— Я два дня как оттуда. Сидим напротив немца — утираемся. Он на горках, мы — на болоте, он граммофоны заводит, мы — вшей бьем. Но скажу… ждем… — солдат долго мучался, произнести или утаить имя, и утаил: — сам знаешь кого. Он говорит: «Здесь остановили фрица, отсюда и наступать начнем». — Красноармейцу нравится этот словесный оборот, ему кажется, раз оборот удачный, удачно пойдет и задуманное наступление. — Снаряды подвезут — и начнем… А сахарок, наверно, для детишек куплен? Отгадал?..

Солдат уходит. Ведерников смотрит ему вслед. Но солдаты останутся для него теми призраками приказов, которых надо опасаться.

Вернулся на место толкучки.

Две женщины как стояли, так и стоят, укрываясь от ветра у парадной дома. В полумраке их лиц почти не видно.

На толкучках все друг другу конкуренты:

— Что вам военный продал? — в вопросе слышна ревность.

— Можно я тут с вами постою? Чертов холод… Муку человек продал, — придумывает Ведерников.

— Я так и чувствовала — не так просто красноармеец здесь ходит. А ты, Фрося, испугалась. А у солдат такое же положение, как у нас. Наверно, и мой где-нибудь вот так ходит. За сколько он муку отдал?

— Сами знаете, почем сейчас мука, — ответил Ведерников, чувствуя, что кому-то подражает, и подражает неплохо.

— Есть за шестьсот, есть за восемьсот…

— За семьсот.

— А сколько у него было?

— Говорит, бери все, что у меня есть, я делить не буду… Жиров ни у кого не видели?

— Вы можете ответить прямо: нам уступите часть муки?

— Думаю я. Мне жиры нужны, понимаете. Я уступлю, уступлю, но жиры нужны, а не деньги.

— Я могу найти растительное масло на обмен. Нас ждать будете?

— Давайте быстрее.

Ведерников встал за дверью парадной. Через стекло увидит, когда женщины с маслом вернутся. Если у него будут жиры и сахар, он сможет долго не выходить на улицу. Нужен запас, хотя бы дней на пять-десять. Солдат говорит о наступлении. Будто положение на фронте может измениться, как только подвезут снаряды. Кто подвезет, дорогой товарищ, если город окружен?! А килограмм хлеба стоит половину месячной зарплаты.

Мерзло все — руки, ноги. Проклятые тетки. И масло не добудут, и не скажут: «Извините, не ждите нас напрасно»…

Уже совсем темно. Стрелок часов не разглядеть. «Здесь ничуть не теплее, чем на улице. Кажется, что стоишь по горло в холодной воде. Только под меховой шапкой пятачок тепла. Хорошо, жду последние пятнадцать минут».

Пятнадцать минут, вероятно, уже давно прошли. Потом еще пятнадцать и еще пятнадцать… Он будет стоять до конца. «Закрой глаза, считай окна дома, прохожих. Выдумывай опасности или представь: ты уже дома, и в твоей печке гудит огонь».

Он уверен: если уйдет — сломается что-то невидимое, но решающее, роковое. Хотя ясно, что все это бред. Закрыл глаза, спрятал подбородок в воротник.

Проклятый полковник, как привидение. Он где-то здесь. Ему, видите ли, важно знать, как ведут себя русские в окруженном городе. «Мы бы вели себя нормально, если бы часть продовольствия не пропала из-за этих крыс…».

— Говоришь, что его нет — вот он! — Перед Ведерниковым стояли женщины и улыбались. — Как мы боялись, что вы уйдете. Видите, что мы достали! — в руках у одной женщины, Фроси, появилась бутылка подсолнечного масла.

— Оно доброкачественное? Я могу попробовать?

— Не надо пробовать, закупорка фабричная.

Ведерников стал считать. Он считал цену масла и муки в рублях, потом перевел на цену хлеба. Потом на калории… Он решил: обмен справедлив, и вытащил из-под пальто мешочек с мукой.

— Здесь нет килограмма! — закричала Фрося. — Нет, нет, нет…

Ведерников тоже вышел из себя.

Дома он долго думал, как муку взвешивать. Безмена не было. Но сохранился пустой пакет из-под муки государственной расфасовки. Этот пакет заполнил мукой, а затем пересыпал ее в мешок, в котором Надя держала зимой сушеные грибы.

— Я тебе дам «нет»!

— Килограмм — это вот сколько муки! — продолжала кричать женщина.

— Дай сюда! — Ведерников стал вырывать мешочек из рук женщины.

— Фрося, солдат не будет обманывать… А вот и милиционер появился…

Ведерников быстро зашел за угол. Мука осталась у женщин, они пошли милиционеру навстречу и миновали его. Ведерников дождался, когда милиционер уйдет, и последовал за женщинами. Они свернули во двор. Почти бегом догнал их.

— Что, испугался?! — ехидно поблескивая глазами, сказала подруга Фроси. — Не бойся, не убежим. Где нам с мужиком тягаться. Но по совести признайся — здесь нет килограмма?

— Отдай масло, Муся, отдай.

— Ладно, берите. Сколько на морозе отстояли — заслужили. А хотите, можете у нас обогреться…

— Да пошли вы… — выругался Ведерников.

— Вот и показал себя молодец!

Женщины ушли. Ведерников вышел на улицу, нащупал в кульке кусок сахара и положил под язык.

Никак не мог переварить случившееся: это он, Ведерников, обругал женщин матом! За один день как-то сильно сдал: будто с позором понизили в должности.

Однако день еще не кончился. Словно Ведерников должен был расплатиться за хамство: пробираясь в темноте через чердак, ударился головой о балку. Несколько минут просидел на ящике с песком, пока не прошло головокружение.

Воздушная тревога стала новым препятствием возвращению в квартиру. Теперь нужно было дождаться, когда пройдут люди, покидающие свои квартиры при налетах. На рынке говорили, что немцы обещали сегодня ночью разгромить город, как разгромили английский Ковентри.

Уже начал спускаться к своей двери, как услышал шаги: кто-то поднимался по лестнице. Это могли быть дежурные на крыше. На этот случай нужно было найти на чердаке такое место, которое не просматривалось бы, если у дежурных окажется карманный фонарик. Нет, это не были дежурные, — кто-то из жильцов возвращался в свою квартиру.

Выжидание похоже на дремоту с открытыми глазами: большие уши и вытаращенные глаза, — это состояние засасывает.

Наконец спустился к своей квартире. В почтовом ящике лежало письмо. Еще раньше решил почту из ящика не вынимать. Закрыл за собой дверь. Прислушался. В комнатах стояла мертвая тишина. Только теперь его поход закончился.

Ясно, что полковник подвести снаряды не даст, но он не понимает, что «жизненное пространство» может стать величиной в несколько квадратных метров. Моя квартира — мой окоп, в котором я буду держаться.

Не снимая пальто, лег на тахту, натянул сверху одеяло. Лежал вверх лицом. Его трясло от холода, усталости и произошедшего. В глазницах собиралось что-то похожее на слезы. Со странной в его положении гордостью отрицал: «Это не слезы». Задремал. Стрельба зениток не мешала установиться в нем боли, которая останется с ним до конца.

В эту ночь температура воздуха в городе понизилась до тридцати одного градуса.


Заболел. Или изменился. Или постарел. Слабость и рассеянность. Не сосредоточиться. Под грудой одеял и пальто много спит. В его положении, может быть, самое правильное — не напоминать самому себе о себе. Он и все — все! — ошибались, когда воображали войну короткой, как пиф-паф. Большая война это и есть война, на которой люди долго и тяжело спят, долго курят, долго одеваются и недолго живут, — поэтому и не торопятся.

Под подушкой нащупывает спичечный коробок. Извлекает огонь. Ему не нужно вставать, чтобы разжечь печку. Рука с горящей спичкой дотягивается до печки — растопка и дрова уложены с вечера. Печка разгорается, блики огня пробегают по стенам, по потолку кухни. Печка гудит, начинает оживать труба. Наконец волны тепла касаются его лица. Начинают потрескивать простывшие обои.

Ему нужно десять минут, чтобы набрать на крыше снега. Он понял, почему водопровод больше не работает: замерзли трубы.

На печке греются чайник и сковородка. «Вот сейчас ему хорошо. Сейчас он радуется». Это в мыслях: будто читает о самом себе, что ему хорошо и что он радуется. На деле в мурашках на нечистой коже, в запахе сгорающего коленкорового переплета книги, послужившей растопкой, нет ничего хорошего и радостного.

Он живет, чтобы подкармливать себя, чтобы топить печку, чтобы спать, чтобы шло и уходило в ничто время войны.

14

Прошло еще две недели. В ящиках кухонного стола Ведерникову попался брусочек, высохший, съежившийся, похожий на точильный камень, но, возможно, принадлежащий к чему-то съестному. Опустил его в теплую воду, размял, понюхал — дрожжи. Чуть добавил муки и поставил возле буржуйки в тепло. Мутная жижица была мертва. На ночь миску стал укрывать старыми кофтами, ставить в постели под ноги и одеяла. А утром снова устраивал возле печки. На третий или четвертый день, осматривая и обнюхивая серенькую ноздреватую массу, обнаружил: дрожжевые бактерии размножились. Кисловатый запах напомнил прежние праздники жизни. Бактерии и были самой жизнью. Они воскресли, как пасхальный Бог. Они представились Ведерникову похожими на бодрых кучеров, помахивающих своими жгутиками-кнутиками, покрикивающих басистыми пивными голосами. Если бы у него был микроскоп, он бы попытался разглядеть их лица.

Дрожжевая история привила жизни инженера новый порядок. Рабочий день начинался с наступлением ночи: подходил к двери, прислушивался, открывал дверь и прислушивался снова.

Теперь лампочки на лестнице не горели, а дежурные не сидели на чердаке, — проводили время у печки в конторе управдома. Поднимались на чердак лишь при объявлении тревоги.

Свои действия Ведерников продумал до мелочей. Не будет выходить на чердак во время тревог и в ясные лунные ночи; будет выбирать для работы там самые темные углы и не допускать шума; не оставаться на чердаке ни одной лишней минуты.

На дрова выпиливал доски, на которые уложена кровля. Самое трудное — вытащить в пролете первую доску. Работает ножом, стамеской и клещами. Когда первая доска вытащена, можно пустить в ход ножовку по металлу. Получается почти бесшумно. Даже по шлаку научился ходить, как привидение. За два часа удается вытащить две или три доски. Все зависит от сучков в древесине. Свежие распилы замазывает грязью.

Потом доски перепиливает на короткие отрезки. Обычно получается две-три хорошие вязанки. Вязанки подносит к выходу из чердака. И начинается самое опасное. Нужно спуститься по лестнице к двери, открыть квартиру, выложить инструменты, затем занести вязанки.

Однажды он уже начал спускаться, когда из квартиры соседок вышел мужчина в военном. Лампа, с которой женщина провожала гостя, светила ему со спины. Ведерников стоял в пяти шагах от этого человека, но темнота скрыла его…

Наступают лучшие часы суток. Переносит дрова на кухню, растапливает печку. Варит затирушку: в кипяток засыпает две ложки муки, бросает щепотку перца и лавровый листик, который потом вытащит и использует еще раз. И, как всегда, большая чашка горячего ячменного кофе, которое также переваривает дважды, и пара лепешек. Через день варит гороховый суп.

Это единственные часы, когда не сомневается, что сейчас во всем мире абсолютно никому до него нет дела. Ночью человек живет только для себя.


Днем, когда просыпался после ночных трудов, делать было нечего. Он придумал «ученое занятие» — после завтрака подходить к книжным полкам и выбирать книгу для печки. Можно было давно рассортировать книги и «случайные» жечь. А какие неслучайные? Поваренная книга кажется самой ненужной. Но чем она хуже романов о тонкостях чувств, о поисках смысла, о радостях и несчастьях сытой мирной жизни?

Грязная постель, нечищеные зубы… Для голодных фокстрот — танец людоедов… «Брызги шампанского» — как там: «Там-там-там-та-а… тара-рара… тата…». Конфетти, разгоряченная Надя… Вначале кажется, что рисковать жизнью за пол-литра подсолнечного масла — нелепость, но ведь только за съестные граммы сейчас рисковать и стоит. И ничто не прибавит цены твоей шкуре.

