбил книгу, но с виноватым чувством. Он сопротивлялся своему влечению к этой жестокой, отсталой культуре, и ему претила идея, что соседство со смертью придает жизни смысл и красоту. Он был уверен, что большинство людей предпочтут безопасность, не говоря уже о приличном крове и пище на столе, утонченному переживанию бренности — если подобное вообще возможно. Оно вообще выдумка, продукт религиозной и романтической патологии — так думал Мэллон, пока оно не появилось у него самого.
Вскоре после того, как его дочери Люси исполнилось одиннадцать лет, она стала жаловаться на головные боли, и у нее нашли опухоль мозга. Она осталась жива, и вот уже три года все анализы были отрицательны, но на протяжении долгого курса химио- и лучевой терапии бывали периоды, когда и Мэллон, и его жена теряли надежду. Кьяра ожесточилась. Целыми днями она пребывала в состоянии холодной ярости, молчала, почти не ела, уединялась в гостевой комнате, куда перешла спать через месяц после диагноза. Она часто сожалела вслух, что родилась на свет.
Не то — Мэллон. Во время болезни дочери он стал остро воспринимать жизнь как нечто благое само по себе — и жизнь Люси, и свою. Выразилось это в терпении, а не в бодрости или хотя бы надежде, и у него хватило ума не предлагать это Кьяре в ответ на ее отчаяние. Но он видел, что она чувствует это и возмущается этим — теперь ее многое в нем возмущало: его самообладание, способность продолжать работу, его голос и прикосновения, даже новообретенное удовольствие от еды, которому он, вопреки косым взглядам, предавался настолько, что впервые в жизни отрастил брюшко.
Однажды свинцовым январским днем, выйдя из больницы и шагая по тропинке вдоль озера, Мэллон поднял глаза, посмотрел, как накатываются на берег темные волны, и понял, что жена его больше не любит. Полюбит ли когда-нибудь снова? Он решил, что нет, и время показало, что не ошибся. Когда Люси окончательно вернулась домой, Кьяра пыталась разделить с ним радость, но ей просто-напросто невмоготу было переносить его присутствие. Мэллон объяснял эту напряженность стыдом — она обращалась с ним плохо, — но понимал, что она никогда этого не признает. При всем ее уме и образованности — она была хранителем библиотеки редких манускриптов в Женевском университете — ей было скучно разбираться в психологии, особенно в своей. Она полностью доверяла своим эмоциям и подчинялась им без сомнения. Мэллон высоко оценил это ее качество, когда она, наперекор родителям, отвергла утвержденного жениха и вышла за него; теперь из-за этого же его положение было безнадежно.
Мэллон и Кьяра жили врозь уже больше года. Она осталась с Люси в старой квартире. Он переселился в однокомнатную, расположенную неподалеку, чтобы они с Люси могли свободно навещать друг друга, когда захочется. Таков был замысел. На деле же холодность Кьяры настолько угнетала его, что он заходил к ним редко и вынужден был ждать, когда его посетит Люси, а случалось это реже, чем он хотел бы. Он не обижался. Занята — школой, друзьями, мальчиками, хором, — и ради бога, лишь бы жила и радовалась этому.
В агентстве Мэллон занимался экспертизой проектов, и ему вечно приходилось выкраивать время для дома. Теперь он не так был этим озабочен. За последние два месяца он провел в Женеве всего девять дней между поездками в Зимбабве и Уганду, где жил в дорогих отелях с испорченными кондиционерами, пустыми бассейнами, пулеметными позициями возле входа с баррикадами из мешков с песком и явной телефонной прослушкой. Местные менеджеры проектов изнуряли его презентациями и встречами с региональными правительственными чиновниками. В своих новеньких «лэнд-крузерах» они возили его по площадкам, где будут твориться большие дела, после чего устраивали долгие обеды со спичами, а иногда и фольклорные зрелища.
И ничто не могло измениться по-настоящему. Этим замученным, недоедающим людям, которые мелькали за тонированными стеклами джипа, будет так же туго, когда приедет следующий эксперт, уже обязанный поставить подпись на проекте, чтобы не огорчить тех, кто заранее его одобрил.
