Пошли слухи, что с брони начали снимать инженерно-технический персонал. Вадим Ведерников в их обсуждении не участвовал. Глупости! Разве неизвестно, что завод имеет задание в спешном порядке достроить корабли, заложенные в мирное время, и буквально два дня назад получен заказ на большое количество малотоннажных судов. Во всяком случае, инженер не сомневался: на заводе его удержат, если даже сам будет рваться на войну. Скорее всего, к выполнению заказа привлекут дополнительные силы: главный инженер и плановый отдел уже готовят для директора записку по этому вопросу в обком партии. Квалифицированные кадры, по глупости мобилизованные, вернут из армии на завод.
Ведерников решил позвонить Ефиму Баранникову, своему другу, узнать, что на этот счет говорят на его заводе.
В первые дни войны было распространено предупреждение: за разговоры по личным вопросам с заводских телефонов все будут строго наказываться. Ефим узнал Вадима, как только снял трубку, выслушал его вымышленную производственную проблему и понял: есть повод встретиться.
Повод был серьезный — узнать, насколько ходившие слухи имеют основания. И они встретились.
Вадим явился с бутылкой крымской мадеры, Варя накормила его борщом.
— А ты знаешь, — сказал Ефим, — что Варенька лишь неделю назад вернулась… с войны? Расскажи Вадиму о твоих злоключениях, как ты женщин от плена спасла.
— Спасать не спасла, но нас, Вадим, просто забыли. Наши военные, какие были, ушли, а мы — окопы роем. Местные пришли: «Вы что, не знаете, немцы уже в Стукалове, вот-вот здесь будут». Тогда я крикнула: «Бабы, бросайте все — бежим!». Деревню — мы там все наши вещи оставили — немцы заняли в тот же день.
— Потом, ты знаешь, куда должны были их всех направить? — добавил Ефим. — Под Пулково! С Пулковских высот Исаакиевский собор виден. Вот куда планирует отступить наше командование… Но Варя как мать малолетнего ребенка была отпущена.
«Малолетний ребенок» понял, что о нем идет разговор, — держась за сетку детской кроватки, Танечка затопала ножками, потребовала: обратите на меня внимание.
— А где… мальчик? — Вадим знал, что отношения его друга с сыном Варвары от первого брака напряженные.
— Геннадий захотел со школой эвакуироваться. Ведь он самостоятельный и упрям, как его отец. Пишет письма. Не знает, вернут их всех в город или организуют учебу в местной деревенской школе. А как наша красавица? Что пишет, как устроилась?
— Надя есть Надя, написала: из Питера выехала в общем вагоне, а за Москвой перебралась с Костей в купейный. Купе было предоставлено какому-то чину — направили в Самарканд настраивать какое-то производство. Получила предложение — работать в обкомовской гостинице.
Ефим помедлил, прежде чем вполголоса объявить:
— Говорят, в Москву уже не проехать… дорога перерезана.
— Это не выдумки?
— Во всяком случае, эшелон с оборудованием стоит на нашей заводской ветке, а должны были еще два дня назад через Москву на восток отправить. Меня, Вадим, между прочим, спрашивали, готов ли я эвакуироваться.
— И что ты ответил?
— То же, что Варюша.
— А ты, Варя?
— Я спросила: «А там нас ждут?.. С малым ребенком броситься невесть куда?.. А жить где, как пеленки сушить?..»
— Ефим, не скажи где-нибудь на улице, что Ленинград от Москвы отрезан. За это, знаешь…
— Знаю, знаю!.. Язык отрежут…
В комнате застоялось молчание, когда в ночном халате, в тапочках появился отец Ефима. Степан Арсеньевич понимал бестактность своего вторжения при сложившихся отношениях с сыном, но не выдержал.
— Извини, Ефим, я услышал ваш разговор, и мне захотелось узнать, что вы, молодые люди, думаете обо всем этом. Я возмущен, я не нахожу себе места! Вот к чему привели те, кто разрушил старую русскую армию!..
— Папа, папа, конечно, в присутствии Вадима ты можешь говорить все, что думаешь, но что это изменит?
— Но позволь мне, свидетелю, рассказать, как это было. Я помню речи комиссаров, агитаторов: «Выходите из окопов, расходитесь по домам! Не за отечество вы воюете — за помещиков и капиталистов!». А потом стали строить собственную армию, против России, русским нельзя было себя назвать — шовинизм! — вот до чего дошли. А русские три года простояли на Двине, но дальше немцев не пустили. А советские, — сказал старик с отвращением, — не прошло полутора месяцев, Смоленск сдали, подумать только, — Смо-ленск!!! В ту войну мы из газет узнавали всё. А теперь обман на обмане. Под руководством, — а кого, вы знаете! — нет глупости, которую наши правители не совершили. Когда-нибудь их всех будут судить! Всем обществом! Жаль, что я не доживу до этого времени. Может быть, никто не доживет. Вот что я хочу сказать — никто!..
Степан Арсеньевич был уже у двери, но вернулся.
— Я помню выступление одного офицера на том митинге. Он отвечал предыдущему оратору: «Вы говорите об эксплуатации простого народа — и прибегаете к худшей эксплуатации из всех возможных — к эксплуатации народного невежества! Потом будете отдавать невежественные приказы и презирать наш простодушный народ. Разрушите все, что было без вас построено. И уже сегодня призываете расправляться с теми, кому смешны ваши речи!..».
Вадим подумал, какое наивное время застал старый инженер, решения воевать — не воевать принимались на митингах.
— Но, Степан Арсеньевич, согласитесь, — Вадим попытался вовлечь старика в спор, — сейчас наши вожди ведут войну не за свой выдуманный интернационал — прежде всего за самих себя.
— Думайте, голубчики, как хотите… Сейчас уже все речи смешны…
Степан Арсеньевич ушел, скорбно покивав всем.
Вадим знал, что отец Ефима, закончивший Технологический институт, два года доучивался и работал на крупповских заводах, владел немецким, потом мировая война, он — начальник артиллерийской ремонтной мастерской. В студенческие годы Ефим показывал Вадиму открытки и фото отца, которые тот посылал из Двинска, — там располагался штаб не то Западного фронта, не то какой-то армии или корпуса…
Вадиму было бы интересно услышать, что Степан Арсеньевич сейчас думает о немцах. Но продолжение разговора вряд ли было возможно, — он знал, что его друг со старшим братом не простили отцу уход из семьи и появление в их общей квартире молоденькой пугливой деревенской девицы. Сталкиваясь в коридоре или на кухне, они друг другу кивали, но не более.
Допили мадеру, затеяли обсуждение: простительна или непростительна стариковская слабость, когда остался последний шанс испытать в жизни сладкий грех…
Однако приближался комендантский час. Простились.
Вадим покинул бы друга с иным настроением, если бы Варвара, прощаясь, не рассказала, что сегодня в столовой, — после окопов она вернулась на прежнее место работы, — напрасно ждали на завтрак слушателей командирских курсов. По столам уже тарелки расставили, но никто так и не пришел. Стали звонить. Ответили: ночью курсантов подняли по тревоге, в казарме — ни души…
После теплого дня город уже остыл. Не только сегодня — с начала войны Вадим домой возвращался поздно. Мысли, отвязанные от цеховой суеты, разбредались. К рассеянному равнодушию к текущей за окнами трамвая жизни примешалась тревога. Темнота перспектив: что будет с тобой, что будет с другими, — настораживала. С отвлеченным интересом поглядывал на женщин. Женщины, заметив, иногда поглядывали на него.
Дома за ужином, как всегда, рядом с тарелкой расположил блокнот, в котором не спеша набросал план на завтрашний день. Нужного оборудования не хватало, для обработки деталей приходилось приспосабливать другие станки, заменять материалы; в цех прибегали конструкторы внести в чертежи изменения — и каждый раз при осложнениях ему удавалось найти выход из положения. Он нравился сам себе. Немногие, оказалось, были способны действовать в таких условиях.
Главный инженер завода Курагин не скрывал своего презрения к тем, кто шел к нему с жалобами на отсутствие прежнего порядка. Он говорил: «Мне нужны инженеры не с еврейским или славянским профилем. Мне нужны специалисты широкого профиля, которые могут все!». Этот каламбур широко тиражировался по заводу, внося в отношения между итээровцами некоторые новые нюансы.
Стали выдвигаться люди, прежде незаметные, которых ответственность не пугала. При надобности они ставили свою подпись под бумагами, требовавшими выполнения малореальных приказов в малореальные сроки. К этим людям Ведерников причислил и себя. Его дважды приглашали на технический совет при главном инженере. Для него, не проработавшего на прославленном заводе и двух лет, это значило немало. В последние дни начальник цеха начал поглядывать на своего подчиненного с неудовольствием, что Ведерников объяснил себе тем, что, видимо, его скоро переведут из цеха в отдел главного технолога.
День начался без происшествий. Но перед обедом по цеху объявили: всем выходить во двор, будет заводской митинг. Ведерников запустил руку в ящик стола, нащупал завернутые в бумагу бутерброды, пробормотал: «Нашли время митинговать!». Чтобы потом не тратить время на обед, решил перекусить на митинге.
Во дворе уже привычная картина: плакат, трибуна под красным ситцем, на эстраде первые лица завода. От цеха выступил Журавлев, неплохой фрезеровщик из пожилых. Он сказал, что первым возьмет винтовку, чтобы защитить родной завод и город от фашистских извергов. После него говорил начальник цеха, — оказывается, Егор Алексеевич Кудрявцев был участником Гражданской войны, был ранен, болел тифом, голодал. «Враг скоро изведает мощь ударов пролетарской гвардии».
Ведерников привык к тому, что язык эпохи состоял из повторяющихся связок слов, метафор и гипербол. Подумал, кому-нибудь стоило бы сказать: «Меньше слов — побольше дела». Сам он публично не выступает и выступать никогда не будет, если, конечно, не коснется его профессиональных проблем. Жевал бутерброд и с чувством солидарности наблюдал за главным инженером. Курагин неловко переминался, смотрел на часы и вообще неважно выглядел.
Большинство выступало по заданию или по обязанности своего положения. У Ведерникова больший интерес вызывали слушатели, которых речи, состоящие из набивших оскомину слов, приводили в волнение: они начинали оглядываться, как бы проверяя, такими ли же извергами считают немцев стоящие рядом с ними, так ли другие негодуют на «посягательства своры захватчиков на колыбель революции». «Свора прихвостней», «колыбель революции», «пролетарское знамя», «все как один отдадим свои жизни», «враги покусились на самое дорогое…» — подобные слова, инженер видел, приводили этих людей в исступленное состояние. Они поднимали руки, требовали слова, с прерывающимся дыханием, не договаривая фраз, произносили с трибуны те же самые слова и, обессиленные, под снисходительные аплодисменты, снова смешивались с толпой. Однажды с митинга он шел рядом с таким оратором. Ведерников сказал, что ему запомнились слова о том, что «наши рабочие руки сломают хребет фашистской гадине». Оратор остановился и с недоумением посмотрел на инженера… Приступы некоторых искренних чувств, вероятно, случаются лишь при определенных обстоятельствах и только на публике.
Человек в гимнастерке зачитал какое-то письмо, и митинг закончился. Ведерников вернулся в конторку, через стекла которой был виден весь механический цех, сделал несколько неудачных телефонных звонков и стал ждать, когда станочники вернутся на свои рабочие места. Уже тогда у него было ощущение, что он чего-то не понял, что-то упустил, — возможно, в письме, которое зачитал человек в гимнастерке, содержалось что-то особое. Но это ощущение только злило: время идет, а работа еще не возобновилась. Он представил себя выступающим на митинге. «Даже сейчас, — сказал бы он, — когда идет кровопролитная война, мы продолжаем тратить массу времени на пустую болтовню!»
Через цех к выходу шел начальник цеха. Инженер отвернулся, чтобы не показывать своего раздражения — он никогда не опускался до жалоб на рабочих. Кудрявцев заметил его, приоткрыл дверь конторки и буркнул:
— А вы что?..
Ведерников поднялся, пожал плечами. Ему было трудно представить, что сейчас может происходить что-то более важное, чем работа. Не без злого любопытства последовал за начальником.
За время недолгого отсутствия Ведерникова на мощеном заводском дворе многое изменилось. Появились столы, покрытые красной бумагой. К этим столам выстроились очереди, в которых стояли те, кого он ожидал в цехе. В стороне приткнулись к стене два крашенных защитной краской грузовика. С одного из них подходившим выдавалась кипка обмундирования, с другого — винтовка с патронташем.
С начала войны объявлялось два призыва, в армию ушли добровольцы, в июле на многих заводах в народное ополчение проводили тех, без кого производство могло обойтись. Сейчас, Ведерников видел, производство просто остановится, — лишь жиденькая цепочка людей, пожилых и, видимо, имеющих инвалидность, стали возвращаться в цех…
Кудрявцев занял очередь к одному из красных столов, отклонив приглашение подчиненных пройти вперед, — он стал будто ниже ростом и миролюбивее выражением своего широкого лица. Ведерников занял место рядом с ним, потому что не представлял, кто бы еще мог ему объяснить, что же в конце концов на их глазах происходит, а происходило, по его мнению, издевательство над здравым смыслом.
— Егор Алексеевич, — вполголоса спросил Ведерников, — я правильно понял: весь цех прекращает работу?
Кудрявцев с чувством покивал и отвернулся.
Черт знает что! То, что видел Ведерников, выходило за границы здравого смысла. Еще вчера на планерке говорили, что суда нужны флоту как воздух! И о запросе наверх: нельзя ли вернуть производству металлистов, которым нет замены, — их список уже составлен. В газетах писали: «Каждого солдата современной армии в тылу должны обеспечивать не менее десяти квалифицированных рабочих».
Ведерников выдвинулся вперед, чтобы заглянуть в глаза начальника цеха.
— Вы что-то хотели сказать? — напал Кудрявцев на инженера.
— Егор Алексеевич, как вы к этому относитесь?
Кудрявцев выдержал длинную паузу, прежде чем огрызнуться:
— Перестаньте же наконец!..
