– Никуда не поеду. Я болен. Я умер. Меня нет, – сказал Булгаков, проснувшись.
Она хотела расшторить окна, но он остро почувствовал, как снаружи сразу хлынет Москва, прильнет к окнам, примется глазеть: что там Булгаков, жив, прохвост, али уже сдох?
– Ни-ни-ни! Ты не представляешь, как мертвеца раздражает солнечный свет.
– Мишка! Прекращай! Ну что за упадничество!
– Это, Люся, не упадничество. Это – нецелесообразность. Помнишь то первое, что я спросил тебя в первый день нашего знакомства?
– Да помню, помню.
– Я нецелесообразный человек, Люсенька. Как ты, с твоей колдовской интуицией, не разглядела этого тогда?
– Разглядела, разглядела. Только я подумала: «Жаль, что с этим человеком я так поздно встретилась, что потеряны годы и годы!»
– И что мы тратили себя на других… Впрочем, мы уже столько раз с тобой говорили об этом. Мне кажется, только об этом мы и говорили всю жизнь.
– Ну, прямо уж только об этом!
Он вяло позавтракал, слегка поклевал каши и снова улегся в затемненной спальне, она же и кабинет. Так и не появилось у него собственного кабинета. Однажды он пожаловался второй жене: «У Достоевского-то всюду был собственный кабинет!» А она ему, не моргнув глазом: «Ну ты же не Достоевский!» И, как корова языком, слизнула добрую половину всего хорошего, что накопилось у них за семь лет совместной жизни.
Стал зачем-то перечитывать этот растреклятый «Батум», и тошнота отвращения охватила его так, что голова разболелась сильнее прежнего. А ведь недавно он сам ухохатывался, когда читал вслух, как Сталин, выслушав постановление о его отчислении из Тифлисской духовной семинарии, ляпнул: «Аминь!» Его воротило от пьесы, еще вчера обещавшей ему возрождение и восхождение, но он с омерзением дочитал ее до конца и швырнул на пол.
– Мишенька, что на обед приготовить? – спросила Елена Сергеевна.
– Обед – это не важно, – ответил он словами Сталина из пьесы. – Тут есть более существенный вопрос.
– Какой же?
– Сталину в моей пьесе цыганка за рубль нагадала, что он станет великим человеком. И он стал. Мне тоже в юности цыганка за рубль напророчила великое будущее. И вот мне уже под пятьдесят…
– Дорогуша, Сталин твой только после пятидесяти возвеличился. А вспомни, как все было зыбко, когда мы с тобой познакомились. Только что тогда Троцкого выдворили. Вот когда Сталин встал крепко на ноги.
Часа в три позвонил Виленкин.
– Скажи ему, что я болен, лежу, не встаю, никуда прийти не в состоянии.
– Он спрашивает, не надо ли доктора?
– Напомни ему, что я сам доктор. Ишь ты, доктора… Нет лучше доктора, чем тот, кто навеки освобождает людишек от болезненной жизни.
Потом позвонил Калишьян, чья фамилия уже навеки вписалась черными буквами в скрижаль вчерашней страшной телеграммы.
– Спрашивает: может быть, я приду?
– Хочешь, иди.
Вечером пришел Борис Эрдман, с которым они сто лет дружили, пришлось встать, одеться, сесть за стол ужинать. Но ни есть, ни беседовать не хотелось. И на другой день никуда никто не поехал. Через день явились Сахновский и Виленкин, хотели выглядеть бодрячками, но вести, явившиеся вместе с ними, никакой бодрости не внушали.
– Запрещено и к постановке, и к публикации, – мямлил Сахновский. – Как мы и думали. Короче говоря, решили, что образ Сталина на сцене не… не…
– Нецелесообразен, – хмыкнул Михаил Афанасьевич.
– Ну, что-то типа того. В кино можно переснять, а на театре…
– Нажрется актер, и всем крышка, – злобненько засмеялся Булгаков. – Первым вахтера расстреляют – видел же, что товарищ Шаляйваляев, играющий Сталина, в зюзю, как пропустил, босявка?! Потом меня к стенке поставят: знал же, гнида, что роль Сталина может достаться Шаляйваляеву, зачем писал, вражина?! И полетят головушки…
Сахновский возложил растопыренную ладонь себе на грудь:
– Должен уверить, Михаил Афанасьевич, что коллектив театра не меняет своего доброго отношения ни к вам, ни к вашей замечательной пьесе.
