Четвертая весна уже пошла, как война идет, а конца все нет. Заждались Антропа ребятишки. А их у него пятеро. Антроповых ребятишек в деревне антропятами зовут…
Чуть только снег сошел да пригрело солнышко, а антропята уже босиком выскочили. Самая маленькая, Нинка, последыш Антропа, — после всех вылетела. В ботиночках. За нее боится бабка Анисья, простудиться может, в единственные ботиночки обувает. А этим оглашенным — Петьке, Мишке, Васятке, Кирюшке — хоть бы что. Они даже зимой во двор босиком выскакивают, и никакая хворь их не берет. В Антропа пошли — крепкие.
«Хоть бы Антроп с войны воротился, — думает бабка Анисья, — а то что я буду одна-то с этой оравой делать».
Тяжелые мысли одолевают старуху. Все горести свои перебирает она в памяти. Как наяву встали фашисты-ироды, особливо тот, в сапогах начищенных. Он-то, проклятый, и лишил ребятишек матери. Царствие ей небесное, Настеньке, крестится бабка Анисья, а у самой глаза от слез туманятся… И видится ей вся в дыму деревня в день немецкого отступления. Бегает немчура, лопочут что-то по-своему, мечутся, но не забывают, ироды, огонь под застрехи подсовывать… Стоит Анисья в огороде под березой, за юбку ребятишки держатся — Петька, Нинка, Мишка, Кирюшка. А где ж Васятка? Спохватилась Анисья. Спохватилась, да скоро увидела: ведет его Настенька от колодца домой за руку. Отлегло от сердца. Нашелся Васятка, теперь вся семья в целости. И обошлось бы, может, все по-хорошему, да загорелся дом елагинский, в котором ихние офицеры стояли. Выбежали они, на ходу шинели застегивают, и только один, в сапогах начищенных, во френче выскочил… Спохватился, про шинель, видать, вспомнил, а дом-то уж весь огнем занялся. В окнах пламенные языки мечутся. Тут ему Настя на глаза и попадись: «Матка! — подскочил он к ней. — Мой шинель там… Быстро!» — и пистолетом на дверь указывает. Замешкалась Настя. «Шнель!» — кричит и уже пистолет на Васятку нацелил. Знает, треклятый, чем мать пронять… Заплакал Васятка, Настя и кинулась в дом горящий. В сени вбежала, а крыша-то рухнула… «Мне бы вместо нее», — вздыхает бабка Анисья, да тут ребята в колени вцепились, разом закричали… А фашист перед горящей избой мечется. И врезались ей в память сапоги его начищенные, красным огнем отсвечивающие…
Теперь-то ничего, думает бабка Анисья, теперь выживем. Видали лиха поболе… И вспомнился ей тот вьюжный день, когда хоронили Настеньку. Могилу-то всем семейством копали. Сперва самый старший, Кирюшка, лопатой мерзлую землю долбил. Видит старуха, из сил выбивается Кирюшка, стала помогать ему. А тут и малые подскочили: «Давай мы, бабушка!» Так и работали лопатой по очереди — Мишка, Петька, Васятка. Больше всех старшенькому Кирюшке досталось. Одна только Нинка не работала. Как уцепилась в бабкину юбку, так и держалась, чуть ручонки себе не обморозила. Спохватилась бабка Анисья: давай снегом ей ручонки оттирать. Оттерла, слава богу, покраснели ручонки, чисто гусиные лапки сделались. Посмотрела на ребятишек: все землю долбят, замучались. Спасибо, соседи пришли. Могилку выкопали. Похоронить помогли. Пока домой шли, молчали ребятишки. А вошли в избу — заревели. Все разом. Тут и Анисья не выдержала. На погосте крепилась, не плакала, а тут заголосила. Долго плакали в темной избе, а перед светом затихли. Намаялись, уснули ребятишки. Уснула и Анисья. Проснулась. Поглядела на печку — ребятишки рядком лежат, посапывают. «Как жить-то будем без Настеньки?» — подумала Анисья. Вот и за картошкой в подпол лезть некому. Полезла сама, посмотреть, много ли картошки осталось. Кое-как опустилась, а обратно не вылезет, стара стала. «Вот тебе и раз! — думает старуха. — Знала бы — не лезла. Кирюшку бы разбудила». Слышит — ребята проснулись. «Кирюша! — кричит бабка Анисья. — Помоги, не вылезу». Загоготали пострелята. Смешно, вишь, им, что бабка из подпола никак не вылезет. Кинули ей веревку. Всем миром вытянули… Сварила Анисья картошку. Поели ребятишки. На обед похлебки чугунок остался, а вечером спать их пораньше уложила. Так и жили… А если не спят, бывало, она им сказку: «Ай ду-ду, ду-ду, ду-ду, сидит ворон на дубу». Так, пока не уснут, и дудукает. А то приловчилась вместо ужина по пузу их щелкать. Щелкнет и приговаривает: «Сыт, Петька… спать иди! Сыт, Мишка… На печку марш!» И так они привыкли к этому, что без щелчка и спать не ложатся. Как-то Васятка картошку из чугуна без спросу съел, так она, чтобы наказать пострела, не стала его по пузу щелкать. Кирюшку, Мишку, Петьку, Нинку щелкнула — спать пошли, а Васятку не стала. Ходит за ней Васятка, спать не идет: «Щелкни меня, бабушка, а то я голодный». — «Так ты ж, пострел, картошку слопал». — «Все равно голодный… Щелкни». А сам рубаху задрал, щелчка ждет. Сжалилась бабка: «Ладно уж, неслух, чтоб другой раз не озоровать, единоличник алчный, у своих же братьев общую картошку стрескал… Срам». Уложила ребят Анисья, а у самой в животе пусто. Себя-то не щелкнешь по пузу. Не обманешь… Так, может, и протянули бы они до весны, да картошка кончилась. Взяла Анисья мешок — да по избам: подайте Христа ради. Кто сухарь даст, кто кусок хлеба, кто очисток картофельных. Мало подают, у самих ничего нет, все немцы обобрали. «Не дай бог, с голоду помрут ребятишки, — думает Анисья, — что тогда Антроп-то скажет: не уберегла, старая, и Настю не уберегла!.. Ох-хо-хо-хо…»
И вспомнила она тогда, как ее мать, бывало, в голодовку лепешки из льняной мякины пекла. Даже вкус их вспомнила Анисья. А если мякину с картофельными очистками растолочь, то не хуже ржаных будут лепешки. Пошли они с Кирюшкой по овинам, нагребли два мешка мякины и приволокли домой. На другой день напекла Анисья лепешек, добыла молока крынку, и повеселели ребятишки. Уплетают лепешки, только за ушами трещит. До отвалу наелись. Разомлели. На печку полезли. Прислушалась Анисья: спят ребятишки, звучат во сне. Улыбнулась Анисья. Сыты — значит… Вспомнила она сейчас, как заболела прошлой весной Пипка. Проснулись ночью ребятишки: «Баб, Нинка во сне дерется». Глянула Анисья, а она в жару мечется. Дотронулась до головенки — чисто печка. К утру затрясло Нинку. Кашель поднялся. Достала Анисья из чулана завернутый в тряпочку кусочек нутряного сала, растопила в ложке. Выпила Нинка. Вроде полегчало, помягчал кашель. А к вечеру загорелась вся снова. «Что делать? — думает Анисья. — В больницу б, в Осокино, да там немцы. И когда их, иродов, выгонят с нашей местности?» Послала она Кирюшку к соседке Акулине, может, молока топленого даст для Нинки. Сама пришла Акулина, принесла молока крынку, краюшку жмычного хлеба. Посмотрела на Нинку и вздохнула: «Ишь, губки-то чисто ниточки стали. Не померла бы… Вот жизнь-то — помрешь, и гроб сколотить не из чего. Ни одной доски в деревне не осталось, все на дрова пожгли». Услыхал это Васятка, мигом в сени выскочил, и не успели опомниться, как он уже приволок доску: «Вот доска, возьмите…» У Анисьи аж все нутро оборвалось. «Ах ты, ирод, — закричала она на Васятку, — сейчас же доску снеси обратно. Жить будет Нинка… Кому говорят! Положи доску».
Проснулась Анисья ночью, зажгла коптилку. Поглядела на Нинку. Дышит. И чего болтает Акулина, подумала она, губы как губы, обыкновенные. Носик пуговкой, не вострится. Значит, жить будет, не помрет Нинка. Утром собрала она все маленькие стаканчики, из которых, бывало, по праздникам вино пили, и поставила Нинке банки, как умела. Двойняшки Петька и Мишка откуда-то березовых поленьев притащили. «Жарко топи печку, бабушка, Нинке теплее будет». Кирюшка в огороде березу подсек. Березовым соком стала поить Нинку. «Вот вам и корова», — шутила Анисья…
Через неделю полегчало Нинке. Жар поубавился. Улыбаться стала. «Теперь выживет», — облегченно вздохнула Анисья и будто большой камень с плеч скинула… Протопила она на радостях печку, согрела большой чугун воды, выгребла угли, устелила соломой под, чтобы ребятишкам пятки не обжечь… «Раздевайтесь, пострелята, мыть вас буду». И стали антропята в печке париться. Первым Кирюшка влез. Дала ему Анисья мокрый веник. «Бей по бокам, — приказала, — вся грязь отстанет». Выпарился, вылез Кирюшка, Анисья его в корыто с теплой водой посадила. Вымыла, окатила — и марш на печку, одевайся. Пока Кирюшку мыла, двойняшки Петька и Мишка парились. Затеяли озорники розню в печке, не поделили веник. Открыла Анисья заслонку. Не хотите париться — вылазь, паршивцы. Вымыла их в корыте, на печку спровадила. Последним полез Васятка «Баб, — кричит, — открой заслонку: я боюсь». — «Тебе, постреленок, может, электричество туда провести? — заругалась Анисья. — Темноты убоялся, а как же папка на фронте?» Нинку ни парить, ни мыть не стала. Рано еще, пусть окрепнет. Сама тоже в печку не полезла. Так помылась.
А тут лето пришло. Стали антропята по грибы бегать. То Кирюшка кошелку грибов принесет, то Петька с Мишкой. Васятка по грибы не ходил — волков боялся. А Пипку не пускала — заблудится.
Осенью наши в деревню вступили. Главный командир в их избу заходил, а с ним красноармейцы. Консервов, концентратов принесли разных.
Скоро в деревне школу открыли, Кирюшка учиться пошел. Общую баню топить начали. Эту зиму полегче прожили. А недавно Антроп письмо прислал. Пишет, что воюет в Германии, придет с победой… Просил, чтобы берегли ребятишек. Антропу не сразу ответили: не знали, писать ли про Настеньку? А когда Кирюшка написал, то все расплакались.
Теперь-то выживут ребятишки, думает Анисья, скоро, говорят, война кончится. Под самый ихний Берлин наши подошли. Должно, и Антроп там.
— Вернется Антроп домой… Живехонек вернется, — шепчет старуха и засыпает, сидя на крыльце, пригретая весенним солнцем.
Читали мы как-то в пионерском лагере поэму Твардовского «Василий Теркин», дошли до главы «Переправа».
— Стойте! — говорит Генка. — Я «Переправу» наизусть знаю. — И прочитал эту главу… Да так здорово… Прямо как артист.
— Подумаешь, — говорит Мишка. — Одну главу выучил… Я почти всего Теркина наизусть знаю. У меня с ним такая история вышла…
И он рассказал нам эту историю.
— Все получилось неожиданно, — начал свой рассказ Мишка. — Поехал я прошлым летом в деревню к бабушке, на Смоленщину. Она там в колхозе на молочной ферме работает и в свободное время, особенно вечерами, очень любит, когда ей что-нибудь вслух читают. Много я ей разных рассказов прочитал, и все обходилось благополучно — и бабушка была довольна, ну, и для меня польза.
Начали мы с ней как-то стихи про Василия Теркина читать; до того они нам понравились, что мы их все лето перечитывали. Особенно полюбилось бабушке то место, где Вася Теркин со Смертью разговаривает. Лежит Теркин раненый — замерзает, а Смерть его на тот свет агитирует; «Пойдем, — говорит, — солдат, со мной… Там тебе легче будет». — «Нет, — отвечает ей Теркин, — пошла прочь, косая. Я солдат еще живой…»
Прочитал я как-то биографию поэта, — продолжал Мишка, — которая в этой книжке была напечатана, — и к бабушке: «Бабушка, — говорю, — а ведь поэт Твардовский, который «Василия Теркина» написал, земляк наш, смоленский, в деревне Загорье родился». — «Да ну? — удивилась бабушка. — Неужели из наших краев будет?»
И заинтересовалась она, где сейчас находится писатель: в Загорье или, по причине известности, на жительство в Москву переехал?
— Вот тут-то, ребята, я и свихнулся с правильной линии, — признался Мишка. — Взял да и брякнул: «Поэт Твардовский, — говорю, — сейчас в Москве, в нашем доме проживает. Мы с ним друзья-приятели. Он меня каждое воскресенье в кино водит…» Хотел еще что-то добавить, да вовремя осекся.
В этот раз бабушка промолчала… А в день моего отъезда в Москву приносит она из кладовой три крынки меду и дает мне такой наказ: «Одну, — говорит, — Мишенька, себе возьми за усердное чтение, спасибо, что забавлял меня, старуху. А эти две писателю Твардовскому передай: одну для него за то, что складно стихи сочиняет, а другую пусть Василию Теркину перешлет — они, наверное, с ним в переписке состоят и связь поддерживают».
От такой неожиданности я так растерялся, что ноги у меня подкосились. А бабушка говорит:
«Ты не стесняйся, касатик, мед брать. Его в этом году много».
Так мне и пришлось привезти в Москву эти три крынки.
— Ну, а дальше что было? — заинтересовались ребята.
— А дальше? — вздохнул Мишка. — Намаялся я с этими крынками… Две ночи не спал — все думал, куда мед определить. И решил наконец рассказать обо всем своему старшему брату Павлу. Выслушал меня Павел внимательно и говорит: «Да, Мишка, моральное состояние твое неважное, запутался ты крепко. Давай, — говорит, — крынки. Будем соображать, что с ними делать».
Поставили мы крынки на стол, сидим и думаем…
«Ну, вот что, — решает Павел. — С этим медом, который для Теркина предназначается, можем смело чай пять».
«Это почему же?» — спрашиваю.
«А потому, — отвечает Павел, — что Теркин есть личность вымышленная, персонаж, так сказать, и его, как известно, на свете нет». Стал я ему возражать:
«Как же так: бабушка просила обязательно передать крынки по назначению, а ты — «персонаж», «на свете нет».
«Можешь мне поверить», — авторитетно заявляет Павел.
Посмотрел я на него недоверчиво, а он уже чайную ложку в крынку окупает.
«Тебе не положено, — говорю я ему, — из этой крынки мед брать. Может быть, поэт Твардовский своего Теркина с какого-нибудь знакомого ему солдата изображал, тогда и мед нужно переслать этому солдату.
Положил Павел ложку на стол, и показалось мне, что он как будто обиделся. Потом улыбнулся, глаза у него стали вдруг веселые-веселые. «Может, — говорит, — это я солдат тот самый и есть. Я, — говорит, — тоже и в Германии воевал, и под Ельней сражался».
Полез он в чемодан и достал оттуда фронтовые фотокарточки. На одной из них Павел в городе Кенигсберге после боя сфотографирован. Стоит он около подбитого немецкого танка, одной рукой автомат держит, а другой своего товарища обнял, и оба улыбаются.
«Вот, — говорит Павел, — смотри: на этом портрете, сдается мне, я очень даже на Теркина смахиваю. И кто знает… может быть, поэт Твардовский в этот самый момент аккурат с меня своего героя изображал… а возможно, с моего боевого дружка — Коли Шибаева».
Тут мы снова заспорили… Зачерпнул тогда Павел из крынки ложку меду и повел со мной такой разговор:
«Что в ложке?» — спрашивает.
«Мед», — отвечаю.
«Знаю, что мед. А какой мед?»
«Цветочный».
«Правильно, цветочный, — соглашается Павел. — А с каких цветов пчелы его собирали?»
«С разных».
«Ну вот, — заключает Павел, — так и поэт Твардовский своего Теркина тоже с разных солдат изображал. Ясно? Потому я, как один из бойцов девятнадцатой гвардейской стрелковой дивизии, награжденный двумя медалями «За отвагу», полное право на ложку теркинского меда имею. Ну, а больше мне и не нужно, — успокоил он меня. — Я ведь до сладкого не большой охотник».
«Хорошо, — говорю я Павлу, — на ложку, конечно, ты имеешь право… может, даже и побольше, раз у тебя две медали… Ну, а с остальным теркинским медом что будем делать?»
Тут Павел подумал немного и говорит:
«Эту крынку мы с тобой уберем, Миша, и будем из нее мед брать, когда ко мне друзья-фронтовики в гости приезжать будут. Вот, — говорит, — скоро Коля Шибаев из Минска приедет… Мы его и угостим из этой крынки. Согласен?» Я согласился.
…Дошло дело до третьей крынки, которая была для поэта предназначена, — продолжал свой рассказ Мишка. — Настроение у меня, ребята, опять испортилось… Что делать с крынкой? Не знаю…
Положил тут Павел мне руку на плечо и говорит:
«Не горюй, Миша, беда твоя небольшая, найдем выход. Василий Теркин никогда не унывал, когда был в затруднительном положении. Помнишь, как про него в поэме сказано?
Все худое он изведал,
Он терял родимый край.
И одну политбеседу
Повторял:
— Не унывай!
Так и нам с тобой, Миша, унывать не положено. Чтобы совесть твоя чиста была, — говорит Павел, — напиши письмо бабушке: так, мол, и так… прихвастнул я маленько, извиняюсь… Ну, а с крынкой, — говорит он мне, — не волнуйся, все уладим. Бабушкин наказ выполним».
— Ну, и как? Придумали что-нибудь? — спросил рассказчика один из мальчишек.
— А то как же! Конечно, придумали. И очень даже просто, — закончил свой рассказ Мишка. — Пошли в справочное бюро, узнали адрес нашего земляка и отнесли ему эту третью крынку. — И, немного подумав, добавил: — Ведь мед-то… Его… Законный.
Этой весной у Леньки выпали два широких передних зуба.
— В школу скоро пойдешь, щербатый? — спросил его пастух Ефим, когда Ленька вышел из леса с полной корзинкой тугих белых грибов.
— Я не щербатый, — обиделся Ленька. — Зубы у всех маленьких выпадают… А потом опять вырастут.
— Это верно… — согласился пастух и спросил: — Боровичные места дед показал?
— Ага…
— У барсучьей норы?
— Ага…
— Так и знал, — с легкой досадой сказал пастух. — А ты знаешь, что ребятишки туда не ходят… Там волки, — припугнул Ефим.
— Знаю, — деловито ответил Ленька, — у меня факел и спички.
Ефим увидел в руках у мальчугана небольшую ольховую палку, на ее конце была намотана пакля.
— Ну, силен, — рассматривая палку, улыбнулся пастух. — И смолой пропитал… Это зачем же?
— В случае волка, — ответил Ленька.
— Здорово! Это кто ж тебя навострил?
— Дед.
— И обязательно твой дед какой-нибудь фокус выкрутит, — вдруг сказал пастух.