Людям будет так же туго, только их станет больше. Но они, по крайней мере, не карикатурны. Это — удел менеджеров, с их сигаретами «Бенсон и Хеджес», зажигалками от Картье, золотыми «ролексами», одеколоном Армани и выдержанными европейскими напитками, которыми они потчевали Мэллона с неуверенной, искательной гордостью. И, по его мнению, карикатурны они были потому, что он, Мэллон, и ему подобные, гости из еще большей карикатуры, сделали их такими — создали целый класс обеспокоенных, оторвавшихся от народа шарлатанов, создали, кормя их жирными чеками и благими намерениями, настолько глупыми и в неладах с реальностью, что удовлетвориться могли только обманом. И ради этого Мэллон оставил хорошую работу в «Нэстле», смущенный своим успехом в мире, где погоня за деньгами и производным от них блаженством представлялась ему теперь чуть ли не целомудренной.
Они ехали по Виа Тибуртина. Шофер постучал по счетчику — сорок один евро, — пристально посмотрел на Мэллона в зеркальце, но ничего не сказал. Машины двигались ползком, и только motorini[1] проносились по обочине, шныряли в узких просветах между рядами. Вдоль дороги стояли заправочные станции, вытянувшиеся в длину универмаги, магазины с уцененной мебелью и автосалоны с трепещущими вымпелами. Ветер нес по мостовой пластиковые пакеты и куски пенопласта, развешивал на цепных оградах. Если бы не мелькнувшая за окном римская стена или останки арки акведука где-то в поле, Мэллон вполне мог бы вообразить, что он у себя в Огайо.
Карманник наклонился вперед и что-то прохрипел водителю.
Где? — спросил тот.
Карманник показал на супермаркет с другой стороны дороги. Шофер свернул в левый ряд и стал дожидаться перерыва во встречном потоке. Машины шли сплошняком. Он молчал, но Мэллон видел, как ходят у него желваки на челюсти, — он собирался с духом, чтобы нырнуть в поперечный проулок. Подождите, сказал Мэллон, но в это время встречный грузовик вежливо притормозил, и таксист быстро пересек дорогу и въехал на стоянку. Карманник направил его вокруг магазина к заднему фасаду, оттуда на грунтовую дорогу, мимо цепи металлических складов и огороженной площадки, заставленной ржавыми механизмами и деревянными катушками с кабелем. По этой дороге таксист ехал быстрее, чем следовало: машина то и дело тошнотворно ныряла в глубокие рытвины.
Дальше, сказал карманник. Еще немного.
Потом дорога кончилась. Они въехали на грязный пустырь. На дальнем его краю стояло несколько маленьких кемперов и трейлеров, а рядом недоделанный многоквартирный дом с пустыми окнами, не огражденными балконами и потеками на бетонных стенах. Посреди пустыря, не обращая внимания на дождь, прыгали на матрасе два мальчика; другие ребята наблюдали за ними с крыш двух разбитых автомобилей. Мальчики спрыгнули на землю и, галдя, побежали к такси, с хрустом продвигавшемуся по свалке железных бочек, покрышек, размокших газет и неестественно ярких пластиковых бутылок. Мохнатая лошадка с провисшей седловиной стояла, уткнув нос в картонную коробку. Она шарахнулась от процессии, на всякий случай лягнув перед отступлением воздух. Один из ребят вскочил на капот такси и улыбнулся шоферу: крепкие белые зубы на чумазом лице. Таксист смотрел сквозь него.
Карманник также не обращал на ребят внимания. Он сидел отчужденно, погрузившись в себя, как пассажир лимузина. Туда, сказал он, вяло показав рукой на недостроенный дом. Такси остановилось, мальчишка съехал с капота на землю и поднял кулаки, как чемпион, а ребята засмеялись и стали толкать его боками.