– Замечательной? – вскинул бровь драматург.
– Безусловно, – ответил Виленкин. – Заверяю вас как театровед.
– А я тут перечитал и ужаснулся. Полное дерьмо! – припечатал самого себя Булгаков.
Все переглянулись и ничего не возразили, а Сахновский заговорил про иное:
– Кроме того, коллектив уполномочил меня сообщить, что все деньги, согласно договору, будут уплóчены.
– Выплачены, – поправил театровед.
– Выплаканы, – исказил ехидный драматург.
– Извините, – возразил Сахновский. – Это вам не слезки. Деньги хорошие.
– А что насчет квартиры? – спросил Михаил Афанасьевич.
– И квартира, – замявшись, ответил Сахновский.
Театр обещал не только гонорар, а еще и квартиру новую пробить. Здесь Булгаков уже изнывал – постоянные мелкие и не очень мелкие ремонты, звукопроницаемость такая, что он называл ее жуткопроницаемостью, слышно все, о чем говорят и о чем ссорятся внизу и вверху, слева и справа. Да и личный писательский кабинет не помешает, хоть он, как известно, и не Достоевский.
– Я только одного не понимаю, – усмехнулся Булгаков. – Ставить нельзя, а почему публиковать-то нельзя? В книге-то Сталин не нажрется.
Сахновский на слово «выплаканы» явно обиделся:
– Не хотел вам говорить, Михаил Афанасьевич, но в ЦК почему-то решили, что вы пьесу написали не по воле сердца, а лишь для того, чтобы наладить мостик между вами и руководством страны.
– Так и есть, – фыркнул Булгаков.
– Ничего не «так и есть»! – возмутилась жена. – Это возмутительное и бездоказательное обвинение. Никакого моста Михаил Афанасьевич не думал перебрасывать, а просто хотел… Просто хотел, как драматург, написать пьесу. Интересную для него по материалу, с сильным героем. И чтобы пьеса эта не лежала в письменном столе, а шла на сцене! А то, знаете ли, недовольны были, что он о побежденных белогвардейцах пишет, а теперь написал о Сталине – опять подозревают!
– Словом, я высказал все, что должен был, – все больше обижаясь, произнес Сахновский и откланялся. Вместо него вскоре явился сотрудник мхатовской дирекции Леонтьев, стали обедать, и Булгаков вдруг предложил:
– А может, мне опять ему лично написать письмо?
– Поздно, – возразил Эрдман. – В городе уже все знают.
Через пару дней пришло сообщение, что Сталин лично звонил Немировичу-Данченко и сказал: «Все дети и юноши одинаковы. Не надо ставить пьесу о молодом Сталине».
– Чушь какая! – фыркнул Булгаков. – Не мог умный человек такую глупость ляпнуть.
Когда в гости сразу с поезда из Одессы приехал Ермолинский, Елена Сергеевна пожаловалась ему на то, что Михаил Афанасьевич разочаровался в собственной пьесе.
В Мансуровском переулке стоял весьма провинциальный для Москвы пятиоконный особнячок, снаружи неказистый, но внутри щеголял великолепными изразцовыми печками, а в белокаменном полуподвале создавал неизъяснимый уют огромный камин. Владельцы особняка братья Топлениновы были людьми искусства, старший Владимир – актер разных московских театров, младший Сергей – художник Малого театра и МХАТа. Они сдали полуподвал киносценаристу Сергею Ермолинскому, с которым Булгаков познакомился, приходил к нему в гости, резался в шахматы, а в погожие зимние деньки от особняка они спускались на лыжах до Москвы-реки и по сверкающему заснеженному льду отправлялись в Нескучный сад и на Воробьевы горы. В основном они так и общались – лыжными разговорами. Вскоре белокаменный полуподвал сделался в судьбе Булгакова особенным местом, а потом он поселил в этом полуподвале своего Мастера.
Шкаф из квартиры Булгаковых в Нащокинском переулке
[Музей М. А. Булгакова. Фото автора]
Сейчас Булгаков решил довериться старому другу и согласился прочесть ему вслух нецелесообразную пьесу. Читая, он чувствовал, как улетучивается головная боль, а вместе с ней и жгучее отвращение к написанному.