— Дай сюда, — отбирая у Ефима свою палку, рассердился Ленька. — Большой, а не знаешь, что волки огня боятся. — И, поправив на боку корзину, Ленька независимо зашагал к деревне.
— Силен, щербатый, — восхищенно сказал пастух, провожая глазами Леньку.
В ноябре деревню сковал мороз. Замерзли пруды, и выпал снег. На деревьях кое-где трепетали на холоде не успевшие облететь сухие листья.
День выдался ясный. Катя вышла на крыльцо и зажмурилась: было больно смотреть на искрящийся снег и на яркое, но уже остывшее солнце.
Мимо по дороге пробежал с санками Сережка Чистов.
— Айда на горку! — крикнул Сережка. — Прокатиться дам!
— У меня и свои санки есть, — тихо ответила Катя и пошла в сени за лопатой, чтобы убрать снег с крыльца.
Убирая снег, Катя вспомнила, как прошлой зимой они с мамой ездили в лес за хворостом и встретили там охотника из соседней деревни. Охотник помог им набрать хвороста, а когда приехали домой, Катя залезла отогреваться на печку и сочинила стишок:
Раз мы с мамой в лес пошли,
Встретили мы деда,
До поляны добрели,
Началась беседа.
Дед охотник, он с ружьем…
В елях вьюга злится,
А у деда в бороде
Иней серебрится.
Дальше она не могла придумать, но мама сказала, что стихи очень хорошие, не хуже, чем настоящие. Потом Катя сочинила еще два стихотворения про зиму, но те были плохие, и она их позабыла.
Послышался скрип саней. Катя посмотрела на дорогу. Колокольчик, самый старый конь в колхозе, еле тащил большущий воз березовых дров. Рядом, дергая вожжами и стегая лошадь кнутом, шел дядя Ефим. Каждую зиму он заготовлял дрова для клуба и школы и, чтобы делать поменьше ездок в лес, нагружал такие вот большие возы.
Почти у самого крыльца Колокольчик остановился. Ефим заругался, дернул несколько раз вожжами, но конь стоял как вкопанный. Тогда Ефим начал хлестать его кнутом еще сильнее. Катя видела, как дрожала от ударов потная спина Колокольчика, как подогнулись от напряжения и усталости его передние ноги и как с добрых мясистых губ лошади хлопьями падала на снег теплая пена. Ей стало жалко Колокольчика. Соскочив с крыльца, она подбежала к саням и начала толкать их вперед, чтобы помочь стронуться с места.
— Пустое дело, — сказал Ефим.
Он взял с воза большую хворостину, замахнулся и ударил лошадь. Катя закрыла лицо руками. А когда Ефим замахнулся еще раз, она закричала:
— Не смейте, дядя Ефим! Больно же ему! Вы что, фашист, что ли?
— Что?! — оторопел Ефим и выронил хворостину. — Ты что сказала, паршивка?! — Он шагнул к Кате и схватил ее за руку. — Повтори мне, что ты сказала?
— Не смейте бить лошадь, — спокойно ответила Катя и смело посмотрела в злые Ефимовы глаза.
— Ну, подожди… — угрожающе пообещал он, выпуская Катину руку. — Я на тебя управу найду… К матери тебя не поведу… В школу пожалуюсь — пусть разберутся: можно ли партизана, медаль имеющего, такими словами обзывать?
Он поднял с земли хворостину и, замахав ею над головой Колокольчика, закричал:
— Но! Но, пошел! Но!
Отдохнувший Колокольчик напрягся, рванул раз, другой, и сани, жалобно заскрипев полозьями, медленно тронулись дальше.
Оставшись одна, Катя долго стояла на дороге. Потом увидела оброненную Ефимом рукавицу, подняла ее и медленно пошла к дому.
Разгрузив дрова у клуба, Ефим подошел к лошади, ослабил чересседельник и закурил.
Цигарка согревала озябшую руку. Струйка синеватого махорочного дыма уплывала вверх, явственно выделяясь на фоне белого, пахнущего свежестью снега.
«Ишь ты, жалельщица нашлась», — крепко затягиваясь, сердито думал о Кате Ефим. Время было обеденное, и он решил ехать домой, чтобы похлебать горячих щей, напоить Колокольчика.
«Жалельщица выискалась, — вертелось у него в голове, когда он порожняком ехал по деревне, но большой злобы на Катю у него уже не было. — Животину пожалела… А того не разумеет, глупая, что человека обидела… Каким словом обозвала! Повезу вечером дрова в школу — пожалуюсь, — вновь распалялся он. — Самой директорше доложу, Наталье… как ее… Ильиничне…»
На повороте к мосту Колокольчик, поняв, что хозяин едет не в лес, а домой, заторопился и затрусил мелкой неспорой рысцой.
Он знал, что у Ефимовой избы, почти на самом краю деревни, стоит короб со свежим душистым клевером.
«И что тут худого, — думал Ефим, — если животину раз-другой вдарил для порядка». И он вспомнил своего деда, который, бывало, не давал спуску их норовистому гнедому коню, когда тот лодырничал и не хотел тащить плуг. И несмотря на это, и дед, и отец, и все в семье любили гнедого, считая его кормильцем.
«Да разве я враг Колокольчику, — вернувшись в настоящее, подумал Ефим. — Хоть он и старый конь, а работящий, исправная животина… А насчет хворостины, тут, может, я того, перебрал малость». Ефима качнуло вперед, и сани остановились. Не управляемый вожжами, Колокольчик сам подъехал к дому, к большому коробу с клевером, не успевшему еще потерять запах лета и солнца.
— Ты что хмурая такая, дочка? — спросила мать, когда Катя вошла в избу. — Пошла бы на санках покаталась.
— Не хочется.
Катя положила подобранную рукавицу на край печки, разделась и, подойдя к окну, посмотрела на свежий, еще не укатанный санный след, уходивший далеко к самому лесу.
«Я тоже не права… — думала она. — «Можно ли партизана, медаль имеющего, таким словом обзывать?» — все еще слышался ей басовитый, с хрипотцой голос дяди Ефима. И она вспомнила, как однажды колхозный конюх, старик Бодров, рассказывал:
«Ефим-то Зуйков, он в войну с покойным дедом своим, царствие ему небесное, красноармейцев от немцев прятал. Шесть человек раненых в старом овине в подлазе укрывали… Ему тогда и пятнадцати годов не было, а он уже лекарствовал… Достал у кого-то книжку, где про разные перевязки да переломы написано, и по ней действовал… К овину-то, из-за осторожности, с силками подходил, будто синиц ловит, — рассказывал конюх, — а сам к раненым… Он и вправду, шельмец, ловко птиц ловил, — восхищался старик. — Поймает, бывало, синицу и сейчас ее немцам. Они ему за это хлеб, а то и консервы давали… И бегать, где хочешь, разрешали. Гуляй, мол, лови птичек… А он опять к раненым…»
Мимо окна по дороге, съежившись, пробежал Сережка Чистов. «Замерз, наверное…» — подумала Катя и, вспомнив про Ефимову рукавицу, спросила:
— Мам, а у нас большая иголка есть?
На горку Катя пришла под вечер. Низкое солнце отражалось в окнах домов ярким пламенеющим светом, казалось, будто хозяйки начистили до блеска самовары и выставили их на подоконники. Покрасоваться.
Ребят на горке было мало, остались самые непослушные — Пашка Сидоркин, Володька Калачов и рыжий Сема, который катался не на сапках, а на круглой ледянке, устроенной из старого сита. Он то и дело просил Володьку сделать «волчка». И Катя видела, как Володя, прежде чем толкнуть Сему вниз, резко крутил его вместе с ледянкой.
— Ура! — кричал Сема, вихрем слетая с горки.
Володьку и Пашку турнули домой, и на горке остались Катя и Сема.
— Хочешь на ледянке прокатиться? — предложил Сема. — Иди садись… Держись только крепче… Вот так, — объяснил Сема, придерживая ледянку, чтобы она не скатилась раньше.
Катя уселась, и он толкнул ее с горки.
— Ну как, здорово? — спросил Сема, когда сам на Катиных санках съехал вниз.
— Хорошо! — улыбнулась Катя. — Даже дух захватывает!
— Сам сделал ледянку! — похвастался Сема. — Ни у кого такой нет.
На горку они поднимались вместе. Солнце уже заходило за зубчатые верхушки темного леса. Дорога, на которую все время поглядывала Катя, покрылась длинными лиловыми тенями.
— Я побегу, — вдруг сказала Катя, увидав, как от леса отделилась подвода. — Мне домой пора…
— Завтра опять приходи! — закричал ей вслед Сема. — Еще прокатиться дам!
Прибежав домой, Катя взяла с печки рукавицу и, выйдя на крыльцо, стала ждать. А когда послышался скрип саней и Катя увидела, как Колокольчик и дядя Ефим показались из сумерек, у нее застучало сердце.
— Тпру! — остановил у крыльца лошадь Ефим и как ни в чем не бывало осведомился: — Катька, ты мою рукавицу не находила?
— Нашла, дядя Ефим, — радостно ответила Катя и сбежала с крыльца. — Возьмите, вот она…
Ефим надел рукавицу, и заиндевевшие брови его поползли вверх от удивления:
— Никак, залатала?! — почти восторженно спросил он. — Ну и ну… Да ты и впрямь жалельщица… Молодчина!
Он легонько хлестнул Колокольчика вожжой, тот напрягся и с первого рывка стронул воз с места.
Ученик 3-го класса Ленька Кашин сидит один дома и учит уроки. В открытую форточку врывается бойкое щебетание воробьев. В высоком весеннем небе быстро плывут небольшие тучки. Только что светило теплое майское солнышко, а сейчас пошел дождь… Первый весенний.
В окно Ленька видит, как стая воробьев слетела с газона и, не переставая щебетать, укрылась в зелени недавно распустившихся тополей.
При виде первого весеннего дождика к Леньке вдруг подступает радость. Он подходит к телефону и набирает номер своего приятеля Мишки, который живет на другой улице.
— Алло! — кричит Ленька. — Миш, это ты?
— Ну, я…
— Видал, какой дождичек шпарит… Весна!
— Что?! — удивление спрашивает Мишка.
— Дождь, говорю, идет! — с радостным возбуждением кричит в трубку Ленька.
— Ты спятил, что ли? Никакого дождя нет, светит солнце… Да ну тебя… Мне задачку решать надо.
Раздаются частые гудки.
— Чудак, — вешая трубку, говорит Ленька и подходит к окну. Веселый дождик гуляет по двору, пузырит мелкие лужицы… Но вот из-за тучки золотой метелкой брызнуло солнце… И дождя как не было. Рыжий пацан выбежал из дворовых ворот и, отыскав ручеек, пустил в него наскоро сделанную бумажную лодочку.
Раздается телефонный звонок.
— Леня… Это я — Мишка, — слышится в трубке.
— Ну?
— А ведь правда — дождь…
— С приветиком, — отвечает Ленька. — Давно уже солнце.
— Говорю ж тебе — пошел дождь… Честное слово…
— Никакого дождя нет… Светит солнце.
— Да ну тебя… Не хочу я с тобой разговаривать…
Снова в трубке частые гудки.
А по городу на долгих ногах шагает весенний дождь. И ему нет никакого дела до того, что Мишка и Ленька поссорились. Он шествует по московским улицам: по Солянке, по Арбату, по Театральной площади; шуршит по крышам домов, троллейбусов и гаражей; по зеленым, голубым, синим и черным зонтикам…
По деревенской улице, не торопясь, вперевалочку идет Санька Гудков. На нем выцветшая рубашка-ковбойка и серенькая, с маленьким козырьком модная кепочка.
У поворота дороги Санька останавливается и, щурясь, смотрит на блестящую, еще не покрашенную крышу колхозного амбара, на которой будто расплавилось и серебром разлилось горячее июньское солнце. Яркий свет слепит глаза, и Санька надвигает на лоб кепочку. Он уже было собрался повернуть и идти дальше, к речке, но услыхал тихий, вкрадчивый голос кладовщика Евстигнея.
— Как поживаешь, верхолаз? — спрашивает кладовщик, запирая на большой висячий замок дверь амбара.
— Порядочек, — отвечает Санька. — Сегодня сорочье гнездо нашел. А в нем кольца золотые.
— Да ну?
Санька лезет в карман и достает два тоненьких позеленевших колечка с бледно-розовыми стеклышками.
— Золотые, говоришь? — разглядывая кольца, усмехается Евстигней. — Только золото самоварное.
— А дед Метелкин рассказывал, — загорается Санька, — что когда он был маленьким, то золотую ложку с полфунта весом в сорочьем гнезде нашел… Во!
— А половник с бриллиантовой ручкой твой дед Метелкин не находил, часом, а? Спроси-ка у него.
Санька молчит. Он не будет спрашивать. Он верит, что дед нашел золотую ложку.
— А скажи-ка, милок, ты что ж это на большие липы лазишь? Грачей разорять? — вдруг спрашивает Евстигней.
— Так я ж не разорял…
— Тогда зачем лазил?
— А на спор… с Петькой Сивцовым. «Не залезть тебе, Санька, на большие липы, — сказал Петька, — и не достать из гнезда перо грачиное». Ну, я и залез, а грачей не трогал. Что я, беспонятливый, что ли? А если сорочьи гнезда разоряю, — продолжает Санька, — так это ж по заданию самого председателя Константина Егорыча. «Займись, — говорит он мне, — Саня, сороками. Они десять и шесть десятых процента куриных яиц на колхозном птичнике выпивают».
— Шесть десятых, говоришь? — хитровато улыбается Евстигней.
На другом конце деревни кто-то с оттяжкой ударяет по рельсу. «Раз… два… три», — считает Санька. Протяжные звуки замолкают и снова: бем… бем… бем…
— Обед, — объявляет Евстигней. — Пошли домой, парень.
— Не… я на речку.
И Санька идет дальше: мимо колхозного клуба, где кто-то неумело пиликает на гармони, мимо сада с еще не поспевшими, крепкими, как деревяшки, грушами, мимо полей цветущего льна, голубого-преголубого… И Саньке кажется, что это вовсе не лен, а упавшее на землю небо.
На берегу реки Воркотуши, окруженный ребятами, сидит дед Метелкин. На нем серый бумажный свитер и широкие галифе горохового цвета. На ногах шерстяные носки и купленные в сельпо спортивные кеды.
— Ух, жара-то какая! Чисто пекло! Хоть в речку лезь, — щурясь на солнце, жалуется дед Метелкин.
— Пойдем, дедушка! Пойдем! — обрадовались мальчишки.
Еще бы! Подвернулся случай искупаться в компании с дедом. Быстро побросав штаны и рубашки, мальчишки попрыгали в воду. Дед раздевается потихоньку. Мало кому доводилось видеть, как плавает дед Метелкин, и ребята заспорили: одни кричали, что поплывет он саженками, другие — брассом. А дед мелкими шажками, не разгибая колен, направился к плесу.
Дальше произошло такое, чего совсем не ожидали мальчишки, — поскользнувшись у крутого берега, дед с шумом упал в ледяную воду.
— Ух! Ух, батюшки! Обожгло всего! — запричитал он и так отчаянно забарабанил по воде ногами, что за столбом поднятых брызг разглядеть пловца не было никакой возможности.
После купания ребята снова окружили деда.
— Дедушка, а ты, когда в партизанах был, героические поступки совершал? — спросил посиневший от долгого купания Санька.
— Да как тебе сказать, — ответил старик. — По мне, не совершал, а правительство медалью наградило.
— За что, дедушка? Расскажи, — попросили ребята.
— Рассказать можно, — соглашается дед. — Кашеваром я в отряде тогда был, — вспоминает он. — С харчами худо было, голодно… А в тот раз, про который сказываю, и вовсе последнее пшено в котел засыпал… Сижу, значит, ребят дожидаюсь с задания. Сейчас, думаю, придут голуби мои, каши поедят, проголодались небось за целый-то день… И только это я подумал, как слышу, гудит что-то. Поднял голову — самолет фрицевский над лесом кружит. Видать, про нас, про партизан, шельмец, пронюхал… Слышу, бомбы кидать начал… А одна совсем рядом разорвалась. Упал я ничком и думаю: «Не угодил бы в кашу, фриц проклятый, тогда беда — ребята голодными останутся». Посмотрел я на котел и обомлел весь: в котле — дыра, а из нее каша валит. Забыл я тут про бомбежку и — к каше. Да и закрыл вгорячах дыру ладонью.
Кашу ели, хвалили, А с рукой вот… припек маленько.
И ребята увидели большую, стянутую красными рубцами дедову руку…
Молчание нарушил маленький Филька.
— Смотри, дедушка! — закричал он. — Куриный фашист летит!
И правда, высоко в небе, в белых перистых облаках, кренясь на крыло, парил ястреб.
— Ах ты, ворюга проклятый! — закричала птичница Наталья, увидев, как ястреб когтит спину хохлатки.
Белый вихрь кудахтающих кур взвился над птичником. Наталья подбежала ближе и бросила в ястреба ведерком. Тот отскочил в сторону и хищно уставился на птичницу. Желтые глаза его сверкали, в когтях шевелились на ветру куриные перья.
Подбежать еще ближе Наталья не решалась. А он медленно расправил большие крылья, взмахнул ими и оторвался от земли.
— И чего только мужики смотрят?! — заругалась Наталья. — Второй год этот Змей Горыныч кур да цыплят выцеливает, а мы терпим.
Она подняла ведерко, поставила его у ворот птичника и решительным шагом направилась в правление.
Выслушав птичницу, председатель колхоза, Константин Егорович, подумал немного, постучал, как обычно, карандашом по столу и сказал:
— Хорошо, Наталья Максимовна, примем меры. Попрошу Метелкина и Саньку. Они найдут на него управу.
Вот уже второй день дед Метелкин и Санька сидят в лопухах недалеко от птичника — караулят ястреба.
В руках у деда колхозная двустволка, а на тоненькой загорелой Санькиной шее висит бинокль. Надевая его на Саньку, Константин Егорович сказал с шутливой торжественностью: «Куриное поголовье нашего колхоза в опасности… Врага надо выследить и уничтожить!»
…Часов в двенадцать пополудни второго дня засады Санька, припав к окулярам бинокля, передал деду уже не первое донесение:
— На горизонте у Старого заказа, справа от пожарной вышки, темная точка… Точка направляется к птичнику… Приготовьтесь, дедушка!
Дед Метелкин возится в лопухах и, выбрав положение поудобнее, взводит оба курка двустволки.
А Санька продолжает:
— Точка превратилась в птицу.
— Небось опять сорока, — недовольно бормочет дед.
— Пока не разберу… Нет, вижу… ворона!
Дед досадливо машет рукой и осторожно спускает курки.
— Просидим мы тут с тобой, Саня, до морковкиных заговен, — говорит он. — Нужно идти на Марьину балку. Бабы по грибы ходили, рассказывали — в ельнике куриные перья видели… Он, разбойник, должно, там квартирует.
До Марьиной балки дошли быстро. Выйдя на опушку леса, осмотрелись. Внизу по обоим берегам петлявшей в лугах Воркотуши стояли копны свежего сена. Справа от деревни, на дальнем ржаном поле, беззвучно махала короткими крыльями жнейка.
— Взгляни-ка, Саня, — взяв за плечо мальчика, вдруг тихо сказал дед. — Разбойник-то к деревне летит.