Изобилие книжных слов заставило подумать о том, что лишь немногие из них он произносил и лишь немногие из слов: «козодой», «реверс», «Молдавия», «амфора», «бекеша», «пелеринка», «форзац», «клипсы», «шельфы» — он когда-нибудь произнесет. И убежден, сколько ни прожить ему на белом свете, никогда не произнесет слово «арабеска». «А-ра-бес-ка», — а ведь это так просто. Что сейчас ему мешает произнести его вслух? Но если бы стали принуждать произносить это слово, он стал бы сопротивляться, как требованию обнять горбатую женщину. Это не его слово.

«Слова в книгах бесшумны. Когда в романах герои разговаривают, я вижу лишь, как они открывают рты».

Интересно, почему в письме Надя слово «руководитель» поставила в кавычки. Не намекнула ли этими кавычками на их прогулку по Таврическому саду, на его объяснение в любви, в котором слова «настоящее чувство» и «руководитель работ» повторялись как священные формулы их счастливого будущего, а закончилось предложением жить вместе. Пошутить Надя может. И сам помнит, как речами старался усыпить ее лукавую бдительность…

Замечательное время! Все искали инженеров, способных «реконструировать», «проектировать», «налаживать производство». Они с Ефимом брались за все — от вентиляции в артели инвалидов до поворотного механизма театральной сцены. Лучшие дни прошли в гостиной и на этой кухне, где, разложив справочники, чертежи, искали решение задач. Да, руководитель работ, — он сам подбирал в команду людей, которые могли быть полезными в деле, сам подписывал договоры с конторами, сам выплачивал деньги, когда проект «проходил». Не было больших провалов, были грандиозные успехи.

Как они обошли известного Пальчинского! Вместо его хитроумных механических устройств они с Ефимом предложили «Молокопрому» пневматику. Их автоматическая линия разлива и закупорки стеклянной тары стала эталоном для подобных линий. И та женщина, которая сказала: «Масло без обмана: видите — фабричная закупорка!», могла сказать и так: «закупорка Ведерникова»… Деньги, банкеты, такси, покоренная Надя, ремонт квартиры, сшитая у хорошего портного шевиотовая тройка, заказы со всех сторон… Он презирал служивых инженеров, торчащих в своих конторах от и до. С годами они теряли кругозор, если у них он был, и творческую жилку, если таковая у них имелась, и превращались в канцеляристов, если делающих карьеру, то по «партийной линии»…

«Ефим, какие все-таки книги сохранить? Энциклопедию и справочники? И конечно же, поваренную книгу. В такие времена, как наше, поваренная книга становится предметом роскоши и принадлежностью высшего сословия — снобов. Снобы дезертируют и читают в одиночестве, среди голодного города, поваренные книги… Ефим, мы умели стороной обходить надутую серьезность».

В конце концов Ведерников перестал перебирать книги. Брал первую попавшуюся и уносил в «берлогу», — будет ее читать перед открытой дверцей печки и, страницу за страницей, жечь. Странное впечатление! Будто в каждой книге что-то смутно говорится о нем. Точнее, не о нем, а о том, что касалось его жизни. Это ощущение не пропадало и при просмотре технических текстов.

Эти «ученые занятия» стали важной частью прожитого дня. Иногда ему хотелось какие-то страницы сохранить или что-то выписать. Но потом понял, что такое решение несправедливо, как если бы суд приговаривал к наказанию лишь одну часть тела осужденного, — перед огнем все книги равны.

Ведерников заканчивает ужин. Затыкает тряпкой вьюшку. Все готово к ночной работе. Дрова в печке, — после сна, не вылезая из постели, поднесет к растопке спичку, и «обогрейка» заработает. Задувает коптилку. Ложится. Натягивает на себя два одеяла и пальто. На ноги бросает большую подушку — где-то там, внизу, разведенное тесто и дрожжи. Прежде чем уснет, в кухню проберется холод. Он называет холод мрачной черепахой: однажды он зашел с маленьким Костей в зоомагазин, спросил, не купить ли им черепаху. Костя сказал: «Они какие-то мрачные!».

Он будет зарываться от мрачной черепахи в постель, пока не получится тесная нора. Чем теснее, тем легче уснуть — и исчезнуть до завтрашнего дня, который начнется ночью. Как у хищников.

15

Давно не выходил на улицу, а вышел — ее не узнал. Снегу намело на метр: никто его не убирал. Горожане с трудом расходятся на протоптанных тропинках. Люди истощенные или опухшие. Некоторые словно ожидали сочувствия: «Посмотрите на меня. Я стал совсем плох»; некоторые шли, как автоматы, идти было некуда, но не могли и бездействовать. Странно выглядели редкие, размалеванные белой краской грузовики. Они стали похожими на буржуйки уличной конструкции, бездушные призраки — шофера пропадали за обледеневшими стеклами кабин и заменившей их фанерой. Заработал другой транспорт: Ведерников сперва останавливался при виде детских санок, нагруженных превосходящими их длину белыми свертками, а иногда крохотным пакетиком. Он не мог спросить, а прохожим не могло прийти в голову кому-либо разъяснять, что это — похороны.

Прежде Ведерникову в каждом встречном чудилась опасность, теперь услышал слово «доходяга» — оно относилось к тем, кто уже не мог защитить себя. К тем же, кто пребывал еще в силе, настороженно присматривались. Когда присоединился к толкучке у булочной, кто-то пытался ему улыбнуться, кто-то отодвигался. Мужчина с пучками волос на щеках и подбородке чуть не представился ему: «Здравствуйте!». Не тот ли это товарищ, который три месяца назад пытался задержать его на лестнице? Ведерников не очень вежливо рассмотрел его нос.

Ему с готовностью пояснили, что жир есть кокосовый и что его меняет женщина, укутанная до глаз платком. Заговорил с нею, попросил отойти в сторону. Разглядел кусок полупрозрачного, похожего на парафин жира. Даже разрешила попробовать. Он согласился на обмен, а потом дома ругался — на сковородке жир превращался в пар. Выторговал триста грамм конфет, — их выдали по карточкам в честь близкого Нового года. Приобрел десяток папирос, и можно было идти домой.

Мимо проходила женщина в полушубке. Ведерников поклонился — лицо ее показалось знакомым. Женщина обернулась, и так простояли несколько секунд, не произнося ни слова.

— Это вы? — проговорила женщина.

Перед ним была продавщица магазина, любезно выручавшая его хлебом в сентябре. Приблизился.

— Вас еще можно узнать, — почти с упреком сказала она.

Между звездным небом и заснеженной улицей был полусумрак. Ведерников, вглядываясь в лицо женщины, хотел понять значение их встречи для женщины, — какое для него, он уже знал.

— Мне нужно зайти в магазин, — сказала она.

Он тотчас ответил:

— Я вас провожу.

Она помедлила и кивнула.

Никуда она не зашла, прошли мимо булочной. Ведерников вслушивался в ее отрывистую речь:

— Как вы?.. Как ваши?.. Вы хорошо выглядите, не так, как другие… У меня сегодня выходной день. Хотела спросить, как дела у подруги… Просто так… Вы покупали папиросы?.. Я тоже курю… К моему дому сюда. Значит, вы не уехали… Мой дом тот — с балконами. Спасибо, что проводили… Ко мне нельзя — свекровь. Мне тяжело с нею.

Что говорил Ведерников возле парадной дома Маши, то сжимая, то разжимая ее пальцы, он вряд ли мог бы воспроизвести. Его речь состояла из повторений одних и тех же слов, сказанных настойчиво и откровенно. Эту откровенность он старался освободить от всего того, что могла подумать о нем женщина, его не знающая и блуждающая в поисках опоры и понимания. Эту опору она не находила и в нем, но он продолжал повторять самое простое, ничем ее не обнадеживающее, ничего ей не обещающее, ничего не требующее и ничего не решающее.

И Маша рассеянно кивнула: да, да, она к нему придет. Покорно выслушала, когда и куда ей прийти, где он ее встретит. Ему осталось чуть ободрить ее — положил руки на плечи и на секунду прижал к себе.


Отменил вылазку на чердак. Разжег печку и поставил греть таз с водой. Подправил на оселке бритву, побрился, подровнял ножницами космы на висках. Возле печки, смиряя озноб, вымылся, вытащил из шифоньера приличного вида рубашку. В зеркале гостиной осмотрел себя. Подмел пол, вымыл клеенку на столе, сменил на постели белье. Он должен был еще приготовить ужин.

Они встречались у кинотеатра. Через чердак вышел на улицу.

Мороз сильнее — звезды ярче. Темнота не позволяла разглядеть, кто там стоит у кинотеатра, двери которого недавно заколочены. Невозможно представить, что кто-то еще мог назначить там свидание. Конечно, это была она. Маша, совсем другая, улыбалась. Она опустила руку в карман его пальто, пальцы в кармане встретились.

Две женщины протащили посередине улицы за веревку гроб, пристроенный на коротких лыжах. Маша потом спросит: «Вадим, помнишь гроб, женщин, лыжи?..» — их встречу сопроводило жестокое предзнаменование. А он запомнил трамвай — пустой, обледеневший, между двух остановок. Вагоновожатый, наверно, мчал его, дабы поспеть в трамвайный парк до того, как контактный провод будет обесточен.

Ведерников старательно объяснил Маше правило своего гостеприимства. Он поднимется в квартиру первым, оставит дверь незакрытой. Если он не вернется через пять минут, она поднимается по лестнице на пятый этаж. Если кто-то окажется на лестничной площадке, она должна сказать: «Я, кажется, ошиблась» и спуститься вниз. Ведерников объяснил, как он поступит в этом случае, но Маша его уже не слушала. Она не понимала смысла конспирации, но была не против приключения.

Он подошел к своей двери через чердак и вошел в нее. Лестница была безлюдна. С холодной яростью предупреждал все силы мира, которые могли появиться на пути женщины, — шаги ее стал слышать, как только внизу стукнула дверь. Шаги приближались. На лестничной площадке было темно. Маша остановилась и пыталась нащупать дверную ручку. Ведерников открыл дверь и втянул ее, тихо ахнувшую, в квартиру. Хотел обнять, но Маша отстранилась и прошла в кухню, где горела коптилка. Приказала:

— Сделай тепло! — пригрозила: — А то не буду раздеваться. И дай мне спички, хочу закурить.

Ведерникову распоряжающаяся продавщица понравилась. От печки запалил бумажку и протянул гостье.

— Ну и кавалеры блокадные! Даже спички для дамы жалеют.

— В городе, Машенька, спичек нет — и тысячи тонн книг.

Маша улыбалась. Широкими движениями разгоняла дым. Возясь у печки, Ведерников задевал ее ноги в бурках. Маша видела, что мешает, но не отодвигалась. Ведерников с шутливым гневом схватил ее ноги и перекинул на тахту.

— О, у некоторых блокадных мужчин силы хоть отбавляй.

— Меня зовут Вадим.

— Назовите фамилию и место работы.

— Мария!..

— Не буду, дорогой Вадим. Я благодарна вам. И случаю. И ничего больше знать не хочу. Ни-че-го. А у нас будет ужин: я принесла, смотрите, — селедка, хлеб, а это от Лины, моей помощницы, кусок сала.

— Она знает, куда вы пойдете?..

— А как же, Лина для меня все… А здесь немного спирта. Я хочу выпить. Мне это нужно. Иначе ничего не получится. Я знаю. Я вас предупреждаю: не особенно доверяйте моему виду… Когда застревает в горле, нужно постучать по спине, — меня нужно поколотить, второй месяц я как деревянная.

— Вы не хотите снять полушубок?

— Хорошо… Я не очень тощая? Вот здесь ничего не осталось. А здесь… я помолчу.

— Маша, вы очень милы.

— Спасибо, Вадим. В конце концов, я — женщина. А женщинам кое-что дозволяется, не правда ли?.. Я хочу говорить глупости. Когда мы немного выпьем, я, наверно, начну говорить серьезно.

— Я сейчас вернусь.

Между дверей нащупал на полке найденную довоенную бутылку вина, в гостиной из буфета извлек два бокала. Мог ли он представить сегодня утром, что вечером из случайного стечения обстоятельств, из мимолетной уличной встречи в центре города, неумолимо превращающегося в кладбище, которое обслуживают сами умирающие, двое прохожих устроят что-то похожее на праздник!..

Они вместе вспоминали, как нужно располагать на столе салфетки и вилки. Вместо цветов Маша украсила стол стаканчиком с цветными карандашами. Они веселились, перебивая друг друга, как школьники, получившие на экзаменах легкие билеты. Бутылка, разумеется, между дверями лопнула, ее пришлось отогревать в кастрюле, а вино устроить в бутылке из-под кефира. Наконец они сели друг против друга.