– Восхитительно! – воскликнул Сергей Александрович, дослушав до конца. Подошел и от души поцеловал автора. – Я представляю все трудности задачи и в восторге от виртуозности исполнения! Образ героя сделан так, что, если он уходит со сцены, ждешь не дождешься, чтобы он скорее появился опять.
– Это правда?
– Правда! Разве я когда-нибудь врал тебе? – И Ермолинский продолжал рассыпаться в восторгах.
Пришла жена Ермолинского, всеобщая любимица армянка Марика, и все вместе сели обедать. Наконец-то злобно-желчное сменилось облегчением, светлой радостью.
– Марика, а точно ли, что Люся вполне сошла бы за армянку? – в неведомо какой уже раз спрашивал Булгаков.
– Чистая армянка! – снова уверяла Чемишкиан, и это почему-то его веселило и радовало.
После обеда с пяти до семи, по своему обыкновению, Булгаков прилег поспать. Потом снова сидели и живительно общались, подключился Эрдман, а поздно вечером Михаил Афанасьевич отправился провожать гостей – от Нащокинского до Мансуровского пятнадцать минут пешочком. Наконец-то он решил вылезти из своей зашторенной норы!
Вернулся в час ночи, подвыпивший и веселый, жарко обнял, стал горячо целовать…
А на другой день сел за итальянский, которому принялся обучаться в этом году. Неужели отхлынула беда?
– Ну вот, и почему надобно было возвращаться? – возмущалась Люся. – Сейчас бы уже неделю, как в Черном море нежились. А то – на дачу в Сесиль к Ермолинским не поедем, потому что там, видите ли, нет купания…
– Не ворчи, голубка. Согласен, можно было ехать дальше. Но теперь уж в Тулу не вернемся. Нецелесообразно.
– Запрещаю тебе произносить это античеловеческое слово!
– У Наполеона был Тулон, где у него произошел взлет, а у меня – Тула, где я испытал падение. Надо Тулу переименовать в Ватерлоо.
Позвонили из газеты «Московский большевик» с вопросом, когда ожидается постановка.
– Да вы что, не в курсе, что пьеса не пойдет?!
Булгаков тотчас оживился:
– А Эрдман говорит, вся Москва знает. Нет, надо мне срочно садиться и писать ему. Ему, ему!
Елена Сергеевна посмотрела на него столь выразительно, что в ее взгляде без комментариев и сносок читалось: «И ты ему до сих пор веришь?» И писать ему-ему Михаил Афанасьевич так и не сел. Зато сел дорабатывать то самое «Копыто инженера», которое уж давным-давно стало «Мастером и Маргаритой». Прорисовывал сцену в Торгсине.
Дни влачили свое жалкое существование. Друзья советовали им уехать подальше из Москвы, Калишьян извинялся за фразу о мостике, мол, ее вообще не было, это дурак Сахновский придумал, но ни о деньгах, ни о квартире не проронил ни словечка. Зато выскочил с новым предложением:
– А напишите пьесу о современных советских людях, а? Полетит, как бабочка, порхая. К Новому году успеете? Вот было бы шарман! Нет? Ну, ладно. Жаль. Тогда вот что: дайте-ка мне экземпляр «Бега». Что-нибудь попробую, хотя гарантий никаких.
Поскольку обиженный на весь мир автор «Батума» еще мог передумать и согласиться куда-нибудь поехать, с наймом новой домработницы не спешили, и Елена Сергеевна собственноручно с каким-то непонятным азартом надраивала квартиру. Жизнь кое-как налаживалась, головные боли мучили Михаила Афанасьевича все меньше и меньше, он стал часто гулять, почти всегда в одиночестве, иногда с милой женой, увлеченно правил «Маму», как он иногда сокращенно называл «Мастера и Маргариту», продолжил штудировать итальянский, и даже вернулся интерес к политике, за которой он всегда следил, как иной заядлый футбольный болельщик отслеживает малейшие изменения турнирной таблицы чемпионата.
– О! Агитпроп в Москву прилетел! – Это он про Риббентропа.