Приставив к глазам бинокль, Санька ясно увидел ястреба. Хищник казался так близко, что хотелось схватить его рукой.
— Смотри, дедушка, пикирует! — не отрываясь от бинокля, крикнул Санька. — Прямо на птичник!
А через минуту он доложил:
— Сюда летит… к Марьиной балке. В когтях держит что-то.
— Не спускай с него глаз, Саня, — приказал дед. — Примечай, где садиться будет.
Санька и дед хорошо видели, куда опустился ястреб, Пройдя низом Марьину балку, они вошли в ельник. В лесу было прохладно и сумрачно. Густые ели, сцепившись ветвями, почти не пропускали света.
Дед не поспевал за Санькой, тот все время убегал вперед, стараясь побыстрее найти гнездо.
Неожиданно Санька выскочил на просеку и, увидав около сгнившего пня кучу перьев, крикнул:
— Дедушка, иди сюда, смотри!
— Ишь, злодей, где кухню устроил, — разглядывая перья, проворчал дед. Должно, и наших курочек тут разделывает.
Санька оглядел верхушки деревьев и, повесив на шею деду бинокль, молча помчался к густой раскидистой елке: в ее ветвях застряло гнездо, похожее на большую темную шапку.
Не успел дед Метелкин опомниться, как Санька уже был на дереве.
— Слезай, Саня, — трусцой подбежав к елке, зашептал дед. — Сначала засаду устроим, а гнездо опосля зорить будем.
— А если он там? Я его живым поймаю!
— Иль без глаз остаться хочешь? — заволновался дед. — Слезай! Кому говорят!
Санька нехотя слез.
— Тогда бабахни по гнезду, дедушка. Если он там, то…
Санька не договорил. Раздался выстрел. Посыпались мелкие ветки. Сизый дымок, расслаиваясь, поплыл над ельником. И тут охотники увидели, как из гнезда вывалилось что-то черное.
— Ура! Конец Змею Горынычу! — восторженно закричал Санька.
Но черное вдруг расправило крылья и, цепляясь ими за ветки, исчезло в ельнике. Санька ринулся вслед. Заметив ковылявшую меж елками раненую птицу, он догнал ее.
Ястреб присел на морщинистые лапы, отскочил в сторону и угрожающе защелкал клювом. Потом он расправил крылья и, вяло взмахнув ими, ткнулся клювом в землю.
Солнце еще не опустилось, когда дед Метелкин и Санька подошли к деревне. Санька нарочно повел деда мимо птичника, ему хотелось показать тетке Наталье убитого ястреба.
Увидев охотников, Наталья всплеснула руками:
— Никак Змея Горыныча изловили! Вот это охотнички! По десять трудодней вам не жалко… Дедушка Метелкин, вы этого ястреба нам отдайте, — попросила. — Мы из него чучело сделаем, для острастки.
— Это уж как Саня, — ответил дед.
— Только не сейчас, — важно заявил Санька. — Сейчас мы в правление.
— Ну, ну… — понимающе улыбнулась птичница.
И дед и Санька направились в правление колхоза.
На реке Воркотуше тихо. Лишь изредка квакнет лягушка да пролетит между кустами ивняка запоздалая утка.
Ваня идет по берегу и срезает перочинным ножом ивовые прутья. Прутья нужны ему, чтобы сплести корзинку.
А на другом, высоком берегу реки под березой сидит пятилетний Димка и дожидается, пока брат окончит работу. Димке тоже хочется что-нибудь делать, но спускаться вниз к реке ему не велено — Ваня запретил.
— Сиди смирно! — кричит из кустов Ваня. — А то утонешь… Сорок штук нарежу — тогда пойдем…
Димка терпеливо ждет. От нечего делать он слушает, как певуче журчит на мелком месте Воркотуша, видит, как извивается она по скошенному лугу и убегает далеко к лесу…
Заметив небольшой муравейник, Димка подползает к нему и разглядывает хлопотливую муравьиную жизнь. Муравьи суетятся, спешат куда-то. Вот они окружили и волокут к себе в муравейник неизвестно как попавшую к ним осу.
— Попалась… — торжествует Димка и вспоминает, как они с Ваней нашли недавно в лесу осиное гнездо и пошевелили его палкой. Из гнезда вылетели злющие осы и гнали их до самой деревни.
— Десять штук осталось! — кричит Ваня. — Скоро пойдем!
Но Димка не слышит, он засмотрелся на муравья, который старательно тащит в муравейник небольшую веточку. Ему трудно тащить, уж больно велика она для него, вроде бревна.
Димка не выдерживает: муравьишка тянет, а Димка подталкивает, муравьишка тащит, а Димка ему помогает.
— Ты что тут ползаешь? — спрашивает брата подошедший с прутьями Ваня. — Пошли домой. Ужинать пора.
Выйдя на утоптанную, холодящую босые ноги тропинку, ребята идут мимо овсяного поля, на дальнем конце его стрекочет колхозная косилка. Ваня знает: там работает отец.
— Папаня! — кричит он, хотя и понимает, что отец не слышит его, до косилки далеко, она у самого горизонта.
Ребята спускаются в овраг и, поднявшись на косогор, видят внизу деревню. С высоты деревня кажется маленькой и незнакомой. По большому синему куполу плывут над ней белые пухлые облака.
Ужинать садятся все вместе: отец, Ваня и Димка.
— Наработались, — разливая из крынки топленое молоко, говорит мать. — Отец все поле выкосил, Ваня прутья для корзинки нарезал. Ну, а Димка? — улыбаясь, спрашивает она.
— А я муравьишке помог! — выпаливает Димка.
Все смеются.
Над Воркотушей, над овсяным полем, над деревней спускаются сумерки.
…Засыпая, Димка думает о том, как трудно было тащить муравьишке огромное бревно… и если бы не он, Димка, то, пожалуй, и не осилить бы ему этого бревна, не дотащить до муравейника.
По улице небольшой деревеньки Коноплянки возвращается домой стадо.
Солнце уже закатилось за Марьину горку, и в сумерках деревня кажется неприметной и серенькой, совсем не такой, какой была утром, — яркой, цветастой и свежей. Коровы, грузно покачиваясь, несут полные вымя. Пахнет парным молоком и мятой.
За стадом бредет огромный бык Аполлон. Он то и дело просовывает свою лобастую голову через изгородь колхозного огорода, норовя забраться в гряды огурцов и там похозяйничать… За быком увязалась трехлетняя Нюрка. Она держит в руках тоненький прутик и неотступно ковыляет за нарушителем. Когда Нюрка приближается к быку, он косится на нее своим мутно-зеленым глазом, угрожающе помыкивает, но уходит дальше.
Все это видит Сережка Колосов, малый озорной и, по выражению деревенских старух, отпетый. Сережке любопытно, что будет Нюрка делать, если догонит Аполлона, но в то же время и боязно за девчонку.
— Нюрка! — кричит он с крыльца своего дома, продолжая стругать ножом палку из бузины, чтобы сделать свистульку. — Вернись!
Но Нюрка не слышит. Увлеченная преследованием, она падает, поднимается и снова догоняет Аполлона. Не выдержав, Сережка перемахивает через крыльцо и бежит за девчонкой.
— Пойдем домой! — догнав ее и взяв за руку, приказывает он.
Но Нюрка не слушается, она тянет Сережку за Аполлоном.
— Кому говорят, пойдем! — сердится мальчуган и, подняв Нюрку на руки, несет к дому.
Нюрка вырывается, сучит ногами, машет прутом и плачет. Чтобы унять ее, Сережка останавливается и показывает рукой на бледный серпок месяца, который повис над крышами деревушки.
— Вон месяц, видишь? Это луна… — объясняет он.
Нюрка притихает и вдруг просит:
— Дай месяц!
Мальчуган молча смотрит на недосягаемую игрушку и, опустив девчонку на землю, обещает:
— Будет у тебя месяц… Пойдем. Я тебе его домой принесу.
Нюрка смеется, берет Сережкину руку и, прижав ее к щеке, спрашивает:
— А не обманешь? Принесешь месяц?
Сережка молчит. Он и сам еще толком не знает, как ему выйти из этого трудного положения. А умиротворенная обещанием Нюрка, забыв про быка и уцепившись за Сережкин палец, покорно идет к дому.
У колодца они останавливаются. Подойдя к срубу, Сережка облокачивается и смотрит вниз. В черной, будто расплавленный вар, воде на дне колодца он видит звезды. Они ярче, чем в небе. От них не по-летнему веет холодом. И вдруг звезды исчезают, затягиваются мелкой дрожащей рябью.
— Ты что наделала? — удивленно спрашивает Сережка, а сам уже понял, что Нюрка бросила в колодец свою панаму.
Она виновато молчит. Сережка отводит ее в сторону и приказывает:
— Сиди тут. Не вставай… Я за панамой полезу. Поняла?
Нюрка кивает головой. Она все поняла.
Размотав с деревянного вала звонкую цепь, Сережка опускается по ней в колодец. Скоро его босые ноги нащупывают холодную дужку ведра, и, опустившись чуть ниже, он ловко подхватывает плавающую панаму, зажимает ее в зубах и лезет обратно. А когда его вихрастая голова показывается на поверхности, перед ним вырастает бабка Молоканиха:
— Ты что ж это, анчихрист, в колодец влез, — причитает она. — Вот погоди, сорванец отпетый… Я отцу-то скажу… Он тебя выучит… И девчонку рядом посадил… А если она утопнет?
— Не утонет, — бросает Сережка.
Выбравшись из колодца, он старательно выжимает подмокшую панаму, нахлобучивает на Нюрку и ведет ее дальше.
— Нюрка-а-а! — доносится с огорода.
— Тетя Ирина, здесь она! — кричит Сережка, узнав голос Нюркиной матери.
Синеют сумерки. В избах зажелтели огни. Сережка передает Нюрку матери и бежит домой. Он решил сегодня же сделать месяц.
Разыскав картон, Сережка кладет на него тарелку, очерчивает полукруг и вырезает месяц. Потом достает с полки коробку, где у него хранятся фантики, две блестящие пуговицы с якорями, дедов гвардейский значок и фольга из-под чая. Фольгой обклеивает месяц и, чтобы лучше блестел, разглаживает ногтем. Получилось здорово!
Взбежав на крыльцо Нюркиного дома, он постучал в дверь.
— Кто там?
— Это я, Сережка… Месяц принес.
— Чего? — открывая дверь и впуская Сережку в сени, спросила тетя Ирина.
— А Нюрка где?
— Спит она…
— A-а… — пожалел Сережка. — Тогда вот, утром ей отдайте, — и, сунув в руки матери игрушку, он выскользнул на улицу.
— Мам, мама, — слышится из избы сонный Нюркин голос.
То ли от стука захлопнувшейся двери, то ли от громких голосов Нюрка проснулась. Прямо на нее в окно смотрел рожок месяца.
— Мам, месяц дай!
— Сейчас, сейчас… — затягивая окно занавеской, отвечает мать. — Вот, возьми, Сережка принес тебе… Да какой же ладный!
Схватив месяц обеими руками, Нюрка прижимает его к щеке и зарывается в подушку.
Федька Михеев, погостив неделю в Москве у старшего брата Степана, рассказывал:
— В Третьяковской галерее был… Настоящих медведей на картине видел.
— Как это — настоящих? — не поняли ребята.
— Ну… не тех, которые на конфетных обертках, а настоящих, — объяснил Федька. — Их художник Шишкин нарисовал… Москва, она огромная… Мороженого «навалом», — ввернул городское словцо Федька. — Ешь, сколько хочешь. Которое на палочке — «Эскимо» называется.
— Велика палка-то? — смеялись ребята.
— Да нет… щепочка, — серьезно объяснил Федька. — А на ней мороженое в шоколаде прилажено.
— Ишь ты! Небось привык к шоколаду-то? И в деревню не хотел обратно ехать?
— Не, — ответил Федька, — сам домой запросился. По речке соскучился. Степан еще на неделю оставлял, в цирк обещал сводить.
— Ну, а в зоопарке был? — спросила единственная среди ребят девчонка Тамарка. Она не любила вялые девчоночьи игры в «классы» и в «камешки». Она как угорелая носилась вместе с мальчишками, играя в футбол и «казаки-разбойники».
— В зоопарке не был, — признался Федька.
— Ну и растяпа! — беззлобно засмеялась Тамарка. — Когда я поеду в Москву, обязательно в зоопарк пойду… Жирафа, слона посмотрю, птиц разных. А еще в Кукольный театр хочется…
— Я во Дворце пионеров был, — похвастался Федька. — Приз получил.
— За что?
— За солнце.
— Как это — за солнце? — удивились ребята.
И Федька рассказал, как ездил во Дворец пионеров на Ленинские горы. На метро ехал. Сначала поезд под землей шел, а потом наружу выскочил. Все пассажиры от яркого солнца прищурились. Посмотрел Федька в окно: Москва-река сверкает, а по ней белый пароходик плывет, речной трамвай называется. Стал он его разглядывать, а вагон снова под землю нырнул. Чудеса! Приехал во Дворец пионеров. Сел в зале на свое место, какое в билете было указано, высокие потолки рассматривает, в кресло поудобнее усаживается, ждет, когда концерт начнется… И вышел тут на сцену дяденька — конферансье. «А сейчас, ребята, — говорит дяденька, — до начала нашего концерта проведем небольшую игру. Кто удачно ответит на мой вопрос, тот получит приз — футбольный мяч или игрушку. Вы должны подумать и сказать: на что похоже заходящее солнце? Можете придумывать любые сравнения. Кто готов отвечать — подымите руку».
Поднялось несколько рук. Один мальчишка сказал: «Оно похоже на пожар». — «Хорошо», — похвалил конферансье. Кто-то крикнул: «На блин похоже!» «На огненный шар!» — закричали с задних рядов.
Федька тоже поднял руку, но тут сидевший рядом маленький мальчишка, первоклассник, наверное, завопил: «Оно как сковородка!» — «Молодец, мальчик», — и его похвалил конферансье. Когда очередь дошла до Федьки, он сказал: «Оно, дяденька, на сплющенную ягоду малину похоже». — «Только есть ее нельзя — обожжешься!» — вставил кто-то.
В зале засмеялись. Конферансье подумал, подумал, да и присудил Федьке футбольный мяч. А пацану этому, который про сковородку крикнул, подарил игрушечного зайца.
— Ну, а мячик привез? — спросила Тамарка.
— А как же!
— Тогда не совсем растяпа.
Вечером ребята играли в новенький Федькин мячик. Играли долго. И когда солнце начало опускаться за горку, Тамарка прищурилась, посмотрела на него и сказала:
— И вовсе оно не ягода-малина, и никакая не сковородка.
— Это почему? — удивился Федька.
— Солнце, оно… Солнце! — засмеялась Тамарка.
— Ага! Нашел! Вот он, компас! — закричал Никитка, вытаскивая из-под ножки кухонного стола круглую коробочку. Коробочка сплющилась, но стрелка была цела и даже не погнулась.
Никитка выбежал на улицу к брату Андрюше. Тот сидел у дома на лавочке и что-то мастерил. Взяв у Никитки компас, он долго вертел его в руках, зачем-то постучал им о скамейку и сказал:
— Испорченная вещь! Точно. Стрелка должна дрожать и темным концом на север показывать… А эта лежит как неживая.
— А как же теперь Лежнево? Ведь мы туда по компасу идти собирались. К дяде Сереже. У него сейчас малина поспела и собака ощенилась.
Андрюша задумался.
— Вот если бы новый компас сделать, — сказал он и, подняв с земли короткий брусок, начал распиливать его на дощечки, потом сколотил из них ящичек и стал вбивать в него иголку. — Ломается, — с досадой сказал Андрюша. — В деревяшку не вобьешь. Ты, Никитка, иди домой и принеси хлеба.
— Зачем?
— Неси, увидишь зачем.
Никитка принес хлеба, и Андрюша сунул его в ящик.
— Мало принес, — сказал мастер. — Видишь, сколько места осталось. Иди отрежь побольше.
Через минуту увесистая горбушка плотно лежала в новом корпусе. Андрюша воткнул в нее иголку и укрепил магнитную стрелку.
— Готово! — обрадовался он. — Компас как новенький… Теперь можно и к дяде Сереже.
На следующий день ребята собрались в дорогу. Утром Андрюша побывал у кузнеца Егорыча и расспросил, как им идти в Лежнево по компасу.
— Туда и так рукой подать, — засмеялся кузнец. — Ну, ежели хотите по компасу, то идите сначала на север до Вороньего луга, а от него направо возьмите, на северо-восток то есть. Лес пройдете, вот вам и Лежнево.
Братья решили идти после обеда, чтобы не брать с собой никакой еды: ни молока, ни яиц, ни хлеба.
— Наедимся, — сказал Андрюша, — и в дорогу. А ужинать вечером у дяди Сережи будем.
— Вы уж и почуйте у него, — сказала мама. — Домой завтра придете.
Сначала шли не торопясь, каждый шаг сверяя со стрелкой. Так добрались до речки.
— Искупаемся, — предложил Андрюша.
— Давай.
Плавали долго. Потом Андрюша стал показывать Никитке, как правильно нырять, чтобы не захлебнуться.
— А не утонешь? — испугался Никитка.
— Чудак, разве в нашей речке утонешь? Тебе — по пояс, а мне и вовсе по колено.
Никитка зажал пальцами нос, уши, присел на корточки и по макушку окунулся в воду. На секунду он открыл глаза и увидел маленькую, отсвечивавшую красноватым светом, блестящую рыбку, протянул к ней руку, но рыбка стреканула к берегу, в розовеющую осоку.
Никитка вынырнул и увидел, что солнце опустилось совсем низко.
— Андрюша, — с тревогой сказал он, — смотри, солнце-то где. Вылезаем.
Дальше пошли быстрее. На стрелку смотрели редко, потому что дорогу до Вороньего луга знали и так, без компаса. У Вороньего луга Андрюша сказал:
— Теперь нужно брать вправо. На северо-восток.
— На северо-восток, — повторил Никитка. А сам с опаской посмотрел на быстро темнеющее вечернее небо.
— Скоро придем, — сказал Андрюша, — пересечем лес, и, пожалуйста, — Лежнево.
— Скорее бы, а то есть охота.
Андрюша ничего не ответил, он низко наклонился к компасу, чтобы лучше разглядеть стрелку.
В лесу быстро темнело…
— Ты, Никитка, не трусь, — подбадривал брата Андрюша.
— Я не боюсь, — ответил Никитка. — Я есть хочу.
Идти стало трудно. По лицу хлестали колючие ветки.
— Андрюш, а мы правильно идем? По компасу? — почему-то шепотом спросил Никитка.
— Разве что разглядишь в такой темноте…
— Куда же мы зашли?
— Не знаю…
Никитка всхлипнул.
— Не плачь… Пройдем еще полчасика, если не выйдем, — в лесу переночуем.
Ребята пошли дальше. Ельник становился все гуще. Никитка наступил на что-то твердое, споткнулся и упал.
— Я устал, — заныл он. — Пойдем домой, к маме.
— Никуда мы не пойдем, — решил Андрюша. — Тут переночуем, а утром выберемся… По компасу.
— Тут страшно.
— Дяде Сереже на фронте еще страшнее было… А он и врагов победил, и домой вернулся.