Здесь не было человека, которому Ведерников мог бы высказать то, что думал.
Нужно было срочно осмыслить новое положение. За несколько минут рассыпался весь строй жизни. Не без горького злорадства Ведерников вспомнил про свой эскиз топливной системы для запущенных в серию бронекатеров. «Ударим новой топливной системой по коварному врагу!» — усмехнулся инженер, рассматривая затылок начальника цеха.
Между тем очередь двигалась. За Ведерниковым пристроилось еще несколько человек. Он усвоил улыбку, сопровождающую поступки людей, совершаемые по легкомысленному чужому произволу. Все ближе стол, за которым вносили фамилию человека в списки, задавали вопрос о подготовке во время срочной службы, принимали документы и укладывали их в коробку, жали новому ополченцу руку и отправляли его к грузовикам.
Ведерников не запомнил ни лица военкоматского служаки, ни смысла его поздравления. Винтовка показалась порцией глупости, добавленной к той, которую он еще не сумел переварить. По военной специальности он был инженером авторемонтной мастерской полка, и по должности ему полагался пистолет. Но командирам была нужна пехота, много пехоты. Он вспомнил слова из речи Сталина третьего июля о том, что «наши силы неисчислимы», и потом, до своих последних дней, будет вспоминать эти слова.
Получившие винтовку и обмундирование присоединялись к строю, вдоль которого прохаживался сержант с опаленным солнцем лицом и толстыми короткими руками. Запись у стола закончилась. Сержант подровнял строй и подал команду: «Шагом марш!». За спиной запоздало заиграл заводской духовой оркестр.
Когда их привели в здание школы, обтоптанное прежними ополченскими формированиями, с классами, заставленными койками с рыжими одеялами, Ведерникову захотелось лечь и хотя бы на время закрыть глаза. Но заявлялись какие-то командиры, их окружали, расспрашивали о положении на фронте, что будет дальше. Отвечали уклончиво: закончится формирование, тогда и объявят, какое будет у них назначение; положение на фронте непростое, но армия фронт держит.
Ведерников узнал, что с разрешения сержанта можно на полчаса выйти в город. Пошел отыскивать сержанта. Сержант разрешил.
В городе, если разобраться, ему делать было нечего: купит конверты, почтовую бумагу и отправит письмо Наде. Среди его знакомых был только один человек, которого обязательно нужно было оповестить о произошедшей с ним перемене, — Ефим Баранников. Но ополченцы, как сказали, после оформления в часть получат сутки или двое, чтобы попрощаться с близкими, решить квартирные вопросы, тогда он и свяжется с другом.
На тротуарах много военных. Их вид не производил впечатления, что город в опасном положении. Полководцы, наверно, что-то напутали: немцы где-то выбросили воздушный десант, а — в итоге — начальство в панике: тысячи производственников оторвали от нужной, не терпящей отлагательства работы.
Ведерникова удовлетворяло своей безусловной правдивостью лишь то, что рассказала вчера Варвара. Что же такое должно было случиться, чтобы в середине ночи поднять по тревоге курсы командиров и куда-то спешно бросить, даже не оставив следа от этого учебного подразделения?! Прорыв фронта?.. Было противно ничего не знать, гадать, придумывать.
Его соображения никому не нужны, и прежде всего ему самому. Он приторочен к школе, в классе 8б стоит его винтовка, ее номер, сказали, он должен помнить, как собственное имя. Пока он еще в гражданской одежде, — еще таков, каким был. Встретив его, близкие даже не заметят наступившей в его жизни перемены.
Закупил конверты, папиросы, запасся леденцами — другие конфеты в магазинах исчезли. Затем минут на сорок под аркой дома задержала воздушная тревога. Он явно перерасходовал время отлучки, но ничего: свою задержку объяснит. Неужели нельзя сегодня отпустить всех по домам?
На спортивной площадке позади школы, пересекая вечерние тени, взад-вперед маршировали ополченцы. Сержанты голосами взрослых петухов командовали: «На пра-во!», «На ле-во!».
Ведерников поспешил за трехлинейкой. В классе было пусто. В мертвой тишине класса с грифельной доской и таблицей Менделеева на стене он вдруг понял, что с ним происходит нечто более значительное, чем все то, что было в жизни до этого момента. Жизнь уже разрезана на две половины — прошлое ничего не значило, а будущего своего у него нет и, может быть, уже не будет, — только темное, угрожающее встречное течение времени и борьба с ним ожидает его.
Отправился на поиски цеховых коллег — в его интересах держаться к начальнику цеха поближе. Однако среди тех, кто занимался строевой подготовкой, Кудрявцева не было. Ему сказали: «Вызвали его куда-то». «Куда его вызвали, не на завод ли?» — с тревогой спросил инженер. «Кто его знает», — равнодушно проговорил мастер Завьялов.
Как некстати была его прогулка! В этой неразберихе малейшая случайность может повлиять на судьбу. Он пойдет в штаб и узнает, кто и зачем разыскивал Кудрявцева, может быть, и он был нужен посланцу с завода.
Но никакого штаба в школе не было, формирование новой ополченской дивизии только началось.
На площадке появился лейтенант с двумя кубарями. Его речь была короткой: «Сейчас организованно заходим в школу и с винтовками, с полученным обмундированием и своими личными вещами повзводно выходим на трамвайную остановку. Едем все до трамвайного кольца. Там собираемся и строем приходим в военный городок, многим он уже известен по сборам. Там ужинаем, если баня будет работать, помоетесь, переоденетесь в полученное обмундирование, гражданское свяжете в узел, подпишете бирку своим именем-фамилией и домашним адресом. После помывки отдыхаем. Ваши вещи будут сохраняться до окончания войны, после возвращения с войны под расписку получите их в руки. Все понятно?..».
Лейтенант, судя по репликам в строю, ополченцам понравился, особенно открывшейся веселой перспективой получить свои довоенные тряпки, вернувшись с войны домой.
Был еще шанс, кажется, последний, воспротивиться и отстоять свое место в здравом порядке вещей, — не теряя времени, отправиться на завод: «Мне сказали в сборном пункте, что меня кто-то из администрации разыскивал… Вот я и явился…». Скромно спросить: «Возможно, потребовалось мое предложение?..» — и напомнить кому надо про эти дефицитные трубки… Но он не мог явиться на завод с винтовкой. И не мог ее оставить в классе или передать кому-то — такими нарушениями занимается военный трибунал. Осталось надеяться лишь на завтрашний день.
Едва успели дотопать до трамвайной остановки, подошел трамвай с пустыми вагонами и быстро довез ополченцев до кольца. При всей нелепости происходящего и беспорядке чувствовалось: какая-то сила вмешивается в хаос и подгоняет события.
Промаршировали до военного городка. Окна на пустынных этажах казарм были раскрыты. Ветер шевелил на дорожках обрывки газет, клочья сена, — городок выглядел так, будто его только что покинули.
Но в столовой жизнь продолжалась. В полутьме гремели алюминиевые миски, сновали солдаты в серых халатах. Стоял запах подгоревшей каши и лука. Разнесли хлеб, через полчаса ложки. Потом первое — борщ, и снова перерыв. В темноте кто-то курил, кто-то дремал, положив голову на стол, кто-то млел в ленивых разговорах.
Образовались группы. Ведерников решил держаться стропальщика дяди Миши — не в качестве товарища, а для того, чтобы проверять себя — не воспринимает ли происходящее слишком иначе, чем другие. Мысленно составил письмо, которое пошлет завтра жене в Самарканд. Напишет, что обстоятельства его жизни изменились. Разумеется, он не будет описывать, ни как оказался в армии, ни своего нынешнего состояния. Попросит вообще не придавать призыву его в армию большого значения, потому что война не продлится долго — так думают все. Вот и всё. Останется лишь уточнить, какое он будет получать денежное содержание и как его можно будет посылать Надежде.
Наконец начали разносить кашу и чай. По радио излишне громко объявили о второй в этот день воздушной тревоге. В столовую заглянул лейтенант: «Спокойно, спокойно, товарищи!» — как будто ожидалась паника. Большой город привык к тревогам, к «немецкой музыке» — «ба-Баху!», так кто-то их назвал. Ведерников решил, не откладывая, расспросить лейтенанта про денежное содержание и имеет ли в нынешних обстоятельствах значение его военная специальность, и последовал за ним.
В коридоре лейтенант, опершись рукой о стенку, стоял с барышней, почти школьницей. Инженеру понравилось, как лейтенант разговаривал с нею — похоже, оберегал ее от того, о чем она сама еще не знает… Ведерников вернулся в зал.
Была уже ночь, когда они вышли из бани. Там, при свете синих ламп, голые, распаренные ополченцы выглядели занятыми каким-то ритуалом, — соблюдая его, нельзя было обойти вниманием ни одной части своего тела. Мужчины с соревновательным усердием намыливали головы, натирали друг другу спины, добирались до промежности. Ритуал показался Ведерникову странным, каким-то нехорошим посвящением. Когда слесарь Мигаев предложил ему натереть спину, Ведерников сухо отказался.
Разместились на ночевку. Как в школе, такие же койки, такие же байковые одеяла и ватные подушки. Было слышно, как в столовой начали кормить новую партию ополченцев, потом третью. Когда становилось тихо, вдалеке слышались тяжелые затяжные взрывы, и чуть уловимые колебания земли докатывались до казармы. Ведерников пытался сообразить, какой силы взрывы. Но для этого нужно было знать расстояние до них. За этими бессмысленными расчетами он наконец уснул.
— Подъем! Подъем!
Ведерников видит разъяренное лицо сержанта. Огромные тени мечутся по стенам. Ведерникову показалось, что команда относится только к нему, только на него направлен свет электрического фонаря. Однако сдержанно чертыхались все. Трое красноармейцев с грохотом сбросили с плеч связки кургузых ботинок. Но не все понимают, как пользоваться обмотками.
— Скорее! Скорее! — сипит сержант.
— Вы бы лучше показали, как правильно мотать эти штуки! В какую сторону мотать? По часовой или против часовой стрелки?
— Вот так, вот так! — сержант опустился возле инженера на колено и быстро пустил обмотку бинтом вверх по ноге.
— Побриться успеем?
Сержант не ответил:
— Кто оделся-обулся, выходи во двор. Шевелись, шевелись, на войну опоздаем!.. А ты, дядя дорогой, куда свою винтовку дел?
На востоке бледная полоска отделила холодную звездную ночь от земли. Отбоя воздушной тревоги еще не было. Во дворе их ждали пять «зисов». Моторы тихо урчали, отравляя влажный неподвижный воздух.
— Все собрались? — обошло строй ротное начальство.
Сержанты докладывали. И будто та невидимая сила, которая говорила необязательные слова, напоминала, как правильно ходить строем, показывала, как пользоваться обмотками, поругивала и пошучивала, вдруг сбросила добродушную маску, угрожающе дала команду:
— По машинам!
Ведерников поискал глазами стропальщика, но лиц в полумраке не рассмотреть. Заметил — в кабине последней машины пустует место:
— Можно?
Шофер, потирая глаза, откликнулся:
— Садись, все веселее будет.
К головному «зису» прошел понравившийся инженеру лейтенант, и колонна двинулась в путь.
Ведерников пристроил винтовку между ног и потянулся за папиросами. Шофер предупредил: с этим поосторожнее!
— А что, запрещают?
— Ну как запрещают? Он запрещает! — и показал на небо. — Но в кулак можно.
Инженер, пригнувшись, зажег спичку и прикурил, чему-то радуясь и удивляясь уже замеченным за собой переменам.
В кабину пробивался свежий ветер, лента шоссе легко бежала навстречу, уносились назад деревья. На поворотах была видна вся быстро движущаяся колонна.
— А куда, собственно, мы едем? Если, конечно, не секрет?
— Занимать позицию, дорогой товарищ. А где сейчас позиция, кто ее знает. Прет немец — вот ведь что. А где он, поди, сами маршалы гадают. Но где-то он снова прошел. А вас, вижу, даже подстричь не успели. Значит, худо дело. Вот ведь что…
Было уже совсем светло, когда колонна остановилась. Впереди бледнело зарево пожара. Народ прыгал на асфальт и разминался. Затихли моторы, и оказалось, воздух полон грозными низкими звуками. Если приглядеться, можно было увидеть в небе птиц, расстроенно летящих оттуда, откуда доносились звуковые перекаты. Курили. В застиранном и кое-как подобранном обмундировании все выглядели помолодевшими и разжалованными. Ведерников нашел мастера Завьялова и стропальщика дядю Мишу, которого любили за покладистость и смешные истории, случавшиеся с ним.
Разминка была короткой. Роту разделили на две группы. Одну повели влево от дороги, другую, в которой оказался Ведерников, лейтенант повел направо.
— Воюй, не умирай! — вслед крикнул шофер.
— К черту, друг, к черту! — по-студенчески ответил инженер.
Пошли по полю, потом спрыгнули в окоп и продолжали идти к виднеющейся под склоном рощице. Их стали расставлять в пятнадцати шагах друг от друга, — наверно, так ополченцев должно было хватить до рощи.
Сержант с короткими руками объявил: без его команды ничего не делать, место в окопе не покидать, завтрак получим позднее — приедет кухня. Времени не терять: углублять окоп и маскироваться.
Соседа слева у Ведерникова не было — поле, а за ним дорога, по которой сюда приехали. За спиной — затоптанное поле овса. Впереди тоже овес, потом пологий скат к большому ручью с зарослями лозняка. За ручьем чернел лес.
Стал делать то, за что принялся дядя Миша, — выбрасывать на бруствер песок со дна окопа. Лопат не было, дядя Миша приспособил обломок доски. Ведерников решил поискать что-то более подходящее в поле. Не успел сделать и двух шагов, как услышал негодующее «Назад!» с мерзкими добавлениями. Но этого сержанту показалось мало, подбежал к инженеру и прочитал целую нотацию: о том, что приказы отдаются не ради формы и не для отдельных лиц, о том, что Ведерников — взрослый человек, а не понимает, что из-за него немцы получили возможность обнаружить окопы роты.