Когда карманник вылез из машины, один из мальчишек крикнул ему: Мири! — и другие подхватили: Мири! Мири! — но он их будто не слышал. Мэллон тоже вылез. Он обогнул машину и хотел сказать что-нибудь на прощание, но карманник отвернулся, отошел на несколько шагов, а потом остановился и траурно склонил голову. Подождите минуту, сказал Мэллон шоферу и взял вора за локоть.
Нет. Платите сейчас. Сорок восемь евро.
Подождите. Не выключайте счетчик, вы получите свои деньги.
Вход был завешен пленкой. Карманник отодвинул ее, и Мэллон то ли вошел, то ли его ввел в переднюю — бетонную пещеру¸ усыпанную битой плиткой, блестевшей при свете керосиновой лампы, которая висела под потолком. В пару, согнувшись над корытом, поставленным на железную печку, старая цыганка терла на стиральной доске какую-то одежду. Она выпрямилась; из складок и морщин на темном лице на Мэллона смотрели маленькие блестящие глазки. Одно плечо было выше другого, словно она пожала ими и так и осталась. Скрипучим голосом она произнесла что-то непонятное. Карманник понурился и жалко забормотал. Старуха бросила тряпку в корыто, вытерла руки о платье и повела их из передней по темному коридору к двери, завешенной одеялом. Она отодвинула одеяло, и Мэллон отпустил локоть карманника. Ну вот, вы дома, сказал он. Тот молча прошел в дверь.
Старуха продолжала держать одеяло. Она дернула головой в сторону двери.
Нет, не могу, сказал Мэллон.
Avanti[2], нетерпеливо сказала она, блеснув золотыми зубами.
Мэллон вошел.
Мэллон вошел в изумлении от собственной покорности, с горьким вкусом страха во рту. Зачем? Чего он ожидал, с кишечной спазмой переступая порог? Точно — не этой комнаты: приглушенный свет, аккуратно застланная кровать в углу, лоснистый желтый диван и кресло ему в тон, искусственная пальма. Не этой комнаты и не двух красивых детишек, которые смотрят на него во все глаза. Один ребенок был девочкой лет восьми-девяти, другой — мальчиком чуть постарше. Они стояли по бокам от вора — девочка обняла его руку и прижималась к нему. Потом они отступили назад, а старуха прошла мимо Мэллона, схватила карманника за плечи кожаного пиджака и стащила его несколькими грубыми рывками, так что тот даже пошатнулся. Без пиджака он выглядел еще мельче — мельче и круглее. Ворча, она толкнула его к кровати, сказала что-то девочке, и девочка помогла ему лечь, а потом стала на колени и сняла с него туфельки.
Старуха смотрела на него, подбоченясь. Потом повернулась к Мэллону. Сядь! велела она. Не дожидаясь согласия, она показала на желтое кресло и смотрела на Мэллона, пока он не сел. Тогда она сказала: Сиди! и вышла из комнаты.
Карманник лежал на спине. Он глубоко дышал. Дети разглядывали Мэллона: девочка — стоя у кровати, а мальчик — у большого окна в конце комнаты. Окно было затянуто пленкой, цедившей в комнату жемчужно-серый свет. На девочке была футболка с пандой на груди; из рукавов торчали длинные тонкие руки с мосластыми локтями. Мэллон улыбнулся ей. Твой папа? спросил он, кивнув на карманника.
Ответа не было, но она сделала шаг к Мэллону.
Дядя?
Она посмотрела на мальчика и рассмеялась взрослым, откровенным смехом, а потом натянула ворот футболки на рот, как вуаль.
Из глубины дома что-то крикнула старуха. Девочка скромно потупилась, сцепила руки на животе и мелкими шажками, словно изображая гейшу в узком кимоно, перешла на другую сторону комнаты. Мальчик продолжал глазеть. Мэллон хотел было улизнуть, но кресло было глубокое и мягкое, и пока он собирался с силами, вернулась девочка и стала перед ним с тарелкой развернутых шоколадок и пластиковой бутылкой кока-колы. Мэллон помотал головой, но девочка не убирала дары, глядя ему в глаза и все время кивая, так что отказаться было уже невозможно. Он взял колу. Хотя она была теплой и пенилась во рту, он сделал вид, что пьет с удовольствием: откинул голову, закрыл глаза и, закончив, поставил бутылку на пол.