Никитка тяжело вздохнул. От голода у него сосало под ложечкой. — Иди сюда, — выбрав место посуше, позвал Андрюша. — Ложись.
Ребята улеглись под елкой и, чтобы было теплее, тесно прижались друг к другу. Низко пролетела какая-то птица. Откуда-то издалека донесся басовитый раскат грома.
— Андрюша, ты спишь?
— Нет, а что?
— Знаешь что, — зашептал Никитка, — утром мы и так дорогу найдем, по солнцу…
— Ну и что? — не понял Андрюша.
— Давай съедим компас… Ну, не компас, а горбушку. Хлеб съедим, а иголку со стрелкой оставим. Потом новый компас сделаем, еще лучше.
Андрюша молчал, ему тоже хотелось есть. Он даже понюхал ящичек: оттуда вкусно пахло хлебом. Потрогав шершавую горбушку пальцами, Андрюша проглотил слюну и, пересилив себя, сказал:
— Компас трогать нельзя!
— Ну, хоть кусочек отломить можно?
— Нет.
— Один только кусочек, — канючил Никитка.
— Спи давай! Вот придем к дяде Сереже, я расскажу, какой ты нестойкий, — пригрозил Андрюша.
— Я стойкий… Я только есть хочу.
— А ты про еду не думай… Лучше на небо смотри. Вон, видишь, зажглись звезды.
Никитка посмотрел вверх: сквозь деревья просвечивали звезды. Подул ветер, зашевелились ветки, а Никитке показалось, что это звезды перебегают с места на место, будто в пятнашки играют.
Ночью взошла большая луна, но ее скоро закрыли тучи.
Когда Андрюша проснулся, было уже утро. Моросил мелкий грибной дождь.
— Никитка, вставай, — теребил он брата. — А то промокнем, видишь, дождик.
— Нам на северо-восток, — просыпаясь, вдруг вспомнил Никитка.
— На северо-восток, — беззлобно передразнил его Андрюша. — А ты компас слопать хотел… По солнцу идти собирался. Где же твое солнце?
Никитка молчал, он послушно шел за братом…
А когда кончился лес и ребята увидели Лежнево, Никитка остановился:
— Андрюша…
— Ну, чего тебе?
— Ты не говори дяде Сереже, что я нестойкий.
— Ладно, не скажу, — согласился Андрюша, — пошли быстрее… Бежим! — И ребята припустились к селу, к домику с красной черепичной крышей.
Пробродив с полдня по лесу, я вышел на опушку и присел отдохнуть. На дне моего ведерка катались всего несколько подберезовиков да один-единственный подосиновик с желтой, как охра, шляпкой. Сыроежек, по своей давней привычке, я не брал. Это у меня с детства. У нас на Смоленщине грибов много, как говорят, косой коси, и неважный тот считается грибник, кто польстится на сыроежки, опенки или валуи. Увидят в твоей корзинке такое добро и засмеют. А то и спросят: «А мухоморы, дядя, ты, часом, не берешь?»
Отдохнув немного, я уже хотел подняться и идти домой, но услышал где-то совсем рядом: «Фи-ить… фи-ить… фи-ить…» — и, оглядев соседние кусты, увидел маленькую, прямо-таки крохотную птичку. Она непоседливо скакала с ветки на ветку и, как мне показалось, была чем-то встревожена. «Фи-ить… фи-ить… фи-ить…» — слышался ее не то зовущий, не то умоляющий голосок.
В небе плыли белые редкие облака, и я стал нарочно разглядывать их, чтобы показать пичуге, что не обращаю на нее никакого внимания. Но взгляд мой все же невольно обратился к кустам, и я увидел, как птичка, покачавшись на тонкой ветке, что была у самой земли, юркнула в траву, под небольшой засохший лепесток. «Вот глупая, — подумал я, — сама показала, где у нее гнездо». Поразмыслив немного, я решил не пугать пичугу и ушел домой.
А когда через несколько дней пришел на то место, то не удержался: встал на колени и аккуратно разгреб траву, чтобы удостовериться, есть ли тут в самом деле гнездо? Разгреб и замер — две крохотные бусинки глаз тревожно, не мигая, смотрели на меня… Стараясь не дышать, я поднялся и отошел в сторону.
Кругом никого не было. В небе плыли белые редкие облака…
Жаркий июльский полдень.
В тени лагерного парка кружком уселась детвора. В середине стоит маленький хрупкий мальчуган Кирилка.
— Какие Кирилка знает переломы? — спрашивает начальник санитарного поста Вовка Кружилин.
— Переломы бывают разные: закрытые и открытые, — бойко отвечает Кирилка.
— Правильно! — одобряют санитары.
— А как оказать первую помощь при укусе змеи?
Мальчик, задавший этот вопрос, показывает на руке место.
— Вот тут… — говорит он. — Нужно принимать срочные меры…
Кирилка подбегает к «пострадавшему» и, достав из санитарной сумки резиновый жгут, быстро, со знанием дела, накладывает его на руку выше места укуса, смазывает «ранку» раствором питьевой соды и пробует доставить пионера на медицинский пункт.
— Ну, сейчас можно этого не делать, — останавливает его «пострадавший», — это ведь пока только тренировка…
Раздается горн… Горнист играет всем знакомый сигнал: «Бери ложку, бери хлеб — начинается обед».
— По отрядам! — командует начальник санитарного поста. И санитары разбегаются по отрядам…
— Опять руки грязные?! — обращается Кирилка к вратарю футбольной команды Лёнечке. На Лёнечке одет бессменный синий свитер, он не расстается с ним даже в жару.
— Я же вратарь, Кирюша, — заявляет Лёнечка, — у меня всегда руки грязные.
— Иди вымой! — строго приказывает санитар, — обедать нельзя с грязными руками.
— Я вечером вымою, — пытается увильнуть Лёнечка, — окончится тренировка, тогда и вымою…
Не говоря больше ни слова, Кирилка берет Лёнечку за руку и тащит к умывальнику. Вратарь упирается.
— Иди, иди, — напутствует Лёнечку капитан футбольной команды Саша Гуков, — Кирюшу по санитарной части нужно слушать. Он к нашей команде советом лагеря прикреплен.
Лёнечка, отстранив малыша, нехотя направляется к умывальнику.
Футболисты по очереди показывают санитару свои руки.
— Можно идти обедать, — разрешает Кирилка, убедившись, что у остальных руки чистые. И футбольная команда в полном составе, кроме Лёнечки, направляется в столовую.
После обеда в пионерском лагере тихий час. Кирилка вместе с врачом Ниной Георгиевной обходят спальни — смотрят, все ли ребята лежат в постелях.
Сделав обход, ложится отдыхать и Кирилка.
А вечером, когда солнце спускается ниже к горизонту и жара спадает, футболисты вместе с ребятами-болельщиками идут на тренировку.
Впереди всех, с санитарной сумкой через плечо, по узкой лесной тропинке, ведущей к стадиону, вприпрыжку бежит Кирилка.
Вот он останавливается у молоденькой елочки и что-то рассматривает.
— Паук! Паук! — кричит Кирилка. — Ребята, смотрите: паук муху мучает!
Подбежав к санитару, ребята видят, как паук умерщвляет муху. Запутавшись в паутине, она поет свою последнюю монотонную песню и замолкает.
— Умерла! — жалобно вздыхает Кирилка.
— А ты ей, Кирюша, искусственное дыхание сделай, — советует Лёнечка, — может, она и оживет.
От недоумения Кирилка моргает глазами и удивленно смотрит на вратаря. Ребята смеются.
Тропинка поворачивает вправо и скоро выводит к пионерскому стадиону.
За футбольным полем раскинулись белые как снег поля цветущей гречихи. Легкий ветерок доносит до ребят теплый запах меда.
Мальчишки разбиваются на две команды, и игра начинается.
Ловко прыгает в воротах бесстрашный в игре Лёнечка. Стремительно носится по правому краю Саша Гуков. Вот он обвел двух нападающих и вышел на штрафную площадку противника. Но тут коренастый мальчуган из команды болельщиков клубком подкатывается ему под ноги, и мяч уходит за черту стадиона, в ельник.
В азарте ребята гоняют мяч по ельнику, пока наконец кто-то из них не выбивает его снова на поле. В игру включаются все болельщики, их человек двадцать. Они толпой гонят мяч к воротам, где стоит Лёнечка. Смелый вратарь, спасая ворота, бросается в самую гущу… Образуется свалка.
Кто-то из штурмующих ворота вместо мяча попадает в живот упавшему Лёнечке. Вратарь, раскрыв рот, судорожно, как рыба, глотает воздух.
Игра останавливается… Расстегивая на ходу санитарную сумку, бежит на помощь Кирилка.
— Саша, — обращается он к капитану футбольной команды, — помоги мне, пожалуйста, я буду ему искусственное дыхание делать.
Проходит минута… Лёнечка глубоко вздыхает и поднимается на ноги.
— Разве можно бить под дыхало, — говорит кто-то из мальчишек.
— Не под дыхало, а в солнечное сплетение, — поправляет Кирилка.
— Да ты у нас, Кирюша, настоящий доктор! — восхищается Саша и, обращаясь к Лёнечке, укоряет:
— Ты бы пожал руку доктору… Вратарь сборной команды, а некультурный…
Лёнечка подходит к Кирилке и целует малыша в щеку.
— Ой, щекотно! — смеется счастливый Кирилка и привычным движением поправляет на боку санитарную сумку.
Хромую собаку, что помогает бабке Васене стеречь колхозный сад, зовут Мурм. Кличку эту дал ей пастух Ефим, живший несколько лет назад у бабки Васены. Ефим привез щепка из города Мурома, да так и назвал похожим именем — Мурм.
Ефима сейчас в колхозе нет.
Мурм уже стар. Как-то, еще в прошлом году, увидел председатель его отяжелевшую поступь и решил заменить молодой собакой Пальмой. Но ничего из этого не вышло: мальчишеские набеги на сад стали чаще, а в лающую до хрипоты Пальму нередко летели камни или палки. Тогда по просьбе бабки Васены пришлось вернуть на службу Мурма.
— Не уважают сорванцы Пальму, — вспоминая об этом случае, сказал однажды на колхозном собрании счетовод Серегин. — Мурма за храбрость любят. Потому и не лазят за яблоками.
— Истинно так, — поддержала бабка Васена. — Ежели и лазят, то только самые несмышленые. На той неделе вот совсем махоньких двух мальчишек ко мне сами ребятишки привели. Привели и просят: «Бабушка, расскажи им про Мурма, чтобы они в сад больше не лазили. Мы их сейчас с яблонь сняли: одного с белого налива, а этот вот, черноглазый, на ранет забрался, целую пазуху набузовал». Ничего не поделаешь, — улыбнулась бабка Васена, — пришлось рассказать…
— Помогло? — иронически спросил председатель.
— Очень даже, — ответила старуха. — Потому как назавтра прибежали эти мальчишки ко мне и у каждого по большой кости. Мурму принесли. А в саду я их больше не видела.
Колхозники засмеялись.
— Тогда вот что, товарищи, — сразу нашелся председатель. — Август кончается, скоро яблоки поспеют. Пусть бабка Васена побеседует с ребятами о своем Мурме, ну и об охране колхозной собственности, конечно… Ребятишек своих завтра к ней прямо в сад присылайте.
«Вот ведь закавыка какая, — придя домой с собрания, соображала бабка Васена, — в беседчики записали…»
А утром, когда мальчишки собрались под старой антоновкой, она отвязала Мурма и, взяв за ошейник, подвела к ребятам. Увидев у одного из мальчишек в руке прут, Мурм зарычал.
— Брось! — строго сказал мальчишке его сосед. — Не видишь, что сердится? Хочешь, чтобы укусил?
Мальчишка послушно перебросил прут через изгородь. Бабка Васена отпустила ошейник, и Мурм, волоча заднюю ногу, неуклюже ринулся под изгородь, схватил брошенный прут и принес хозяйке.
— Собака эта заслуженная, — начала беседу бабка Васена. — Прежде она с Ефимом колхозный скот пасла. И в том деле отличилась… А еще Пашку, счетоводова мальчишку, годов пять назад из проруби вытащила… Паша, расскажи ребятам, как ты тонул.
— Тонул, — нехотя согласился мальчуган в синей, изрядно запачканной ягодами майке, — только я плохо помню… Я маленький был.
— Может, и не помнит, — выручила Пашу бабка Васена, — ему тогда пятый годок шел… Привязали ребятишки коньки к валенкам и пошли на пруд кататься. Ну, и Паша с ними на одном коньке увязался. А в пруду большая прорубь была, из нее зимой воду на скотный двор брали. Поскользнулся Паша и угодил в прорубь… Услыхал Ефим, что ребятишки на помощь зовут, ну и прибежал с Мурмом. «Мурм, — приказал пастух, — в воду! Взять!» Заметался Мурм вокруг проруби: бегает, лает, повизгивает. Страшно ему в ледяную воду лезть. А все-таки прыгнул. Схватил Пашку за шубейку — и вытащил.
— Здорово! — зашумели ребята. — Умный…
Бабка Васена похлопала Мурма по спине и продолжала:
— А годов восемь назад появились в нашей местности волки. Они и раньше к нам из дальних лесов забредали, да редко, а тут заметили колхозники, что из стада начали пропадать овцы — то ягненка нет, а то и овцы… И приказал тогда наш председатель купить пастуху Ефиму ружье.
И вот, помню, как-то понесла я ему обед на выгон. Подошла к стаду и вижу: коровы в одно место сбились, овцы к ним гуртом жмутся, а Мурм, слышу, где-то поблизости в кустах лает. Позвала я Ефима — не откликается… И Мурма вдруг не слышно стало. Ну, думаю, что-то неладно. Подошла к тому месту, откуда лай слышался, раздвинула кусты и обомлела. Даже узелок с блинами выронила. Вижу, Ефим с ружьем мечется, а перед ним Мурм с волком клубком катаются. Хрипит клубок, вертится. Вижу, Ефим стрельнуть хочет, да не стреляет, должно, в Мурма попасть боится. Потом поднял ружье и вверх пальнул. Раздвоился клубок: Мурм к кустам отскочил, а волк в лес кинулся. Выстрелил тогда Ефим по волку, да где там! Убежал, проклятый… Мурм в ярости за ним бросился, тут мы и увидели, что задняя нога у него волочится — перекусил серый разбойник ногу… С тех пор вот, — подытожила бабка Васена, — по причине ранения Мурму другую работу дали, полегче — колхозный сад от несознательных элементов стережет. В нашем колхозе есть еще такие, — она лукаво прищурилась и, повернувшись к Мурму, весело спросила: — Правильно я говорю? Аль нет?
— Гав! Гав! Гав! — вильнув хвостом, отозвался Мурм.
Июль…
Обмелела речонка у пионерского лагеря; стала рыжая от палящего солнца трава. Жарко…
На берегу, в тени ивового куста, лежат мальчишки и молча смотрят в белесое безоблачное небо.
Где-то высоко гудит самолет… Вот он прочертил узкое облачко, и ребята заметили блестящую точку.
— Как приеду домой, — заявляет один из мальчишек, — обязательно на самолете полетаю.
— Ты уж не хвастался бы, Мишка. Где тебе летать…
— А я и не хвастаюсь, — спокойно говорит Мишка, — у меня отец бортмехаником на аэродроме работает. А летчик Лифанов его приятель… Сяду я в кабину к летчику, — мечтательно продолжает Мишка, — и скажу: «Дядя Володя! Давай махнем в Антарктиду или еще куда… Давай, дядя Володя, весь земной шар облетим и все на цветную пленку зафотографируем…» Только вот киноаппарата у меня пока нет, — вздыхает Мишка. — Мне бы «Неву» — вот это аппаратик!
— А я бы в Мурманск, на Баренцево море полетел, — вступает в разговор второй мальчишка. — У меня там старший браток на Северном флоте морячком служит. Разыскал бы я его корабль и спустился бы прямо на палубу на парашюте. Привели бы меня к капитану, а капитан говорит: «Молодец, Петька! Смелый ты человек! Зачисляю тебя в экипаж юнгой». — «Служу Советскому Союзу!» — отвечаю. И остался бы я на корабле юнгой.
— А я никуда не полечу, — говорит белобрысый мальчик, который лежит крайним к речке. — Я окончу школу и пойду учиться на доктора. Буду таким же, как наш школьный врач, Лидия Степановна. Красивая она и справедливая. Глаза у нее большие-большие и немного печальные… И если заболит у тебя что-нибудь — живот, например, — достанет она из халата свою трубочку, ослушает внимательно и скажет: «Нужно полежать, Дроздов». Выпишет капель или порошков и отправит домой.
А если вдруг вздумаешь нарочно больным прикинуться, чтобы с урока убежать, — на каток или в кино, например, — посмотрит она на тебя своими печальными глазами, улыбнется и скажет ласково: «Ты симулянт, Дроздов, иди, милый, на занятия». «Извините, Лидия Степановна», — ответишь. И спокойненько, без шума пойдешь в класс досиживать уроки.
Вот какая у нас Лидия Степановна!
Мальчуган замолкает. Наступает тишина… Самолет улетел, а облачко, прочерченное им, постепенно расплывается и тает…
Стрелки будильника вытянулись в струнку и показали шесть часов. Задребезжал звонок… Женька проснулся и вспомнил слова старосты класса Нины Колотушкиной: «Завтра, Чеботарев, к семи двадцати приходи… До уроков проведем классное собрание». Это она сказала каждому персонально, и все согласились, потому что кому ж охота класс подводить? В других классах не проводят по утрам таких собраний, а Нинка придумала, чтобы поднять общую дисциплинированность.
Женька позавтракал и вышел на улицу.
В переулке никого не было. Только женщина в синем халате, с ведерком и кистью в руках стояла у стендов, расклеивая свежие газеты.
Подойдя к газете, Женька остановился. На фотографии он увидел человека в чалме. Внизу крупными буквами было написано: «Добро пожаловать».
— Добро пожаловать! — вслух сказал Женька.
Расклейщица газет посмотрела на него и рассмеялась:
— Ты уж не встречать ли гостя ни свет ни заря поднялся?
— Я на собрание иду, — нехотя ответил Женька.
— На собрание?! — удивилась женщина. — В такую-то рань…
Женька промолчал и, отойдя к другой газете, начал разглядывать карикатуру.
Потом он зашагал дальше. В конце переулка посмотрел на часы: времени до собрания оставалось еще много — целых двадцать минут. Женька подошел к витрине магазина «Автозапчасти». За стеклом лежали детали: мотоциклетные рамы, педали, хромированные фары, сияющие голубоватым блеском. Он мысленно начал собирать из них свой собственный мотоциклет и уже почти собрал, да не хватало руля, его на витрине почему-то не оказалось.
Оторвавшись от витрины, Женька решил пройти через тоннель — так было ближе до школы. В полутемном тоннеле он увидел идущую навстречу ему маленькую фигурку. Человек неуверенно ступал по узкой полоске тротуара и гулко стучал перед собой палкой. Услыхав громкие Женькины шаги, он остановился:
— Люди добрые… Помогите.
Женька приблизился и увидел небольшого старичка.
— Что с вами, дедушка?
— Сыночек… Заблудился я, — виновато улыбнулся старичок. — Помоги выйти к Курскому вокзалу.
— Я в школу опоздаю, — простодушно признался Женька и чуть было не побежал от старичка, но тот, как показалось Женьке, искал его своими невидящими белесыми глазами. И Женька подошел к нему, взял за руку и вывел из тоннеля. — А теперь идите прямо, дедушка, — объяснил он. — Дойдете до угла, свернете налево, а там через багажный двор — прямо на Курский вокзал… тут близко.
— Не дойду я, милок, — сказал старичок грустно. — Я уже второй раз эту проклятую тоннелю палкой обстукиваю… С раннего утра тут шастаю… В прошлом годе, когда у невестки гостил, сам находил на вокзал дорогу, а сейчас заблудился… Сошел с двадцать четвертого трамвая, будь он неладен… и заблудился. Я, сынок, в Тихорецкую еду, — доверительно, как старому знакомому, сказал он Женьке. — В Тихорецкой у меня вроде тебя два внука в пионерах-тимуровцах состоят… Там я беды не знаю…
Он постучал палкой по асфальту и, потоптавшись на месте, медленно зашаркал по переулку. Женька посмотрел ему вслед и… не выдержал. Догнал старичка, взял его за руку и бережно, совсем не торопясь, повел к вокзалу.
…Собрание уже заканчивалось. Нина Колотушкина сидела за учительским столом и записывала что-то в свою толстую тетрадку, там у нее были всевозможные планы, расписания и списки недисциплинированных. Увидав Женьку, совсем не запыхавшегося, а спокойно вошедшего в класс, она сердито захлопнула тетрадку и встала.
— Ребята! — почти торжественно сказала Колотушкина. — Собрание продолжается… Разберем безответственный поступок Чеботарева.
В классе притихли.
— Чеботарев, — обратилась она к Женьке, — сегодня, как ты знаешь, было намечено собрание.
— Знаю, — ответил Женька.
— Я тебя предупреждала об этом?
— Да.
— Так почему же ты проспал и не явился на собрание?
— Я не проспал.
— Тогда объясни классу, что с тобой опять приключилось… Ведь это у тебя уже второе опоздание.
— Ну и что? — вызывающе сказал Женька. — Я тогда одного малыша в детский сад отводил, меня его мать попросила, она на работу опаздывала.
— Это мы уже слыхали… А сейчас что? — насмешливо спросила Колотушкина.
— А сейчас старичка на Курский вокзал провожал.
В классе засмеялись.
— Какого старичка? — спросил кто-то.
— Маленького такого. Он в Тихорецкую поехал. Я ему билет в кассе взял… Слепой он.
— Богатая фантазия! — надменно бросила Нина Колотушкина. — Можешь дальше не рассказывать.
Раздался звонок, извещающий о начале уроков.
Никто уже не слушал старосту. Захлопали крышки парт. Все начали доставать тетрадки, книжки.
— Вообще-то все понятно, — поглядев на дверь, заторопилась староста. — Имеется предложение за неявку, а точнее, за опоздание на собрание класса Чеботареву объявить выговор. Кто — «за»? Раз, два, три…
Колотушкина открыла свою толстую тетрадку на нужной странице и, сделав отметку о проведении важного мероприятия, гордо направилась к своей парте.
— Активный ученик Чистов! Изобретательный! — сказал как-то про Володьку директор школы. И правда…
Чистов — санитар нашего класса, да еще и художник. Как кто попадется ему на глаза с грязными руками или вовсе не причесанный, так он моментально санитарный листок-«молнию» вывешивает. И так здорово карикатуры нарисует, что все мы, ребята, со смеху падаем, а некоторые так от злости трясутся, как, например, Пашка Кляксин. Но сколько Пашку ни разрисовывал Володька, он все равно ходит с грязными руками, и шнурки у него на ботинках мотаются, и на форме всего три пуговицы осталось.
— Подумаешь, — говорит Пашка, — какой Репин нашелся… Портретики рисует… А я теперь так: каким меня изобразишь, таким и ходить буду. Нарисуешь с кляксой под носом — с кляксой ходить буду, а без ремня нарисуешь — ремень дома оставлю! Слово даю!
— Какой же ты пионер, если такой неаккуратный, — упрекнул его Володька.
— А это не твое дело! — огрызнулся Пашка. — Учусь я хорошо, металлолома больше тебя собрал… А костюмчик и внешний вид по твоим рисуночкам соблюдать буду.
Так оно и было. Пашка держал свое слово.
Но вот подошел канун Нового года. Володька свой последний санитарный листок вывесил. Нарисовал карикатуры на всех грязнуль, пожелал им вымыться к Новому году. Нарисовал, кому что снится, а в правом углу сан-листка — большой портрет Пашки Кляксина. Стоит Пашка, да не прежний замарашка, а по всей форме: ботиночки начищены, голова на пробор причесана, брюки отутюжены. И руки чистые-пречистые…
Долго смотрел на свое изображение Пашка. Потом подошел к Володьке и сказал: — А ты здорово, Чистов, придумал! Знаешь, что я свое слово держать умею!
Когда мы с Толей, сделав уроки, выходим гулять на наш Суворовский бульвар, то часто встречаем там мальчика в серой заячьей шапке. Гуляет он со своей няней и всегда просит ее рассказать сказку.
— Лягушка прыгала, прыгала, — обычно начинает рассказывать няня, — и припрыгала к пруду…
— Ну, а дальше? — спрашивает мальчик.
— А дальше… — И няня начинает сначала: — Лягушка, милый, прыгала, прыгала и припрыгала к огромному пруду.
— Ну, припрыгала, а дальше? — нетерпеливо, чуть не плача, спрашивает малыш.
— Перестань! Не знаю я… Иди с ребятишками поиграй… Держи лопатку.
Мальчик берет лопатку и нехотя начинает — ковырять снег.
Как-то я и говорю Толе:
— Толь, а Толь… Знаешь что…
— Что?
— Давай, — говорю, — сочиним сказку про лягушку и отдадим ее няне этого карапуза — пусть ему рассказывает.
— Давай! — согласился Толя.
И мы в тот же день пошли ко мне домой сочинять сказку. Сочиняли, сочиняли, так ничего и не придумали.
— Давай, — говорит Толя, — лучше пойдем в книжный магазин, купим «Муху-Цокотуху» и подарим ее няне: пусть малышу читает.
— Да что мы с тобой такая бестолочь? Свою сказку сочинить не сможем?
— Конечно, не бестолочь, — говорит Толя, — конечно, сочиним.
И мы снова взялись за работу.
Через три дня, наконец, мы сочинили нашу сказку. Переписали ее начисто, чтобы понятней было, и отправились на бульвар.
— Ну что ж, почитаем, — сказала няня, когда мы разыскали ее и объяснили нашу затею. — А сейчас, ребятки, — заторопилась она, — нам с Гришей домой пора… До свидания.
И они ушли.
Через несколько дней идем мы с Толей по бульвару и видим: сидит на лавочке няня и разговаривает с какой-то старушкой. Недалеко от них гуляет малыш, копает снег лопаткой.
— Сейчас подойдем, — говорит Толя, — узнаем про пашу сказку.
Подошли мы и поздоровались.
— A-а! Здравствуйте, ребятки! — как старым знакомым, приветливо сказала нам няня. — За сказку спасибо вам — выручили. Гриша! — позвала она малыша. — Поди сюда, милый, поздоровайся с ребятами.
— Щас, — важно отозвался Гриша.
Он подошел к нам и доверчиво подал красную от мороза руку — сначала Толе, а потом мне.
— С бабушкой поздоровайся, — приказала няня.
Мальчик подошел к старушке и тоже подал ей руку.
— Умник, — похвалила его няня. — А теперь расскажи нам, какую ты сказку выучил.
— Жила-была лягушка, — охотно начал рассказывать Гриша. — И было у нее пять лягушат: четыре дисциплинированных и один недисциплинированный. Задумал недисциплинированный лягушонок убежать в чисто поле. И убежал! Вот… Собрала лягушка остальных лягушат и говорит: «Лягушата мои лупоглазые, прыгайте в разные стороны, ищите своего братца». И они попрыгали. Один попрыгал на север, другой — на юг, третий — на запад, а четвертый — на восток. Вот!
— Ну, а дальше?
— Первым вернулся домой лягушонок с севера, — продолжал Гриша. — Припрыгал и говорит: «Все лапки я себе отморозил, ангиной заболел и в ухо мне надуло». Измерила ему лягушка температуру — оказалось тридцать девять и три… Приехала «скорая помощь» и забрала лягушонка во Вторую градскую больницу… в детское отделение… Вот…
— Ну, а что видел лягушонок на севере? — спросила няня.
— Видел он белый снег, а по снегу прыгают страшные звери: шерсть у них серая, а на голове торчат по два больших уха… Это зайцы. Вот! — торжественно объявил он и продолжал: — Потом припрыгал лягушонок с юга…
Когда Гриша рассказал всю сказку до конца, старушка спросила:
— Это кто ж тебя, внучек, такой сказочке выучил?
— Это мы с Мишей сочинили… Сами придумали, — не вытерпев, похвастался Толя.
— Будет болтать-то… сами, — окинув нас недоверчивым взглядом, сказала старушка. — Нипочем вам не сложить такую сказку.
Мы с Толей посмотрели друг на друга и рассмеялись.
Настроение у нас в этот день было очень хорошее.
Прошло полгода, как немцы заняли городок Сосновск, а учителю литературы, Петру Петровичу, так же как и всем сосновцам, казалось, что живут они в оккупации вечность.
На дворе стояла осень. Мокрая осень 1942 года. Вот уже вторую неделю лил дождь, и сосновцы ходили хмурые и злые.
В редкие дни показывалось солнце, но и оно не веселило.
В один из дождливых октябрьских дней в школу, на урок литературы, в 4-й класс «Б» пришел маленький пузатый, как ольховый бочонок, капитан Шлейд.
После короткого возгласа «Хайль Гитлер!» он обратился к Петру Петровичу по-русски:
— Наш с вами задач, — сказал он, — воспитывайт молодежь немецкий порядок.
Шлейд считал себя знатоком русского языка, и, когда переводчик, поляк Хмелярский, был в отлучке, он охотно заменял его.
Капитан достал из кармана листовку, протянул ее учителю и приказал читать. Потом он достал еще такую же листовку и спокойно сказал:
— Я буду взять вас на контроль.
В классе притихли. Учитель держал листовку перед глазами и молчал. Ребятам показалось, что он ослеп.
— Я приказал читайт! — напомнил капитан и вынул пистолет.
Класс замер. Было слышно, как билась о стекло осенняя муха.
Вдруг в глазах Петра Петровича мелькнул знакомый ребятам озорной огонек, и он начал читать.
Немец, следивший по своей листовке за чтением, одобрительно кивал головой. Когда Петр Петрович дошел до последней фразы: «Великая Германия будет повелевать», он прочитал ее особенно четко. Потом, возвращая листовку капитану, так же четко сказал:
— Держи карман шире!
В классе раздался взрыв хохота.
— В чем дело? — машинально схватившись за карман, спросил Шленд. — Почему есть смех?
— Детям очень понравилось выразительное чтение, — улыбаясь, сказал Петр Петрович. — Они в восторге… Зер гут.
— О, зер гут! — засмеялся довольный капитан. — Отшень карашо! — И, повернувшись через левое плечо, он с достоинством и с сознанием выполненного им долга удалился.
4-й класс «Б» торжествовал.
Раньше Лелька думала, что самый противный мальчишка в школе — Захарка Совков. Один раз на переменке Захарка подошел к Лельке и сказал:
— Стой, малявка, сейчас фокус покажу!
А сам достал из кармана баранку-сушку и повесил на Лелькин нос. Баранка долго висела и не спадала. Лелька, может быть, и не обиделась бы на этот фокус, потому что знает, что нос у нее чуточку вверх смотрит, да ребята так дружно засмеялись, и Лелька заплакала.
— Не реви, — сказал Захарка. — Я тебе чижик сделаю.
— Зачем мне твой чижик, — сквозь слезы ответила Лелька. — Я не играю в чижика.
— Ну, тогда заступаться за тебя, малявку, буду, — пообещал Захарка. — Кто тронет — скажи.
С тех пор Захарка никогда не обижал Лельку, он даже стал принимать ее в свои игры, а летом Лелька вместе с мальчишками ходила в соседнюю деревню на озеро, и Захарка давал ей свою удочку. Сначала у Лельки ничего не получалось, небольшие рыбки срывались с крючка и плюхались снова в воду, но Захарка научил Лельку делать подсечку, и она поймала большого серебристого язя.
— Поймала язя, а есть его нельзя! — завидовали мальчишки.
— Вот и неправда, — смеялась счастливая Лелька. — Еще как можно!
Она сама сняла с крючка рыбу и опустила ее в Захаркин котелок. А когда рыболовы вернулись в свою деревню, Захарка сломал небольшой прутик, сделал кукан, нанизал на него язя, двух окуньков и отдал Лельке.
— Возьми, — сказал Захарка. — Это твое… Мамка поджарит.
Когда мальчишки играют в войну, то командиром у них всегда Захарка.
«А теперь ранен командир», — вздыхает Лелька и вспоминает последнюю игру… Мальчишки разбились на два отряда, на красных и фашистов. Командиром красного отряда был Захарка. Набрав целые карманы еловых шишек, красные обстреливали фашистов, захвативших Горбатый мост.
Сначала Лельку не хотели принимать в игру — мала еще. Но Захарка сказал:
— Пусть играет… Она медсестрой будет.
Очень тогда поправилось Лельке, что Захарка ее медсестрой назвал, и она побежала в наступление с ним рядом.
— Вперед! За Родину! — как в настоящем бою, кричал Захарка, и глаза у него сверкали… Лелька еле поспевала за ребятами…
И когда мостик был уже в руках у красных, вдруг споткнулся и упал командир Захарка. Лелька подскочила к нему и увидела, что нога у него застряла между бревнами. Вгорячах Захарка выдернул ногу, но, вскрикнув, упал снова. Не раздумывая, Лелька оторвала от своего платья подол и начала бинтовать раненую ногу. И пока она бинтовала, Захарка терпел, не плакал. Он только закусил губу, и по его щекам сбежали две крупные слезинки… Прибежал Захаркин отец, дядя Павел.
— Должно, перелом, — оглядев Захаркину ногу, сказал дядя Павел. Он отнес Захарку домой и в тот же день отвез в больницу.
Вспомнив про Захарку, Лелька долго сидела грустная, потом достала тетрадку, вырвала из нее листок и, послюнив карандаш, вывела крупными буквами:
«ПИСЬМО»
Отступив чуть пониже, написала:
«Здравствуй, Захарка! Ты самый смелый и сильный, как все равно Чапаев. Нога у тебя переломилась, а ты и не кричал вовсе. Дыру эту на мосточке папаня твой забил. Скорей выздоравливай, опять играть будем. Теперь у меня настоящий бинт и йод в пузырьке есть, и сумку с красным крестом я себя сама сшила.
Медсестра[1] Лелька Егорова,
ученица 2-го класса».
Она сложила письмо треугольником и написала адрес: «Райбольница. Командиру Захару Совкову, ученику 4-го класса, со сломанной ногой».
Вчера в Доме пионеров Вася Пуговкин был на занятиях литературного кружка, где говорили о литературе и об умении наблюдать жизнь… Не обязательно ему, Васе, только что начавшему писать рассказы и фельетоны в школьную стенгазету, браться за повесть или роман — тут необходим жизненный опыт. Так сказали. Надо научиться делать зарисовки природы, описывать интересные события, факты, а уж потом…
Вася взял блокнот, карандаш и, усевшись поудобнее у окна, стал наблюдать… Во дворе, на плоской крышке сарайчика, стоял ушастый Сережка Голышкин и бросался камнями. «Сделаю зарисовку нашего двора», — подумал Вася. Но, увидав, как Сережка запустил камень на крышу дома, решил: «Нет, напишу лучше рассказ под названием — «Озорник». Вася вывел заголовок и пролил на бумагу первые строки: «На дворе осень. Пожелтели листья. Плывут на запад облака. Пятиклассник Сережка Голышкин набрал целый карман камней и бросает их на нашу крышу. Скатываясь, они гулко стучат, спугивая с подоконника воробьев…»
«Было бы интереснее, — подумал Вася, — если бы Сережка запустил камнем кому-нибудь в стекло… Ну, скажем, дворнику Федору Федоровичу, который живет двумя этажами ниже…»
Придумав про дворника, Вася зачеркнул последнюю фразу и написал новую. Получилось так: «На дворе осень. Пожелтели листья. Плывут на запад облака. Пятиклассник Сережка Голышкин набрал целый карман камней, бросает их на нашу крышу… Вдруг один из камней летит прямо в окно к Федору Федоровичу, нашему дворнику, сердитому старику лет пятидесяти, высокому, как каланча, и рыжему, как охра».
Но тут все пошло не так. Все не по сюжету… Творческий процесс Васи был внезапно прерван звоном разбитого стекла. На его подоконник упал камень величиной с чернильницу. В разбитое окно он увидел, как Сережка, спрыгнув с крыши сарая, со всех ног улепетывает со двора.
Выбежав на улицу, Вася успел заметить, как Сережкины уши скрылись за углом соседнего дома… Догнав героя своего рассказа, Вася учинил над ним расправу. Дворник вышел тоже не по сюжету, взял Ваську за шиворот и за самосуд отвел к родителям.
Весь вечер Вася думал и вздыхал: далека еще действительность от литературы!
В большие морозы мы с Колькой в школу на трамвае ездим.
Вошли мы как-то с ним с передней площадки, раздышали в замерзшем окне каждый по дырочке и смотрим в лих, будто новыми домами любуемся.
Старичок, который с нами через переднюю вошел, деньги на билет передал, а мы с Колькой бесплатно едем. Монетки в руках зажали и держим, на всякий случай. Едем мы, едем… Вдруг слышу, за плечо меня кто-то трогает. Оглянулся — кондукторша.
— Билетик бери, востроглазый… И ты, дружок, бери, — сказала она Кольке.
Отдали мы монетки.
— Ишь, нагрели как… Должно, давно сели?! — строго сказала кондукторша и оторвала нам по билетику. — Тебя как зовут-то, востроглазый? — спросила она меня.
— Вовка.
— Нехорошо, Вовка, без билета ездить… Государство обманываешь, несознательно… Пионер небось…
Начал я оправдываться, да перестал. Виноват ведь.
После этого случая мы с Колькой часто к этой кондукторше попадали. Подружились даже… И как ее зовут узнали.
Войдем, бывало, в вагон, увидим ее:
— Здравствуйте, тетя Даша!
А она:
— Здравствуйте, ребятки! — И сейчас нам билетики отрывает, а мы ей деньги…
С билетом ехать здорово! Никого не боишься… Сам себе хозяин. Колька один раз даже какую-то песенку от хорошего настроения начал насвистывать.
Тетя Даша посмотрела на него и говорит:
— Колька, перестань! Чтоб этого в трамвае больше не было… Некультурно… Понял?
— Понял, — говорит Колька и перестал.
Однажды тетя Даша увидела нас и говорит:
— Скоро, ребятки, я на другую работу перехожу. Кондукторов на нашей линии больше не будет… До свидания! — До свидания, тетя Даша! Всего вам хорошего… — сказали мы с Колькой и сошли на нашей остановке.
…Дней через пять сели мы в вагон, а кондуктора нет, пассажиры билеты сами отрывают. Деньги в никелированную кассу бросают. На честность.
Постояли мы с Колькой, посмотрели… Потом опустили наши монетки и оторвали по билетику.
Над деревней кружилась стая ворон, потревоженных выстрелом. Зимнее солнце уже опускалось, и его косые холодные лучи окрашивали деревню Ермолинку в розовый цвет. Из трубы клуба, в котором стояли немцы, столбом поднимался дым.
Сашка подошел к своему крыльцу и увидел мать, скалывающую лопаткой лед с приступок.
— Ты где это пропадаешь, птицелов? — заворчала мать. — Смотри, подстрелят тебя немцы. Иди домой! — приказала она. — Посинел небось.
Сашка молча поднялся на крыльцо, оббил веником снег с валенок и вошел в избу.
В избе тихо. Пойманный неделю назад снегирь, свернувшись в красный шарик, сладко дремал в клетке.
Сашка подошел к клетке и тихонько свистнул. Снегирь встрепенулся, выпятил грудку и запел доверчиво: «Рюм… Рюм… Рюм…»
Сашка полез в карман, достал несколько коноплинок и посыпал в клетку.
Снегирь слетел с жердочки и снова: «Рюм… Рюм…»
Вошла мать и, увидев Сашку у клетки, сказала:
— Спрятал бы ты снегурушку… А то ведь придет Хлюгель — отнимет. Он каждый день по дворам шастает.
— На что он ему, — ответил Сашка, — он кур ловит.
Стали ужинать. Сашка поел жидких щей с кусочком жмычного хлеба и полез спать на печку.
— Ты бы завтра обвязал яблони, Саня, — попросила мать. — А то ведь зайцы всю кору обгложут.
— Не буду, — сказал Сашка. — Все равно немцы все яблони на дрова порубят.
Мать вздохнула. Она и сама видела, что солдаты в клубе без конца палят две печки.
Хлюгель заявился утром.
Дома был один Сашка. Он лежал на печке и молча следил, как генеральский денщик орудовал в избе… Вот он полез в кадушку за огурцами… В левой руке Хлюгель держал двух подстреленных петухов. Своего петуха Сашка узнал сразу: гребешок — мясистый, распухший, а крылья — светло-коричневые.
Когда Хлюгель подошел к клетке и остановился, у Сашки забилось сердце. Немец снял со стены клетку, поднес ее к окну, чтобы получше рассмотреть красногрудую птицу. И тут Сашка не выдержал. Он соскочил с печки и, ухватившись за клетку, крикнул:
— Не дам снегиря! Петуха убил нашего… и уходи, длинноногий!
Денщик угрожающе посмотрел на мальчишку. Но, увидев в окне, как промчалась генеральская машина, заторопился, поставил клетку и выбежал на улицу.
А вечером, как и ожидал Сашка, он пришел за птицей. К удивлению матери, Сашка отдал снегиря спокойно.
— Хороший певчий птиц! — забирая клетку, сказал Хлюгель. — Я подарю его генераль!
— Здорово поет, — похвалил Сашка.
— Ты что ж это, генерала услаждать вздумал? — строго спросила мать Сашку, когда немец ушел.
Сашка засмеялся.
— А в клетке-то не снегирь, — сказал он. — Да и клетка старая, того и гляди развалится.
Мать ничего не понимала.
— Чего еще удумал?
— А ничего… Я Хлюгелю воробья поймал… А грудку ему красной краской покрасил… Пусть чирикает.
— А снегирь где? — спросила мать.
— Спрятал. Пойдем покажу…
И они пошли на чердак.
На чердаке было тихо. В просвете дырявой крыши виднелся лоскуток неба. Клетка была подвешена под самым верхом.
— Смотри, сынок, догадается Хлюгель — беда будет.
— Не догадается, — заверил Сашка и спросил: — Мам, а немцев когда прогонят?
— А кто ж его знает, — вздохнула мать. — Теперь уж скоро. Говорят, наши наступать стали.
Где-то далеко басовито пророкотали артиллерийские залпы.
«Рюм… Рюм… Рюм…» — вдруг отозвался снегирь из клетки.
Сашка улыбнулся и посмотрел вверх. Там, высоко на светло-синем лоскутке неба, золотой точкой горела звездочка.
«Рюм… Рюм… Рюм…» — пел свою незатейливую зимнюю песню снегирь.
Где-то далеко от Варькиного дома плещется Черное море. Оно как озеро, только очень большое, в тысячу раз больше. Море это бывает таким беспокойным, что шумит целыми днями без передышки. Но всего этого Варька не видела, а узнала от брата Геннадия, который недавно вернулся из отпуска. С моря он приехал загорелый, черный, как негр. А когда Варька рассказала об этом подружкам, они не поверили и все пришли смотреть на Геннадия.
— Он был на море, — пояснила Варька, — там солнце жаркое, а вода черная.
Геннадий рассмеялся, дал всем по груше и сказал:
— Не выдумывай, Варька, вода в море синяя.
Кроме груш, брат привез с юга винограду и пять камешков — три белых и два черных. Они были круглые и гладкие, а если играть в них, то стучат они по-особому, совсем не так, как у других девчонок. Не только Варьке, но и ее подружкам понравились эти камешки.
— Варь… давай в твои поиграем, — часто просили они. И Варька не жалела — радовалась, что только у нее есть такие чудесные камешки.
Наигравшись, она часто приставала к брату.
— Ген, а Ген, — спрашивала Варька, — а море — оно соленое?
— Соленое, — уж в который раз отвечал Геннадий.
— Какое соленое, как рассол в кадке?
— Да.
— И синее-синее?
— Нет, зеленое, — объяснял Геннадий.
— Ой! Ты ж говорил, что синее…
— Ну, синее, — терялся он. И, подумав, добавлял: — И немножко зеленое…
— Ген, а Ген, — спрашивает Варька в другой раз, — а камешков на море много?
— Хватает, — отвечает брат.
— А море, когда разбушуется — страшное?
— Да нет, не страшное… А наоборот, очень даже красивое… Такое серое… с переливами.
Сбитая с толку, Варька недоуменно смотрит на брата и, чуть не плача, жалуется:
— Что ты все время обманываешь… То сказал — синее, то — зеленое, а сейчас — серое.
— Оно всякое, — начинает сердиться Геннадий. — Иди с девчонками поиграй. — И чтобы прекратить разговор, спрашивает: — Хорошие я тебе камешки привез?
— Хорошие… — нехотя соглашается Варька и уходит, так и не узнав, какое оно, это Черное море.
А ложась спать, Варька думает о море. Она представляет его огромным и ласковым. В нем никогда нет бури. Оно всегда тихое и спокойное с необыкновенно красивой водой. Какого цвета эта вода — Варька не знает.
И часто проснувшись ночью, она достает из-под подушки завернутые в тряпочку камешки… и трогает их.
Камешки пахнут морем.
Мой приятель и сосед по квартире Славка Матыльков учится в четвертом, а я в шестом классе.
Товарищи мы с ним неразлучные: и в кино, и на каток, и в зоопарк на разное зверье смотреть — всегда вместе.
Славкина мать, Дарья Ивановна, ездит кондуктором на трамвае и уходит на работу очень рано, когда Славка еще спит. По ее просьбе я бужу Славку без четверти восемь, он умывается, завтракает и уходит в школу.
Вечерами мы часто гуляем с ним по городу, и когда Славка слышит знакомые звуки проходящего мимо трамвая, он останавливается и не без гордости заявляет: «Моя мать на первом вагоне ездит — на моторном!»
Дарья Ивановна, придя с работы домой, всегда спрашивает Славку, был ли он в школе и не попал ли вместо ученья на каток. Обращаясь ко мне, она обычно просит: «Ты уж, Петенька, посмотри за ним, чтобы он в плохую компанию не попал, чтоб не «свихнулся».
До этой зимы все у нас шло благополучно, учились мы со Славкой, можно сказать, нормально. Отличниками, правда, не были, но и двоек не получали. А вот совсем недавно вышла у нас в учебе загвоздка. Началась она вот с чего. Приходит как-то ко мне вечером Слава и говорит:
— Петь, а Петь. Знаешь что?.. У нас в классе один мальчишка в «Пионерскую правду» рассказ написал, и его напечатали. Так теперь этот пацан нос задрал, на всех свысока смотрит. Мне, говорит, в редакции одна ответственная заведующая сказала, что я будущий писатель… Давай и мы с тобой сочиним что-нибудь, — предложил Славка. — Катанем в журнал или в газету… Вот будет здорово!
— Ну что ж, давай, — согласился я, — ищи какую-нибудь тему — попробуем.
— Ладно, — ответил Славка, — я теперь все эти дни буду ходить и надумывать, ходить и надумывать. Как только что-нибудь надумаю, так начнем…
На следующее утро выхожу я на кухню умываться, а Славка меня уже поджидает.
— Придумал, — объяснил он. — Вернее, еще не совсем придумал, только заголовок и начало сочинил.
Привел меня Славка в свою комнату и достал из-под матраца толстую тетрадь.
— Вот, послушай, — сказал он и начал читать: — «На охоте» — это заглавие, — пояснил Славка. — Слушай теперь начало: «Взошло солнце. Его лучи озарили дубы и сосны. Вдруг на дубу что-то зашевелилось, и охотник Федор дал залп из своей двустволки…»
— Постой, постой, — перебил я Славку. — Как же так: не разобравшись, кто сидит на дубу, — сразу залп… А если там человек?
— Человек утром на дубу сидеть не будет, он спит или на работе, — объяснил Славка. — Сидел там зверь. Об этом у меня дальше все будет сказано… Ты не перебивай, а слушай!
«Когда дым рассеялся, — продолжал читать Славка, — с дуба свалился огромный медведь. Он упал на землю мертвый и улегся у толстых корней. Охотник Федор, прочистив шомполом двустволку, бодро зашагал в глубь леса».
Теперь нужно продолжать дальше, — сказал Славка. — Давай теперь сочиним, как охотник Федор встречается с волком и тоже убивает его.
— Послушай, может, нам другую тему взять, поинтереснее.
— Нет уж, — возразил Славка, — давай сочинять про охоту, раз начали.
Я посмотрел на часы и напомнил приятелю, что нам пора в школу.
— Жалко, — сказал он с досадой и, хитро прищурив свои маленькие, точь-в-точь как у Дарьи Ивановны, глазки, спросил: — А может, сегодня не пойдем, а? Все равно в голову, кроме зверей, ничего не лезет. Давай один день пропустим, а?! — упрашивал меня Славка. — Зато рассказ напишем…
Такие случаи бывали со Славкой и раньше, он не раз предлагал мне вместо школы пойти в кино или на каток. Но я, твердо помня наказ Дарьи Ивановны — присматривать за Славкой, — старался уговорить его этого не делать. А когда слова не действовали, я пускался на хитрость.
— Хорошо, — говорил я, — давай прогуляем. Я согласен. Только расскажем об этом Дарье Ивановне. Вот это будет по-честному.
Услышав такое предложение, Славка торопливо укладывал в портфель свои книжки, одевался и, не дожидаясь меня, бежал в школу.
Но в этот раз все пошло по-другому. Я и сейчас не могу понять, как это получилось. Только в школу мы не пошли. Целый день мы сочиняли. К вечеру наш охотник Федор убил четырех медведей, штук пятнадцать волков, трех зайцев и одного горностая… Прервала нас Дарья Ивановна. В коридоре мы услышали ее шаги. Она возвращалась с работы. Спрятав рассказ под матрац, Славка начал переписывать задачу.
— А! Ребятки! Уроки учите, — войдя в комнату, весело сказала Дарья Ивановна. — Ну как, Славка мой не балует?
— Что вы, Дарья Ивановна, он скоро первым учеником станет.
— Да ну?
— А как же… Сегодня четверку получил.
Дарья Ивановна недоверчиво посмотрела на Славку и почему-то вздохнула.
А мне сделалось неудобно, что соврал, и я ушел в свою комнату.
Только лег спать, вдруг слышу стук. Открываю дверь: с тетрадкой и карандашом в руках, в одних трусиках в коридоре стоит Славка.
— Петь, а Петь, знаешь что? — шепчет он мне. — Совсем это и неинтересно про волков да про зайцев. Давай лучше про тигров напишем, — посоветовал он. — Сочиним, как на них в Уссурийской тайге охотятся. Охотником пусть будет наш Федор, — развивал свою мысль Славка. — Вместо ружья дадим ему боевую винтовку… На тигров по с ружьем, а с боевой винтовкой охотятся…
Тут Славка вдруг шагнул к своей двери и прислушался…
— Кашляет, — все так же шепотом заметил он участливо. — Сколько раз говорил ей: «Надевай калоши на валенки…» Не слушает… Промочила ноги, вот и кашляет… Знаешь что, Петь, — сказал он, снова подойдя ко мне. — Ты случайно не скажи матери, что мы в школу не ходили. А то она сильно расстроится.
Я зажег свет и позвал Славку к себе в комнату. Мы подумали немного и начали сочинять про уссурийских тигров.
«Охотник Федор, — писали мы, — пробираясь глухой неведомой тайгою, вышел к озеру и присел отдохнуть. Вдруг на берегу, в густых зарослях камыша, он заметил огромного полосатого тигра и начал дрожать. Почуяв охотника, тигр начал реветь».
Тут мы со Славкой задумались, как написать: «реветь» или «рычать»?
— Давай совсем об этом писать не будем, — вышел из положения Славка. — Пусть уссурийский тигр бросается на Федора молча, а он пусть не трусит.
— Ну, а если струсит?
— Если струсит — пусть разувается и лезет на березу, — просто рассудил Славка.
…Прошла неделя. У нас получился рассказ на пятнадцати страницах. Заклеили мы его в конверт и послали в редакцию…
Занятий мы со Славкой больше не пропускали. А вот домашних уроков не делали.
Придя из школы, я бегал по газетным киоскам, искал «Пионерскую правду». Если перед киоском выстраивалась очередь, то мне думалось: это наш рассказ напечатали. Славка в это время сидел дома и караулил почтальона. Не принесет ли тот «Пионерскую правду». О нашем рассказе мы никому не говорили, но были уверены: скоро прибудет газета, и все узнают, что мы со Славкой писатели.
Недели через три пришло из редакции письмо.
Сначала нас в письме назвали уважаемыми, так и написали: «Уважаемые Петя и Слава!» Потом было написано, что рассказ наш плохой и что нам надо много и многому учиться… А в конце письма мы прочли: «Попробуйте взять для рассказа более знакомую вам тему. Желаем творческих успехов».
— Видал, чего желают! — толкнул меня Славка. — Давай катаном еще что-нибудь — наверняка успех будет.
Вечером Славка пришел ко мне в комнату и достал из-за пазухи свою толстую тетрадь.
— Петь, а Петь… Знаешь что? — сказал он. — Давай попробуем стихи сочинять. Я уже сочинил. Послушай:
Солнце вышло из-за горки,
Ночной сторож спать идет.
Мы, веселые ребята,
Отправляемся в поход.
Кот Котович дорогой
Поднимает хвост трубой.
Он доволен, что вернулись
Из похода мы домой.
Тут открылась дверь, и вошла Дарья Ивановна.
— Так вот вы где! — строгим простуженным голосом проговорила она и взяла у Славки тетрадь. — Читала я вашу путаницу… и в школе была.
Мы переглянулись.
— Идем домой, — сказала она Славке. — Пороть буду.
— За что? — спросил я.
— Известно, за что… Не прикидывайся.
— У нас творчество было, а вы…
— Знаю я ваше творчество… Славка одиннадцать ошибок в диктанте сделал… Да и ты не лучше…
Славка потупил голову.
Дарья Ивановна посмотрела на него, вздохнула и, потеплев, сказала:
— Ладно уж… Спать иди… А двойки чтоб исправить! Писатели!
Летом прошлого года жил я на даче у своего старого приятеля Василия Сергеевича Ковалева.
Василий Сергеевич — человек одинокий и, чтобы не скучать, пускает к себе в дом на лето дачников.
Как-то вечером за окном моей комнаты послышались крики. Подойдя к окну, я увидел ватагу мальчишек. С улюлюканьем и свистом они гоняли по участку какую-то птицу.
Не успел я открыть окно, чтобы прикрикнуть на мальчишек, как Василий Сергеевич уже выбежал на улицу и разогнал их.
Через минуту он принес в дом чуть не до смерти перепуганного грачонка. Одна нога у него была перебита; на перьях запеклась кровь.
Василий Сергеевич достал из шкафчика бинт с йодом и сделал грачонку перевязку.
Увидя пострадавшего, захлопотали и дачники: кто принес гречневой каши, кто рису, кто молока, а мой племянник Юрка угостил нового знакомого жирными дождевыми червями, которых он припас наутро для рыбной ловли.
После многочисленных предложений крылатого дачника решили назвать Макаром.
Первые дни жизни на даче Макар был пуглив и осторожен, он часами просиживал на шкафу, слетая оттуда только тогда, когда в комнате никого не было.
Но скоро грачонок осмелел. Ковыляя, он расхаживал по комнатам дачников, охотно лакомился угощениями.
Особенно велика была его привязанность к Василию Сергеевичу. Придет, бывало, Василий Сергеевич с работы, сядет читать газету, а Макар к нему на плечо: «Кра-а!»
«Здравствуй, Макар! — отвечает Василий Сергеевич. — Как твое здоровье?» Макар снова: «Кра-а!»
Разговор часто затягивался надолго. Первым сдавался Василий Сергеевич. Зная неутомимость своего собеседника, он бережно снимал его с плеча и сажал на подоконник (там для грачонка была устроена кормушка).
Единственный враг у грачонка был рыжий кот Платон. Ходил он тихо, степенно, будто бы не замечая Макарки, но чуть только грачонок зазевается, как Платон — цап его лапой! Но более решительных действий кот не предпринимал — боялся наказания Василия Сергеевича. Особенно не любил Платон, когда Макар ел из его миски: тут он забывал про возмездие и задавал грачонку такую взбучку, что тот еле уносил ноги.
Шли дни… Макарка выздоровел и заметно вырос. Крылья у него стали большие и сильные, с красивым вороненым отливом. Теперь он уже не боялся грозного кота, а при случае так стукал его по голове окрепшим клювом, что кот жмурился и трусливо прижимал уши.
Однажды Макар вылетел на улицу. Сделав небольшой круг над домом, он опустился на крышу и долго сидел там, грелся на солнышке, любовался голубым небом… Затем он стал куда-то улетать, но к приходу с работы Василия Сергеевича обязательно возвращался на дачу.
Поужинав и прочитав газету, Василий Сергеевич сажал Макарку на плечо и шел в сад — играть в домино с дачниками. Когда кто-нибудь из игроков в азарте сильно стучал косточкой, грачонок сердился и махал крыльями.
«Не волнуйся, Макар, — успокаивал его Василий Сергеевич, — сейчас мы их дублем стукнем». И в свою очередь отчаянно стучал косточкой. Грачонок радостно каркал и одобрительно махал крыльями, — так по крайней мере казалось Василию Сергеевичу.
…Кончалось лето. Вечерами над нашим домом, в розовом от заходящего солнца небе, курлыкая, улетали на юг журавли…
Пристроившись как-то к грачиной стае, улетел от нас и Макарка.
Василию Сергеевичу не хотелось больше играть в домино, и он ложился спать раньше обычного. Когда Юрка спросил его однажды, почему он такой скучный, Василий Сергеевич ответил, что «просто так». Но Юрка догадался — дядя Василий скучал по Макарке.
Как-то утром, когда все ребята в пионерском лагере еще спали, вбегает к нам в спальню староста юннатского кружка Юра Чубкин и, запыхавшись, кричит:
— Алексей Дмитриевич! Мы с братом ежей в лесу поймали!
— Тише! Ты что так кричишь?.. Ребят разбудить… Где ежи? — спрашиваю.
— В клетке, — отвечает Юра. — Теперь у нас в живом уголке свое семейство ежей будет: мать и три детеныша.
Поругал я Юру за нарушение лагерного режима, но оделся и пошел вместе с ним и его братом Витей в живой уголок.
В клетке, к которой подвел меня Юра, что-то шевелилось. Я разрыл сено и увидел три маленьких живых комочка, покрытых небольшими светло-серыми иголочками.
— Ежей надо накормить, — посоветовал я ребятам. — Бегите на кухню к повару и попросите у него молока в блюдечке.
Младший Чубкин, Витя, помчался на кухню, а Юра достал из-за пазухи толстую общую тетрадь в черной обложке и начал в ней что-то записывать. Потом солидно заявил:
— Мы с Витей будем вести дневник, Алексей Дмитриевич. В юннатской работе нельзя без записей.
Свой дневник братья условились писать по очереди все лето, пока не уедут из лагеря. Но все получилось иначе.
Уже после того как кончилось лето и Юра с Витей уехали в город на учебу, я случайно нашел их тетрадь.
Вот что в ней было записано:
Вчера вечером в ельнике мы с Витькой обнаружили гнездо ежей. В гнезде сидели три маленьких детеныша и жалобно пищали. Витька сбегал в лагерь и принес им свой полдник. Пудинг с киселем ежата есть не стали. Витька окунал ежат мордочками в кисель, но они все равно не ели. Тогда Витька слопал полдник сам. Сначала мы ежат хотели унести в живой уголок, но потом раздумали и решили прийти за ними ночью, чтобы застать дома ежиху. Когда ночью я стал будить Витьку, он спал как убитый и никак не мог проснуться. По-моему, Витька не просыпался нарочно: боялся идти в лес ночью.
Сегодня утром мы пришли к гнезду и застали все семейство в сборе. Ежиху положили в Витькину кепку, а ежат в мою вельветовую куртку. Всех принесли в лагерь.
Староста кружка юных натуралистов —
Чубкин Юрий
Это ты врешь, что я испугался в лес идти ночью. Сам перетрусил, а на меня сваливаешь. Писать дневник я не умею — пиши сам. Я лучше за ежатами ухаживать буду. Смотри, Юрка, убегут у нас ежата. Потому что клетка наша устроена на земляном полу. Если мы пол не переделаем, ежиха обязательно его подкопает.
Витя
Научную работу проводить совершенно невозможно. Мальчишки из младших отрядов узнали, что в живом уголке есть ежата, целый день торчат у клетки. Толстый Санька, чтоб лучше рассмотреть ежей, на четвереньках заполз в клетку, еле его оттуда вытащили. Витька категорически настаивает на переделке пола. Я предложил поставить этот вопрос на голосование юннатского актива. Ежиха сильно взволнована. Своих ежат она перетащила в темный угол клетки и закрыла их сеном.
Наблюдения продолжаются.
Староста кружка юных натуралистов —
Чубкин Юрий
Сегодня у нас неудача — ежиха подкопала пол и исчезла в неизвестном направлении. Ежата остались одни. Витька сначала кормил их молоком из ладони, а потом попросил у медицинской сестры глазную капельницу и сделал из нее соску. Вечером, по моей инициативе, собралось заседание юннатского актива. Обсуждали вопрос: заделывать или не заделывать дыру, в которую ушла ежиха? После долгих споров и голосования постановили — дыру не заделывать.
В своем кратком выступлении я отметил, что ежиха никуда от нас не уйдет. Она непременно вернется к своим детям и будет жить в лагере. Витька с этим не согласен. Увидим, кто из нас будет прав. Ждем ежиху.
Староста кружка юных натуралистов —
Чубкин Юрий
Ну что? Дозаседался? Бюрократ несчастный! Говорил я тебе, разиня, что дыру в клетке нужно заделать. А ты все голосуешь да с дневником возишься. Вот смотри, что получилось…
На этом дневник обрывается: когда на следующее утро заботливый и беспокойный Витя первым прибежал в живой уголок, ежат в клетке уже не было. Ежиха и в самом деле ночью приходила, но в лагере не осталась. Через проделанное отверстие она вместе с ежатами навсегда ушла в лес.
В это утро братья Чубкины поссорились.
Гриша увидел, как бабушка, сидя у открытого сундука, долго перебирала в руках глиняные черепки, потом, завернув их в чистое расшитое полотенце, бережно положила обратно.
— Бабушка, что это за черепки такие? — спросил Гриша.
— Это кувшин разбитый… На войне воевал.
— Кто? — удивился Гриша.
— Кувшин, — серьезно сказала бабушка.
— Кувшины не воюют, — не поверил Гриша.
— А этот воевал…
И бабушка рассказала Грише про то, как воевал с фашистами обыкновенный глиняный кувшин.
— Дед наш в то лето плотничать на стройку уехал, — начала свой рассказ бабушка. — Осталась я дома одна с Сережей, отцом твоим, тогда ему шестой годок шел… А осенью нагрянули к нам в деревню на мотоциклетках немцы. Столько их понаехало, проклятых, будто саранча! В каждую избу набились. А в нашей избе, как самой просторной, немецкого генерала поселили. Генерал вот тут, в горнице, жил, а нас с Сережей проклятый Хлюгель в холодные сени выгнал.
— А кто такой Хлюгель? — спросил Гриша.
— Денщик генеральский, длинноногий такой, — объяснила бабушка. — Будто журавль, по избе вышагивал… Портрет Гитлера, главного ихнего фашиста, на стенке повесил. «Хайль Гитлер!» — кричит. А сам руку на портрет выкидывает. За день, бывало, разов по десять руку выкидывал — будто заводной.
Погнала я раз корову на Дальний луг. Иду обратно и слышу, окликнул меня кто-то по имени и отчеству. «Батюшки, — думаю, — кто же это меня так кличет?» Оглянулась, а это агроном наш, Нил Васильевич.
— Здравствуйте, Екатерина Яковлевна, — говорит.
— Здравствуйте.
— Дело у меня к вам есть…
— Какое?
— Помочь вы нам должны, Екатерина Яковлевна.
— Чем помочь-то, Нил Васильевич? — спрашиваю.
— Староста Пашка-Валет у вас часто бывает?
— Часто. Каждый день с переводчиком заходит. А что?
— Ухо востро держите, — сказал Нил Васильевич.
И договорились мы с ним — как только узнаю я, что немцы недоброе замышляют, — сейчас знак подаю. Тайный… Из избы Нил Васильевич выходить не велел. Чтобы не заподозрили.
— А какой знак, бабушка? — спросил Гриша. — Песню какую-нибудь петь?
— Да нет, не песню, — улыбнулась бабушка. — Тогда по до песен было… Слушай дальше. Стала я после этого разговора прислушиваться да присматриваться. Печку топлю, бывало, а сама слушаю. Что они по-своему, по-немецки лопочут — не понимаю, а когда Пашке-Валету через переводчика приказания отдают, тут уж я все разбираю. Отдадут, к примеру, приказ — деревенских обыскивать, чтобы раненых красноармейцев наших найти, — я кувшин глиняный вот на это окно ставлю, которое на дорогу выходит. Услышу, что немчура в Марьином лесу партизанам облаву собирается устраивать, а Пашка-Валет сопровождать их будет, — я кувшин на другое окно выставлю, которое на лес смотрит. Так мы с Нил Васильевичем и разговаривали… А он уж знал, что делать: сейчас надежных ребятишек куда нужно пошлет, кого в лес, а кого по избам.
Много раз немцы красноармейцев искали, да не нашли.
— Бабушка, а кто кувшин разбил? — спросил Гриша.
— В бою разбили, — вздохнула бабушка. — Задумали раз партизаны, мужики наши, немецкие мотоциклетки поджечь… Ночью слышу — стрельба поднялась, а пуще всех у нашей избы палят. Открыла я дверь в горницу и вижу: в окнах зарево, на улице мотоциклетки горят, генерал на печке с пистолетом за трубой сидит, а Хлюгель по горнице бегает, но окнам из автомата строчит. Долго строчил… На улице уж и стрелять давно перестали, а он все строчит. Все окна побил, проклятый. А утром увидела я на полу кувшин разбитый. Одни черепки остались. И так мне его жалко стало, чуть я не заплакала с досады. «Воин ты мой», — думаю. Собрала я с полу черепки, завернула в полотенце и берегла их до самой нашей победы… Да вот и сейчас берегу.
— Уроки выучил? — спрашивает директор плодоовощной базы Федор Кириллович Шевелев своего сына Кольку.
Колька достает из портфеля книжки и молча садится за стол учить уроки.
Чем-то озадаченный, отец сидит рядом и пьет чай. Засматривая в стакан, он сосредоточенно наблюдает, как в нем надвое переламывается чайная ложка.
«Преломление света, — думает Федор Кириллович. — Когда-то учил, и законы проходил, и задачи решал, а сейчас ничего не помню. Книг не читаю, ничем не интересуюсь, даже в кино хожу редко. Сам, конечно, виноват, — признается себе Федор Кириллович. — После окончания семилетки нужно было идти в техникум, а я на крышу — голубей гонять. Прогонял три года голубей, пошел на базу кладовщиком. Да и работая, можно было учиться, как другие делают, а я… Эх, лень-матушка, — вздыхает Федор Кириллович. — Вчера вот в отдел кадров вызвали: образование, говорят, у вас, товарищ Шевелев, недостаточное. Вам бы подучиться не мешало. Сейчас, мол, и на овощных базах нужны специалисты… а вы руководитель…»
Федор Кириллович переводит взгляд на занятого уроками сына и критически продолжает свою мысль дальше: «В армии тоже можно было учиться… В школу авиаторов посылали. Отказался. А почему, спрашивается, отказался?»
Колька с силой захлопывает книгу и звонким мальчишеским голосом прерывает отцовские мысли.
— «Я памятник себе воздвиг нерукотворный, — звенит Колька. — К нему не зарастет народная тропа. Вознесся выше он главою непокорной…»
Колька останавливается, смотрит на потолок, на стены, потом переводит вопросительный взгляд на отца.
Федор Кириллович понимает взгляд сына, но помочь не может — давно все забыл.
Несколько секунд они выжидающе смотрят друг на друга, наконец Колька вспоминает и выпаливает весь «Памятник» без единой запинки.
— Молодец, — облегченно вздыхает Федор Кириллович. — Пушкина, сынок, нужно знать. Пушкин, я тебе доложу, был гений… Такие, как он, раз в сто лет рождаются… — Федор Кириллович пытается вспомнить год рождения великого поэта. «Скажи, пожалуйста, забыл… Даже перед мальчишкой стыдно», — думает он, а сам продолжает: — Таких, как Пушкин, сынок, нужно ценить… Между прочим, — сообщает Федор Кириллович, — наш дорогой Александр Сергеевич был зверски застрелен наемником царизма. И пал, так сказать, со свинцом в груди.
— Стихотворение выучил. Теперь повторю биографию, — заявляет Колька и начинает читать: — «Великий народный поэт Александр Сергеевич Пушкин родился в Москве 26 мая старого стиля 1799 года. Он принадлежал к старой дворянской фамилии…»
— Правильно, сынок, — горячо перебивает Кольку Федор Кириллович, — Александр Сергеевич Пушкин действительно родился в 1799 году… Но, несмотря на свое дворянское происхождение, он гениально писал для народа… И за свой, так сказать, огромный талант красуется сейчас бронзовым монументом в нашей родной столице Москве, в качестве народного поэта.
Сказав это, отец почувствовал себя неловко. «К чему тут «в качестве»? Да и вообще неуклюже как-то. Вот ведь какой нескладный стал. А кто виноват? Сам, — мысленно упрекает себя Федор Кириллович, — кроме накладных и справок, ничего не пишу и не читаю».
И он вспомнил справку, которую выдал сегодня перед уходом домой: «Дана настоящая Куликову Михаилу Поликарповичу в том, что он действительно работает на плодоовощной базе в качестве кладовщика».
Закончив учить уроки по литературе, Колька переходит к химии. Остро отточенным карандашом он старательно вычерчивает в тетради какую-то схему.
Федор Кириллович грустно смотрит на плачущие от дождя окна, на пожелтевшие в саду листья и с тревогой думает, что уже пришла осень. Потом мысли его незаметно переплывают в детство — в ту пору, когда он в Колькиных годах увлекся голубями и наотрез отказался ходить в школу… Как ни бились мать и соседи доказать вихрастому Федьке, что ученье есть свет, а неученье — тьма, ничего у них не вышло. В школу он так и не пошел…
— Ну вот, и химию выучил, — объявляет Колька. — Гулять сегодня не пойду — дождь.
— Химия, Коля, наука необходимая, — желая найти с сыном общий язык, заводит разговор Федор Кириллович. — Возьми вот и мою работу: гниет, к примеру, у меня на базе картошка… И склад подходящий и картошка хорошая, а вот гниет. Почему?
— В складе, наверное, большая относительная влажность, в воздухе много воды, — пробует научно обосновать Колька.
— Вполне возможно, сынок. Но вода — это ведь тоже «химия». Вода — это тебе не просто вода… а смесь кислорода и водорода…
— Вот и неправильно, — срезает отца Колька, — вода — это не смесь, а химическое соединение, молекула которого состоит из двух атомов водорода и одного — кислорода…
Федор Кириллович пытается что-то возразить, но не может: у него пересыхает в горле. Он наливает третий стакан крепкого чая и долго пьет его маленькими глоточками; потом смотрит на часы и говорит Кольке ласково:
— Ложись спать, сынок. Поздно уже… В школу проспишь…
Колька укладывает в портфель свои книжки, раздевается и ложится спать…
А Федор Кириллович еще долго сидит за столом наедине со своими мыслями.
Дядю Володю и Генку я знаю давно. Друзьями они стали еще тогда, когда дядя Володя был совсем молодым, а мы с Генкой учились в школе. Тогда они любили ездить на Птичий рынок. Однажды по дешевке купили хромого щегла, и он долго жил у них — сначала у дяди Володи, потом у Генки.
Как-то дядя Володя принес с завода маленький, со спичечную коробку, бензиновый моторчик, и они с Гонкой начали строить модель самолета. А когда построили, поехали за город испытывать.
Генка и сейчас хорошо помнит то тихое июньское утро, когда их фиолетовая, наскоро выкрашенная чернилами модель гулко тарахтела над полем. А на следующий день Генка уже выступал с ней на соревнованиях от нашего Дома пионеров. И модель его заняла третье место. Генке дали награду: книжку по авиамоделизму и шахматы.
Дома он выпросил у матери тридцать копеек и купил пачку дорогих папирос для дяди Володи. Папиросы ему дали не сразу. Генка долго доказывал продавцу, что он, Геннадий Хохлов, ученик пятого класса, человек непьющий и некурящий, и что покупает папиросы не себе, а в подарок своему взрослому другу — дяде Володе.
Вечерами дядя Володя и Генка играли в шахматы. И был у них такой уговор: проиграл — рассказывай что-нибудь интересное. После частых проигрышей запас интересного у Генки истощался, и он начинал выдумывать.
— Иду я раз по улице, — рассказывал как-то Генка, — и вдруг вижу: навстречу мне бежит бешеная собака.
— Откуда знаешь, а может, не бешеная? — улыбается дядя Володя.
— Так у ней хвост опущен и пена изо рта… — соображает Генка.
— Ладно, валяй дальше…
— Ну вот… Бежит эта собака… А я в магазин иду, иду я в магазин и вижу, направляется она к маленькой девочке… Тут я подбегаю к собаке, набрасываю авоську ей на голову… И девочка спасена!
— Герой, — смеется дядя Володя. — Ну, а дальше?
— А дальше… Приехала «скорая помощь», и щенка этого забрали на уколы.
— Тут ты и проснулся, — смеется дядя Володя. — Кончай. Ставь другую.
И они начали новую партию.
А сколько у Генки было радости, когда выигрывал он, Генка. Во-первых, не шутка обыграть игрока с категорией. (У дяди Володи была третья категория по шахматам. У него даже квалификационный билет был.) А во-вторых, про что только не рассказывал дядя Володя: и про первую «мертвую петлю» русского летчика Нестерова, и про полеты Валерия Чкалова, и про то, как у них на заводе, на летно-испытательной станции испытывают самолеты… А он, дядя Володя, между прочим, тоже принимает участие в испытаниях — он старший техник-приборист.
По воскресеньям они ездили в парк культуры. Любил. Генка «чертово колесо», а дядя Володя обожал силомеры. И когда под выкрики зрителей он деревянным молотом бил по силомеру и черненькая стрелка на шкале подлетала вверх до самого упора, Генка торжествовал. Ему казалось, что нет человека сильнее, чем дядя Володя. И в душе он даже хотел, чтобы пристал к ним кто-нибудь. «Уж и отметелим!» — думал Генка.
Потом они шли в шахматный клуб. Иногда дядя Володя играл с кем-нибудь из посторонних, тогда Генка сидел рядом и «болел».
Возвращались домой поздно и всегда на речном трамвае. Плыли по Москве-реке до Устьинского моста. Генке нравилось на Москве-реке вечером! Тысячи огоньков — белых, красных, зеленых — отражаются в темном речном зеркале. А когда подует ветерок, огоньки убегают в глубину живыми раскаленными пружинками.
— Дядя Володя, — сказал как-то Генка, когда они возвращались домой, — почему вот так… Ты большой, а я маленький, и нам весело… Просто здорово!
Дядя Володя ничего не ответил, он снял свой серый спортивный пиджак и набросил Генке на плечи, чтоб было теплее. По реке дул свежий тугой ветер.
Во время зимних каникул дядя Володя зашел к Генке и сказал:
— Завтра ко мне приходи. Обязательно.
— Поиграем? — обрадовался Генка.
— Нет… Завтра не будем.
— Почему?
— Женюсь я… Вот какая штука…
На свадьбу Генка пришел невеселый. Раздевшись в маленькой передней, заваленной одеждой, он прошел в комнату и, подойдя к дяде Володе, поздравил его с законным браком. (Так научила его мать.) Генка так и сказал, подавая дяде Володе маленький букетик цветов:
— С законным браком вас, дядя Володя… И супругу вашу.
Все почему-то засмеялись, а Генка смутился.
Красивая, в белом платье, дяди Володина невеста ласково взяла его за руку и усадила за стол. Генке палили рюмку ситро, он держал ее в руках и не знал, что делать в таком торжественном случае. Он чуть было еще раз не сказал: «С законным браком вас, дядя Володя…» Но тут невеста весело посмотрела на него и сказала:
— Гена, выпей за наше счастье!
Генка улыбнулся и выпил.