«Однако не стоит преувеличивать», — попробовал возразить инженер, но прав был дядя Миша, который за спиной сержанта знаками показывал: молчи.
Успокоиться Ведерников долго не мог. Черт знает что такое! Допустили немцев до самого города! Пусть немцы техничнее, умнее, но лопату можно дать красноармейцу! Ло-па-ту! Не танк, не дот — малую саперную лопатку! Ведерников продолжал растравлять себя. Видите ли, самое главное — спрятаться в окопе и не высовываться, чтобы немец не знал, какая грозная рать здесь поджидает.
— Возьмите, Вадим Сергеевич, мой инструмент, — дядя Миша протянул дощечку.
— Все это было бы смешно, когда бы не было так грустно, — продекламировал Ведерников.
Стропальщик сочувствовал инженеру: вчера он в цехе командовал, а сегодня его разделывает простоватый сержант. Сам же он не привык осуждать действия начальства, хотя бы сержанта: парняга ведь думает и отвечает за все отделение. За собой не всякий тут уследит.
— Эх, Вадим Сергеевич, наспех наши бабы окопы копали. А может, и ремесленники — им война веселая игра…
Дядя Миша отправил обойму в магазин винтовки и пристроил ее на бруствер. Ведерников сделал то же самое. Потом старался вспомнить, чему его учили на трехмесячных курсах. Но ничего, кроме скуки, из воспоминаний не вынес.
По окопу прошло оживление — откуда-то пронесли станковый пулемет.
Впереди, в низине, клубился туман. Солнце еще не пробило далекие облака. От утренней сырости знобило. Ведерников вернул дяде Мише доску («Нужно было бы ее сохранить для музея!») и опустился на дно окопа. Дядя Миша ушел к другому соседу…
Часы показывали 10.20, когда за окопом разорвался первый снаряд. Дядя Миша, как-то неприятно вскидывая подбородок, прокричал:
— Видел? Видел? Сейчас фашист пристрелку начнет!
И в самом деле, второй разрыв поднял столп белесого песка впереди окопа. По этим двум выстрелам можно было определить направление, откуда стреляет батарея.
— Смотри, смотри! — позвал дядя Миша Ведерникова к себе.
— Что там?
— Немцы!
Ведерников пригляделся. Среди длинных теней, тянущихся от леса, увидел движущиеся точки. Он хотел их лучше рассмотреть: какие они — немцы? Не так ли они прошли через всю Европу?!
Еще несколько взрывов справа, слева.
— Смотри, смотри! — метался стропальщик от Ведерникова к соседу справа.
Будто невидимый дирижер взмахнул руками: там, за ручьем, пробежали белые огоньки, а здесь — стало темно от фонтанов песка, смешанного с крошевом стеблей овса.
Оглушенный, Ведерников вскоре перестал различать отдельные взрывы, все слилось в бешеное метание земли и воздуха, как будто те, по другую сторону ручья, хотели выкорчевать окоп из земли. Пыль и песок смешались с аммиачным запахом. Инженер лег на дно окопа. Потом встал на колени и уперся головой в стенку. Потом сел, зажал голову коленями. Несколько раз валился на бок, но тотчас принимал прежнее положение, как будто только оно сейчас могло его спасти.
Он не испытывал того, что можно было бы назвать страхом — страхом перед тем, что происходило, — он испытывал ужас от своего собственного тела, которое вело себя никогда прежде не испытанным образом. Его била противная дрожь, тело покрылось холодным, липким потом, хотелось бежать и бежать все равно куда.
Когда обстрел прекратился, в ушах продолжало больно звенеть. Сплюнул слюну с песком и желчью. Поднял голову и увидел полоску неба с медленно оседающей пылью. Наконец решился встать. Поле было не узнать. Изрытое, оно дымилось. Лента окопа то возникала, то терялась среди воронок. Винтовка вывалилась за бруствер. Но осталась исправной. Показалась голова дяди Миши. Он силился улыбнуться серым лицом.
— Приготовиться! — слабо послышалось издалека.
— Приготовиться! — кто-то откликнулся ближе.
— Приготовиться! — повторил Ведерников, как будто кто-то еще мог его услышать.
Из лощины поднималась редкая немецкая цепь. Как-то не связывались эти никуда, казалось, не торопящиеся фигурки с теми, кто перепахал поле.
— Прицел три, — передали по окопу.
— Прицел три!
— Огонь!
Ведерников стал целиться. Он привык все делать тщательно. И огорчился, что ему никак не удается удержать мушку на солдате: потому что он хотел лучше разглядеть немца, как будто это очень важно, потому что дрожали руки, потому что в глаза светило солнце.
Из окопов давно уже палили без всякого порядка, а он еще прилаживался, пристраивался, — наконец-то выстрелил.
Немец, в которого он целился, продолжал идти в зыбком утреннем мареве. Ведерников отвел затвор назад и снова зарядил винтовку. Снова прицелился, снова выстрелил и снова видел: солдат продолжает идти. Вспомнил, что на сборах его учили плотнее прижимать приклад к плечу, задерживать дыхание и чему-то еще. Выстрелил еще и еще раз. Цепь продолжала приближаться. «Бесполезно, все бесполезно!» — кого-то обвинил Ведерников. Теперь он стрелял, почти не целясь.
Воздух наполнился свистом, жужжанием, щелканьем пуль. Падали обрезанные стебли овса. Белый песок взбрыкивал то слева, то справа. Он понимал, что каждую секунду пуля могла попасть ему в голову, которую считал вполне достойной, чтобы ее беречь. Но ему ничего не оставалось, только стрелять и стрелять в того же немца, потому что, ему казалось, тот целит только в него. Это было похоже на азартную игру.
Где-то в центре позиции роты застрекотал пулемет. Ведерников заметил, что солдат, в которого целился, куда-то исчез. Вскоре пропали из вида и другие немцы, но пули, хотя и реже, продолжали прилетать.
— Закуривай! — крикнул дядя Миша.
Они сошлись, потные, еще не уверенные в том, что атака отбита. Ведерников честно рассказал, что после выстрела забывал перезарядить винтовку, целился впустую, потом заметил: что-то в патронташе патроны не убывают. Его бестолковость сейчас выглядела как-то весело. Показался сержант, он тоже улыбался, в руках держал свою пилотку с насыпанными патронами.
— Разбирайте, но зря не палить.
— Как насчет завтрака? — спросил Ведерников, предъявляя таким образом счет всему начальству, от младшего до самого главного.
— Отобьем немца, тогда и будет завтрак.
Сержант отряхнул пилотку и надел на голову.
— А не хотите ли кисляшек? — вспомнил Ведерников про кулек леденцов.
Дядя Миша отказался, показав на больной зуб, сержант бросил конфетку в рот и сразу стал серьезным. Когда он ушел, инженер усмехнулся — умеет сержант набивать себе цену.
То, что случилось потом, он запомнил плохо. Не было ни адского артобстрела, ни бомбардировщиков, — из леса по ту сторону ручья выкатили танки и расположились линией. Их первые выстрелы показались Ведерникову безобидными. Но скоро понял — это конец: немцы методично, прямой наводкой расстреливали их позицию. Стоило высунуть из окопа голову, через несколько секунд танковый снаряд разбивал это место. Показалась пехота. Раздались очереди нашего пулемета. «Что он делает?» Только успел подумать — два снаряда, а потом еще два перекопали в том месте позицию.
Горячим вонючим воздухом Ведерникова отшвырнуло в сторону. Глаза забило песком. Он мучился, оттирая глаза. Наконец прозрел и увидел на дне окопа дядю Мишу. Тот лежал с задранным подбородком и чужим лицом, а руки и ноги дергаными движениями, казалось, передавали какое-то очень важное сообщение. Ведерников вскочил и помчался по окопу с криком:
— Дядю Мишу убило, дядю Мишу убило!
Ему представилось, что, если узнают о том, что произошло с дядей Мишей, все поймут: нужно сделать что-то такое, чтобы все это прекратить. Бежал, обегая и перепрыгивая неподвижные тела ополченцев. Сержанта узнал по сапогам — у остальных были обмотки. Сержант лежал на спине, головы у него не было — из шеи бугром выкатилась и запеклась кровь.
Иногда Ведерникову казалось, что он может остановиться, приподнять голову, но автоматные очереди приближались.
Попался ход сообщения, ведущий в тыл. Метнулся в него. И снова бежал и полз, полз и бежал.
Впереди показались вершины деревьев. Это была тощая пригородная рощица, у которой ход сообщения кончался. Немцев не было видно. Выскочил на дорогу — сырую, разъезженную. Хотелось пить. Где-нибудь поблизости мог быть ручей или родник. Но чувство, что он не должен терять ни секунды, погнало его вперед. Больше не оборачивался и, не пригибаясь, побежал по дороге так, как будто там, в окопе, тело утратило вес. Пересек хвост белого дыма, тянущийся из леса; пролетел мессершмитт: можно было разглядеть номер на его фюзеляже. Даже шум машины за спиной не заставил его остановиться. Грузовик обогнал его и как вкопанный встал.
— Прыгай, дурья голова! — прокричал шофер.
Ведерников узнал шофера — с ним он ехал утром сюда. Едва успел перебраться с подножки в кабину, как машина уже понеслась, кренясь то в одну, то в другую рытвину. Шофер не торопился признавать пассажира, а может быть, и не хотел.
Дорога стала суше, вывела на то самое шоссе, по которому утром их везли на позицию. На скорости проскочили две деревеньки с разрушенными кое-где домами. И только тут шофер заговорил, косясь на Ведерникова.
Рассказал, что после их роты в этот же район они доставили еще полторы сотни добровольцев. И должны были сразу вернуться в город. Но развернуться не успели, объявились немецкие танки. Передние машины прикрыли его «зис», он дал задний ход и сумел развернуться. Остальные остались там…
— В голове одно было: заглохнет мотор — мне хана, не заглохнет — выберусь. А тут ты еще… Словно сговорились мы на дороге встретиться. Расскажи мне другой человек — не поверил бы. Вот ведь как!.. Никого, говоришь, не осталось?.. Неспроста, выходит, утречком все вы такими тихими были. Я вашего брата ого-го сколько перевез!..
Шоссе по-прежнему было безлюдно. Ни признаков боевых частей, ни оборонительных работ. Между тем, впереди уже виднелись трубы окраинных заводов. Путь на город был открыт.
Замелькали городские кварталы. Инженер не мог поверить, что жизнь здесь как шла, так и идет своим обычным ходом. Тащились трамваи, маленьких детей вели за ручку родители, торговали с лотков огурцами и помидорами… Его охватило чувство ужаса: — как в окопе тело дядя Миши продолжало дергаться — по-видимости, жить, еще не зная о своей смерти, так и город еще не знал, что петля войны уже перетянула ему шею.
На перекрестке шофер спросил:
— Теперь куда?..
Потом Ведерников ругал себя: прежде чем хлопнуть дверцей кабины, он должен был шофера о чем-то спросить, что-то узнать, наконец, поблагодарить своего спасителя, но не сумел преодолеть безнадежность и усталость. Заметив трамвай, который довезет его до дома, лишь сказал:
— Я сойду здесь.
Оказывается, в свою квартиру он не может попасть, потому что ключ остался в одежде, сданной на хранение. Черт, он там оставил и продовольственную карточку! Французский замок открыть нетрудно. Нож, топор, стамеска — подойдет все. Звонит в соседнюю квартиру, но никто не отзывается. Вытащил из патронташа обойму, расплющил каблуком на ступеньке лестницы стальную скобу. Ему очень хотелось, чтобы у него получилось. Вставил пластинку в щель. Пластинка коснулась язычка замка. Осторожно протиснул ее дальше и дернул дверь на себя… Ему продолжало везти.
Очутившись в квартире, не признал ни прохладную полутемную прихожую, ни самого себя в красноармейце, заглянувшем в зеркало в прихожей. Размотал обмотки, снял ботинки… Белый окопный песок сыпался отовсюду. Гимнастерка не снималась, за что-то больно цеплялась под лопаткой. Зеркало показало расплывшееся темное пятно. Оказывается, его задело — чем? когда? где?.. — кровь выступила и засохла. Скорее всего, чиркнул осколок снаряда. Гимнастерку отмачивал под холодным душем в ванной.
Раздался вой городских сирен. Что происходит?.. Где армия? Мы — это всё, что от армии осталось?.. В конце концов, этот идиотизм имеет объяснение или нет?.. — бормотал инженер в злой растерянности. Поздно, поздно задавать эти вопросы!..
Вытянувшись на диване, подумал: приду в себя и пойду на завод! Обманчивая решимость вернула время назад, как будто с момента митинга он еще может прожить время иначе — и остаться тем Ведерниковым, которым был прежде. Стал ловить шумы улицы, — ведь немецкие танки могли войти в город еще вечером…
Ему приснился сон — оказывается, он все-таки выступил на митинге. Он говорит, что всех, кто записался в заградительный отряд, в живых больше нет. Нет ни сварщика Завьялова, ни стропальщика дяди Миши, ни бригадира Позднева с транспортного участка… Он называет, а из толпы выкрикивают все новые фамилии. «Я же вам говорю, товарищи, их больше нет. У немецких танков оптический прицел совмещен с направлением ствола орудия, наводчик наводит на цель, нажимает спуск — и снаряд летит в наведенную точку. Если бы все присутствующие здесь были там, нажимать на спуск наводчикам пришлось бы просто дольше».
В первом ряду Ведерников видит сержанта с короткими руками. Вид у него злой. Ведерников остается на трибуне только потому, что знает: как только ее покинет, сержант займет его место и скажет, что все это неправда, инженер врет: вот он, сержант, не убит, и, следовательно, и все названные живы. Он скажет: «Товарищ Ведерников не будет отрицать, что, когда он покинул свое место в окопе, дядя Миша был жив и был готов к бою с немецкими варварами».