Им хотелось праздника и еще большего — поверить друг в друга.

На лицах друг друга они могли прочесть и признательность, и желание понравиться, и простое любопытство. В середине разговора начали прислушиваться и оглядываться на тесные стены: в городе по-звериному заворочалась война. Потом предупредительно пыхнула коптилка — керосин закончился. Коптилка, однако, как-то упростила, как-то решила за них не совсем простые вопросы. В полутьме их пальцы встречались среди рюмок и вилок, колени касались; спирт действовал — развязал язык. В кухне становилось жарко. Он взял ее на колени. Его рука скользила по худенькой спине и там, где «ничего не осталось», сжимал дрожащие коленные чашечки.

— Не думай, — бормотала ему в шею Маша, — меня совесть не мучает. Это еще что! Где вы, законные жены, когда мужьям плохо? Незаконные оказываются нужнее…

…Смотри, я у тебя на руках усну…

…Ты, возможно, своего счастья дождешься, а мне радоваться в чужих постелях — хоть заметили, пригрели, а если будут выгонять, пусть вежливо…

…Может быть, с тобой Митю забуду…

…Вадим, когда я тебя на базарчике увидела, мне показалось: не из священников ли тут кто-то? Раньше часто их видела около духовной академии… Или — из НКВД. Правда, правда! Из НКВД тоже такие, если не с наганами и не в фуражках…

…Назовись, кем хочешь, — я поверю. Хорошо, что молчишь. А то такое скажешь — так и закончится все. А мне говорить надо, душу размотать…

…Хорошо, что про Митю не спрашиваешь. Не скажу, хороший или плохой был, а — нужный. Такой мне нужный! А теперь ты нужный… Не знаю, добрый ты, Вадим, или нет. Митя-то пустой был человек. Пять лет прожили, все такой же — футбол, гитара, собак любил. И знаю, попусту погиб. Фить! — и нет у меня муженька.

…А теперь я у свекрови без вины виноватая… А мне ведь двадцать восемь. Понять что-то нужно. Пора уже.

…Да ладно. Отогреться бы чуть-чуть — и поверю еще во что-то. Хотя бы в тебя. Случилась, мол, необыкновенная любовь. Смерть вокруг, люди родных на кладбище везут, а мы вот встретились. Как руки в темноте. Как в девичестве в кино с парнем. Кино кончилось — а руки не отнять…

…А что! Я, Вадим, могла бы. Я — благодарная, за одну ночь, за один поцелуй настоящий… Вот тут ты мог бы мне что-то сказать. Да не можешь. Сердце не соврет, а слова не нужны, — отговорены все. Отпусти…

Маша встала и откинула со лба волосы, крепко поцеловала в губы:

— Рубашка на тебе отглаженная. Джентльмен! Несмотря ни на что! — Насмешливо спела: «Наш уголок нам никогда не тесен, когда ты в нем, всегда цветет весна…».

Ведерников налил теплого вина.

— Отвернись, — сказала Маша и быстро устроилась под одеялом. — А теперь давай бокал и иди сюда.

Наступила ночь. Давно погасла печка. Тьма наливалась морозом. Не просыпаясь, искали друг друга: «Ты тут?» — «Тут, тут», — спешили удостоверить руки, губы. Словно требовательный режиссер снова и снова повторял дубль, и все ему казалось, что-то не получилось. Кажется, они смеялись. Кажется, Маша плакала. Кажется, в эту ночь была воздушная тревога. Несколько раз Маша повторила: «Лишь бы не проспать…».

Запомнил: собирает и подает Маше одежду, пробует растопить печку и напоить ее чаем. В ее глазах страх. Поцелуй у самой двери («настоящий поцелуй») и просьба понять и любить.

— Когда?.. — еле успел он опомниться.

— Может быть, в воскресенье…

Вчера они сожгли все дрова. Набил печку мятой бумагой — листы разодранных двух томов какого-то Мельникова-Печерского, которые с детских лет стояли в семейной библиотеке, — всю жизнь намеревался прочесть, но так и не прочел. С тем же легким сердцем разобрал тумбочку в прихожей — ее хватило обогреть «берлогу». Завтракая, забыл, что еду нужно экономить, не заметил, как за кофием покончил с конфетами, — а рассчитывал их растянуть на несколько дней.

16

…Это было в субботу. Кто-то постучал в дверь. Ведерников вздрогнул. Зачем-то погасил коптилку. Он всю неделю — каждую минуту — ждал прихода Маши. Но мог быть еще один гость, чье появление разнесет в клочья мелкие надежды случайного существования. Шел в прихожую, как на казнь, стараясь не скрипеть паркетом и помня о своем достоинстве: это мог быть беженец за своими мешками. Приложил ухо к двери. Тишина. Могла быть и Маша, ведь у нее не было другого средства сообщить о себе, как постучать в дверь. Нет и нет! — словно окатил себя холодной водой недоверия. Она должна прийти в воскресенье и придет в воскресенье. «Маша, мы же договорились. Ты умница и поймешь, что я не в том положении, чтобы открывать на каждый стук».

Тихо. Ведерников вышел в гостиную и попытался через окно взять под наблюдение двор. Дышал на стекло, но пар оседал ледовой пленкой. Разглядеть в темноте все равно ничего было нельзя. Подошел к двери. Почти физически ощутил за ней пустоту.

До комендантского часа оставалось два часа. Еще можно было успеть поторговать на базарчике. Ему будет стыдно, если завтра посадит Машу за пустой стол. Не потратил на колебания и двух минут. Оделся теплее. Пустил под шапку шерстяной шарф и замотал по самые глаза, — так он будет походить на других. И облегченно вздохнул: в ящике находилось письмо от Нади, — в дверь стучал почтальон.

Светила луна. Фиолетовое небо дышало Арктикой. Его удивило, что народ на толчке стоял густо. Так случалось в те дни, когда на руках горожан оказывались только что выданные продукты. За двести рублей купил головку чеснока и два десятка папирос у того же продавца. Появился интеллигент, обменивающий кусок жмыха за хлебный талон. Ходил мужчина, хотевший за бутылку керосина получить триста грамм хлеба. Керосин можно было взять, но Ведерников пришел не для этого — за жирами.

Время шло, толкучка рассасывалась. Человек с керосином, державшийся вблизи Ведерникова, спросил: «Ну как насчет керосинчика?». Ведерников сказал, что хлеба у него нет, а вообще ему нужны жиры. За керосин может дать лишь немного муки.

— Как немного?! — стал задираться покупатель. — Без керосина Смольный сидит. Я за так не отдам. Сколько немного-то?

Ведерников, не освобождая рот от шарфа, нехотя проговорил:

— Не больше стакана.

— Ведь грабишь, начальничек! Но давай отойдем.

Мужчина пошел вперед, к парадной дома. Косолапо, но быстро поднялся по ступенькам к окну, смотрящему в узкий двор. Здесь было светлее, чем на улице. Белые стены отбрасывали свет луны.

— Вот керосин, — сказал мужчина. — А муку где достаешь? — продолжил вкрадчиво.

— Случай!.. — Ведерников взял бутылку с керосином и сунул в карман. — Куда отсыпать муку?

Покупатель снял шапку, чем удивил Вадима, потом полез в карман за платком, расправил его на подоконнике. Ведерников достал банку из-под пальто и, повернувшись к мужчине боком, стал понемногу вытряхивать муку на платок.

— Высыпай, паразит, все! — прошипел мужчина грозно, с какой-то театральной интонацией. Доля секунды, которую Вадим потерял, внимая этой декламации, могла стоить ему жизни. Что-то тяжелое, задев голову и сдвинув шапку на глаза, обрушилось на подоконник, в мелкие осколки разбив банку в руках Вадима. Из-за шапки он ничего не видел. Все, что смог он сделать, — это метнуться в сторону керосинщика, не дать нанести с размаха следующий удар. Тот левой рукой попытался удержать свою жертву на дистанции. Ведерников чуть не упал, когда тот сделал шаг назад, но удержался, схватив керосинщика за отвороты пальто. Теперь они — одинакового роста — стояли лицом к лицу; шапка, натянутая поверх шарфа, с завязанными тесемками, продолжала закрывать Ведерникову глаза и упиралась в физиономию керосинщика, прижимая его голову к стене.

— Я тебе нос откушу! — прохрипел человек, двигая подбородком влево и вправо.

«Уголовник! Убийца!» — металось в мозгу Ведерникова.

— Я тебя и так порешу! — По ступенькам со звоном покатилась отброшенная железная палка. Теперь свободными руками керосинщик стал отрывать Ведерникова от себя, у Вадима не было другого спасения, как висеть на убийце.

— Да отцепись ты, сука! Я тебе что, подлюга, сказал! Где муку-то берешь, фраер?! Поделиться не захотел!.. Ты что — помер? Ты отцепишься или нет! Ты никак пидор. — Керосинщик хотел коленом ударить Ведерникова между ног. Но длинное ватное пальто защищало инженера. — Слушай, кончай на мне ночевать! Не трону. Иди, гуляй. Гуляй, валежник. Ты понял? Слово даю… Мне самому уходить надо. Меня ждут…

Керосинщик резко скользнул по стене вниз. Этим маневром он хотел вырвать ворот из рук Ведерникова. Как во сне, инженер сдвинул руки, и они оказались на горле врага. И долго горло не отпускал…

Дома, облитые лунным светом, казались надуманными. Улица уже опустела. Инженер удалялся от страшного дома. Натыкался на сугробы, падал и заученно вскакивал. Скрипели, шуршали над городом снаряды, взрывы продолжали оголять от инея провода.

Поднялся на свой этаж. Кухня успела промерзнуть. Паркет визжал под ногами. Продолжал себя торопить. Ножом нащипал растопку. Кисти рук казались непомерно большими. Из кармана пальто вытащил бутылку и плеснул в печку. Огонь погас. В лицо ударил мерзкий запах. Уголовник торговал мочой.


Ведерникову приснился сон: он должен обязательно о себе куда-то срочно сообщить. Но кому? — адреса не помнит. Нужно выяснить, куда он его когда-то записал. Кажется, в один из своих блокнотов, может быть, на обложке какой-то книги? Листает старые блокноты, книги. И кажется, нужную книгу он только что сжег. Понимает, что глупо, но ищет ее, кочергой выгребая пепел в ведро. Находит пряжку от ремня, сожженного вместе с ополченскими штанами. Борется с беспамятством изо всех сил, устает и снова принимается за поиски…

В середине ночи открыл глаза. Непроглядная тьма. Стал следить за рукой, медленно пробирающейся все выше и выше, — из-под одеяла к голове. Пальцы отдыхали и карабкались дальше. Вот щетина небритой щеки и влажный висок. Сейчас пальцы зацепят край дыры, которая уведет их в студень открытого мозга… Так ему представлялось. Но пальцы под волосами нащупали лишь болезненное опухшее место. Он понял, что хотел сообщить: его чуть-чуть не убили, за горсть муки, убить хотели железной палкой.

И рухнула перегородка между лязгом гусениц немецких танков и звоном катящейся по ступеням лестницы железной палки. Убивали свои. Свои ближе, свои опаснее. Своих не существует.

17

В воскресенье Маша не пришла. Не пришла и в понедельник. Стук в дверь стал для Ведерникова постоянной галлюцинацией. Поставил стул около двери, закутался и проводил на нем часы. Чувствовал, что тупеет от этого изнурительного дежурства. Дважды выходил на лестницу. На всякий случай проверил почтовый ящик. Записки от Маши не было. Письмо жены, отправленное два месяца назад, извлек и прочитал. Все, что писала жена, касалось вещей в понимании Вадима ирреальных.

Он, наверно, должен был сочувствовать Наде, страдающей от пыли на улицах, согласиться с тем, что цены в Самарканде действительно высокие. Но он даже не мог представить, что такое «урюк», «кишмиш», «шурпа» и как их едят. Фраза «Говорят, что у вас плохо с продуктами» сперва показалась Вадиму непонятной, потом возмутительной и, наконец, попросту смешной. Просила не забывать поливать цветы, а они давно превратились в голые скелеты. Слова «Крепко целую» он воспринял, как «курага» и «плов». Потом представил Надю под солнцем, загорелую, в легком голубом платье, выбирающей на рынке «подорожавшие дыни». Итог торговли должен быть такой: узбек не мог не сбавить цену для такой привлекательной покупательницы. Этой своей мысли Ведерников тупо улыбнулся.