Карманник застонал и отвернулся к стене, что-то бормоча. Он повысил голос, будто с кем-то спорил, потом затих. Девочка обернулась и посмотрела на него, потом на мальчика, который потихоньку подошел к креслу с другой стороны. Девочка прислонилась к колену Мэллона и ритмически толкалась об него, как это бывает с детьми, когда они задумаются о чем-то своем или наблюдают за чем-то интересным. Чисто инстинктивно он обнял ее за талию и поднял к себе на колени; потом посмотрел на сиротливо стоявшего мальчика и тоже посадил его на колени. Получилось это вполне естественно, и дети, по-видимому, восприняли это так же; легенькие, головастые, они прильнули к нему, прислонили головы к его груди. Их волосы приятно попахивали землей. Карманник снова лег на спину и захрапел. Мири, прошептал мальчик, Мири, Мири, Мири — и стал передразнивать его, перемежая носовую музыку издевательски точным чмоканьем и храпом. Девочка тряслась. Она закрыла ладонями рот, то и дело взрываясь хохотом.
Мэллон откинул голову на спинку. Он устал, а кресло было удобное, и от детей исходило знакомое тепло. Он закрыл глаза. Мальчик затих, девочка тоже. Мэллон ощущал их дыхание, молодое, легкое дыхание, на удивление синхронное. Ему пришло в голову, что они, может быть, двойняшки. Лениво задумавшись о загадке парности, близнячества, он вспомнил, впервые за много лет, двух мальчиков, с которыми рос — Джерри и Терри… или Джерри и Ларри… потом упустил нить мысли, отпустил, дал ей ускользнуть, убаюканный храпом карманника, почти принимая его за свой. После он не мог сообразить, долго ли это длилось. Недолго, подумалось ему, но когда ощутил, что дети слезли, и с неохотой открыл глаза, почувствовал себя отдохнувшим, словно проспал несколько часов.
Перед ним стояла старуха. Этот в машине зовет тебя, сказала она.
Они снова ехали по Виа Тибуртина, все еще далеко от центра и отеля Мэллона, и когда он похлопал себя по груди, на счетчике было восемьдесят евро. Шофер заметил этот жест и поднял глаза к зеркальцу. Мэллон смотрел в заплаканное окно и не подавал вида. Взгляд отпустил его. Мэллон притворно зевнул и, сделав вид, что потягивается и усаживается поудобнее, незаметно ощупал себя и убедился, что бумажника нет.
По ветровому стеклу хлестал дождь, навстречу неслись слепящие фары. Было только начало седьмого, но небо почернело и озарялось далекими молниями. Во рту у Мэллона пересохло. Он глубоко вздохнул и выдохнул с таким шумом, что шофер опять посмотрел в зеркальце.
У меня неприятность.
Взгляд шофера метался между дорогой и зеркалом.
Я потерял бумажник.
Что?
Бумажник пропал.
Говорите, у вас нет денег?
При себе нет. Думаю, смогу взять в отеле. Если ссудит портье и припишет к моему счету.
Таксист пригнулся к рулю, вглядываясь в стену дождя. Он включил поворотник.
Если сегодня не достану, завтра получу непременно. Утром. Надо только позвонить в Женеву. Собственные слова прозвучали в его ушах как лепет беспомощного мошенника, но он добавил: я расплачусь с вами.
Вы знали, сказал таксист.
Что? Что вы сказали?
Ответа не было. Шофер медленно съехал на обочину и остановил машину. Было что-то ужасное в размеренности его действий, в его молчании, в окаменевшей шее. Он сидел, не отпуская руля, и смотрел прямо вперед. Мистер американец, сказал он и издал свистящий звук. Мимо проезжали машины. По крыше барабанил дождь. Мэллон хотел что-нибудь сказать, но побоялся — точно ненависть шофера была газом, который взорвется от первого же слова. Он чувствовал, что как бы потерял право говорить.