Ведерников не может объяснить, почему убитый сержант оказался здесь, почему убитый дядя Миша продолжал подавать из окопа какие-то важные сигналы. Наконец он догадался, почему никто из толпы не спросит, жив или нет этот сержант. Да потому что сержант не с судостроительного завода, никто не знает, кто он, откуда такой явился…
Проснулся ночью, когда уже который раз заголосили сирены. Подошел к темному окну. По небу метались лучи прожекторов. Тишина была полна несамостоятельными звуками. «Так приближаются великие армии», — мелькнула мысль. Но вот бомбовозы уже над городом, слышно их астматическое завывание. Раздались глухие взрывы. Где-то за домами медленно наливалось зарево пожара. Промчались пожарные машины. «Началось! Они уже вошли в пригороды…»
Перебрался на кухню. Кухня не имела окон — здесь можно было включить свет без светомаскировки. Поставил на керосинку чайник. Жаль, что, оставшись по приказу без приемника, не обзавелся радиоточкой. Стал думать о себе.
Уже дали отбой, уже наступило утро, пошли трамваи, а он еще продолжал подогревать чайник и думать. От себя требовал: «Ты должен, не откладывая, пойти и все рассказать…». — «Куда?..» — «Неважно куда — на завод, в райвоенкомат или в школу, где тебе напомнили, как надо ходить строем, или в казармы, откуда вывезли на овсяное поле». — «Но это не имеет смысла, все кончено. Сегодня или завтра вся партийная верхушка разбежится и попрячется. Ждать от нее благословения? Делить с врунами и авантюристами свою судьбу?.. Ждать…» И продолжал ждать ответа с улицы…
На старой карте Санкт-Петербурга и его окрестностей стал искать то место, куда вчера их доставили грузовики. Границы города изменились, как и названия улиц и поселков. Но дорогу, по которой они двигались на северо-восток, на карте нашел и даже голубую жилку ручья, отделявшего их вначале от немцев. Выходило, что вчера немцы были примерно в тридцати километрах от города. Если среднестатистическую скорость продвижения немецких армий на ленинградском направлении даже сократить в три раза, они завтра должны войти в город…
Утром Ведерников сунул в пиджак пачку папирос, набросил на плечи плащ. Но, потянувшись за беретом, оборвал свои приготовления: «Черт! Я как дрессированный пес». Посмотрел на часы. Так и есть, семь часов, — в семь он всегда отправлялся на работу. Чувство катастрофы перечеркивало все, что было смыслом его привычек и обязанностей. Его, маркированного инженера — пять изобретений, патенты, публикации, премии, — просто вычеркнули из этого списка и занесли в другой — мобилизованных. Потом занесут в третий, четвертый, пятый: убитых? пропавших без вести? дезертиров?..
Ему не избежать сцены, которую предвидит в подробностях и с неумолимым финалом. За столом человек — неважно, он глуп или умен, симпатичен или зверь, любой из них задаст ему одни и те же вопросы: «Почему вы оказались в городе? …Ах, говорите, все погибли. А чем объясните, что одни героически отдали свои жизни, выполняя приказ, а вы, бросив своих товарищей, оказались в тылу? Ах, вам показалось присутствие в окопе абсолютно бессмысленным, и вы бежали… Вас вывез шофер, с которым, вы утверждаете, случайно познакомились, когда ехали в одной кабине на позиции? О, какая счастливая и подозрительная случайность! Вы не назовете имя шофера и номер его машины?.. Почему вы сразу не явились куда следует? Расскажите с подробностями, как вы избавились от винтовки, или вы ее припрятали на всякий случай?..».
Инженер Ведерников не сможет пройти благополучно подобный допрос — на деле он мог быть еще унизительнее. В нем просыпалась ярость, когда представлял людей, которым должен был бы объяснять причины гибели людей и оправдывать свое собственное существование только потому, что власть считает бессмысленную смерть бойца высоким моральным подвигом, а вырвавшихся из ее лап трусами и предателями, не заслуживающими права жить. «Допрашивать надо тех, кто виновен в позорном ведении войны и гибели армий!» — вот что он крикнет в лицо защитникам идиотизма.
Ведерников вставал, рассеянно бродил по квартире и вновь оказывался на кухне. Он представил себя в положении Антона Горчева — двоюродного брата жены. Антон на допросе соврал. И враньем заслужил право жить дальше. Молодой химик после освобождения из лагеря на этой самой кухне полночи рассказывал, как несколько месяцев его били, устраивали очные ставки со знакомыми, подтверждающими галиматью следователя. Будто он входил в группу молодых ученых-террористов. Готовились во время праздничной демонстрации 7 ноября взорвать на Дворцовой площади трибуны вместе с городским партийным руководством. Химик признал свою вину, и ему перестали выбивать зубы, ставить лицом в угол, когда допрашивали и били других. Получил десять лет и оказался на Колыме. Там он попросил председателя комиссии, разбиравшей через пару лет жалобы на ежовское ведение следствий, прочесть заключительную часть обвинения. «Что за бред, товарищи?! Обвинитель пишет: „Антон Валерьянович Горчев для исполнения преступного замысла изготовил с сообщниками бомбу, зарядив ее специально подготовленным в лаборатории ватерпасом большой взрывной мощности“».
«Может быть, и мне соврать: послал командир отряда в тыл за саперными лопатками. Еще лучше: в тыл врага… и вот только что к своим выбрался, ничего о своих не знаю… Нет, не одарен я талантом спасительного вранья. Нет, — ничего нельзя исправить».
До вечера тупо ходил по квартире. Дядя Миша и сейчас, казалось ему, передает какие-то тайные сообщения.
К вечеру инженер остыл. «Не сиди, иди и узнай, что там, на улицах, происходит…».
В город уже хлынули жители ленинградских пригородов. К тротуару приткнулся конский обоз. Часть лошадей распрягли и привязали к передку телег. На телегах мешки, узлы, на некоторых — дети. Около ворот стоит сельчанин в потерявшем всякий вид пиджаке.
— Друг, ты не скажешь, где найти дворника? — Ведерников пожал плечами. — Вот дела! Нас гонят с улицы, а во двор попасть не могу. Послушай, купи у меня муку-крупчатку! И горох у меня есть.
— Мне не нужно ни того, ни другого.
— Как не нужно? Пригодится. Самому, семье. Почему предлагаю? Потому что нет теперь у меня ни дома, ни хозяйства. Все, что было, бросил. Куда едем, где приткнемся — неизвестно. Конь еле ноги тащит. Посмотри на него!
Ведерников посмотрел, но ничего особенного в коне не заметил: грязный коняга, прижав уши, мотает торбу с сеном. И пошел дальше.
День заканчивался, люди возвращались с работы. Никто не останавливался у газетных щитов, плакатов, приказов. Газетные заголовки были те же: «Все для победы!», «Сделаем наш город непреступной крепостью!», но появились плакаты, подтверждающие простой факт: «Враг у ворот!».
Направился к Московскому вокзалу.
У входа на его территорию маячили воинские патрули. Ведерников хорошо знал этот район. На привокзальной улице выбрал высокий дом с широкими лестничными окнами, выходящими на подъездные пути к вокзалу.
Еще недавно поезда пригородного и дальнего следования приходили в город и отправлялись от перронов каждые полчаса, — сейчас же с высоты пятиэтажного дома он увидел на боковых путях лишь несколько сборных составов без паровозов. Там сновали люди. В некоторых теплушках топили печки. Разглядел козу, привязанную к вагону. На протянутых между вагонами веревках сушилось белье. Железная дорога была мертва. И хотя Ведерников помнил слова Ефима, он был потрясен. Это означало: железные дороги, ведущие в город, немцами перерезаны. Если автомобильные дороги тоже перекрыты, город окружен!
— Вам кого? — услышал он за спиной хриплый басок.
Ведерников обернулся, показав незажженную папиросу, спросил:
— У вас не будет спички?
— Вам кого, я спрашиваю, — повторил мужчина, выдвигаясь из дверей квартиры на лестницу.
Ведерников отмахнулся и стал спускаться к выходу.
— Нет, я вас так не отпущу! — жилец схватил Ведерникова за локоть.
Только теперь Ведерников разглядел этого человека в домашней куртке, из-под которой выглядывала белая майка, седые волосы на груди начинающего жиреть тела. Злые глаза были совсем рядом.
— Что вам надо? — спросил Ведерников чужим голосом. — Перестаньте меня держать! Я не обязан перед каждым отчитываться! Вы отпустите меня или нет?
Он говорил тихо, подавляя в себе страх и отвращение к этому человеку, который загнул за спину его руку.
— Не-е-ет, — сладким голосом протянул мужчина, — я вас так не отпущу.
— Вы пожилой человек, а, как ребенок, полагаете, что поймали шпиона. Я такой же шпион, как вы. Я спросил у вас спички…
Человек стоял на ступеньку выше. Удар головой пришелся ему как раз в лицо.
Ведерников оглянулся, когда оставил позади лестничный пролет: наверху человек двумя ладонями зажимал нос.
На улице завернул за угол, потом еще несколько раз менял направление. Теперь прохожие не казались ему такими безобидными. В каждом видел человека с пятого этажа, — прицепиться мог любой. Теперь он должен притворяться таким, как все.
Мерзавец, пытаясь вывернуть ему руку, содрал пластырь с больной лопатки. Зашел в аптеку. В очереди женщины говорили об артиллерийских обстрелах и начавшихся бомбежках. Накупил лекарств и отправился в булочную.
Он еще ничего не успел сказать, продавщица первая спросила его:
— А как ваша жена? Вы часто заходили к нам вместе…
— Жена уехала. Она не попала бы в мое глупое положение: не потеряла бы карточку на хлеб…
Женщина попросила его подождать. Когда последние покупатели ушли, пояснила:
— Сейчас я еще могу вам помочь. Но скоро порядки станут очень строгие…
— А мужчины будут по-прежнему терять карточки…
Продавщица рассмеялась.
— Я буду благодарен вам, если вы меня выручите…
Его перебила товарка продавщицы:
— Маша, я пошла.
— До завтра, Лина.
Ведерников подождал, когда Лина удалится.
— Вы запомнили мою супругу, а я вас: вы вежливы и быстро обслуживаете покупателей.
— Серьезно? — откликнулась продавщица. — Но ваша жена красавица.
Ведерников вспомнил письмо Нади: «руководителя», с которым она ехала в Самарканд в одном купе, и ее просьбу выслать блузку и юбку. Легкое ухаживание за продавщицей представилось ему справедливым отмщением.
— Маша, вы слишком скромны.
— Мне иначе нельзя, — засмеялась женщина, — мой муж на фронте.
— Что он вам пишет?
— Если бы писал!
Продавщица нашла авоську, вложила в нее буханку хлеба и несколько черствых батонов, от которых он не отказался. Ушел с чувством, что они друг другу понравились.
Лошади втягивали телеги во двор. Дворник пояснял любопытным: беженцы боятся остаться на улице: ожидается новый воздушный налет.
Во дворе запахло сеном и лошадьми. Поднимался по лестнице, шаря по карманам в поисках ключа. У дверей квартиры остолбенел: «Идиот! Это невозможно! У тебя же нет ключа». Что случилось с головой… Оперся лбом в эту проклятую дверь. «Я оставил голову на овсяном поле». Когда в его жизнь вмешивались подобные бессмыслицы, готов был уничтожить самого себя.
Спустился во двор. Направился к уже знакомому колхознику.
— У меня просьба, у вас случайно не найдется топор или что-то вроде ломика?
— Как без топора? Есть такой, — и вытащил топор из-под сена. — Ну как, возьмете?.. Нет?.. А на время, пока не пристроят нас, оставить у вас нельзя?.. Нас же распустят. Коней заберут в армию. А куда свое девать?!
За мешком, прикрытым рогожей, виднелась детская головка.
Фырканье лошадей, мужик в кепке, дворник, получивший вдруг под свой надзор не только жильцов дома, но и бесправных кочевников, умный взгляд детских глаз, ветер, ворошащий клочья сена, — все это переместило инженера в мир совсем не его забот. И он ощутил себя не лучше, чем колхозник, также выброшенный из своей жизни.
Подмигнул существу под рогожей.
— Хорошо, на время оставить можешь…
С дверным замком они справились вместе. В квартире Ведерников указал, куда поставить мешок. Сказал, что всякое может случиться, поэтому, чем быстрее мешок заберет, тем лучше.
Вспомнил детскую головку и протянул игрушечный танк Кости. Колхозник усмехнулся. Повертел игрушку.
— А у меня девочка. Да бог с ней, пусть играет.
Ведерников проводил колхозника до двери и тщательно ее запер. Он не был уверен, что во дворе и на лестнице никто не обратил внимания на его историю с дверью. В дополнение — эта ненужная и подозрительная, если смотреть со стороны, возня с мешком.
Когда в дверь позвонили, подумал: «Вот заслуженное наказание за эти глупости». Тихо подошел и замер. Позвонили еще и еще. Потом услышал:
— Это я, я, беженец!
Ведерников поспешил открыть: он не должен оставлять у людей впечатление, что от кого-то прячется.
Колхозник мимо него втащил в квартиру еще мешок.
— Возьмите, дорогой товарищ. Горох тут. Ведь все это трудов стоит, не выкидывать же.
— А я только начал переодеваться, а вы уже… такую тяжесть успели ко мне поднять. — Ведерников хотел понравиться колхознику. — Может быть, вам что-нибудь нужно?
— Да ничего. Вот если посудку какую-нибудь дадите — стаканчик, кружечку… Не привык я из горла пить, а ребята бутылку достали. Бригадир от начальства вернулся: распускают нас. Багаж свой долго у вас не задержу, и за посудку не беспокойтесь.
Ведерников открыл буфет, вложил один стакан в другой и вручил беженцу:
— Это вам без возврата. Рад был познакомиться…
В окно проследил, как тот с лестницы вышел во двор, и двое обозников пошли ему навстречу.
Несколько дней не выходил из квартиры. Мозг питался звуками трамвайных звонков, гудков автомобилей, милицейских свистков, одни доносились с улицы, другие со двора — голоса взрослые и детские; были и проникавшие с лестницы, редкие, но более всего Ведерникова беспокоящие.