На свадьбе танцевали, кричали «горько!» и пели песни. Когда запели «Вечер на рейде», пел и Генка…
А дома ему стало грустно. Он долго не мог уснуть и все думал: «Зачем это люди женятся? Неужели и ему, Генке, тоже придется жениться?.. На ком это? Интересно». И он начал перебирать всех девчонок своего класса. «На Ленке? Нет. Болтушка. Будет трещать, как сорока… На Зинке? Зинка красивая, да только жадная. Промокашки не выпросишь и кричит вечно: «Хохлов, будем разбирать твое поведение на совете отряда!»… На Ирке? Ирка — ничего. И добрая… и справедливая… и поет здорово… да ну их всех…» — уже засыпая, решил Генка.
С тех пор прошло немало времени.
Мы с Генкой окончили школу и расстались. Он поступил в приборостроительный техникум, а я по комсомольской путевке уехал в Казахстан на стройку. Потом переехал на Урал.
Недавно я снова побывал в Москве. Гуляя в воскресный день по парку культуры, забрел в шахматный клуб. За одним из столиков я увидел Генку. Он играл в шахматы с каким-то военным. Рядом с ним сидел черноволосый мальчуган и жадно следил за партией. Иногда он брал Генку за рукав, как бы предостерегая от неверного хода.
— Чей это мальчик? — спросил я Генку, когда мы выходили из клуба.
— Это Мишка, — притянув к себе мальчика, сказал Генка, — дяди Володи сын, помнишь?
Мы трое гуляли по парку, ели мороженое, катались на «чертовом колесе». Гуляли долго, до самого вечера, пока в парке не зажглись огни…
Домой возвращались на речном трамвае.
Учительница наша, Ксения Григорьевна, часто говорит: «Самые лучшие друзья в жизни — это книги… И ты, Сенечкин, персонально запомни эту истину».
Я, конечно, запомнил, даже недавно «Сын полка» — повесть писателя В. Катаева купил. Сам пошел в магазин и купил… Не спорю: книжка интересная, читать можно, да только приятеля своего Мишку Пузырева ни на какие книжки не променяю. Точно говорю. Мишка, он умнейший человек, он потолковей любой книжки. Мудрец. Моя бабушка так мне и говорит: «Мишка, он, — говорит, — мудрец, умница. И ты, Женька, водись с ним». А Мишка и вправду много знает. То про путешественника Миклухо-Маклая начнет рассказывать, то про дельфина Опо, который подружился с пацанами из Новой Зеландии и разрешал им кататься у него на спине… Дельфины, они умные, они даже человека спасти могут. Мишка как-то рассказал мне, что в Суэцком канале был такой случай. Заплыл один инженер в море, его Махмудом звали, он на моторной лодке заплыл. Сначала тихо было, штиль по-морскому, а когда поднялась буря, то лодку перевернуло, и Махмуд этот на спасательном матраце остался… Плывет он к берегу и вдруг видит: приближается к нему что-то. Пригляделся — акула! Труханул Махмуд, даже руками перестал двигать. «Что делать? — думает. — Как спасаться?» Но тут откуда не возьмись дельфины к нему подплыли. Окружили кольцом и преградили путь акуле… Обрадовался Махмуд, руками зашевелил, а дельфины матрац к берегу толкать стали. Так и спасли… Очень сообразительные эти дельфины. Они даже лоцманов в море заменяют. Лоцман — это проводник судов будет. Чтобы судно в чужих, незнакомых водах на мель не село, его лоцманы сопровождают… Еще Мишка про птицу трохилус интересно рассказывает. Есть будто такая небольшая птичка, поменьше нашего воробья, которая с крокодилами дружит. Точно говорю… Спит крокодил на берегу, пасть открыта, сны смотрит, а птичка эта у него из зубов остатки пищи выковыривает, вроде живой зубочистки. И если вдруг человек какой или зверь поблизости покажется, она из пасти выпархивает. Тут крокодил просыпается — и в воду! Крокодил, он тоже не дурак, соображает… А другой раз Мишка такое порасскажет, что и поверить невозможно… В Японии будто, в городе Акита на острове Хонсю, археологи нашли семена гречихи. Семена эти сорок пять столетий в земле пролежали. Точно говорю. И самое удивительное: проросли, когда их посадили… И наблюдает за их ростом будто бы известнейший японский ученый Кусихара из города Окаяма… Нет, я с Ксенией Григорьевной не согласен. Для меня самый лучший друг — это Мишка. Точно говорю.
Один мой друг-охотовед часто рассказывал мне о птицах. Узнал я от него и о щеглах, и о сойках, и о черном дрозде, который у специалистов-птичников за свои грустно-флейтовые рулады получил кличку «великого маэстро».
Разговорились как-то о попугаях.
— О! — сказал мой друг. — Это интереснейшая птица.
Он долго рассказывал мне о попугаях, об их образе жизни в неволе, об изумительно красивой окраске и долголетии этой птицы, ну, конечно, и о том, что попугая можно научить разговаривать.
— Куплю себе маленького попугая, — зажегся я после его рассказа. — Голубого… В зоомагазине видел… Три рубля стоит… Обучу его говорить…
— Э, нет, — засмеялся друг, — маленький попугай — это австралийский. Его говорить не научишь. Во всяком случае очень трудно. Поддаются обучению лишь отдельные редкие экземпляры… Нужно большого купить — какаду… Но его не достанешь…
— Я и маленького научу разговаривать, — не сдавался я.
Приятель махнул рукой, бесполезно, мол, не научишь.
Так и не стал я тогда покупать австралийского попугая.
Я бы, может, и не вспомнил про наш разговор с приятелем, но случилось так, что довелось мне побывать у Антонины Семеновны Комиссаровой, приятной и умной женщины, вот уже несколько лет болезнью ног прикованной к кровати. Несмотря на свой недуг, человек она веселый и энергичный и, как вы убедитесь дальше, не без выдумки. Она составитель многочисленных сборников и большой знаток литературы. По совету редакции я пришел к ней, чтобы показать свои еще нигде не опубликованные рассказы с надеждой, что ей что-нибудь понравится.
Мы познакомились. Она усадила меня за низенький столик против ее кровати и стала расспрашивать: давно ли я пишу, о чем пишу, где печатаюсь?
Пока мы беседовали, на столик несколько раз прилетал и снова улетал голубой попугайчик, небольшой и удивительно шустрый. Попрыгав на скатерти, он улетал в клетку с открытой дверцей, которая стояла на окне. Выпорхнув из клетки, летел на шкаф, со шкафа — снова к нам на стол. Я определил, что это австралийский попугай, и смотрел на него без особой симпатии, потому что уже знал, что говорить он, как положено порядочному попугаю, не умеет.
И каково же было мое удивление, когда он, слетев со шкафа, впился кривыми коготками в мое плечо, сказал: «Здрасте… Здрасте… Здрасте…»
— Не мешай, Витюша, — махнув рукой, прогнала его Антонина Семеновна. — Не обращайте на него внимания. Почитайте что-нибудь…
Пока я читал, Витюша несколько раз садился на мое плечо, здоровался.
— Потерпите немножко, это еще не все, — лукаво улыбнулась Антонина Семеновна.
После чтения она указала мне на мои некоторые промахи и отобрала для сборника два рассказа. Один из них попросила основательно переделать, если я согласен, разумеется, с ее замечаниями.
В одну из пауз, когда мы молчали, попугай, запустив когти в мое плечо, затараторил: «Много болтаешь… Много болтаешь… Много болтаешь. Здрасте… Здрасте… Здрасте…»
Мне стало не по себе. Я впервые подумал, что хозяйка может и утомиться от моих творений.
Заметив мое смущение, Антонина Семеновна улыбнулась.
— Вы уж не обижайтесь на Витюшу… Это я его обучила. Знаете, — объяснила она чуть усталым голосом, — ко мне приходят много авторов и так увлекаются… Иногда утомляют… Но это к вам не относится… Что у вас еще есть. Продолжайте…
Но продолжать я уже не мог. Да и продолжать было нечего: я прочитал все свои рассказы. И не только прочитал, а еще и рассказал, как и когда они были написаны, чего можно было и не делать…
Я поблагодарил Антонину Семеновну за прием, попрощался и ушел домой с твердым решением купить себе австралийского попугая.
В тот памятный вечер, 14 сентября 1959 года в квартире Логуновых — как, наверное, и во всех квартирах нашего дома — долго не спали. Дедушка Логунов вот уже который раз принимался читать сообщение о запуске космической ракеты, посланной на Луну. Допоздна говорили о спутниках и о предстоящих в скором времени межпланетных полетах.
— Ленька наш обязательно на Марсе побывает, — полушутя-полусерьезно говорил дед. — К тому времени, когда он вырастет, аккурат межпланетный корабль оборудуют.
Уснул Ленька поздно. Всю ночь он беспокойно ворочался с боку на бок, летая во сне на межпланетном корабле. От большой скорости у Леньки свистело в ушах и замирало сердце… А утром он рассказал деду свой сон.
— И очутились мы с Володькой Кружилиным на Марсе, — рассказывал Ленька. — Только это мы высадились, как со всех сторон бегут к нам марсиане… Обступили они наш корабль, а подходить боятся… Вдруг из толпы выходит старичок, вроде старика Хоттабыча, и начинает этот старичок с нами разговаривать.
«Откуда прибыли, граждане?» — спрашивает.
«С планеты Земля», — отвечаем.
«Ваши документы?» — спрашивает старичок.
Пошарили мы с Вовкой в карманах — никаких документов нет… Тут Вовка не растерялся: подает старичку вымпел с Гербом Советского Союза и говорит: «Вот наши документы, дедушка».
«Порядок, — говорит старичок, — документы выправлены по всей форме, как и полагается. А с какими намерениями вы к нам прибыли?»
«С хорошими, — отвечаем. — Мы, — говорим, — примчались к вам на Марс, чтобы завязать с вами дружбу».
«На дружбу согласны, — улыбается старичок, — очень это нам приятно. Сейчас мы будем вас чествовать».
Вдруг заиграла музыка, и все марсиане заплясали. Потом из толпы вывозят на колесах трибуну, и старичок просит меня произнести речь. Только это я сказал: «Уважаемые граждане марсиане и ребятишки…», как вижу, что один мальчишка-марсианин уж больно усердно ручки нашего корабля крутит. Заметил это и старичок, да как треснет мальчишке подзатыльник: «Ты что, — говорит, — неслух, делаешь? Или, — говорит, — не понимаешь, что людям обратно на Землю возвращаться надо. А ты, бестолочь, им корабль развинчиваешь! Извиняюсь, — говорит нам старичок, — простите его, неслуха. Это внук мой, Пашка. Уж очень он до передовой техники жадный…»
Почесал Пашка затылок и подался от корабля прочь. Не успел я закончить свое приветственное слово, — продолжал свой рассказ Ленька, — как вижу: подъезжает к месту нашей посадки машина с высоченной трубой, вроде старинного паровоза. Напустил этот паровоз столько дыму и копоти, что все марсиане исчезли, а мы с Володькой закашлялись. Через некоторое время выходит из дыма знакомый нам старичок и говорит: «Вот, — говорит, — граждане земляне, представляем вам чудо нашей марсианской техники… Прошу извинить — дымит маленько…»
«Ой, ты! — засмеялся Володька. — Да разве это чудо? Это же керосинка какая-то». Тут я толкнул Володьку локтем под бок — дал понять, что смеяться над старшими неудобно, а старичку ответил: «Не обижайтесь, — говорю, — дедушка, но техника у вас сильно отстала. У нас на Земле, — говорю, — сейчас электровозы ходят». Только это я сказал, как с карандашом и тетрадкой в руках подбегает к нам Пашка и спрашивает: «А что такое электровоз? Объясните мне, пожалуйста, как он устроен?»
Стали мы с Вовкой объяснять и запутались.
«Вы, наверное, двоечники? — смеется Пашка. — Что-то вы как-то сбивчиво объясняете?» Посмотрел я на Володьку, а он покраснел весь, потому что Пашка-марсианин задел его за живое. Володьке в третьей четверти и в самом деле двойки поставили: по русскому и по литературе. «Может, мне Пашке по шее для порядка съездить, чтоб он не заикался про двойки? — советуется со мной Вовка. — Тебе, — говорит, — неудобно, ты в галстуке».
«Что ты! — остановил я Володьку. — Разве можно нам честь Земли позорить!» А марсианину объяснил: «Мы, Паша, не двоечники, а шестиклассники… и устройство электровоза еще не проходили. Это у нас в институтах проходят».
Стал Пашка расспрашивать про институты и про то, как на Земле ребята учатся. Рассказали мы ему о нашей школе, о машинах и о том, какая на Земле жизнь.
«Здорово у вас, — позавидовал Пашка, — кругом механизация… Все учатся… А у нас на Марсе пока плохо… И техника наша, вижу, отстала. Я, — признался нам Пашка, — больше всего в жизни люблю технику». И попросил он нас, чтобы мы ему межпланетный корабль показали.
Ходит Пашка-марсианин по нашему кораблю и удивляется. То на показатель скорости посмотрит, то автопилот тихонечко пальчиком потрогает, а то возьмет да и запишет что-то к себе в тетрадку… А когда Володька включил телевизор, чтобы показать Пашке передачу с Земли, тут марсианин и рот раскрыл от удивления. Пришли смотреть телевизор и взрослые марсиане — целый корабль набился: шумят, галдят, обсуждают что-то. Вдруг на экране появляется наш директор школы и строго-престрого приказывает: «Алексей Логунов и Владимир Кружилин, сейчас же вернитесь на Землю! Как вам не стыдно, ребята! …Завтра контрольная по арифметике, а вы по Марсу гуляете».
Выключил я телевизор, а Пашкин дед говорит: «Ну что ж, ребятки, раз ваш учитель ругается, мы вас сейчас обратно на Землю провожать будем». Подбежали тут к нашему кораблю марсиане и заиграли на больших трубах. Посмотрел я на Пашку, а на нем уже новая белая рубашка и через плечо фотоаппарат «Смена» — это ему Володька еще на корабле подарил. Крутит Пашка фотоаппарат, а что с ним делать, не знает. «Так вы прилетайте, — просит нас Пашка, — а то ведь я не умею с этой штукой обращаться».
И вдруг вижу: везут марсиане огромную пушку.
«Не пугайтесь, ребятки, — успокаивает нас Пашкин дед, — эта пушка у нас для торжественных выстрелов предназначена». Зарядили марсиане эту пушку, да как бабахнут… и мы полетели…
«А с Пашкой-то не попрощались, — спохватился Володька и, высунувшись в иллюминатор, как закричит что есть силы, на все мировое пространство: — До свидания, Паша! Мы еще прилетим!»
До войны Марья по праздникам калачи ребятишкам пекла, а пришли в село немцы — все обобрали. Ни муки, ни масла, ни яиц — ничего не осталось.
…Лежат на печке Минька, Данилка и Женька и плачут. Самый маленький и самый горластый — Женька. Голос у него басовитый, с хрипотцой малость.
— Есть хочу, — гудит Женька.
— Мам, дай хоть сухарик, — просят Данилка и Минька. Они двойняшки. Плачут ли, смеются, — всегда вместе.
— А Женька таракана съел, — засмеялся вдруг Данилка, а за ним и Минька смеется.
— Я не съел, я выплюнул, — басит Женька.
Ушла Марья к соседям. Ребятам наказала: «Молчите, пострелята, а то фрицы явятся».
Притихли ребятишки. Лежат посапывают, слушают, как в животах урчит. Мать дожидаются: не принесет ли чего съестного. Долго ждали… И вдруг слышат, кто-то в заслонку стукнул. Соскочил Данилка с печки, открыл заслонку, а из печки калач выскочил: «Вот он я… Здравствуйте!»
Обрадовался Данилка, хотел калач рукой схватить, а калач на печку к ребятишкам: «Вот он я… Здравствуйте!»
Тут и Данилка подоспел. Разделили ребятишки калач на три части. Сидят — уплетают. Поели — спать улеглись.
Пришла Марья от соседей пустая, ничего не добыла. Посмотрела на печку: лежат ребятишки. Вздохнула. «Не померли бы с голоду», — думает. А ребятишки спят себе, во сне улыбаются.
На другой день та же история. Ушла Марья за водой на колодец, а калач снова на печку: «Вот он я… Здравствуйте!» Стали ребятишки делить его, а он и говорит: «В зачет».
— В какой такой зачет? — спрашивает самый бойкий Данилка.
«В победный, — отвечает калач. — Немчуру выгонят — вам рожь с пшеницей растить… Согласны?»
— Не согласны, — выпалил Женька. — Мы еще маленькие, у нас силы мало…
Только он так сказал, калач и пропал. День его нет, два, неделю… Одну гнилую картошку Марья варит.
Снова заурчало в животах у ребятишек. Сначала прислушивались да спорили, у кого урчит громче, а потом загрустили.
— Дурак ты, Женька, — говорит Данилка, — зачем сказал, что не согласен… Ну и отработали бы на колхозном поле «в зачет», когда фрицев прогонят.
— Конечно, отработали бы, — подтвердил Минька. — Чего там…
А Женька уж и забыл, что не так сказал, сидит хнычет: «Есть хочу…»
— Говори «Согласен!» — стукнул его по затылку Данилка.
А Женька еще пуще плачет, а потом затянул: «Со-г-ла-сен…»
— Говори «В зачет согласен!» — подсказывает ему Минька.
— В зачет согласен! — загудел сквозь слезы Женька.
А тут и калач появился: «Вот он я… Здравствуйте!» Обрадовались ребятишки. Калач делить стали. Разделили. Каждый от своего куска для матери долю отломил. Наелись — повеселели. Данилка с Минькой на улицу собрались, на санках кататься. Так и жили Марьины ребятишки «в зачет», не умерли с голоду.
В конце зимы в село Красная Армия вступила. Немцев восвояси погнали. Ранней весной бабы колхозное поле пахать выехали. А Данилка, Минька и Женька в избе остались: сидят на печке калача ждут.
Явился калач в последний раз, подмигнул хитро и говорит: «Эй, пацаны, не порядок… Отрабатывать надо… Или забыли, что я к вам «в зачет» являлся?» И пропал.
Соскочили с печки ребятишки — и в поле. Бабы за плугом ходят, землю пашут, а они лошадей водят, чтобы с борозды не сбивались. Веселее пошла работа! Вспахали колхозники поле, рожь с пшеницей посеяли…
Пришли ребятишки домой, на печку залезли. «Не явится ли калач, — каждый про себя думает, — работали ведь, пахать помогали…» А калач не является. Уже и рожь с пшеницей поспела, а калача все нет. Опять соскочили с печки ребятишки, в овин на молотьбу побежали. Бабы молотят, а Данилка, Минька и Женька — снопы подтаскивают…
Скоро и осень пришла. Повезли бабы зерно на мельницу, муки намололи.
Намесила Марья теста на два каравая, в печь поставила. А когда хлебы поспели, приказала ребятишкам за стол садиться. Налила им по стакану молока, по ломтю хлеба отрезала, с новым урожаем поздравила. Сидят ребятишки за столом, хлеб с молоком уплетают…
— А калачей испекла? — спрашивает Женька. Открыла Марья заслонку, вытащила из печки противень, а на нем три калача румяных. «Всем по калачу, — сказала, — Данилке, Миньке и Женьке».
— Мам, а твой калач где? — спросил Данилка.
— Ешьте, ешьте… Это вам… Мне после…
Взяла Марья ножик и отрезала себе горбушку теплого хлеба.