Весь год в Европе укреплялся механизм жестоких сил, в Испании кончилась победой Франко гражданская война, словаки отделились от чехов под власть Гитлера, и Гитлер заграбастал Чехию, превратил ее в протекторат Богемия и Моравия. Затем фюрер с усиками, как у Чарли Чаплина и многих советских военачальников, забрал у литовцев Клайпеду, она же Мемель, и потребовал у поляков Гданьск, он же Данциг. Поляки заартачились, и он мгновенно разорвал с ними пакт о ненападении. Сталин предложил Польше впустить Красную армию, чтобы в случае нападения Германии вместе отразить агрессию, но в тот черный день, когда сорвалась поездка в Батум и случилось позорное возвращение из Тулы в Москву, гордые шляхтичи заявили, что обойдутся без русских, имея наисильнейшую армию в Европе. Покуда Михаил Афанасьевич пребывал в меланхолии и мигрени, англичане и французы уговаривали поляков не артачиться, но те гордо фыркали: уж лучше костьми ляжем, но не допустим, чтобы русская пся крев приперлась нас защищать. И вот в итоге в Москву прилетел министр иностранных дел Германии Иоахим фон Риббентроп, встретился в Кремле со Сталиным и подписал пакт о ненападении, на котором взаимную подпись поставил нарком иностранных дел СССР Вячеслав Молотов, одновременно он же и председатель Совета народных комиссаров, то бишь номинально – президент государства рабочих и крестьян.
– Вот так этим полякам и надо! – сердито радовался Булгаков, шурша газетами. – Не захотели с нами дружить – получите пакт Молотова – Агитпропа! Плесни мне еще кофейку, душа моя. И скажи, чего это ты каждый день все намываешь, натираешь? Разуверилась, что нам новую квартирку выхлопочут?
– Напротив, маленький, я рассуждаю по закону подлости: чем я больше сил вложу в обихаживание этого жилья, тем скорее нам с небес упадет новое.
И она еще наняла полотера с уборщицей и мальчиком на подмогу, а видя, что благоверный намерен твердо торчать в Москве, все-таки сговорилась с приходящей домработницей.
– Ей-богу, как будто у нас не жалкая квартирешка для писак третьего разряда, а особняк Рябушинского! – ворчал человек, пожизненно измученный квартирным вопросом, ибо давно уж миновали те времена, когда они с Люсей ликовали, обживая нынешнюю кооперативную трехкомнатку.
Елена Сергеевна наконец съездила во МХАТ, вернула тысячу рублей командировочных, документы и 250 рублей за ее билет до Тбилиси. Приехала взбешенная, как Гитлер:
– Недешево нам обошелся день четырнадцатого августа! Ты бы все же побывал в театре, а то на меня там все сегодня смотрели, как на вдову.
– Ну уж нет уж, не дождутся моей смерти! – возмутился Булгаков. И на другой день отчалил в Камергерский, где проходил предосенний сбор труппы. Помимо прочего поговорили и о «Батуме», но до того занудно, что у Михаила Афанасьевича опять разыгралась мигрень, покуда присутствовавший главный дирижер Большого театра Самосуд не рассмешил всех:
– Товарищи, а нельзя ли из этого оперу сделать? Ведь опера должна быть романтической. Что вы смеетесь? Я не понимаю.
– Ой, спасибо тебе, Самуил Абрамович! – обнял его Булгаков. – Дельное предложение. Отчетливо вижу, как Сталин поет царским солдатам: «Не смейте стрелять! Не смейте стрелять! Не сме-э-э-э-йте стрелять!» А еще лучше балет: Сталин на цыпочках вертится вокруг своей оси.
– Фуэте.
– Оно самое.
Вернувшись домой, он сначала со смехом рассказал о милейшем Самуиле Абрамовиче, а потом снова пригорюнился:
– Тяжело, Люсенька! Если бы ты знала, как я раздавлен! Выбит из строя окончательно.
– Даже не знаю, маленький, как мне тебя разуверить, ведь не все так плохо, – прижав его голову к своей груди, горячо заговорила она. – Даже совсем не плохо. Пьесу не ставят, но Виленкин позвонил только что перед твоим приходом – гонорар выплатят полностью. Видишь, как тебя ценят?
– Вот если бы он ценил! – всхлипнул Булгаков.
– Он! Ага. Чтобы, как царь Николай Пушкина, вызвал, а потом сказал: «Сегодня я разговаривал с умнейшим человеком во всей России».
– Что-то вроде этого.
– Да разве царь потом уберег Пушкина? Ни хрена он не уберег его.
– Ну, хотя бы оставшиеся долги все выплатил за него.
– А у нас нет долгов!
– А Сталин бы и не выплатил… – произнес Михаил Афанасьевич и вдруг встрепенулся, прислушался. – А представляешь, он вдруг позвонит и скажет: «Товарищ Булгаков, вы очень огорчены, что не станут ставить вашу пьесу? А давайте мы из нее киносценарий сделаем и фильм снимем, что вы на это скажете?» – «А режиссер кто?» – «Ну, конечно, не Эйзенштейн. Михаил Ромм вас бы устроил?» – «Вполне, товарищ Сталин». – «Киностудия “Мосфильм” вам годится?» – «Хорошая киностудия, Иосиф Виссарионович». – «Ну и договорились. Завтра вам позвонят с киностудии».
– Да, это хорошо было бы, – вздохнула Елена Сергеевна. – За киносценарии тоже солидно платят. Нет-нет, ты только не подумай, что я такая алчная. А Ромм, это же который «Ленин в восемнадцатом году»?
– Он самый.
– А что, неплохо бы.
На другой день утром прозвенел телефон. Как обычно, подошла Елена Сергеевна:
– Алло? Откуда?! – Она зажала микрофонную чашку и с дикими глазами рявкнула: – С киностудии! – и добавила тише: – Какой-то Фролов.
Он вскочил, приблизился к ней.
– «Союздетфильм»? – продолжила разговор Елена Сергеевна. – Это, конечно, прекрасно, но вы поставлены в известность, что пьеса запрещена к постановке? И соответственно к постановке в кино тоже. Наверное. Ага. Ну, понятно. Хорошо, я передам Михаилу Афанасьевичу. До свиданья.
– Вот тебе и звонок, о котором я вчера мечтал, – произнес Булгаков, когда жена повесила трубку. – Только в карикатурном виде. Вместо «Мосфильма» – «Детфильм». А что, это хорошая идея! Фильм про Сталина маленького, как он хороших детишек от злых защищает, как зверушек спасает от мерзкого буржуя…
– Как под фаэтон попадает, как его околоточный за ухо драит.
– Судьба словно смеется надо мной, устроила из моей жизни «Комеди франсэз». Так что они сказали?
– Сказали, что все равно хотят с тобой повстречаться, обсудить планы, мол, почему бы тебе не попробовать себя в киносценарии. Они обсудят все и сегодня перезвонят.
Удача, как и беда, приходит внезапно и сразу. Вскоре позвонил Калишьян и сообщил, что деньги можно получить хоть завтра. И еще, что с Булгаковым хочет лично повстречаться Храпченко – новый исполняющий обязанности председателя Комитета по делам искусств при Совнаркоме.
– А это не будет такой же бестолковый и бессмысленный разговор, как вел Керженцев после «Мольера»? Тогда Михаил Афанасьевич еще хуже будет себя чувствовать. Ни в коем случае? Ну, ладно, передам.
Потом позвонил какой-то Стриловский, режиссер днепропетровского Театра русской драмы, интересовался: «Батум» временно запрещен или насовсем? Просил прислать «Дон Кихота», хочет ставить. И весь день звонили разные люди и говорили хорошие слова о том, какой Михаил Афанасьевич замечательный и великий.
Жизнь снова кидала зацепки, и взбодренный Булгаков принялся узнавать все про «Союздетфильм». Оказалось, там снимают не только «Доктора Айболита» и «Василису Прекрасную», но и «Детство Горького», «В людях», «Юность командиров», «Высокую награду», а сейчас начали снимать фильм, где в роли Сталина будет фигурировать актер Геловани, уже игравший Иосифа Виссарионовича в «Выборгской стороне», «Человеке с ружьем», «Ленине в 1918 году».
– Надо мне снова почаще воображать себе, как я со Сталиным разговариваю, – бормотал Булгаков. – Оно и будет сбываться.
Но день прошел, а ни из какого «Союздетфильма» никакой Фролов не перезвонил. И на другой день тоже. Булгаков побывал в Камергерском, но получил лишь небольшую часть гонорара, побывал в Большом театре, но пригласивший его туда Храпченко сам не явился, и вечером – опять подавленное состояние, вздохи:
– Я нецелесообразный человек. Не-це-ле-сообразный. И от того никуда не деться. Хай живе – нехай живе… А не надо было выбрасывать браунинг. Поступок нецелесообразный.