На верхнюю лестничную площадку выходили двери еще одной квартиры. Там жили две сестры, неприятные старые девы, державшиеся с ним и Надей с высокомерием, то ли потому, что семья Ведерниковых могла больше позволить себе, чем многие живущие в квартирах по общей лестнице, то ли так они отвечали Наде на ее неспособность замечать неинтересных ей людей.
Без особого повода сестры к нему в квартиру звонить не будут, но он был уверен: при подходящем случае они не откажутся сделать Ведерниковым гадость.
Заявиться могли из ЖАКТа. С начала войны жилуправление все время что-то выясняло, уточняло, проверяло, составлялись списки детей, иждивенцев, графики ночных дежурств жильцов у ворот домов и на крышах. Могли появиться из военкомата. Если он попал в списки убитых или пропавших без вести, почему бы не доставить извещение об этом по месту жительства?! Вряд ли там знают, что его семья эвакуирована. В случае такого вторжения он не может даже подтвердить, что является не кем иным, как Вадимом Сергеевичем Ведерниковым, — паспорт был у ополченцев отобран. Перед такой возможностью ничего, кроме бессильной злости, не испытывал. Смерть таких людей, как он, власть вряд ли волновала, но человек без документов — нечто вроде опасного привидения.
Но скоро все должно кончиться. Начнется обстрел, потом пойдут танки. Конечно, найдутся фанатики, которые начнут стрелять в немцев. Мальчишкам раздадут винтовки, как раздавали в Испании. Немцы обшарят дома, обыщут квартиры. Ведерников не сомневался, что в первый же день найдутся земляки, которые предложат победителям услуги. Своего несерьезного участия в войне он, конечно, не выдаст. Обмундирование и патронташ ночью сожжет. Будет держаться с немцами достойно. Когда-то он неплохо знал немецкий. Во всяком случае, справочником «Hütte» он и сейчас пользуется без затруднений.
Попробовал сочинить фразу: «Я русский инженер. Ни я, ни мои родные не занимались политикой»: «Ich bin russische ingenieur, ich und meine Familie interessieren sich für Politik nicht…».
Беспокоила его Надя. Не получая от него писем, не начнет ли наводить о нем справки? Письма проверяет военная цензура, а Надя не настолько умна, чтобы по намекам догадаться, в каком он оказался положении. Перечитал единственное полученное от нее письмо.
«Дорогой Вадим, если бы ты знал, каких мучений мне стоила дорога. На станциях поезда стояли часами. Слава Богу, что в Москве удалось пересесть в купейный вагон. В проходе и в тамбуре все было забито народом. Нам с Костиком повезло, — с нами в купе ехал очень солидный мужчина — какой-то крупный „руководитель“. Поэтому в купе никого не подсаживали. Ехал он с женой, с которой мы так наговорились, что даже сейчас, когда я уже две недели живу в Самарканде, у меня от этих разговоров болит голова. Не без помощи этого „руководителя“ я сняла комнату в центре, ибо твоя сестра Ирина Сергеевна оказалась человеком совершенно непрактичным.
Очень скучаю по тебе и Ленинграду. О Костике этого не скажешь: шляется по городу, по базарам и посещает Ирину, которая дает ему книги и кормит вареньем. На базаре все дешево. О войне почти не говорят. Приезжих мало. Деньги у меня пока есть. Не знаю, устраиваться мне на работу или нет — меня могут взять официанткой в ресторан правительственной гостиницы. Может быть, война скоро кончится?
Прошу тебя, когда уходишь на работу, хорошо закрывать квартиру. Поливай цветы. Если Муся и Варя остались в Ленинграде — и правильно, если так решили, — сообщи им мой адрес.
Целую. Надя.
Совсем забыла сказать, я оставила дома блузку с вышивкой и синюю юбку. Будешь отправлять посылкой, вложи в нее что-нибудь вкусненькое.
Костя передает тебе привет. Я обещала ему переслать тебе список книг, которые он хотел бы получить из Ленинграда. Но я это не делаю, в дороге книги могут потеряться, а прочесть их в Самарканде он все равно не успеет».
Одно то, что сестры-соседки могли замечать письма в почтовом ящике, а затем обратить внимание на их исчезновение, выдавало его пребывание в квартире. Можно проверять ящик ночью. Письма прочитывать и класть обратно. Письма в ящике — лучшая маскировка, но воров и домоуправление могут спровоцировать на вскрытие квартиры. При этом ясно, в городе у него нет другого убежища и человека, который мог бы чем-то помочь: посвящать Ефима в свое положение — ставить друга под удар.
Ему и прежде приходилось жить одному. Летом, когда его отпуск оканчивался, а Надя с Костей продолжали жить на даче у ее родителей, по вечерам ходил в Таврический сад. Ужинал на веранде тамошнего ресторана, слушая небольшой парковый оркестр. Старательная игра пожилых музыкантов, уже забывших роковую силу симфонических страстей, приносила умиротворение. Одиночество угнетало, иногда думал: любовная интрижка или взятая на дом большая работа могли бы от него избавить. Но семья возвращалась, звонил Ефим, и он понимал, что пережитое чувство лишь прибавляло вкуса к устоявшейся жизни.
На этот раз не было ни работы, ни ресторана, ни вечерней музыки. «Я выгляжу беспомощным дураком», — говорил он себе, шагая по квартире по одному и тому же маршруту. Ожидание взятия города или ареста, стандартной смерти по приговору трибунала, заполняли эту пустоту. «Война, — думал он, — как тряпка, сотрет с доски истории фиктивные величины буденных, ворошиловых, сталиных… и тысячи и тысячи имен таких людей, как я. Ну кому, кроме Ефима, я могу рассказать про митинг, окоп, о дефицитной дощечке, о патронах, выдаваемых поштучно, о немце, в которого никак не мог попасть, о побоище, которое фашисты устроили беззащитным работягам…»
Смысл жизни переместился в будущее сына. Он думал о нем как о своем наследнике. Какое будущее предвещало Косте сходство с отцом: его своеволие, технические способности и любовь к задачам, неважно к каким — техническим или шахматным, готовность к сложным поступкам, если в них был смысл?.. В последние два года они стали интересны друг другу, могли в выходной день от обеда до ужина просидеть за столом, рассказывая о своих делах. Вадиму было нескучно слушать, как сын оценивает его рассказы о себе, своих учителях и товарищах, книжных героях. Именно после таких разговоров они чувствовали друг к другу сентиментальную привязанность, видимые признаки которой изгоняли совместными усилиями. Пытался представить, сумел ли бы Костя понять его сегодняшнее положение.
Трудности понимания его положения не в том, что сын еще слишком мало знает о взрослой жизни, — он приучал его каждую задачу, какой бы она ни была, прежде всего понять: решается ли она технологически, какие имеются для этого возможности и средства… Сейчас для выхода из положения технологических решений не имелось. Даже из знаменитых неприступных тюрем можно было бежать: подкуп, подкоп… Он же свое спасение может доверить лишь квартире, своей тюрьме. Любая случайность: встреча с индивидом с гипертрофированным чувством бдительности, или какое-нибудь распоряжение ЖАКТа, или какая-нибудь неведомо кем составленная бумага, и даже его кашель, услышанный соседями, могли его смыть, как смывают отбросы в канализацию. В ответ на все эти смертоносные случайности у него нет ни одной спасительной мысли, никакого плана, даже самого примитивного.
Между тем мозг во сне и наяву был только этим и занят. Всякий шорох, каждое собственное тревожное предположение, каждая достигшая его новость заставляли искать варианты спасения, но их не было. Разве он смог бы объяснить свое нынешнее состояние сыну?! Если не может придумать ничего лучшего, чем ждать и ждать! И если с сыном они когда-нибудь встретятся, не уверен, что сумеет рассказать ему вразумительно об этих днях.
Ведерников проснулся — звонок в дверь. Звонок чужой и упрямый. В растерянности замер. Натянул брюки и босиком подкрался к двери. Кто-то отхаркивался, нетерпеливо ходил в ожидании отклика. Потом начал звонить в соседнюю квартиру.
— У Ведерниковых кто-то живет? — услышал голос горластой дворничихи.
Ответила одна из сестер:
— Мы не обращали внимания…
Явный намек, возмутился инженер, на то, чтобы власти на Ведерниковых внимание обратили.
— Ну, кто-то бывает? Вы что, никого не видели?
— Мужчина, думаем, живет.
— Вот звоню — не отвечают.
Снова над головой Ведерникова задребезжал звонок.
— А вот и почта! («Клюнуло», — оживился инженер). — Может быть, хозяина перевели на казарменное положение?
— Я вам говорю, — снова голос соседки. — У нас нет с ними отношений. Бывают дома — не бывают, на казарменном положении — или уехали…
— Ну и соседи пошли! — проворчала дворничиха. — Ничего не знают. Ничего их не интересует!
— А что случилось?
Ведерников замер. Ему показалось, что в одно мгновение у него выросли отвратительно большие уши.
— Не платит за квартиру. Третий месяц. Если увидите, передайте, чтобы немедленно заплатил за квартиру.
— Я хочу у вас спросить, — соседка перешла на вкрадчивую интонацию, — жакт будет жильцам выдавать дрова или нет?
— Этот вопрос жильцы давно поднимают. Нам говорят: надо ждать, когда улучшится положение на фронте. У меня у самой ребята стали мерзнуть — окно законопатила. Старые люди «буржуйки» заказывают — такие маленькие печки. Наш кровельщик за деньги делает. Хотите, я ему скажу, что седьмой квартире тоже печка нужна?
— Пожалуйста, сделайте одолжение. Мы заплатим.
Все стихло. Ведерников был уверен, что женщины разошлись. И в это время услышал, как чья-то рука шарит в его почтовом ящике. На это могла пуститься только соседка. От возмущения он чуть не поперхнулся. Схватил себя за горло, прижал осторожно вторую дверь, прошел в кухню, но и там не почувствовал себя в безопасности, — открыл шкафчик и, уткнувшись в столовое белье, начал наконец кашлять. Не мог остановиться… Потом, ослабевший, противный сам себе, сидел за столом, опустив голову на руки…
«Я должен знать, когда сестры уходят на работу, когда возвращаются; почту из ящика не брать; спуском унитаза больше не пользоваться; воду из крана набирать без лишнего шума».
Перетащил в кухню тахту, — на ней прежде спал Костя, — и переделал освещение. Его новое жилье на кухне стало походить на камеру-одиночку. В коридоре перед входной дверью постелил мягкую дорожку. Кашлял только в платок. Научился ходить по квартире без шума. Размяться выходил в гостиную. Здесь подолгу стоял у окна и смотрел на однообразную жизнь улицы.
«Мне никто не нужен, — вот ведь что! Не нужен и я никому. Что ж, постараюсь быть невидимым и неслышимым».
Ведерников отдавал должное народному инстинкту: 22 июня радио объявило о начале войны, а уже к вечеру полки магазинов были опустошены. Надя не могла допустить мысли, что Костя останется без толокна, семья без вермишели, кофе или чая… Два дня приходила домой с нагруженными сумками.
Будь у него табак и керосин, он не вышел бы из дома. С планом достать то и другое вышел на улицу. Вид улиц изменился. Не сразу сообразил, что не видит многих заборов. Отнес это к противопожарным мерам властей. Но припомнился разговор соседки с дворничихой, когда увидел угловое здание, разбитое бомбой, — в наступающей темноте люди вытаскивали из руин обломки оконных рам, дверей, полов, — понял, что на дрова.
Не встретил ни одного приветливого лица. Только дети разговаривали громко и жили своей жизнью. На скамейке пустынного сквера подобрал разбухшую от влаги старую газету. Стал свидетелем семейной сцены: к женщине, несшей кошелку с торчащим кочаном капусты, подбежал мальчик в распахнутом пальтишке. Женщина наотмашь ударила его по лицу. Мальчик не заплакал — от обиды закричал на нее. Ведерников понял: мать могла бы купить в лавке капусты больше, если бы сын вовремя пристроился к ней в очереди. Тут же жизнь продемонстрировала другой образец: мать с дочерью, нагруженные капустными кочанами, прошествовали с удовлетворенными лицами.
На двери керосинной лавки бумажка: «КЕРОСИНА НЕТ».
Снабжение города заметно ухудшилось. В сравнении со всеми его положение в какой-то степени выравнивалось, — он старался ограничивать себя во всем.
Рядом с колхозным рынком люди образовали «толчок», — Вадим повидал их мальчишкой в двадцатые годы. И тогда, и, видно, и сейчас торговали с опаской. Хотел не останавливаться, но заметил, что мужчина продает пачку махорки. Уже несколько дней оставался без курева.
— Продаем?
— Только показываем! — ядовито пошутил торгаш.
— Сколько?
— Красненькая.
«Что означает дурацкая „красненькая“?» — начал думать Ведерников. — Раньше пачка махорки стоила двадцать копеек. Или что-то в этом роде. Не будет же человек стоять здесь, на ветру, ради гривенного барыша. Если «красненькая» — десять рублей, это, простите, бред.
— Ну, берешь или нет? — поторопил мужчина.
Ведерников раскрыл бумажник и протянул продавцу. Тот вытащил десять рублей. Ведерников почувствовал себя ограбленным, хотел возмутиться, но никто из свидетелей покупки не разглядел в ней обмана.
На этот раз, когда подходил к двери своей квартиры, кто-то по лестнице поднимался вслед за ним. Чтобы остаться незамеченным, дверь открывать было поздно. Метнулся по лестнице выше — на чердак.
Кто-то позвонил в квартиру сестер, гость был принят. Но когда Ведерников собирался спуститься к своей двери, ему начинало казаться, что за дверью соседок начинается какое-то движение. Одна только мысль, что его кто-то может увидеть спускающимся с чердака, парализовала его волю. Нужно было успокоиться, подождать, заодно осмотреть чердачное помещение.