В письмо была вложена записка от Кости.

«Вообще-то плохо, что мы не можем получать от тебя письма.

В классе никто не занимается на уроках. Я подошел к учительнице по математике спросить, по каким книгам можно заниматься математикой самостоятельно. Она так посмотрела на меня, что расхотел вообще появляться на ее уроках. Но Ирина Владимировна разведала, что во Дворце пионеров есть физико-математический кружок. Там все ребята эвакуированные. Лев Арнольдович, он руководитель, сильно гонял меня по программе, прежде чем мне посоветовал заниматься физикой. Я сказал, хорошо, я не возражаю.

Когда тетя Ирина хвалит или ругает меня, все время ссылается на то, что ты в моем возрасте делал то же самое. Как ты считаешь, нужно делать все по-другому?

Скоро класс пошлют на уборку хлопка. Не возражать?

Есть вещи, которые меня удивляют. Это несжимаемость воды и третий закон термодинамики. Костя».

Конечно, там, где подростки думают о несжимаемости воды, там женщины должны заботиться о своей коже. Ведерников вспомнил сумасшедшие дни в июле, тогда принималось решение: ехать Наде с Костей в Самарканд — к родной сестре Вадима или остаться в городе. Ирина застряла в Самарканде на многие годы после ее командировки как врача-эпидемиолога на борьбу с холерой. Главный аргумент поездки Нади — привыкла каждое лето уезжать на дачу или в Крым. Поездка в Самарканд должна была Крым заменить.

Не покидая стула, сочинил ответ в пространство:

«Надель, день прибавляется. А я, как здесь говорят, понемногу загибаюсь.

Я могу попробовать продержаться до весны, до солнца, до тепла. Но нужны ли мне белые ночи и трава?.. Я стал зимним человеком. Я могу не оттаять.

Улицы завалены трупами. Немецкий полковник почти каждый день пролетает над городом, наблюдая за процессом умерщвления всего живого.

Мой опыт борьбы в одиночку что-то доказывает. А может быть — ничего. Говорить об этом глупо, потому что еще нет окончания. Нет принципиально, как в шахматной партии, в которой у игроков остались только короли.

Окончание могло быть раньше. Хотя бы тогда, когда коммунальный индивид вцепился в меня — в меня, прежнего Ведерникова с неплохой головой и нормальными человеческими планами. Или когда уголовник бил по голове железной трубой, — а я еще продолжал считать всех голодных своими братьями. Это смешно, но это так!

Картина такова: наша армия окружает умирающих людей, немецкая армия окружает наши войска, окружающие умирающих людей. Двойная охрана функционирующего кладбища.

Надя, здесь жизнь дешевая. Гораздо дешевле, чем ты думаешь.

Надя и Костя, я много раз поручал себе прочесть в энциклопедии статью — узнать, что там говорится о городе Самарканде. И обязательно прочту, когда до тома на букву „С“ дойдет очередь оказаться в печке…»

После трех дней ожиданий стул из прихожей вернул на кухню. Маша прийти не хочет или не может. А он не станет заниматься выяснением этого вопроса. Маша увидит в нем попрошайку, если он будет добиваться встречи.

«Вадим, не фантазируй, — у тебя нет будущего».

18

«Я слабею», — сказал себе Ведерников и стал ждать голоса, который подтвердит или опровергнет. Но ничто в нем не отозвалось. Предлагалось замереть на точке констатации. Уже не первый раз на него находит оторопь, — тогда полдня он может просидеть неподвижно и в каждом порыве к движению подозревать провокацию глупости. Неподвижность — вроде хода в игре, когда для твоего смертельного врага ты исчезаешь.

Давно в печке прогорели головешки, отблески огня уже не освещают его убежище. «Если не способен торговать своей мочой, тебе абсолютно не на что надеяться. Привыкай к мысли о смерти. Бессмертен лишь тот, кто уже умер…»

И стал думать о своей смерти на улице, на лестнице, на чердаке, на этой самой кухне. К тому времени он станет наглядным пособием для тех, кому интересно увидеть, во что человека превращает голод и цинга. Он может рассчитать с точностью до недели, когда съест последний стакан муки и горсть гороха. Наверно, потащится на толчок с какими-то вещами, будет просить их купить, как те доходяги, которых не раз на толкучках видел, — и продлит агонию еще на несколько дней.


Ведерников решил осмотреть себя, как врач осматривает призывника. Это была странная затея. Хотя огонь в печке полыхал, без рубашки и штанов его корчило от холода. Особенно ему не понравились ноги: ногти потемнели, кожа ступней шелушилась и отставала; возможно, смерть начинает свой путь снизу. Колени выделились, — он вспомнил мослы старых лошадей. До войны Ведерников начал толстеть. Это его беспокоило. Сейчас подростковая худоба тела показывала, что у организма уже позаимствовать нечего. Разглядывая съежившуюся мошонку, он вспомнил своего старого собеседника: «Полковник, вы меня неплохо подготовили для поступления в монастырь».

Образовавшаяся пустота томила. Ведерников хотел возвратить спасительное чувство одиночества, которое заражает, наверно, всех, кто оказывается на улице. Вылазку оправдал надеждой достать чеснок или лук. Но ноги сами, стоило оказаться на улице, повели к тому дому и лестнице, где керосинщик хотел его и ограбить, и казнить.

Дом оказался нежилым — сквозь окна верхних этажей просвечивало небо. Ведерникову нужно было облегчающее знание. Ведь он перестал что-либо видеть, когда от удара трубой шапка сползла на глаза. Темнота стала завесой смерти, когда руки оказались на горле продавца, слышал только хрип.

…На лестнице увидел: промерзший уголовник продолжает сидеть на лестнице, привалился к стене, руки раскинул страдальчески, бесстыдно лжесвидетельствуя о своей невинности. Ведерников ушел, как уходят люди, не желающие, чтобы их появление было кем-то замечено.

В этот вечер он пересчитал остатки еды и был удивлен результатами своей экономии: он может дотянуть до марта. «Режим и самодисциплина — самое надежное в моем опыте», — с этой технологически верной мыслью он восстановил прежний порядок жизни.

Ночью трудился на чердаке. Три доски и ведро намятого снега вернули равновесие его хозяйству.


Шел февраль с длинными солнечными днями. Был занят печкой, когда услышал стук в квартиру. Первая мысль: «Это конец!» — пронзила его. Метнулся в прихожую. Если начнут ломать дверь, можно спрятаться в чулане или между дверями. Когда сотрудники войдут в квартиру, за их спиной он может выскользнуть на лестницу. С собой должны быть деньги, документы, которые есть, и кое-что из еды. Где документы, где деньги?..

В дверь стучали вкрадчиво — и понемногу Вадим пришел в себя. Наверно, это Маша. Наконец продавщица соблаговолила его навестить. «Мне никто не нужен. Я никому не могу помочь. Какое мне дело до женщины, которой иногда хочется развлечься. Откуда я знаю, что она одна. За ее спиной может стоять милиция или НКВД».

Стук не повторился. Ведерников услышал удаляющиеся шаги. Не успели шаги затихнуть, он уже надевал пальто. Где шарф? Где шапка? Не заперев квартиру, заспешил на улицу.

Маша ушла недалеко. Обогнал и перегородил дорогу. Она не удивилась ни его злому взгляду, ни тому, что он обнял ее. Непослушны были лишь ее губы. Сжал их пальцами. Чужая Маша стояла молча. Вадиму показалась, что за последние дни смерть приблизилась не только к нему, но и к Маше. Было уже темно. С низких облаков падали колючие кристаллы измороси. Люди шли по тротуарам, переходили улицу с занесенными снегом трамвайными путями, не издавая ни единого звука. Опущенного лица Маши Вадим не смог рассмотреть. Молча вернулись в жилище.

Он уже снял пальто, зажег коптилку, а женщина продолжала стоять на пороге кухни, сжимая в руках варежки. Бледные щеки, локон на виске, словно приклеенный, на ногах бурки, свободные в икрах.

— Маша!..

— Что, человечек?

— Прощаешь — не прощаешь?

— Нет, не прощаю.

— Уйдешь?

— Нет, — сбросила пальто на спинку стула, разгрузила сумку.

— Если не прощаешь, что тогда?..

— Ничего, милый Вадим, абсолютно ничего. Смотри, что я принесла!

На клеенке стола лежала буханка хлеба, два соленых огурца, бутылка разведенного спирта, чем-то подкрашенного, обжаренный кусок свинины. Голодные спазмы перехватили горло. Стыдно было своей слабости. Отвернулся, занялся печкой. У других, возможно, каждый день кто-то приносит вечером еду, а кто-то, как он, растапливает печку. И так вот молчат. Наверно, Маша хочет, чтобы у них было, как у тех — тех других.

На ней черная юбка и синий жакет. На плечи накинула его пиджак. Она готовит стол. Маша права: мысли, которые иногда приходят нам в голову, ничего не значат.

— Садись же! — говорит она с домашней интонацией, передающейся в семьях от прабабушек, бабушек и мамаш, с такой Маша, наверно, обращалась к своему Мите.

— Да-да, — отозвался он послушно.

Да-да, он виноват, думая в последние дни только о том, чтобы все оставили его в покое.

— Давай напьемся! Я жду, когда ты мне нальешь.

— Да-да, это проще всего. — Такая Маша ему была еще незнакома.

После первой встречи он еще мог увлечь себя причудливой для его положения надеждой на жизнь вдвоем. Выкрасть у судьбы один-два дня теплоты и близости — это все, что они могут.

Улыбка не удержалась на ее лице. Затаив дыхание, пристально вгляделась в лицо инженера:

— Меня хотели убить…

— За что?.. — усмехнулся Ведерников. У них будет неплохой вечер, если он расскажет, как хотели убить и его.

— Ты плохой… — нахмурилась Маша.

Она могла уйти. Встать и уйти — и все повторится в обратном порядке, его пиджак она повесит на гвоздь, он отправит продукты в ее сумку, она за это время оденется, и он проводит женщину до дверей. Встал и устроил коптилку на полке. Тени сместились, будто они оказались на дне глубокого колодца.

— Да, я пло-хой, — раздельно произнес Ведерников. Он опьянел от первой рюмки. — Извини. Где ты пропадала три недели?..

Маша начинает рассказывать о том, что нужно было бы рассказать в первую встречу.

Она приходит на работу утром в половине шестого, уходит около одиннадцати вечера. Утром они — Маша и ее помощница Лина — запрягаются в большие сани и в сопровождении милиционера Гриши отправляются на хлебозавод, «наше счастье — хлебозавод рядом». Сами нагружают хлеб, сами разгружают сани, открывают булочную. У ее дверей уже давно стоит толпа.

Она помнит многих покупателей по старым временам, но теперь это другие люди. Каждому кажется, что его обвешивают, и каждый может забыть на прилавке свои карточки. Не проходит дня, чтобы кто-то прямо в магазине или на улице не вырвал у человека пайку. Иногда хлеб пытались выхватить из ее рук. Кого-то вытаскивают из очереди, и не потому, что этот человек незаконно влез в очередь, а потому, что не помнят, кто за кем ее занимал. Некоторые забывают, что утром хлеб уже получили, и приходят опять. Другие просят, чтобы отпустила им хлеб на послезавтра, пусть в половинном размере… Не отпустишь — плач: по ее вине умрет сын, мать, муж… Она иногда не выдерживает — отпускает, но это строго запрещено.

Маша рассказывает: главный человек в булочной — Лина, она кладовщик, рабочий и, если надо, продавец.

Когда начинается ссора или истерика, только Лина может навести порядок. Стоит ей появиться и крикнуть: «Иждивенцы, тихо!.. Еще тише!.. Крикун живо окажется на морозе!». Может скандалиста и вытолкнуть, — наступает тишина. Ей подчиняется и еврей-директор. У него погиб сын, а дочь осталась под оккупацией. Лина на всех троих готовит обед. Подкармливает и милиционера Гришу. Она говорит: «Всех не спасешь». И что принесла — тоже от Лины… «Если бы не Лина, нас бы всех убили».