Выходите, сказал таксист.
Я достану вам деньги, синьор Кадаре, сказал Мэллон.
Пока он вылезал и закрывал дверь, брюки успели промокнуть и облепили ноги. Про зонтик он вспомнил только тогда, когда такси отъехало. Он снял пиджак и нахлобучил на голову, выдвинув ворот, как козырек. В таком виде он поплелся по обочине, а потом, когда ветер ударил в лицо, повернулся и пошел задом.
Что означали слова таксиста: «Вы знали»? Что знал? И почему возникло ощущение, что его раскусили, поймали с поличным? Таксист не мог знать того, что знал Мэллон. Но Мэллон-то знал то, что знал Мэллон. И с ясностью понял это только после слов шофера — но знал прекрасно и знал еще тогда, в комнате, когда не во сне, а только в забытье почувствовал руку, скользнувшую ему за пазуху, а потом осторожную ласку извлекаемого бумажника и после этого — легкость, словно бумажник весил килограммы. Легкость — страннейшее чувство!
Громыхнул гром. Дождь с ветром лепил рубашку к его спине, блестел в лучах фар, мчавшихся навстречу. Не задумываясь, он выставил большой палец. Он не голосовал на дорогах со студенческих лет — да и тогда нечасто. Может, галстук окажется кстати. А может, наоборот, покажется подозрительным, рассчитанной приманкой, сигналом опасности. Притом видно, что он промок до нитки. Сам бы он подобрал такого? Вскоре он прекратил попытки, повернулся и увидел невдалеке хвостовые огни автомобиля и человека, спешащего к нему с раскрытым зонтиком.
Это был его таксист. Он шел, сильно припадая на короткую ногу. Он подошел к Мэллону и протянул зонт, мотавшийся на ветру.
Да нет, поздно, сказал Мэллон.
Нет, пожалуйста. Таксист держал бесполезный зонт над его головой. Пойдемте, пожалуйста. Пожалуйста. Держа зонт над Мэллоном, он проводил его до машины и предупредительно открыл дверь. Мэллон колебался. Пожалуйста, сказал таксист.
Мэллон сел. Я заплачу вам, сказал он, когда шофер выехал на дорогу.
Нет. Бесплатно. Смотрите! Он дотронулся до счетчика. Счетчик был выключен.
Глупости. Конечно, я заплачу.
Нет — подарок. Только, пожалуйста, не надо сообщать. О’кей?
Мэллон увидел его глаза в зеркальце. А-а, сказал он.
Не сообщать? Не буду сообщать. Но я все равно заплачу.
Мой подарок вам. Американец, да? Калифорния?
Мэллон решил не усложнять и сказал — да. Огайо только путает людей, да и не был он там бог знает сколько лет.
Какая у вас машина? «Шевроле»? Это такси, оно принадлежит отцу моей жены. Микеле. Он болеет. Нет денег, понимаете?
Шофер продолжал болтать: болен тесть, больна сестра, проблемы с лицензией на такси. Он то и дело поглядывал в зеркало — как реагирует Мэллон. Сейчас он вел себя как менеджер проекта: приводил оправдания, выклянчивал «добро». Вот тебе и свирепый горец, неумолимый албанский мститель.
К тому времени, когда они добрались до отеля, гроза кончилась, и швейцар стоял снаружи, загородив ладонью глаза от закатного света. Таксист успел к двери Мэллона раньше него, открыл ее и подставил Мэллону руку, как женщине. Мэллон не воспользовался любезностью и вылез, моргая, весь мокрый.
О’кей? сказал таксист. Ваш зонтик, где ваш зонтик? Он нагнулся в кабину. Вот он! Друзья, О’кей?
Не буду сообщать, сказал Мэллон.
Мистер Калифорния, сказал таксист швейцару. Голливуд, да?
Ну да, сказал Мэллон. Голливуд.
Перевод Виктора Голышева.