На шлак, которым было засыпано деревянное перекрытие верхнего этажа, через полукруглые окошки падал бледный свет. Стояли ящики с песком, ведра, щипцы с длинными ручками для захвата зажигательных бомб — в первые дни войны цеха завода склепали большую партию таких щипцов. Перешагивая балки, пошел навстречу сквозняку. Чердак делал поворот, и Ведерников понял, что оказался над той частью дома, которая выходила фасадом на улицу, а дверь выводила на конец другой лестницы. Жильцы этого крыла дома вряд ли что-то знали о нем. Без опасений спустился вниз. Но на улицу не вышел. Через стекло парадной двери увидел спину дворничихи с красной повязкой, — она бы узнала его. Вернулся тем же путем назад.
На чердаке прихватил брошенный после ремонта лист кровельного железа и один из попавшихся стульев. Сперва спустился к своей двери и отпер ее, — дома, к счастью, нашелся запасной ключ, — затем вернулся за приобретениями и занес их в квартиру. Через дверь прислушался. На лестнице ни звука. Зажег в кухне свет, разделся, закурил. Он давно не был так доволен собой.
До новой вылазки Ведерникова не покидала память об увиденных людях и уличных сценах. Дожди и холода словно смыли с города его привычный вид и прежнее общее выражение лиц. Дезертирство, почувствовал, не развело его с теми, кого увидел, напротив, новое общее поглотило различия. В очередях, на толкучке, на развалине разбитого дома шла уже привычная борьба за хлеб, табак, дрова, борьба без сантиментов. Дезертирство, подумал он, — лишь один из путей не дать себя убить просто так, по прихоти случая и тупой жестокости. С величиной приносимых власти жертвоприношений ее самомнение надувается.
До последней строчки прочитал газету, подобранную на скамейке сквера. В одной заметке рассказывалось, как энское подразделение, преследуя противника, захватило несколько дзотов. Ведерников был потрясен. «Так вот в чем дело — никакого штурма города не будет!.. Зачем?! Они опоясали нас колючей проволокой, посадили в дзоты сторожей с пулеметами и автоматами. И устроили большой лагерь „отличников военно-политической подготовки“: „Нам вдалеке от Vaterland скучно, штурмуйте вы нас, а мы постреляем…“».
Он еще подростком прочитал, что один пулеметчик за несколько минут может убить несколько сотен людей: нужно только дать ему патроны, а исполнительным командирам врага направить эти сотни в лоб на пулемет. Он вспомнил немецкие танки, как они убирали стрелков и пулеметчиков, как только те высовывали головы. Танков у нас, скорее всего, нет, или нет у них горючего, или они бессмысленны, если выводить эти махины на поле под огонь противотанковых пушек. У немцев все предусмотрено, организовано, обеспечено… Что это — шедевр военного искусства Гитлера или плод чудовищной бездарности конных маршалов? Штурма не будет! И ничего нельзя уже исправить…
Ведерников целый вечер законопачивал тряпками и бумагой окна, — так немцы, думал он, законопатили все щели, все проходы, ведущие из города и в город. Тишина, теснота, темнота будто сгустились и заполнили все… Он давно не спал с таким безнадежным спокойствием.
Почти полтора месяца Ведерников прожил, не задумываясь, как будет питаться, когда закончатся запасы семьи, хотя коммерческие магазины и столовые закрылись. Все проблемы убивало ожидание неизбежного захвата города. Но штурма не будет — «вот ведь как!», он вспомнил присказку удачливого шофера. А если не будет, что из этого последует?..
Решил заглянуть в булочную со знакомой продавщицей. Очередь была порядочная. Но дело не в очереди — он хотел, чтобы продавщица, помогавшая в сентябре с хлебом, его заметила. Она заметила, узнала, поняла причину его появления и отрицательно покачала головой. Ему осталось лишь изобразить на физиономии сожаление и признательность за прежнюю поддержку.
Дома на стол выложил все, что было в квартире съестного. У него остались две пачки чая, полбанки кофе, несколько пачек толокна — Надя кормила по утрам толокном Костю, — остатки ячневой крупы, пачка крахмала, пакетик перца и лаврового листа, полбутылки подсолнечного масла, старый, забытый, пожелтевший и нечистый кусок шпика на полке между дверьми, служившей когда-то холодильником. Первое движение — кусок выкинуть, но спохватился.
Обозрел продовольственный запас — и понял: продержится на нем дней десять, не больше. И снова провел ревизию. На этот раз осмотрел все полки, ящики шифоньера и письменного стола. Вставал на стул и заглядывал в самые укромные места квартиры. Неожиданные приобретения все-таки были: на полке между дверьми нашел бутылку вина, в книжном шкафу пачку печенья, — не хитрости ли это Кости? — и самая странная находка: за дверцей вентиляционного канала кулечек съежившейся чечевицы. Скорее всего, это был забытый тайник голодных лет Гражданской войны. Предшествующие жильцы квартиры не то вымерли, не то были арестованы или депортированы. У него еще были, по старым меркам, приличные деньги, но по новым — жить на них было нельзя.
Все собранное снова разделил, к десяти дневным порциям добавил еще две. Что будет с ним дальше, он не знал. Вернее, уже знал: умрет, уткнувшись в какой-нибудь угол — в своей берлоге, на чердаке, на лестнице… Думать на эти темы лучше за работой, решил он, а работа у него была. При помощи портновских ножниц, плоскогубцев — стучать молотком он себе позволить не мог — к вечеру второго дня смастерил «обогрейку», так называла мать такую печку, которая выручала семью в годы революции. Нужно было сделать трубу и вывести ее во вьюшку. Но от листа железа, кроме жалких обрезков, ничего не осталось. Оторвал медный лист с пола в комнате, перед дверцей голландки. И, на его счастье, сохранилась старая самоварная труба, без нее он должен был бы изготовить печное колено, а с его инструментами пришлось бы для этого серьезно повозиться.
Дверцу приделывал уже ночью, после того как сирены проголосили воздушную тревогу. Дверца печки открывалась не в сторону, а вниз. Такая конструкция показалась ему остроумной. Было два часа ночи, когда инженер окончательно испорченными ножницами выкраивал из распотрошенного оцинкованного ведра заслонку. Теперь его интересовало, как поведет себя «обогрейка» при топке.
Со стороны близкого вокзала загрохотала зенитная батарея. Отправился к окну и открыл его. Над городом плыли освещенные полной луной облака. В просветах были видны искры разрывов зенитных снарядов. «Мажут!» — подумал он. И вдруг почувствовал, как волосы поднимаются дыбом. Сверлящий яростный вой приближающихся бомб приковал его к месту. Дом подпрыгнул, в комнату брызнул синий холодный ядовитый свет. Ведерников оказался на полу. Тошнота подступила к горлу. Бросился к двери. И в это время новый удар потряс все.
Не помнит, как оказался во дворе. Почему так ослепительно-светло? Почему так много народу? Почему женщина, будто мешок, тащит по земле орущего курчавого мальчика? Почему так пыльно и душно? Почему его всего трясет — неужели он ранен, неужели холодно?.. Он оказался под аркой дома. И, прижавшись лицом к кирпичу, повторял одно и то же: «Сволочи!.. Сволочи!.. Сволочи!..».
Под аркой собрались случайные люди, которые, как и он, сперва бросились в бомбоубежище, но туда уже не пускали. Здесь кто-то стоял, кто-то сидел на корточках. С улицы доносились голоса, сердитые и требовательные, — казалось, одни и те же лица появлялись, призывали что-то делать или не делать и исчезали в ночи с детской верой в спасительность оптимизма и дисциплины.
Сигнал пионерлагерного горна «отбой воздушной тревоги» прозвучал двулично, как торжество калеки. Легким, невинным и будто наказанным Ведерников вернулся к себе на пятый этаж…
Уличный шум свободно вливался в квартиру. Кружилась голова. «Ничего страшного, — просто ослаб: возня с печкой, бомбежка, ночь без сна, недоедание…» — Ведерников учился говорить с собою вслух. Догадался, отчего в квартире холод: не закрыл вчера в гостиной окно. Окно было действительно распахнуто настежь, это-то и спасло стекла. На полу осколки от безделушек — воздушная волна смела их с туалетного столика Нади, — фарфоровая головка феодальной дамы, осколки флаконов. Запах духов разошелся по всей квартире. Закрывая оконные рамы, совсем рядом слышал голоса сестер, которые тоже что-то делали со своими окнами. Смел осколки в кучу, перетащил на кухню семейные фотоальбомы. И уснул, накрывшись пальто.
Во сне свыкался с тем странным человеком, каким он теперь стал. Появлялось какое-то новое, пугающее своей элементарностью существо. Оно разбило нос человеку в майке, оглядывало чердак и улицу, как озирает зверь свое лесное пространство, и устраивало посреди города тайную берлогу…
В новой печке дрова загорелись бодро. Блюдце ячневой каши и чашка кофе отправили мысли в созерцательные блуждания. Прошелся взглядом по лицам фамильного клана Ведерниковых, давая каждому его члену право заявить о себе.
Фотографии убеждали, что человек проживает не одну, а несколько жизней. Вот он — мальчик с широко расставленными, словно спящими глазами — его он не помнит. Вот студент-технолог с усиками и смелым взглядом в упор. Этого парня помнит и немного знает. Не одобряет его честолюбие по пустякам и его смешных врагов вроде некоего Панкова, от которого в памяти осталась одна фамилия и желание его уничтожить, — глупый парень вечно вертелся около него ради того, чтобы лишний раз сказать: «Нэпман, как идут делишки?» — отец Вадима ремонтировал, настраивал и продавал рояли. Оказалось, от гнусных шуток средство есть, — нашел Панкова, прижал к стенке: «Ты хочешь спросить, как у нэпманов идут дела, — ну, спрашивай, а я, потерпи, хочу разбить тебе нос!». Парень отказался от удовольствия унижать однокурсника, который привлекал внимание девиц факультета… А вот снимки совсем недавние: Ефим, еще кто-то и он сам — улыбаются. С чего это, по какому поводу?.. А здесь Костя, Надя и он — такие наивные, какими, наверно, никогда в действительности не были. И все же это время можно считать счастливым, хотя в последние годы он имел обоснованные претензии к политике, к работе, к начальству. И к себе.
Пошли фото матери и отца, дядек и теток. Платья, пиджаки, жилеты выглядели театрально, а подобного выражения лиц теперь уже не встретишь. Они знали и чтили нечто такое, что он, наверно, был способен понять, но стать таким же не мог. Пытается ли он сам в себе что-то отстоять? Или иначе: что исчезло бы вместе с ним, если бы он остался там — в окопе, рядом с дядей Мишей, а ночные бомбы упали бы иначе?..
Он никогда не придавал значения разговорам с многочисленной родней, среди которой в прошлом были и часовые мастера, и мебельщики, поминался некий Никита Никитич, державший каретную мастерскую, и уже совсем легендарный отпрыск рода Константин Ведерников, ворочавший большими делами в Архангельской губернии. Родня рассеялась, обмельчала, приписала Вадиму «ведерниковскую хватку», не требующую от него ничего, кроме успеха. Его старший брат Юрий потому был так безжалостно забыт, что пошел в другую породу. Красавчик и щеголь, он запутался в каких-то махинациях торгсиновских комбинаторов, и не ради трезвого дела, а из-за красивой ветреницы, — и сгинул в трудовых лагерях; мать что-то знала, какие-то вести о нем получала, но говорила о нем беспристрастно: «Нагусарил Юра».
Ведерниковское, наверно, в Вадиме было. Ему многое удавалось. Впрочем, грандиозных планов не строил. Работа, успех, деньги, легкие романы, потом семья, дружба и преданность в той мере, в какой преданы тебе. Все меньше сомнений, все больше скуки, все меньше свободы, все больше пустоты…
Вадим смотрел на огонь, подбирающий остатки пожертвованного печке стула…
Часы показывали половину второго ночи, когда он прижал ухо к входной двери. Дом спал. На лестнице светила закрашенная синей краской лампа. Чердак над головой, о котором жильцы вспоминали лишь при большой стирке — там сушили белье, — стал для него чем-то вроде лаза. Теперь он знает, что может выбираться из квартиры более безопасным путем, выходить не во двор, а сразу на бойкий проспект. На чердаке может при необходимости некоторое время скрываться и там же подбирать полезные вещи.
На чердаке — сплошная тьма. Когда три дня назад обследовал его, хорошо запомнил, где видел пару стульев. Каждый из них обеспечивал бы печку на целый день.
Что такое! — совсем рядом услышал разговор.
— …Мое убеждение, что евразийцы были правы, по крайней мере, в том, что Россия должна примирить в себе противоречия Запада и Востока. Мы дадим миру новый синтез.
Наступила пауза. Потом услышал другой голос:
— Не хотите ли вы сказать, что, спасая сейчас Европу, мы делаем шаги к тому, чтобы стать центром мировой цивилизации?
— Вот именно, Владислав Афанасьевич, вот именно.
На стульях, стоящих напротив чердачного окна, виднелись две фигуры в пальто и зимних шапках.
— Однако сегодня чертовски холодно, Павел Герасимович.
— Вы только взгляните, — продолжил рассуждение первый, — Россия всегда была довеском на весах европейской борьбы, не более. Сейчас же, — вы обратили внимание на язык, которым заговорили европейские деятели?.. Раньше у них речь о русских шла всегда об одном и том же: там голод, беспорядки и аресты. Они не нуждались в наших советах и в сотрудничестве с нами. Теперь положение принципиально иное — решает все Россия, все зависит от нас. Теперь они могут стать лишь соратниками России, подмастерьями в построении нового мира.
— Вы не взглянете, Павел Герасимович, сколько нам еще осталось дежурить.
— Знаете, я забыл дома часы. Вот такая оплошка. Мы через полчасика спустимся погреться и заодно посмотрим время. И хочу обратить ваше внимание, Европа попыталась, но не нашла пути к интеграции, напротив…
— Вы имеете в виду Лигу наций?..
Оставаться на чердаке больше не имело смысла. Ведерников стал осторожно приближаться к выходу, но шлак предательски выдал его своим скрипом.
— Кто здесь? — спросил не без любопытства один из собеседников.
Уже не таясь, Ведерников сделал два шага к ним и, удивляясь своей дерзости, начальственно спросил:
— У вас все нормально?
— А что вы имеете в виду? — спросил только что рассуждавший о величии России.