Маша рассказывает, что, когда булочную закрыли и она наклеивала талоны на листы для отчета, через черный ход вошли двое. У одного был пистолет, у другого мешок: приготовили под хлеб. Лина задула в кладовой керосиновую лампу и свалила в проход пустые ящики. Закрылась в директорской конторке и стала кричать: «Милиция! Милиция! На булочную нападение!.. Хорошо, выезжайте, мы ждем!». Маша спряталась под прилавком, все слышала и не понимала: нет у них телефона… А бандиты сбежали… «Они, Вадим, убили Гришу».

Это случилось в то воскресенье, когда она должна была навестить Вадима. Потом болела. И думала, забудут они друг друга или нет…

— А чай будет?

— Я пойду набрать снега — воды нет.

Через чердачное окно поднялся с ведром на крышу. Мороз жестокий, волосы сразу стали сухими. Слезились глаза, пальцы немели. Оказывается, мороз — лучшая анестезия. Лежать бы на этом белом, бесплотном снегу и смотреть на светящееся от звезд небо. «Почему все похоже на спектакль? Я и Маша, мы влюблены? Или мы сходим с ума, потому что нет любви?»

На лестнице такой же мороз, как на крыше. Возле двери остановился. Из квартиры сестер раздавались голоса — старые девы ругались. Слышал слова «эгоистка», «мерзавка», «и не думай!»…

Задев косяк двери ведром, вернулся в квартиру. Маша стояла посреди кухни с лицом, обезображенным ужасом, — в углу на кучке дров сидела одетая во взрослую кацавейку девочка. Он ничего не понимал, но будто уже ожидал, что сегодня обязательно должно что-то случиться. И оно случилось. Маша что-то шептала. Ему стало весело. Улыбнулся Машиному шепоту и испуганным глазенкам девочки. Протянул к головке руку.

— Ты чего такая чумазая? — Запустил пальцы в мягкие спутанные волосы.

Покорно скосились на него коричневые глазки.

— У меня вошики, — тихо предупредила девочка. Ей было лет шесть-семь.

— Вши? — притворно грозно переспросил Ведерников.

Девочка покорно кивнула.

— Сиди и не шевелись!

Ведро со снегом поставил на печку. С большой кастрюлей отправился на крышу за снегом снова. «Совершенно правильно, — подтвердил его взгляд на небо, — пьеса продолжается. Входит девочка семи лет, осыпанная вшами. Ее мама умерла. Любовница в ужасе, опьяневший любовник смеется.

…Если сошел с ума, начинаешь вести себя нормально: прежде всего лезешь на крышу, набираешь снег. Приглашаешь участвовать в спектакле таких персонажей, как соседки-девственницы и небесные светила…

…Где умирают дети, взрослым не выжить…»

Вернулся. Маша все так же стояла посреди кухни. «Увы, Маша не поспевает за мной…»

Ведерников принял от девочки платок, кацавейку. Заставил снять кофту, чулки, рубашонку, — все это отнес, держа перед собой, в гостиную и, не глядя, бросил на пол. Потом большими ножницами стриг девочке волосы. Наконец появилась теплая вода, мыл девочке голову, чуть державшуюся на тонкой шейке.

— Придется снять штанишки, — сказал, поставив ее в эмалированный таз.

Губка вибрировала в руках, когда намыливал ей спинку и грудку. Потом сходил в комнату за большим банным полотенцем. Когда вернулся — девочка стояла в тазу и плакала. Она плакала с того момента, как он унес ее старую одежду. Только стоя рядом с нею, можно было слышать ноющий звук, идущий, казалось, от каждой клеточки ее тельца.

— Здесь и попку вымой сама.

Нагрел полотенце над печкой. Растер девочку и перенес на тахту. Затем последовало переодевание. В Костиной рубашке она тонула, брюки не сообразил подвернуть, просто отхватил лишнее ножницами. Но старый свитер сына не оказался таким уж большим.

— Ты помнишь мальчика Костю?

— Да, — кивнула девочка. — Я знаю еще вашего кота.

— Но ты никому не говори, что на тебе Костина одежда. А кот наш давно убежал.

— Я не скажу.

— Я буду готовить еду, а ты причешись.

С той минуты, как протянул к головке девочки руку, он не сказал Маше ни слова и не знал, курила ли она, наливала ли спирт, щипала ли тот хлеб, стекающий в желудок горькой жижицей, которым кормился город. Возможно, она участвовала в его хлопотах, подтирала воду на полу, подсовывала под руку что-то из одежды, — этого Ведерников не заметил. И только теперь, когда девочка, положив голову на подушку, утихла и движением глаз следила за ним, обернулся к Маше.

Ужас произошедшего не покинул ее. Что-то некрасивое держалось на лице. Она догадалась об этом и защитилась подобием улыбки. Но гудение огня, прыгающие по кухне его отблески, шипение жарящихся лепешек, запах кофе, ожидание еды — объединило их. Девочка показалась Ведерникову своим изобретением, в котором кое-что нужно было подправить, но еще не знал, что…

— Скажи, пожалуйста, как тебя зовет мама?

— Мама зовет меня Лизанька.

Сели за стол. Девочка ела лепешку, припрятывая ее в рукав свитера. От усердия и слабости на ее личике выступили капельки пота. Ведерников усмехнулся, увидев у девочки тот же страх перед салом, который в детстве почему-то испытывал сам. Решил показать пример, как нужно его есть — спокойно, старательно пережевывая маленькие кусочки.

Говорила одна девочка:

— Я никогда не ела салы…

Я не люблю пить кофе…

В такое время я никогда не сплю…

Ее не перебивали ни Маша, ни Вадим. Вызывающая интонация сдерживала слезы, ожидавшие только повода. Она заплакала, когда ее уложили спать на раскинутую раскладушку. При задутой коптилке Вадим с Машей терпеливо ждали, когда девочка успокоится, но темнота, наверно, казалась ей той самой силой, которая приходит убивать.

Маша подошла к Лизе. Минуту они шептались.

— Вадим, она говорит, что сказала неправду. Ее мама не умерла, она хочет к маме. И будет слушаться только ее.

— Узнай, из какой она квартиры.

Оказалось, из 5-й, двумя этажами ниже. Оделся, взял спички и коптилку. Смутно помнил, кто до войны там жил. На лестнице встречалась женщина с грудным ребенком. Запомнилось: левой рукой женщина прижимает ребенка к себе, правой — открывает ключом дверь 5-й квартиры. В этом неудобном положении женщина помогала себе язычком. Вот и все. Когда это было? Два-три, пять лет назад?..

Дверь квартиры была полуоткрыта. Защищая ладонью огонек коптилки, Ведерников сделал несколько шагов по коридору. Понял, что девочка вышла из той комнаты, дверь которой также была полуоткрыта. Вошел. Посередине стол. На полу тряпка и ведро, которое служило туалетом. Сразу почудилось, что кто-то на него смотрит. Поднял коптилку над головой: из темноты выступили чьи-то портреты в старых рамах и сияющий прямоугольник трюмо. В зеркале — отражение женщины, лежащей в постели, голова повернута в его сторону. Рука из-под одеяла выпала, ладонь развернута вверх. «Вам плохо?» — хотел спросить Ведерников, приближаясь. Но огонек в открытых глазах как-то странно сместился, и он понял — женщина мертва. Все-таки прошептал: «Вам плохо?».

Это помогло ему взять ее руку, положить поверх одеяла, но рука вновь упала, почти коснувшись пола. Ведерников прикрыл лицо женщины одеялом. И будто ее успокоил.

Он понял, как все произошло. Лизанька оставила умершую маму и стучалась во все двери, которые попадались на лестнице. Но только дверь Ведерникова — он был в это время на чердаке — оказалась открытой.

Пока Ведерникова не было, девочка перешла к Маше на тахту. Обе посмотрели на него так, как будто он вернулся в непредвиденное время.

— Лиза, твою маму увезли в больницу. Она просила тебе передать, чтобы ты не плакала, слушалась тетю Машу. А теперь спать. У нас тоже есть ведро. Оно стоит в коридоре.

Он понял, что спать ему — на раскладушке.

Маша пришла к нему в середине ночи. Ему за нее было неловко. Она пыталась сделать то, чего ей не хотелось. Гладила его лицо, притрагивалась губами к его губам. Он страдал, но верил, что Маше это для чего-то нужно. Он уступил ей без сожалений, но с горечью. Когда проснулся, в комнате не было ни Маши, ни девочки. Он перестал удивляться, что дверь стала часто оставаться открытой.

19

Проснулся — в квартиру настойчиво стучали.

«…Мое убежище становится проходным двором». И как всегда: «Беженец?!.»

Неодетым подкрался к двери.

— Я говорю тебе, — твердил голос, — она здесь. Она никуда не могла уйти.

— Вот и хорошо, вот и хорошо… — выкрикивал другой голос.

— Тебе все хорошо, эгоистка несчастная!

Стук в дверь продолжался. Ведерников сообразил: когда вчера девочка стучалась во все двери, одна из старых дев на стук откликнулась, но в квартиру не пустила. Другая сестра не может простить ей этого. Они, похоже, ругались всю ночь, а утром девочку стали разыскивать.

Потом голоса соседок какое-то время раздавались этажом ниже. Ведерников оделся, в пальто и валенках устроился в прихожей и стал ждать. Они, кажется, кого-то вызвали. На лестничной площадке заговорил мужчина. Но старые девы его все время перебивали. Кажется, одна из них произнесла слово «скрывается». Ведерников прислушался. Мужчина сказал:

— Я, конечно, постучу. — Это был голос Ефима.

Он был не далее протянутой руки. Как хотел Ведерников распахнуть дверь: «Дружище! С какой радостью я бы обнял сейчас тебя. Прости. Прости…»

— Ну что ж, по-видимому, его дома нет. Оставлю на всякий случай записку.

«Очень хорошо, что ты оставишь записку. Если бы не эти сумасшедшие бабы… Но мы увидимся, ведь мы еще живы…»

Хлопнула дверь сестер. Ефим уходил. «Прости, Ефим! Прости!»

Ведерников был взволнован. До ночи он думал только о Ефиме.

…Не сразу они научились работать вместе. Ефим кого угодно мог вывести из себя своей придирчивостью, которую Ведерников долгое время принимал за ревнивое отношение к нему как инженеру. Ефим не скрывал, что считает некоторые проекты Вадима тривиальными, а Вадим обвинял Ефима в «загибонах». Но однажды за разницу характеров они выпили две бутылки шампанского. После очередной ссоры Ефим объяснил: «Ведерников, твоя голова устроена так, что утюг можно сделать и так, и этак. А для меня существует только один утюг. Не такой и этакий, — а лучший, лучше того и другого. И пока я его не нарисую, я не остановлюсь». «Так ты идеалист!» — схватил Вадим руку Ефима. «А ты несчастный прагматик». И тогда Ведерников сказал: «А почему бы нам не выпить за этих двух господ?!». Воспитание друзей не допускало фамильярности, но в тот вечер, прощаясь, они обнялись.

В последние годы жизнь лишилась прежнего шарма. Началось с того, что за их проект поворотного механизма театральной сцены, уже давно реализованный, им не выдали на руки и десятой части договорной суммы. С ними поступили как с мальчишками. Они узнали, что практика договорных работ теперь запрещена. Они превратились в тех самых производственников «от и до», которых так презирали.

Ночью Ведерников подобрал записку Ефима, она выпала из щели между дверями.

«Дорогой Вадим. Я заходил к тебе — но неудачно. Я предполагаю, что ты жив, здоров и в городе. Конечно, мы с Варварой были бы рады увидеть тебя у нас, но мне неудобно приглашать к себе по многим причинам.

Я сейчас свободен, нахожусь на бюллетене. Зайду к тебе во вторник в шесть вечера. Если это время оказалось тебе неудобным, оставь записку для меня таким же образом. Надеюсь на встречу. Ефим».


Ведерников вышел на улицу. С ним была крысиная мука. Низкое солнце выглядывало из-за домов. Народу на улице было много. Неужели дистрофики направляются друг к другу в гости? Некоторые шли так, как будто вышли от нечего делать на вечернюю прогулку: прямая спина, откинутая назад голова — подумать можно, почетные члены престижных сообществ, но это были скелеты, обтянутые кожей. Их взгляд ушел в себя, на губах не то усмешка, не то спрятанная плаксивость.