— Это товарищ пришел проверить, на посту мы или нет, — прокомментировал другой.
— Верно, — подтвердил Ведерников и добавил: — Сам вижу, что все в порядке.
— Товарищ, товарищ, скажите, сколько сейчас времени?
— Половина второго, — ответил Ведерников, открывая дверь на лестницу.
В эту ночь он сжег кипу старых газет и несколько посылочных ящиков.
Ведерникова разбудил шум. Ему показалось, кто-то проник в квартиру. Неужели его ночная вылазка оказалась замеченной и его выследили?! Нарвался на старичков! — ночью рассуждают, а днем ловят шпионов и дезертиров.
Он одевался, шум продолжался. Теперь ему показалось, какие-то мальчишки проникли в квартиру, носятся по коридору и озоруют в ванной. В коридоре никого не было. Было пусто и в ванной, — кажется, кто-то забрался в чулан, куда складывалась старая обувь, коньки, лыжи, а под потолком висел велосипед Кости!
В чулане у самых своих ног он увидел больше десятка крыс. Подслеповато взглянув на него, грызуны продолжали с писком заниматься своим делом со всею дерзостью многоголовой массы. От омерзения и ужаса захлопнул дверь. Не сразу память справилась с задачей. Наконец он понял, что происходило. «Черт! Колхозник не простит меня. Он мне доверил сохранять его два мешка…»
Отвращение перешло в ярость: нужно что-то длинное и острое, чем этих отвратительных существ можно уничтожить. Лыжная палка с железным наконечником была для этого пригодна. Распахнул дверь и стал тыкать палкой в визжавший клубок крыс. Они куда-то забивались, потом снова набрасывались на палку. Некоторых убил, других ранил. Почти неразличимые в муке, они оборонялись лежа, меча глазами красные огоньки. Ведерников долго вонзал в эту смесь муки и кровавого мяса наконечник палки.
Отошел перевести дыхание. Писк доносился теперь из-под пола. Чудилось, серая армия готовится к нападению. Не сразу решился войти в чулан с тазом и совком, чтобы очистить поле битвы. Попробовал приподнять мучной мешок — из прогрызенных дыр мука потекла на пол и скрыла изуродованные крысиные тела.
Надо было сохранить что осталось. В три ведра переложил верхнюю муку, не оскверненную грызунами. На полу еще оставался толстый слой муки, смешанной с крысиными трупами. Принес таз, в него собрал муку, которую назвал мукой второго сорта. Мешок гороха почти не пострадал, вообще крысы, скорее всего, только сегодня ночью проделали ход в чулан. Но муки и гороха оказалось немало и в старой обуви, и в хранившемся здесь другом хламе. Взял решето и просеял остатки. Заполнил пустые кастрюли горохом и мукой третьего сорта. Убитых крыс просунул палкой в дыру пола. Туда же засыпал осколки флаконов жены и безделушек. Затем протиснул в нору пустые бутылки. Старую обувь перенес из чулана на кухню, к печке. Пол в чулане тщательно вымыл.
Работа была выполнена. Наступал вечер. В печке горели старые ботинки, галоши, тапочки. Со стороны чулана доносились возня и визг, — видимо, крысы делили трупы своих сородичей. Ведерников думал о колхознике: что ему скажет, как компенсирует его потери. Он, как тот шофер на дороге, — явился и безадресно исчез. Но мог в любой момент вернуться за своей собственностью. Обругал себя: «Заплатил бы за мешки, — ведь колхозник упрашивал их купить, — не мучился бы сейчас».
Понял: нападение крыс — признак наступления в городе повального голода. Крысы знали лучше кого бы то ни было, что запасов еды в городе нет, подчищали случайные остатки.
Он был потрясен наличием в доме огромного запаса чужого продовольствия. До сих пор оно было задвинуто в потемки забвения. Потому что было чужое, потому что от него отказывался, а в случае обыска могло стать еще одной статьей обвинения. Но сейчас еда была выброшена на кон — крысам, беженцу и ему, дезертиру, — все имели на нее права.
Всю ночь не спал. К утру решил уравнение. «Появись беженец завтра, все ему объясню и верну все, что от набега крыс осталось. Пусть обругает или благодарит: как ему совесть подскажет. А пока — жить, жевать то, что у меня оказалось. Не умирать же…».
Днем Ведерников делал расчеты: муку переводил на вес хлеба, хлеб на вес пайки, пайку на калории, калории на число дней, которые сможет продержаться.
Долго смотрел на улицу. В его жизни определенно наступили перемены. «У меня нет ни жиров, ни сахара. Я не могу питаться одной мукой и горохом». До сего времени он мало зависел от улицы, — теперь же он станет, как называли уличных торговцев в нэпманские годы, маклаком. Ждал, когда схлынет возвращающийся с работы народ. Оделся, через чердак вышел на улицу.
Снега почти нет, но мороз чувствительный. Редкие трамваи набиты людьми. Дошел до рынка, торговля идет вовсю.
Это была разведка. Вернулся домой. Не сняв пальто, насыпал в литровую банку муку. Снова через чердак спустился по лестнице.
На этот раз, хотя для этого не было причины, выбрал к базару другой путь. Маршрут оказался более опасным: в одном доме стояла воинская часть, в другом — отделение милиции. Люди в форме могли иметь инструкции задерживать и проверять на улице всех мужчин.
Он был уже недалеко от толкучки, когда завыли уличные серены. Решил укрыться где-нибудь под аркой. Но человек с повязкой преградил путь и указал на дверь бомбоубежища.
В подвале было холодно и сыро. Основной поток жильцов еще не хлынул. Ведерников занял место в углу, на низкой скамейке в самом конце подвала. Старики, женщины с детьми шли с узлами и сумками. Мужчин среднего возраста почти не было. Знакомые перекликались и начинали разговор. Пригибаясь под сводом подвала, приблизился мужчина. Осмотрел Ведерникова.
— Вы не потеснитесь? — Ведерников прижался к беленой стене. — Вы, кажется, не из нашего дома?
Ведерников кивнул и подумал, кем он должен назваться, если его спросят.
Мужчина вполголоса спросил:
— Что у вас говорят?..
Ведерников пожал плечами, но сказать что-то было нужно.
— Знаете, всех слушать… — пробормотал он.
— А что нам остается делать! — сердито возразил мужчина. И повторил размеренно: — Что — нам — еще — остается — делать?
— Ждать. И больше ничего.
— Чего ждать? Вы знаете, — зашептал собеседник зловеще, — город уже начали минировать. О чем это говорит… Но скажу, некоторым предлагают эвакуироваться. Самолетами.
— Мне, — усмехнулся Ведерников, — не предлагали.
— Вот кого нужно было эвакуировать, — мужчина кивнул в сторону женщин и детей. — Неужели нельзя было разгрузить город?
Вот еще голова, занятая ненужными мыслями, подумал Ведерников. Острый подбородок и набрякшие веки горожанина показались ему неприятными.
— Не попробовать ли нам подремать, — предложил он и привалился к стене. Закрыл глаза. Его оставило чувство отдельности, с которым он только что шел по улице. Дыхание и тихий говор десятков людей успокаивали, усыпляли.
Загремели зенитки. Ведерников открыл глаза и увидел, как напряглись лица людей. Сосед тер ладони о колени и раскачивался. Глухо закрылась дверь — в бомбоубежище вошел патруль: два красноармейца и сержант. Патруль мог устроить проверку при выходе, когда тревога закончится. Представил, как его спрашивают: «Ваши документы!». Конечно, он попробует как-то отговориться. Но банка с мукой, если начнут обыскивать, может его подвести.
Дом тряхнул взрыв — сосед встал и сел, за это время Ведерников успел поставить банку с мукой под скамейку. Люди смотрят на потолок. Еще два близких взрыва, и Ведерников видит соседа пробирающимся к выходу. Рядом с низкорослыми красноармейцами тот выглядит чудаковато долговязым. Он что-то им говорит, экспансивно размахивая руками.
Свист бомбы, пауза, взрыв, крик девочки: «Мамочка!». Сосед хватается за засов бомбоубежища и пытается вырваться наружу. Патрульные его оттесняют от двери. Мужчина что-то кричит.
— Сумасшедший какой-то! — крикнула женщина с узлом на коленях.
— У него кто-то остался на улице, — заступилась другая.
Сержант за плечи развернул мужчину и сильно оттолкнул от выхода. Усмехаясь тонкими губами, тот вернулся на свое место. Ведерников приготовил для него вопрос, но тот снова оказался у двери. Патрульные стали между собой о чем-то договариваться. Потом сержант открыл дверь, и бойцы вывели мужчину из бомбоубежища. На секунду в подвал ворвался шум улицы. Ведерников закрыл глаза. Еще один взрыв. Дежурный с повязкой заволновался, поставил у дверей женщину угрюмого вида и вышел наружу. Через час объявили отбой.
Что-то там, на улице, случилось. Объяснение дает дежурный с повязкой.
— В живых остался один. Вот тот, кто вот тут стоял, помните… Да, прямо на перекрестке. Их всех раскидало.
— И все из-за одного сумасшедшего…
— Не нужно было его в бомбоубежище загонять. Шел и пусть идет. А теперь получается, что из-за него погибли ни за что люди.
— А что я мог сделать? Нам приказано — мы загоняем. А вы, Курнакова, почему на дежурство не выходите, в графике одни минусы.
— Мой муж там, на фронте, дежурит, а не здесь с бабами воюет.
— Позвольте все-таки пройти, — сказал Ведерников, пытаясь миновать ругающихся.
— Что вы тут галдите, — крикнула женщина с вытаращенными злыми глазами. — Вот кто виноват! — и ткнула пальцем в сторону Ведерникова. — Вы с ним рядом на скамеечке сидели! Вы с ним, я видела, разговаривали! Вот его нужно спросить.
— Гражданин, неужели вы не могли удержать своего знакомого?
— Вот-вот, пусть отвечает, — у противной бабы нашлись союзники.
«Я этой бабе разобью нос.… Но глупо, глупо… нужно отсюда выбираться».
Ведерников начал говорить в сторону, чтобы не видеть ее физиономии.
— Как его удержать?! Какие у меня на это права?! Я его совершенно не знаю, — говорил он, обращаясь к женщине — учительнице? секретарше? библиотекарю? — не участвовавшей в этом поиске виновного. Я вам скажу, о чем он говорил. Из его слов я понял, он хотел эвакуироваться…
Ведерников продолжал говорить, стараясь вспомнить детали разговора с этим странным и нелепо погибшим человеком, повинным, как он понял, в смерти красноармейцев из патруля. Но люди уже перестали думать о произошедшем. Они тянулись к выходу.
Баба прокомментировала, обращаясь в пустоту:
— Эвакуироваться хотел! Вот и эвакуировался. Так и все сэвакуируемся, паникер проклятый!..
У инженера не хватило смелости вернуться и взять под скамейкой муку. Сам заговорил с дежурным, чтобы показать себя знакомым:
— Видите, как бывает…
Но на лице человека с повязкой уже не было ни решительности распорядителя, ни переживания случившегося, в чем он сыграл свою роль. Обязанности закончились вместе с окончанием воздушной тревоги. Ведерников видел перед собой усталого, частного и даже случайного в этой ситуации человека.
На улице Ведерников продолжал думать о дежурном, вернее, о том, как меняются люди, выполняющие приказы. Важно, не кто ты и что ты, а какой выполняешь приказ. И, может быть, это не самое худшее, потому что приказы могут быть разумными. Когда он бежал по окопу с воплями «Дядю Мишу убило!», как он жаждал услышать приказ, который бы превратил бред происходящего во что-то ясное и оправданное, например, «Стоять! — нам нужно выиграть время!» или что-то подобное.
«Плохо, что живешь среди людей, тебя не знающих и тебе неизвестных, каждый из которых выполняет полученный приказ. Я могу остановить любого человека и потребовать показать свои документы, и он мне покажет, если у меня хватит сумасшествия власти… Мы все призраки отданных приказов!.. Однако глупо было тащить на толчок муку первого сорта».
На следующее утро поймал на шее вошь. Он даже забыл, что такие насекомые существуют. Помнил их по изображениям на плакатах в поликлинике и в какой-то гигиенической брошюре. Блокадная цивилизация становится вшивой. Скорее всего, эта вошь перебралась с одежды вчерашнего скандалиста, и тогда кровь этого беспокойного человека он видит в раздавленном ногтем насекомом. Снял рубашку и внимательно ее осмотрел. Кожа сухая и грязная. Разломал этажерку и растопил буржуйку. Поставил греться таз с водой, вычесал волосы и вымыл голову и кое-как тело. Сменил белье постельное и на себе. Осмотрел пальто и даже кепку.
…Печка прогорела. Снова стало холодно. Мало этого — свет погас. Проверил пробки. Пробки в порядке, авария где-то в доме или в городской сети. Немцам ничего не стоит разбомбить все электростанции, если их сейчас как раз не разбомбили. Услышал голос невидимой Нади: «Вадим, ну сделай что-нибудь!..».
Вспоминая семейную сценку на тему «свет погас», смастерил коптилку. В пузырек из-под лекарства вылил остатки керосина и пристроил фитиль из шнурка. При таком освещении кухня стала темной мрачной пещерой. Вспомнил про бутылку машинного масла. «Я бы мог натаскать с завода такого масла целый бидон!»
День закончился. Ведерников засыпал, набросив поверх одеяла свое пальто и полушубок жены. «Интересно, — думал он, — будет ли коптилка светить, если фитиль опускать в лекарства, настоенные на спирту? Нужно накупить их как можно больше, пока народ не догадался, как их можно использовать». А потом подумал о смерти: «Что такое смерть? Это конец всем страхам и болям или смерть — боль, продолжающаяся вечно, — боль насекомых, рыб, травы?..».
«Глупо под нос все время что-то бубнить, но иначе можно вообще отвыкнуть от человеческой речи».
Появился некто, постоянно вмешивающийся в его монологи. В голове становилось шумно и путано. Мысли разбегались, длились сами по себе, чтобы возникнуть в мозговой тьме то уже постаревшими и унылыми, то посвежевшими и злыми.