Толкучка выглядела, как митинг: все говорили. Оказывается, увеличили выдачу хлеба. Но говорили не о новых нормах выдачи, а об армии, которая пробивается к городу. Называли фамилии генералов, которые Ведерников никогда не слышал. Старик-скелет говорил о сибирских дивизиях. Сибиряки им рисовались сказочными богатырями, которые прибыли не столько для того, чтобы прорвать окружение, сколько чтобы посрамить наших тщедушных солдат, не способных наклепать германцам. Женщина в телогрейке уверяла, что видела тысячу машин, нагруженных тушами мяса. «Я сама видела, сама!» Ей возражали: она видела машины, нагруженные доверху не мясом, а трупами ремесленников, детдомовцев, фэзэушников. «Чтобы больше в кузова входило, трупы нагружают в стоячем положении». Кто-то пустил слух, что блокада уже прорвана, уже ходят поезда, но до времени это скрывается, чтобы люди не бросились на вокзалы.

Ведерников увидел себя разговаривающим с близоруким человеком, упорно доказывающим, что морозы уже сделали свое дело и теперь война «пошла на равных». Тот повторял: «Я — инженер и знаю, что говорю». Ведерников насмешливо требовал, чтобы инженер разъяснил, что значит: война теперь пошла на равных. Близорукий морщился, закрывал глаза, — страдал оттого, что с ним не соглашаются. Наверно, ради снисходительности к себе быстро проговорил Ведерникову в ухо: «У меня вчера родной брат умер». Вадим чуть не ляпнул: «Разве в этом суть?». Все немного сошли с ума. А может быть, и не немного.

На лицах была радость, это и понятно — увеличили нормы, и гордость, гордились тем, что их не забыли, что они не просто несчастные доходяги, а еще нужные люди, о них думают, их идут выручать. Все разговоры состояли из больных преувеличений.

Ведерников хотел бы узнать, насколько увеличили паек, но спросить нельзя — примут за идиота: все знают, а он не знает! — или за шпиона. Хотел бы услышать и об армиях, прорывающихся к городу, — или люди кормят друг друга выдумками?..

Торговля шла бойко. На крысиную муку наменял сахарного песка, говяжьего жира, горсть сушеного картофеля. Все это вместилось в боковой карман его пальто. Долго искал табак, но на деньги никто ничего не продавал. Возложил надежды на человека в башлыке. Тот курил, подходящих к нему спрашивал, не продадут ли они продовольственную карточку.

— У вас не найдется лишней папироски? — спросил Ведерников.

Лишнюю папиросу человек не предложил, но пообещал «оставить». Унизительно стоять рядом с человеком и ждать, когда он соизволит передать тебе недокуренную папиросу, и оскорбительно видеть, как в чужих губах горит та часть папиросы, которую считал уже своей.

— На, возьми! — наконец недовольно проговорил курильщик. Ведерников оторвал заслюнявленный конец и попробовал затянуться. В рот потянулся горький пепел — от папиросы был оставлен один мундштук.

— Гнида! — выдохнул он, задыхаясь от злости.

— Сам ты гнида! — бросил «башлык» ему вслед.

«Как я ослабел!» — бормотал Ведерников, убираясь в сторону. После нервной вспышки руки дрожали, ноги стали словно ватными. «Да, я гнида, но другой гниде не позволю смеяться надо мной…»

Но ничего не мог с собою сделать, — ноги сами вернули его назад. Искать человека было не нужно, его башлык возвышался над толпой. Ведерников несколько раз сжал пальцы в кулак.

— Послушайте, у вас, может быть, найдется несколько папирос? — проговорил он так, как будто они с «башлыком» на репетиции: должны еще раз повторить недавний эпизод, но благопристойно. «Башлык» отшатнулся, но Ведерников удержал его за локоть.

— На, возьми! — человек вытащил из кармана папиросную пачку.

Ведерников не позволил себе ни суетиться, ни выражать благодарность.

— Мне нужны спички.

Их тоже получил. Закурил и протянул «башлыку» деньги.

— Засунь рубли знаешь куда!..

Как мужчина исчез, Ведерников не заметил.

20

В назначенный вторник Ведерников встречал Ефима: тот еще не прикоснулся к двери, — Ведерников ее уже распахнул.

Пока закрывал дверь, Ефим по привычке направился в гостиную, где прежде за окном по вечерам виднелась неоновая реклама: «ПЕЙТЕ ПОЛЮСТРОВО, МИНЕРАЛЬНУЮ ЛЕЧЕБНУЮ ВОДУ!»; когда пировали после защиты проекта, добавляли: «И запивайте коньяком».

Говорить Ефим начал еще в прихожей:

— Ты отправил своих, а я не успел. Теперь поздно. Все поздно. Где ты служишь? Мои соседи рассказали, что, когда нас не было дома, приходил какой-то военный. Мы с Варей думали, заходил ты. Ты не в армии?.. Тебя отозвали из армии?..

— Как тебе сказать… Мое положение?.. Неопределенное, вот что можно сказать…

Ведерников снял с печки чайник, заварил чай. Несколько реквизированных у «башлыка» папирос выложил на стол. Удивленный благодарный взгляд Ефима был обращен неизвестно к кому. Ефим всегда был немного отвлеченным, и сейчас его мысли блуждали где-то далеко от этой кухни.

— Я рад, что застал тебя. У тебя тепло… Сегодня у меня выходной день. Вчера приходит нормировщик и говорит: «Ефим Степанович, у вас по графику восьмого февраля выходной день», — а я только что, после бюллетеня, пришел на завод, — о графиках я слышал лишь в начале войны…

Ефим притянул чашку горячего чая и пальцами обнял ее. Опустил голову, задумался, кивая своим мыслям. Ведерников еще не верил, что можно вот так, как Ефим, прожить полгода в этом несчастном городе, и, кажется, ни на йоту не измениться.

— …Ты верно назвал наше положение неопределенным. Два дня назад иду на четвертый участок, там давно никто из управления не бывал. Никто не интересовался, есть ли там хоть один живой человек. Лестница обвалилась — попал снаряд. Один проход завален, другой забит досками. Но есть пожарный проход, поднимаюсь. Пусто, тихо, потом вижу, кто-то шевелится. Двое: токарь и мастер. Оказывается, они двое продолжают выполнять заказ. И представь, полученный еще до войны: резьбовой переход…

…Я говорю мастеру — выдайте цанговый патрон. Мастеру холодно, в рукавичку отвечает: «Надо спросить у начальника участка». Оказывается, в конторке обитает еще один дух: топит буржуйку промасленной ветошью. Дух отвечает: не могу, напишите требование на инструментальный отдел, и если инструментальный отдел подпишет, никакой сложности не будет. Я стою и не могу понять, какой сложности не будет. Он не знает, никакой сложности давно нет. Никакого инструментального отдела не существует. А его бывший начальник убит в январскую бомбежку…

…Каждое утро я прохожу пятнадцать остановок. И обратно пятнадцать. Нас — тысячи. Я задаю себе вопрос: мы поддерживаем существование завода или завод — наше?..

…Директор на совещании о подготовке двух цехов к ремонту танков сказал: увеличивается подвоз продовольствия, уже сейчас можно было бы заметно увеличить выдачи по карточкам, но необходимо сделать запас. Меня, Вадим, удивило это «но». Что значит «но» для того, кто умрет сегодня или завтра — для всех, кто не имеет подкожного запаса?.. Неужели это непонятно?! Умершие не воскреснут, когда запасы успокоят тех, кто их переживет…

…Не знаю, как ты, а мне каждое утро кажется, я жил когда-то очень давно. Я уже не понимаю, почему каждое утро встаю и иду на завод. Мне каждое утро кто-то должен объяснить, где я и кто я. Что рядом со мной жена. Ее имя Варвара. Что в кроватке уже нет Танечки и никогда уже не будет. Варвара говорит: «Котя, вставай!». Я должен встать и идти на завод. Зачем?.. Передвигаться по пустым цехам, греться около камина в заводоуправлении?.. Я смотрю на нее и должен поверить, что когда-то она была красивой. Я поднимаюсь, потому что у меня не хватает сил больше смотреть ей в лицо. Чем больше горечи, тем больше бодрости, если можно назвать бодростью способность волочить ноги. Но я, поверь, горд. Сам не знаю отчего. Я никогда не был таким гордым, как сейчас. Я горд до комизма. Я понимаю молчание идущих. Мы не можем выразить свою гордость иначе, чем молчанием и волочением своих цинготных ног…

Голос Ефима прерывается и становится все тише:

— Говорят, что город решено взор-р-р-вать. Чтоб оставить немцам только раз-в-в-в-а-лины… Некоторым людям дадут дополнительный паек — и они с-с-с-делают это. Ты ни-чего не можешь сказать по это-му поводу?..

Ефим пробует найти в полутьме глаза своего друга.

— Ты бы мог прийти с Варварой…

— Она собралась сегодня немного постирать… Опухает Варвара. Если хочешь знать, я за нее не боюсь. Она будет жить вечно. Если она мне скажет: «Какой ты мужчина! Ты ни на что уже не годен!» — я не протяну и недели. Утром, как прежде, подает мне полотенце. Каждый день у меня в кармане чистый платок, выстиранный неизвестно как. На улице выпрашивает у солдат курево, потому что я…

Ефим закинул голову на спинку стула. Открылась тонкая шея, которую ему не удалось хорошо пробрить. Речь его еще течет, но разобрать слова почти невозможно.

— Ефим, послушай, — Ведерников придвинулся к другу. — Ты очень плох. Выпей еще чаю. У меня есть еще вот такие лепешки.

— П-п-позволь лучше мне взять еще одну папироску.

— Да, конечно, но послушай. Нам нужно найти выход. Мы еще можем отсюда вырваться. Никому не нужны ни твоя смерть, ни Варвары. Немцы войдут в город, когда он будет пустым. Но не надо падать духом. Еще не все потеряно. Надо думать о спасении — и мы с тобой придумаем. Неужели мы никогда с тобой не выпьем «777»? А?.. Ефим!..

— Мне надо идти, — четко, с упорством произнес Ефим. — Раньше, — он улыбнулся темным ртом, — я вызвал бы такси. Я передам Варваре от тебя привет. Хорошо, что я застал тебя. Я понял тебя… Но ты еще не все понял. Все сейчас поступают единственно возможным для себя способом. Мы не знаем лучших путей, знаем только свои…

— Я тебя провожу… Не возражай…

— Мне понравился твой чай. Где ты его достаешь? Впрочем, я не знаю, чем Варвара чай заваривает, — корочкой хлеба?..

Ефим надевал пальто, а Ведерников завернул в тряпку стакан гороха, лепешки. Кулечек чая тоже сунул в карман пальто друга.

— Это для Варвары.

На улице метель. За белыми хвостами вихрей они почти не видели друг друга. Чтобы продолжать разговор, нужно было кричать. Где-то рвались снаряды, — снег будто переставал идти, когда слышался тяжелый и глухой удар. То тут, то там на снегу чернели фигуры. Какими жалкими теперь представлялись Ведерникову свои призывы к самоспасению.

Ефим слаб и медлителен. Лицо побледнело от холода. Ведерников на углу улицы трясет его руку. Ефим что-то говорит, но сам понимает, его голос не слышен — пальцем в перчатке показывает на свое горло. Ведерников на глазах друга увидел слезы. Да, ведь они прощаются! Прощаются навсегда…

Вспомнил, как однажды, потеряв в споре терпение, Ефим ему выкрикнул: «Вадим, перестань, наконец, мучить истину!».

21

В середине марта Ведерников встретился с Машей: запиской, засунутой в дверную щель, она предложила встретиться «на том же месте». К этому времени прекращение их встреч он признал предусмотрительным, умным и неизбежным.

Маша по-чужому смотрела в сторону. Она пришла сказать, что они с девочкой уезжают.

— Я прошу тебя все-таки ко мне зайти.

Маша почти прокричала:

— Зачем?! И это невозможно. Лиза дома одна.

— Хорошо, хорошо… — пробормотал Ведерников.

Маша смягчилась:

— Ты можешь меня проводить.

Но завыли сирены: объявление тревоги запоздало — зенитки уже открыли пальбу. Будто чтобы обнажить всю стыдную жизнь истязаемого города, весь район осветило мертвое голубое зарево осветительных бомб. Все черты улицы, домов, лиц сместились и стали похожи на театральный вымысел. На пороге бомбоубежища Ведерникова с Машей толкали, и они подталкивали спускающихся в подвал людей.

Никого нельзя было рассмотреть, — закопченные керосиновые лампы, повешенные под потолком, раскачивались. Раздались вопли ужаса, когда непонятно из каких нор, дыр, отверстий в подвал хлынула уйма спасающихся крыс, — они перепрыгивали друг через друга, бросались на ноги людей, забивались в углы, их обнаруживали в вещах, в снятой обуви. Их били, гнали, пока серая армия не растворилась во мраке удаленных углов подземелья. Все знали, что они кормятся трупами и догрызают еще живых беспомощных людей.

Маша торопливым шепотом пересказала свое, уже обдуманное решение. У нее с девочкой выход один: уехать. Чем быстрее, тем лучше. Знает, что ее отъезд в жизни Вадима ничего не изменит. Рассказала, что поедут на машинах. Говорят, что машины бомбят, — «а здесь?!». Многие в пути замерзают, — «а тут?!». При посадке всех строго проверяют, некоторые лезут без разрешения. Ее колонна отправится на Большую землю послезавтра вечером. Она уже знает номер своей машины. Обязательно нужно с собой взять продовольственные карточки. Очень пригодился бы термос. Накануне получения разрешения на выезд ей приснился хороший сон. Все будет хорошо. И ей, и Лизаньке…

Ведерников молча слушал женщину, решительно определившую свою дальнейшую судьбу. После отбоя воздушной тревоги проводил ее до дома. Сказала:

— Мне это уже не нужно, — засунув ему в карман два брикета гречневого концентрата и несколько кусков пиленого сахара.

— Маша, я тебе благодарен… Ты славный человек… Не подумай лишнего, я никому не сделал зла, но помни: ты никогда меня не видела и не имела со мной отношений. — И повторил, заглядывая ей в глаза: — Никаких!..

— Какое мне дело, — ответила Маша с бо┬льшим равнодушием, чем Ведерникову хотелось бы. — Я пошла…

Он продолжал стоять в начале темной лестницы. Шаги Маши были уже не слышны, когда услышал ее голос:

— Ну иди же домой!..

Ведерников был подавлен: это было второе прощание и тоже навсегда.

22

У Ведерникова мания: со всех сторон сквозит холодом. Он искал эти невидимые щели по всей квартире, тряпками и бумагой затыкал подозрительные места. Затравленный этой заботой, пережил понос. Лечил его голодом и сном. Снилось одно и то же: его пригласили на застолье… Приходит, стол заставлен яствами. Мертвая тишина. Никого нет, но знает: за ним наблюдают, и от того, как он себя поведет, зависит его дальнейшая судьба… Ему известно, среди всех яств спасительно лишь одно! Он должен не ошибиться… — и просыпался изнуренным, проблуждав всю ночь меж столов, уставленных вазами с фруктами, салатницами, судками с маринадами, блюдами с копченостями, пирожными… готов был протянуть руку к одному из яств, предвкушая насыщение, — спазмы перехватывали горло. Просыпался, как задыхающийся висельник, отплевывая слюну с желчью. Кто-то его торжественно оповещал: «Это была твоя смерть!».

Днем стал вспоминать беженца, обозревая тающие остатки его наследства. Представлял, как раздается стук в дверь, спрашивает: кто там? — и слышит: «Откройте, я тот беженец, помните?..». Давно решил, примет его дружески, — как экскурсовод, подведет к чулану: «Помните, вы здесь оставили свои мешки?». Потом расскажет о нападении крыс, о сражении с ними… приведет на кухню, покажет, как хранил спасенное продовольствие, и объяснит, что самого давно бы уже не было на свете, если бы оно не спасало его. Покажет беженцу: вот что сохранилось на сегодняшний день. Ему представлялось, что эта вымышленная встреча обязательно закончится тем, что колхозник предложит разделить остатки еды пополам, поговорят и разойдутся друзьями. Таким он хотел бы видеть финал.

…Во рту замечает постоянный вкус крови. Шатаются зубы, полезли волосы. В томе энциклопедии нашел слово «цинга».

…Перестал опасаться выходить на улицу. То, что не сделают ему люди, сделают голод и болезни. Ему казалось, он становится выше ростом, земля все более отдаляется от него. Останавливался. Спрашивал себя: «Еще походулить?» — и усмехался своему озорству.

…Однажды заметил: за ним идут двое — мужчина и женщина. Останавливался и спрашивал эту пару охрипшим голосом: «Что вам от меня надо?». Они тоже останавливались, отводили глаза в сторону и продолжали идти за ним. Он готовился им высказать, кто они такие: «Шакалы! Хамье! Блокадные крысы! Шваль!.. Я набью вам морды!», — обернулся, улица была пустой.

Поднялся по лестнице — и увидел дверь в квартиру полуоткрытой. «Они уже здесь!» — усмехнулся, испытывая удовольствие от возможности проучить преследователей. Но в квартире никого не было. Не мог поверить, что оставил квартиру незакрытой. Такого с ним еще не случалось.


В конце марта, греясь у буржуйки — теперь он жег комнатный паркет, — Ведерников решил: «Я реабилитирую себя. Напишу заявление. Потребую, чтобы меня восстановили на прежнюю работу и дали рабочую карточку. Вот-вот, именно потребую». Вытащил из ящика стола все свои бумаги, написал заявление.

«Документы мои в порядке. И трудовая книжка, и диплом, и свидетельства об изобретениях. Членские книжки профсоюза и члена МОПРа — тоже что-то значат».

Подготовил к визиту в дирекцию завода выходные брюки, рубашку и пиджак. Он скажет Курагину: «Я знаю, из ополчения вы хотели меня вернуть на производство, но, к сожалению, по стечению обстоятельств я только сейчас могу приступить к работе. Я сохранил чертежи всех своих рационализаций». Предвидит, Курагин встретит его благосклонно.

Ночью его разбудила ужасная догадка: на завод ему не попасть, — записывая в ополчение, его обязали вместе с паспортом сдать военкому заводской пропуск.


Утром пушки громили центр города, а в середине дня начался воздушный налет. Ведерников поднялся на чердак за снегом и увидел мессершмитт полковника. Оставляя за собой конвекционный след, самолет кувыркался в небе, вырисовывая фашистскую свастику. Какое, однако, самохвальство! Как важно им верить в свое господство и в свою непобедимость! «Полковник, лучше бы вы рекламировали баварское пиво!»

В этот же день встречный военный остановил его каким-то вопросом. Ведерникову потребовалось время, чтобы обойти человека в белом полушубке, — в это время он думал о немецком полковнике и о «дури по-немецки». Они надеются уморить город голодом и при этом расстреливают его из своих «толстых Берт», сокращая число едоков. Спесь лишила их главного — рациональности, — и решения принимающих, и эти решения исполняющих. А вот каждый вывезенный из блокады горожанин повышает эффективность снабжения через Ладогу в два раза!.. Мысль об этом парализовала смысл всех проблем: голода, тепла, работы, семьи, своей дальнейшей судьбы. Обдумал ответы на вопрос: «Почему я еще здесь?».

«Правильные ответы:

Потому что я должен собрать и взять с собой документы, чертежи. Они доказывают, как я уже писал в заявлении Курагину, что я способен решать серьезные технические задачи…

Потому что я должен привести себя в порядок. Я не могу явиться в Москву блокадным чудовищем — грязным, жалким и глупым…

Потому что должен оставить записку: коротко и ясно объяснить: кто я, где я и что делаю.

На подготовку хватит сегодняшнего дня».

Вернувшись домой, он как-то сразу устал от множества разбегающихся во все стороны «технологических задач». Лег на тахту сосредоточиться… — и проснулся в середине ночи. Вспомнил, что завтра уезжает. Снова уснул, и еще глубже, отметив, что уезжает теперь не завтра, а сегодня.

Когда наступило уже сегодня, он по-прежнему ничего не сделал, ничего не подготовил, а самое непростительное — ничего не обдумал. Он разбирал паркет в комнате, топил печку и ел. Вот и все. Остатки еды помещались теперь в одной пол-литровой стеклянной банке. В муке были ворсинки. Возможно, от мешка, возможно — крысиная шерсть. Он мог бы все съесть за один присест.

Плохо, если он опоздает. Собственно, уже опаздывал. Конечно, дойти до переулка, в котором, как рассказала Маша, формируются колонны, можно минут за двадцать-тридцать. Плюс полчаса на непредвиденные обстоятельства. Никак не может заставить себя открыть шифоньер с одеждой Нади. Прежде нужно найти ее письма и припомнить, какую блузку она хотела от него получить. И оставить ей свое письмо. Доверять почте нельзя. Пусть узнает, что было с ним. А то насочиняют.

«Все знают, что я никуда ни разу не отлучался, ждал приказа.

…В конце концов, есть свидетели.

…В квартире пусть все останется, как оно есть.

…Сколько, однако, никчемных вещей! А какие нужны?..

…На последнем толчке говорили: будто по талонам на мясо будут выдавать конские головы — одну на двоих.

…Ах, не эти ли головы везли грузовики целый день? Довольно трудно будет из головы доставать лошадиный мозг. Можно попробовать через глазницы тонкой ложечкой. Такая ложечка у нас была, ею всегда пользовались, когда готовили глинтвейн. Так бери ее с собой.

…Но главное — не забыть чертежи. Без чертежей могут на тот берег не пустить. Не думаю, что чертежи будут требовать в двух экземплярах…»


Погасил в печке угли, подмел на кухне пол, чертежи свернул в рулон и обернул клеенкой. Оделся. Уже одетым, мучительно не мог вспомнить, с какими словами хотел обратиться к Наде в записке. Тем не менее, времени зря не терял: извлекал из банки с мукой попавшие горошины и клал в карман. Наконец все вспомнил: ну, конечно, жена просила крепдешиновую блузку с синей оборкой. Метнулся в комнату, где уже не было паркета, и с любопытством рассмотрел эту блузку. Блузка уместилась в кармане пальто. На столе оставил записку: «Дорогая Маша, извини, — я сжег паркет и мебель. Уезжаю. Вадим». Ошибку с именем жены не заметил.

Ощущение наведенного в голове порядка успокоило его. Ключ от квартиры с собою не взял. В дверной коробке была щель, в которой иногда оставляли ключ и Надя, и Костя. Привычка у них сработает, когда окажутся перед запертой дверью.

Надо раскланяться с соседями, они должны будут подтвердить его проживание в квартире. Что касается случавшихся ссор и подозрений — чего в жизни не бывает! Постучал в дверь, ответа не последовало. Квартира не закрыта. Вошел, кашлянул. Пошел вперед. Тишина и застоявшийся воздух вызвали беспокойство. Оказался в комнате. На широком диване увидел женщину. Свет керосиновой лампы освещал остроносое лицо с блестящими глазами. По другую сторону — кровать. На ней лежит вторая сестра. Откуда он знает, кто из них прогнал бедную Лизаньку, а кто пожалел. Кто из них жив, кто умер…

— Извините, — постарался мягче сказать Ведерников, — я хочу попрощаться с вами.

— Что вам надо? — проговорила женщина, лежавшая на диване, приподнимаясь на подушках. — Я вас узнала. Я знала, что вы скрываетесь. Много раз говорила сестре, что соседа нужно проверить, и проверить как следует.

Ведерников сделал шаг к старой деве.

— Трус! Трус! — закричала она. — Я тебя не боюсь! — Прижалась головой к настенному ковру и попыталась подняться. Под рукой оказалась книга, и она швырнула ее в соседа.

Ведерникову происходящее показалось нелепым. Ведь он как раз просит ее подтвердить, что он, Ведерников Вадим Сергеевич, до двадцать первого марта с.г., не отлучаясь, проживал по настоящему адресу.

— Дура, — сказал тихо. — И уже из коридора крикнул: — Вшивая дура!

23

Ведерников знал, что опаздывает, но тревоги не испытывал, потому что чувствовал себя руководителем проекта.

Он опаздывал — и все опаздывали: опаздывали эвакуируемые, многих из них привозили на санках, некоторые вообще не смогли прибыть. Размещение людей по машинам нарушилось. С колонной отправляли в тыл производственные грузы, станки, инструмент, дефицитные материалы. Некоторые отправители перестарались, — причисленным к машине людям в кузове места не хватало, их пересаживали в другие машины. Некоторые водители не могли запустить моторы на морозе и бегали друг к другу.

Ведерников прошел вдоль колонны. Для него названия отправителей, нанесенные на ящиках: «Завод Карла Маркса», «Невский машиностроительный», «ГОМЗ» — звучали, как аккорды большого симфонического оркестра. Его, высокого, в приличном пальто с барашковым воротником и в шляпе, никто не останавливал, а начальник колонны даже кивнул.

Темнело. Наконец в голове колонны помигали синим фонариком и просигналили клаксоном. «Зисы» тронулись. Инженер подошел к последней машине. В кабине заметил женщину с грудным ребенком. В кузове, накрытом брезентовым тентом, громоздилось несколько больших ящиков. За ними были видны головы пассажиров, их лица невозможно было разглядеть.

— Я не могу больше ждать, — заговорил водитель, выходя из кабины. — Нет двоих. А ваша фамилия, товарищ, Голубев?

Ведерников был недоволен сомнением в своей миссии:

— Ну что за вопрос! Вы правильно сделали, устроив женщину с ребенком в кабине. — При этом думал о Маше-продавщице и Лизаньке. — Помогите мне залезть.

Шофер подтолкнул нового пассажира, и Ведерников оказался на третьей лавке.

— Все будет хорошо, все будет хорошо, — пообещал он тесно сидящим людям.

Машина, тяжело покачиваясь, тронулась в путь. Так же закачались на лавках люди.

— Поехали, — чуть слышный шепот прошел под брезентом.

Сидящая рядом с Ведерниковым женщина перекрестилась.

За спиной кто-то спросил:

— Товарищи, мы будем получать в пути горячее какао и куриный бульон?

Ведерников задумался. Он представил путь колонны: ночь, плохая дорога, обстрел, сотни людей выбираются из машин с кружками на снег, толкаются, ругаются, падают, бренча своими посудинами…

«Слухи о какао и курином бульоне может распространять только немецкая агентура, чтобы устроить на дороге хаос», — подумал он.

Грузовик уже миновал городские окраины, когда инженер обернулся туда, откуда услышал про заманчивую кормежку:

— Если будете болтать лишнее, я вас сдам куда следует…

Попутный ветер забрасывал под тент выхлопную вонь. На повороте эвакуированных бросало в сторону, пока восстанавливали порядок в рядах полумертвых тел, машину бросало в другую сторону. «Вы что, не можете удержаться?» — готов был сказать Ведерников соседу справа, когда прямой, тяжелый, как памятник, тот навалился на него, но вот уже соседку слева он пытается удержать плечом.

Колонна выехала на проложенную через лес дорогу, освещаемую ровным светом луны; когда луна скрывалась за облаками, казалось: за бортом кузова пропасть. Ведерников погрузился в дремоту, спутавшую этот марш с осенним маршем на таких же «зисах» с ополченцами, и казалось, будто он еще не знает, что случится с ополченцами и с ним. Потом навязалась забота: «Все идет хорошо, но нет у меня уверенности, что выдача дополнительного пайка для тех, кто должен взорвать город, пройдет вовремя и без эксцессов».


Ведерников продремал тот момент, когда машина остановилась. Шофер дергал задний борт и спрашивал: «Живые есть?». Выплывшая из-за туч луна обрисовывала положение. Недавно дорогу разбомбили, и был сделан объезд. Потом дорогу восстановили, но шофер в темноте свернул на объезд, который от снега не расчищали. Сразу стало ясно, каким был ночной мороз.

— Я выйду на дорогу, — оповестил пассажиров шофер. — Надо просить, чтобы нас кто-нибудь выдернул на большепутку.

Сейчас, при луне, казалось неправдоподобным, что можно было ошибиться дорогой.

— Никуда вы не пойдете, — начал распоряжаться Ведерников. — У вас есть лопата? — И слез с машины.

Шофер был на голову ниже Ведерникова.

— У вас есть лопата или ее нет? — повторил инженер с угрозой.

«Правильно, правильно!» — послышались женские голоса из-под брезента.

— Нам самим не выбраться, — прокричал шофер. — Без буксира — хана.

— Я повторяться не буду, — сказал Ведерников: — Положение серьезное. Все замерзнем.

Шофер гремел дверцей кабины, что-то озлобленно бормотал. В кузове тихо спорили. Появились еще два помощника. Лицо одного изуродовала цинга, он не дышал, а стонал. Второй молча встал рядом с Ведерниковым.

Ведерников, разбрасывая лопатой снег, скоро взмок от пота, руки дрожали, пелена застилала глаза. И в то же время как-то странно мерз: будто руки и ноги все больше отделялись от него. Второй взял у него лопату. С получужими конечностями Ведерников отправился к елкам за лапником. Шофер, продолжавший источать ругательства, вручил ему ножовку, сперва проверив, как пойдет дело.

«В таких случаях, — подумал Ведерников, — когда рядовые рабочие проявляют инициативу, их всегда нужно поощрять, лучше всего премиями. Они не обязаны проявлять инициативу. Другое дело мы, инженеры: нам за это платят зарплату».

Около машины копошились еще несколько фигур. Шофер перед посадкой предложил Ведерникову перебраться из кузова в кабину.

— Занять место женщины? с ребенком?..

— Никакого ребенка нет! — Шофер объяснил: на руках у женщины труп ее давно умершего ребенка.

Ведерников пожал плечами:

— Товарищ, не будем ее трогать.

Подминая еловые лапы, машина вернулась на главную дорогу. В кузове мертвая дремота вновь овладела Ведерниковым. Он не слышал хлопков шрапнели, рвавшейся на сороковом километре трассы. Дважды шофер останавливал грузовик, теряя уверенность в дороге, но и этого Ведерников не заметил. В темноте шептали, ныли, молились. Слышал: «Он умер, он умер…». Он не знал, говорили ли о нем или о ком-то другом. Вот сейчас, в этот момент, он жив или уже отходит все дальше и дальше в несуществование, как отделялись за работой руки и ноги? Он мысленно сопровождал тех, кто уже не способен был качаться на лавке со всеми и уже не закрывал бока соседей от холода.

…Машина опоздала на два с половиной часа. Отстала от колонны, в которой люди, накормленные горячим супом с булкой, только что отправились через озеро. Подошли солдаты: «Покойники есть?». Сняли бедолаг-дистрофиков, не перенесших дорогу. Интендант в белом полушубке и шофер ждали какого-то Мамедова, — ему, выполняющему функции диспетчера, предстояло решить: машине немедленно следовать за своей колонной — и через тридцать-сорок минут, если ничего не произойдет, она будет вместе со всеми уже на другом берегу, или машину задержать, людей отогреть и накормить в палатке, а потом пристроить ее к очередной колонне.

Ведерников спустил ноги на землю. Интендант сказал: «Далеко не отходить». Ведерников пошел туда, где поднимались хвосты белого дыма. В реденьком лесу обосновался целый город землянок: хлопали двери, ходили люди, сушилось белье, кололи дрова. Ведерников спрашивал, можно ли достать для эвакуированных кипяток. Женщина «преступной упитанности», так определил ее инженер, предложила спуститься к ним в землянку. В подземелье топилась печка, под сводами светила лампочка от автомобильного аккумулятора. Женщина предложила Ведерникову посидеть и погреться.

— Вон он! — перебив женщину, воскликнул инженер, увидев на печке большой кипящий чайник. — Я беру… Я верну… Там совсем окоченели…

Бесцеремонный энтузиазм высокого, тощего донкихотообразного человека, размахивающего чайником, пугал.

Усмехаясь, Ведерников возвращался к машине. Струи кипятка, выпадающие из носика чайника, выжигали в снегу дырки. «Упитанная женщина» на расстоянии сопровождала его.

— А это кто еще? — уставился на инженера появившийся Мамедов.

— Голубев, из ученых, — проинформировал шофер капитана.

Мамедов поднялся в кузов и осмотрел людей.

— Я вижу, некоторым было бы неплохо отогреться и поесть. Профессор, разлейте кипяточек желающим. Но мне не хочется дробить группу, задерживать, составлять новые списки. Родственников не переживших дорогу здесь нет?.. Похороним здесь. Все согласны продолжить дорогу и получить завтрак на том берегу?

— Отправляй нас, начальник, не держи, а то не поедим хлеба досыта, так и загнемся в блокаде.

— Тогда, товарищи, до свидания! Счастливо доехать!

24

С того момента, как хлопнула дверца «зиса» и машина скатилась на лед озера, казалось, будто за руль сел другой шофер, заправили машину другим бензином, да и та ли это машина, на которой они ехали до сих пор?! Вначале еще что-то верещало в цилиндрах, шестеренках, подшипниках грузовика, но вот мотор откашлялся, вздохнул свободно, берег стал удаляться все быстрее и быстрее, остался лишь шум движения и от ветра, — вот-вот сдернет тент со стоек. Быстро сравнялся с озером широкий берег с соснами, только безобидный дым дальнего пожара указывал, в какой он теперь стороне; линия горизонта честно разделила мир поровну на небо и лед необъятного озера.

Срывается выдох с губ, замерло сердце, как в падении, но не от страха, а будто ты вернулся уже туда, где люди полны веселой силы, смелого напора, и будто ездят здесь так скоро, потому что здесь река жизни течет широко и надежно, а не горькими каплями мучительной пытки. Мартовское солнце, захватив полнеба, празднично освещает путь. Только опыт жизни настойчиво шепчет: так не бывает в жизни, не может все кончиться хорошо…

Много ли для машины тридцать километров хорошей дороги, когда артиллерия врага в это светлое утро еще чистит зубы, умывается, завтракает, телефонисты передают на батареи температуру, плотность воздуха и направление ветра, на аэродромах корректировщики еще оценивают тактическую обстановку на озере, механики разогревают моторы, — пользуйся, шофер, этим! На войне — не все война.


Патруль остановил машину в виду берега. В стороне, за снежным валом, торчали стволы зениток и ушанки расчетов. Через задний борт в кузов заглянул солдат: «Проверка документов. Всем выйти и построиться».

Все двенадцать пассажиров выстроились у машины. Шофер вручил бумаги не столь высокому, сколь узкому человеку в длинной шинели, перепоясанной крест-накрест ремнями. Нескоро проверяющий, уполномоченный НКВД, остановил на пассажире в шляпе глаза жестокого праведника.

— Голубев… Кто Голубев?.. — проверяющий смотрит на шофера.

Шофер подходит к инженеру, тычет ему в грудь пальцем:

— Вот Голубев. Вот он!

— Никакой я не Голубев, я — Ведерников Вадим Сергеевич…

— Ваши документы. В списке, — объявил взволнованный поимкой подозрительного лица проверяющий, — никакого Ведерникова нет!

— У меня много документов… Вот мои документы: здесь дипломы, профсоюзный билет, удостоверения, патенты на изобретения… — инженер протянул папку проверяющему. — С 1934 года член МОПРа. А здесь, — он стал раскручивать свернутые в трубку чертежи, — мои инженерные разработки. Все здесь. Все!

— Зачем вы их вывезли из Ленинграда? Хотели передать немцам?..

Представителя базы в патруле перспектива допроса задержанного здесь, на льду озера, не устраивала, тем более что пулеметчиков уже оповестили о приближении немецкой авиации.

— Давайте разберемся. По списку должно быть пятнадцать человек, двое умерли… Числился ребенок, но здесь приписка, что его не нужно считать.

— Может быть, Ведерникова включили в список умерших, а покойник Голубев занимает его место в списке.

— Как вы оказались в машине?

Ведерников улыбается. Ему неудобно за тех, кто не знает, кто он такой. Он не очень помнит, почему должен был скрываться и почему его нужно ловить, а если все-таки вспомнит, то не поймет: зачем? Он начал рассказывать о себе…

Уполномоченный анализирует: может быть, задержанный хочет скрыть свое истинное положение в присутствии других? Кто такой Курагин, на которого человек в шляпе ссылается? Фигура, видно, важная. Может быть, Голубев — псевдоним задержанного Ведерникова?..

— Воздух! Воздух! — Начался воздушный налет.

Вон они, два мессера! — зенитчики рассеяли на их пути встречные трассы.

Что делали другие, Ведерников не видел, — он побежал.

Он побежал по зеленоватому, похожему на мрамор гладкому льду, до глянца отшлифованному метелями. Он не удержался бы на ногах и десяти шагов, если бы не расставил руки, а тело не вспомнило, как оно держалось на катке в студенческие годы. Со стороны он мог казаться смешным: интеллигент в шляпе, с разъезжающимися ногами. Но его каждый шаг наполнял счастьем удачи.

Услышав пулеметные очереди, Ведерников побежал еще быстрее, потом еще быстрее. Он уже смеется от сжавшего сердце восторга. Он уже готов упасть в чьи-то уже расставленные руки. Он не видит, но знает, что все другие смотрят ему вослед, чтобы узнать, как закончится его жестокое приключение, которое называется жизнью…

Загрузка...