— …Снег пошел. Хуже или лучше?..
— Кому?..
— Не все ли равно?..
— Все — все равно…
— А вот то, что дует в окна, — скверно. Где тряпки?..
— Сейчас законопатим. Между окон вату наложим.
— Не наложим, а уложим.
— Уложим, если она есть…
— Ну как без ваты… Моя Надя без ваты?
— Нет, я не дошел до того, чтобы составлять график месячных жены…
— В брачной жизни сохраняются самые первобытные повадки людей…
— Уверен, гении павловской науки сейчас не дремлют, изучают, куда мы катимся…
— Взрослые, как дети, крестики на окна клеили…
— Тебе хорошо — стекла все целы…
— Да, хорошо, потому что окна оставлял в тревогу открытыми…
— У многих вместо стекол фанерки. А у тебя все не так. Кто-то может заинтересоваться…
— Чушь… Но поверх стекол поставить фанеру не мешает.
— А где взять фанеру?..
— Взять с задней стенки шкафа.
— Идея у тебя неплохая!..
— Однако где же я видел доски?.. Впрочем, антресоли мне тоже не нужны…
— Начни все же с задней стенки…
— Но когда ставить фанеру: в снегопад? Ночью?
— …О, зачем столько книг? Я не прочел и половину…
— Какую половину! И десятой части! А сколько оказались полезными? Одна тысячная?
— Много ненужных слов. И сам себе говорю ненужное…
— Вот эту половину и пусти на отопление…
— Пустые слова нужны только головному мозгу. Мозг — такая медуза, которая кормится словами.
— А кишечнику нужны жиры, углеводы…
— Не представляю, как бы мы жили, если бы в городе остались и Надя, и Костя… Получилось бы что-то невыносимое… Разве я не прав?!
— Прав, прав!
— Но такое невозможно по условию задачи — разве я мог бы скрываться дома, если бы и Надя, и Костя остались здесь…
— Ты давно бы гнил на дне какого-нибудь окопа.
— Это не худший вариант, но в том, что он дурацкий, сомнений нет.
— Интересно, где сейчас мой шофер-спаситель?
— Он-то выживет, если ему продолжает везти.
— Поневоле начнешь верить в Бога.
— В бога случая?
— В Бога, у которого ты любимчик.
— Богу нужно служить.
— Чем? В какой должности? И зачем? Что у меня есть такое, чего нет у Бога?!
— Я не хочу, чтобы мой Бог был для всех — для шпиономанов, гнусных старых дев, философов-дураков. Мне нужен Бог, который меня любит, любит ни за что. Только в юности можно верить в бога термодинамики и Гауса. Бог нужен только свой.
— То есть Бог, которого ты выбираешь, как шляпу?
— Возможно, возможно, мой оппонент!.. Именно так!
— А у Ефима Бог другой?
— Разве не так?
— Мы не должны сейчас с ним встречаться. Самые близкие люди сейчас самые опасные. Звучит некрасиво, но это так…
— Ну вот, нашлась и вата.
— Ты недооценил Надю.
— Это от ревности.
— Согласись, она без тебя не пропадет, и можешь не беспокоиться за Костика.
— Но что она может дать для его развития?
— О чем ты говоришь, война может продлиться, как мировая, — четыре года. Константина еще успеют мобилизовать в армию.
— Это твоя фантазия. Сейчас убивают в десять раз быстрее, чем двадцать пять лет назад. Уничтожат соответствующий процент мужского населения и начнут переговоры.
— А кто будет их вести? Фашисты с коммунистами?
— Война будет до тех пор, пока не с кем будет вести переговоры. Ты к этому времени умрешь.
— В тридцать шесть лет?.. Но когда и как?..
— Махорки, кстати, осталось на три закрутки — не больше!
— Зачем считать закрутки — «все в землю ляжем, все прахом будет»…
Окно в гостиной заделал фанерой изнутри. Для света и обзора четвертушку стекла оставил незакрытой. Как через амбразуру, видит улицу. Никогда в последнее время на тротуарах не было так многолюдно. В городе что-то происходит. Решил после завтрака выбраться из дома.
Осенило: ведь сегодня годовщина революции. Он мальчиком помнит, как на улицах ловили офицеров, бросали с мостов в каналы, как в первую зиму опустел город, ели конину, был тиф, грабежи.
Наверно, и немецкие батареи бьют по городу в честь праздника. Хорошо, что в его районе нет промышленных предприятий.
Старый петербургский мещанский район. Здесь строили доходные дома, открывали лавки. На той стороне улицы уже был кинематограф, правее — известный ресторан. А слева — публичный дом. За ним подвальная биллиардная и булочная Филиппова. Жили мелкие писатели, шулера, приказчики, чиновничья рать.
Потомки этого люда для артиллеристов Гитлера — не цель. Убить незнаменитого писателя, заведующего магазином, инженера-дезертира для расчетливых немцев — заниматься бессмысленной уборкой военного мусора…
Ведерников обдумывает: получают ли немцы консультации для выбора целей в городе от его старожилов? Сколько таких в захваченных пригородах?.. Хочет представить этих граждан. Это, наверно, тихие, воспитанные, индифферентные пожилые люди, пережившие революции и войны. Таких можно увидеть в составе оркестров, или среди продавцов ювелирных магазинов, или на гражданских панихидах сотрудников административных учреждений. Около немцев такие сейчас, без сомнения, водятся. Ведерников уже представляет, что одного из них зовут Владимир Касьянович, и с офицером он говорит по-немецки с ошибками и акцентом. Этот консультант и рассказал немцу о публичных домах и аптеках, кинематографе и биллиардной. О биллиардной этот тип мог бы не говорить, важно, что в этом районе, где живет Ведерников, нет ни заводов, ни больших казарм.
«Черт их знает, может быть, немецкий полковник не против шлепнуть и по кинотеатру, когда там идет фильм!»
«Но каков я! — теряю время на дискуссии с призраками».
Полковник:
— Так что же вы, русские, празднуете в годовщину революции, которая ничего вам не дала?
Господин из симфонического оркестра ничего вразумительного сказать не может, и потому приходится вступать в разговор самому Ведерникову:
— Люди празднуют праздники, а не поводы к ним…
Он мог бы рассказать о православных праздниках в деревнях: народ объедается, напивается, ругается, дерется… и все это в честь святых: аскетов, отшельников, страдальцев-богомольцев…
«О! Вспомнил!!! Я доски видел на чердаке!»
В аптеке уличный холод. За прилавком мужчина в пальто.
— У вас есть капли валерьяны?.. А борный спирт?.. А йод?
— Я понимаю вас… Есть только йод, но он не на спирту. Возьмите свечи.
— Как, у вас есть свечки?
— Геморройные свечи. Они на парафине. Но больше одной коробки отпустить не могу.
— Две хотя бы!
— Хорошо, платите за две. Берут еще «сен-сен»… От дурного запаха изо рта.
— Почему берут?.. Секрет?..
— Они на сахарине.
— О!
— Но это маленькая коробочка…
Засунул приобретения в карман. Аптекарь, не делающий тайн из того, чем его аптека теперь торгует, Ведерникову понравился.
Прошло три недели. В гостиной стекла покрылись льдом. Мороз не меньше пятнадцати градусов. В квартире холодно несмотря на буржуйку.
Надел валенки, натянул на голову зимнюю шапку, уши опустил.
Возьмет на продажу и обмен муку третьего сорта, — она лишь для него крысиная, а для других вся одинаковая. Взять с собой деньги. Он не может питаться одной мукой и горохом. От домашних запасов осталось немного кофе, перец и соль. Да, еще кулек чечевицы неизвестного происхождения, он не может ее съесть просто так. В ее судьбе есть что-то таинственное.
…Все идет хорошо. Он уже на улице. Хорошо, что падает снег, — теплее. Вот дом, в бомбоубежище которого скрывался. А вот дом, в который попала бомба в тот вечер и погубила двух граждан. Дом оградили, — может рухнуть стена. Кто-то о таких вещах еще заботится.
Оживление у продовольственного магазина. Что-то дают. Ему нет до этого дела. У него сегодня своя трудная задача: ему нужен жир и сахар. И все же мимо очереди протиснулся в гастроном. Пальцами разминает губы, сглатывает слюну, — что-нибудь спросить ему трудно, привык разговаривать только с собой. По карточкам выдают соленые помидоры — и это все?! Ведерников не верит.
— А что-нибудь еще давать будут? — бурчит он в перчатку, обращаясь непонятно к кому.
От серых лиц, от помятых помидоров исходит состояние какой-то оцепенелости. И, не дожидаясь ответа, он выходит из магазина.
— Однако, господин полковник, кинотеатр работает. Этот фильм «Маскарад», — снят по пьесе нашего знаменитого поэта Лермонтова. Он замечательно перевел стихотворение вашего Гёте «Горные вершины спят во тьме ночной…». Наши дети учили его в школе. Продовольственные вопросы вас, разумеется, не беспокоят…
А мне нужны жиры и сахар. И папиросы. И спичек неплохо было бы купить пару коробок. Кстати, каждую спичку можно разделить на две части. Так делали на военных сборах: довольно идиотское, скажу, времяпрепровождение при идиотском снабжении. Хорошо запомнил одну фразу еврея-политрука: «Вы, будущие командиры, даже не предполагаете, какая мощь у армии, в которой вы будете служить!».
Ведерников издалека оглядел торговое скопление народа. Толкучка с того дня, как покупал на ней махорку, расширилась и сдвинулась, разделилась на несколько скоплений. Люди перемещались, но группировки сохранялись. Он понял, что каждая группа пасет пришедших с привлекательным товаром, но пока никто не согласился на запрашиваемую цену. Когда появляется новый человек, толчок оживляется.
Пара лиц шмыгала по всему сборищу, Ведерникову они показались подозрительными. Он выбрал группу, в которой не было мужчин.
— Что у вас? — спросила его дама в каракулевом полушубке, чем-то напомнившая ему Варвару.
Ведерников сообразил: криминальной тайной не является, что┬ человек хочет купить, но можно, вероятно, попасться на том, что продаешь.
— Я ищу жиры. И сахар.
— У этой женщины, — дама кивает на тихое существо с мешками под глазами, — есть пшено. Она просит сто пятьдесят рублей за стакан. Но никто ей не дает. Я бы сама купила за сто. Это же пшено! За двести рублей я могу купить полкило хлеба.
Женщина с пшеном:
— Так чего же вы тот хлеб не покупаете?.. То-то! Хорошо, я отдам пшено за сто двадцать — я дома детей одних оставила.
Дама колеблется. Тискает свой ридикюль. Наконец решилась. Но поздно. Другая опередила ее. Дама в каракулевом полушубке уходит. Ведерников заметил, как она на миг крепко зажмурила глаза.
В одной группе парень торгует куском жмыха, в другой — стоит мужичок с кулечком конфет-подушечек обсосанного вида. У старика быстро разошелся столярный клей, Ведерников даже не успел разузнать его цены и на какой предмет он годится. Опустившийся мужчина без шапки, в драном ватнике хочет продать хлебную карточку — и недорого. Но брать боятся, потому что бывают фальшивые — немцы пачками сбрасывают их на город по ночам. Все карточки нужно регистрировать по месту жительства.
У стены дома торгуют дровами. Вязанки сложены на детских санях. У некоторых — настоящие березовые поленья, у других — обломки досок. Цена здесь твердая — семьдесят рублей сани. Хозяева обижаются, когда их спрашивают: «До дома повезете?».
Ведерников идет дальше. Под аркой дома барахолка: продаются валенки, пальто, рукавицы, костюмы, вязаные носки. Мальчик с матерью продают сочинения Генриха Сенкевича. Монгол — ручные часы. На стене пришпилено объявление: «В связи с отъездом срочно продаю мебель, богатую библиотеку и кухонные принадлежности». И рядом другое: «Супруги преклонных лет купят продукты питания или предложат взамен вещи. Продукты предлагать доброкачественные».
На ветру и морозе Ведерников простыл. Раздобыл две коробки спичек — и это все. Темнеет. Ветер усиливается. Узнал, что недалеко отсюда есть еще одна толкучка. Но им овладело безразличие. Колеблется. Внутренний голос: «Ты должен набраться терпения — и не возвращаться домой пустым». И «ты», спрятав нос в воротник, готов испытать судьбу.
Толкучка здесь действительно была, но ее разогнала милиция, — это сообщила ему старушка. Снег натоптан, видны одинокие фигурки людей — то, что от базарчика осталось. Ведерников наблюдает за красноармейцем в тонкой шинельке: он дважды прошел по одному и тому же маршруту. С ним заговорила старушка. Ведерников видит, как она указывает солдату на него. Задергалась мышца над коленной чашечкой. Стало жарко.
— Это тебе, друг, нужен сахар? — спрашивает солдат.
— Как вам сказать, — бормочет Ведерников, вглядываясь в лицо продавца.
— Здесь полкило, — солдат запускает руку за отворот шинели.
Их разговором заинтересовались две женщины, прячущиеся от ветра в проеме парадной дома.
— Давайте отойдем. Наверно, договоримся, — решил открыться Ведерников.
Они долго искали место, где могли бы закончить сделку.
— Сколько за сахар просите?
— Четыреста. Меньше нельзя. Вы знаете, сколько рядовой получает? У меня дома двое детей и жена больная.
— Из жиров что-нибудь есть?
— Не, жиров нет. Есть банка шпротов. А сколько ей цена — не буду врать, не знаю.
— А табак?
— Не. С табаком сами мучаемся.
За углом инженер отсчитал красноармейцу деньги за сахар и консервы.
— Слава богу, отделался, — повеселел солдат. — Знаете, как нам, бойцам, торговать — не положено и стыдно. Закури моего табачку.
Здесь же, за углом, покурили. Сумерки, мелкий снег, не слышно ни человеческих голосов, ни выстрелов. С расположением разглядывали друг друга, — друг от друга почти неотличимые своей незначительностью и затерянностью. Оба преступили чьи-то запреты, и потому утаились в городском закутке. Солдат сам начинает рассказывать, как там, на фронте: