Весь этот видимый мир вовсе не единственный в природе, и мы должны верить, что в других областях пространства имеются другие земли с другими
людьми и другими животными.
Насколько же замечательна и удивительна эта величественная бесконечность Вселенной! Сколько Солнц, сколько Земель…
Недавно я получил посылку из родных мест. В ней оказались листы тонкой розоватой бумаги, исписанные неровными, сбегающими, точно падающими с откоса строчками. Я прочитал лист, другой, третий… Что такое? Я стал читать дальше и… уже не оторвался, пока не дочитал до конца.
Это были первые главы записок Эдика Свистуна, удивительных записок, единственных в своем роде, которые можно было бы назвать фантастическими, не будь они столь безыскусственно правдивы и убедительны.
Вот они, эти главы, от слова до слова. Я ничего не добавлял от себя, лишь кое-где внес поправки, главным образом стилистического характера, да расставил знаки препинания.
Сегодня утром [1] ко мне подошел инженер Шишкин и сказал:
— Ну как?
Речь шла о другой планете, я сразу догадался и кивнул головой.
— Вот и отлично, — обрадовался Шишкин. — Отлично, отлично! Ты не представляешь, как это здорово! Я не нахожу слов.
Трактористы и комбайнеры стали трясти мне руку, хлопать по плечу, хотели даже качать, но я не дался.
Один Семен, мой сосед и друг, когда мы остались с глазу на глаз, доверительно шепнул:
— Разыгрывает!
— Шишкин? Разыгрывает? — не поверил я.
— А что? Ты подумай только, американцы на что уж башковиты, и те дальше Луны ни шагу. А он…
— Не может быть! Шишкин и розыгрыш… Не может быть!
— Смотри, тебе видней. Только я на твоем месте, прежде чем лететь, подумал бы хорошенько. Другая планета — это все-таки другая планета!
— Ты так думаешь? — Я посмотрел на Семена снисходительно. Чудак человек, речь идет о планете, которая населена вполне разумными существами, может быть, такими же разумными, как и мы, грешные. Значит, другая планета она только с виду другая, а на самом деле, может быть, и не совсем другая.
— А есть ли они, такие планеты? — стал в тупик Семен.
— А ты сомневаешься?
Мой вопрос окончательно сбил его с толку.
— Не сомневаюсь, однако… Я каждый день слушаю радио, читаю газеты и не помню, чтобы об этом когда-нибудь говорилось или писалось…
— А скажи честно, ты о Ефремове и Бредбери слыхал?
— А кто они такие?
— Темнота! — Я завел свой колесный трактор «Беларусь» (хорошая машина, кстати сказать) и подался на озеро Лебяжье. Мне надо было подкинуть на ферму пару стожков сена.
Вернувшись обратно в РТМ (это было под вечер), я увидел, что трактористы и комбайнеры сидят около конторки и машут руками. Когда я остановил трактор и подошел к ним, все как по команде встали и крикнули:
— Ура! Ура! Ура!
Мне это понравилось, и я помахал кепкой.
Так мы стояли и махали друг другу, они — руками, я — кепкой, пока не вышел Шишкин. При виде инженера все расступились и перестали махать. Наступила тишина, какая редко бывает, и в этой тишине раздался приятный голос Шишкина:
— Теперь, Эдя, тренировки, тренировки и тренировки. Пробежки, барокамера и прочее.
Потом он зачитал приказ по РТМ. Привожу главные пункты:
«1. Строительство корабля „Красный партизан“ предполагается начать 15 июля с. г.
2. Как нам сообщили, за основу взят проект, разработанный Н-ским отделением Академии наук, по общему мнению, наиболее простой, а значит и наиболее экономичный.
3. По согласованию с вышестоящими инстанциями командиром корабля назначить Эдуарда Петровича Свистуна».
У меня даже пятки похолодели.
Еще вчера ты был как все, а назначили — и точно приподняли тебя над всеми. Та же земля, те же люди и комбинезон на тебе тот же — барахло, в сущности, комбинезон, — но сам ты уже не тот. Теперь ты будешь ходить и воображать черт знает что, и сны тебе будут сниться такие, что сказать стыдно, и, наконец, (чем черт не шутит) окончательно потеряешь голову.
И все только потому, что тебя назначили.
— Эдя, — шепчет чей-то ласковый голос, — будь скромным, помни: все великие…
— Что за вопрос! — перебиваю я непрошеного советчика, а сам чувствую, как земля уходит из-под ног и за плечами вырастают крылья.
— Эдя, Эдя…
Бог мой, это же Семен, скептик и маловер. Нужны мне его советы, у меня и своя голова… А впрочем, почему бы и не послушать — так, для приличия, — а сделать все-таки по-своему? А?.. Отличная идея!
— Ну что? — спрашиваю, а самого возносит и возносит, и ничего-то с этим нельзя поделать, как ни старайся. — Ну что? Что еще надумал?
Но ласковый советчик не успевает я слова сказать, как на мою голову обрушивается лавина поздравлений.
— Поздравляю, Эдя, поздравляю!
— Ну молодец! Просто орел! Завидую!
— Эдя, петушка! Я всегда верил в тебя, Эдя!
И — руки, руки… Они тянутся, тычутся, норовят похлопать, потрепать, пожать, ущипнуть, пощупать, словом, выразить свой восторг.
Только Шишкин — великий Шишкин — спокоен, как скала, под которую не успели заложить динамит.
Кончив читать, он аккуратно свернул бумагу вчетверо, не спеша «засунул ее в карман штанов и со словами:
— Я очень рад за тебя, Эдя… Дай я тебя поцелую, черт! — облапил меня обеими руками.
Чтобы отмести всякие подозрения, какие только могут возникнуть при чтении этих записок, я заранее должен сказать, что здесь нет ни слова вымысла. У меня и колебаний особых не возникало. Правда, на другой или третий день, прежде чем приступить к тренировкам, я глянул в окно (я люблю по утрам смотреть в окно) и сказал:
— А страшновато все-таки, как подумаешь!
Тетка Соня, хозяйка дома, у которой я снимаю комнату, разогнула спину и строго заметила: — Не лети. Дома, что ли, плохо?
Я сказал что-то в том роде, что дело это тонкое, деликатное и не всякому дано его понять. Тетка Соня усмотрела в моих словах обидный намек, буркнула:
— Где уж нам! — и вышла из боковушки.
Я остался один. Ходил из угла в угол и, отметая всякие колебания, размышлял вслух: — Космос… Что такое, в сущности, космос? Пространство, забитое всякими обитаемыми и необитаемыми планетами… Значит, если даже лететь прямо и прямо, никуда не сворачивая, рано или поздно попадешь на обитаемую. «Здравствуйте!» — «Здорово живешь!» — «Как тут? Порядок?» — «А ты думал?!» В это время опять вошла тетка Соня. Она даже и не глянула на меня, как будто меня не было и быть не могло в этой комнате-боковушке… Вошла с ведром и кружкой и стала поливать цветы на подоконнике.
А мне вдруг захотелось подурачиться, позубоскалить со старухой. Вообще-то я человек серьезный, десять классов кончил и хочу поступать в институт, скорее всего — на заочное отделение, но и на меня иногда находит. Я легонько тронул тетку Соню за плечо и продолжал: — Представляешь, тетя Соня, прилетает Эдька Свистун (это меня зовут Эдька Свистун) на другую планету, а там уже полный коммунизм. Хочешь — ешь, хочешь — спишь, хочешь за девками ухаживаешь…
Здорово, а?
— Уж куда здоровей! — отвела плечо тетка Соня.
— Нет, ты представь, тетя Соня… Представь, спускаюсь я на корабле-самолете, выхожу чин чином, а публика уже дрожит, волнуется: «Эдуард Петрович!.. Эдуард Петрович!..» — и все в этом роде.
— Это какая же публика? — наконец заинтересовалась, как бы снизошла тетка Соня.
— Тамошняя, — говорю. — «Эдуард Петрович! Эдуард Петрович!» А девчата ну так и вешаются на шею, отбоя нет.
Тетка Соня чуть не прыснула:
— Откуда же тамошней публике знать, что ты Эдуард Петрович? Она и знать тебя не знает.
Я объяснил глупой старухе, что там, на другой планете, цивилизация. И не просто цивилизация, как у нас, например, а высшая цивилизация. Высшая из высших, какую можно себе представить. Не успею я спуститься, как там все будут знать. И как зовут, и кто ты родом, и какое у тебя образование.
— Хватит болтать-то, космонавт! Иди завтракай.
Я посмотрел на часы, занимавшие почти весь простенок, и вспомнил, что сейчас будут передавать важное сообщение. Ребята еще вчера говорили: «В восемь ноль-ноль включай репродуктор и слушай!» Часы показывали ровно восемь. Тютелька в тютельку… Я усадил тетку Соню: «Сиди и не дыши!» — подошел к репродуктору и усилил звук. Минута прошла в напряженном ожидании. Казалось, репродуктор хотел и не в силах был произнести первое слово. Потом в нем что-то зашуршало — как будто тараканы завозились, — и раздался голос диктора:
— Внимание, внимание! Передаем интервью с инженером Шишкиным.
— А я что говорил? — подмигнул я тетке Соне.
— Георгий Валентиныч, — продолжал репродуктор, не обращая на нас никакого внимания, — разрешите задать вопрос. Как, по-вашему, ежели, скажем, послать человека подальше, то он как, воротится обратно или не воротится?
— Сейчас Шишкин… Шишкин…
И правда, не успел я предупредить тетку Соню (она могла ведь и прослушать), как заговорил Шишкин.
— Это зависит от того, как послать, — сказал он, заметно волнуясь и покашливая. — Ведь в деле космических полетов главное что? Главное — развить сверхсветовую скорость. Я не выдам секрета, если скажу, что этого еще никому не удавалось сделать. Только ракета, сконструированная Н-ской Академией наук (он так и сказал — Н-ской Академией наук) и построенная нашими дорогими и, можно сказать, уважаемыми…
И вдруг… Что за ерунда? Шум, треск и никакого впечатления. Я постучал по репродуктору, но тот молчал, как убитый. Перевел взгляд на тетку Соню и ахнул. Старуха стояла бледная, губы у нее тряслись.
— Ракету сделали… Это ж надо!
— Наши да не сделают! — заговорил я каким-то не своим, бодреньким голосом. — Дай им побольше денег, так они самого черта сделают. Вот только страшновато, тетя Соня. Вдруг что откажет в полете? А?.. Или, скажем, прилетишь, а этой… атмосферы кот наплакал?
— Ой, да как же без атмосферы-то? — еще пуще побледнела тетка Соня.
— Вот и я думаю: лететь или не лететь? С одной стороны, конечно, слава, почет и прочее. А с другой… Впрочем, что я… Тебе этого все равно не понять, образование мелковато!.. Чай готов? Вот и отлично, тетя Соня. Сейчас мы попьем чайку и займемся тренировками. Пять туда, пять обратно…
— Ох, Эдя, Эдя… — тяжело вздохнула тетка Соня и пошла готовить завтрак.
На этом мои колебания и кончились. Стоило мне подзаправиться как следует и поразмять руки, ноги и спину, стоило подумать, что там (я кивнул вверх) пропасть планет, может быть, не менее обжитых, чем старуха Земля, как на душе стало легко и необыкновенно весело. Помню, мне особенно понравилось выражение «старуха Земля». Выйдя во двор, я топнул раз, топнул другой, так что куры брызнули врассыпную, сказал:
— Ну что, старуха Земля? — и засмеялся.
И, помню, еще подумал, что только мы, космонавты, можем быть запанибрата с собственной планетой, с этой старухой Землей, на которой живем и по которой ходим каждый день, но которую в общем-то не очень и жалуем.
— Ну что, старуха Земля? — сказал я и притопнул, и мне опять стало необыкновенно хорошо и весело.
Но читатель, возможно, захочет узнать, в чем заключались тренировки.
Прежде всего Шишкин установил строгий режим.
При этом он сказал, что режиму современная наука придает главное значение. С помощью режима можно похудеть и пополнеть, избавиться от всяких болезней, сделать карьеру, разогнать грусть-тоску, добиться благорасположения женщины и т. д.
Между прочим, говорят, где-то за границей лечат рак… И знаете чем? Режимом!
Так вот, режим, режим и еще раз режим. В семь подъем, в одиннадцать отбой. Спать на правом боку, врачи утверждают, что это самая здоровая поза.
Можно, конечно, и на животе, но лучше все-таки на правом боку. И ни в коем разе на левом или на спине.
Почему? Сейчас объясню.
Когда человек спит на левом боку, то поневоле давит на сердце, а это плохо. Очень плохо. Спросите любого мало-мальски смыслящего в своем деле врача, и он вам скажет, как это плохо!.. Что касается спины, то ее вообще надо беречь и лелеять, дабы она не потеряла эластичности. Потеря эластичности, то есть способности сгибаться и разгибаться, — я не знаю, что в жизни может быть хуже этого.
Ездить на машине, на лошади, на ишаке надо как можно реже — лучше ходить или бегать. Кто-то из ученых, мудрая голова (об этом даже газеты писали), двинул теорию, будто в недалеком будущем все более или менее сознательные граждане вообще откажутся от транспорта на близкие расстояния. Представляете, какая милая картинка! Стоят автобусы, троллейбусы, пригородные поезда, стоят такси и эскалаторы (вместо тротуаров скоро будут делать одни эскалаторы), а люди идут или бегут — кому как хочется — и радуются, что они могут бежать.
Госплану надо это иметь в виду и заблаговременно предусмотреть сокращение всех видов транспорта.
Сокращают же ракеты. Почему бы не сократить и машины?
Впрочем, к нам, деревенским, это не относится.
Мы и сейчас больше ходим, чем ездим, значит, проблема транспорта вряд ли станет для нас слишком острой.
Правда, на бригадные станы приходится все же ездить… Знаете, как это бывает? Рано утром подкатываешь к конторе, забираешь людей на прицеп, везешь — и душа радуется: шутки, смех, песни… Однако в будущем, я полагаю, и на бригадные станы будут ходить или бегать. Впереди, само собой, бригадир, за ним — рядовые колхозники. Если учесть, что расстояние порядочное, то пробежка окажется весьма, весьма полезной.
Сужу по себе. Каждое утро, как и предписал Шишкин, я совершал своего рода променаж. Выходил из дому и направлялся не прямиком, а в обход деревни.
Сперва шел не спеша, потом ускорял шаг, потом переходил на легкую рысь, на галоп… Через какое-то время (засекать было некогда) я прибегал в РТМ и, отдохнув немного, приступал к работе.
Иногда тренировался и в ходе трудовой деятельности. Не доезжал, скажем, до бригадного стана километра три-четыре, останавливал трактор и, приглушив мотор, пускался дальше на своих на двоих, как говорится. Пройдя километра два-три, возвращался обратно и дальше ехал обычным манером.
Госплану (или кому другому, не знаю, кто этим занимается) следует подумать и над тем, как бы сделать технику самоуправляемой. Есть же автопилоты. Почему не быть автоводителям, автотрактористам, автокомбайнерам? Пустил трактор или комбайн своим ходом, а сам вылезай и труси рысцой рядом. Скорость можно увеличивать или уменьшать, в зависимости от желания. Можно даже приотстать немного — пусть думают, будто машина сильнее, — а потом и нагнать, потом и доказать превосходство живого человека над мертвой техникой.
Здорово, а? Летчики лопнут от зависти. Ведь они, даже при наличии автопилотов, не отважатся выскочить и бежать следом за самолетом.
Второй момент тренировок — двухпудовая гиря. Вообще-то, сначала двухпудовая гиря, а потом пробежки. Но можно и наоборот. От этого ничто не изменится. Так вот, проснувшись в семь утра, вы перво-наперво проделываете несколько легких упражнений (разминка), потом берете гирю и начинаете пестовать ее правой (тренировка правой руки) и левой (тренировка левой руки) до тех пор, пока не надоест.
Пальцы рекомендуется растопыривать и делать ими движения, как бы давить на клавиши. Этим в руках вырабатывается ловкость, цепкость, широта захвата. Правда, последнее больше подходит руководящему составу, но и нам, рядовым, не повредит. По словам Шишкина, человек всегда должен быть способен на большее, чем ему положено.
— Сегодня ты кто? Тракторист, правильно. А завтра? Завтра студент. Выходит, послезавтра ты можешь стать инженером, главным инженером, начальником, министром!
Наконец барокамера… Но едва речь заходит о барокамере, я пас, даже не то чтобы совсем пас, а не знаю, что и сказать. Уж лучше, кажется, пройти через районный вытрезвитель, чем сидеть в барокамере. Где-нибудь в Звездном городке — оно, может, и ничего… А у нас, в колхозе «Красный партизан», все самодельно, примитивно — ну ни вздохнуть, ни охнуть… Сидишь ночь напролет и думаешь, каких страданий стоит человечеству каждый шаг в космосе. Не только материальных затрат, но еще и страданий!
Разрешается спать. Но, бог мой, какой тут сон! Представьте, что вас согнули в три погибели — голова ниже колен, а пятки упираются в затылок… Хотел бы я посмотреть, как вы станете спать в такой трипогибельной позе!.. Однако человек ко всему привыкает, это доказано многочисленными опытами… Привык и я.
После второго или третьего сеанса (Шишкин это называет сеансами) я и в барокамере засыпал как убитый, и даже всякие сны видел. Один сон произвел на меня особенно сильное впечатление. Будто бы я в старом лесу. Подходит ко мне Фрося, сестра капитана Соколова, летчика, и этак соблазнительно машет ручкой. Я делаю шаг, полный всяких надежд, и вдруг замечаю, что это вовсе и не Фрося, а Софи Лорен, и бедрами туда-сюда, ну точь-в-точь как Софи Лорен. «Эге, — думаю, — да это совсем недурственно!» — и делаю еще шаг, может быть, самый решительный в своей жизни… И что же?
Наша Фрося, сестра капитана Соколова, которая вдруг обернулась Софи Лорен, нисколько не возражает. Наоборот! Ну, а если она наоборот, то и я наоборот, и то, что мы оба наоборот, знаете ли, чертовски здорово.
Увы, не все шло гладко, как может показаться.
Бывало, тренировки и прерывались. Как-то раз, во время одного такого перерыва, я хотел кое-что разузнать у капитана Соколова о тех — других планетах, тщетно!
В то утро я проснулся в семь ноль-ноль. Быстренько вскочил с кровати, поразмялся и, выйдя во двор, стал возиться с двухпудовой гирей. Было тихо. Пахло укропом, полынью и еще чем-то терпким, чему и названия, кажется, не придумали. Во дворе копались куры. Одна из них — рябенькая, с хохолком на макушке — раза два спросила у своего кавалера: «Ты куда? Ты куда?» — и, не дождавшись ответа, умолкла. На заборе в самых живописных позах сидели огольцы, наблюдая, как я работаю.
Удивительная публика, эти огольцы! Казалось бы, что в том, что человек рано утром выходит из избы в трусах и майке и начинает тренировать свои бицепсы?
Так нет же, им обязательно надо сбиться в кучу, залезть на забор и, скаля зубы, следить за каждым движением этого человека. И не просто следить, а еще и отпускать всякие замечания.
— Двадцать-то раз поднимет, а тридцать, я думаю, кишка тонка.
— А вот и не тонка! Вот и не тонка!
И начинают считать:
— Десять… пятнадцать… двадцать… двадцать пять… тридцать… У-ух, здорово!
Ну, думаешь, все, теперь-то, убедившись, что кишка не тонка, они оставят тебя в покое. Как бы не так!
— А сорок два раза ни за что не поднимет!
— Сегодня не поднимет, а завтра, может, и поднимет.
— Почему завтра, а не сегодня?
— Все зависит от тренировок. Чем больше человек тренируется, тем он, выходит, сильнее.
Ну, не огольцы, а кандидаты наук!
Повозившись с гирей, сколько надо было, я почистил зубы, умылся с мылом, обтерся до пояса мокрым полотенцем (чтобы закалить нервную систему) и сел завтракать. Тетка Соня, помню, поджарила толстый кусок сала, предварительно разрезав его на ломтики, и вдобавок разбила в сковородку три яйца. Когда она разбивала яйца, поднялось такое шипение — хоть уши затыкай. Потом шипение мало-помалу приутихло и сковородка торжественно перекочевала из печки на стол.
— Ну-с, продолжим тренировки, — сказал я и придвинул сковородку поближе к себе.
Тут я должен поделиться с читателем одним важным наблюдением, а именно: пища для человека — что горючее для машины, без нее ни туды и ни сюды, как поется в популярной песне. Поэтому заправляться надо регулярно, желательно три раза в день, и по возможности сытно, плотно, основательно.
Мне лично тетка Соня делала яичницу из трех яиц на свином сале. Сала в зависимости от аппетита, но не слишком много. Граммов триста-четыреста, ну от силы пятьсот… Потом я выпивал кринку простокваши, а если простокваши не оказывалось, то полкринки обыкновенного молока, иногда — парного, и не спеша вылезал из-за стола.
В субботу и воскресенье к яичнице прибавлялись пресные блины — тонкие, как папиросная бумага, покрытые яичным желтком, точно глазурью, лоснящиеся от свежего, только что истопленного сливочного масла, и пирожки с творогом, маком, печенкой, рыбой, морковью и прочими дарами старухи Земли.
Вообще-то, замечу, наши женщины не обучены всяким кулинарным тонкостям и хитростям, все у них просто и ясно, зато ведь и питательно, дай бог! Возьмите те же блины, только что соскочившие со сковородки.
Их ведь едят не просто так — взял и в рот… Нет! Сперва на этот блин подуешь, чтоб он остыл немного, затем свернешь его вчетверо, как салфетку, окунешь в блюдце с топленым маслом и, выждав момент, когда масло перестанет стекать ручьем, суешь куда следует.
А пироги с рыбой! Казалось бы, что тут такого?
Очистил доброго — с рукавицу величиной — карася или, что тоже сойдет, порядочную щуку, разрезал на куски, ну посолил и поперчил, и заворачивай в тесто, как в ватное одеяло, а потом на противень да в печь.
Так нет! Хорошая хозяйка (а тетка Соня хозяйка, каких поискать) нашпигует это ватное одеяло еще и свиным салом, так что тесто, будучи в жаркой атмосфере, пропитывается и жиром, и рыбьим соком, и начинает распространять такие запахи, что у самого бесчувственного и то слюнки потекут.
Десятка полтора-два таких пирожков — и все, можешь отваливать от стола.
На завтрак у меня ушло минут двадцать, не больше. Разделавшись с яичницей и выпив кринку холодной, только что из погреба простокваши, я сказал: — Спасибо, тетя Соня, — и вернул ей пустую кринку.
— А что ж ты, а? Может, еще чего поел бы? — заохала тетка Соня, хотя, кроме яичницы и простокваши, у нее, кажется, больше ничего и не было. Середина недели — самое скучное время в этом смысле.
— Нет, спасибо, сыт и нос в табаке.
Я посидел ровно столько, сколько требуется, чтобы выкурить папиросу, и подался в РТМ. Обычно меня сопровождали огольцы — привяжутся, ну хоть ты что с ними делай! В этот раз огольцов что-то не было видно.
Наверное, и им надоело издеваться над человеком. Довольный, что никто не свистит вдогонку и не улюлюкает, я вышел за ворота, повернул не направо (если сразу в РТМ, то надо направо), а налево, прошел шагом до проулка, свернул в тот проулок и скоро очутился на задах, то есть за огородами. Здесь людей бывает мало, я чувствую себя свободнее и постепенно увеличиваю скорость.
Я обогнул деревню и стал пересекать площадь, чтобы сразу после этого выйти на финишную прямую, как вдруг, слышу, кто-то окликает:
— Эдя, привет! Что ж ты, узнавать перестал?
Гляжу, у колонки стоят Фрося и капитан Соколов — он как раз был в отпуске — и машут руками.
Впрочем, махал один капитан. Фрося делала вид, будто ничего не замечает, хотя, я-то знал это, буквально пожирала меня глазами.
— Привет! — Я подошел, поздоровался с капитаном. Тот ответил крепким рукопожатием.
Фрося улыбнулась, даже повела плечами, что она делает всякий раз, когда хочет привлечь к себе внимание, но я и глазом не моргнул. Меня интересовал капитан, летчик-истребитель, причастный к высшим сферам, как говорится. Кто-кто, а он-то должен знать, что там, в тех сферах, то есть на других планетах.
— Ты работай, братик, работай! — Фрося кивнула на пустые ведра.
— А что? Думаешь, слабо?
— Не слабо, а отвык небось. Это тебе не самолеты гонять!
Капитан принялся качать воду (у нас теперь воду качают), поглядывая то на небо, то на деревню, то на осколок озера, видневшийся в просвете меж соснами.
— Какая красота, правда? Сегодня встал чуть свет, вышел в березник, хожу, брожу… Даже дух захватило, а отчего — и сам не знаю.
— Да ты что, чокнутый? — засмеялась Фрося.
— А что? Заметно? — Капитан сделал испуганное лицо и засмеялся, так что морщинки побежали во все стороны.
— Ой, не могу! Все-то вы, мужики, чокнутые. Эдя на что уж был человек, и тот с шариков съехал. В космос летит, это ж надо!
— И правильно делает… Земля, конечно, колыбель человечества, но не вечно же бедному человечеству оставаться в колыбели… Хватит или еще?
— Хватит… — Фрося отставила полное ведро и протянула коромысло.
Капитан коромысло взял, но идти не спешил. Опять глянул на небо, на сосновый бор, скользнул взглядом по избам с серыми крышами и зелеными палисадниками, отчего-то вздохнул. Можно было подумать, что это не я, Эдька Свистун, а он, капитан Соколов, летит в космос.
— Тренировки замучили, — сказал я, умеряя дыхание.
— Еще бы! — посочувствовал капитан.
Он был невысок, гораздо ниже меня, но широк в плечах, кряжист, как у нас говорят.
— Понимаешь, пять туда, пять обратно. И — двухпудовая гиря. Тридцать правой, тридцать левой… Я засучил рукава, напряг бицепсы. — Пощупай!
Капитан пощупал.
— Ничего. Я бы сказал — здорово, — похвалил он.
— Ой, Эдик, дай-ка и я пощупаю, — потянулась и Фрося.
— Ну, ну! Иди кур щупай! — Я отступил на шаг.
Фрося обиделась.
— Еще не полетел, а уже воображает! Пойдем, братик!
Но капитану, я чувствовал, не хотелось уходить.
Мы, люди, суем свой нос всюду, независимо от того, просят нас или не просят. И охотнее всего именно туда, куда нас не просят. Капитан не составлял исключения. Хотя Фрося не только сказала: «Пойдем, братик!» — но и дернула братика за рукав гимнастерки, тот не стронулся с места.
— Так этого мало, должно быть? — продолжал он.
Я понял, о чем идет речь.
— Тренировок-то? Конечно! Но кроме пробежек и гири есть еще барокамера.
— А это что за зверь?
Капитан сказал и сам засмеялся. Я тоже не мог сдержаться, как ни старался. Так мы стояли и смеялись, и дружески похлопывали друг друга.
— И не говори, капитан! — наконец сказал я, переставая смеяться. Сидишь и сидишь, как дурак. Час сидишь, два сидишь… И — ни закурить, ни слова сказать. Главное, курить нельзя. Вот тут, под ложечкой, сосет, сосет, а — нельзя.
— Бросать надо. Коли задумал лететь, то бросать надо. Кстати, куда же ты летишь?
— А никуда он не полетит. Струсит.
Фрося сказала это, чтобы задеть, унизить меня — женщины, они мстительны, — но я пропустил ее реплику мимо ушей. Пусть себе язвит, меня не убудет, — подумал я. Да и не до того было, чтобы отвечать на всякие шпильки. Я вдруг почувствовал, что сейчас-то, с этого вопроса, и начинается настоящий мужской разговор.
— Куда! На другую планету, куда же еще! — сказал я.
Капитана это страшно заинтересовало.
— На какую именно? — Он оперся на коромысло, давая понять, что готов слушать меня без конца.
— На какую попаду, — сказал я и, понизив голос до шепота, продолжал: Слушай, капитан, а правда, будто там (я кивнул вверх) черт-те сколько планет, как наша Земля? И вода, и воздух, понимаешь… И вообще, все точь-в-точь!
Капитан даже опешил от неожиданности.
— Что значит точь-в-точь? — спросил он и нервно переступил с ноги на ногу.
— У него шарики за ролики заехали. Пойдем, братик, а то он и тебе голову задурит, — встряла Фрося.
— Погоди, это интересно. Так как же, а?
— Ну вот, допустим, деревня, — стал объяснять я как можно популярнее. Она и здесь, на нашей Земле, и там, на той… А значит, и все остальное… Значит, и я тоже — здесь и там… И я, и ты, и все…
— А я? — прыснула Фрося.
Но ее вопрос я оставил без внимания.
— Все-все, — продолжал я, обращаясь к одному капитану. — Вот, допустим, бежит собака… И там бежит. Или, скажем, вот мы с тобой… Стоим и разговариваем, как приличные, культурные люди…
— И там?
— И там…
— Как приличные и культурные?
— Само собой.
— Уди-ви-тель-но! — Капитан опять переступил с ноги на ногу и уставился на меня своими круглыми глазами.
— Шишкин говорит, что главное, как повезет. Если, говорит, попадешь на планету, где все как у нас, тогда, говорит, тебе сам черт не страшен.
— Эдик, а трудодни там начисляют?
Это опять Фрося… Тут такое дело, а она — трудодни!
— Женщина, что с нее взять, — вздохнул капитан.
Я сказал, что в наше время и женщины должны кумекать, и продолжал:
— Одного я боюсь, капитан, — вдруг горючего не хватит!
— Не хватит, тогда обратно. Зачем рисковать! — Он подхватил полные ведра на коромысло, не расплескав ни капли, и наконец собрался идти. — Что ж, желаю удачи! С удовольствием полетел бы за компанию, да жаль, дела мешают… Дела, дела!
— Ну, на другую планету — это не так-то просто! — сказал я и побежал дальше. Но вынужденная остановка сбила меня с ритма, и остаток пути я бежал как-то вяло, без особого воодушевления. Да и мысли всякие мешали… «Красота! Красота!.. И что он нашел здесь такого?» — думал я про капитана. И Фрося…
Тоже мне, хочет, чтобы и там, на другой планете, ей трудодни начисляли!.. Не жирно ли будет?..
Кстати, с Фросей у нас были трудные отношения.
Когда-то я увлекся ею, раза два проводил до дому, даже поцеловал, знаете, как это бывает… А она вбила себе в голову невесть что, стыдно сказать.
Узнал я об этом совершенно случайно. Приехал Шишкин, инженер, и поселился у нее на квартире.
Дом-то дай бог, хоть танцы устраивай. А жильцов всего двое: сама Фрося и тетка Пелагея, ее мать. Вот и пускают — то агронома, то инженера, то какого-нибудь проверяющего. Сейчас их меньше стало, проверяющихто, а раньше, ого, успевай встречать да провожать.
И вот на другой день после того, как Шишкин поселился у Фроси, я подслушал разговор (случайно, разумеется), который заставил меня помахать ручкой.
Помнится, было утро. Шишкин, только что умывшись, топтался во дворе с мохнатым полотенцем через плечо. Фрося стояла рядом. Она, должно быть, подметала двор, остановилась передохнуть и завела тары-бары со своим квартирантом. А может, и просто так вышла, не знаю. Да это и не имеет значения. Важно, что они стояли рядом и разговаривали.
— Зовут меня, как Плеханова, — Георгий Валентинович. А в институте звали просто Жорой. Так и ты зови, — услыхал я приятный голос Шишкина.
— Дразнить будут, — засмеялась Фрося.
— Почему — дразнить?
— Был у нас Жора… Как пойдет по деревне: «Жора-обжора!» — проходу не дают.
— Жора-обжора… Не подходит! А если Георгий Валентинович? Длинно… Ты вот что, Фрося, зови меня так: Плеханов… Повтори: Пле-ха-нов!
Фрося повторила.
— Великолепно! Лучше не придумаешь! — обрадовался Шишкин.
Но радовался он, кажется, рано.
— Так Плеханов же был? — вдруг ошарашила его Фрося.
— Смотри ты, Фрося знает Плеханова!
— А кто же его не знает?
— Ты, может, читала и его знаменитый труд «К вопросу о монистическом взгляде на историю»? Не читала? — Слышно было, как Шишкин вздохнул. — Ну ничего, это дело поправимое. Главное, знать, что был такой — Плеханов, а что он написал и написал ли чтонибудь, не имеет значения.
Они умолкли. И эта пауза в разговоре была мне как раз на руку. Стоя у калитки, под развесистой березой, я задумался о превратностях случая. Шишкина назвали, как Плеханова, а вот меня — как английского короля. Почему? Зачем?.. Ну, Георгий — это еще куда ни шло. Юрий, Егорий, Георгий — так называли людей еще в древней Руси. Даже святой есть — Георгий-победоносец. Я не видел, но говорят — есть. А Эдуард…
Еще в юности моя маманя прочитала про какого-то Эдуарда, влюбилась в него, и вот результат: дочь назвала Шарлоттой, а сына — Эдуардом… Носи теперь это клеймо всю жизнь. И здесь и там. Ведь и там, на другой планете, тебя будут звать Эдуардом, а не Иваном, не Сидором и не каким-нибудь Пантелеймоном.
Я хотел было выйти из-за калитки и предстать перед Шишкиным-Плехановым (мне надо было именно к нему, к Шишкину), как вдруг опять послышались голоса, и я опять остался в своем укрытии. Я только присел на лавочке и закурил, и так сидел, пуская дымок, и слушал.
Мне могут заметить, что это свинство — подслушивать. Согласен, свинство. Самое настоящее свинство. Но возьмите в расчет и вот что. Произошло это совершенно случайно, без всякой инициативы с моей стороны.
Я не делал никаких попыток навострить уши, принять более удобную позу, словом, непременно подслушать.
Ничего подобного! Просто я подошел и стал, а потом и сел да еще закурил, вот и все.
— А вы на мотоцикле ездить умеете? — спросила Фрося.
— И на мотоцикле, и на тракторе. Я инженер, Фрося, а инженеры — они все умеют, — сказал Шишкин.
— Тогда у меня с вами разговор будет. Секретный.
— Я слушаю.
Фрося, чувствую, даже подрастерялась.
— Ой, что вы!.. Это потом… Завтра…
Но ждать Шишкин не хотел.
— Зачем же откладывать на завтра то, что можно сделать сегодня? Давай свои секреты, я слушаю. — Он подошел к Фросе вплотную и склонил голову, как делают, когда выражают готовность слушать.
— Уж не знаю, как и сказать… Еще смеяться будете… Вот дом построила, мужики и те завидуют… А теперь задумала я купить мотоцикл с этой… Ну, с тележкой, одним словом.
— Мотоцикл? — совсем оторопел Шишкин.
— Ага, мотоцикл.
— С тележкой?
— Ага, с тележкой. — Фрося начинала сердиться. Ее, наверно, раздражала бестолковость инженера.
— Ну, дом — это понятно. А мотоцикл… Зачем он тебе?
— Надо.
— А все-таки?
— Надо! Вот так надо!
— Нет, раз начала, выкладывай все до конца.
Я затаил дыхание, напряг слух. Уж больно все это интересно было — как в кино… Даже интереснее, чем в кино. Там заранее знаешь, чем все кончится. Поженятся или разведутся — одно из двух… А здесь попробуй угадать, какое еще коленце выкинет Фрося!
И она выкинула — не заставила себя ждать. Есть, мол, у нас тут Эдька Свистун… (Это она про меня, это меня зовут Эдька Свистун.) Дескать, люблю я его, черта, а он ноль внимания. И все в этом роде, даже повторять стыдно…
Вообще-то из скромности мне надо было встать и уйти. Но какая-то неведомая сила удержала меня.
Я, правда, подался немного в сторону, однако все равно было слышно. Все, все слышно. Пусть это свинство, свинство, признаюсь. Зато ведь и узнал я кое-что такое, о чем раньше не имел понятия. Во-первых, я узнал, что я не очень и красив, скорее наоборот, и, во-вторых, что иметь мотоцикл — моя мечта. («Откуда ты знаешь мои мечты?» — подумал я.) Конечно, лучше было бы сразу купить «Москвича» или «Волгу», тогда все было бы наверняка, без проволочек, но на «Москвича» у нее средств не хватает.
— Что ж, покупай! Пригоню… — Шишкин повесил полотенце через плечо и шагнул к порогу.
— Спасибо, Георгий Валентиныч, — обрадовалась Фрося.
Мне тоже надо было идти. Но Фрося смотрела в мою сторону, я боялся, что она увидит меня, и сидел не двигаясь. Наконец она отвернулась, я быстренько вскочил с лавочки и, делая вид, будто прохожу мимо, затопал дальше. Я даже стал насвистывать, как делают люди, когда им все до лампочки.
«Нет, — думал я, — врешь, меня не купишь. Никакими мотоциклами не купишь!» Мне было жалко Фросю, по-человечески жалко, но что я мог поделать? И вот однажды, когда мы посмотрели какое-то иностранное кино и вышли из клуба, я не пошел ее провожать. Не пошел, и все. Помахал рукой, сказал: «Адье!» — что значит «будь здорова», и свернул на свою улицу.
В ту ночь, помню, спалось мне плохо. Я лежал и думал о том, что такое любовь и можно ли купить ее.
В общем выходило, что можно. Мой батяня — человек, что называется, с житейским опытом, у него полно всяких военных и послевоенных связей. Воспитывая меня, своего отпрыска, и других отпрысков, он любил приводить примеры, как не надо делать. Это он называл воспитанием положительных идеалов отрицательными средствами.
Бывало, вечером соберемся за столом, он и начинает:
— Учись, оболтус! Хватит футбол гонять, от этого ума не прибавится. Вот Катя, дочка Николая Николаевича… Институт окончила, замуж вышла… — Он делал паузу, как бы давая мне время подумать, и тем же тоном продолжал: Впрочем, если говорить правду, а мы всегда должны говорить правду, тут совсем, совсем особый случай.
— А именно? — спрашивал я, догадываясь, что этот особый случай таит в себе что-то интересное.
— Видишь ли… — Батяня опять делал паузу и начинал растирать пальцами морщины на лбу. — Видишь ли, Николай Николаич, мой бывший друг, ты о нем уже слыхал…
— Да, конечно.
— Вот и хорошо. В таком случае мне остается только добавить, что он, то есть Николай Николаич… что он сейчас генерал в отставке… Чуешь?
— Еще бы! — сказал я без всякого почтения к генералу в отставке. Только не могу понять, какое это имеет отношение к Кате, извини — к Екатерине Николаевне, которая кончила институт, защитила кандидатскую и вышла замуж?
— Самое прямое! Прямое и непосредственное! Дело в том, что Катя не могла сама выйти замуж, она слишком безобразна для того, чтобы обратить на себя внимание. Вдобавок в детстве она болела рахитом, и у нее кривые ноги. А для женщины кривые ноги — хуже, чем кривой ум… И Николай Николаич, ее батяня, как ты выражаешься… И вот, этот батяня купил ей мужа, то есть купил-то он квартиру (это ему ничего не стоило), обставил ее рижской или чехословацкой мебелью, вдобавок приобрел телевизор, холодильник… Ну и… сам понимаешь… Нашелся молодой человек, который не устоял перед соблазнами… Надо ли говорить, что я костерил того молодого человека на чем свет стоит. Мне он представлялся этаким низеньким, узколобым, с торчащими из ушей волосами. Откуда взялись торчащие волосы, не знаю, однако и без волос я не мог его представить. Я был убежден, что человек, если у него не торчат из ушей волосы, не продаст себя ни за какие телевизоры и холодильники. Я даже покосился на свое отражение в зеркале: «А как у меня?» К счастью, волосы не торчали, и меня это, помню, страшно обрадовало. Возмущаться я стал еще пуще.
— И это не где-нибудь в Америке, а у нас, в нашем, можно сказать, обществе!
— А какой был генерал! — подхватывал батяня. Правда, в то время, когда мы были друзьями, Николай Николаич был только подполковником, но каким подполковником, и я уже тогда верил, что он станет генералом! Есть люди, у которых генеральский чин как будто на лбу отпечатан! — Батяня вздыхал и, покачивая седеющей, точно остывающей головой, целиком погружался в приятные его сердцу воспоминания.
…Ах, Фрося, Фрося!.. Прежде чем строить новый дом и покупать мотоцикл с тележкой, ты должна была бы узнать, растут или не растут у меня из ушей волосы. Это очень важный момент, Фрося, более важный, чем тебе кажется, и его никогда нельзя упускать из виду. Слышишь, никогда!
Так шли дни за днями. Я креп, мои бицепсы становились все круглее, и вскоре наступил момент, когда мне ничего не стоило, например, взять железный ломик, каким колют лед, и связать его, точно галстук.
К этому времени и корабль был готов, то есть главный-то корабль был где-то там, в другом месте, а у нас, рядом с РТМ, установили копию того корабля — для тренировок. Я залезал в кабину, страшно тесную, по правде сказать, и знакомился с оборудованием. Вообще-то все должно было сработать автоматически, только на другой планете, когда придет время возвращаться обратно, я должен буду включить двигатель предпоследней ступени (всего предполагалось четыре ступени), но я на всякий случай знакомился и с остальными аппаратами и агрегатами, мысленно прикидывая, что буду делать, если они вдруг откажут. По уверению Шишкина, ничего такого произойти не могло, но я всетаки знакомился, и прикидывал, и ставил себе задачи, одна сложнее другой.
Забегая вперед, скажу, что тренировки мне потом не пригодились. Конструкция Н-ской Академии наук (мне кажется, это отделение давно пора переименовать в академию) оказалась настолько совершенной, что работала как часы. Однако я не жалею. Эти тренировки придали мне веру, а вера, как известно, удесятеряет силы. Я, во всяком случае, почувствовал себя в десять раз сильнее и окончательно, раз и навсегда, решил: «Лечу!» Я стал считать дни и часы — так мне не терпелось отправиться в межпланетное путешествие, и под конец несколько ночей провел в корабле. С pay решения Шишкина, разумеется.
Это были удивительные ночи. Темные, глухие. С вечера из деревни еще доносились всякие звуки — то радио, то собачий лай, то девичья песня, — потом и они смолкали, и все погружалось в сон. Огни в избах гасли. Горели одни фонари, но горели как-то слабо, вполнакала, и их красноватые точки лишь обозначали прямизну улиц, выходивших на площадь. Здесь, на площади, фонари были разбросаны в беспорядке, — казалось, они заблудились и не находят выхода.
С другой стороны от РТМ лежала степь. Изредка оттуда набегал ветерок, принося запах полыни. Несколько раз по дороге, идущей в обход деревни, проезжали машины, судя по очертаниям — газики и «Москвичи». Они катили довольно быстро, километров пятьдесят — шестьдесят в час, раздвигая фарами непроглядную темень. А однажды кто-то вдруг промчался на тройке с бубенцами. Я вздрогнул от неожиданности.
Двадцатый век, космос и все такое прочее — и пара или тройка лошадей, кургузая тележка, звучно постукивающая на выбоинах, и «дар Валдая» под дугой. На меня повеяло далекими временами, когда такие пары и тройки, по свидетельству классиков, запросто разъезжали по всей России.
«Они в колясках, а я в космическом корабле!» — пришла в голову наивная и в сущности глупая мысль.
Но это я сейчас понимаю, что мысль наивная и глупая, а тогда, в ту ночь, она не казалась мне ни наивной, ни глупой. «Они в колясках, а я в космическом корабле!» — думал я с гордостью, жалея классиков, которые не дожили до нашей эпохи.
Мне могут заметить: гордость и жалость — как это совместить?.. У меня легко совмещалось. Я гордился своей эпохой, своим колхозом, самим собой и в то же время жалел бедных классиков, всю жизнь трясшихся то в телеге, то в карете, то еще в чем-нибудь. Живи они в наше время, наверняка ездили бы на машинах. Ну, если не на «Волгу», то на «Москвича»-то денег наскребли бы как-нибудь. Мой сосед и друг Семен и тот хочет покупать. На трудовые, говорит, сбережения… Между нами, я не очень верю в его трудовые сбережения, по-моему, тут что-то нечисто. Ну, да аллах с ним. Коль говорит на трудовые, будем считать, что и вправду на трудовые.
Ну, а надо мной — небо в звездах, тот самый космос, которому, как известно, нет конца и края. Читатель, наверно, заметил, что днем нам и море по колено, и сам черт кум и сват, а скроется солнце красное, опустится ночь-туман (видите, я даже заговорил по-старинному да по-былинному) и начинают поджилки дрожать. Раздастся стук, пролетит какая-нибудь мышь, мелькнет светляк в чаще, а тебе уже невесть что мерещится.
Так было и у меня. Днем я посматривал на небо без всякой опаски. Ничего, думал я, скоро мы пощупаем, из чего ты соткано, из какого шелка или ситца… А ночью… Ночью, признаться, меня робость брала. Пустота же абсолютная. Да и звезд… Вон их сколько! И каждая звезда, говорят, как наше Солнце. А у каждого Солнца, наверное, есть своя Земля. Вот я, чудило, сижу в космическом корабле и пялю шары на небо. И где-то там, за миллиарды километров отсюда, на какой-нибудь неизвестной нам Земле (будем так называть), тоже сидит чудило, тамошний, разумеется, и зовут его тоже Эдькой, и свои шары он тоже пялит в небо — в свое, может быть, еще более звездное, чем наше, и приходят ему в голову те же в общем-то дурацкие мысли.
Я сидел и воображал того Эдьку Свистуна, и задавал ему каверзные вопросы. Ну как, мол, ты там, за миллиарды-то километров? Как живете-то вы, ино-плане-тя-не, для чего? Цель-то у вас какая? У Вселенной в целом может и не быть цели, да и нет наверняка, ибо Вселенная — материя (мертвая и живая) в пустом пространстве, и только. А у людей должна быть какая-то цель. Иначе, что же они за люди, черт побери.
Вот я, например, убежден, что моя главная цель — не материальные блага (их нетрудно добиться), а утверждение правды и справедливости на Земле. Сперва на Земле, а потом, возможно, и на других планетах.
«А у тебя? Что у тебя?» — вопрошал я, обращаясь к тому, неизвестному мне Эдьке Свистуну. Но тот Эдька Свистун молчал. Я весь напрягался, как бы сжимался в кулак, стараясь уловить, почувствовать если не сами биотоки, то хоть обрывки биотоков моего далекого двойника, находящегося от меня за многие миллиарды и триллионы километров, — увы! — из этого ничего не получалось. В конце концов я пришел к убеждению, что биотоков не существует в природе или я не способен их воспринимать, — одно из двух.
Еще в то время, когда Шишкин сказал: «Ну как?» — мы условились не трепаться — до поры до времени, разумеется. И все же слухи каким-то образом просочились за пределы колхоза «Красный партизан».
Повалили письма. Почтальон таскал их сперва сумками, потом стал таскать мешками. Наиболее интересные мы оставляли — для потомства. Остальные сжигали не читая. Костры пылали в полнеба.
Между прочим, вопрос — какие письма оставлять для потомства — решал механик Кузьма Петрович, человек удивительно чуткий ко всему прекрасному. Он любил книги, музыку, живопись, природу, не говоря о женщинах, в которых, можно сказать, души не чаял.
Любовь эта доходила до Геркулесовых столбов, как говорится. Если уж он возьмет книгу почитать, то будьте уверены, обратно не вернет. Находиться с ним рядом было невозможно — он вечно напевал, насвистывал или просто бормотал какую-нибудь старинную мелодию и этим доводил окружающих до точки кипения. Живопись была особой его страстью. Он вырывал картинки из книг, журналов, даже из газет и расклеивал их где придется, вплоть до общественных уборных.
— Послушай, Кузьма Петрович, — бывало, заметит кто-нибудь из нашего брата.
Кузьма Петрович возведет очи горе, вздохнет с сожалением, как вздыхают, когда сталкиваются с дремучим невежеством, и ласково, но тоже с сожалением ответит:
— Красота, милок, она всюду нужна. Один знаменитый человек, его и в книжках печатают, когда-то спрашивал: что красота, вот этот сосуд или то, что в сосуде? — При этом Кузьма Петрович потрясал бутылкой с молоком. — Он заблуждался, этот знаменитый человек, ибо отрывать одно от другого нельзя. Да, милок, нельзя. Красота и то и другое. Хорошо, если у тебя добрая душа. Но твоя душа не станет хуже, если ты прикроешь ее сверху красивым платьем.
Все это было как-то темно, неопределенно, не столько сама мысль, сколько намек на мысль, однако трактористы, комбайнеры, вообще все механизаторы слушали механика, я бы сказал, с уважением и благоговением.
Что касается женщин, то я не знаю, как и подступиться к этой теме. Кузьма Петрович не просто любил женщин, как любят все мужчины, если, конечно, они настоящие мужчины, — он таял перед женщинами, особенно молодыми. Бывало, идет фифа, этакая не худенькая, однако и не сказать, чтоб слишком полная, а так, в самый раз, как говорится… Мы и ухом не ведем. Идет и пусть идет, нам-то что… А Кузьма Петрович крякнет, как селезень на взлете, заломит шапку на затылок:
— Бог мой, сколько красивых женщин на свете! — и зачмокает губами.
Мы, бывало, заметим:
— Жениться тебе надо, дядя Кузя! — Мы его уважительно дядей Кузей звали…
А он усмехнется полупрезрительно: дескать, что вы понимаете, — и заведет долгую песню о красоте вообще и женской в частности, которая, кстати сказать, только тогда и волнует, когда недоступна.
Он был, конечно, начитан, наш дядя Кузя, знал наизусть чуть не всю русскую классику, но выражался настолько уж темно, настолько неопределенно, что понять его было труднее, чем решить задачку с двумя неизвестными.
Говорят, однажды Кузьма Петрович переступил известную черту или, как выразился Шишкин, сделал попытку прикоснуться к драгоценному сосуду, наполненному до краев вожделенным содержимым. Жила тут вдова, вернее вдовушка, лет тридцати, не больше, лицо — кровь с молоком и глаза с поволокой. Ну, Кузьма Петрович сперва ласкал да ласкал ее взглядами, как бы внушал ей что-то на расстоянии, а потом и решился. И не просто решился, а точно с головой в прорубь бросился. Выбрал вечерок потемнее, приоделся поприличнее, побрызгал одеколоном под мышками и пошел. Да и не пошел (что пошел), а полетел — этаким гогольком, ног под собой не чуя и дороги не разбирая.
Что там было — не знаю, — я при сем не присутствовал. Говорят только (впрочем, может, и преувеличивают, не берусь судить), что в доме той вдовушки послышалась сперва возня, потом какой-то железный грохот (в дело пошли ухваты), потом дверь с визгом распахнулась и во двор мешком вывалился изрядно поизмятый Кузьма Петрович. Не вылетел, а именно выва лился, то есть скатился с крыльца и лег на венички, о которые вытирают ноги. Полежал, полежал, кое-как поднялся, поправил галстук, отряхнулся и побрел восвояси.
Так вот, этот-то Кузьма Петрович, механик, и решал вопрос, какие письма оставлять для потомства.
Отобрав, он приносил их в мастерскую и, улучив удобный момент, чаще всего это бывало в обеденный перерыв, читал вслух. Читал с выражением, ну ни дать ни взять — артист, и слушали его не перебивая.
Впрочем, без реплик и тут не обходилось.
— Академик Лаврентьев поздравлял, теперь Келдыш, — бывало, скажет Кузьма Петрович, устраиваясь половчее на каком-нибудь колесе или ящике.
И начинается: — Сам президент…
— Завидую тебе, Эдя! Кем ты был, если разобраться? То-то и оно!.. А теперь? Теперь, брат, тебе все человечество ручкой машет.
Только мой сосед и друг Семен как был, так и остался неисправимым скептиком.
— Чепуха! — бурчал он себе под нос. — И космос, и письма — все чепуха!
Но на него уже не обращали внимания.
— Та-ак, еще письмо, — Кузьма Петрович извлек из нагрудного кармана другое письмо, обклеенное марками; все притихли… — «Дорогой Эдуард Петрович! — Он откашлялся. — Перед тобой встает один из самых кардинальных вопросов всех времен и народов — как вести разработку: комплексно или локально? Большинство видных ученых предпочитает второй путь. Он наиболее легкий, так как не требует рассмотрения информационных связей данной задачи с другими, позволяет вести поиски в рамках только одной этой проблемы (задачи) н, естественно, быстрее получить искомый результат. Но как только делается попытка выполнить другую задачу, информационно, и не только информационно, связанную с первой, уже решенной или еще не решенной, что, впрочем, не имеет существенного значения, возникает необходимость…» Механик обессиленно умолк и вытер пот с лица. Однако вытирать было бесполезно. Пот продолжал катиться градом.
Наступила тишина.
— Кто бы это? — спросил мой сосед и друг Семен.
— Кандидат, а что за кандидат, поди разбери! — опять вытер лоб рукавом и тяжело вздохнул Кузьма Петрович. Чтение далось ему нелегко.
— Наука! — произнес кто-то шепотом.
И при слове «наука» все благоговейно помолчали.
Слышно стало, как в степи стрекочут кузнечики.
— Ну-с, пойдем дальше… — Кузьма Петрович извлек из кармана третье письмо и вдруг закрыл глаза и блаженно потянул в себя воздух. — У-ух, одеколоном пахнет! — Он показал на голубенький конверт и, кивая вверх, в сторону космоса, добавил: — Нюхай, Эдя, нюхай, там не дадут.
Я понюхал. И раз, и два, и три раза понюхал. Письмо, действительно, пахло одеколоном или духами, трудно сказать, я, признаться, не силен по этой части.
Потом стали нюхать и остальные — порознь и все вместе.
Посыпались реплики: — Да-а!
— А ты думал!
— Артистка, не иначе!
Когда все нанюхались, Кузьма Петрович вскрыл конверт, пробежал глазами коротенькое письмо и опять зажмурился, зачмокал губами и затряс головой.
— Угадал! — пропел он почти с восторгом и перевел дух. Вздохнул, но не тяжело, как бывает, а сладко, мечтательно. Он, должно быть, вообразил неведомую артистку, королеву в своем роде, которая выражала свои чувства по случаю моего полета на другую планету.
— Читай, дядя Кузя, читай! — поторопил кто-то из ребят.
Кузьма Петрович растроганно шмыгнул носом.
— «Дарю тебе, дорогой Эдя, сердце… Пусть оно согревает тебя в безлюдных просторах космоса… Заслуженная артистка трех автономных республик…» И вдруг… Нет, вы только вообразите, вдруг из конверта, который Кузьма Петрович, можно сказать, благоговейно придерживал за уголок двумя пальцами, выпала фотография. Небольшая, наверно, девять на двенадцать, не больше, но сделанная чисто, дай бог… Мы все глянули и остолбенели. Даже не то чтобы остолбенели, а разинули рты и извергли звуки, которые можно было истолковать как удивление, если бы они не были такими громкими, дружными и радостными.
— А это что такое? — вскрикнул Кузьма Петрович, беря фотографию и разглядывая ее.
От Кузьмы Петровича фотография перешла к моему соседу и другу Семену, от него еще к кому-то, не помню, и так побывала у каждого, кто в это время находился в РТМ.
— Королева! — не переставал чмокать губами Кузьма Петрович.
— И бывают же бабы! — сплюнул кто-то с завистью.
Все дело чуть не испортил скептик и маловер Семен.
— Так это же Софи Лорен. Ее недавно в кино показывали! — буркнул он раздраженно.
— Какая Лорен? Что ты говоришь?
— Честняк! Сам видел! — стоял на своем Семен.
И пошло. Кузьма Петрович: «Заслуженная и прочее…» А Семен: «Софи Лорен!» Кузьма Петрович: «Ты на нос посмотри… Наш, русский…» А Семен: «Нет, Софи Лорен!» Вот и возьми его за рубль двадцать.
— А грудь-то, грудь-то…
— И нос, и грудь — все как у Софи Лорен, — заладил и хоть ты что Семен.
Но он никого не убедил.
— Сам ты Софи Лорен, — в конце концов похлопал его по спине Кузьма Петрович и громко засмеялся.
Мы тоже засмеялись. И в самом деле, какая же это Софи Лорен, когда под письмом ясно и четко написано: «Даша Стешкина» и дальше — «заслуженная артистка трех автономных республик». Найдите мне такую Софи Лорен, которая была бы заслуженной артисткой. Да и не просто заслуженной артисткой, а заслуженной артисткой трех автономных республик.
Дудки!
Одновременно расширялись и углублялись мои познания в области космоса. Натаскивал меня Шишкин.
Инженер Шишкин. Георгий Валентинович Шишкин.
Он не упускал случая, чтобы только сообщить какуюто новость, пусть и незначительную, но все-таки связанную с исследованием космического пространства.
А однажды влетел в РТМ красный, как рак, и с порога бухнул:
— Ну, хлопцы, держись!
Мы думали, что он сообщит о приезде, по меньшей мере, генерального секретаря Организации Объединенных Наций, и отложили дела и насторожились. Всем было интересно узнать, почему и за что именно мы должны были держаться. А Шишкин дал знак, чтобы мы собрались в круг, сам умостился на токарном станке и потряс не то книгой, не то журналом, требуя внимания. Но делал он это напрасно. Мы и без того все превратились в слух.
— Ну, хлопцы, держись! — повторил Шишкин, все еще красный от волнения. В космосе столько, братцы, обжитых планет, что если мы не полетим, то, того и гляди, к нам прилетят. Этак утречком проснешься, выйдешь на крыльцо, чтобы вдохнуть свежего воздуха, а какой-нибудь инопланетянин хвать тебя по башке: «Здравствуй!» — и был таков.
— Какой еще инопланетянин?
— Давай, инженер, не тяни! — раздались нетерпеливые голоса.
— А вот такой, — отпарировал Шишкин. — Наша пресса, наконец, напечатала, так сказать, обнародовала исследование одного швейцарского ученого… Фамилия у него Деникен, но, я полагаю, к белогвардейскому Деникину он не имеет никакого отношения… Так этот заграничный Деникен (кстати, не Деникин, а именно Деникен) приводит в своем ученом труде потрясающие факты. Ну, прямо-таки ошеломляющие факты. Оказывается, космос кишит, ну буквально кишит живыми планетами.
— Не может быть!
— Вот это номер!
— Эдя, выше голову! — опять раздались голоса.
— Да, Эдя, мы не одиноки во Вселенной! — сказал Шишкин и развернул журнал (будем называть эту штуку не книгой, а журналом), готовясь читать вслух.
Мы заняли более или менее удобные позиции. Одни уселись на ящиках из-под запчастей, другие забрались на подоконники, третьи примостились на станке, бок о бок с Шишкиным. Я мельком глянул на Семена, моего соседа и друга. Обычная скептическая усмешка на его лице сменилась растерянностью, а потом и заинтересованностью. «Ну-ну, давай!» — как бы говорил он всем своим видом.
Было тихо. Мы сидели и ждали. А Шишкин, казалось, нарочно медлил, не спешил читать. Не знаю, как долго продолжалась бы эта волынка, если бы не пришел Иван Павлыч, председатель колхоза. По правде сказать, визитами председатель жаловал нас не слишком часто — РТМ была вотчиной Шишкина, — и когда он тяжело, неторопливо переступил через порог, мы, из уважения к его чину и возрасту, встали и ответили на приветствие.
— Что еще? — Иван Павлыч кивнул куда-то в пространство, быть может, в тот самый космос, о котором мы собрались читать статью Деникина пли Дсшпсена, кто его знает.
— Да вот, политинформация, — нашелся Шишкин. — Если хотите, пожалуйста, места хватит.
— Нашли время для политинформаций!
— Для доброго дела время всегда найдется, — не растерялся Шишкин.
Насчет доброго дела он ввернул так ловко, что Кузьма Петрович, механик, даже крякнул от удовольствия. Вот, мол, дает! А мой сосед и друг Семен, так тот косо глянул на механика и потупился. Он был человеком строгих правил и не терпел никаких вольностей, особенно если эти вольности касались вышестоящего начальства.
— Ну, начинай, послушаем! — Иван Павлыч опустил свое тело на приступку разобранной машины и приготовился слушать.
— Да, инженер, давай, чего тянуть, — поторопил и Кузьма Петрович.
И Шишкин начал. Прежде всего он прочитал кое-то об авторе, археологе по специальности, который всю жизнь занимался разнопланетными связями. Оказалось, зовут его Эрихом Деникеном. Далее мы узнали, что господин Эрих Деникен невысокого роста, изысканно одетый, подвижный, живой, увлеченный, с записной книжкой-магнитофоном в кармане.
Когда Шишкин дошел до записной книжки-магнитофона, все так и впились в него взглядами.
— Такие книжки шпионам хорошо иметь. Р-раз, и порядок! — как-то особенно веско и значительно вставил Семен, мой сосед и друг. А Иван Павлыч тяжело ворохнулся на своем непрочном пьедестале и одобрительно гмыкнул.
Но Шишкина это не смутило. Прочитав про внешность швейцарского ученого, он перевернул журнал и приступил прямо к делу, то есть к настоящему космосу. Кстати, внешность произвела на ребят большое впечатление. И рост, и костюм, и темперамент — все убеждало нас в том, что Эрих Деникен не мираж, не фантазия, а самый что ни на есть живой человек, а это, согласитесь, что-нибудь да значит. Усвоив эту истину, мы потом и ко всему остальному отнеслись с полным доверием. И то сказать: не просто швейцарец, не просто археолог, а еще вдобавок и изысканно одетый.
Не как-нибудь, а именно изысканно.
— «Еще десять лет назад безрассудной казалась мысль о возможности существования разумных живых существ где-то в космическом пространстве. Сейчас никто, пожалуй, не сомневается в том, что жизнь вне Земли существует, — последнюю фразу Шишкин не произнес, а отчеканил, как, наверное, чеканят монеты. — В ноябре 1961 года в городе Грин-Бэнк (штат Западная Вирджиния) собрались 11 видных ученых, специалистов с мировым именем. Они вывели формулу, согласно которой число цивилизованных миров в одной только нашей галактике достигает 50 миллионов. — На этой фразе инженер приналег как-то особенно, точно выделил ее жирным шрифтом, потом сделал короткую паузу и продолжал: — Американский ученый Роджер Макгоуэн из Редстоуна (штат Алабама), занимающий высокий пост в НАСА, на основании новейших научных исследований пришел к выводу, что в космосе, вероятнее всего, насчитывается что-то около 130 миллиардов живых миров с высокоразвитой цивилизацией. Но даже эти оценки покажутся скромными, если удастся доказать, что источник и „корень всего живого“ в космосе зависит от четырех основ: аденина, гуанина, цитозина и тимина. Если это так… Если так, — повторил инженер, — то Вселенная, по-видимому, буквально „кишит“ живыми мирами!»
В этом месте все ахнули, а Иван Павлыч завозился на своем пьедестале. Шишкин опустил журнал себе на колени и посмотрел поверх наших голов торжествующим взглядом. Надо заметить, что читал он мастерски, где повышая, где понижая голос, слегка жестикулируя правой рукой (в левой он держал журнал), потряхивая головой, и теперь наслаждался произведенным эффектом. Сто тридцать миллиардов — это вам не шуточки, — говорил он не одним только взглядом, а и всем своим видом и сиял от счастья. Мы тоже сияли. А у меня даже голова пошла кругом. Сто тридцать миллиардов, думал я, как много у нас соседей, а живем разобщенно, и вот мне первому выпало пробить брешь в этой разобщенности.
— «В наши дни даже консерваторы под давлением фактов вынуждены признать реальность межпланетных путешествий внутри нашей солнечной системы; но признание почти всегда сопровождается оговоркой, что межзвездная космонавтика невозможна из-за колоссальных расстояний, — все так же выразительно, я бы сказал — картинно, продолжал Шишкин. — Если взять за основу скорость современных космических кораблей, то можно подсчитать, что полет на ближайшую к нам устойчивую звезду Альфа Центавра (расстояние — 4,3 световых года) будет длиться 80 лет. Иными словами, для полета на эту звезду и возвращения на Землю человеческая жизнь слишком коротка. Видимо, пройдет сравнительно немного времени, и человечество создаст такие методы замораживания, которые позволят в нужный момент освободить космонавта ото льда и вернуть нормальную жизнедеятельность его организму. Это не досужая фантазия, хотя я и предвижу возражения. Член лондонского Национального института медицинских исследований профессор Алан Стерлинг Парке предсказывает, что уже в начале 70-х годов медицинская наука в совершенстве овладеет методом глубокого замораживания и консервирования органов, предназначенных для пересадки».
Признаться, я насторожился. О каком замораживании идет речь? Уж не меня ли Шишкин хочет заморозить? И как — целиком или по частям? Нет уж, увольте, замораживаться я не желаю. Если без замораживания нельзя достигнуть других планет — не ста тридцати миллиардов, а хотя бы одной-двух, — то нечего и огород городить. Пусть поищет дураков в другом месте. Помню, мне стало зябко, как бывает зимой, когда вдруг выскочишь в одной рубашке на ядреный мороз, и я стал возиться и ежиться. Шишкин, видно, это заметил и, пробежав скороговоркой целую страницу о замораживании, перешел к фактору времени, менее страшному, чем замораживание. Мне, во всяком случае, этот фактор показался менее страшным, чем замораживание.
— «Люди, сомневающиеся в реальных возможностях межзвездной космонавтики, обычно выдвигают такой весьма серьезный аргумент: даже если человечество построит когда-нибудь ракетные двигатели, способные развивать скорость 150 тысяч километров в секунду и более, полет к звездам останется утопией, так как при таких скоростях любая мельчайшая частичка космической материи на пути звездолета превращается в снаряд огромной пробивной силы. Против этого трудно пока что-либо возразить. Но уже сейчас в СССР и США работают над созданием электромагнитных защитных колец для космических кораблей. Эти кольца будут отталкивать от корабля опасные космические частицы. Уже можно говорить о первых достигнутых успехах. У скептиков есть и другой аргумент: скорость, превышающая 300 тысяч километров в секунду, вообще невозможна, так как Эйнштейн доказал, что скорость света является абсолютным пределом ускорения. — Тут Шишкин покачал головой, пробормотал: „Доказал… А если бы Эйнштейн не доказал, то что, была бы возможна?“ — и продолжал читать дальше: — Французы Луи Пауэлс и Жак Бержье в своей книге „Планета невероятных вероятностей“ описывают фантастический проект советского ученого К. П. Станюковича. Он предлагает проект космической ракеты, приводимой в движение антиматерией. Поскольку ускорение ракеты тем больше, чем быстрее она испускает частицы, необходимо создать так называемую „летающую лампу“, которая вместо раскаленных газов испускала бы световые частицы. К такому выводу пришли московский профессор и его сотрудники. Их метод позволил бы космическим кораблям развивать огромнейшие скорости. Жак Бержье пишет: „Пассажиры „летающей лампы“ будут чувствовать себя совсем поземному. Сила притяжения останется такой же, как на Земле, а время будет для них течь равномерно. Но через несколько лет они достигнут самых отдаленных звезд. Через 21 год (по их отсчету времени) они окажутся на расстоянии 75 тысяч световых лет от Земли.
Через 28 лет они доберутся до ближайшей к нам галактики — Туманности Андромеды. Она удалена от Земли на 2 250 тысяч световых лет…“ Профессор Бержье, известный во всем миро ученый, подчеркивает, что эти расчеты не имеют абсолютно ничего общего с фантастикой, так как они получены в лаборатории на основании выведенной К. П. Станюковичем формулы. 65 лет, проведенных в таком космическом корабле, будут равны четырем с половиной миллионам „земных“ лет».
На этом Шишкин прервал чтение. Мы были… мало сказать — потрясены, у нас было такое чувство, будто перед нами открылась бездна, о которой мы прежде и не подозревали. 65 и 4,5 миллиона… Шуточное ли дело!
Правда, открыл это какой-то К. П. Станюкович, судя по всему — наш, доморощенный, а, как известно, нашим мы не очень верим… Но, с другой стороны, его точку зрения разделяет не кто-нибудь, а сам профессор Жак Бержье, француз, а это уже, что ни говори, существенно меняет дело.
— Это вам не запчасти к «ДТ-54», — потряс в воздухе журналом Шишкин.
— Да-а, тут есть над чем подумать, — вытаращил глаза и как-то весь сжался мой сосед и друг Семен. Некоторое время он смотрел на меня не мигая, потом хрипло, ошеломленно спросил: — И ты… ничего?
— А что? — не понял я.
— Как же… Далековато, как я понимаю. И лампы… Есть ли они, эти лампы?
— Что-что, а лампы будут! — значительно шмыгнул носом Кузьма Петрович.
Шишкин поддержал его.
— Я думаю, товарищ Станюкович не подкачает! — сказал он, заглядывая в журнал и отыскивая в нем фамилию товарища Станюковича. К. П. Станюковича.
На протяжении чтения и всего этого разговора, который походил на перепалку, я не переставал следить за Иваном Павлычем. Он по-прежнему сидел на приступке разобранной машины и вприщур поглядывал куда-то вверх, но не в потолок, а чуть ниже. По лицу его блуждала презрительная усмешка. Казалось, он осуждает и ученых, которые городят всякую околесицу (и за что людям деньги платят), и нас, механизаторов, принимающих эту околесицу за чистую монету.
Правда, однажды эта усмешка покинула лицо Ивана Павлыча. Это было именно в тот момент, когда Шишкин упомянул Туманность Андромеды и сообщил, что она удалена от Земли на 2 250 тысяч световых лет. Иван Павлыч стал серьезным и каким-то строго сосредоточенным. Наверно, он принял световые годы за обыкновенные, земные, и поверил — впервые за все время, пока Шишкин проводил политинформацию. Но потом и Иван Павлыч, видно, сообразил, о каких годах идет речь, и опять напустил на лицо презрительную усмешку, как бы надел маску, и держал ее до конца. А после того, как деловая перепалка кончилась, встал, потоптался на месте и тяжело-тяжело вздохнул:
— Такое время, когда день год кормит, а они… И медленно подался к выходу.
Мы были смущены, даже не то чтобы совсем смущены — иной реакции никто из нас от Ивана Павлыча не ожидал, а как-то, скорее, обескуражены в высшей степени. Все-таки руководитель… А руководитель, какой бы пост он ни занимал, должен быть если не лучше, то во всяком случае и не хуже того, как и что мы о нем думаем.
— Не понял старик. Эх-ха-ха, ничего не понял, — с сожалением заметил Шишкин.
Нам тоже было жаль Ивана Павлыча. Но мы ничего не сказали. Только потоптались, повздыхали и занялись каждый своим делом.
Но читатель, должно быть, рвется в космос… По правде сказать, я и сам испытываю нетерпение. И то взять в расчет — земные дела известны каждому, от них у нас бока не перестают болеть, а вот космос… Э-э, космос великая штука, читатель, в чем ты сам убедишься, если у тебя хватит терпения прочитать еще хотя бы десяток-другой страниц.
Скоро нам сообщили, что корабль почти готов и лампы приделаны, да не одна, а две или три, значит, насчет скорости и прочих удобств можно было не сомневаться, оставалось поехать туда, занять место в кабине, последний раз глянуть в иллюминатор и нажать на пусковой механизм. Так все и было, без каких-либо отклонений в сторону, но случилось это гораздо, гораздо позже… А пока я жил на Земле, встречался с людьми, работал, словом, занимался обычными, так сказать, земными делами.
Между прочим, статью Эриха Деникена (хлопцы все-таки упорно произносили его фамилию на русский манер) передали по местному радио. Ну, скажу вам, это была настоящая сенсация. После этого вряд ли у кого осталось сомнение, что мы, земляне, далеко, далеко не одиноки. Пошли прения. То тот, то другой так и рвутся к микрофону. Мне проходу не дают. «Как ты, Эдя? Скоро ли в космос, Эдя? Не задавайся, Эдя!» — подобные вопросы и советы сыпались со всех сторон.
Тренировки, особенно пробежки, прерывались буквально на каждом шагу. Бывало, только выбежишь за ворота, кто-нибудь уже поджидает тебя в переулке. Чаще всего это были огольцы во главе с Федькой, братом моего соседа и друга Семена.
— Бежит!
— Аж пятки сверкают!
— А далеко-то, я думаю, и не пробежит. Кишка тонка!
— Как же тонка, когда человек на другую планету летит! Эх ты-ы, голова!
И все в этом роде.
От приглашений отбою не было. Если бы я увлекался этим делом, то каждый день ходил бы пьян и нос в табаке. Но к спиртному я сызмальства не приучен.
Придешь, посидишь, ну выпьешь граммов двести-триста, и все, точка.
Впрочем, однажды все-таки засиделся. На проводах капитана Соколова, брата Фроси. Уезжал он, помнится, в первых числах августа. По этому поводу, то есть по случаю отъезда, тетка Пелагея устроила небольшой сабантуй. Пригласила Ивана Павлыча, его жену Макаровну, деда Макара, инженера Шишкина, моего соседа и друга Семена, механика Кузьму Петровича, ну и меня, разумеется. Без меня теперь какой сабантуй.
Когда я пришел, все были в сборе. И стол был уже накрыт. Капитан Соколов ходил по двору (стол накрыли на веранде) и потирал руки, как бы предвкушая что-то страшно забавное. Взгляды всех остальных были обращены на репродуктор, стоявший на подоконнике.
— Ну-ну, послушаем! — подмигнул мне капитан Соколов.
— Сейчас… Сию минуту… — Дед Макар, нарядный и торжественный, в рубахе-косоворотке, подпоясанной тоненьким витым пояском, приблизился к репродуктору, примостился рядышком и навострил уши.
И правда, не прошло и минуты, как из репродуктора посыпались знакомые слова. Передачу вел Андрюха, наш брат, тракторист, увлекавшийся всякой художественной самодеятельностью.
— Внимание, внимание! Передаем интервью с дедом Макаром. Не бойся, дед, это микрофон, он не кусается.
— А что его бояться? Мы, слава богу, и не такое видывали, и ничего… Ну иногда, конечно, случалось, чего греха таить. Жизнь — она ведь и есть жизнь, тут, что ни говори, а всяко бывает.
— А как насчет космоса, дед? Как, по-твоему, есть там что-нибудь или так, одна видимость?
— Да как сказать… Наверно, есть, коли все туда рвутся. И ученый этот… видать, голова!
— Какой ученый? Их много.
— Ученых много, а голова — одна! — Дед кашлянул — для солидности, должно быть, и продолжал: — Я так понимаю, там перво-наперво надо, это самое, правильную жизнь учредить. Когда я здоровкался за ручку с Михаилом, значит, Ивановичем, он так и сказал: «Перво-наперво, это самое…».
В репродукторе что-то заскреблось, потом засипело, и он умолк. Каждому, кто знаком с техникой, стало ясно, что заговорит он не скоро.
— Ну, отец, ты и даешь! — заметил Иван Павлыч.
— Так они ж, кобели, как пристанут, не отобьешься. Гур-гур, только и слышишь.
— Все верно, дед, — поддержал деда Макара капитан Соколов.
— Особенно насчет жизни… Ну, вылитый секретарь! — вставила словцо Фрося. Она как раз внесла бутылки, запотевшие в погребе, три или четыре, не помню сейчас, кажется, четыре.
— А что? Полетел, так давай, это самое…
— А если они не хотят?
— Как это не хотят?
— Да так, не хотят, и все тут! — уставила руки в боки ехидная Фрося.
— Не может этого быть! — возмутился капитан.
Дед обрадовался поддержке с фланга.
— Не может быть, верно, потому как правильной жизни должны хотеть все.
Но Фросю и это не убедило.
— А если все-таки не хотят? — сказала она с вызовом.
Дед Макар задумался. Думал он не долго, но както мучительно, потом сказал: — Если не хотят… Что ж, сперва не хотят, потому как глупые, не понимают, а потом поймут… Телок сперва тоже не хочет сиську сосать.
Все засмеялись.
— Молодец, дед, вывернулся! — похвалил капитан.
— Наш дед хоть куда! Мы его скоро в замы к Громыко двинем, так он, вот увидите, в этой ООН живо порядок наведет! — и тут не удержалась, съехидничала Фрося. Но это было уж слишком — задевать личности, — и она поспешила перевести разговор на другую тему: — И что у тебя, братик, за работа такая? Приехал, и на тебе — уже обратно! — И — опять деду Макару: Садись, дед, за стол, так-то лучше. Тетка Лиза, мама, где вы там? Идите сюда.
— Есть, пить — не дрова рубить, — со значением сказал Иван Павлыч и, не дожидаясь, когда его пригласят персонально, водрузил свое тело во главе стола.
— Садись, братик, здесь… Тетка Лиза, что стоишь? В ногах правды нет.
— Только встретили и уже провожать, — вздохнула Пелагея.
— Служба! — крякнул дед, подмигивая капитану.
— Служба, служба! Что ты понимаешь в службе? — усмехнулась Макаровна.
— Я, бывалыча, в девятнадцатом…
Фрося опять не удержалась:
— У нас удивительный дед! Он всех видел и все помнит. — Она посмотрела на него пристально и вдруг спросила: — Дед, а дед, а тебе, случаем, Карла Маркса не доводилось встречать?
Но деда Макара это не смутило.
— Карла Маркса — нет. А Василия, это самое, Иваныча — как тебя, ответил он, не моргнув глазом. — И Михаила, это самое, Иваныча… Даже за ручку здоровкался. Он так и сказал: «Перво-наперви, это самое…».
Как водится, говорились тосты. За капитана Соколова, виновника торжества, за хозяек — старую и молодую (имелись в виду Пелагея и Фрося), за гостей, за космос, не помню, за что еще… Когда дело дошло до космоса, Шишкин, гляжу, как-то приосанился, встал и простер руку над столом. Все притихли, ожидая, что он скажет.
— За Эдика… за Эдуарда Свистуна, первого космонавта колхоза «Красный партизан», который с невиданной до сих пор сверхсветовой скоростью полетит…
— К новым мирам! — подхватил Кузьма Петрович.
И тут разговор принял, что называется, космический оборот. После того, как все выпили и закусили кто чем — одни яичницей на свином сале, другие прошлогодними солеными груздочками, — дед Макар спросил:
— А шибкая она, скорость-то?
— Какая, дед? — не понял Кузьма Петрович.
— Ну эта… сверх… сверх…
— А-а! Шибкая, дед, шибкая. Считай триста тысяч километров семьсот метров!
— В день? Гм… Ежели в день, то многовато как будто.
— В день! В секунду.
Дед Макар чуть не подпрыгнул до потолка — до того ошеломила его эта новость.
— В секунду?
— А ты думал! Темнота! Не веришь, спроси у внука. Он-то знает, поддержал механика Шишкин.
— Да, дед, представь себе, — поддакнул и капитан Соколов.
Наступила тишина. Все, наверное, прикидывали, много это или не слишком много — триста тысяч километров в секунду, — неопределенно пожимали плечами, покачивали головой или делали другие столь же привычные движения.
Все же дед никак не мог взять в толк. Пристал к Шишкину, и хоть ты что с ним делай. Ежели, говорит, ему на той ракете в дола (это десять-двенадцать километров) или в лога (это двадцать пять километров), то за сколько же он долетит? Шишкин взял шариковый карандаш и блокнот, хотел было высчитать, но сбился, и махнул рукой. В конце концов все решили (и дед Макар с этим согласился), что в дола и лога лучше на газике или тракторе с прицепом.
Разумеется, не было недостатка и во всякого рода благих пожеланиях.
— Ты вот что, Эдя, — дышал мне в самое ухо дед Макар. — Ты перво-наперво с беднотой свяжись. Богатеи — они, понятно, к тебе с лаской, потому как герой, а ты ни-ни!
— Будь здоров, дед. Эдя не подкачает! — успокаивал я бывшего чапаевца.
Но проходила минута-другая, снова наливались чарки и провозглашались тосты — то ли за военноморскую, то ли за гражданскую авиацию, не помню, дед вместе со всеми опорожнял свою посудину, закусывал селедочкой с лучком и опять начинал дуть в ухо, как в рупор:
— Ты вот что, Эдя… Ты перво-наперво с беднотой… Беднота — это, брат, такой народ… — Ну, как будто он всю жизнь только и делал, что «Блокнот агитатора» читал.
А после того, как внук помахал ручкой и отбыл для дальнейшего прохождения службы, дед Макар вообще помешался на космосе. И дома и в гостях — всюду один разговор: космос да космос… Раза два заходил в редакцию местного вещания, здоровкался с каждым в отдельности, усаживался чин чином, как полагается, и начинал разъяснительную работу.
— Я полагаю, там, — кивок вверх, — есть жизнь. Если бы там, — опять кивок вверх, — не было этой самой жизни, то, скажите на милость, зачем нам туда рваться? Что мы там, сапоги забыли? — И дед Макар, страшно довольный «сапогами», заливался детским смехом.
— Ну, дед, после Эриха Деникена это уже не открытие, — мягко замечали хлопцы.
— Ты мне своим Деникеном не тыкай! — вскипал дед Макар. — Я этих Деникенов в гражданскую как тебя видел. И ничего, жив остался.
— Так этот же Деникен совсем другой Деникен. Этот же Деникен ученый, мировая голова, можно сказать… Ты почитай, что он пишет. «Есть жизнь!» И скажет, честное слово… Там, — кивок вверх, — этой самой жизни столько, что от нее никому житья нету! — И хлопцы зачитывали тот самый отрывок из журнала, который уже известен читателю.
Слушая, дед Макар все ближе и ближе подвигался к микрофону, надеясь, что его опять запишут «на интервью», но — увы! — счастливый случай не повторился.
Бывали и дельные советы, не без того. Однажды, это было за день до отъезда, я совершал обычную утреннюю пробежку. По улице Крутишинской, гляжу, наперерез мне чешет дед Макар — только посошок в руке мелькает. Я сбавил скорость, перешел на шаг, остановился. «В чем дело?» — думаю. Дед Макар между тем тоже остановился, перевел дух и, тыча посошком куда-то в небо, заговорил: — И главное, когда прилетишь, ребятню к аппарату не подпускай, чуешь? А то отвинтят какую-нибудь гайку, и шабаш, обратно не воротишься.
О ребятне, признаться, я и забыл, то есть не то чтобы совсем забыл, а как-то в мыслях не допускал, что и там, на тех планетах, придется страдать от ребятни.
Ну, здесь куда ни шло, думаю, а там-то, там-то…
Я схватил руку деда Макара и потряс ее с чувством, совершенно искренним, кстати сказать, и побежал дальше, размышляя о том, как много неожиданного и непредвиденного ждет нас на других планетах.
День отъезда был для меня особенно волнующим [2].
Я встал рано, вместе с теткой Соней, и обошел дорогие места. Надо заметить, что этот день мы держали в тайне, чтобы не вызывать волнений в публике, но многие догадывались или предчувствовали (у нас ведь умеют и предчувствовать) и смотрели на меня с обостренным, я бы сказал — жадным любопытством.
— Что ни свет ни заря? — спросила тетка Соня, разжигая дрова в печке.
— Не спится что-то, — сказал я.
Тетка Соня понимающе покачала головой и, потоптавшись у шестка, продолжала:
— А может, блинов испечь?
Я сказал, что от блинов не откажусь, и… вышел из дому. Но за воротами свернул не налево, а направо, потом пересек улицу и подался через березовую рощу…
Куда? Я и сам не знаю. Мне было все равно куда идти, просто хотелось идти и идти, ощущая под ногами привычную почву, то есть землю, вдыхая привычный воздух, пронизанный утренней свежестью, и видя чистое небо, стройные березки с резными листьями и кусты желтой акации — словом, все, что красит нашу планету.
Деревня еще просыпалась, вовсю горланили петухи, пахло жареным и пареным, позвенивали ведра у колонок, и все это было так хорошо, что и сказать нельзя.
Я даже заколебался… Что тебе, думаю, та планета? На этой плохо, да? Сто тридцать миллиардов живых миров… Обрадовали, называется! Да это все равно, как если бы мне посулили сто тридцать миллиардов рублей. Что бы я стал с ними делать? Да и чепуха все это, может быть, насчет миров-то, досужая фантазия ученых (или ученого) из Алабамы, которым нечего делать, вот они и считают эти живые миры с высокоразвитой цивилизацией.
А если и не выдумка, не фантазия, допустим, все так и есть, что из того? Мне ведь нужны не сто тридцать миллиардов планет, а одна, только одна планета, на этой планете не сто тридцать миллиардов деревень, а только одна деревня (или город), и в этой деревне (допустим, что деревне) не сто тридцать миллиардов домов, а лишь один дом, один-единственный, желательно со всеми удобствами и… достаточно высокими потолками. И у меня есть эта планета, есть деревня и есть дом, пусть этот дом принадлежит тетке Соне, неважно, мне в нем тоже ведь нашлось местечко… Так чего мне еще надо, какого черта, спрашивается? Удобств? Не всем же с удобствами. Один с удобствами, другой без удобств, это кому как пофартит.
Когда я дошел до черта, то вздрогнул, поднял голову и увидел, что я не в березовой роще, а на улице, и рядом стоит Фрося, сестра капитана Соколова. Она шла наперерез с пустыми ведрами, вдруг остановилась и даже попятилась, пропуская меня. Я тоже остановился, протянул руку (мне хотелось ощутить тепло женской руки), но Фрося попятилась.
— Ой, Эдя, ты хворый!
— Я? Хворый? Ты что, смеешься? — сказал я, а сам почувствовал, что, и правда, хворый, то есть почти хворый, недаром и сердце так бьется.
— И белый какой-то… — Фрося взяла меня за руку повыше кисти, чтобы пощупать пульс. Я не стал возражать. Наоборот, этого-то мне и надо было.
Фрося считала про себя, шевеля губами, а я смотрел на нее и жалел, что пренебрег ею.
— Белый — это пройдет, — говорю, — белому нетрудно стать красным, особенно в наше время… — Говорю, а сам чувствую, что еще минута, и я начну объясняться Фросе в любви. Так и так, мол, я люблю тебя, как никто не любил, ты моя единственная и ненаглядная, и я готов носить тебя на руках. Но такого рода объяснения не входили в мои расчеты, да и Шишкин наверняка бы не одобрил, и я простился и зашагал дальше.
— Погоди, дай пульс сосчитать, — сказала Фрося, пожирая меня глазами.
— Потом… В следующий раз, — крикнул я, оборачиваясь к ней слегка, так сказать, вполголовы, лишь бы видеть, что она предпринимает, какие шаги.
К счастью, Фрося ничего не предпринимала, то есть ничего такого, что грозило бы моей независимости. Только подошла к колонке и принялась качать воду. Я слыхал, как вода плещется через край, и остался доволен.
Говорят, когда через край, это к добру.
«А Фроси-то на тех планетах может и не быть, — подумал я. — Да и наверняка ее там нет, на тех планетах, это даже глупо — сто тридцать миллиардов Фрось!». Мне стало как-то не по себе. К счастью, тут я вспомнил о долге, о том, что не я, так кто-то другой, а полетит, должен полететь, иначе нельзя, и решительно отмел, точно отрубил, все сомнения и колебания. На душе сразу отлегло.
«Ваялся за гуж, не говори, что не дюж, Эдя! Да и поздно, поздно… Карета подана, бойкие, необгонимые кони нетерпеливо бьют копытами, и мир, все человечество, только и ждет, когда ты гикнешь на них, стеганешь по ним кнутом и полетишь, полетишь в неведо мые просторы», — так, несколько высокопарно, рассудил я, подбадривая себя. Помню, мне это и самому понравилось, особенно про коней, нетерпеливо бьющих копытами, и про человечество, которое только и делает, что ждет, будто ему больше делать нечего. В тот момент я искренне пожалел, что нет аппарата, который бы записывал мысли. Ведь зачастую мы думаем умнее, чем говорим. Куда умнее!
После обеда я почувствовал, что изрядно отяжелел и что мне, пожалуй, надо бы отдохнуть. Я так и сделал. Разулся, прилег на диван и скоро уснул, крепко уснул, но спал недолго, минут тридцать, не больше.
Когда я проснулся, тетки Сони уже не было, смоталась куда-то к соседям, должно быть… Мне жаль было уходить, не простившись с нею, но и задерживаться я не мог.
И вот тут-то опять случился конфуз или что-то вроде конфуза. Ноги мои вдруг стали ватными. Не слушаются, и хоть ты что. У меня было такое чувство, будто я разрываюсь на две части: мысль рвется, а ноги не пускают. Но я и тут пересилил себя и пошел, пошел, улыбаясь встречным, мысленно прощаясь с дорогими мне местами.
Шишкин, конечно, догадался, что со мной творится что-то неладное. Он потрепал меня за волосы, похлопал по плечу, словом, подбодрил, как мог, потом поднес стаканчик вина, сдобренного для крепости спиртом, а за полчаса до отъезда заставил проглотить две или три успокаивающие таблетки. Настроение у меня, и правда, поднялось. Во всяком случае, когда наступила решительная минута, я сам, без всякого принуждения, залез в машину и захлопнул за собою дверцу.
И все…
Дальше было два слова — «шофер нажал», и на этом последняя запись обрывалась.
Я не знал, как быть. Потом сел и написал письмо Шишкину. Поблагодарил за посылку и дипломатично завел речь о том, что, мол, это за бумага, откуда она взялась и не остались ли у вас еще какие листы. Если, мол, остались, шлите сейчас же. Немедленно. И боже вас упаси порвать, утерять или пустить на какую-либо нужду хоть листок или обрывок листка.
Через месяц пришла другая посылка. На этот раз листов было больше, гораздо больше. И бумага отличалась от прежней. Она была не розоватая, а голубоватая и качеством, кажется, получше. Я начал читать — и уже не мог оторваться.
Правда, кое-что меня и огорчило. Как читатель помнит, третья глава кончается на том, что Эдик поехал…
Куда? Зачем? Об этом мы можем только догадываться… Если в Звездный городок (поверим Шишкину), тогда другое дело. Но тут встает новый вопрос: почему не рассказать о Звездном городке, как он рассказал о деревне и деревенщиках?
Впрочем, возможно (даже наверняка), Эдик и рассказал, куда поехал и что с ним было там, куда он поехал. Возможно, это и составило содержание четвертой главы, которая была задумана, но осталась неосуществленной, трудно сказать… Однако чего нет, того нет, а на нет и суда нет. Пропустим и мы какой-то период из жизни Эдика Свистуна (во всяком случае, до тех пор, пока не обнаружатся новые документы) и перенесемся вместе с ним сразу за многие-многие миллиарды километров.
Итак… Но это уже не я — это Эдик продолжает свое повествование. Ему я и передаю слово.
Итак, я на другой планете.
Механизмы сработали, как часы, и мой корабль опустился в большом лесу, состоящем из берез и сосен.
— Э-э, да я, кажется, проголодался! — сказал я и, достав разноцветные питательные тюбики, приготовленные еще на той планете [3], утолил голод.
Потом я наклонился к иллюминатору и стал наблюдать за окружающей действительностью. Березы и сосны слегка покачивались. Это, конечно, ветер их покачивает, а ветер возможен лишь при наличии атмосферы, подумал я.
Потом я заметил, вернее, не заметил, а словно бы почувствовал некое движение — как будто что-то мелькнуло и пропало, и больше не показывалось, и я решил, что это просто-напросто мне почудилось.
Однако я не ослабил, а, наоборот, удвоил внимание и скоро убедился, что на планете, куда я попал, есть кое-какая жизнь. В иллюминатор я видел зеленые листья берез, сами белокорые стволы, похожие на мраморные колонны, видел усыпанные шишками ветви сосен и дальше, вернее, ниже — какие-то тропинки, проторенные неведомо кем. Я подумал, что это наверняка млекопитающие. Ни птицы, ни тем более насекомые не способны проторить таких тропинок.
— Ого-го-го! — закричал я во весь голос и засмеялся, поняв, как это глупо. Корабль со всех сторон непроницаем, кричи не кричи — никто не услышит.
И вдруг внизу, в мелком сосоннике, опять что-то мелькнуло. Теперь я был настороже и успел разглядеть, что это «что-то» рыжего цвета и, кажется, с рогами. Меня страшно заинтриговало. И хотя время было раннее, сумерки еще не успели рассеяться и с высоты, на какой я находился, видно было плоховато, я усилил наблюдение, то есть просто-напросто впился взглядом в тот мелкий сосонник, и скоро увидел крупное животное черно-бело-рыжего цвета, похожее на нашу корову.
Если даже планета окажется необитаемой, то есть совершенно безлюдной, ты не пропадешь, Эдя, подумал я. Приручил же Робинзон Крузо диких коз, почему бы тебе не приручить диких коров.
И наконец — о, господи, боже милостивый… Но не подумай, читатель, что за время полета я стал верующим, нет! Если бог и есть, то, как ты сам понимаешь, он остался там, на Земле, в ее высоких сферах, так сказать, здесь же… Впрочем, и здесь ведь, может статься, у кого-то есть бог — свой бог, однако ему-то я уже не подчинен и не подвластен, дудки!.. И наконец, гляжу, над лесом пролетела, не шибко размахивая крыльями, наша ворона, то есть она, разумеется, здешняя, эта ворона, но настолько похожа на нашу, что мне так и хотелось назвать ее нашей и сказать ей что-нибудь приятное.
Я окончательно уверовал в то, что здесь есть атмосфера, а проще говоря — воздух, который так необходим для дыхания. Весь вопрос теперь заключался в том, что это за воздух. Если в этом воздухе вместо кислорода какая-нибудь дрянь, не очень-то и обрадуешься.
Вот почему, прежде чем спуститься вниз, я перелез в запасной отсек корабля и, не выпуская из руки дверки, чтобы в случае надобности тотчас жа захлопнуть ее, осторожно высунул голову наружу.
К счастью, захлопывать дверку не пришлось. Воздух был как воздух, совершенно бесцветный и прозрачный, и всякие ароматы били в нос с такой силой, что у меня кепка чуть не слетела с головы. Я потянул в себя и более или менее ясно ощутил запахи березы, сосны и… земляники. Да-да, и земляники! Боровой, ядреной, той самой, что выставляет напоказ свои красные бока в бело-желтых крапинках. Впрочем, это на Земле она выставляет бока напоказ, а здесь… А здесь, может, и не выставляет, это надо было еще проверить.
Помню, там, на Земле, когда мы выпили и закусили, капитан Соколов рассказал странный сон. Будто бы прилетает он на другую планету, на какую и сам не знает, только та планета будто бы точь-в-точь как наша. И лес, и река, и рожь у дороги. Ну и люди, разумеется… Будто бы говорят, и он все понимает. Он (то есть капитан Соколов) спрашивает: «А земляника у вас есть?» Люди переглядываются. Дескать, что это за штука? С чем ее едят? Он объясняет: мол, ягода такая, красная-красная… Пожимают плечами. Нет у них земляники, они про нее и слыхом не слыхали… И такая вдруг тоска его взяла, такая тоска, что он — на корабль и… проснулся.
— Ого-го-го, капитан! — заорал я во все горло. Есть земляника, есть! Ты слышишь, капитан, есть!
В это время я искренне жалел, что капитан меня не слышит.
Можно было спускаться вниз. Но прежде чем спускаться, мне надо было установить, как долго я находился в пути. Это важно для науки. Впрочем, и для практики тоже. Возможно, думал я, пройдет немного времени, и наладятся регулярные рейсы между той и этой планетами. Потребуются расписания. А для того чтобы составить расписание, надо знать, за какое время поезд (тогда и космические корабли будут ходить как поезда) проходит от одного пункта до другого.
Я вернулся в основной отсек, выключил аэроприборы и терморегуляторы (воздух здесь есть, подумал я, и температура за бортом вполне нормальная плюс пятнадцать по Цельсию), потом уселся в кресле, вынул из планшетки блокнот и карандаш и занялся сложными математическими подсчетами.
Вылетел я с планеты Земля 19 июля 1977 года перед вечером. В главном отсеке у меня висел календарь, листки которого по истечении двадцати четырех часов отрывались сами собой, так сказать, автоматически.
Сейчас по календарю было двадцать третье июля. Значит, прикинул я, в пути мой корабль находился немногим больше трех с половиной суток, а точнее говоря — восемьдесят шесть часов.
По нашим, земным понятиям это не так уж много.
Помню, в десятом классе, во время каникул, мы отправились на экскурсию в Ленинград. Человек десять — пятнадцать, во главе с учителем-историком. Между прочим, этот учитель-историк был известен тем, что на экзаменах каждому пятому задавал один и тот же вопрос: «Какие чулки носил Иван Грозный?» Если даже речь шла о гугенотах или коллективизации сельского хозяйства, он все равно задавал свой любимый вопрос.
С этим-то учителем мы и отправились в Ленинград, Сначала в Новосибирск, а потом в Ленинград, иного пути не было, и дорога отняла у нас ровно восемьдесят шесть часов! Как вам это нравится?
Я написал на листке бумаги цифру «86» и умножил ее на шестьдесят. Таким образом я узнал, сколько минут прошло с тех пор, как я покинул грешную Землю. Оказалось, не так уж много — пять тысяч сто шестьдесят… Но в таком деле, как космические полеты, счет идет на секунды, даже на десятые и сотые доли секунды. Поэтому сумму, полученную при умножении часов на минуты, я умножил вторично — уже на секунды, то есть опять на шестьдесят, и в результате у меня получилось уже нечто внушительное, а именно — триста девять тысяч шестьсот.
Чтобы проверить, не ошибся ли я в подсчетах, я перемножил все снова, только уже в обратном порядке — сумма вышла та же. Точка в точку и тютелька в тютельку, как говорится. Довольный, что учение в средней школе не прошло для меня даром, я откинулся на спинку кресла и глянул в иллюминатор. Глянул и… буквально остолбенел от величия момента, который переживала эта планета. Пока я занимался математикой, туман рассеялся, небо прояснилось и передо мною открылись удивительные дали. Сосны и березы были примерно одинаковой высоты, метров сорока, не меньше, их вершины смыкались, образуя своеобразный ковер.
Ни дать ни взять зеленое море. Зелень была облита росой («Ну, ясное дело, туман!» — подумал я) и казалась какой-то особенно сочной и свежей. Вдобавок весь горизонт пылал, точно там расплавили золото, редкие тучки на небе тоже пылали, и роса переливалась и сверкала, как живая, и все это вместе взятое производило сильное впечатление.
«Там, наверно, восток… Оттуда восходит Солнце… Возможно, сейчас, в эту минуту, оно покажется над вершинами деревьев и ударит мне в лицо», лихорадочно думал я, не отрываясь от иллюминатора.
И правда, не прошло и минуты, как расплавленное золото вдруг брызнуло слепящим светом и мне даже почудилось, что лес и сам воздух как бы вздрогнули и зазвенели. Я невольно, вернее — инстинктивно закрыл глаза и отшатнулся. Потом, немного спустя, опять приоткрыл их (не открыл, а именно приоткрыл) и осторожно приблизился к иллюминатору. Расплавленное пятно оформилось в круглый шар, и этот шар стал подниматься все выше и выше. Собственно, на моих глазах он только оторвался от горизонта. Но я почувствовал, что он поднимается все выше и выше и будет подниматься, пока не достигнет зенита, а потом начнет опускаться, пока не закатится. Словом, обычная история.
Но тут меня осенила поразительная догадка. Ведь это не наше, это другое Солнце, подумал я. Раз планета другая, то и Солнце другое… Я опять взял лист бумаги и карандаш и принялся считать. Скорость моего корабля чуть-чуть превышала скорость света и равнялась, в среднем, тремстам тысячам километров в секунду. Семьсот метров, о которых говорил механик Кузьма Петрович, мелочь, пустяк, их можно было и не брать в расчет. Да и сказал он шутки ради… Итак, триста тысяч километров. Я перенес на чистый листок бумаги прежнюю сумму (триста девять тысяч шестьсот) и умножил ее на триста тысяч. У меня получилось девяносто два миллиарда восемьсот восемьдесят миллионов километров.
Вот какое расстояние я покрыл за каких-нибудь восемьдесят шесть часов!
Теперь я приглашаю читателя заглянуть в учебник астрономии Воронцова-Вельяминова и посмотреть, как далеко от Земли до Солнца. До нашего, разумеется, земного Солнца. Впрочем, учебника со мною не было, да я в нем и не нуждался. Я с детства любил точные науки и всякие формулы и цифры, даже десятизначные, запоминал с легкостью необыкновенной. Тем более я не мог забыть цифры «149 500 000», то есть, как читатель догадывается, цифры, означающей количество (или число, как хотите) километров от Земли до Солнца. Напрямую, разумеется. Я летел в противоположную сторону, то есть не к Солнцу, а от Солнца, значит, оно находилось теперь…
Но я уже устал от математики и предоставляю читателю решить эту задачу самому. Мне важно только отметить, что на таком космическом удалении наше Солнце и не разглядишь хорошенько. А если и разглядишь, то оно покажется с пятак или с гривенник, вряд ли больше.
Нет, то светило, что я видел в иллюминатор, было, определенно, здешним Солнцем. Это открытие меня страшно обрадовало. Ведь я был первым землянином, который видит это, здешнее Солнце и осязает его тепло. Мне почудилось, что все вдруг замерло на планете. Все-все… Как я убедился впоследствии, так оно и бывает. Птицы умолкают, звери останавливаются, как вкопанные, рыбы всплывают на поверхность… Ветер и тот перестает шевелить травы, хлеба, ветви деревьев. Наступает такая тишина, что звенит в ушах. Потому-то мне и почудился странный, как бы плывущий откуда-то издалека звон в тот момент, когда расплавленное золото брызнуло немыслимо слепящим светом.
— Солнце — это хорошо, — вслух подумал я, снимая коскомбинезон, как мы, космонавты, шутя называли космическую одежду. — У нас на Земле даже огольцы-голопузики поют: «Пусть всегда будет Солнце!» А голопузики не дураки, они зря петь не станут.
Я положил комбинезон в специальный ящичек, вделанный в корпус корабля чуть выше и правее терморегуляторов, и надел обычный костюм, в котором ходил на Земле. Надо сказать, карманов в нем оказалось пропасть. И сзади, и спереди, и внутри, и снаружи — везде карманы. В нагрудном я нашел расческу в футлярчике.
Пластмассовую, разумеется. Во внутреннем левом — справку, удостоверяющую, что я действительно землянин и работаю трактористом (не министром, а именно трактористом), а также аттестат об окончании средней школы. Аттестат я не хотел брать. Но Шишкин настоял.
Без аттестата, говорит, на другой планете и шагу не ступишь, а ты…
В остальных карманах я обнаружил свежие носовые платки, два блокнота с бумагой в клеточку, три шариковых карандаша по тридцать пять копеек каждый, перочинный ножик с приспособлением открывать бутылки и консервные банки, пуговицу от демисезонного пальто (само пальто осталось там, на Земле) и, наконец… три рубля сорок копеек советской валютой. Трешница поистерлась и заметно лоснилась. Что касается пятаков (сорок копеек были пятаками), то они блестели, как новенькие. «Напрасный груз!» — усмехнулся я, но выбрасывать пятаки не стал. Во-первых, еще неизвестно, как здесь, на этой планете. А во-вторых, и просто жалко.
Но… пора было расставаться с космическим жилищем. Я выкинул фанерные дощечки на колышках, спустил веревочную лестницу и, преодолевая робость, волнуясь до сердцебиения и одышки, впервые после полета покинул корабль. Спуск произошел вполне благополучно. Коснувшись ногами тверди, я, по правде сказать, оробел еще пуще. А вдруг она, эта твердь, того, а? Однако ничего подобного, твердь была как твердь, и я почувствовал себя несколько увереннее. Расставив дощечки с надписью: «Не трогать — смертельно!» — я стряхнул с пиджака земную и космическую пыль и, расправив плечи, всей грудью вдохнул здешний воздух.
В первый день я не отходил далеко от корабля. Да, по правде сказать, я и не знал, куда и зачем идти. То сидел, то лежал, то бродил — и все это вблизи, почти рядом. Но и здесь, на этом пятачке, я обнаружил немало такого, что представляет интерес для науки.
Прежде всего я должен сказать, что почва на этой планете самая обыкновенная. Песок, песок… Трава зеленая, кое-где в ржавых крапинках, и удивительно шелковистая. Деревья тоже как деревья. От наших, земных, они отличаются лишь тем, что выше и толще гораздо, так сказать, кряжистее.
Березы попадаются метров сорока с лишним вышиной и прямые до самой верхушки. Листья на них тоже крупные и такие же резные и сердечком, как на наших.
Ползая по земле, я внимательно осматривал и кое-где разгребал поверхностный слой. И что же? Труд мой вознаградился сторицей! Я обнаружил старые березовые листья. Они пожухли, почти сопрели, но сохранили очертания, даже рубчики по краям.
Вряд ли стрит говорить, как я обрадовался этой находке. Ведь это была не просто находка, а целое открытие. Значит, думал я, березы и здесь меняют листья.
А если меняют, выходит, и здесь бывает зима. Иначе зачем березам менять листья! А зима — это снег и лед…
С одной стороны, конечно, красиво. А с другой… Нет уж, увольте, подумал я, на зиму я лучше переберусь на Землю-матушку, где у меня осталось теплое пальто с воротником из черной цигейки.
Сосны и того выше, то есть раза в полтора, не меньше. Земля усыпана иглами и шишками. Иглы были как иглы и кололись, а шишки — ну по кулаку каждая, честное слово. У нас такие шишки бывают только на кедрах, да и то не подряд. Я взял одну шишку и стал шелушить. Она была пустая. Наверно, выклевали птицы, какие-нибудь клесты, здешние клесты, разумеется.
Потом я поискал другую шишку, никем не тронутую, вышелушил несколько орехов и разгрыз их. Зерна оказались крупными и вполне съедобными. Я даже затрудняюсь, с чем их сравнить. По вкусу они напоминали наши кедровые орехи, только были еще жирнее и ароматнее. Зерна таяли во рту, как кусочки масла.
Я уже говорил, что первое, что я почувствовал, когда высунулся из корабля, был запах земляники. Здесь, внизу, этот запах был еще крепче и гуще. Поэтому, бродя туда-сюда, я смотрел в оба, надеясь найти и сами ягоды. И что же? Искать долго не пришлось. Гляжу — там, сям… Одна к одной.
Ну, скажу я вам, и земляника. «Тебе бы сюда, капитан!» — опять вспомнил я капитана Соколова, охочего до лесных ягод. Крупная, сочная, с янтарными глазками по бокам… Я сорвал несколько ягод — и все, горсть полная. Присев на корточки, я отправил в рот эту горсть, раздавил языком (не разжевал, а именно раздавил) и стал ждать последствий. Но никаких последствий не последовало, то есть я просто-напросто их не почувствовал, а значит, их и не было, этих последствий.
Отведав земляники, я осмелел и решил отойти немного подальше. Шел я медленно, короткими шажками, и поминутно оглядывался, чтобы не потерять корабль из виду. И чем дальше шел, тем больше нравилась мне эта планета. Лес отменный, птицы всякие…
В одном месте вдали блеснуло неширокое озеро. Я подошел к берегу и увидел поразительную картину. Вся гладь была усыпана утками. Кряквами и чирками.
Утки плавали и возле берега — протягивай руку и хватай. Я опустился на корточки и в самом деле протянул руку и стал звать, как это делают хозяйки: «Утя, утя, утя!» Увы, доверчивость здешних уток имеет свои пределы. Стоило мне протянуть руку и позвать: «Утя, утя, утя!» — как они захлопали крыльями и шарахнулись от берега.
Я обошел вокруг озера и убедился, что оно точь-вточь такое, какие и у нас на Земле бывают в сосновых борах. Только у нас озера заросли илом, купаться в них не то что нельзя, а противно как-то, того и гляди заразу какую-нибудь схватишь. А здесь дно песчаное, вода чистая и прозрачная видно, как рыбы ходят косяками… Мне это страшно понравилось, и я пожалел, что не взял с собой удочки. Сесть бы сейчас на бережку, подумал я, забросить возле камышей с черными султанами, — глядишь, и поймал бы плитку пли чсбака.
И не успел я подумать об этом, как увидел кочку не кочку, а что-то похожее на кочку и на ней — гладко обструганную доску, уже потемневшую от времени.
Я осторожно, на цыпочках, подошел к той кочке и обнаружил на песке следы, похожие на человеческие. Поставил свою ступню рядом — она была раза в два шире и длиннее. Одно из двух, подумал я, или здесь живут лилипуты, или рыбачил малец лет десяти-двенадцати.
Значит, планета обитаемая, у меня на этот счет пропали всякие сомнения. Конечно, можно было предположить, что следы оставили пришельцы из космоса вроде меня, грешного, однако это показалось мало вероятным. Хотя сто тридцать миллиардов планет с высокоразвитой цивилизацией — это вам не шуточки, все-таки не каждый день иноземляне посещают именно эту планету. А судя по всему, следы свежие, кто-то сидел на кочке не далее как сегодня утром, и мял песок босыми ногами.
Я был настолько потрясен, что не знал, радоваться мне или печалиться. Вернулся обратно и, устроившись поудобнее возле какого-то кустика, задумался. К этому времени солнце поднялось довольно высоко, но от деревьев падали тени, и мне не было слишком жарко. Да и ветерок приятно холодил спину и грудь. Должно быть, это меня и подвело. Я уснул. Как так случилось, я и сам не знаю. Но факт остается фактом — я уснул, уснул, можно сказать, богатырским сном, когда и сны никакие не снятся, и с боку на бок не ворочается. А проснувшись и продрав глаза, вдруг заметил, что в воздухе разливается странный багровый свет. «Неужели вечер?» — подумал я, вскакивая на ноги. Да, так оно и было. Пока я спал, светило, то есть здешнее солнце, проделало привычный путь от одного горизонта до другого. Яркий и необыкновенно чистый закат пылал вполнеба.
— Что ни говори, а тебе, Эдя, повезло, — вслух сказал я и, вздрогнув, замер на месте.
В двух шагах от меня стояли громадные животные, которых я утром принял за коров. На самом деле это были не коровы, а лоси, во всяком случае, они были похожи на наших лосей.
— Те-те-те, — протянул я руку и зачмокал губами.
Самый крупный лось повел рогами-лопатами, переступил с ноги на ногу, однако вперед не подался ни на шаг.
— Что ж ты, дурень, — ласково сказал я, тоже не решаясь приблизиться к лосю. Единственное, что я сделал, — это повернулся лицом к опасности и попятился немного, так, самую малость. Делал я это не очень охотно, как читатель понимает. Ведь в случае, если бы лоси проявили агрессивные намерения, мне пришлось бы драпать без оглядки, а это не входило в мои расчеты.
В этот момент я разглядел лосей получше. Ну, скажу вам, настоящие великаны. Меня господь бог ростом не обидел, метр восемьдесят пять как-никак… А лоси были еще выше. Сначала мне показалось, что я карлик по сравнению с ними. Но, оправившись от страха, я решил, что принижать себя не следует. Пусть они себе великаны, это их дело, но и я не лыком шит. Сын Земли все-таки, цивилизованной планеты, это вам не хаханьки.
Смутил меня только цвет животных. Утром, когда я смотрел из корабля, они показались мне черно-белорыжими. Сейчас же — сплошь рыжими, без единого черного или белого пятнышка. Лишь рога-лопаты были черными, даже, вернее, не черными, а темно-бурыми, точно прокаленными на огне. Мне пришло в голову, что здешние лоси обладают мимикрией, то есть способностью менять окраску в зависимости от местности. Но это гипотеза и не больше, и я на ней не настаиваю.
Особенно поразили меня повадки лосей. Вот приперли меня, можно сказать, к стенке (позади были сосны) и стоят, пялят шары, жуют губами… А может, они тоже изучают? Что это, мол, за чудо-юдо? Что за урод? Голова круглая, как солнце (здешнее солнце, разумеется), две ноги и еще два каких-то отростка, висящих вдоль туловища. Ну, у нас (у лосей то есть) «серьга», так это понятно, рассердишься — тряхнешь ею. А эти отростки… Ну зачем они, скажите на милость?
Я слегка согнул руки и протянул их, показывая, что в общем-то безоружен и что у меня нет худых намерений. Вожак чуть подался вперед и понюхал. Другие тоже понюхали. Понюхали и пошли. Видно, земной запах не произвел на них никакого впечатления.
У меня отлегло от сердца.
— Что, не нравится? — сказал я, имея в виду земной запах.
Лоси не обернулись на мой голос. Они шли сначала шагом, потом затрусили рысцой и скоро пропали в гуще березника и сосонника.
Я опять обратил взор к закату. Солнце уже зашло за горизонт, и небо пылало не так ярко, как десять минут назад. Оно точно притухло и поблекло, и на нем появились новые краски — вишневые и лиловые. В лесу тоже произошли кое-какие перемены. Если днем почва была изрезана довольно четкими тенями, то теперь тени пропали, как бы стерлись начисто, и воздух посинел немного. Можно было подумать, что это тени растворились в воздухе и придали ему такой цвет.
И вот что любопытно. Вдали было темнее, чем вблизи. Впрочем, и вблизи скоро тоже потемнело. Я не знал, что делать. В интересах науки ночь лучше было бы провести под открытым небом, послушать, как гудят здешние комары, и заодно узнать, больно ли они кусаются.
Но я не решился и не отважился. Не решился потому, что мне просто-напросто было страшновато. Не чегонибудь конкретного — я не знал, чего здесь бояться, страшновато обыкновенной темноты. Ночью, особенно безлунной и беззвездной, человек и на Земле чувствует себя беспомощно, как в состоянии невесомости, а здесь, на этой чужой планете, тем более. Сейчас пришли безобидные лоси, а немного спустя могут нагрянуть чудовища и пострашнее, подумал я.
Все-таки перед тем как забраться в космический корабль, я проделал смелый эксперимент — разжег костер.
Наломал сушняка (с трудом, кстати сказать, ибо в лесу было чисто, как в парке культуры и отдыха) и стал чиркать зажигалкой. «Может статься, здешние жители и огня еще не знают», — подумал я, заслоняя голубой язычок от ветра. Но, увы, сушняк попался крупный и никак не загорался. Я погасил зажигалку и пополз искать сухую траву, мох, вообще что-нибудь воспламеняющееся. Такая трава — шелковистая и ломкая — нашлась в мелком сосоннике. Я нарвал сколько надо было и вернулся на поляну. Вторая попытка увенчалась, я бы сказал, мгновенным успехом. Трава вспыхнула, как порох, сушняк занялся, и костер заиграл языками чистого, почти бездымного и необыкновенно яркого пламени.
И вдруг кто-то уставился мне в затылок. Будто стоит и смотрит, не сводя глаз. А тут еще и костер потух — не сразу, а постепенно, но потух, и наступила такая темень, какой я отродясь не видывал. Я кое-как разыскал свой корабль (он находился шагах в тридцати-сорока от поляны), поднялся в верхний отсек и скоро уснул мертвым сном. В ту первую ночь мне снились Шишкин, Иван Павлыч и Фрося со своим мотоциклом. Фрося будто бы хочет завести мотоцикл, у нее не выходит, и она сердится страшно. Шишкин говорит: «Давай я… Я!» А Иван Павлыч стоит и пожимает плечами: «Этого еще не хватало!».
И вот снова утро. Проснувшись, я сладко потянулся, так, что хрустнуло в суставах, и глянул в иллюминатор. Солнце взошло, туман уже рассеялся, и лес сверху просматривался до самого горизонта.
Визуальные наблюдения не дали ничего нового. Лес был как лес, небо как небо и солнце как солнце. Однако внизу, то есть на самой планете, меня ждали открытия, которые опрокинули все мои представления о космосе.
Не знаю, как здесь насчет гуанина, цитозина и тимина, это пусть остается на совести Роджера Макгоуэна из Редстоуна (штат Алабама)… Что же касается Шишкина, то он как в воду глядел.
Но не будем забегать вперед.
Спустившись вниз, я прежде всего раз пять-шесть обежал вокруг корабля и проделал несколько упражнений средней сложности. Комплекс был разработан еще Шишкиным, в него входили ходьба на голове, как он выражался (на самом деле я ходил на руках, а не на голове), прыжки и приседания (по сто прыжков и приседаний за раз), вдохи, выдохи и так далее.
Потом я хотел набрать земляники и позавтракать, но вдруг вспомнил, что не умывался с тех пор, как покинул Землю… «Непорядок, непорядок!» — вслух сказал я и, быстро сориентировавшись, довольно уверенно, как у себя дома, зашагал в сторону вчерашнего озера.
Сейчас, при свете дня, все страхи рассеялись, я почувствовал себя смелее и увереннее, однако ухо все время держал востро, то есть не забывал, где я. Потому-то и шагал не слишком быстро, так сказать, с оглядкой, и старался замечать всякие подозрительные вещи. Вон чернеет пень странной конфигурации: сверху шишка, а по бокам какие-то отростки… На Земле я и ухом бы не повел, пень — экая невидаль! А здесь в груди все похолодело. А ну как этот пень, думаю, сорвется с места, замахает руками-отростками…
Особенно внимательно присматривался к почве. Я уже говорил, что она здесь в основном песчаная. Верхний, то есть гумусный, слой очень тонкий, в некоторых местах всего сантиметра два-три. Ковырнешь носком туфли, и все: песок виден. Просто удивительно, как на такой почве растут деревья. Я не копал глубже, у меня с собой и лопаты не было, но предполагаю, что песок здесь обладает какими-то питательными свойствами.
Возможно, в нем содержатся и микроэлементы, неизвестные нашей науке. Они стимулируют рост, формируют структуру древесины, может быть, влияют на ее цвет и прочность.
Но, как это ни странно, никаких следов на почве я не обнаружил, то есть отпечатков ступней, как вчера на озере. Какие-то тропинки, бороздки, норки, ямки, царапины от когтей — всего этого было предостаточно, и я подумал, что всякого зверья, большей частью мелкого, и здесь хватает. Но все это было не то, не то… Меня интересовали следы разумных существ, а они-то, эти следы, как раз и не попадались.
А что, если здешние разумные существа не оставляют следов? Ходят мягко, не ходят, а как бы парят в воздухе, и почва под ними просто-напросто не успевает продавливаться… Однако следы на озере откуда-то взялись, возразил я сам себе. Это же не фантазия, а плод моих наблюдений. Так откуда они? Кто их оставил, те следы на песке? И тут в голову полезли всякие лилипуты, великаны, пауки, пришельцы из других миров, еще более далеких, чем наша Земля.
Пришельцы мне особенно понравились. Бредешь по лесу (на всех цивилизованных планетах должны быть леса), а навстречу этот самый пришелец. Сам маленький, ножки и ручки коротенькие, как у пацанов детсадовского возраста, а голова — ну что твой астраханский арбуз. И — в очках-колесиках, сползающих на кончик носа. «Wer ist du?» — спрашивает он и щурит свои шарики, глаза то есть. Я развожу руками. Дескать, nicht verstehen. Тогда он это же самое по-английски, по-французски и даже по-испански, черт. Сыплет, как из решета. А я знай свое: nicht verstehen — и больше ни слова.
А еще лучше не пришелец, а пришелица… А? Космическую спецодежду она уже сняла с себя и осталась в этаком легоньком кисейном, почти воздушном платьице выше колен. Тонкая, стройная, холера, с длинными, до плеч, вьющимися волосами… Вынув из сумки круглое зеркальце, губную помаду и карандаш, навела глянец и топает дальше, наукой, значит, занимается.
Ну, а я тут как тут: «Здравствуйте, мадам! Откуда изволили прилететь, с какого, так сказать, обитаемого шарика?» Но вот и озеро, залитое солнцем. Сейчас я искупаюсь, и был таков, подумал я, снимая с себя костюм, трусы и майку, словом, все до нитки.
Уток на озере было меньше, чем вчера, и держались они несколько поодаль. Если бы это было на Земле, я решил бы, что их кто-то отпугнул от берега. Но здесь подобная мысль не приходила в голову. Кто их отпугнет, когда кругом безлюдье — хоть шаром покати… Выбрав местечко под березами, я сложил свое барахлишко в кучу и вошел в воду. Сперва по щиколотку, потом по колено. Надо заметить, вода была теплая и мягкая, как щелок, и это меня разочаровало немного, В такой, воде, думаю, и не освежишься как следует.
Умываясь, я постепенно отдалялся от берега, точно скользил но песчаному дну, пока вода не достигла груди. Дальше идти я не решился, так как меня вдруг охватила робость. Я даже подался назад, где было помельче, и стал разглядывать зеленые берега. Кстати, они казались очень красивыми, а стайки уток лишь оживляли общую картину… Не видя никакой опасности, я стал довольно шумно плескаться и плавать туда-сюда, раза два даже нырнул, достав со дна горсть песка… Потом оглянулся — опять мне показалось, будто кто-то смотрит в затылок, — и чуть не сыграл в ящик от разрыва сердца. На берегу, левее того места, где я оставил одежду, удили рыбу два человечка. Если бы это было на Земле, я дал бы им лет по десять-двенадцать. Оба были в трусах и майках и оба белобрысы и загорелы, как чугуны.
Не берусь описывать, что я испытал в эти секунды.
Сначала меня бросило в жар, потом в холод… Но человечки не проявляли никаких враждебных намерений.
Они, правда, помахали руками, как у нас делают, когда просят не шуметь и не мешать, и опять замерли в напряженном ожидании. Наверно, пришельцами с других планет их не удивишь, пришло в голову.
Я не знал, как мне вести себя и что делать. Стоять в воде по грудь и не шевелиться — глупо, согласитесь.
Выходить и одеваться? Но я не знаю, как на это посмотрят они, эти самые человечки. Выждав немного, я все же подался к берегу. Я шел так медленно, что вода почти не колыхалась. Это понравилось человечкам. Они дружно заулыбались и закивали головами, вполне нормальными, кстати сказать. Мол, правильно, так и надо, молодец. Почувствовав себя молодцом, я ускорил шаг, наконец выскочил из воды, как пробка, и стал одеваться.
«Как быть? Что делать?» — думал я, дрожа всем телом. Не скажу, чтоб я трусил, нет! И все-таки я дрожал и не мог не дрожать, как ни старался.
Я встал и пошел к кораблю, но, пройдя немного, повернул обратно.
Помню, незадолго до отъезда Шишкин сказал:
— Если там (кивок вверх) окажутся разумные существа, смело иди на сближение с ними, постарайся разузнать, что они за птицы, — это важно для науки.
— Ясно, Георгий Валентинович, — ответил я, не придавая наказу Шишкина и своим словам никакого значения. Когда-то я попаду на ту, другую планету, думал я. Да и попаду — еще неизвестно, как там…
«Вернись, Эдя, вернись, — внушал я самому себе. Докажи этим цивилизованным младенцам, что ты нисколько не боишься, больше того презираешь их, как людей низшего сорта».
Насчет низшего сорта я, конечно, хватил через край.
Я ненавижу расизм и национализм, в какой бы форме они ни проявлялись. И если тогда, в том лесу, употребил (про себя, мысленно, разумеется) выражение насчет сорта, то не потому, что у меня изменились убеждения, нет! Просто мне хотелось еще больше взбодрить себя, придать себе мужества и храбрости. Вы, мол, хоть и цивилизованные, не спорю, иначе ходили бы в мохнатых шкурах, но со мной не можете тягаться, черта с два, потому что не вы ко мне прилетели, а я к вам.
Смутило меня лишь поведение человечков. Представьте, что было бы, если бы к нам в колхоз «Красный партизан» прилетел товарищ с Марса или еще с какойнибудь планеты… А здесь полнейшее равнодушие. Помахали руками и ни с места, как будто пришельцы с других планет их нисколько не интересуют. Наверно, привыкли, — как там, в воде, подумал я и взял чуть правее, целясь к тем самым равнодушным человечкам.
Шел я осторожно, стараясь не задевать кусты и не швыркать ногами. И все же мое появление не застало человечков врасплох. Оба они обернулись и закивали, заулыбались — приветливо и ласково заулыбались — и показали на землю. Мол, садись, посиди.
Эти улыбки, наверно, и сбили меня с панталыку.
Вместо того, чтобы присесть рядом и посмотреть, что будет дальше, я простер руку и гаркнул во все, можно сказать, горло:
— Здравствуйте, братья! Привет вам от жителей планеты… — И я назвал свою планету.
Я ожидал, что человечки если не бросятся мне на шею, то, во всяком случае, начнут как-то выражать свое одобрение, восхищение и так далее, ничего подобного.
Они переглянулись, потом поглядели на меня, как на съехавшего с шариков, и… снова переглянулись.
— Дядя Эдуард! — сказал один из них укоризненно.
А другой, ростом поменьше, слегка подался в мою сторону и шепотом добавил:
— Вы нам тут всю рыбу распугаете… А сегодня, между прочим, вообще плохо клюет. Десяток окуней, семь или восемь чебаков, две щучки — вот и весь улов.
— Да-а, нежирно! — сказал я нарочито небрежным тоном и почувствовал, что обливаюсь холодным потом.
К счастью, волосы мои еще не просохли, и человечки, должно быть, подумали, что это не пот, а вода.
Я умолк и, отступив в сторону, присел на песок. Огольцы, как я называл человечков про себя, по-видимому, решили, что я внял их просьбе и молчу, чтобы не мешать им рыбачить. Увы, они ошиблись. Я молчу, потому что лишился способности говорить. Вот так планета, елки-моталки, — думал я, — и живые существа как существа, и лопочут по-русски. Не по-немецки или, скажем, по-испански, а именно по-русски. И меня назвали по имени — как будто тысячу лет знают.
Я сидел, обняв колени руками (моя любимая поза), и наблюдал за моими новыми знакомыми.
Должен заметить, что природа и здесь проявила удивительное благоразумие. Ничего лишнего! Голова как голова — волосы, два уха, нос, два глаза, рот, полный зубов… Ниже идут шея и туловище, прочно сидящие на двух ногах-подставках. Я смотрел, что называется, в оба, но ничего такого, что, с моей точки зрения, уродовало бы фигуру, не обнаружил. Меня заинтересовали руки — как они здесь? И руки были как руки. Их держательные и хватательные функции были развиты достаточно хорошо.
И одеты человечки были, я бы сказал, по-земному.
На обоих трусы (или короткие брюки, как хотите назовите) почти до колен, с кармашками спереди и сзади, и рубашки с очень короткими рукавами, не майки, как мне показалось вначале, а именно рубашки, — у нас на Земле их называют теннисками. Материя обыкновенная — трусы (или брюки) темно-серые, кажется, льняные, с лавсаном, а тенниски голубые, в коричневую полоску.
Удилища, как и у нас на Земле, были бамбуковые, а лески — капроновые. Невдалеке я заметил банку с червями и какую-то коробочку, вроде бы из-под монпасье, яркую такую, красную с желтым… Меня, конечно, сразу заинтересовало, что в той коробочке. Улучив удобный момент, я подполз и увидел крючки. И какие крючки! Кованые, вороненые, остроносые! У нас таких крючков ни за что не достанешь.
— В сельмаге? — Я кивнул на коробочку.
— Как бы не так! — передернул плечами более рослый оголец. Австрийские… А здесь, — он похлопал себя по кармашку, — французские и бельгийские. Дядя Алексей привез… Из-за границы.
«Дядя Алексей… Это какой же дядя Алексей?» — подумал я, как будто речь шла о нашем, земном дяде Алексее. Дядей Алексеев в деревне было трое или четверо, ко за границей никто из них не бывал. Какая там заграница, когда они в райцентр и то лишь по самой крайней нужде ездят. Разве капитан Соколов, Фросин брат?.. Но это было бы уж слишком, — чтоб и здесь была Фрося, а у Фроси — брат! Не хватало еще, чтобы этот брат оказался еще и летчиком-истребителем.
И вдруг послышались шаги, и из кустов вышел третий человечек. Росточком он был еще меньше, чем первые двое, но одет точно так же, как эти, только на голове у него вдобавок возвышалось какое-то странное сооружение, что-то среднее между пилоткой и беретом.
Впрочем, немного спустя, когда человечек снял свое нескладное сооружение, я увидел, что это не берет, не пилотка, а самый обыкновенный мешок, причем старый мешок, с дырками, — потому-то, должно быть, человечек и употребил его в качестве временного головного убора.
И тут случилось… Но не волнуйся, читатель, ничего страшного не случилось. Меня никто не укусил, и я ни на кого не бросился с кулаками. Просто третий оголец (скоро выяснилось, что зовут его Сашкой) вдруг сказал:
— Дядя Эдуард, вы же на курорте! — и вопросительно посмотрел на меня.
— Гм… На каком курорте?
На душе защемило. Вот оно, начинается! — подумал я. Вот сейчас, сию минуту, и откроются тайны, перед которыми побледнеют все человеческие фантазии.
И правда, Сашка (так и мы будем звать третьего огольца) шмыгнул носом и сказал:
— На каком! На самом обыкновенном! Вам же путевку дали. За сенокос. Вы что, забыли? — В голосе Сашки прозвучали недоверчивые нотки.
— А-а, за сенокос! Ну и что из того?
— Да ничего… Вот только удивительно, как вы здесь очутились… Уж не сбежали ли оттуда? — И он кивнул через плечо, должно быть, в сторону здешнего курорта.
Вот оно что, подумал я, вон каким фертом все обернулось. Чего-чего, а такой встречи и, главное, с такими инопланетными разумными существами я не ожидал.
Я был рад невольной Сашкиной подсказке (спасибо тебе, дорогой мой оголец) и ухватился за нее, как утопающий за соломинку.
— Сбежал, сбежал, Сашка. Конечно, сбежал! — засмеялся я радостно и, заложив руки за спину, прошелся туда-сюда вдоль берега.
Ну и планета! Здесь, кажется, не только все как у нас, а еще и лучше гораздо. В самом деле, с тех пор, как я живу, мне никто не предлагал поехать на курорт.
А здесь… Гляди ты! Жатва на носу, а его, Эдьку Свистуна (здешнего Эдьку Свистуна, разумеется), на курорт отправили. Легко тебе живется, братец!
Меня вдруг осенила великолепная идея. Если Сашка и эти огольцы принимают меня за здешнего Эдьку Свистуна, значит, и все остальные примут. Вряд ли следует говорить, как это важно для науки. Представьте, ихтиолог превратился (на время, разумеется) в кита, акулу, дельфина, наконец в селедку и кильку, орнитолог — в попугая, ворону, грача, скворца, воробья, физик — в молекулу, атом, протон, электрон или какую-нибудь совсем уж ничтожную, не различимую даже в увеличительное стекло частицу… А? За несколько дней мы узнали бы о живой и мертвой материи больше, чем за все предыдущие столетия.
— Ты скажи, какой дорогой вы ходите на озеро?
Самой короткой или самой длинной? Прямиком или в обход? А может, с ветки на ветку прыгаете? — сказал я тем же радостным и вместе с тем непринужденным тоном.
Огольцы посмотрели на меня подозрительно. Один из них, самый рослый, позабыл об удочке (поплавок в это время запрыгал отчаянно, как будто его топили и не могли утопить), разинул рот и, округлив глаза, ощупал меня взглядом с ног до головы. Я смекнул, что зарапортовался, и прикусил язык.
— У тебя клюет, — сказал Сашка самому рослому.
Тот глянул на поплавок, легким, едва заметным движением сделал подсечку и стал тянуть. На песке забилась довольно крупная рыбина, похожая на щуку. Рослый оголец подхватил ее за жабры и сунул в корзину, из которой торчали космы травы.
— Вы, дядя Эдуард, в этом бору не были, что ли? — сказал Сашка, тоже оглядывая меня с ног до головы.
Мне это не понравилось, по правде сказать.
— Может, вас подкинуть? — добавил он, показывая куда-то за кусты.
Я обернулся и увидел прелюбопытнейшую машину, похожую на инвалидную коляску, только, разумеется, гораздо изящнее. У нее были мягкие округлые формы, шароподобные колеса (два спереди и два сзади) и какойто месяцеобразный рычаг управления. Меня так и подмывало подойти поближе и заглянуть в машину — что там? — но я отказался от этой мысли. «Еще успею», подумал я, делая вид, будто такие пустяки, такие детские игрушки меня совершенно не интересуют.
— Спасибо, — поблагодарил я огольца (он, должно быть, у них за водителя, пришло в голову) и сделал движение, как бы собираясь идти.
— Ну, как хотите. — Сашка пожал плечами.
Я зашагал сначала вдоль озера, потом круто взял влево, туда, где стоял мой корабль.
Последующие свои действия не берусь объяснить, настолько они были нелогичными и странными. Я опять залез в корабль и посидел немного, глядя в иллюминатор. Потом стал гладить рычажки и кнопки — машинально, без всякой задней мысли, — и вдруг заметил, что глажу-то, в сущности, одну кнопку, самую верхнюю, красненькую, с надписью «Старт». Стоит нажать, и все, мой корабль снова полетит к Земле.
Я отдернул руку, немного расслабился в кресле и закрыл глаза. «Что ты, Эдя? — стал убеждать самого себя. — Нажать всегда успеешь, дело нехитрое… Даже если за тобой будут гнаться с ножами и топорами, стоит добежать, забраться в верхний отсек, ткнуть пальцем — и ищи ветра в поле!» Рассуждая так, я мало-помалу успокоился, то есть решил не валять дурака, и опять спустился вниз. Под ложечкой у меня засосало, и я вспомнил, что в суматохе забыл позавтракать. Этот пробел в своей биографии надо было как-то восполнить. Сориентировавшись по озеру и солнцу, я смело углубился в лес и стал собирать ягоды. И не успел я набрать и горсти, как впереди показалась фигура девушки лет двадцати — двадцати двух, тонкая и стройная, в голубом платье и белом платочке. Не воображаемой, а настоящей девушки, так сказать, вполне, вполне натуральной.
«Ну, Эдя… — заколебался я, не зная, подходить к ней или пока воздержаться. Не будучи знакомым с местными обычаями, я не знал, как она поведет себя, когда я предстану пред ее очи. А ну как испугается, начнет голосить… — Нет уж, увольте, — думал я, — нам, мужчинам, эти фокусы и на Земле надоели…» Все-таки и уходить не хотелось. Во мне, должно быть, проснулся мужской инстинкт, и я стал разглядывать, какая она, здешняя красавица, что за фифа, так сказать.
Вот она приблизилась, и я отчетливо различил чистые голубые глаза, черные ресницы (слегка подкрашенные, как мне показалось) и такие же черные (тоже, надо полагать, подкрашенные) брови вразлет. Особенно меня поразила одежда. Платьице не очень короткое, но и не слишком длинное, а, что называется, в самый раз.
На ногах что-то такое, что я назвал бы сандалиями. Да это, наверно, и были сандалии, легкие и красивые, с блестящими застежками.
Девушка подошла совсем близко, шагов на десять.
Таиться больше не было никакой возможности. Стараясь не шуметь, я вышел из-за куста и, протянув руку вперед и вверх, как учил Шишкин, сказал:
— Здравствуй, сестра моя!
Девушка вздрогнула, как бы испугалась чего-то, но тут же пришла в себя и засмеялась. Она смеялась искренне и простодушно, без всякого притворства, настолько искренне и простодушно, что я позавидовал ей.
«Дитя природы!» — подумал я, опуская руку и делая шаг в ее сторону.
— Здравствуй, братец! — произнесла девушка, не переставая смеяться.
— Между прочим, сколько на ваших золотых?
— Без пятнадцати девять. — Девушка мельком глянула на свои часы.
А на моих было уже двадцать минут десятого. «Ничего себе, разница в тридцать пять минут!» — отметил я про себя. Я перевел стрелку назад, чтобы никого, в том числе и меня самого, не смущало наше, земное, время, и опять устремил взгляд на прекрасную незнакомку. И… и остолбенел, по правде сказать, то есть вдруг остолбенел. Передо мной стояла Фрося, здешняя, разумеется, Фрося, но — красавица из красавиц. Она стояла и смеялась. Смеялась искренне и простодушно.
Потом перестала смеяться, помахала рукой и двинулась дальше. Мне хотелось догнать ее, остановить… Но благоразумие взяло верх над слепыми чувствами. Я потоптался на одном месте, потом вслух сказал: «Держись, Эдя, здесь ты не пропадешь!» — и тоже зашагал своей дорогой.
Скоро лес кончился, как бы оборвался, и передо мной открылась деревня.
Новые места всегда волнуют. Какая-нибудь избенка, обнесенная плетнем, голубой дымок над крышей, праздно сидящие на завалинке мужики и бабы, серые или белые гуси на лугу — все наводит на мысли о чужой, таинственной, а потому и манящей жизни.
Помню первую встречу с нашим райцентром. Выехали мы с отцом на гнедом меринке вечером, на рассвете остановились у какого-то ручья, разожгли костерок, попили чаю… Когда тронулись дальше, отец сказал:
— Видишь церковь? Это и есть город. А левее — Обь-матушка. Правый берег.
Я приподнялся на телеге и увидел вдали что-то белое, устремленное в небо. Если верить отцу, это и была церковь. Городская церковь. А левее, и правда, тянулась розовая в утреннем свете полоса — высокий, обрывистый берег Оби. Не какой-нибудь там речонки вроде нашей Бурлы, а настоящей большой реки, по которой ходят пароходы.
Сердце у меня сладко забилось. Отец помахал концами вожжей, гнедой меринок с шага перешел на рысь, телега покатила по накатанной дороге, шурша колесами, и все замелькало по сторонам… А я так и остался стоять на коленях. Я смотрел на церковь, построенную еще при царе Горохе, на обрывистый берег Оби, который из розового становился белым, и испытывал странное, щемящее чувство, какое, наверно, бывает от встречи с чудом.
Так было и теперь. Я стоял как вкопанный и с пронзительным любопытством, даже с каким-то страхом смотрел по сторонам. Сначала мне показалось, что деревня как деревня, точь-в-точь такая же, как и наша.
И березнички, и потемневшие от времени избы с тесовыми крышами, и мальвы в палисадничках — все как у нас… Я прислушался. И звуки будто знакомые: то прокудахчет курица, снесшая яйцо, то донесется музыка… Я потянул в себя воздух, ощутил запах вкусных щей с бараниной, и у меня даже слюнки потекли — до того аппетитный запах.
Но так показалось лишь вначале, так сказать, при первом взгляде. Несколько времени спустя, присмотревшись, я обнаружил, что сходство, в сущности, очень небольшое, почти незначительное. Избы были не бревенчатые, а кирпичные, как я заметил, только сложены, оказывается, настолько искусно, что издали их можно принять за бревенчатые. Крыши, сдается, шиферные.
Но, опять же, шифер здешний, особенный, он отличается от нашего мягкими тонами и своеобразными формами, смотришь — и душа радуется. Окна большие, светлые, вокруг каждого окна. — резные наличники. Впрочем, я принял их за резные, а на самом деле это опять же фабричная работа, стандарт, но такой стандарт, который даст фору любой ручной работе.
— Дядя Эдуард, что же вы? — послышался мальчишечий голос.
Я оглянулся. В двух шагах от меня стояла та самая машина, похожая на инвалидную коляску, которую я видел на берегу озера. Да не одна, а три сразу. В машинах сидели уже знакомые мне мальцы-огольцы.
— А где же ваши удочки? — спросил я, давая дорогу. Почему мне вздумалось спросить об удочках, и сам не знаю. Просто, наверно, увидел, что мальцы возвращаются с рыбалки, а без удочек, вот и спросил, хотя, как читатель понимает, удочки в тот момент меня интересовали не больше, чем, скажем, наряды британской королевы.
— На озере, где же еще! — улыбнулся Сашка.
И двое других тоже улыбнулись. Даже не улыбнулись, а как-то усмехнулись, чуть по засмеялись. И Фрося, и эти… Было ясно, что они находят меня смешным, ну если не меня, то что-то во мне или на мне… Но что именно? Что?.. Я глянул на себя, наеколь ко можно глянуть на себя, не имея зеркала, и ничего странного, тем более смешного не обнаружил. Наверное, здешний Эдька Свистун порядочный забулдыга, подумал я. По привычке смеются. Бывают ведь и у нас на Земле люди. Стоит им появиться, стоит как-нибудь эдак перекосить рожу, и все покатываются со смеху.
— Ну, если на озере… — сказал я и выкинул руку, как делают милиционеры, давая понять, что путь свободен. Сашка и двое других заработали ногами, и машины тронулись, мягко шурша почти круглыми шинами.
Я пошел дальше. Пошел к тетке Соне, то есть, собственно, к себе на квартиру. Вообще-то, как читатель понимает, не к себе, а к здешнему Эдьке Свистуну, но вместе с тем как будто и к себе. Хотя на этой чудной планете все было, кажется, так и не так, как у нас, я примерно представлял улицы, дома, словом, все расположение, и шел довольно уверенно, не останавливаясь.
Вот я пересек улицу и опять углубился в березняк. Вот подошел к проулку и увидел… свою улицу. Те же избы, левее — водонапорная башня. А дальше, за деревней, в степи, — наша ремонтно-техническая мастерская. Наша и не наша, а скорее все-таки не наша. Что-то в ней было свое, что-то такое, что делало ее не похожей на нашу, более капитальной, что ли.
По проулку я вышел на улицу, заросшую травоймуравой, — чувствовалось, что машины по ней давно не ездят, — пересек ее и… очутился на крыльце избы тетки Сони. Было ровно десять утра, ни секунды больше или меньше. Деревня в эту пору была пустынной, почти совсем безлюдной, и мне удалось пройти незамеченным.
«Ну вот я и дома», — мысленно усмехнулся я. В самом деле, глупо говорить о доме, когда ты впервые в жизни переступаешь порог этого дома.
Я подошел и постучался. Нет ответа. Я постучался еще раз. И опять молчание. «На работе старуха, не иначе!» — подумал я, по привычке шаря за косяком. Там была, должна была быть щелка, так сказать, условленная щелка, куда мы обычно кладем ключ, когда уходим куда-нибудь. Щелка, правда, была, в нее пролезал палец, а вот ключа в той щелке не оказалось. «Куда же она могла?.. И что теперь прикажете делать?» Я опустил взгляд и… и увидел, что на двери нет никакого замка. Да что замка — намека на замок нет! Я взялся за скобу, нажал слегка, и дверь подалась. Вошел в сени, потом на кухню, оттуда — в комнату-боковушку.
Не берусь описывать, что я пережил в эти короткие секунды. Мне было и удивительно, и оторопь брала, и холодные мурашки пробегали по всему телу.
Изба была, разумеется, как и все здешние избы — не деревянная, а кирпичная, гладко оштукатуренная внутри, но обстановка почти такая же, как и у нас на Земле, то есть в той тетки-Сониной избе. И стол как будто тот же, и стулья возле стола, словом, все-все.
А в комнате-боковушке (моей комнате, пришло в голову) так и кровать была застлана, как обычно стелил я, когда было время, — аккуратненько, без единой морщинки на покрывале.
В простенке висела довольно красивая полка с книгами. Я взял томик Пушкина, прочитал несколько строк… «Пушкин — он везде Пушкин!» — подумал я и, поставив томик на место, прошелся туда-сюда, то есть из угла в угол, как это делал там, на Земле. И вдруг я хлопнул себя по ляжкам и громко рассмеялся. «Чудило! Идиот! Форменный идиот!» Только теперь, очутившись перед зеркалом (кстати, зеркало было во весь рост, от пола до потолка), я понял, почему ехидненько усмехались мальцы-огольцы, особенно когда нагнали меня, и почему Фрося (здешняя Фрося, разумеется) тоже, можно сказать, надрывала животики. На мне же был наш, то есть земной, костюм, как я забыл, ума не приложу!
Надо было что-то делать. Я распахнул настежь дверцы шкафа и поразился обилию всякого барахла. Тут были костюмы, брюки, рубашки, галстуки, туфли, шляпы, береты, запонки — словом, настоящий универмаг.
Не мешкая, я скинул с себя пиджак и брюки и задумался. Что надеть? Я перебрал несколько вещей и наконец остановился на самых дешевых и скромных, как мне показалось. Это были голубенькая лавсановая рубашка, серый (по виду — льняной) пиджак и такие же брюки, то есть не брюки, а трусы, вернее шорты, до колен, как на тех мальцах-огольцах. Потом я стал примерять туфли все подряд? — и скоро убедился, что они никуда не годятся. Здешний Эдька Свистун, должно быть, носил обувь сорок третьего размера, подумал я. И едва я успел подумать, как во дворе раздались чьи-то шаги.
Я глянул в окно и обмер. На крыльцо поднималась тетка Соня.
Читатель может заметить: «Эка невидаль — тетка Соня! Могло быть и хуже!» Что правда, то правда: тетка Соня и на другой планете остается теткой Соней, то есть женщиной кроткой и простодушной. Однако наши чувства не всегда согласуются с рассудком, и в этом все дело.
— Да что ты, в самом деле! — упрекнул я самого себя. — Надо улыбаться, Эдя! Да, да, улыбаться, это единственное, что тебе остается делать! — Я повернулся к зеркалу, напряг все силы, чтобы изобразить улыбку, черта с два! — лицо отказалось повиноваться. «Ну, ну!» — пригрозил я самому себе.
Тетка Соня переступила через порог и, не замечая меня, направилась в горницу. Я слегка подался к двери и, выбирая позицию поудобнее, чтобы в случае чего заблаговременно смыться, сказал: — Привет, тетя Соня! Как здоровьичко?
Тетка Соня мельком глянула на меня из горницы и, видно, ничего не заподозрив, расплылась в улыбке:
— Ой, Эдик, здравствуй! Вот не ждала, не гадала…
А я слышу — вроде мужчиной пахнет, да, думаю, откуда ему быть, мужчине. А это, оказывается, ты… Что так скоро? Или не поглянулось? На курорте-то?
— Не поглянулось, тетя Соня, не поглянулось. Да, если правду сказать, что там хорошего?
«Пронесло!» — Я вздохнул с облегчением.
— Как что? — не то возмутилась, не то просто обиделась старуха, делая шаг в мою сторону. — Я прошлым летом была, отдыхала и загорала, так милое дело! И природа не нашей чета, и море… А люди? Со всего, можно сказать, света… Один тебе про то, другой — про другое… А ты сидишь, — господи, думаешь, благодатьто какая!
— Так уж и благодать! — сказал я, окончательно успокаиваясь и тоже делая шаг навстречу.
Мне приятно было болтать со старухой, которую я узнавал и не узнавал, а скорее все-таки не узнавал.
Вместе с тем и завидки брали. Черт возьми, думал я, здесь даже тетка Соня на курортах загорает. Да тамошней, так сказать, земной тетке Соне эти курорты и во сне не снились.
— Я гляжу, Эдя, на тебя не угодишь! — Тетка Соня слегка толкнула меня в грудь. — Ой, бедовая твоя головушка! И не поправился нисколечко. За девками бегал? Ведь там, небось, и француженки, и англичанки… А?
— Было дело, тетя Соня, — уклончиво ответил я, а про себя подумал: «Выходит, здешний-то Эдька Свистун порядочный донжуан!» Но я не осуждал его за донжуанство, наоборот, эта его черта, вернее, склонность, мне даже нравилась.
— Я так и знала, — сказала тетка Соня. Подойдя к столику в углу, на котором стоял телефонный аппарат, она сняла трубку («Гляди ты!» — подумал я), набрала какой-то номер и быстро затараторила: — Клавдюха, здорово! Слушай, завтрак кончился? Ах, досада какая… Что, что! Эдька приехал… Что?.. Самой, говоришь? Да уж придется. — Она положила трубку и, сунув в руки плетеную корзину, добавила: — Нарви-ка огурчиков и помидорчиков… Я тебе салат сделаю.
Вообще-то мне лучше было отказаться, сославшись хотя бы на то, что я уже завтракал, ну, скажем, в райцентре, однако я сразу не нашелся, а потом поздно было — тетка Соня хлопнула дверью и была такова. После я узнал, что она прямиком направилась в погреб, единственный на всю улицу, в котором хранились всякие вкусные вещи.
Мне ничего не оставалось, как шагать с корзиной за огурчиками и помидорчиками, что я и сделал.
Заросший травой-муравой двор был обсажен по краям березами. Несколько поодаль от избы стоял сарай.
Тоже кирпичный и тоже крытый шифером. Я заглянул в ворота и увидел только четырех кур и петушка, довольно бойкого, он так и норовил клюнуть меня в голые коленки.
— Что, дурень, не узнаешь? — Я погрозил петушку пальцем и потопал дальше.
Для любителей-огородников, а также для членов огородных бригад совхозов и колхозов я когда-нибудь подробно расскажу, какие овощные культуры и в каком порядке были посеяны и посажены на этом огороде, Сейчас же, чтобы не утомлять читателя, ограничусь самыми беглыми штрихами. Ближе к улице росла картошка, потом тянулись грядки с огурцами и помидорами, а дальше грелись на солнце арбузы и дыни, достигавшие порядочной величины. И, наконец, у самой рощи, почти на меже, пестрела и благоухала всякая мелочь вроде лука, чеснока, бобов, укропа, петрушки.
Огород был как огород, дай бог каждому, но чего-то на нем и не хватало. Для полноты картины не хватало.
Я пригледелся — и меня осенило. Не хватает, подумал я, подсолнухов, тех самых глупых желтолицых подсолнухов, которыми у нас буквально утыканы все огороды.
Я погоревал-погоревал — жаль все-таки было, что здесь не догадались посадить подсолнухи, — и стал наполнять корзину огурчиками и помидорчиками, как выразилась тетка Соня.
Ну, скажу вам, каждый огурчик был величиной с полено. Читатель, возможно, примет это за гиперболу…
Ничего подобного. Я сорвал три огурца, и все, свободного места в корзине уже не осталось. С трудом я втиснул еще два, поменьше, а помидорчики, величиной с наши арбузики, пришлось уже нести в подоле. По дороге мне попалась дыня, тоже довольно порядочная, примерно с трехмесячного поросенка. Я сорвал и дыню, это не составляло большого труда, и понес ее под мышкой.
«Ну, Эдя, тебе определенно повезло!» — подумал я, радуясь, вернее продолжая радоваться и восхищаться, что попал на эту, а не на какую-нибудь третью планету. Что бы я делал на Луне, где и травинки не сыщешь, или, скажем, на Венере, где жарища — спасу нет… А здесь и люди обходительные, можно сказать, вполне гуманные люди, и в пище у них, видать, не бывает недостатка. Все так и прет, ешь — не хочу.
Мне пришло в голову чем-то отблагодарить тетку Соню, что называется, умаслить ее. Огурчики и помидорчики — это хорошо, думал я, но что бы еще, что бы придумать этакое земное, необыкновенное?.. И вдруг — точно током пронзило всего: а что, если врезать в дверь замок?.. Как же, думаю, без замка, только чересчур наивные люди вроде тетки Сони (здешней тетки Сони, разумеется) не запирают своих сундуков и квартир…
У нас на Земле они (не сундуки и квартиры, а наивные люди) еще при царе Горохе перевелись.
А надо сказать, замки — мое хобби, моя страсть.
Еще в детстве я любил разбирать и собирать их, все подряд, какие попадались… Со временем я так наловчился, что и сам стал кумекать, то есть изобретать — и каждый раз все новые и новые, с фокусами и секретными пружинами. Открыть такой замок — ого, попробуй-ка!
Сказано — сделано. Не тратя времени даром, я метнулся в свою комнату-боковушку и, опустившись на четвереньки, заглянул под кровать — там у меня стоял ящичек с разными инструментами. Увы! Это там, на Земле, он стоял, а здесь никакого ящичка под кроватью не оказалось. Как будто его и не было никогда.
— Ладно, как-нибудь потом… Не уйдет, — сказал я, но мне все же не терпелось. Вот так не терпелось. Выйдя на кухню, я заглянул под печь, в буфет, на полати (здесь тоже есть полати) — черта с два, — как в воду канул. Тогда я вышел, приставил лестницу к стене (кстати, лестница была деревянная) и залез на чердак. Туда, сюда — нет ящичка. Меня даже зло взяло. Хотел сделать доброе дело, и на тебе!
Для любителей замечу, что чердаки на этой планете не представляют собой ничего особенного. Какое-то тряпье в углу, старые школьные тетради. Я взял одну тетрадку, раскрыл ее… «Папа, мама…» Должно быть, еще тетка Соня писала, когда ходила в школу… Сверху свисает паутина. Довольно липкая паутина. Я понюхал, но запаха не почувствовал, из чего заключил, что она и не пахнет.
Тем временем воротилась и тетка Соня. Вместе с нею пришла женщина, тоже старуха, в которой я узнал Пелагею, мать Фроси и капитана Соколова.
Они явились в тот самый момент, когда я разложил на столе дары здешней природы и снова вышел во двор.
— Полюбуйся на красавца! — сказала тетка Соня, кивая в мою сторону.
— Да уж куда хуже! Можно подумать, Эдя, что ты не на курорте, а в космосе побывал, — буркнула Пелагея. Ее слова меня задели, но не слишком. Ведь и там, на Земле, она недолюбливала меня, хоть и втихомолку, а недолюбливала, это точно. Бывало, здравствуй да прощай, вот и весь разговор.
Тетка Соня поднялась на крыльцо и переступила через порог. Пелагея следом. Я немного задержался, так, самую малость, а когда вошел, то увидел заключительную сцену из комедии Гоголя «Ревизор», то есть совершенно немую сцену, — я запомнил ее со школьной скамьи.
Тетка Соня сидела у окна на лавке, сцепив на груди руки. Ее лицо выражало и страдание, и недоумение, и сожаление. Казалось, у нее разболелся зуб или засосало под ложечкой. Пелагея стояла ко мне спиной. Я не видел ее лица. Но по сжавшейся и отпрянувшей назад фигуре, по тому, как старуха развела, вернее — растопырила руки да так и забыла их опустить, нетрудно было догадаться о ее душевном состоянии.
— Ну, зачем ты это сделал? — наконец снова обрела способность говорить тетка Соня.
— А что я такого сделал? Не понимаю! — Я, и правда, ничего не понимал.
— Он еще спрашивает! Нет, вы только посмотрите на него! — продолжала тетка Соня, обращаясь как будто не к одной Пелагее, а к целому колхозному собранию. — Опустошил огород и еще спрашивает, что он такого сделал!
«Вот оно что!» — подумал я, начиная кое о чем догадываться.
— Сильно проголодался, не иначе! — ехидно вставила Пелагея.
— Ну вот, пусть садится и ест! Что стоишь? Садись, ешь! — Тетка Соня уставила руки в боки. — А еще комсомолец, студент-заочник! Пример же должен показывать!
— Пример! Пример! Конечно, пример! — Я подхватил старуху на руки и закружился по кухне.
— Нет, он совсем ненормальный стал!
Некоторое время старухи смотрели то на меня, то друг на друга, потом принялись обсуждать, что делать со всем этим добром, с этими огурчиками и помидорчиками, которые я принес с огорода. Тетка Соня предложила отнести в столовую.
А, собственно, зачем, за каким, так сказать, чертом тащить это добро в столовую? Что мы, сами не справимся? А если и не справимся, что из того? Свалим остатки в ведра и угостим поросят — сожрут за милую душу.
Во всяком случае, проблемы в этом я никакой не вижу, сказал я.
Старухи пришли в ярость и давай чесать. Я сначала пытался возражать и оправдываться, потом перестал и в полном изнеможении опустился на табурет. После я понял, что тетка Соня и Пелагея не просто изливали свой гнев, — они воспитывали меня, а говоря иными словами, выбивали из моих мозгов земные понятия и представления. И выбивали толково, ничего не скажешь, так что под конец я понял, что зря пожадничал, зря нарвал втрое, даже вчетверо больше, чем требовалось. Здесь это, можно сказать, уголовно наказуемое дело. Приходи, бери, сколько надо, чтобы удовлетворить свои естественные потребности, никто слова не скажет. Но боже избави тебя сорвать, выкопать, вообще взять лишку. Общество (колхоз, по-нашему) этого не потерпит и, дабы не повадно было другим, подвергнет наказанию. Сперва — выговор при свидетелях, потом — лишение кино и телевизора (кино здесь еще не отжило свой век) и даже — страшно сказать! — лишение работы и выселение из деревни.
Наконец старухи угомонились. Стало тихо. Только за окном чиликали воробьи, такие же, как и у нас на Земле.
— Что ж, наказывайте, виноват! И сам не знаю, что на меня нашло, сказал я, рассчитывая этим если не разжалобить старух, то хотя бы разрядить обстановку.
Мне это удалось в полной мере.
— Ладно уж, простим ради праздника, — смилостивилась тетка Соня. Немного погодя, глядя на огурчики и помидорчики, а также на дыню, похожую на трехмесячного поросенка, она добавила: — В другой раз никуда не поедешь, Эдя, хватит. А то эти курорты тебе совсем задурят голову.
Я сказал, что хорошо, не поеду, и осторожненько поинтересовался, какой праздник она имеет в виду.
— Праздник дождя, какой же еще! Я и забыла, что ты еще не знаешь… А это… — Она сложила лишние огурчики и помидорчики опять в корзину и передала Пелагее. — А это отнеси в столовую, Настеньке. Авось пригодятся.
— Отнесу, что уж! — с готовностью подхватила корзину расторопная Пелагея.
— Да Ивану Павлычу пусть не говорит.
— А что говорить? Тут и говорить нечего! — Пелагея зашагала к выходу.
«Иван Павлыч… И здесь Иван Павлыч», — подумал я.
Тетка Соня приготовила салат, подала хлеб, я уселся за столом поудобнее и уничтожил все это одним духом — хозяйка и глазом не успела моргнуть Замечу кстати, что огурчики и помидорчики на вкус такие же, как и у нас на Земле, только разве сочнее и душистее, так сказать, ароматнее, хлеб тоже как нашенский, свежий, а вот растительное масло заметно отличается. Оно не похоже на конопляное, подсолнечное, льняное, оливковое, кедровое или, скажем, хлопковое, — я думал, может, какое импортное, из какого-нибудь неизвестного науке семени, однако спросить не решился.
В этот день я никуда больше не ходил. После завтрака прилег на диване и вздремнул малость — минут тридцать, от силы сорок, — и увидел приятный сон. Будто я дома, то есть у себя на Земле, сижу в РТМ среди ребят, а Шишкин что-то говорит, говорит, кажется, о том, есть ли жизнь на других планетах, и подмигивает мне одним глазом.
Потом я встал, размялся, бродя по двору. Когда по улице проходил кто-нибудь — знакомый или незнакомый, все равно, — я непринужденно здоровался. Мне отвечали таким же непринужденным кивком головы или взмахом руки.
Потом я опять вернулся в комнату-боковушку и стал продолжать эти записки.
За столом я просидел часа два (здесь быстро летит время) и сидел бы, наверно, дольше, если бы не воротилась тетка Соня. Войдя в избу, она помахала каким-то конвертом и сердито, почти негодующе сказала: — Руки бы этим почтарям оторвать!
Я не знал, за что почтарям надо оторвать руки, и вылез из-за стола, ожидая, что будет дальше.
— Видал? Твое письмо! Отправлено вчера, а вручили только сегодня, это ж надо! — И старуха, надорвав один край, извлекла из конверта голубоватый листок, исписанный довольно убористым почерком.
«Вот оно что!» — подумал я.
Признаться, я все еще никак не мог представить здешнего Эдьку Свистуна, даже не мог всерьез подумать о том, что он есть на самом деле и ходит по земле (по этой, здешней земле, разумеется) — настолько все было невероятным, почти фантастичным. А оказывается, он все-таки есть, существует, и существует не в моем воображении, а на самом деле, и пишет письма. Может быть, именно в то время, когда я делал первые шаги по этой планете, он выкупался в море и, вернувшись к себе в палату, взял этот листок бумаги и усеял его бисерными буковками.
— Ну-ну, посмотрим, что ты пишешь! — сказала тетка Соня, усаживаясь на диване.
Я стоял и ждал… Ждал, на всякий случай прикидывая, где окна, а где дверь, и в какой стороне находится мой корабль.
— «Дорогая тетя Соня! — начала старуха, ехидно посмеиваясь. — Рад сообщить тебе, что здесь гораздо лучше, чем мы думали. Помнишь, ты опасалась, что я помру со скуки. Ничего подобного! Море достаточно соленое купайся сколько влезет, обслуживающий персонал в меру груб — успевай огрызаться, француженки и англичанки… — В этом месте тетка Соня сделала паузу, укоризненно покачала головой, сказала: „Ты неисправим, Эдя!“ — и тем же однообразным, как бы заученным тоном продолжала: — …француженки и англичанки так и виснут на шею, я не знаю, что и делать, в общем, я доволен, за глаза доволен… Между прочим, скажи Ивану Павлычу или Георгию Валентиновичу, кого встретишь, что я опоздаю денька на три. Хочется заехать в Москву, освежить мозги… Ну, вот пока и все, тетя Соня. Жму твою трудовую руку и низко кланяюсь… Эдя».
Письмо привожу от слова до слова, как образчик эпистолярного жанра той, другой планеты. Я его взял (сделать это было нетрудно, потому что тетка Соня не особенно дорожила им) и прилагаю к запискам, дабы заткнуть рот всяким скептикам и маловерам, если те начнут что-нибудь вякать.
Дочитав письмо, тетка Соня положила его на стол и уставилась на меня каким-то подозрительным взглядом.
Потом она перевела взгляд на только что исписанные мною листы бумаги (голубой бумаги) и подозрительно нахмурилась.
— Что-то ты совсем по-другому стал писать… — Она положила письмо рядом с моей рукописью.
В самом деле, почерки у нас, то есть у меня и у здешнего Эдьки Свистуна, были разные, совсем разные.
У меня — прямой, разгонистый, без каких-либо закорючек. У него — с наклоном вправо и, что называется, убористый, не бисерный, как мне показалось вначале, а именно убористый, будто человек нарочно лепит буковку к буковке. А закорючки (письмо было усыпано закорючками) вились, как мышиные хвостики, и производили прямо-таки ошеломляющее впечатление. Я бы, кажется, ни в жизнь не смог написать таких удивительных закорючек.
Я оторопел, но быстро нашелся и сказал, что после всяких процедур моя правая рука совсем отказывает, вот и пришлось писать левой. Если я и лгал, то лгал лишь отчасти, так сказать, наполовину. В детстве я действительно был законченным левшой. С возрастом это прошло, я научился владеть правой рукой лучше, чем левой, но писать так и продолжал левой. Для большей убедительности я помахал перед теткой Соней правой рукой, придав ей несколько неестественное положение, и она поверила. Кажется, поверила.
— Ох, Эдя, Эдя! — только укоризненно сказала она и, переваливаясь с боку на бок, вышла во двор. К чему относилось это восклицание — к почтарям, француженкам или моей правой руке, — предоставляю догадаться читателю.
Письмо здешнего Эдьки Свистуна осталось на столе, рядом с моими записками. Помнится, я как раз дошел до встречи с Фросей и старался поточнее описать, как она была одета. Недолго думая, я взял письмо и засунул во внутренний карман моего земного костюма, что висел в шкафу. Потом собрал исписанные листки, свернул вчетверо и отправил туда же. Замечу кстати, что скоро этой писанины набралось столько, что и совать было некуда. Пришлось сходить на корабль и положить в контейнер. К концу моего пребывания на этой планете не один, а два контейнера, довольно вместительных, были забиты до отказа.
Между тем наступило время ужина.
— В столовую пойдешь или тебе принести? — спросила тетка Соня.
Я решил, что лучше будет, если я поужинаю дома.
Примерно через час (к сожалению, я не засек время) старуха воротилась с пирамидой кастрюлек и тарелок, и я довольно плотно покушал. В тот вечер была гречневая каша со шкварками, блинчики в сливочном масле, сыр «Костромской» и черный кофе. Пища была свежая и приятная на вкус. Особенно мне понравились блинчики. Правда, не было такого обилия, как у нашей, земной, тетки Сони, зато вкус, аромат… С ума можно сойти!
Потом мы смотрели телевизор. Вообще-то никакого телевизора в доме не было. Я подумал, грешным делом, что эту радость здесь еще и не изобрели. Как бы не так!
После ужина, накормив кур, тетка Соня подошла к простенку в горнице и щелкнула какой-то кнопкой.
И вдруг — поверите ли? — весь простенок, примерно метр на метр, заиграл всеми цветами радуги. Я даже вздрогнул от неожиданности, вздрогнул и вскрикнул — до того это было здорово. К счастью, тетка Соня уже привыкла к моим послекурортным выходкам и не придала значения.
Она уселась половчее в мягком кресле и, вооружившись вязаньем, стала смотреть передачи. Я устроился поближе. Не подумайте, что я близорук, нет, зрение у меня дай бог. Просто хотелось получше разглядеть здешнюю жизнь.
Сначала передавали какие-то игры-забавы, похожие на наш, земной, бокс. Двое — русский и американец — тузили друг друга не с азартом, а, я бы сказал, с остервенением, и у меня мелькнула догадка, что международные отношения и здесь, должно быть, оставляют желать много лучшего.
Потом на экране появилась довольно симпатичная дикторша в черном платье — точь-в-точь наша Валентина Леонтьева, только помоложе, — и предоставила слово пожилому профессору в очках (профессора на всех планетах в очках), который коротко, в течение пяти минут (я засекал время), подвел итоги дискуссии на тему: «Может ли быть счастливо государство, если в нем есть хоть один несчастный человек». Мнения разделились.
Однако большинство заявило, что нет, не может. Правда, перевес был небольшой, в три или четыре голоса, но среди этих голосов был и голос самого профессора, а это что-то значит.
Наступила короткая пауза, в течение которой по экрану порхали какие-то райские птички (это у них называется заставка), потом снова появился пожилой профессор, уже без очков, то есть очки-то были, только на этот раз он держал их в руках, — появился, чтобы объявить о начале новой дискуссии, которая, собственно, была продолжением первой. Вопрос ставился уже гораздо шире, так сказать, всечеловечнее: «Может ли быть счастливо государство, если рядом, в соседнем государстве, есть хоть один несчастный человек?» Вот так, ни больше, ни меньше.
Профессор исчез и больше в этот вечер не показывался.
Тетка Соня заохала, заволновалась. Она отложила вязанье и принялась искать бумагу и карандаш. Я спросил, зачем это ей надо. Она поглядела на меня каким-то странным взглядом, как бы не понимая, и всплеснула руками.
— Да как же, скажи на милость, я могу быть счастлива, если знаю, что где-то в Польше, во Франции или в той же Америке, будь она неладна, кто-то голодает или страдает? Никак не могу быть счастлива, тут и гадать нечего! Лицо тетки Сони покрылось красными пятнами.
— А если не знаешь? — подлил я масла в огонь.
— Как это не знаешь?
— Ну, не знаешь, и баста! Бывает же такое.
Тетка Соня подумала, глядя на меня отрешенным взглядом, и тяжело вздохнула.
— Не знаешь, так не знаешь! — сказала она значительно и, найдя бумагу и шариковый карандаш, тут же, не сходя с места, сочинила гневное послание тому профессору (впрочем, оно заняло всего полстранички) и немного успокоилась.
— Выходит, все зависит от того, знаешь или не знаешь, — сказал я, когда тетка Соня запечатала конверт и положила его на столе, на видном месте. Знаешь — скверно, потому что и сам становишься несчастным, а не знаешь… Не знаешь, что ж, все хорошо, лучше некуда! А еще говорят — от знания голова не болит!
— Не от знания, а от знаний, — поправила тетка Соня и отвернулась, давая понять, что разводить турусы на колесах она не намерена.
Я тоже умолк и стал смотреть на экран. Некоторое время порхали какие-то птички-невелички. Причем не зеленые и не красные, как раньше, а серые. Потом птички улетели, и перед нами открылась Красная площадь, потом площадь Шарля де Голля, потом какая-то улица в Вашингтоне… И пошло, пошло… Столица за столицей!
Тетка Соня, видно, привыкла к подобным передачам и смотрела рассеянно, так сказать, вполглаза. Я же боялся пропустить хоть один кадр — до того все было ново и необыкновенно.
Как читатель догадывается, на другой день меня ждали новые встречи, куда более важные, чем встреча с теткой Соней, и мне хотелось не ударить в грязь лицом, а проще говоря — не опростоволоситься.
Я надел вчерашний костюм (рубашку-тенниску и шорты цвета хаки) и… задумался. Меня опять смутили туфли сорок пятого размера. «Странно, что Пелагея и тетка Соня не обратили на них внимания», — подумал я.
Оставалось выбрать головной убор. Но это не составляло особых трудностей. В шкафу у здешнего Эдьки было с полдюжины беретов — синих, красных, бежевых, светло-оранжевых и темно-лиловых, с искрой, — я выбрал красный, он пришелся как раз впору, и надел перед зеркалом.
Тетка Соня кормила во дворе кур, рассыпая какие-то зерна. Я подошел, пригляделся. Это было пшено. Поймав на лету несколько зерен, я отправил их в рот, пробуя на зуб, потом помахал рукой и зашагал вдоль улицы.
Какое у меня было чувство? Представьте, что вы смотрите не на пейзаж, не на деревню, а на их отражение в зеркале или в речной глади. Все то же: и дорога, и палисадники, и сами избы, словом, все-все… Но все как-то ярче, контрастнее, что ли, как будто освещено светом небывалой силы. Так и здесь. Общая планировка такая же, как и на Земле, то есть улицы сходятся в центре, образуя площадь. Однако, как я вчера еще заметил, и огороды здесь общие, и дома не деревянные, а кирпичные, под шифером, значит, и вся деревня как бы иная. Чистая, зеленая и необыкновенно яркая.
Пыли нет. Да это и понятно: машинам, тем более тракторам, въезд запрещен. Исключение составляют лишь пожарные машины да машины «скорой помощи».
Но их всего две (мне говорили, что две), и покидают они гаражи довольно редко. Даже телевизионных антенн и электрических проводов нигде не видно. Оказывается, антенны запрятаны под крышами. А провода вот уже десять лет как прокладываются под землей.
Все это я узнал, конечно, не сразу, нет. Как это бывает всюду — на Земле и на любой другой планете, знания накапливались по крупицам. Но здесь мне все было внове, и процесс этот происходил быстрее, чем на Земле. Я старался присматриваться и прислушиваться, и делать выводы, не показывая при этом видимого интереса. Совсем как какой-нибудь иностранный агент, занимающийся шпионажем и принимающий при сборе информации все меры предосторожности.
Яркими, красивыми были и люди. Я заметил, что при встрече они улыбаются и подносят правую руку к берету, а кто без берета, тот к пустой голове, — у них это не считается зазорным. Рукопожатия здесь, кажется, не получили широкого распространения. Во всяком случае, когда я, забывшись, протянул руку Семену, здешнему соседу и другу, тот сначала опешил, а потом и отступил на шаг или два.
Кстати, о Семене. Он и здесь порядочный скептик и маловер. Я сразу догадался. Правда, в отличие от нашего, земного Семена, он здесь, так сказать, жизнерадостный скептик и маловер. Но суть от этого не меняется.
Жизнерадостные-то даже опаснее, потому что их сразу не раскусишь.
Моему приезду он страшно обрадовался.
— Эдька, черт, здорово! Откуда ты? Почему так скоро? Ну, ясное дело, я всегда говорил, что все курорты — это, брат, сплошная скукота и маята.
— Ну, так уж и все! — возразил было я.
— Все, все, это уж как пить дать. Я, правда, не бывал на курортах — они мне до лампочки, — но знаю, что все. Да ты взгляни на себя. Ведь похудел. Скулы-то, скулы-то как торчат! Вот тебе и Сочи. А, между нами, какой черт занес тебя в сосновый бор? Прихожу с работы, Федька, братан, и говорит: «Дядя Эдуард приехал!» Где ты его видел, спрашиваю. А он: «В бору… Залез в озеро и сидит…» Что тебе в том озере? А?.. Ну, давай, выкладывай. Ведь неспроста же ты залез! Какая-нибудь мысль была, может быть, цель?.. А?..
Между тем небо совсем потемнело. На северо-востоке тучи опустились низко, казалось, они вот-вот зацепятся за деревья и повиснут, как тряпки.
С другой стороны, над степью, виднелись проемы — в них светило солнце. Горизонт в той стороне был чист, и я решил, что дождь там на сегодня не запланирован.
Было тихо и пусто. Можно было подумать, что все попрятались, боясь предстоящего водопролития. Но вот пророкотал гром, воздух прорезала молния, и деревня ожила. У нас в таких случаях люди, и правда, забиваются в укрытия, куда-нибудь под навесы, под стога сена или соломы. А здесь, наоборот, смотрю — все высыпали из домов. Женщины — простоволосые и босиком, в платьях с короткими рукавами. Мужчины — большей частью в шортах и теннисках, но без головных уборов и тоже босиком.
После второй молнии и второго грома вышла и Фрося. Она слегка кивнула мне, повела плечами и отвернулась. «А ты, оказывается, гордая!» — подумал я, не теряя, впрочем, надежды. Я хотел было заговорить, но в это время сверкнула третья молния и ударил третий гром, и полил дождь. У нас, как известно, дожди начинаются исподволь. Упадет капля, другая, третья…
А здесь, и правда, — как из ведра.
В воздухе до того потемнело, что я не мог различить человека на расстоянии локтя. Вижу — мелькают тени, а какую тень как зовут, ума не приложу. О домах, деревьях и говорить нечего. Они пропали, точно растворились в небесной хляби. Сначала я еще различал какие-то смутные очертания, а потом и их перестал различать. Все помутнело, расплылось и растворилось, и я не знал, что делать. Впрочем, скоро я сообразил, что делать ничего не надо. Бежать бесполезно, все равно промок до нитки, значит, надо стоять и ждать, подумал я.
Потом, гляжу, немного посветлело, и я стал различать уже не тени, а более или менее ясные фигуры. Эти фигуры вели себя довольно активно. Дядя Кузя (я его сразу узнал, с первого взгляда) набрал в ладони дождевой воды, вылил себе на макушку и потряс головой от удовольствия. Невесть откуда взявшийся сосед и друг Семен запрокинул жизнерадостное лицо и открыл рот с ярким золотым зубом. Я спросил, зачем он это делает.
Семен глянул на меня, как на чудака, сказал: — А зачем ты в озере сидел? — и запрокинул лицо еще пуще, так что было просто непонятно, как человек держится на ногах в такой позе.
Тетка Соня, мокрая — хоть выжми, тоже растопырила руки и тоже стала собирать дождевую воду в ладони. Однако, как я заметил, она не выливала ее себе на макушку, а разбрызгивала вокруг, стараясь облить, обрызгать Фросю, Настеньку или еще кого-нибудь из девушек.
Оказывается, здесь существует примета: если обольешь девушку дождевой водой, та непременно выйдет замуж и будет счастлива. Про богатство обычно не говорят. Во-первых, как читатель скоро узнает, богатство здесь ни к чему. А во-вторых, по уверению одного здешнего ученого, не в богатстве счастье.
Кстати, о приметах и предрассудках. У них здесь все наоборот. Если черная кошка перебежит дорогу — это к добру, а женщина с полным ведром — к худу.
Впрочем, по уверению тетки Сони, черных кошек на этой планете нет, во всяком случае, она не припомнит, чтобы они когда-либо попадались, а ввиду наличия водопроводов нужда в ведрах отпала сама собой. Но это не меняет положения.
Что касается числа 13, то его здесь нет. А значит и никаких предрассудков, связанных с этим числом, тоже нет. 11, 12 и сразу 14, 15 и так далее. А после 19 идет какое-то надцать — для равного счета. Кое-кому это кажется неудобным. Как же, двенадцать, четырнадцать… девятнадцать, потом надцатъ и лишь после этого двадцать. Но большинство довольны. Без тринадцатого числа, говорят, жить стало веселее.
Несколько поодаль и как-то особняком стоял мужчина приметной наружности. Все что-то делали, как-то двигались, выражая этим свои эмоции, свое, так сказать, отношение к дождю и друг к другу. А этот мужчина стоял на месте и ничего, ну решительно ничего не делал: не собирал воду в ладони, не поливал себе на макушку и не брызгался.
Представьте мое изумление, когда я узнал в нем Ивана Павлыча, председателя здешнего колхоза. Еще вчера тетка Соня сказала, что Иван Павлыч и здесь председатель, и это меня страшно смутило. Почему, думаю, он, а не кто-нибудь другой? Неужели в мире действуют некие силы, вершащие судьбами людскими?
Иначе чем же объяснить, что он, а не я? Что он, умнее?
И главное — и там, и тут… И, может быть, на какой-нибудь третьей, четвертой, пятой планете?.. Уму непостижимо!
Между прочим замечу, что одежда председателя на этой планете мало чем отличается от одежды рядовых тружеников. На Иване Павлыче были шорты с полосками по бокам, похожими на генеральские лампасы, только не красного и не голубого, а канареечного цвета, тенниска навыпуск с двумя нагрудными кармашками, из одного из них торчал блокнот, из другого — четырехцветная шариковая ручка. Вот и все.
— Здорово, здорово! — Иван Павлыч оглядел меня с ног до головы. Так, наверно, Тарас Бульба оглядывал своих сыновей, когда те вернулись из бурсы.
— Привет!
— Дождь-то… А?
— Дождь что надо!
— А небо… Нет, ты погляди на небо!
Я перевел взгляд на небо и чуть не ахнул. В просветах меж тучами оно было нежно-синим, с каким-то серебристым оттенком. У себя дома, то есть на Земле, я не видел ничего подобного.
В это время дождь перестал — так же неожиданно, как и начался. Только что был и уже нету… Я бы сказал: перестал, как из ведра, — если бы это сравнение не было столь рискованным…
Выглянувшее из-за тучки солнце осветило землю (здешнюю землю, разумеется), и все вокруг засияло и засверкало, как и бывает после дождя.
Люди продолжали веселиться. Минуту назад они наслаждались дождем. Теперь, когда дождь перестал, им доставляло удовольствие пройтись босиком по траве, по теплой луже, ощутить, как подается под ногами, набухает влагой почва.
Но высшей точкой, так сказать, апофеозом праздника явился приход Шишкина. Инженера Шишкина. Георгия Валентиновича Шишкина. У меня даже мурашки пробежали по телу. Там, на Земле, Шишкин как Шишкин, думаю, а здесь… Здесь он на диво представительный мужчина. Не сказать, чтоб красавец, чего нет, того нет, однако и заурядной или, не дай бог, легкомысленной его физиономию никак не назовешь. Было в нем что-то такое, что вызывало уважение, и я был рад, когда он заметил меня и дружески помахал рукой. Дескать, привет, Эдя!
Как потом я узнал, пока шел дождь, Шишкин сидел на телефоне и докладывал в центр. Что он докладывал, не знаю. Но, должно быть, что-то очень важное, если ему нельзя было оторваться и на минуту. Теперь, когда инженер освободился, девушки обрызгали его дождевой водой, зачерпнутой прямо из лужи, а мужчины подхватили на руки и стали качать.
— Хватит, хватит! — остановил их Иван Павлыч.
Мужчины перестали.
— А теперь, кавалеры, берите своих дам и — гулять! — сказал Шишкин и первым направился в столовую. Он имел право войти первым. Он сознавал это и шел не спеша, но твердо и с достоинством, как ходят победители.
Мне было интересно, кто кого возьмет, и я задержался немного. Смотрю, мама родная: Шишкин подает руку Настеньке и идет дальше. Мой друг Семен подскочил к Даше, та недовольно нахмурилась, но ломаться не стала. «А Кузьма Петрович? Ну, ну, посмотрим!» — подумал я. Смотрю, Кузьма Петрович почесал в затылке и зашагал один, без дамы. История с красивой вдовушкой, видно, и здесь не прошла ему даром.
Наконец наступила и моя очередь. Собственно, мне было все равно, с кем гулять. Однако я остановил выбор на Фросе. Читатель, наверно, помнит, что она еще там, в бору, произвела на меня некоторое впечатление…
Я подошел к Фросе и подал ей руку. Она смутилась и обрадовалась (могу ручаться, что обрадовалась) и пошла, как принцесса, которую ожидает корона.
Мы сели за столиком по соседству с Шишкиным. Так как инженер, по здешним понятиям, был героем дня, то и обед заказывал он, по своему вкусу. Он сидел, откинувшись на спинку стула, и, тыча пальцем в меню, называл блюда. Молоденькая официантка, та самая Клавдюха, которой вчера звонила тетка Соня, стояла рядом и записывала в блокнотик.
Надо сказать, меню здесь — настоящее произведение искусства. Оно состоит из двадцати пяти блюд — первых, вторых и третьих — и поражает своим разнообразием. Наши, земные кулинары наверняка захотят узнать подробности. Увы, перечисление блюд заняло бы слишком много места. Да и скучное это дело — перечислять… Для кулинаров я когда-нибудь напишу ученый трактат «Что едят и пьют на другой планете» и в нем дословно, ничего не упуская, приведу образчики здешних меню. Сейчас же ограничусь лишь теми блюдами, которые заказал герой дня.
— Прежде всего, дорогуша, по бутылке вина на брата… Гулять так гулять! — отчаянно произнес Шишкин, подмигивая Клавдюхе. — Дальше… По тарелке куриного бульончика, мне лично с потрохами. А моей даме, — он мельком глянул на сияющую, как маков цвет, Настеньку, — моей даме с чем-нибудь другим, ну, с гребешками, например… Дальше… У вас тут значатся котлетки… Котлетки с грибной начинкой, я правильно понял? Ну и отлично!.. По порции этих самых котлеток… Ну и, наконец, кофе по-нашенски… — Инженер уже было закрыл меню, как вдруг спохватился и продолжал: — Да, чуть не забыл… А закуска? Закуска? На закуску, дорогуша, этакий легонький винегрет из огурчиков и помидорчиков… По порции на брата.
— Из Эдиных огурчиков, — с улыбкой глянула на меня Настенька.
Тетка Соня погрозила ей пальцем.
По нашим, земным понятиям гулянка (здесь это называется гулянкой) была так себе. Во-первых, вино…
На Земле я постыдился бы называть эти помои вином.
Что-то мутное, теплое, кислое… Да и закуска оставляла желать лучшего. Винегрет из огурчиков, помидорчиков и каких-то специй, конечно, вещь. А вот куриный бульончик с потрохами (мне, как и Шишкину, подали с потрохами) и котлетки с грибной начинкой не произвели на меня впечатления.
Я откупорил бутылку ловким ударом в донышко и налил в пузатые фужеры сиреневого цвета. Откупорили и остальные, но не ударом в донышко (у них это не получилось), а с помощью специальных штопоров. Откупорили, налили, но пить не спешили. Я подумал, что, наверно, предстоит какой-то церемониал, может быть тост, и не ошибся. Минуту или две спустя из-за столика встал Шишкин и обвел всех серьезным, пристальным взглядом.
— Друзья! — начал он и умолк, как умолкают, когда сказать больше нечего.
И тут случилось чудо не чудо, а что-то похожее на чудо, что меня буквально ошеломило. Шишкин стоял и молчал, то есть не раскрывал даже рта, голос же его раздавался по столовой, по площади, по всей деревне.
Я отчетливо различил слова:
— Друзья! Сегодня у нас праздник дождя. Это большое событие. Да, большое, я не оговорился, нет! И дело ведь не только в дожде, хотя он тоже нужен. Дело в том, что этот праздник стал еще одним шагом на пути к единению людей. Человек только тогда человек, когда он живет среди людей, и это важнее всего остального.
— Какой парадокс! — вставил Кузьма Петрович.
Собственно, он не вставлял, даже губами не пошевелил, как и Шишкин, просто его голос вдруг прозвучал в столовой и на площади. Громче, пожалуй, именно на площади.
— Не парадокс — истина! Нестареющая истина! Ура!
Я не сразу понял, что это за фокус. Лишь к концу речи сообразил, что она заранее, может быть, за неделю, за две (когда я был еще на Земле) была записана на пленку… Здорово! Я подумал, что и нам, землянам, недурно было бы перенять этот опыт. Задача тамады сразу облегчилась бы. Произнес первое слово: «Товарищи! Друзья! Собутыльники!» — и сиди себе помалкивай, остальное скажет за тебя репродуктор.
Шишкинское «ура» подхватило все наше застолье.
Шишкин повернулся к Настеньке и поцеловал ее в губы. Даже не поцеловал, как это мы понимаем и делаем, а просто прикоснулся губами к ее губам. Гляжу, и остальные целуются, то есть прикасаются. «Э-э, — думаю, — а я чем хуже?» Перевел взгляд на Фросю. Она сидит и, кажется, ждет… Ждет, когда я поцелую ее.
«Что ж, хороший обычай, его тоже надо перенять нам, землянам», — подумал я и, полуобняв Фросю, впился губами в ее горячие губы. Голова у меня закружилась, не знаю, как я усидел на стуле… Такой жгучей, такой испепеляющей сладости я не испытывал ни разу в жизни.
Фрося посмотрела на меня растерянно и… радостно, из чего я заключил, что наш земной поцелуй пришелся ей по вкусу.
Потом все взяли в руки фужеры и опорожнили их.
Я тоже опорожнил. Между прочим, и здесь, за столом, я не забывал о научных наблюдениях. Вино, например, я не просто выпил, как другие, а просмаковал его как следует. Потом стал ждать, что будет дальше, какой, так сказать, результат. Ничего особенного! Под ложечкой потеплело, как и у нас бывает, когда выпьешь, и все. Что касается головы, то она оставалась совершенно ясной и светлой. Можно было подумать, что во рту у меня и росинки не бывало.
Меня особенно интересовал Иван Павлыч. Он сидел рядом с Макаровной и ничем не выделялся. Когда пили — пил, хлопали — хлопал, целовались… Впрочем, когда целовались, он оставался неподвижным и невозмутимым.
«Нацеловался, хватит!» — подумал я, имея в виду не столько этого, сколько того, нашего, земного Ивана Павлыча, видного мужчину лет пятидесяти пяти, не красавца, однако же и не настолько дурного, чтобы отпугнуть своей наружностью.
В молодости наш, земной Иван Павлыч был силен по женской части и теперь нет-нет да и пожинает плоды или, точнее сказать, расплачивается за грехи молодости.
А началось все с приезда доброго молодца, которому пришла в голову странная мысль, будто бы он, этот добрый молодец, не кто иной, как сын Ивана Павлыча, пусть незаконный, но сын, а значит имеет право на душевное и всякое иное внимание.
Они сидели за столом, пили чай, Иван Павлыч зябко ежился под взглядами Лизаветы Макаровны и без конца повторял: — Не знаю… Не помню… Это недоразумение…
Добрый молодец (его звали Никитой) негромко, но твердо и настойчиво возражал, говоря, что недоразумение не то чтобы невозможно, а просто-таки исключается. Начисто исключается.
— Помню, когда мне исполнилось три годика, мама впервые открыла мне свою интимную тайну. Она сказала: «Дорогой мальчик, у тебя есть отец! И этот отец, может быть, один из самых добрых и любящих отцов на свете. И если он сейчас не здесь, а где-то далеко-далеко, если он не прижимает тебя к своей груди, то виновата в этом злая судьба, которая разлучила нас навеки…» Она сказала это и заплакала. А потом вытерла слезы и добавила: «Но ничего, когда вырастешь, то приедешь к отцу, скажешь, кто ты, и он покроет тебя поцелуями…» А потом… А потом она вспоминала о вас, моем отце, часто. Очень часто… И перед смертью (а умерла она год назад) взяла с меня слово, что я съезжу к вам и обязательно скажу, как она любила вас.
— Не знаю… Не помню, — продолжал твердить Иван Павлыч, боясь встретиться взглядами с Лизаветой Макаровной. Вообще же ей пора было на работу, но она решила опоздать, даже, может быть, совсем не пойти, лишь бы послушать, что еще скажет добрый молодец, он же Никита.
А Никита между тем говорил и говорил, причем, делал это с явным удовольствием, а некоторые эпизоды повторял дважды, точно хотел разжалобить и отца, и мачеху. Особенно он не жалел красок, когда речь заходила о бедности, о нужде, словом, о негативной стороне житья-бытья. О, как они бедствовали! Мать не имела приличного платья, а он, Никита, будучи уже достаточно взрослым, стеснялся подойти к любимой девушке и тем более проводить ее. И все по причине бедности.
— Не знаю… Не помню, — ошалело повторял Иван Павлыч.
Казалось, еще немного, и уже можно вызывать «скорую помощь» и отправлять Ивана Павлыча в ту страну, где живут одни Юлии Цезари, Наполеоны и прочие великие мира сего. Но вызывать и отправлять в намерения Никиты, видно, не входило. Почувствовав, что папаша, то есть Иван Павлыч, уже испекся, он прекратил дорогие его сердцу воспоминания, опрокинул пустой стакан на блюдечке и вылез из-за стола.
— А теперь куда, спрашиваете? — сказал он, хотя Иван Павлыч ни о чем его не спрашивал и спрашивать не собирался. — Теперь поеду куда-нибудь на север. Целину вы тут без меня подняли, молодцы! А я займусь нефтью и газом. Слыхать, заработки в тех местах — дай бог! Если поишачить годика три-четыре, то можно и на курорт съездить.
Курорт — это, должно быть, была золотая мечта доброго молодца, который, возможно, и не был нигде, кроме своего городка, кроме какой-нибудь Тайги или Юрги.
Но именно в этот момент выяснилось, что он, Никита, как тот герой, которого мы в школе проходили, изрядно поиздержался и добраться до нефти и газа ему решительно не на что. Хорошую работенку сейчас не так-то легко найти… Может быть, здесь, в колхозе «Красный партизан»?.. Говорят, богатый колхоз… Он, Никита, еще там, в городе, когда провалился на экзаменах в сельскохозяйственный институт… У него всегда было влечение к сельскому хозяйству… Это под влиянием матери… Она, когда была жива, частенько говорила… Ты, мол, Никита…
Что именно говорила мать, когда была жива, Никита не успел сообщить. Иван Павлыч шагнул в горницу, за ним — Лизавета Макаровна. Через минуту он вернулся — один, без жены, — протянул пачку пятирублевок. Никита зажал пачку в левой руке, большим пальцем правой ловко прошелся по корешкам, извлекая из них приятную его слуху музыку, и только после этого отправил ее, куда следует. Лицо его не выразило ни удивления, ни особенной радости. Он, должно быть, принял все, как должное, как некую долю, которая причитается ему по праву.
Однако не скажу, чтобы этот жест Ивана Павлыча не произвел совсем уж никакого впечатления. Добрый молодец, он же Никита, правда, не рассыпался в благодарностях, но и не остался совсем-таки неблагодарным. Хоть в Тайге или Юрге, а получил кое-какое воспитание, ну если не воспитание, то хоть начатки воспитания… Прежде чем исчезнуть с горизонта, он пожал руку наконец вышедшей из горницы Лизавете Макаровне, отчего та зарделась вся, и прильнул щекой с бакенбардой к отцовскому плечу, вернее — к пиджаку из шерсти наполовину с лавсаном. В отличие от жены, Иван Павлыч не зарделся, скорее побледнел, и растерянно зашмыгал носом. А добрый молодец, он же Никита, тем временем взял свой тощий портфель (вместо чемодана он носил портфель, кожаный, с блестящими застежками) и вышел из дома. Соседи видели, как он прошел на автобусную остановку, подождал автобуса, сел в него — поближе к шоферу — и… исчез навсегда.
И носа больше в наши края не показывал. Лишь раза два или три присылал авиапочтой коротенькие письма, на которые Иван Павлыч и Лизавета Макаровна спешили ответить денежными переводами, потом и письма перестал присылать. Видно, совесть заела. А может, и разжился. Все-таки север. Нефть и газ.
Добрый молодец, он же Никита, исчез навсегда, но его набег, как выразился однажды Кузьма Петрович, не прошел бесследно. С тех пор Иван Павлыч (наш, земной Иван Павлыч) жил, можно сказать, в постоянном страхе. Даже мой приезд и то наделал переполоху.
Я, кажется, уже говорил, что в институт не прошел по конкурсу — нынче почему-то все или проваливаются, или не проходят по конкурсу… Подумал, подумал и махнул в колхоз «Красный партизан». Я, конечно, мог бы остаться в родной деревне (там, кстати, тоже колхоз), но в родной деревне наверняка стали бы проявлять повышенный интерес к моему настоящему и будущему, а это не слишком приятно, и я переменил место жительства.
Приехал я в разгар уборки, работы было невпроворот, и меня взяли с распростертыми объятиями. Машину в руки — и давай, крути баранку, выколачивай деньгу.
Только Иван Павлыч, гляжу, ведет себя как-то не так. И подходит бочком, и стоит молчком.
Но расскажу обо всем по порядку.
Помню, заявился я утром, едва солнце показалось, и сразу в контору. Ни души! Я дождался старичка, несшего с озера рыбу, и спросил, где живет председатель.
Старичок, это был дед Макар, отец Лизаветы Макаровны и тетки Пелагеи, отступил на шаг, оглядел меня внимательным взглядом.
— А на что тебе председатель?
— Надо, дед, надо! — сказал я, не желая входить в излишние подробности.
— Ну, ясное дело, коли надо, так надо, — залепетал дед, поглаживая бороду, в которой поблескивали рыбьи чешуйки. — Бывает, и не надо, а спрашивают. Спросит и стоит, думает, зачем спросил. По надобности или так, по глупости. А если надо, так что ж… Бывает!
— Ты, дед, что-то заговариваешься!
— Боже упаси, — испугался дед. — Мне хотя и на десятый перевалило, и голова — видишь? — уже не белая, а серая, а чтоб это самое… Боже упаси! Мне ведь что? Мне ничего… Вот прямо пойдешь и налево, и там первый большой дом. Да кто же не знает, в каких домах живут наши товарищи руководители? Коли председатель или еще какая шишка, то и спрашивать нечего. Старик даже расчувствовался.
Я посмотрел на него как на какого-нибудь ненормального: «Ну, ну! Ты того!» — и пошел прямо, чтобы потом свернуть налево, где, по словам деда Макара, и должен стоять первый большой дом. Председательский дом.
Но не прошел я и десяти шагов, как старик окликнул меня:
— А ты кто же ему будешь? — и вскинул брови, то есть не сами брови, а то место, на котором когда-то, лет пятьдесят назад, росли брови.
— Как кто? Сын! — пошутил я, не зная еще, какие это будет иметь последствия.
— Вот оно что! — Старик, гляжу, и рот открыл от изумления. — А я, дурень, думаю, кто бы это в такую рань… Ну иди, иди, обрадуй отца-батюшку!
С этого все и началось.
Читатель уже знает, что было раннее утро, солнце только что показалось, но и сам Иван Павлыч, и его супруга Лизавета Макаровна были уже на ногах. Иван Павлыч сидел за столом и что-то прикидывал на счетах — убытки или прибытки, одно из двух. Лизавета Макаровна возилась у печки. Пламя било ей в лицо, поэтому щеки ее казались кирпично-красными.
— Привет! — сказал я почти весело.
— П-привет, — кивнул Иван Павлыч и отодвинул от себя счеты с блестящими костяшками. Пламя не било ему в лицо (он сидел поодаль, за столом), однако оно тоже стало вдруг кирпично-красным.
— Я к вам, — сказал я, подходя к столу и присаживаясь.
— Милости прошу… — Иван Павлыч показал на лавку. Впрочем, сделал он это с явным опозданием, уже после того, как я сел и закинул ногу за ногу.
И пошло: я про Фому, он про Ерему. И за стол усадил, и яичницей накормил, и тетку Соню тотчас позвал, договорился с нею насчет квартиры, и в то же утро, не успел я смикитить, что к чему, к воротам подкатила уже довольно обшарпанная «Волга» и доставила меня в третью бригаду, где я и стал напарником Семена, ставшего моим закадычным, ну прямо-таки неразлучным другом.
И лишь впоследствии, в бригаде, от того же Семена я узнал, чем вызвано такое разлюбезное обхождение.
Иван Павлыч и Лизавета Макаровна и меня приняли за сына. И не только они. Вся деревня, по милости деда Макара, скоро утвердилась в этом мнении. Ну, и мне захотелось почудить. Сын так сын, думаю. Правда, отец у меня есть, мужик что надо, думаю, директором школы работает, но пусть и этот числит себя отцом, если ему так хочется.
И все было бы хорошо, славно, если бы недели через две не прикатил мой законный папаша. А надо сказать, этот мой законный папаша всех людей делит на две категории: на тех, кто воспитывает, и тех, кого воспитывают. К первым он относится с должным почтением, на вторых смотрит, как на сырую глину, из которой можно вылепить того же Фому или того же Ерему, нильского крокодила или ангела-спасителя — кому что вздумается.
Ивана Павлыча он, понятно, зачислял в первую категорию, меня — во вторую, и поэтому, прикатив в «Красный партизан», сразу же направился в контору, то есть к самому Ивану Павлычу. О чем они там говорили, не знаю, только результат оказался несколько неожиданным, мягко выражаясь.
Мой законный папаша, Петр Свистун, разыскал меня на квартире у тетки Сони, обнял и облобызал и сразу, без предисловий, назвал молодцом. Я подумал, что это насмешка или издевка (от моего папаши, привыкшего воспитывать положительные идеалы отрицательными средствами, всего можно ожидать), но — нет, насмешкой или издевкой и не пахло.
— Председатель у вас очень, очень симпатичный и, кажется, неглупый человек. А главное — он доволен тобой! Доволен! Вот чего не ожидал, так не ожидал.
— А чего же ты ожидал, батя? — спросил я не слишком вежливо.
— Чего можно ожидать от такого шалопая, как ты? — удивился, даже как-то растерялся Петр Свистун. — Бросил дом, обрек на страдания мать, отца… И поехал бы куда-нибудь в Новосибирск, в Барнаул, ну в Сургут или Нефтеюганск на худой конец, так нет, в колхоз «Красный партизан»! — Он перевел дух, вытер шею носовым платком и тихо, доверительно, как делают мудрые отцы-воспитатели, добавил: — У тебя здесь что, зазноба, что ли? Так сказать, дама сердца, а?
— Угадал, батя, — сказал я и засмеялся.
В глазах Петра Свистуна, тонкого сердцеведа и психолога, этот смех означал смущение, вызванное неожиданным признанием. Потому-то он (не смех, а Петр Свистун) просверлил меня долгим взглядом и покачал головой.
— Что ж, в твоем возрасте… Только смотри, чтобы все было без этих самых…
— Без дураков?
— Вот именно! — подхватил Петр Свистун.
— На этот счет можешь быть спокоен, — заверил я самым искренним образом.
Потом батя попрощался и уехал. Он был доволен…
Зато Иван Павлыч… Ну, как будто его подменили!
Раньше он не скупился на всякие знаки внимания.
И домой приглашал, и дорогими папиросами угощал…
А после приезда бати как отрезал. Ему бы, Ивану-то Павлычу, радоваться (все-таки не сын), а он, чудак, обиделся.
— Ты что ж это, а? — припер как-то меня к стенке. Не в буквальном, а в переносном смысле, разумеется. — Приехал, не успел сопли утереть, и сразу к председателю!
Я пролепетал что-то в ответ, что-то вроде того, что я, мол, родился и вырос в другой деревне, хоть и соседней, а все-таки в другой, и здешних порядков не знаю.
Ивана Павлыча это не убедило. Он вышел из-за стола (дело было в конторе), гмыкнул:
— Не знаю, не знаю! — и кивнул на дверь.
Этот жест означал, что портить себе нервы Иван Павлыч больше не желает.
С тех пор у нас никаких отношений, кроме деловых, понятно. Иван Павлыч, правда, по-прежнему внимателен, но как-то враждебно внимателен, я бы сказал.
Встретит где-нибудь, остановит и обязательно скажет что-нибудь такое, над чем потом приходится ломать голову.
Однажды мы столкнулись с ним в узком проулке.
Иван Павлыч, видно, не ожидал этой встречи и шарахнулся, как лошадь, подмяв под себя забор.
— Ну как? — немного оправившись, спросил он.
— Ничего, — ответил я машинально.
— Ну-ну! — промычал Иван Павлыч и пошел своей дорогой.
А я еще долго стоял в том проулке и думал, что означают эти. «Ну как?» и «Ну-ну!». Одобрение? Разочарование? Предостережение? Ведь суть не только в слове, но и в голосе, в жесте, в выражении лица. Особенно в выражении лица… Здесь, на этой планете, я всегда следил за выражением лица того, с кем разговаривал, и это помогло мне избежать многих неприятностей. Или недоразумений, как хотите. Впрочем, эти понятия настолько связаны, что между ними смело можно ставить знак равенства.
Да что мой приезд — даже приезд Шишкина (это уже после меня) взволновал Ивана Павлыча до глубины души. Видно, и правда, грешков за ним водилось порядочно. Во всяком случае, он вел себя, как та ворона, что всякого куста боится.
На этот раз его предупредили по телефону из райцентра. Так, мол, и так, встречай, инженер едет. На всякий случай Иван Павлыч послал, а вернее подослал к Шишкину своего заместителя Авдюшко, человека безвольного, готового услужить кому угодно, если, разумеется, этот кто угодно лежит на пути его собственных интересов.
Авдюшко должен был зайти сперва к Фросе и договориться насчет квартиры, а потом отправиться на автостанцию и встретить самого Шишкина.
Он так и сделал.
— Жениха тебе нашел. Инженер, не нашим чета, обрадовал, можно сказать, с порога.
— Хватит надсмехаться-то! — Фрося хотела захлопнуть дверь перед самым носом Авдюшко (разговор происходил на веранде), но тот остановил ее.
— Постой, постой… Я серьезно… Инженер приехал…
— А мне какая печаль? — передернула плечами Фрося. Как читатель догадывается, наша, земная Фрося, в отличие от здешней, за словом в карман не полезет.
— Иван Павлыч сказал, чтоб ты на квартиру его пустила. Нехай поживет месяц-другой.
— А платить он будет?
— Кто?
— Иван Павлыч или инженер, мне все равно.
— Будет, будет, как же иначе. Ты, знаешь, уберись хорошенько. Полы помой, цветы поставь, ну и завтрак, понятно…
А часа полтора спустя из автобуса, подкатившего к автостанции, не вышел, а как-то легкомысленно выпрыгнул Шишкин с чемоданом в одной руке и с плащом — в другой. Авдюшко уже поджидал его, поглядывая на часы.
Выпрыгнув из автобуса, Шишкин тряхнул руку заместителя председателя и сказал весело:
— Где же целина? Покажите, а то руки чешутся.
Это была, конечно, шутка. Авдюшко сразу понял, что это шутка, и, будучи человеком серьезным, не счел нужным отвечать на нее.
— Вы что ж, по своей охоте?
— А разве на целину силком гонят? — не то удивился, не то разочаровался Шишкин.
— Да нет… Я так, — смутился Авдюшко. — Может, знакомые или родня?.. Бывает ведь и родня… Приехал целину поднимать, а здесь мамаша или, скажем, папаша.
— Бывает, папаша, на свете все бывает, — сказал Шишкин и этим, можно сказать, ничего не значащим шагом подписал себе приговор.
— Так, так, так… — Авдюшко пригляделся к Шишкину и нашел, что тот вылитый отец, то есть Иван Павлыч. Ну, если не вылитый, то почти как вылитый. Пойдемте на квартиру. Пока устроитесь, пока позавтракаете… А там, глядишь, сам председатель, сам Иван Павлыч явится.
— Позавтракать — это можно! — Шишкин похлопал себя по животу.
Авдюшко и этот жест показался знакомым.
— Квартирка хорошая… Хозяйка молодая… Да, а кто же родня, если не секрет?
— А разве я сказал, что родня?
Авдюшко, должно быть, не ожидал контрвопроса и заметно смутился.
— Впрочем, все мы родня в известном смысле. Надеюсь, это расшифровывать не надо? — Шишкин остановился посреди дороги и в упор посмотрел на заместителя.
— Оно, конечно, если разобраться, то… — пролепетал Авдюшко, а про себя отметил: «Хитер, собака! Ой, хитер!» — и окончательно утвердился в мысли, что инженер именно тот, за кого его принимают. Ни о чем другом он уже не хотел и слышать.
Но вернемся опять на эту планету, тем более, праздничный обед, кажется, подошел к концу. Опорожнив бутылки и закусив как следует, все стали расходиться. «Эдя, не спеши, смотри, как делают другие», — напомнил я самому себе.
Гляжу, первым вылезает из-за стола Шишкин, здешний Шишкин, вежливым кивком головы благодарит официантку и подает руку Настеньке.
Что ж, думаю, дело не хитрое, так-то и я смогу…
И — тоже встаю из-за стола и, подражая Шишкину, начинаю кланяться и произносить благодарственные слова. Что-то в том роде, что обед, мол, отменный, дай бог каждый день, а вино — просто чудо, я еле на ногах стою, до того пьян.
— Эдя! — Кузьма Петрович осуждающе покачал головой.
Я понял, что дал петуха. Оказывается, благодарить, как и заказывать, здесь имеет право лишь виновник торжества, в данном случае — Шишкин.
Надо было как-то загладить неловкость, и я перевел все на шутку.
— А что? Ведь могу, а? — сказал я.
Шишкин понял меня правильно.
— Можешь, Эдя, можешь! — кивнул он ободряюще.
А Кузьма Петрович (кстати, здесь его зовут не дядей Кузей, а именно Кузьмой Петровичем) и не понял, и не принял. Впрочем, может, он и понял, да не принял, так как не любил шуток. Во всяком случае, он даже не улыбнулся.
Я подал Фросе руку, и мы вышли из столовой.
Деревья стояли мокрые, с них падали капли. Фрося иногда замедляла шаг и запрокидывала голову, чтобы капля или две угодили ей на лицо. Это здесь считается хорошей приметой. Кое-где на пути попадались лужи.
Мы не обходили их, как делают у нас на Земле, а шлепали напрямую, хотя вода в них доходила до щиколотки.
Когда подошли, я увидел, что Фросин дом ничем не отличается от других.
Как читатель понимает, меня интересовал мотоцикл. Купила или не купила, а если здесь деньги не в ходу — взяла или не взяла, — вот вопрос. Я внимательно приглядывался к почве, надеясь обнаружить хоть какие-нибудь следы, даже обнюхал воздух на предмет бензина, но ничего не заметил и не почувствовал. Трава кое-где была примята слегка, но, судя по всему, не колесами, а ногами. Что же касается воздуха, то он вообще был чист, как слеза ребенка, — запах бензина, казалось, был здесь просто немыслим и невозможен.
С веранды мы попали в сени, из сеней — на кухню, где стояли русская печь (пережиток прошлого), стол и несколько стульев.
Дальше была горница. Это была большая комната, заставленная всякой мебелью. Посередине — круглый стол на четырех гнутых ножках, покрытый сверху прозрачной скатертью. Вокруг — три стула (не четыре, а именно три), обтянутых тоже прозрачными футлярами.
В беспорядке, а вместе с тем как будто и не совсем в беспорядке, стояли сервант, книжный шкаф, диван или тахта, как угодно назовите, еще один столик, на нем — фотография капитана Соколова… Словом, ничего лишнего.
Когда мы вошли, Фрося показала на тахту, а сама шмыгнула в комнату-боковушку.
— Я сейчас, — сказала она почему-то шепотом.
Я присел на тахту (будем называть этот диван тахтой), оглядел горницу еще раз, более внимательно, но ничего нового не обнаружил. «А кнопка!» мелькнула мысль. И правда, в простенке, на уровне подоконника, виднелась кнопка. Очень симпатичная на вид кнопка, синенькая. Недолго думая, я нажал на нее, в стене щелкнуло, и на белом четко обозначился голубой квадрат. Это был телевизор. Как раз передавали что-то из Новосибирска. По тротуарам сновали взад-вперед люди. Внешне они ничем не отличались от здешних, деревенских.
Пока я осматривался, пока включал и выключал телевизор, Фрося переоделась и снова вернулась в горницу. Теперь она была босиком и в таком легоньком, я бы сказал, пустячном, то есть совсем, совсем, совсем невещественном платье, что с ума можно было сойти.
Сквозь полупрозрачную, может быть, еще не известную нашей науке ткань просвечивало молодое загорелое тело. Если бы не трусы и не бюстгальтер, честное слово, я не знал бы, что и подумать.
— Садись! — Я показал рядом с собой.
Фрося села.
— Расскажи что-нибудь.
— Что рассказать?
— Ну, что-нибудь… Как братан? Пишет? — Я имел в виду капитана Соколова, летчика-истребителя.
Фрося стала что-то рассказывать про капитана, я слушал, но мало что понимал. Да и попробуйте сосредоточиться, когда рядом сидит такая инопланетянка!
«Ну, Эдя, что ж ты?» — Я пододвинулся поближе.
Меня терзали сомнения. Как далеко могут распространяться права одного человека на другого? Даже дома ты, в сущности, можешь распоряжаться в полной мере лишь самим собой, да и то до известных пределов, так сказать. Остальные же, пусть самые близкие, пусть даже жена — лица совершенно автономные, то есть вполне самостоятельные, и твоя власть над ними не должна переступать границы их желаний и, я бы сказал, их пользы. Насилие если и может иметь место, то насилие именно на пользу, а не во вред. Глупую жену, если она не понимает, что такое хорошо, а что такое плохо, и отчитать не грех, как мне кажется. Но — только отчитать. Рукоприкладство и в этом случае, по-моему, не лезет ни в какие ворота.
А как здесь, на этой планете? — думал я. На что я имею право, на что не имею? Если разобраться, никаких прав у меня здесь нет и быть не может — одни обязанности. И эти обязанности сводятся к тому, чтобы быть человеком. Вот и все. Однако и обязанности — понятие относительное. В одних случаях моя обязанность молчать, в других — говорить, — все зависит от обстоятельств… Главное — чтобы не во вред, а на пользу. И тут меня пронзила новая мысль: «А что во вред? Что на пользу?». Я рассуждал, рассуждал, и чем дольше я рассуждал, тем больше запутывался. Права у меня превращались в обязанности, а обязанности в права, потом я вообще перестал соображать, где права, а где обязанности, и решил, что хватит рассуждать, пора действовать, действовать, действовать.
.[4]
Когда я встал, солнце уже близилось к закату. Его косые лучи падали на Фросю, все еще сидевшую на тахте. Я наклонился и поцеловал ее в лоб. Фрося встрепенулась, обвила меня за шею. Я выпрямился и таким образом помог ей встать на ноги. Она прошла в комнату-боковушку, хлопнула дверцами шкафа. «Должно быть, переодевается», — подумал я. Какое-то время спустя она, и правда, вышла в новой одежде. На ней была кофточка и короткая юбка — обе голубенькие, в белый горошек, — а на ногах что-то вроде босоножек с серебряными застежками.
— Есть хочешь?
— Еще бы! Об этом можно было и не спрашивать.
Мы вышли на кухню. Фрося достала из посудного шкафчика термос, разлила в стаканы горячий кофе, и мы сели за стол. Впрочем, это был не стол, а столик, третьему за ним трудно было бы поместиться… Фрося изредка взглядывала на меня сквозь ресницы и блаженно улыбалась. Я отвечал ей такой же блаженной улыбкой, очень удобной в том смысле, что она, эта улыбка, о многом говорит и ни к чему не обязывает.
— Ну, иди!
— Хорошо… Сейчас, — лепетал я, не двигаясь с места.
— Завтра в это же время… Ладно?
— А почему не сегодня?
— У нас плохая дверь. Когда открываешь, все слышно.
— Я залезу в окно… Идет?
Фрося отрицательно покачала головой. Потом вдруг опять обвила меня за шею и… Но хватит об этом. А то читатель, не бывавший на других планетах, может черт знает что подумать. Что касается науки, то для нее, как я полагаю, это не представляет никакого интереса. Как бы ни ласкались, ни целовались жители разных планет, результаты, я полагаю, всюду одни и те же.
Собственно, на этом праздник кончился. После обеда, как я заметил, каждый здешний житель занялся своим делом. Одни гоняли футбол, другие подались на озеро Песчаное удить рыбу, третьи включили телевизоры.
Идя по улице, я смотрел вверх и старался представить, что сейчас делается у нас на Земле. Отсюда, с этой планеты, она казалась маленьким шариком, затерянным в беспредельном космическом пространстве.
Где-то на этом шарике и совсем уж ничтожная по своим размерам деревня, почти такая же, как и та, по которой я сейчас шагаю, и чем-то дорогие мне люди.
И там и здесь… Фантастика, не правда ли? Помню, в детстве я иногда ложился в степи на спину и долгодолго смотрел в небо. Кругом стрекотали кузнечики, бесшумно порхали бабочки, вообще было как-то сладостно-покойно, как бывает лишь в детстве, а я смотрел и без конца задавал себе один и тот же вопрос: «А что там, дальше?» Мысленно я преодолевал огромные расстояния, которые невозможно выразить цифрами, но конца все не было и не было, и я продолжал идти и идти, вернее — лететь, лететь, и все со словами: «А что там, дальше?» Тогда я не знал, да и никто еще не знал, во всяком случае, у нас на Земле никто не знал, что во Вселенной сто тридцать миллиардов планет с высокоразвитой цивилизацией, и есть даже планеты, похожие на нашу Землю. Впрочем, о том, что есть похожие, и сейчас достоверно знаю лишь я один, о чем мне и предстоит сообщить человечеству.
У меня даже дух захватило. Вселенная мне рисовалась чем-то обжитым, одомашненным, а разные высокоцивилизованные планеты — добрыми соседями, жители которых запросто ходят друг к другу в гости.
Сейчас, конечно, редкие смельчаки [5] отваживаются залететь слишком далеко. Но придет время — и оно не за горами, — когда подобные прогулки будут совершаться без всякой подготовки. Предъявишь профсоюзный или еще какой-нибудь билет с фотокарточкой и — бывайте здоровы! И не только мы, но и к нам. Чем они хуже?
Они ведь тоже высокоцивилизованные.
Кстати, насчет ста тридцати миллиардов… Думаю, Роджер Макгоуэн из Редстоуна (штат Алабама) дал маху. Вселенная беспредельна и безгранична. Выходит, и живых миров с высокоразвитой цивилизацией в ней тоже безгранично много, так много, что никакими биллионами и триллионами их не сосчитаешь. Я готов допустить, что укромный уголок Вселенной, где этих цивилизованных планет (а может быть, и высокоцивилизованных) не одна, а штук пять-шесть сразу, и находятся они одна от другой на расстоянии нескольких часов лета на хорошей ракете или на какой-нибудь летающей лампе…
А почему бы и нет?
Заглянув к себе на квартиру, я захватил часть записок, чтобы спрятать их в контейнере, и отправился в лес на корабль. «Надо посмотреть, все ли в порядке», — подумал я.
Выходя из дому, я увидел на периле крыльца конверт, исписанный знакомым почерком. «Почтальонша оставила, не иначе…» И хотя это было не совсем хорошо, даже совсем не хорошо, я взял письмо и сунул в карман. Писал-то здешний Эдька Свистун, то есть как будто я сам, выходит, и стесняться нечего, — так, примерно, рассудил я.
Уже в лесу я вскрыл конверт и прочитал письмо.
Эдька сообщал о том, что температура воды и воздуха колеблется от двадцати двух до двадцати восьми градусов по Цельсию. Не по Реомюру, а именно по Цельсию, я это крепко запомнил. Кормят ничего, грех жаловаться. Девчат тоже хватает, ухаживай, если хочется. Но он, Эдька Свистун, не позволяет себе, потому что ужас как скучает… Между прочим, почему молчит Фрося? Уж не случилось ли что с нею? «Вот так номер!» — подумал я. В самом конце сообщалось, что отдыхать ему, Эдьке, осталось три дня. В воскресенье утром он будет уже дома.
Я глянул на штамп. Отправлено письмо было вчера. Эдька писал его в то время, когда я сидел за его столом и торопливо набрасывал вот эти записки. «Хорошо, что письмо не попало в руки тетке Соне», — подумал я. Впрочем, хорошо было не только это. Я узнал и о важной Эдькиной сердечной тайне, и о том, что ждать его надо в воскресенье утром.
В лесу стояла тишина. Сырой мох слегка подавался под ногами. С берез и сосен свисали дождевые капли.
Они здесь намного крупнее, чем у нас на Земле. Вообще, как я уже заметил, здесь все крупнее, все-все.
И люди в том числе. Но это бросается в глаза лишь в первую минуту. Потом привыкаешь и перестаешь замечать. Редко-редко вспомнишь, что на Земле тебя считали верзилой, этакой колокольней Ивана Великого, а здесь ты как все грешные.
Наша, земная Фрося, например, коротышка. По сравнению со мной, разумеется. А здешняя достигает мне до плеча. Когда мы выходили из столовой, мне пришло в голову, что рост и некоторая худощавость и придают ее фигуре ошеломляющую стройность. Эта стройность подчеркивается одеждами. Хотелось идти не рядом, а несколько позади или сбоку, шагах в пятишести, чтобы держать в поле зрения всю фигуру.
Корабль был на месте. Он стоял, как исполинская стрела, нацеленная в небо. В здешнее небо, разумеется… Побродив вокруг и убедившись, что за мною никто не подсматривает, я нажал на потайную кнопку, и из верхнего отсека выскочила легкая нейлоновая лестница. Подняться на высоту для меня было парой пустяков. Закрыв за собой люк, я уселся в кресле, расслабил члены и закрыл глаза.
Кажется, впервые за последние четверо или пятеро суток я опять стал самим собой. Этот корабль представлялся мне частичкой Земли, родной планеты, и я испытывал сыновние чувства от одного прикосновения к нему. Я погладил, поласкал кнопку с надписью «Старт», подмигнул этой кнопке, как живому существу, и принялся упаковывать свои записки. Процедура эта заняла немного времени. Я выдвинул контейнер, как выдвигают ящик письменного стола, и сложил бумаги листок к листку.
Покончив с записками, я опять расслабился в кресле и поглядел в иллюминатор. Солнце близилось к закату. Неподалеку, примерно в полутора или двух километрах, кружили чайки и чибисы. Значит, в той стороне озеро, подумал я. Приглядевшись к окружающей местности, я решил, что это Бормушка, как у нас зовут… Странное название, не правда ли?
Потом вдали пролетел самолет. Он летел на малой высоте и так быстро, что проследить за его полетом не было никакой возможности. Про себя я отметил, что воздушные линии здесь проходят где-то в стороне.
В противном случае мой корабль давно бы обнаружили, уж это как пить дать.
Довольный открытием насчет воздушных линий, я вылез из корабля, спустился вниз и с помощью той же потайной кнопки убрал нейлоновую лестницу. И вот тут-то, в этот самый момент, произошло нечто такое, чего я никак не ожидал. Передо мной выросли (вот уж и правда — как из-под земли) те самые мальцы-огольцы, которые позавчера ловили рыбу на соседнем озере.
Я их сразу узнал, с первого взгляда, хотя на них были плащи (наверно, собрались на ночь, подумал я), да и их лица точно округлились и к тому же сияли восторженными улыбками. Сашка, самый любопытный, так тот даже голову задрал, глядя на меня, и его берет сдвинулся на затылок.
По правде сказать, я растерялся и не знал, как вести себя. Была даже минута, когда я хотел забраться в корабль и нажать на кнопку с надписью «Старт». Но что-то удержало меня. Наверно, вера в людей, в том числе и в тех мальцов-оголъцов, которые тогда стояли передо мной и сияли, как масляные блины. С этими мальцами-огольцами, пожалуй, можно договориться, подумал я и… тоже улыбнулся. Моя улыбка вызвала настоящий восторг. Сашка подался на полшага, оглянулся — точно это так важно было, слышит нас ктонибудь или не слышит, — и впился в меня взглядом.
Не просто уставился, а именно впился.
— Дядя Эдуард, вы… вы — оттуда? — Он кивнул вверх, как это делаем и мы, земляне, и тем же восторженным, то и дело срывающимся голосом продолжал: — Оттуда, оттуда! Я сразу догадался, что оттуда!
Остальные двое стояли и не двигались и тоже смотрели на меня. Они — все трое — ждали ответа.
Спасибо за машинописную копию. Я отправил ее Главному конструктору космического корабля «Красный партизан», и вот передо мною его письмо… Дорогое письмо! Правда, Главный остался недоволен записками, как недостаточно научными, однако кое-что ему и понравилось. Определенно понравилось.
Интересны пометки на полях рукописи, которую он любезно возвратил мне по прочтении. В том месте, где Эдик довольно подробно говорит о тренировках, Главный сбоку написал: «Опыт подготовки космонавтов без отрыва от производства в общем не оправдал себя».
А дальше, где Эдик написал «Глава четвертая» и больше ничего не добавил, та же рука и тем же почерком язвительно заметила: «Ага, брат, и записки забросил! Это тебе не пробежки, не двухпудовые гири!»[6] Особый интерес, на мой взгляд, представляют замечания на полях четвертой главы, я бы сказал, написанной четвертой главы, действие в которой происходит уже на той планете. Против места, где упомянут автоматический отрывной календарь, Главный начертал с сильным нажимом: «Ну и ну!» А слова «девяносто два миллиарда восемьсот восемьдесят миллионов километров» подчеркнул красным карандашом и на полях заметил: «Если бы…» Я тотчас же настрочил второе письмо, спрашивая, что означает это «если бы».
И не просто «если бы», а «если бы» с тремя точками…
Главный скоро ответил. Но, бог мой, его ответ опять состоял из одного слова: «Если бы…» Остальные замечания (или комментарии, как угодно назовите) состояли из словечек, которые не всякая бумага стерпит. Приведу для примера лишь самые удобочитаемые: «Шалопай! Чему тебя учили?..», «А сантиметровая катушка на что? Обмерять надо…» «Черт возьми, все приблизительно, приблизительно… А наука не терпит приблизительности!» — И так далее в этом роде.
Эдик Свистун дал маху, это было ясно. Ну что бы ему, чудаку, измерить высоту деревьев, трав и прочих живых и неживых предметов, что бы произвести обмеры черепов жителей той планеты, словом, что бы заняться не эмоциями, а, так сказать, конкретными и полезными с научной точки зрения делами? Тогда, я полагаю, Главный вряд ли назвал бы его шалопаем, что если и справедливо, то лишь отчасти.
Но, повторяю, кое-что Главному и понравилось. Он отметил сообразительность Эдика, его умение быстро ориентироваться в непривычной обстановке и сходиться с людьми. «Молодец! Вот за это хвалю!» — написал он в том месте, где Эдик рассказывает о первой встрече с мальцами-огольцами. А на полях шестой главы, почти в самом конце, когда Эдик приходит к Фросе на квартиру, стоит целая шеренга восклицательных знаков, под которыми жирно и как-то взволнованно начертано: «А не слишком ли? Ты все-таки на другой планене, черт побери!» Наша переписка продолжалась. В третьем письме я спросил, какова дальнейшая судьба корабля «Красный партизан». Вместо собственноручного ответа Главный прислал копию акта, составленного 9 августа 1981 года. Из акта я узнал, что «сего числа в 17.35 по местному времени» корабль «Красный партизан» вошел в плотные слои атмосферы и, так как тормозная система не сработала, сгорел без остатка. Ученые предполагают, что в последний момент Эдик нашел в себе силы нажать на кнопку катапульты, которая и выбросила оба драгоценных контейнера наружу.
Содержимое первого контейнера нам известно. А второй… Где второй? Я был почти в отчаянии. «Надо искать… Искать, искать, искать!» — твердил я. Была страдная пора — уборка начиналась, — и все-таки Кузьма Петрович нашел время, чтобы разработать подробный план поисков, а Иван Павлыч выделил некоторое количество рабочей силы. Впрочем, главную роль сыграли не взрослые, а школьники, которые изо дня в день прочесывали буквально метр за метром.
Через неделю я потерял всякую надежду… Казалось, обследовано все, что можно было обследовать, а контейнера нет и нет… Я решил, что он упал в озеро и его затянуло тиной, как вдруг пришла весть: «Ура! Все в порядке!» Мы с дядей Кузей вскочили в «ГАЗ-69» и помчались за просеку, на речку Бурлу. Еще издали мы увидели Федьку, брата Семена, соседа и друга Эдьки Свистуна. Это он, Федька, и нашел — недалеко от того места, где упал первый контейнер, примерно в полкилометре.
Контейнер с разлета врезался в землю, к тому же был скрыт разросшимся в этом месте осинничком, и если бы Федька не споткнулся о него, то вовек не читать бы нам продолжения удивительных Эдькиных записок.
Вот что оказалось в этом, втором, контейнере…
Я попал на эту планету в то время, когда здесь, как и у нас на Земле, все громче начали стучаться в космос.
Правда, здешний Эдька Свистун к космосу не причастен, здесь обошлись без него. Зато капитан Соколов…
О, здешний капитан Соколов всем капитанам капитан, в чем ты скоро сам убедишься, дорогой читатель, если прочитаешь еще две-три главы.
Но — наберемся терпения и не будем забегать вперед, как у нас говорят…
На другой день, встав ото сна, я застелил кровать и занялся физзарядкой. Двухпудовых гирь у тетки Сони не оказалось, и мне пришлось ограничиться приседаниями, ходьбой на месте и всякими вольными упражнениями.
На кухне я нашел записку: «Завтрак в столовой, Эдя!» — и все. Коротко и ясно. Я взял записку, сунул ее в карман и отправился в столовую.
В тот день с утра дежурила Настенька. Едва я устроился за столиком, как она подошла, вынула блокнот и карандаш из кармашка и глянула на меня вопросительно. Я озабоченно покачал головой и сказал, что на курорте избаловали нашего брата, поэтому, дескать, извини, если я закажу больше, чем положено.
— Ой, да сколько угодно! — засмеялась, как будто рассыпалась на мелкие части Настенька.
— И отлично! — Я отметил про себя, что она ничего, за такой и приволокнуться не грех, и стал заказывать. — Прежде всего, Настюша, — я впервые назвал ее по имени, — прежде всего свиную отбивную… Да знаешь, пожирнее, я обожаю жирное… Дальше. Тут, я ткнул пальцем в меню, — обозначены блины со сливочным маслом и сметаной… Две порции с маслом, желательно поподжаристее, чтобы на зубах похрустывали… Идет? Впрочем, знаешь, Настюха, пиши и со сметаной. Тоже две порции. Не повредит. — Настенька, кажется, несколько удивилась, но виду не подала, записала и блины — сперва с маслом, потом со сметаной. — Ну и наконец… Наконец, я полагаю, кофе со сливками… Здесь, — я опять ткнул пальцем в меню, записаны кофе черный и кофе со сливками. Так мне, Настёна, со сливками.
— Все?
— Да, пока все. — Я подмигнул, и это еще пуще развеселило миловидную официантку. Она улыбнулась — довольно кокетливо, кстати сказать, — и пошла выполнять заказ.
«А что, на этой планете жить можно», — подумал я, когда Настенька подала свиную отбивную. Отбивная была та еще — с рукавицу величиной — и достаточно жирная, то есть буквально плавала в жире. Сверху ее посыпали какой-то специей, кажется, перчиком, украсили зеленым лучком — и не хочешь, а съешь.
Потом передо мной выросли две горки блинов. Одна горка плавала в сливочном масле, другая — в сметане. Я пододвинул к себе первую горку, попробовал блин, другой, третий… И вкус и запах — все соответствовало действительности. Ну, думаю, точка, до второйто горки ты, Эдя, не дотронешься, хватит за глаза и этой, с маслом. Ничего подобного! Стоило мне взять на зуб блин со сметаной, как я почувствовал, что погиб, погиб окончательно и бесповоротно.
Мне хотелось кое о чем порасспросить Настеньку, однако я боялся выдать себя и молчал, делая вид, будто с головой погружен в свои, так сказать, внутренние проблемы. Вообще положение мое было аховое. Если я — здешний Эдька Свистун, за которого выдаю себя, то спрашивается, какого черта лезу со всякими дурацкими вопросами. Мне и без того все должно быть ясно.
Иногда возникало желание открыться, сказать, кто я такой и зачем прилетел на чужую планету. Но Фрося, Фрося… Не будь я рыбой среди рыб, разве я пережил бы блаженнейшие минуты, которые никогда раньше мне и во сне не снились.
— Ну как? — спросила Настенька, убирая посуду.
Я сказал, что спасибо, все необыкновенно вкусно и питательно, повара молодцы, и стал шарить в кармашках, как у нас делают, когда достают деньги.
— Что ты, Эдя?
— Ах, извини, — засмеялся я, вспомнив, что деньги на этой планете давно упразднены за ненадобностью. — Привычка — вторая натура. — Я допил компот из сухофруктов, опрокинул стакан на блюдечке и вылез из-за стола.
— Ну, Эдя, ты и даешь! — только и нашлась сказать Настенька.
Читателю, наверное, интересно будет узнать, что слова: «Ну, ты и даешь!» — очень популярны на этой планете. А вот что они означают, эти слова, какой их, так сказать, глубинный смысл, мне так и не удалось выяснить. Когда я обратился к Кузьме Петровичу как чтецу-агитатору (он и здесь чтец-агитатор), тот лишь почесал в затылке:
— Ну, Эдя, ты и даешь! — И больше ничего не добавил.
Сосновый бор я уже знал немного. Теперь мне предстояло осмотреть Песчаное озеро. Я даже не стал спрашивать, как оно здесь называется, это озеро, так как был уверен, что иного названия у него и быть не может.
Я пересек площадь, потом луг, обычно затопляемый в половодье (я полагаю, он и здесь затопляется), и вошел в борок, совсем небольшой, за которым и начиналось озеро. «Вот оно, милое!» — мысленно произнес я и, подбежав к берегу, зачерпнул пригоршню воды и вылил себе за пазуху.
Потом я взял лодку и поплыл на середину, пугая уток.
Между прочим, утки здесь ведут себя по-разному.
Чирки и шилохвости, например, удивительно доверчивы и общительны. Позже я узнал, что под осень они прилетают на колхозный двор и кормятся вместе с домашними. Здесь-то их и отлавливают. Кряквы и чернети держатся с большей осторожностью. Завидев человека, они не шарахаются, как это бывает у нас на Земле, но и особенно близко не подпускают. Местные орнитологи установили, что самое близкое расстояние, на какое кряквы однажды подпустили человека, равнялось пяти метрам и тридцати семи сантиметрам. Цифра эта получилась в результате каких-то сложных операций, проделанных электронно-вычислительной машиной, и ни у кого не вызывает сомнений.
И тут, на озере, я опять столкнулся с мальцамиогольцами.
— Это уж слишком! — сказал я, выходя из лодки на гладко утоптанный песчаный берег.
Вчера они поставили меня перед трудной задачей.
«А дед-то Макар как в воду глядел!» — пришло в голову. Читатель, наверно, помнит эту сцену… Сашка кричит: «Оттуда! Оттуда! Я сразу догадался, что оттуда!» — и тычет пальцем куда-то вверх. А двое других Федька, брат соседа и друга Семена, и Гоша, тоже брат, но чей брат, убейте, не помню, — эти стоят не двигаясь и пялят шары.
Я тоже стоял и тоже не двигался. Только мозг продолжал лихорадочно работать. Я думал, как быть, как выйти из этого, можно сказать, чертовски трудного положения, и наконец придумал… Ребята охотно вступают в игру, если в ней есть хоть какая-то толика необыкновенного и загадочного, — они пойдут и на сговор со мною, рассудил я. И не ошибся.
— Да, оттуда… С планеты Земля, — сказал я и сделал долгую паузу.
Сашка перестал тыкать пальцем и впился в меня взглядом. Федька и Гоша переглянулись. Они готовы были подвергнуть мои слова сомнению. Но корабль…
Он стоял рядом, поблескивая боками, — факт налицо, как говорится. Словам можно верить и не верить. А фактам не верить нельзя. И мальцы-огольцы поверили. Поверили и пришли в восторг.
— Ну, это мы зовем планету Землей… А у вас она известна как Голубая звезда. Вот она, дорогуша, почти над нами… — И я тоже ткнул пальцем и принялся рассказывать.
И вот что любопытно в высшей степени. Известно, что мы, земляне, не жалуем свою планету. Мы ее топчем, режем, взрываем, изводим леса, загрязняем или уничтожаем начисто реки, отравляем воздух всякой дрянью, так что потом самим тошно бывает дышать тем воздухом, плюем на нее, как плюют на что-то такое, что не стоит нашего внимания… А там, в том царственном сосновом бору, перед теми чудесными мальцами-огольцами, — о, там я рисовал совсем другие картины.
Я сказал, что планета Земля лучшая из планет.
Лучшая из лучших, так сказать. Ученые произвели точный подсчет. Оказалось, во Вселенной сто тридцать миллиардов планет с высокоразвитой цивилизацией.
Я, Эдька Свистун, не сомневаюсь, что первое место среди них принадлежит нашей Земле.
Какие города — улица к улице, дом к дому, ну загляденье, да и только. А села — это настоящие оазисы современной культуры, и созданные-то, кажется, лишь для того, чтобы люди жили и радовались, особенно зимой, когда тишина и благодать разливаются по снежным равнинам.
Потом я говорил о равенстве и братстве, об успехах науки и техники, о замечательном согласии между людьми и народами. И приводил примеры, взятые из кинофильмов, и цитировал мудрые книги, то есть школьные учебники.
Когда я кончил, Сашка предложил:
— Об этом надо рассказать всем, всем, всем. Мы соберем на площади всех, всех, всех членов артели, вы подниметесь на трибуну и расскажете.
— Надо сообщить в Центр, пусть подключится и телевидение, — подал голос Федька.
— И пресса, — вставил Гоша.
— А вот этого…
Кстати, о мальцах-огольцах… Они заслуживают того, чтобы я рассказал о них подробнее. Тем более, нам и впредь придется иметь с ними дело.
Самым старшим был Федька, совсем не похожий на своего двойника-землянина. Многим доводилось видеть подсолнухи в пору цветения… Лицо Федьки чем-то напоминало такой подсолнух. Смотрел он исподлобья, набычившись, как бы сказали у нас, но вполне, вполне благодушно.
Впрочем, что касается благодушия, то в этом смысле его побивал Гоша. Он был на голову ниже Федьки и примерно на полголовы выше Сашки, но главное в лице… А лицо у него было если не совсем круглое, то определенно кругловатое — ну ни дать ни взять маска благодушия.
Зато Сашка… О, Сашка был настоящим человеком, как сказали бы у нас. Во-первых, он был смуглым и этим сразу отличался от своих дружков. Во-вторых, всегда носил какую-то сумку вроде планшета, набитую всякими книгами, главным образом, энциклопедическими словарями. А в-третьих, при всей серьезности и начитанности умел улыбаться, как Олег Попов. Как наш, земной Олег Попов, разумеется.
Но вернемся к рассказу.
— А вот этого как раз не надо делать, — сказал я и укоризненно посмотрел на мальцов-огольцов. — Пусть это останется нашей тайной… А? Ведь это здорово, когда у человека есть какая-то тайна. Представляете, никто не знает, а вы знаете… Здорово, правда?
— Дядя Эдуард, а это зачем? — спросил Федька.
— Как зачем? Да просто так. Чтобы интереснее было жить на свете. У нас на Земле тайнами, или секретами, владеют все люди, особенно девчонки. Каждая из них набита секретами, как огурец семечками.
— Но мы не девчонки, — заупрямился Сашка.
— Ну и что? У нас и мальчишки имеют свои секреты. И взрослые тети и дяди, даже министры и президенты… А у вас, то есть у нас, совсем особый случай. Нам с вами тайна не просто интересна, а прямо-таки необходима. Иначе…
— Что иначе, дядя Эдуард?
— Иначе я вынужден буду сейчас же улететь обратно.
Мальцы-огольцы переглянулись. Мои слова произвели на них сильное впечатление. Я ожидал, что они начнут задавать всякие глупые вопросы, ничего подобного. Здесь это, должно быть, не принято.
— Не раскроем? — сказал Сашка.
— Не раскроем! — глянул исподлобья Федька.
— Не раскроем! — вскинул вверх руку и расплылся в благодушной улыбке Гоша.
Это была своего рода клятва держать язык за зубами. Чтобы окончательно расположить к себе мальцов-огольцов, я разрешил им подняться в верхний отсек корабля. Первым залез я. Потом они стали по одному залезать ко мне и смотреть в иллюминатор. Спустившись вниз, я предупредил, чтобы в мое отсутствие никто из них и близко не подходил к кораблю.
— П-понятно! — угрюмо пробормотал Федька.
Мы пошли обратно в деревню. Не доходя немного, я предложил разделиться: вы, мол, ступайте своей дорогой, я — своей… Я объяснил это тем, что на всякий случай надо соблюдать конспирацию, хотя дело было не только в этом. Наступали сумерки, и прямо из леса я зашагал к заветному Фросиному окошку. А как читатель понимает, совершать подобные операции, то есть залезать в чужие окна, лучше без свидетелей.
— Это уж слишком! — сказал я, выходя из лодки.
— Мы по очень, очень, очень важному делу, дядя Эдуард, — подался вперед Сашка.
— Что за дело? Говори.
— Ваш отец приехал, — сказал Сашка и, глянув на дружков, вдруг смутился. — То есть не ваш отец, а отец здешнего Эдуарда Свистуна, но это все равно.
— Где же он сейчас?
— В конторе. У Ивана Павлыча. Они же старые знакомые. Еще по Отечественной.
— А-а, так и у вас была Отечественная?
— Была. А вы что, не знали?
— Откуда мне знать? Имейте в виду, я вообще ничего не знаю. С одной стороны, я знаю все. А с другой, я ведь ничего не знаю, ничего-ничегошеньки, как у нас говорят.
— П-понятно, — опять угрюмо пробормотал Федька.
Мы помолчали.
— Что ж, отец так отец. Давай отца.
— Он не один, — отчего-то нахмурился Сашка. — С ним какой-то дядька. На учителя похож.
По пути я попытался кое-что разузнать о бате.
К сожалению, мальцы-огольцы и сами ничего не знали.
Федька видел, как этот батя, Петр Свистун, директор школы, приезжал однажды к Эдьке. Но зачем приезжал и что у них был за разговор, — не имеет никакого понятия.
— Я думаю, этот приезд ничего не значит. Во всяком случае, отца вам опасаться нечего. Вот учитель… — сказал Сашка и почему-то вздохнул.
Я спросил, какой он из себя, этот учитель. Ребята описали внешность. По их словам, это был человек средних лет, длинный, как жердь, но не тонкий, а в меру полный, с орлиным носом и жесткими русыми волосами.
— Наверно, историк Андрей Фридрихович, — догадался я, вспомнив нашего учителя истории, который точно знал, какие чулки носил Иван Грозный.
— Андрей Фридрихович?
— Да, Андрей Фридрихович. У него мать русская, а отец немец, отсюда и это странное сочетание. Но в общем-то он хороший мужик. В русской истории находит нечто пророческое. «Это не просто исторический факт, это пророческое указание на будущее!» — говорит он на каждом уроке и при этом как-то значительно, с хрипотцой покашливает.
— Ну, выходит, и его бояться нечего, — сказал Сашка. — Люди, с головой ушедшие в историю, самые безобидные на свете. Кроме истории, они и знать ничего не хотят.
Между прочим, я разузнал, как здесь ведут себя отец и сын, когда встречаются после долгой разлуки.
Оказалось, очень, очень забавно. Представляете, отец говорит: «Ну здравствуй, сынок!» — и хлопает сына по спине, по плечу, словом, по чему придется. А смущенный (или радостный) сын отвечает: «Здорово, батя!» — и старается вырваться из крепких отцовских объятий.
Как читатель догадывается, не меньше, чем батя и учитель истории, меня интересовал Иван Павлыч, председатель колхоза «Красный партизан». Оказалось, и к здешнему Ивану Павлычу приезжал великовозрастный детина — из Тайги или Юрги, никто толком не знает.
А Сашка — так тот вспомнил и некоторые подробности, связанные с этим приездом.
Будто бы отец и сын сидели за столом, пили чай и доверительно, задушевно болтали о всякой всячине.
Лизавета Макаровна была тут же, в кухне, и не выказывала ни малейшего протеста. Наоборот, она тоже была рада, как и сам Иван Павлыч, и старалась всячески умаслить дорогого гостя.
— А потом? Что было потом? — спросил я.
— А ничего особенного, — пожал плечами Сашка. Обнялись и… расстались.
Я спросил, как именно расстались. Меня интересовала и эта подробность. Сашка объяснил, что очень просто. Иван Павлыч проводил Никиту (так звали великовозрастного детину) до стоянки самокатов. Здесь они и расстались. Никита сел за руль и нажал на педали. А Иван Павлыч постоял, постоял, переминаясь с ноги на ногу, и побрел к себе домой.
Насчет здешнего Эдьки Свистуна мальцы-огольцы ничего не могли сказать. Видно, история, как его приняли за сына, не получила широкой огласки. Зато все, что связано с Шишкиным, они знали более или менее досконально. Впрочем, это не помешало им выслушать мой рассказ с должным вниманием. Федька молчал.
Гоша произносил какие-то звуки, что-то вроде: «Ольля-ля!» — и похлопывал себя по бедрам. И только Сашка то мотал головой, как бы говоря: «Ну, ну… Интересно!» — то забегал вперед и нетерпеливо просил:
— Вы подробнее, подробнее, дядя Эдуард! — и при этом как-то хмуро двигал бровями. Видно, ему это было страшно интересно и важно.
Делать было нечего, пришлось пускаться в подробности. Я рассказал, как приехал Шишкин… Инженер Шишкин… Георгий Валентинович Шишкин, он же Плеханов… Этот момент уже известен читателю из предыдущей главы, повторяться не буду. Потом перешел сразу к последующим событиям, связанным с приездом. В одно прекрасное утро (допустим, что прекрасное) Иван Павлыч ходил по двору и мучился догадками: «Сын или не сын?» В это время к нему и явился Авдюшко.
— Что колдуешь? — спросил с места в карьер.
— Колдуй не колдуй, один черт, — вздохнул Иван Павлыч. — Из конторы? Этот… уже там?
— Сидит и пишет, аж стол дрожит.
— Грамотный!
— Башковитый, — кивнул Авдюшко. — Шоферня за него горой. Правильную, говорят, линию гнет.
— Какую еще линию? — Иван Павлыч насторожился.
— Известно какую. Раньше, говорят, с любым пустяком к председателю шли, а теперь… Самостоятельный, говорят, мужик, шевелит мозгами.
Замечание насчет самостоятельности, хотя оно и принадлежало шоферам, людям большей частью легкомысленным, не понравилось Ивану Павлычу. Он побычьи потоптался на одном месте и сердито, раздраженно сказал:
— На готовом легко быть самостоятельным! А ты приди к разбитому корыту, как мы пришли…
— Куда ему! — сменил тон Авдюшко. — Что молодость, что глупость, один черт. Вот и насчет линии…
Какая там к черту линия, девки — вот его линия. Заметил? К моей Дашке так и льнет… Не горюй, еще месяц-другой, и поженим их, стервецов, свадьбу справим…
— И пошлем куда-нибудь подальше, чтоб голову не дурили?
— А зачем посылать? Пусть живут здесь. Женатый, скажу тебе, уже наполовину несамостоятельный. А пойдут дети… Пиши пропало!
Ну, насчет Дашки заместитель преувеличил изрядно. Это понял и Иван Павлыч. После того как Авдюшко ушел, он стал умываться под рукомойником, бормоча:
— Поженим, говорит… Если надо, мы Егору и не такую сосватаем… Что Дашка! Сунулась в один институт — осечка, сунулась в другой — опять осечка…
А Егор, видать, парень хоть куда, ему и жену надо по росту подбирать, учительницу или докторшу, как пожелает…
— А что касается самостоятельности, то тут Авдюшко попал в точку. Георгий Валентинович был кругом самостоятельным, так сказать, со всех сторон самостоятельным. С Иваном Павлычем за ручку, правда, но даже в этом рукопожатии не было какого-либо подобострастия, как у того же Авдюшко. Ничего подобного! Ручку пожмет, скажет: «Привет!» — и был таков.
Однажды я застал Шишкина в конторе одного. Он сидел за председательским столом («Да не сын ли, в самом деле? Кто же еще посмеет сесть за Ивана Павлыча стол!» — подумал я) и что-то строчил, и правда, стол дрожал. Вдруг зазвонил телефон. Шишкин оторвался от стола, потянулся, хрустнув суставами, и приложил трубку к уху.
— Алло… Я слушаю… Нет, не председатель — инженер… Да, товарищ Шишкин… Георгий Валентинович Шишкин, он же Плеханов… Что? Косить или не косить?.. Гм… А вы сами-то как считаете? Ага, косить… Ну и косите себе на здоровье, кто мешает! Сколько у вас сенокосилок? Пять? Косите… Иван Павлыч, Иван Павлыч! А у вас-то что, пустой горшок на плечах? — Он поиграл блестящей черной трубкой, положил ее на место и, обращаясь ко мне, сказал: Садись. Что у тебя?
— Я к Ивану Павлычу… Велел подождать, — начал я не очень уверенно, хотя Иван Павлыч (через Авдюшко) действительно велел подождать.
— А-а! Коли велел, подожди. — Шишкин послюнявил конверт, запечатал его и пригладил ладонью. — Мы подождем и под дождем, мы подож… — И вдруг оборвал на полуслове и сухо спросил: — А что у тебя за дело, если не секрет?
— Да тот лужок… Вы же знаете…
Про тот лужок Шишкин знал. Иван Павлыч приказал перепахать, а агроном прогнал меня прочь. Ты что, говорит, спятил, здесь же, говорит, солонцы. Сейчас хоть трава растет, а перепашешь — и та перестанет расти… С тех пор и крутится карусель: один приказывает — другой отменяет, — смехота.
Некоторое время мы сидели молча. Думали. Потом опять раздался звонок, и Шишкин опять потянулся к трубке.
— Я слушаю. Нет, не председатель, инженер… Что, косить или не косить? А, шифер привез… Наконец-то… А кто это говорит?.. Беспалов… Ну, здравствуй, Беспалов… Где сгружать, спрашиваешь? Как где? Сгружай у себя во дворе, а завтра снова погрузишь и отвезешь на ферму… Не подходит? Лучше, говоришь, сразу на ферму? Наполеон! Магомет! Ну действуй, Иван Павлыч не заругается… Нет, нет, не заругается… Скажи, это я, инженер, велел… Ясно?
Последний вопрос был обращен уже не к Беспалову, а ко мне. Я мотнул головой.
— Ну вот… — И после того как я вышел, оставив дверь полуоткрытой, инженер продолжал: — Иван Павлыч, Иван Павлыч! Как будто без Ивана Павлыча волос с головы не упадет и трава в поле не прорастет! — И — немного спустя, тоном ниже: — Агроном, инженер, зоотехник, экономист… А во все дыры лезет сам, хочет быть сразу и тем, и другим, и третьим.
В это время явился и сам Иван Павлыч. Даша (она сидела за пишущей машинкой) сразу подобралась, подтянулась и стала торопливо развязывать какую-то папку. Я привстал и слегка поклонился, так, без всякого подобострастия.
Вообще-то мне надо было идти, вернее — лучше было бы идти, — но что-то удержало меня, что-то такое, что сильнее нашей воли. «Ну все, хватит сидеть!» — сказал я и встал, и даже сделал шаг или два к порогу, однако тут же сделал шаг или два назад и опять сел сбоку от Даши, и даже стал строить ей всякие улыбки, хотя Даша меня совершенно не интересовала. Было в ней что-то плотоядное, что пугало и отталкивало.
Наверно, опять зазвонил телефон, потому что я услыхал-приглушенный и, как всегда, усмешливый голос Шишкина:
— Контора слушает. Кто это? А-а… А при чем здесь Иван Павлыч? Ветеринара зовите… Да, только он… А что Иван Павлыч? Ничего Иван Павлыч… Вот он стоит и возмущается: мол, беспокоят, когда надо и не надо… Как будто у вас не голова, а… — Наступила пауза, потом опять послышался голос Шишкина: — Венера захворала… А она, оказывается, без вас жить не может.
— Все шутишь? — Иван Павлыч (это был его голос) сердито задвигал стулом и заговорил в трубку.
Судя по всему, на другом конце провода висел заведующий фермой Птичик, человек могучего телосложения, отличавшийся, однако, робким характером.
— Кто это?.. А-а… Ну, что там, докладывай! Ну, ну… Хорошо, приеду. Обязательно приеду… Без меня там ничего не предпринимай, ясно? Ну вот… Инженер! Мало ли что инженер!
Даша стала печатать на машинке. Сквозь частую дробь ничего разобрать было нельзя. Я встал со стула, послал Даше воздушный поцелуй и тотчас вышел из приемной.
Меня страшно интересовало, как отреагируют мальцы-огольцы. Вот почему, доведя рассказ до точки, я замедлил шаги и вперил в них взгляд. Увы, лица мальцов-огольцов ничего не выражали, ни печали, ни радости, как говорится.
— Вот и все, — сказал я, надеясь все-таки раскачать, расшевелить их. Но на мальцов-огольцов и эта фраза (а она прозвучала как вызов) не подействовала.
Тогда я спросил: — А как здесь, на вашей планете?
И тут выяснилось, что на этой планете и в случае с Шишкиным… Георгием Валентиновичем Шишкиным все гораздо, гораздо проще. Встретились, обнялись…
Прошлым летом мать приезжала. Мать Шишкина, разумеется. Погостила недельку и снова уехала. И никаких особых конфронтации со стороны Лизаветы Макаровны никто не заметил, даже соседи.
— А зачем она приезжала?
— Не знаю, — стал в тупик Сашка.
Федька тоже не знал. Что касается Гоши, то того можно было и не спрашивать. По наивно-простодушной улыбке, не сходившей с его лица, нетрудно было догадаться, что он очень далек от подобных историй.
— Эх вы, гуси-лебеди! — Я толкнул Сашку в бок, что доставило ему немалое удовольствие, и мы расстались. Мальцы-огольцы пошли копать червей, чтобы затем податься на рыбалку, а я свернул в контору, где меня ждали, должны были ждать батя Петр Свистун, учитель здешней истории Андрей Фридрихович и председатель колхоза «Красный партизан» Иван Павлыч.
Контора была как контора. Единственное, что ее отличало от нашей и что бросалось в глаза, — это малолюдье. У нас ведь повернуться негде. Стол к столу, за каждым столом чин, а кому за столом места не хватило, тот устроился сбоку, в надежде со временем улучшить свои позиции.
Здесь ничего похожего. В бухгалтерии я застал лишь одного человека, сидевшего у пульта какой-то очень сложной машины. Человек, внешне напоминавший нашего главбуха, нажимал на блестящие белые, красные и синие клавиши, и в ответ загорались какието огни, судя по всему, условные знаки. Бухгалтер реагировал на них очень своеобразно: то пожимал плечами, то качал головой, то начинал топать ногами.
В приемной сидела Даша и печатала на машинке.
Впрочем, печатала — не то слово. Вернее будет сказать, что машинка сама печатала. Даша сидела в удобном кресле сбоку, перед микрофоном, и диктовала не очень громко, а машинка в это время шпарила так, что треск стоял.
«Механизация, черт побери!» — подумал я, не зная, входить или погодить.
Когда я заглянул в бухгалтерию и сказал: «Привет!» — главный бухгалтер и ухом не повел. Общение с арифметическим агрегатом, видно, доставляло ему истинное удовольствие. А как Даша? Я переступил порог и проделал тот же несложный маневр, то есть слегка кивнул и сказал:
— Привет! — и стал ждать, что будет дальше.
Реакция последовала незамедлительно. Даша нажала на какую-то клавишу, треск прекратился. Потом она повернулась ко мне всем своим девичьим телом, как бы выставила себя напоказ, и кивнула на один из стульев.
Надо заметить, одета Даша была совсем уж из ряда вон. Как я уже говорил, на этой планете вообще предпочитают одежду облегченного типа. А Даша… Даша, по-видимому, оставила далеко позади даже все нормы ультрасовременной здешней моды. Она была в полупрозрачной кофточке, которая прикрывала только грудь — живот оставался голым, — и в короткой юбке, вернее сказать — юбочке, которую я не сразу и разглядел — до того она была коротка…
— Спасибо, я на минуту. Иван Павлыч у себя? — Я тоже кивнул, но не на стул, а на дверь, что вела (я знал это) в председательский кабинет.
— Только что ушли. Все трое. И вам велели идти. На квартиру к Ивану Павлычу.
Я заглянул в кабинет и поразился до крайней степени. Это был не кабинет, а центр дальней космической связи, ни дать ни взять. Вдоль глухой стены тянулись довольно изящные аппараты, на которых было написано четкими бело-эмалевыми буквами: «зоотехник», «инженер», «агроном», «первая бр.», «вторая бр.» и так далее. «Вот оно что!» — подумал я и, подойдя к аппарату с надписью «инженер», нажал пальцем на кнопку. Аппарат вздрогнул, затем раздался голос:
— Одну минутку. В РТМ инженера нет. Одну минутку. В первой бригаде тоже нет. Одну минутку. В третьей… — Тут аппарат сделал паузу, точно для того, чтобы набрать в легкие воздуха, и тем же бесстрастным тоном продолжал: — И во второй, и в третьей тоже нет. Одну минутку. В четвертой…
Я нажал на желтую кнопку, расположенную несколько ниже красной, и голос умолк.
Вот это руководство, подумал я. В любой момент можно узнать, кто где сейчас находится и чем занимается. Инженер, агроном, бригадир… Здорово, не правда ли? Я обошел все аппараты, а их было порядочно, и вдруг вспомнил про тот лужок, про наш, земной, разумеется…
Должен заметить, что судьба того лужка меня страшно занимала. И дело не в самих полутора гектарах — дело в принципе, если угодно. «Пахать или не пахать? Вот, елки-палки, вопрос ядреный!» Чтобы выяснить все до конца, я подошел к аппарату, на котором было написано «первая бр.», и решительно нажал на красную кнопку. И опять — дрожь, легкое шуршанье и сначала бесстрастный, я бы сказал — машинный, а потом и вполне нормальный, то есть человеческий голос:
— Одну минутку. Бригадир сейчас подойдет… Одну минутку. Бригадир берет трубку. — И после секундной паузы: — Я слушаю!
И на экране сверху (признаюсь, экран-то я не сразу и заметил) вдруг появилось четкое изображение. Мужчина лет тридцати пяти стоял в поле, возле подернутых желтизной кустов акации, и смотрел прямо и независимо.
— Как насчет того лужка? — выпалил я.
— Какого лужка? И кто это говорит?
— Ха-ха-ха! Он делает вид, будто ничего не понимает! Так я тебе и поверил!
— Кто говорит? И что за шуточки?
— Говорит человек с планеты Земля, — уже серьезно продолжал я, подмигивая аппарату. — Меня интересует очень, очень, очень важный вопрос: как тот лужок, что за Лебяжьим озером? Да вы знаете, о чем речь.
— Что за шутки, Эдя? — возмутился бригадир.
— Это не шутки. Это вполне, вполне, вполне серьезно. Меня страшно волнует судьба того лужка, что за Лебяжьим озером. Пахать или не пахать?
— Не валяй дурака! — вырвалось из аппарата, как бы стрельнуло в самое ухо.
Я ткнул пальцем в желтую кнопку. Аппарат отключился.
— Вот так-то, Дашенька, — сказал я, возвращаясь в приемную.
Даша сидела в той же непринужденной позе, подевичьи кокетливо поджав ноги, но в глазах у нее появилось новое выражение. Если раньше, буквально минуту назад, она смотрела на меня загадочно, почти обещающе, то теперь взгляд ее стал каким-то настороженным.
— Здорово, а? — Я кивнул в сторону, где стояли аппараты. — Мол, человек с планеты Земля… А? Пусть знает наших! А то: «Бригадир, бригадир!» Видали мы бригадиров!
И с этими словами я вышел из приемной и спустился вниз, перешагивая через ступеньку. Я тогда не думал и не гадал, что и эта, в сущности, невинная выходка будет взята на заметку как существенная улика.
Дом Ивана Павлыча я нашел не сразу. С панталыку меня сбило легкое, я бы сказал, воздушное сооружение в конце проулка, как раз на опушке соснового бора. Мезонина кому-то показалось мало, и он вдобавок прилепил всякие балкончики и верандочки. Не дом — игрушка.
«Ну, ясное дело, тут и гадать нечего», — подумал я, прямым путем направляясь к двум великолепным тридцатипятиметровым березам, которые смыкались вершинами, образуя ворота. Так сказать, естественные ворота.
Еще издали я услыхал детские голоса. Трудно было поверить, что у здешнего Ивана Павлыча такая орава детей… И правда, подойдя поближе, я увидел, что дом с мезонином — не частное жилье, а детский сад. Во дворе стояли девушки в длинных халатах. Возле каждой толпилось пять-шесть ребятишек. Девушки (это были воспитательницы) о чем-то переговаривались, а ребятишки прыгали, бегали, словом, выделывали всякие штуки.
— Молодой смене — гип-гип-ура! — громко сказал я, вскидывая руку.
Возня прекратилась, голоса стихли. Самая старшая из воспитательниц (ей было лет двадцать пять — двадцать шесть) вдруг проворно вскочила на какое-то возвышение возле трибуны и трижды взмахнула руками.
И в тот момент, когда она опустила руки, раздался дружный возглас:
— Здравствуйте, дядя!
Имени моего ребята не назвали, из чего я заключил, что здешний Эдька Свистун не очень-то популярен среди детей. Впрочем, возможно, я и ошибаюсь. Даже скорее всего ошибаюсь. Стоило мне пройти немного вперед, как ребята, в первую очередь мальчишки, облепили меня, точно лилипуты. Я присел на корточки, но они тянули в разные стороны с такой силой, что я в конце концов потерял равновесие и растянулся во весь рост.
Что тут стало, невозможно описать. Девчонки и мальчишки сбежались со всего двора и устроили такую кучу-малу, какая нашим, земным девчонкам и мальчишкам и во сне не снилась. Они визжали, дрыгали ногами, волтузили меня и друг друга, словом, давали жизни.
— Ребята… Ну, ребятки, — стонал я, закрывая наиболее уязвимые части тела.
Когда ребятки вошли в раж и потеряли всякое чувство меры, самая старшая из воспитательниц (она продолжала стоять на трибуне) опять трижды взмахнула руками, девчонки и мальчишки дружно прокричали:
— Хва-тит! — и рассыпались, как горох. Здешний горох, разумеется.
Я встал и привел себя в порядок. При этом я поглядывал на воспитательниц, стоявших несколько поодаль. Все они были высокими, стройными и чертовски привлекательными, я бы сказал.
Где-то я читал или слыхал (возможно, от Андрея Фридриховича, нашего историка), что во времена Шекспира в Англии (и не только в Англии) непременным признаком красоты считались белокурые волосы. На брюнеток и шатенок, говорят, смотреть никто не хотел.
Нечто сходное наблюдается и на этой планете. Блондинки здесь явно преобладают. Блондинки, блондинки, блондинки… Куда ни глянешь — одни блондинки. Прямо голова кружится.
— Жениться надо, Эдя! — сказала самая старшая.
— С чего это вы взяли? — спрашиваю. Меня заинтересовало, по каким признакам здесь определяют, когда человеку приходит время жениться.
— Видите, как вас любят дети!
— А-а! — сказал я несколько разочарованно.
Я пригляделся к бледным личикам, окруженным нимбами белокурых волос, сравнил этих девушек с Фросей и… вздохнул. «Простите, но ничего не поделаешь, мое сердце отныне и навеки принадлежит другой», — мысленно сказал я, обращаясь ко всем сразу и к каждой в отдельности. Они поняли меня (возможно, сработали биотоки) и вдруг потупились, а потом и разбрелись к своим подопечным, На какое-то время голоса смолкли, и я отчетливо различил пчелиное жужжанье и комариные писки.
Немного спустя я увидел и самих пчел и стал следить за ними. Должен заметить, что здешние пчелы сильно отличаются от наших, земных. Во-первых, они крупнее раза в два и гораздо неповоротливее. А во-вторых, они не жалят.
Читатель, возможно, скептически усмехнется. «Как же, нашел дурака, так я тебе и поверю!» Но я готов биться об заклад, что не жалят. Сегодня утром, когда мы с мальцами-огольцами возвращались с озера, я уже видел таких пчел. Они спокойно залезали в огромные цветки, росшие по обочинам, долго возились там, собирая нектар, и с жужжаньем подавались на пасеку.
Одна или две пчелы сели Гоше на руку выше локтя.
— Пчела! Укусит! — предупредил я.
И что же? Мальцы-огольцы только посмеялись надо мною.
— Да вы что, дядя Эдуард? Пчелы же не кусаются.
— Не кусаются, так жалят, какая разница!
— И не жалят! Зачем жалить?
— Как не жалят? — Я не знал, что подумать.
— Да вот так, не жалят! — Гоша посмотрел на меня с видом победителя.
— Что же они тогда делают?
— А ничего не делают. Что им делать? Мед собирают, вот и все. — И с этими словами Гоша осторожно, двумя пальцами, снял пчелу с руки и поднес к губам.
— Может, у вас здесь и комары не кусаются? — спросл я, увидев, как матерый кровопиец устроился на шее у Федьки.
— Нет, с комарами сложнее, — солидно заговорил Сашка. — Комары не трогают лишь детей и подростков до шестнадцатилетнего возраста. А перевалит за шестнадцать, гляди в оба.
Вот тебе раз, подумал я.
Незадолго до полета в космос мне попалась книжка некоего французского студента Песселя (или Кесселя, не помню точно) «Затерянный мир Кинтано-Роо». Автор рассказывает о путешествии в Мексику. И не вообще в Мексику, а в какой-то уж совсем глухой и дикий уголок Мексики, где живут индейцы племени майя.
Так этому Песселю или Кесселю [7] бросились в глаза поразительные вещи. Например, пчелы там не кусаются. В одном месте он так и пишет: «Я с удивлением узнал, что у пчел майя нет жала!» Еще поразительнее с комарами. Оказывается, по каким-то еще неизвестным науке причинам комары не трогают грудных младенцев. Но только грудных, заметьте.
Признаться, тогда я не поверил, вернее, не то чтобы совсем не поверил, а взял под сомнение. А теперь вспомнил, посравнил с этой планетой и не знал, что подумать. Природа ставит перед наукой тысячи загадок, одна сложнее другой. Чем объяснить, думал я, что комары племени майя щадят лишь грудных младенцев, тогда как здешние — детей и подростков до шестнадцатилетнего возраста? А может, где-нибудь на третьей, пятой или десятой планете (цивилизованной, разумеется) есть комары, которые вообще ладят с людьми?
С пчелами дело обстоит несколько иначе. Пессель или Кессель прямо говорит, что у пчел майя нет жала!
(Восклицательный знак принадлежит автору открытия.) У здешних же пчел жало есть, сам видел, а людей они не жалят! (Этот восклицательный знак принадлежит уже мне.) Почему? По какой, так сказать, причине? Я ломал, ломал голову и наконец пришел к мысли, что здешние пчелы, возможно, обладают интеллектом и в конце концов поняли, что с людьми лучше не связываться.
Впрочем, на этой планете встречаются загадки и похлеще. Хотя времени у меня было в обрез, я все же поинтересовался кое-какой здешней научной литературой. Сведения, которые я почерпнул из этой литературы, буквально потрясли меня. Угри здесь могут жить без пищи до пятисот суток. Это доказали, разумеется, не сами угри — они на это никогда бы не решились, а ученые отдела зоологии Академии наук Белоруссии, но какая разница. А в Австралии (в здешней Австралии, разумеется) крокодилы живут в мире с людьми.
Местные жители (их зовут австралийцами) спокойно купаются среди крокодилов и даже залезают к ним на спину.
Однако хватит о загадках. Нам пора вернуться во двор детского сада, где беспечная малышня продолжает бегать, прыгать, словом, выделывать всякие штуки.
— Кстати, вы Ивана Павлыча не видали? — спросил я, не обращаясь ни к кому в отдельности.
— Да только что был дома, — ответила старшая, что советовала жениться. После я узнал, что она имела в виду не кого-нибудь, а именно Фросю, которая, по общему здешнему мнению, засиделась в девках.
— Вот и отлично! Он мне, знаете, до зарезу нужен, — сказал я, направляясь к воротам.
— А вы прямо, вот по этой дорожке, — заметила старшая, показывая на дорожку, что вела в соседний двор.
«Прямо так прямо», — подумал я и пошел прямо.
Дорожка упиралась в стену желтой акации, которая, должно быть, служила живой оградой. Я без особого труда преодолел это препятствие и сразу очутился во дворе, заросшем травой-муравой. Между прочим, дом и двор ничем не отличались от дома и двора тетки Сони… Лишь на крыше торчал флюгер, показывая направление ветра. Потом мне сказали, что этот флюгер является единственной приметой, по которой узнают, где живет председатель.
И тут мною овладел страх. Подойдя к крыльцу, я остановился и вдруг почувствовал, что колени дрожат.
«Ну, Эдя… Полно… Нельзя же так!» — подбодрил я себя и поставил ногу на среднюю ступеньку. Однако колени продолжали дрожать — чувство противное, доложу я вам, — и мне ничего не оставалось, как снять ногу обратно.
Я постоял, переминаясь, мысленно убеждая себя, что ничего страшного нет, в конце концов до корабля недалеко, как-нибудь доберусь и — будьте здоровы, потом опять поставил ногу на среднюю ступеньку и перешагнул через порог.
— Кто там? Входите! — послышался голос Ивана Павлыча.
И этот голос точно подстегнул меня. «А, будь что будет!» — подумал я, направляясь в прихожую, а из прихожей — в горницу, где сидела вся честная компания. И хотя батя Петр Свистун, учитель истории Андрей Фридрихович и председатель Иван Павлыч ждали меня (ожидание было написано на их лицах), мой приход застал их врасплох. Они, все трое, как бы впали в шоковое состояние. Дышать и то, кажется, перестали.
— А, Эдик, ну проходи, проходи.
Гляжу, встают и батя, Петр Свистун, и учитель истории Андрей Фридрихович.
Замечу, что здешний Петр Свистун крупнее того, земного Петра Свистуна. И ростом выше, и в плечах шире. Когда он встал — в шортах и рубахе с короткими рукавами, — я подумал: «Этот зажмет между ног — не вырвешься», — и почувствовал, как мурашки пробежали по всему телу.
Учитель истории тоже был похож и не похож на нашего, земного учителя истории. Наш, земной Андрей Фридрихович в общем был уравновешенным человеком. Разозлить его, вывести из себя было почти невозможно. И смотрел он хотя и строго, но вместе с тем как будто и доверчиво. А этот, здешний Андрей Фридрихович не смотрел, а как бы проникал в самое нутро, и тебе начинало казаться, что он все-все знает. Хотелось упасть перед ним на колени и умоляюще воскликнуть:
— Виноват! Каюсь! Пощадите! — И — не вдаваться в подробности, даже не думать, виноват ты на самом деле или это тебе показалось.
Но я, разумеется, не упал на колени и не стал каяться. Пусть это делает здешний Эдька Свистун, думаю, а мне начхать. К тому же голова моя в то время была занята другим. Я не виделся с отцом месяца три (то есть не я, а здешний Эдька Свистун, но это неважно) и, по существующим здесь правилам, должен был вести себя, как страшно истосковавшийся сын. Я так и сделал. Когда Петр Свистун встал и подался на шаг, я бросился к нему, обнял его обеими руками, потерся щекой о его щеку.
— Батя, здравствуй! Ты не представляешь, как я рад, что ты приехал! — пробормотал я довольно невнятно.
— И я…
Голос здешнего Петра Свистуна показался мне каким-то незнакомым или, вернее, мало знакомым.
У моего бати густой, сочный баритон, а у здешнего бас. Когда он открыл рот и заговорил, я подумал, что над ухом у меня прогудел растревоженный пчелиный рой.
— Как дома? Сестрица Шарлотта жива-здорова? — продолжал я, ожидая удобного момента, чтобы вырваться из отцовских объятий. Тереться щекой о наждачную щеку здешнего Петра Свистуна не доставляло мне никакого удовольствия.
— И мать, и сестра… — Петр Свистун наконец разомкнул руки. Потоптавшись еще немного, он отошел на шаг или два и сел в кресло.
И только тут до меня дошло, что я дал маху. Скорее всего, планет, где все, как у нас, не существует в природе. Моя мать умерла от рака пять лет назад, я тогда кончал восьмой класс. А здесь… а здесь она жива и здорова.
То же, кстати, и с дедом Макаром. Незадолго до отлета (я жил тогда в Звездном городке) я получил письмо от тетки Сони, из которого узнал, что дед Макар, увы, преставился. Кажется, на девяносто девятом году. А здесь он жив-живехонек и помирать не собирается. Вчера я встретил его в проулке. Он шагал с озера Песчаного, волоча на кукане щуку.
— Эдька, здравствуй! — Он вскинул руку вверх.
Я ожидал, что он ударится в воспоминания, как это сделал бы наш, земной дед Макар, — нет, только улыбнулся, сказал что-то насчет дождя и двинулся дальше.
— Очень рад, — сказал я, имея в виду мать и сестру.
— Велели кланяться, — добавил Петр Свистун.
— Да, да, при мне дело было, — подал голос и Андрей Фридрихович.
Я даже вздрогнул от неожиданности. Это был голос нашего, земного Андрея Фридриховича, я узнал бы его среди тысяч других. Было в нем что-то такое, что заставляло думать: «Силен человек!» Помню, однажды я зачитался до полуночи и в школу пришел совершенно разбитый. Голова трещала. Я думал усну за партой. Не тут-то было! Первым уроком была история.
Андрей Фридрихович вошел, скользнул взглядом по мальчишечьим и девчоночьим головам, пробормотал что-то нечленораздельное: «Гм-гм!» — или что-то в этом роде, произнес первую фразу:
— Итак, на чем мы с вами остановились.
Кто-то бросил с задней парты, что остановились мы на Борисе Годунове.
— Итак, — продолжал Андрей Фридрихович пронзительным голосом, который не гармонировал с его фигурой и всем видом, — итак, Борис Годунов — это такая личность, которая издавна привлекала историков (Карамзина, например) и неисториков (Пушкина, например)… — И пошел, и пошел… Голос Андрея Фридриховича крепчал, становился раздражительнее и пронзительнее с каждой минутой… У меня и сон пропал!
И еще, помню, во время перемены мы окружили Андрея Фридриховича и кто-то сказал: — Борис Годунов, конечно, фигура, а вообще-то России не везло на царей!
Андрей Фридрихович закатил глаза: «Увы!» — и больше ничего не добавил. Он не любил обобщений, даже если эти обобщения касались далекого прошлого.
Во всем же остальном он был здешний, вполне здешний. И одет был по-здешнему, так же, как и Петр Свистун, — шорты, туфли с ромбиками на носках, рубашка защитного цвета с короткими рукавами. Только у Петра Свистуна на правом плече была оттиснута фабричным способом сова, птица мудрости, которую природа наделила способностью видеть и в темноте, а у Андрея Фридриховича никакой совы не было. Наверное, сова на этой планете является символом власти, подумал я.
Не стану передавать подробностей этой удивительной, хотя, к сожалению, и слишком краткой встречи.
Остановлюсь только на отдельных моментах, которые, как мне кажется, представляют интерес для науки.
После крепких объятий все опять уселись на своих местах. Я не знал, садиться мне или обождать, когда скажут, и прошелся из угла в угол, разглядывая скромную, почти спартанскую обитель здешнего председателя.
Но я забыл сказать, что еще сравнительно недавно, лет десять пятнадцать назад, здесь все было не так, как теперь. Бывало, и пообедать без монеты — дудки, не пообедаешь, и обитель у Ивана Павлыча была не в пример нынешней, то есть совсем не спартанская.
По рассказам мальцов-огольцов, упразднение денежной системы прошло в общем-то безболезненно.
И это понятно. Зарплата росла, а цены на товары и предметы снижались. А так как деньги любят, чтобы их тратили, то каждый покупал, что ему надо и чего не надо. Есть, скажем, сервиз, гарнитур, пять-шесть костюмов и платьев, казалось бы, куда больше, — так нет, после очередной получки человек покупает еще один сервиз, еще один гарнитур и вдобавок пару новых костюмов и платьев.
Люди до того захламили свои квартиры всякими ненужными вещами вроде хрусталя, фарфора, мебели (отечественной и импортной), одежды и обуви (обувь здесь в ходу импортная), что им стало тесно. В буквальном и переносном смысле тесно… Пришлось идти на расширение. Кто имел одну комнату, требовал две, кто имел две, стал требовать три, четыре — и так до бесконечности.
Правительство думало, думало, как быть дальше, и наконец решило упразднить денежную систему. В связи с этим в газетах появились статьи, в которых деньги предавались анафеме. Один ученый член-корреспондент, говорят, доказывал, что деньги порождают алчность, взяточничество, лицемерие, карьеризм, двурушничество, очковтирательство, сибаритство, рабское пресмыкательство, обжорство, распутство, словом, чуть ли не все пороки, известные человечеству. Здешнему человечеству, разумеется.
Упразднение, как я уже говорил, прошло в общем безболезненно и не вызвало брожения умов. Конечно, люди лишались некоторых удовольствий получать деньги, толкаясь у кассы, считать и пересчитывать, шурша бумажками, торговать на базарах, стараясь сбыть подороже… Зато приобретали и многие выгоды.
Чего стоила, например, экономия на кошельках! А карманы? Раньше, говорят, они дырявились в два счета, особенно от серебряных рублевиков и полтинников.
А теперь — милое дело! — в карманах хоть шаром покати. И дыр стало гораздо, гораздо меньше.
Объявлено было вечером, а с утра, еще до рассвета, возле магазина собралась порядочная толпа, человек тридцать-сорок, большей частью женщины. Стояли, судачили о том, хорошо это или плохо, а если хорошо, то надолго ли хорошо.
Тетка Соня опоздала немного, однако бочком-бочком протиснулась к двери и отсюда стала подавать реплики. Кто-нибудь скажет: «А глупости, бабоньки, ничего из этого не выйдет!» — тетка Соня тут как тут: «Правда, правда, не выйдет!» Кто-нибудь заметит: «А славно все это, бабоньки! Что хошь, то и бери! И никаких тебе червонцев и сотенных!» Тетка Соня опять подает голос: «Ой, да уж так славно, так хорошо!..» Но вот, наконец, двери распахнулись и все тридцать или сорок женщин и мужчин (в толпе были и мужчины) хлынули в магазин. Глядят — и ничего не узнают.
Прилавков нет, кассы тоже нет. Полки ломятся от всякой материи, отечественной и импортной, на вешалках висят всякие костюмы, платья, всякие мнущиеся и немнущиеся тенниски, шорты… И на весь магазин одна-единственная продавщица. И не продавщица даже, а инструктор-консультант, в обязанности которой входит не продавать, а предлагать, не навязывать, а советовать.
У тетки Сони глаза разбежались.
— А мне бы вот это платьишко… А?..
— Пожалуйста. Но вам больше идет вот то, темное, в полоску, — советует инструктор-консультант, выписанный по случаю прямо из райцентра.
— А я то и другое, — соглашается тетка Соня и берет оба платья — светлое в горошек и темное в полоску.
Берет и смотрит на инструктора-консультанта: что-то она, милая, скажет? А та ничего. Только улыбнулась, как бы недоумевая и досадуя, и прошла дальше, к тетке Пелагее, которая прицеливалась к платью в клеточку, шерстяной кофте в крапинку и шерстяной же юбке в полоску — ко всему сразу.
— Что, кума, аль не нравится? — спросила тетка Соня.
Пелагея замялась.
— Нравится-то нравится, а с другой стороны вдруг и прогадаешь! Ты посмотри, полоски-то ненатуральные!
Тут-то и вмешалась инструктор-консультант, женщина многоопытная, окончившая перед тем какие-то спецкурсы по примерке мужской, женской и детской одежды. Она подвела Пелагею к зеркалу, обратила ее внимание и на крапинки, и на полоски, которые ненатуральными кажутся лишь при искусственном освещении, и моментально, ну в один миг развеяла все сомнения, так что оставалось завернуть и идти себе с богом.
Но Пелагея и не думала заворачивать. Оказалось, пошла она в магазин не от нужды, а из простого любопытства.
— А-а, потом! — махнула она рукой и, не взяв ни нитки, ни иголки, как говорится, бочком-бочком подалась к двери и была такова.
Следом за Пелагеей вышла и тетка Соня. И тоже с пустыми руками. Потом стали расходиться и остальные. И — хоть бы одна со свертком или пакетом! Можно было подумать, что никому ничего и не надо было.
И так всюду, во всех городах и весях. В чем тут дело, трудно сказать. Одни говорили, что подействовало некое внушение, даже будто бы с планеты, еще не открытой здешними учеными, другие — что сработал животный магнетизм, образовавший своего рода гигантскую цепь и заставивший всех сразу, в одну и ту же минуту, да что минуту — в одну и ту же секунду проникнуться одной и той же мыслью.
По словам Сашки, ходил слушок… Но я боюсь, что читатель, которому, возможно, попадут в руки эти правдивые записки, поднимет меня на смех… А, собственно, если и поднимет, что из того? Лучше уж смех, чем слезы… Так вот, по словам Сашки, подтвержденным Гошей и Федькой, ходил слушок, будто какой-то физик открыл радиоволны, обладающие совершенно удивительными, почти невероятными свойствами, и направил их на всех, на всех сразу. И эти-то волны, будто бы и произвели полный переворот в мозгах.
Я заметил, что, может, здесь, на этой планете, действует какая-нибудь сверхъестественная сила, и не рад был этому. Мальцы-огольцы, особенно Сашка, ухватились за мои слова и давай выспрашивать да выпытывать. Что это такое сверхъестественная сила, из чего она состоит и как действует? Когда же до них кое-что дошло, они единогласно отвергли мое предположение.
Единогласно и безоговорочно. И именно в этот момент Сашку как бы осенило. Он сказал, что внушение, животный магнетизм, радиоволны, как и сверхъестественная сила, — чепуха, выдумка, не стоящая внимания, и что все объясняется взрывом сознательности, подготовленным всем ходом воспитания.
Не берусь судить, какая из этих версий ближе к истине. Да для меня в данном случае важна не версия, а результат, так сказать, конечный итог. А результат заключается в том, что наступило славное житье-бытье.
Надо — бери, не надо — так и брать нечего. Значит, и всяким махинациям конец, всяким взяткам, спекуляциям, кражам. А это ведет за собой новые важные последствия: милицию можно сократить вдвое, а суды и втрое. И суды и тюрьмы. Зачем суды и тюрьмы, когда высшим и самым тяжким наказанием считается отстранение от работы.
Итак, все сели, а я стал ходить из угла в угол, разглядывая скромную, почти спартанскую обитель здешнего председателя. Ни ковров, ни хрустальных сервизов, ни каких-либо других дорогостоящих предметов я не обнаружил. Две-три картины, написанные масляными красками, — вот и все.
Одну стену целиком занимала книжная полка, забитая до отказа, из чего я заключил, что здешний Иван Павлыч, не в пример нашему, земному, большой любитель печатного слова. Я пробежал взглядом по корешкам книг. Рядом с классиками стояли современные писатели, русские и иностранные, и всякие пособия по технике руководства. Одна книга так и называлась — «Техника индивидуальной работы с массами», — она была изрядно потрепана.
Ну и телевизор во весь простенок, как и в доме тетки Сони. Никакого телевизора, разумеется, не было видно. Он угадывался по кнопкам чуть ниже подоконника да по более бледной, по сравнению со стеной, окраске самого экрана. И только. Меня так и подмывало протянуть руку и включить. Интересно было узнать, какие здесь в это время бывают передачи. Но, вспомнив, что я не дома, а в гостях, я воздержался от этого шага. И напрасно, как вскоре выяснилось. Именно в этот момент передавали сообщение, потрясшее все здешнее человечество.
Разговор как-то не клеился.
— Ну, что на юге? — спросил батя, ворочаясь в кресле.
— А что? Ничего.
— Когда-то цивилизация двигалась с юга на север. Сейчас наоборот, вставил Андрей Фридрихович, покачав головой.
Иван Павлыч и батя тоже стали качать головами, думая о чем-то важном и значительном. Может быть, о той же цивилизации. На какое-то время они отвлеклись от меня, то есть забыли о моем присутствии, и я не преминул воспользоваться этим. Сел в кресло и закинул ногу на ногу.
Должен заметить, что стоячее положение имеет свои плюсы и минусы. Приятно, когда ты смотришь на все сверху вниз. Высота — это все-таки высота. Недаром все стремятся вверх, вверх и вверх. С другой стороны, снизу виднее. В самом деле, сверху что увидишь?
Тупые или, наоборот, острые затылки, толстые или тощие шеи, согбенные или широко расправленные плечи. А снизу — снизу видны лица с приливами и отли вами, со всем тем, чего не в состоянии передать самые острые затылки.
Казалось бы, чего проще — губы. А посмотрите, стоит чуть-чуть опустить уголки — и вы законченный скептик. А приподнимите хоть слегка те же уголки ого! — вас и не узнать. Был скептиком, а стал этаким мужичком-бодрячком. А глаза… глаза способны сказать такое, чего никакими словами не скажешь. Однако тут бывают и осечки, своего рода недоразумения.
Глянешь иной раз в глаза, эге, думаешь… Ну, и понятное дело, вечерком летишь сломя голову, воображая себя Наполеоном и Талейраном одновременно, а постучишься в дверь — сразу от ворот поворот. «Погоди, погоди, ты же…» «А чего я? Ну, чего, чего?» Говорят, что-то похожее случилось и с Кузьмой Петровичем, когда он отважился на любовный подвиг.
И не только губы и глаза — даже неподвижный, как скала, нос, даже брови, словом, любая деталь, украшающая человеческую физиономию, способны выразить и чувство, и мысль. Тут все зависит от того, кому эти детали принадлежат. Если, допустим, пустому, никчемному товарищу, то и взятки гладки. О каких чувствах и мыслях может идти речь? А если у этого товарища за душой кое-что есть, пусть самая малость, тогда, согласитесь, совсем другой коленкор.
У моих собеседников за душой кое-что было, и их лица представляли интересный объект для наблюдения. Я старался не пропускать их взглядов, улыбок, сам отвечал соответствующими взглядами, улыбками, кивками, короче говоря, вел своего рода мимический разговор. Когда батя склонил голову в мою сторону и слегка растянул губы, я тоже склонил голову и растянул губы. А в ответ на ухмылку Андрея Фридриховича, вызванную, должно быть, воспоминаниями о далеком прошлом, так ухмыльнулся, что кресло подо мной не выдержало и заскрипело.
Лишь с Иваном Павлычем контакта не получалось.
Сидя поодаль от меня, у книжной полки, он все время сосредоточенно думал о чем-то. Его лицо, в общем не лишенное приятности, то заслонялось тучами, то озарялось светом нежданных мыслей, то вдруг принимало спокойно-блаженное выражение.
— Урожай как? Ничего? — вдруг спросил Иван Павлыч.
— На юге? Ничего. Как всегда центнеров по сорок с гектара возьмут. Пшеницы, разумеется.
Все трое посмотрели на меня несколько удивленно.
— Ну, не всюду, а на отдельных площадях, — стал изворачиваться я, но… лучше бы я этого не делал.
Все трое переглянулись и поджали губы. Я подумал, что дал маху. Да так оно и было на самом деле.
Оказалось, минимальные урожаи здесь семьдесят-восемьдесят центнеров с гектара. В некоторых местах (и, в частности, на Кубани) они доходят до ста и даже до ста двадцати центнеров с гектара.
А сорок центнеров — и говорить смешно. Случись такой урожай, люди начинают бить тревогу. Председателя, как нерадивого хозяина, отстраняют от должности и показывают по телевизору: вот, мол, смотрите, какой фрукт!..
Когда я понял, что дал маху, мне стало неловко за себя. Чтобы как-то разрядить обстановку, я решил сделать ход конем и разузнать кое-что такое, что, на мой взгляд, представляет интерес для нашей, земной науки.
«Эдя, лови момент», — подумал я, лихорадочно соображая, как лучше подступиться к Петру Свистуну.
— А как у вас? — сказал я, полагая, что этого достаточно для начала.
— А что у нас? — переспросил Иван Павлыч.
Я подумал, что он сейчас заведет речь об урожаях, начнет хвалиться, как это делают все председатели, и прервал его, можно сказать, на полуслове.
— Как там Катя? Что о ней слышно?
— Какая Катя? — завозился в кресле Петр Свистун.
— Да дочка Николая Николаевича, твоего друга…
— А-а, не знаю… Давненько ничего не получал от них. Никакой весточки.
— С мужем еще не развелась? — спросил я.
— С каким мужем?
— А разве Николай Николаич не купил…
— Кого?
— Да мужа, кого же еще… — неуверенно сказал я.
Все трое переглянулись.
— Мужа? Для Катьки? — Петр Свистун хлопнул себя по бедрам и весело рассмеялся.
Иван Павлыч и Андрей Фридрихович тоже хлопнули себя по бедрам и тоже рассмеялись — как-то глухо, но сильно, так, что занавески на окнах закачались.
— Ох, Эдя, Эдя!.. Как же так? — Петр Свистун перевел дух и принялся внушать мне всякие прописные истины.
Прежде всего он объяснил, что покупать мужей, как, впрочем, и жен, безнравственно. Покупали когдато, но с тех пор много воды утекло… Да и за что купишь? Деньги не в ходу, золото и бриллианты тоже ничего не стоят. Так, побрякушки… Ценятся ум, красота, талант, сила, но эти штуки (он так и сказал — эти штуки) никогда не служили разменной монетой.
— Выходит, Катя так и не вышла замуж?
— Какую Катю ты имеешь в виду? Если Екатерину Первую, то она была замужем не единожды, — сострил Андрей Фридрихович, подмигивая одним глазом.
Иван Павлыч буквально покатился со смеху.
Только Петр Свистун не принял шутки. Вытерев слезы, он спрятал платок обратно в задний кармашек и, потеребив голый подбородок, сказал:
— Почему не вышла? Вышла. И детей нарожала.
— Такая уродина?
— Кто уродина? Катя, дочка Николая Николаича? Откуда ты взял? Девушка как девушка. Нашелся человек, для которого она стала самой, самой, самой… Он помолчал, как бы раздумывая, и тише добавил: — Странно ты ведешь себя, Эдя! Просто непонятно как-то ведешь себя!
— Ему нельзя на курорты ездить, — вставил Андрей Фридрихович.
— Нельзя, нельзя, — согласился с ним Иван Павлыч.
Интересно, что бы вы сказали, если бы я открыл вам свою тайну? — подумал я. Ни за что бы не поверили. Ничего подобного история не знает, поэтому ничего подобного и не может быть. Не может, и баста.
Между прочим, подобный скепсис (я не нахожу другого слова) присущ и здешней науке о космосе.
Не далее как вчера вечером я листал какой-то популярный журнальчик. Мое внимание привлекла статья, посвященная одной международной конференции. Речь шла о жизни на других планетах. В общем, все сошлись на том, что жизнь есть. Определенно есть. Но дальше… Дальше, бог мой! Я чуть не умер со смеху.
«Законы физики, химии, биологии устанавливаются для ограниченного числа объектов, а затем переносятся на все такие же объекты, находящиеся в аналогичных условиях. Так, например, мы приняли — и пока не раскаиваемся в этом, — что все электроны одинаковы, что закон тяготения действует на Марсе так же, как и на Земле, что вода, добытая из арктического льда, будет разделяться на кислород и водород так же, как и вода из озера Чад».
Верная мысль, не правда ли? Но дальше, дальше…
«Это напоминание, — говорит далее академик В. Л. Гинзбург, здешний академик В. Л. Гинзбург, разумеется, — должно предостеречь от безосновательного фантазирования, но из него совсем не следует, что „там“ все должно быть в точности, как и „здесь“. Дело в том, что законы природы, в частности физические законы, установлены нами с ограниченной точностью и для некоторых ограниченных условий. А изменение таких ограничений может привести к серьезным качественным сдвигам. Может быть, „там“ играют важную роль какие-либо очень маловероятные процессы и именно это меняет физическую картину. Может быть, „там“ существуют не изученные нами пока состояния вещества, например, сверхвысокая его плотность, близкая к плотности атомных ядер. Наконец, даже на основе наших земных законов физики эволюция могла создать там неизвестные нам сложные структуры и основанные на них формы жизни».
Впрочем, и это еще куда ни шло. А вот дальше…
Дальше ученые (я рад, что в большинстве своем это были иностранные ученые) объявили шовинистами всех, кто считает, будто во Вселенной возможны копии здешней жизни. Причем шовинизм этот подразделили на звездный, углеродный, интеллектуальный, молекулярный и… не знаю какой еще. Ну, думаю, вы и даете, господа ученые! Предположить, что есть планеты, по которым ходят нормальные люди, наделенные нормальными (с нашей точки зрения, нормальными) чувствами и влечениями, — это, оказывается, шовинизм.
Углеродный или интеллектуальный, не знаю какой, но шовинизм. А вот думать, будто ничего подобного нет, будто по тем же планетам ползают пауки с огромными головами и тоненькими ножками, то это… Что же это такое, скажите на милость? Патриотизм, что ли?
Нет уж, господа хорошие, избавьте нас от такого патриотизма, подумал я.
Усевшись за столом здешнего Эдьки Свистуна, я переписал интересовавшие меня абзацы, вырезал и вложил в рукопись картинки, изображающие инопланетян, как их представляют здешние ученые, и принялся хохотать. «Ха-ха-ха!» — вот так. Нет, открывать тайну, признаваться, кто я такой и откуда, пока не стоит, подумал я. Во-первых, Фрося… А во-вторых, зачем вносить сумятицу? Хватит и того, что мальцыогольцы знают.
Но эти мысли мелькнули и пропали, и я опять вернулся к здешней действительности.
— Так откуда же ты взял, что Катя уродина?
— Помнится, ты говорил что-то в этом роде…
— Я? Говорил? Не может быть! Николай Николаич славный человек, жена его в молодости была настоящей красавицей, я и то был неравнодушен к ней одно время, и дочь как дочь. Правда, она пошла не в мать, не в отца, а в доброго молодца, но какое это имеет значение.
— Выходит, мне приснилось. Бывает, увидишь во сне, а кажется, что это было на самом деле.
— Да, но купля-продажа…
Меня выручил Андрей Фридрихович. Повторив, что ему (то есть мне) нельзя на курорты ездить, он умолк и сосредоточенно уставился в одну точку.
Через минуту он изрек:
— Недостаток воспитания!
Потом помолчал немного и со вздохом добавил:
— Историю надо было лучше учить. История, между прочим, тем и хороша, что дает примеры на все случаи жизни.
— Да, да… Конечно… — почти выпалил я, ободренный поддержкой с фланга. — Именно недостаток воспитания! Если бы можно было все начать сначала, я всю жизнь посвятил бы историческим наукам.
Ведь прошлое не только фундамент, на котором зиждется настоящее, но и пророческое указание на будущее.
Последняя фраза принадлежит не мне. Читатель, должно быть, помнит, что ее любил повторять кстати и некстати наш, земной Андрей Фридрихович. Он, бывало, вставал из-за стола, усыпанного чернильными пятнами, становился в позу и произносил эту фразу четко, вдохновенно, как будто ею, этой фразой, как ключиком, открывал дверь в новые миры.
— Вот именно! — подхватил здешний Андрей Фридрихович, довольный моим признанием.
Один Иван Павлыч остался в стороне от разговора.
Его не интересовали ни Катя, ни исторические науки, ни проблемы воспитания. Он впал в оцепенение и почти не двигался. Лишь под конец вдруг встрепенулся и подошел к окну. Прислушался. За окном раздавались чьи-то шаги.
— Идут… — сообщил Иван Павлыч.
И не успел он сказать, кто идет, как в комнату, где мы сидели, вошли Пелагея и Лизавета, которую мы из уважения к председателю будем звать Лизаветой Макаровной. Да на этой планете ее так и зовут.
Пелагея, как и позавчера, была в мини, а Лизавета Макаровна в шортах защитного цвета, которые плотно обтягивали ее уже далеко не молодые бедра, и в кофточке, тоже защитного цвета, очень короткой, я бы сказал, до неприличия короткой, какие у нас носят разве что на пляжах.
Это неглиже меня сначала просто ошарашило. Ну, Фрося, думаю, и вообще молодые, куда ни шло. Там есть хоть какой-то смысл, ну, если не смысл, то хоть желание показать свою красоту и молодость. А какие чувства движут Лизаветой Макаровной, когда она облегчает свои одежды до самых, самых крайних пределов? Я не видел в этом никакого смысла. Что касается желания… Сначала я и желание отвергал. Но, пораскинув умом, решил, что рубить сплеча не годится.
Как знать, возможно, желания на этой планете остаются. Все проходит, а желания остаются.
— Хороши! — сказала Лизавета Макаровна, не считая нужным поздороваться. — Сидят, тары-бары разводят, а в это время… — Она перевела дух и возбужденно продолжала: — А в это время наш Алешенька в космосе летает!
— Да ну? — вздрогнул Иван Павлыч.
— Не может быть! — не привстал, а как-то привскочил в кресле Петр Свистун.
Я не знал, о каком Алешеньке идет речь. Лишь немного спустя понял, что Лизавета Макаровна и все остальные имеют в виду капитана Соколова. Да и понять нетрудно было. После всякого рода восклицаний, вроде тех, которые я привел выше, Иван Павлыч и Петр Свистун подошли к Пелагее и поцеловали ее в лоб. Андрей Фридрихович тоже поцеловал, но не в лоб, а в темя, потом вытер губы носовым платком и включил телевизор.
На экране появилось изображение… Я так и впился взглядом, надеясь увидеть капитана Соколова, с которым (я уже знал это) здешний Эдька Свистун на дружеской ноге, — ничего подобного. Капитана, должно быть, уже показали, и теперь экраном завладел диктор. Это был видный мужчина, удивительно похожий на нашего Юрия Фокина. Да, как выяснилось, это и был здешний Юрий Фокин. Рубашка-тенниска, шорты с разрезами по бокам — все как полагается. Выйдя в эфир, он платочком вытер очки в роговой оправе, водрузил их на положенное место и давай:
— Внимание! Мы ведем репортаж (он так и сказал — репортаж) из Центра космической связи. Прошло двадцать минут, как на орбиту вокруг нашей планеты вышел космический корабль, пилотируемый капитаном Соколовым…
— Ну, Алешка! Ну, дает! — Иван Павлыч не находил слов, чтобы выразить обуревавшие его чувства.
— Глядишь, скоро и на другие планеты махнем, а? Чем черт не шутит, пока бог спит! — заметил Петр Свистун и заходил туда-сюда по комнате.
— А почему бы и нет? Главное — оторваться, а там пойдет! — подал голос Андрей Фридрихович.
— Я полагаю, до этого еще далеко. Хотя, с другой стороны, не вечно же нам сидеть на одном и том же шарике. — Иван Павлыч показал вниз, где находился этот самый шарик. — Правильно говорят наши ученые мужи, что кардинальная задача всего мыслящего человечества — заселить другие планеты. Может статься, где-то есть первобытные люди с примитивным укладом жизни. Появление двух-трех десятков наших специалистов позволит им сделать гигантский, прямо-таки фантастический прыжок в будущее.
— А стоит ли прыгать? В ходе эволюции все живое приспосабливается к новым условиям, а прыжок… Петр Свистун почесал подбородок и задумался.
— Технический прогресс, конечно, важная штука, никто не спорит. Но посылать на другие планеты надо, в первую очередь, историков, литераторов и прочих гуманитариев. Воспитание — вот цель! Помочь людям (тамошним, понятно) избежать наших ошибок, войн, раздоров… О, это важнее даже технического прогресса! — Андрей Фридрихович произнес эту тираду вдруг, одним духом и обвел всех тяжелым, как бы намекающим на что-то взглядом.
— Начинать надо с равенства. Ничто так не воспитывает, как идея равенства, — поддержал Петр Свистун. В этот момент он напомнил мне того, земного Петра Свистуна, который тоже был сторонником равенства.
— А я думаю, начинать надо с дисциплины. Пока добьешься равенства, э-э… много воды утечет! Да и возможно ли оно в действительности? А дисциплина есть дисциплина. Где дисциплина, там и порядок. А будет порядок, приложится и все остальное.
Иван Павлыч хотел продолжить свои рассуждения о дисциплине и порядке, но в это время опять заговорил Юрий Фокин, и председатель так и остался с открытым ртом.
— Сейчас, в эту минуту, космический корабль пролетает над американским континентом. Пройдет еще немного, и он появится над Европой и Азией. Не выключайте своих телевизоров, дорогие товарищи! Вы услышите приветствие капитана Соколова своим однодеревенцам [8]. Почему однодеревенцам? Да очень просто. Как бы далеко ни улетел человек, пусть и за тридевять планет, самым дорогим ему все равно останется место, где он родился, где научился улыбаться, шутить, отличать хорошее от дурного.
— Но ведь может статься, вы прилетите…
— Я лично никуда лететь не собираюсь, — весело сказал Андрей Фридрихович.
— Не вы, так другие, какая разница! Я беру вообще, абстрактно, так сказать… Вы прилетите, а на той планете более высокая цивилизация, чем на ва… то есть на нашей, — заметил я, не спуская глаз с экрана.
— Нашел задачу! Бери, бери все, что попадется под руки, и назад! Спасибо скажем! В ножки поклонимся! Памятник поставим! — Иван Павлыч покраснел от возбуждения.
— Уж не собираешься ли ты лететь в какую-нибудь Туманность Андромеды? — по-свойски подмигнул мне батя.
— А почему бы и нет?
— Узнаю своего ученика! — похлопал меня по плечу — и тоже по-свойски — Андрей Фридрихович.
«Знали бы вы… Ах, знали бы вы…» — подумал я, ворочаясь в кресле. Меня так и подмывало встать и сказать, кто я такой на самом деле. Но нет! — Я взял себя в руки и худо ли, хорошо ли, а продолжал играть роль здешнего Эдьки Свистуна.
— А ты, Пелагея? Ну, зачем же так? Радоваться надо, а ты… — с укором сказал Иван Павлыч, подходя к Пелагее и обнимая ее за плечи.
Пока мужчины болтали о всякой всячине, Пелагея стояла в сторонке и не спускала глаз с телевизора. Она, видно, ждала, когда Юрий Фокин исчерпает запасы красноречия и подвинется немного, уступит местечко ее сыну, сынку, сыночку.
Слова Ивана Павлыча вывели Пелагею из оцепенения.
— А я и радуюсь… Как же не радоваться? — сказала она и вдруг заплакала.
Все бросились утешать ее.
— Дети рождаются для подвигов, — произнес Андрей Фридрихович, должно быть, заранее обдуманную фразу.
Мысль показалась мне спорной. Дети детям рознь, подумал я. Но всем, в особенности самому Андрею Фридриховичу, она, эта мысль, очень понравилась.
— Что ж вы стоите? Дайте что-нибудь! — возмущенно всплеснула руками Лизавета Макаровна и, не дожидаясь, когда это сделают мужчины, сама открыла буфет, налила в рюмку какой-то желтоватой, почти янтарной жидкости и подала Пелагее.
— Вот и отлично! Вот и превосходно! — сказал Иван Павлыч с таким видом, будто это он сам, так сказать, собственноручно налил и подал рюмку.
Прошу прощения, читатель, но и в этом месте я должен сделать небольшое отступление. Будучи на другой планете, я ни на минуту не забывал, кто я такой и с какой целью послан. Меня интересовали и сами предметы, и их физические свойства, то есть консистенция, цвет, запах. Было приятно убедиться, что воздух и здесь воздух и вода тоже вода.
Как-то я заглянул к соседу и другу Семену.
Дело было утром, он только что позавтракал в столовой и, направляясь в РТМ, зашел домой за сигаретами.
— Жарища, спасу нет! — сказал Семен, поглаживая голые коленки. — Бражки хватить, что ли? У нас, брат, отменная бражка, в нос так и шибает! — И с этими словами он открыл шкаф-холодильник и достал примерно двухлитровый бидончик, наполненный почти до краев.
Сказать по правде, я не люблю бражку, от нее голова болит, но в данном случае решил попробовать. Интересно все-таки было узнать, какая на этой планете бражка. Семен налил, я выпил и, признаться, не испытал радости. Их бражка напоминала наш, земной квас.
С той лишь разницей, что была насыщена какими-то острыми газами. Потому-то и шибала в нос.
Выпив янтарную жидкость, Пелагея передала стакан мне. Упускать случай было нельзя. Выйдя в прихожую — будто бы поставить стакан, — я сначала понюхал оставшуюся в ней жидкость, потом вылил ее себе в рот. Жидкость была как жидкость. Она ничем не пахла. И вкус у нее был нейтральный, то есть ни сладкий, ни горький, а так, черт знает какой…
Молодец!
Когда Пелагея пришла в себя, все стали собираться.
Петр Свистун извинился и сказал, что пора, пора.
— Да, пора, — согласился Андрей Фридрихович.
Мне вдруг показалось, что он похож на Меньшикова в Березове, каким его изобразил сибирский художник Суриков. И нос, и сутулость — все как у Меньшикова.
Иван Павлыч не стал удерживать, здесь это не принято. Он еще раз ободряюще кивнул Пелагее: мол, держись, кума! — и шагнул к выходу.
Мы, мужчины, вышли. Лизавета Макаровна и Пелагея остались дожидаться, когда Юрий Фокин сообщит что-нибудь новенькое о капитане Соколове.
— Проводи, все равно тебе делать нечего, — сказал Петр Свистун, направляясь вдоль улицы.
Я заглянул в соседний двор. Дети играли в прятки.
Строгая воспитательница сидела на прежнем месте и не спускала с них глаз. Когда она обернулась в мою сторону, я помахал ей рукой. Она тоже помахала…
И все. Больше мы не встречались.
— Что ж ты домой-то? — заговорил Петр Свистун, шагая бок о бок со мною.
Я пожал плечами.
— Мать соскучилась, — тяжело и, кажется, искренне вздохнул Петр Свистун. В разговоре со мною он всегда был искренним. Я имею в виду того, земного Петра Свистуна, но, думаю, и здешний Петр Свистун тоже искренен.
Скоро мы вышли к поскотине. Андрей Фридрихович выкатил из-за деревьев двухместную машину, обошел вокруг нее, проверяя, все ли в порядке.
Наступила минута прощания. Со слов мальцовогольцов я уже знал, что процедура эта в общем-то довольно простая. Сын падает отцу на грудь, некоторое время (секунд десять-пятнадцать, не дольше) трется своей щекой о его щеку, потом отступает на шаг и смахивает слезу с ресницы. Если слезы не окажется — все равно смахивает, то есть делает соответствующее движение рукой, — так здесь принято.
С людьми менее близкими (например, с учителями, соседями, сослуживцами, случайными знакомыми) процедура прощания и того проще. Люди говорят друг другу: «Адье!» или: «Ну, будь!» — и расходятся в разные стороны.
Некоторые любят похлопывать друг друга по плечу, по спине, вообще по какой-нибудь части тела. Но, как мне объяснили, это здесь находится в стадии изучения.
Одни ученые-этикисты считают, что подобные жесты свидетельствуют о сердечной близости, другие — о невоспитанности. И те и другие имеют в своем арсенале веские доказательства и не хотят уступать. Чем кончится спор, покажет будущее.
Что касается меня лично, то я считаю, что похлопывание по плечу, по спине или по какой-нибудь другой части тела является все-таки признаком сердечной близости. Вот почему, прощаясь, я похлопал и Петра Свистуна, и в особенности Андрея Фридриховича. Петр Свистун принял мои хлопки как нечто должное. А Андрею Фридриховичу они не понравились. Во всяком случае, не очень понравились. Он оскалил желтоватые зубы и поспешил сесть за руль машины. Петр Свистун устроился рядом. Минуту спустя машина покатила по гладкой дороге.
Я повернулся, чтобы идти обратно, и увидел мальцов-огольцов. Они стояли в трех шагах, под сосной, и смотрели на меня, как на человека, который вышел сухим из воды.
— Ну как, дядя Эдуард? — спросил Сашка, кивая в сторону, куда укатила машина.
— Порядок! — ответил я бодрым голосом.
— И… ничего? Не узнал и не догадался? — кажется, не поверил Федька.
— Кто? Что? Не понимаю.
Оказывается, мальцы-огольцы все это время страшно боялись за меня. Боялись, что Петр Свистун обнаружит, поймет, догадается и поднимет шум. Правда, поднимать шум на этой планете не принято, здесь все делается чинно и благородно, однако бывает и здесь, бывает… В таком случае мне пришлось бы худо. В тюрьму, конечно, не посадили бы, их здесь и нет, тюрем-то, но карантин был бы обеспечен наверняка.
— Слава богу, пронесло! — сказал я тем же бодрым голосом.
— Удивительно! — совсем по-взрослому воскликнул Сашка. — У вас, дядя Эдуард, какие-нибудь особые приметы есть? Ну, какие-нибудь бородавки или родинки?
Бородавок у меня отродясь не бывало. А родинки — пожалуйста, родинок не занимать. Я показал мальцам небольшую коричневую родинку на правой руке ниже локтя. Они осмотрели ее и удивились еще пуще.
— Гены! Все дело в генах! Правда, Гоша?
Гоша неопределенно пожал плечами и хотел было возразить, но Сашка не дал ему раскрыть рта:
— В генах, в генах! — И, обращаясь ко мне, продолжал: — У нас тут есть теория, мы ее в школе изучаем, согласно которой человеческие гены способны распространяться вместе с космическими лучами. Некоторые ученые даже утверждают, будто время от времени происходят генетические взрывы, когда миллиарды и триллионы генов одновременно переносятся с одной планеты на другую. До сих пор мы не верили, враки, думали… Вы, дядя Эдуард, первое доказательство в пользу этой теории.
— Ну ты и даешь! — засмеялся я.
— А что, не правда? Правда, правда! Если, допустим, испортится корабль и вы останетесь жить у нас, то по одним и тем же улицам будут ходить два одинаковых Эдуарда, родившихся на разных планетах.
Меня бросило в холод.
— Как это — испортится? — спросил я, глядя в упор на Сашку. — И откуда ты взял, что корабль может испортиться? Ну, отвечай!
— Это он догадки строит, — с готовностью пояснил Федька.
Его слова показались мне убедительными, но зерно тревоги уже проросло и не давало покоя. Мы пошли, обсуждая всевозможные теории, потом остановились — недалеко от РТМ, — и я сказал: — Вот что, огольцы, вы топайте домой, а я посмотрю корабль. А то, и правда, как бы не испортился.
— И мы с вами, дядя Эдуард!
Мальцы-огольцы были до того настойчивы, что пришлось их взять с собой.
На этот раз мы отправились на машинах-самокатах. Проехали по краю соснового бора, оставили машины в кустах недалеко от Бормушки (так у нас на Земле и здесь, на этой планете, называется заросшее камышами озерко) и дальше пошли пешком. На корабле все было в порядке. Он стоял, сливаясь с окружающей местностью, — кажется, никем не замеченный.
— Слава богу, все в порядке, — невольно вырвалось у меня.
Тем же путем мы вернулись обратно в деревню.
Было около трех дня — обеденное время, — и на улицах кое-где попадались люди. Встречаясь друг с другом, они махали беретами, как флагами, и громко выкрикивали:
— Поздравляю с победой!
Они, конечно, имели в виду победу в космосе. Здесь говорят: твоя победа — моя победа, а моя победа — твоя победа, — и этим любую победу как бы делят поровну.
Я обратил внимание (впрочем, может, это мне показалось), что люди стали относиться ко мне как-то подругому. При встрече они останавливались и оглядывали меня с ног до головы, как некую диковинку.
Откуда-то понаехали репортеры. Они были одеты и обуты, как и прочие трудяги, только сбоку у них болтались фотоаппараты и кинокамеры. Одни из них снимали деревню и окрестности, другие наводили объективы на родственников и земляков капитана Соколова, знатных и незнатных, всех подряд.
Когда я показался на улице, репортеры окружили и меня, и ну стараться. Я стоял и моргал глазами, едва успевая поворачиваться. Потом смикитил, чем это пахнет, и поспешил удалиться. «Дурак, дурак! — корил сам себя. — Ведь завтра твои фотографии появятся во всех газетах, и тогда…» Я представил здешнего Эдьку Свистуна, представил, как он, будучи в Москве, покупает в киоске газету, натыкается взглядом на собственное изображение, читает подпись и разражается гомерическим хохотом: «Какой еще там Эдька Свистун? Это я Эдька Свистун»-представил все это и… возненавидел репортеров всех цивилизованных и нецивилизованных планет Вселенной. Вспомнился наказ деда Макара остерегаться ребятни. «Отвинтят какую-нибудь гайку, и шабаш, обратно не воротишься!» Не ребятни, а репортеров — вот кого надо остерегаться.
Но… было уже поздно. У нас на Земле правильно говорят: пролитого да прожитого не воротишь… Жалея о случившемся, однако не унывая и не теряя головы [9], я отправился к Фросе. После вчерашнего я не знал, как вести себя. Случай упростил и облегчил мою задачу.
Приду, поздравлю, и все. На большее сегодня рассчитывать нечего, думал я.
Придя к Фросе… Но правды ради я должен сказать, что, прежде чем отправиться к Фросе, я побывал в столовой. У меня стало железным правилом поддерживать свой организм в определенном тонусе. С этой целью я старался нормально питаться и ежедневно проделывать хотя бы несложные физические упражнения. В тот день я заказал щи с жирной бараниной (в меню стояли щи с жирной и щи с постной бараниной, я предпочел первые), две свиные отбивные, тоже достаточно жирные, и два стакана компота из сухофруктов.
Вообще-то я мог бы съесть и больше, но вспомнил, что впереди еще ужин, и решил ограничиться этим.
В дверях я столкнулся с Шишкиным. Он загорел за лето — только глаза и зубы белели — и выглядел этаким молодцом, которому все по плечу.
— Ну как, Эдя? Отдыхаем?
— Что делать! — ответил я с сожалением. — Да, кстати, Георгий Валентинович… Как там, на бригадном стане? Помощь не нужна?
— Что ты, Эдя, какая помощь? Отдыхай! Отдых, как и сон, — святое дело.
Отойдя шагов пять, я обернулся и крикнул:
— А капитан-то Соколов, а?
— Капитан молодец! Наш брат, механизатор! — сверкнул белыми зубами Шишкин.
Придя к Фросе, я увидел, что во дворе и на веранде полно народу. Люди стояли, сидели — кому как было удобнее, — переговаривались и смотрели на экран переносного телевизора, который по случаю поставили прямо на подоконнике.
От репортеров и здесь не было житья. Они заняли господствующие высоты и время от времени нахально щелкали и трещали своими аппаратами. Никаких магниевых вспышек я не заметил.
Очевидно, здешние пленки обладают высокой чувствительностью.
Раза два на веранду выходил дед Макар. Мне показалось, что он уже хватил рюмку-другую — щеки его раскраснелись, — и теперь сам готов лететь в космос.
Время от времени он внушительно восклицал:
— Алешка!.. Внук!.. И кто бы мог подумать! — И вперял взгляд в телевизор.
Когда явился почтальон с тяжелой кожаной сумкой, набитой телеграммами немыми и говорящими (здесь посылают и говорящие телеграммы), — на веранду вышла и Пелагея, поддерживаемая под руку теткой Соней, Все зааплодировали, а репортеры защелкали и затрещали еще пуще.
Я старался держаться незаметно, так сказать, в тенечке.
Увы, это не удавалось. Наверно, в моей фигуре было что-то этакое нездешнее, магнетическое… Или они начинали уже догадываться? Не знаю… Во всяком случае, и здесь, во дворе, я оказался в центре внимания. Достаточно сказать, что мужчины и женщины, как только увидели меня, сразу расступились, давая дорогу. Я замахал руками: мол, что вы, не стоит, однако прошел к крыльцу, и остановился в сторонке, и заложил руки за спину. Но и это не все. Когда затрещали аппараты, я заметил, что все объективы наведены на меня.
— Держись, Эдя!.. Я рад за тебя, черт! — сказал кто-то за моей спиной.
Я оглянулся. Это был Семен, сосед и друг.
— Почему я должен держаться? — Я сделал удивленное лицо.
— Видишь, как стараются?
Это они хотят тебя на весь мир прославить. Вот, дескать, какие замечательные, какие необыкновенные однодеревенцы у нашего космонавта.
Я хотел сказать Семену чтонибудь такое, что отбило бы охоту соваться со всякими замечаниями. Но в это время вышла Фрося, и меня прямо-таки в жар бросило от восторга. На ней была простенькая ситцевая кофточка и короткая (но не слишком короткая) Юбочка с разрезами по бокам. Волосы были распущены и свободно, как водопад, лились на плечи.
А лицо… Какое лицо! Некоторые мужчины любят глупые женские лица. Один мой знакомый, тоже тракторист, утверждал, будто женщине ни к чему умное лицо, потому что оно ни к чему, прежде всего, нам, мужчинам. Я не разделяю этой, по-моему, антинаучной точки зрения. Конечно, вовсе не обязательно, чтобы каждая женщина была Софьей Ковалевской или Мариной Цветаевой. Но иметь царя в голове и женщине не мешает. Все-таки, что ни говорите, а приятно, сидя вечерком бок о бок с любимой, поговорить о высоких материях.
Лицо Фроси я отнес бы к числу красивых и умных, а подобное сочетание, согласитесь, встречается не слишком часто. Во всяком случае, у нас, на Земле. Оно было женственно округлым, с мягко очерченным ртом и как бы ищущими губами. Глаза смотрели легко, весело и понимающе. Впрочем, легкость была и во всей ее фигуре, в походке, в каждом движении. Потому-то мужчины сразу попритихли, а репортеры мгновенно перевели свои объективы на Фросю и заработали еще ретивее.
Я представил, как бы вела себя в подобных обстоятельствах наша, земная Фрося. «Ой, да что вы!.. Да зачем это!..» — стала бы ломаться и кривляться, известное дело… Здешняя Фрося не ломалась и не кривлялась, наоборот, она, как всегда, хотела предстать в обычном, даже, может быть, в лучшем виде, чтобы люди, глядя на нее, радовались и за нее, и за себя, и за весь род людской.
Как-то Шишкин (здешний Шишкин, разумеется) сказал, что скверная жизнь преступление, преступление перед жизнью. Кажется, это не только его мнение. Я заметил, что все здешние жители от мала до велика относятся к жизни с уважением и, во всяком случае, стараются не осквернять и не калечить ее. Может быть, поэтому они и являются сплошь верующими — верующими не в религиозном смысле, нет! Здесь люди просто верят: мужчины — женщинам, руководители — подчиненным, правительства — народам и так далее.
Это уважение к жизни, которая — увы! — и здесь, на этой планете, дается лишь один раз, сказывается во всем. Каким бы черным ни было у человека горе, он никогда не станет заливать его вином. В столовой, особенно в дни торжеств и праздников, заказывать можно что угодно — от вермута до водки и коньяка. И люди заказывают… Но я ни разу не видел, чтобы кому-нибудь была тесной улица. По словам здешнего фельдшера, к которому я обратился по поводу пустячной царапины, живые существа и здесь наделены нервами. Однако они, эти живые существа, не распускают свои нервы, как вожжи.
То же относится и к одежде. По мнению здешних жителей, она должна быть легкой, удобной и красивой. Впрочем, последнее спорно, потому что сама по себе красота — вещь относительная.
Читатель поверит, если я скажу, что в этот вечер я не рассчитывал на встречу с Фросей. И все же встреча состоялась. И не где-нибудь, а у меня дома, то есть, если уж быть точным, дома у тетки Сони.
Остаток дня я посвятил запискам. Работалось хорошо (перо у меня бойкое), и я успел исписать страниц тридцать. Боясь, как бы рукопись не попала кому на глаза, я убрал ее в стол и вышел прогуляться, подышать воздухом.
Сразу за березовой рощей начиналась степь. Я видел, как возвращаются члены артели «Красный партизан». Здешней артели, разумеется. Каждый из них катил на своей машине. Небольшой по своим габаритам, вроде нашего «Запорожца». Но машины были не просто машинами, а машинами-самокатами. Нажимаешь на педали, и колеса крутятся-вертятся, дай бог!
Я долго не мог понять, что это такое — прогресс или регресс. Потом все же пришел к убеждению, что, скорее всего, прогресс. Как объяснили мальцы-огольцы, машин здесь развелось столько, что от них не стало житья. Того и гляди, попадешь под колеса. И попадали!.. А воздух… Дышать стало нечем. И вот правительства приняли решение заменить большую часть легкового автотранспорта новыми моделями, то есть самокатами. Моторы остались лишь для престарелых и еще для тех, кому надо ехать на расстояние, превышающее триста километров.
В последнем случае человек (мужчина или женщина, все равно) приходит в гараж, выбирает легковушку по своему вкусу и газует, куда ему надо.
Я спросил Сашку, что это дает.
— Воздух стал чище, — ответил за него Гоша.
Воздух здесь чистый, это верно. Но, как мне удалось выяснить, дело не только в воздухе. Здешние конструкторы установили на самокатах ножные и ручные педали. Устали ноги — действуй руками, и наоборот.
Таким образом, физическая нагрузка равномерно падает на весь организм. Потому-то люди здесь так хорошо развиты и редко болеют.
«И никаких тебе автоводителей не надо!» — подумал я.
Придя домой, я включил телевизор и, усевшись поудобнее, стал смотреть. Передавали концерт мастеров искусств. Я ждал, что сейчас выйдет Иван Скобцов и споет мою любимую — «Липу вековую», — не тут-то было. Вместо Ивана Скобцова показали молодого, но уже сытого мужчину в ослепительно-белом костюме.
Он решительно занял своей фигурой весь экран и спел какую-то русскую песню на английском языке.
После ужина заглянула тетка Соня. Переоделась в прихожей, сказала, что вернется поздно — надо этих корреспондентов (она так и сказала — этих корреспондентов) арбузами и дынями угостить, — и хлопнула дверью. Я посидел за столом, продолжая описывать свою жизнь на этой планете, потом разобрал постель и хотел было ложиться, как вдруг створки окна распахнулись настежь, точно в них двинули кулаком, и в глубоком черном проеме показалось чье-то лицо.
Читатель может взять под сомнение этот факт. Что, мол, за чертовщина, как створки могли распахнуться, если ты до них не дотрагивался?.. Признаться, я и сам не знаю. Наутро я спросил мальцов-огольцов, те пожали плечами. Сашка высказал предположение, что это дядя Эдуард (здешний дядя Эдуард, разумеется) подстроил, он может. Вставил тайную пружину, какой-нибудь фотоагрегат, и готово. Здесь и не то бывает.
В соседней деревне один механизатор (об этом и газеты писали) радиофицировал двери в своей квартире. Всякий раз, возвращаясь с работы, он еще за десять шагов произносил условную фразу: «Маня, привет!» — и дверь распахивалась сама собой.
Как бы то ни было, окно отворилось, и в черном проеме показалось чье-то лицо. Это была Фрося. Я вскочил с кровати (я уже сидел на кровати), протянул руки, и через секунду Фрося была у меня в комнате. Окно опять затворилось и занавеска задернулась, хотя я к ним не прикасался.
— Вечер добрый, Эдя! — сказала Фрося, одергивая коротенькую юбочку.
— Вечер добрый! Как это тебе пришла в голову такая чудесная мысль?.. Вот не ожидал… Ну, садись, да вот сюда, на кровать… Тебе не холодно?
Фрося сказала, что ей не холодно. Садиться на кровать она отказалась. Тогда на меня нашло какое-то затмение. Я взял Фросю на руки, как это делают иногда и у нас на Земле, и закружил по комнате.
Не столько для науки, сколько для любителей этого дела замечу, что Фрося была очень легкой. Казалось, я мог бы нести ее сколько угодно, хоть километр, хоть сто километров. У меня даже мелькнула мысль, а не взять ли ее с собой?.. Конечно, корабль рассчитан на одного человека, но ничего, думаю, как-нибудь…
— Эдька, с ума сошел! — запротестовала Фрося.
— Ну, Фрося… Фросенька… Я люблю тебя! — зашептал я, продолжая кружить ее по комнате. Я кружил ее до тех пор, пока не обессилел. Потом посадил на диван и сам сел рядом.
Я, наверно, вел себя дико. Однако Фросю это нисколько не удивило и тем более не возмутило — к подобным вещам здесь относятся вполне терпимо. Как и вчера… Кстати, пусть читатель не подумает, будто вчера было что-то… ну, как бы это сказать, из ряда вон выходящее, что ли… Ничего подобного! Я еще не совсем потерял голову… Так вот, как и вчера, я прежде всего поцеловал Фросины руки (они пахли парным молоком) и положил голову ей на колени. Немного погодя, когда я снова сел, Фрося сама подставила было губы для поцелуя, но вдруг отодвинулась и пристально посмотрела мне в глаза: — А знаешь, что Дашка говорит?
— Что?
— Что ты с другой планеты… Глупости, правда?
— Конечно, глупости! — успокоил я Фросю. — А если бы и с другой, что из того? На других планетах такие же люди, как и мы с тобой. По подсчетам одного американского ученого, во Вселенной двести тридцать миллиардов планет с высокоразвитой цивилизацией[10]. Как тебе это нравится?
— Ври больше! — не поверила Фрося.
Пришлось от слова до слова повторить ученую статью уже известного читателю Деникена. Фрося слушала, полузакрыв глаза, и мечтательно улыбалась.
В этот момент она показалась мне чертовски красивой.
Что Софи Лорен! Как бы она ни крутила бедрами, ей никогда не сравниться со здешней Фросей.
Я перенес ее на кровать. Она свернулась калачиком и прижалась ко мне. Я гладил ее мягкие, пахнущие парным молоком волосы и думал, как она хороша.
Она отвела мою руку и тихо прошептала: — Не надо, Эдя… Я не хочу…
Взглянув на часы марки «Луч», она вдруг распрямилась, как пружина, и соскочила с кровати. Я хотел было проводить ее, но Фрося сказала, что не надо.
Пришлось покориться. Как ни горько было оставаться одному, пришлось покориться. Да и то сказать: потехе — время, делу — час… По уверению нашего, земного Андрея Фридриховича, эта поговорка возникла при царе Алексее Михайловиче.
Тетка Соня еще не вернулась. Я решил подождать ее. В темноте (мы с Фросей не зажигали света) я прошел в большую комнату и опять включил телевизор.
Как раз передавали ошеломляющее открытие, сделанное московскими учеными. Здешними московскими учеными, разумеется. Направив сверхмощные телескопические фотоаппараты во Вселенную, они получили снимок с рельефами, напоминающими рельефы этой планеты. На экране прорезался, как бы образовался из ничего, совершенно круглый шар с неясно обозначенными границами Европы, Азии и Африки.
Диктор зачитал мнения ученых разных стран. Одни утверждали, что это какая-то планета, возможно, обитаемая, другие, наоборот, отвергали начисто (не оспаривали, а именно отвергали) мнение своих коллег и выдвигали новую и, по их словам, куда более убедительную версию. По этой версии, где-то во Вселенной образовалось колоссальное облако, состоящее из азота, кислорода и водорода. Через сто — двести миллиардов лет (срок ничтожный по сравнению с вечностью) это облако может стать планетой — в мире все возможно.
А сейчас… сейчас это просто облако, довольно плотное, в котором, как в зеркале, отражаются всякие космические предметы. Диктор так и сказал предметы. Значит, вероятнее всего, московские ученые получили… зеркальное отражение своей собственной планеты!
Диктор громко расхохотался — настолько наивной показалась ему эта, с позволения сказать, теорийка.
Вместе с ним, наверное, расхохоталась вся здешняя планета. И только мне было не до смеха. Я-то (может быть, один из всех) знал, что никакое это не зеркальное отражение, что это ученые сфотографировали мою родную Землю, и испытывал смешанное чувство смущения и тревоги. Хотелось поскорее вернуться и сказать своим землякам, всем землянам:
— Ждите!.. Они — грядут!..
Полет капитана Соколова в космос осложнил мое пребывание на этой планете.
И дело не только в репортерах, которые подстерегали на каждом шагу. Сами здешние жители вдруг стали проявлять повышенный интерес к космическим проблемам.
Тетке Соне наутро надо было идти убирать помидоры. Она встала как обычно в семь (раньше здесь никто не встает), сходила в столовую, потом вернулась домой, зачем-то включила телевизор и… прилипла к нему на целых тридцать минут. Ей, видите ли, не терпелось узнать, что за чудовище сфотографировали московские ученые.
— Это ж надо! — искренне дивилась тетка Соня.
У меня на утро была намечена поездка в дола и лога. И не ради спортивного интереса, как читатель догадывается, нет! Мне хотелось взглянуть на здешние поля, посмотреть, как вкалывают здешние трудяги механизаторы.
Позавтракав плотненько (два омлета, горка оладьев со сметаной и стакан чаю), я помахал тетке Соне — дескать, адье! — и направился в ремонтно-техническую мастерскую.
Я попал в тот самый момент, когда Шишкин… Георгий Валентинович Шишкин проводил политинформацию. Само собой разумеется, что речь и тут шла о полете капитана Соколова. Шишкин рассказал биографию героя и прочитал статью, которая опровергала домыслы здешнего Деникеиа. В статье так и сказано было домыслы… Сами другие планеты есть, автор в этом не сомневался, а вот жизни на них будто бы нет и быть не может.
— Есть жизнь на других планетах! Есть, есть!
Все смутились. А я готов был откусить себе язык.
И дернул же меня черт встревать со своим мнением!
Первым нарушил молчание Шишкин.
— А где доказательства? — сказал он почти с вызовом.
Я бросил мимоходом, что доказательства тоже есть, вы, мол, скоро о них узнаете, и зашагал под навес, где стояли машины-самокаты.
К счастью, под навесом в это время никого не было.
Я облюбовал машину понадежнее и вытолкнул ее на площадку, довольно ровную и гладкую. Оставалось сесть за руль нажать на педали и — кати, куда вздумается.
И тут я опять дал маху. Водить подобные самокаты у меня не было сноровки, я жиманул до отказа и… чуть не вылетел из седла, то есть из-за руля. Мой «Запорожец», как я шутя назвал самокат, дал такого козла, только держись. А так как двор РТМ был невелик, то мне и пришлось довольно туго. Я носился, выделывая немыслимые кренделя.
Позже мальцы-огольцы объяснили, что сперва здесь пользуются ручными педалями. Вперед — назад, вперед — назад, — и «Запорожец» трогается с места.
Начальная скорость при таком способе движения не превышает десяти пятнадцати километров в час.
Лишь выехав на дорогу, водитель начинает нажимать и на ножные педали. Скорость при этом развивается до шестидесяти километров в час.
Я же нажал сразу на ножные… Настоящий конфуз!
Шишкин прервал политинформацию. Все высыпали во двор и стали произносить всякие членораздельные и нечленораздельные восклицания: «Эх-ма! Ну и ну! Ха-ха-ха!» Сосед и друг Семен и тот пришел в восторг. Сбив берет на затылок, он сказал:
— Нет, вы только посмотрите…
Помолчав немного, он добавил:
— Виртуоз!
И — еще минуту спустя, тем же тоном:
— Георгий Валентиныч, да его хоть сейчас в цирк! Он любого Олега Попова за пояс заткнет.
Все одобрительно зашумели. И никому не пришло в голову, что я могу своротить себе скулы, переломать ребра, ноги и руки, словом изрядно покалечиться. Очевидно, подобные случаи здесь весьма, весьма редки.
Первое время я катил, что называется, с ветерком.
Потом сбавил скорость и поехал медленнее. Иногда я сворачивал на обочину и выходил из машины. Не для того, чтобы отдохнуть, нет, — хотелось поглубже вникнуть в природу этой планеты.
Надо сказать, природа здесь та еще: луга, поля…
И какие луга, какие поля! Траву давно скосили и сено вывезли, и на лугах паслись черно-белые коровы. В одном месте среди коров я увидел лосиху. Она паслась как ни в чем не бывало.
— Эй, Максим! — крикнул я, сложив руки трубкой.
Максимом зовут нашего, земного пастуха. Я думал, и здесь пастух тоже Максим, как председатель — Иван Павлыч, а инженер — Георгий Валентиныч. Но нет, коровы здесь обходятся без пастуха. То есть пастух-то есть, но это радиопастух. Стоит какой-нибудь буренке переступить запретную черту, как из репродуктора, установленного в кустах, раздается зычный голос: — Куда ты, скаженная! А ну назад!
Дальше, возле озера Лебяжьего, паслись овцы.
Огромное стадо — голов восемьсот — девятьсот. На овец радио не действовало, поэтому охраняли их два пастуха, оба верхом на гнедых жеребчиках. Выйдя из машины, я приблизился к одному из них и… застыл от изумления. Это был Максим, самый настоящий Максим, только одет и обут он был по-здешнему.
Подъехав, он спрыгнул с лошади и, нарушая установленные здесь правила, протянул руку:
— Привет!
— Здорово, брат! — сказал я, не решаясь назвать пастуха Максимом.
Вообще-то я мало знал Максима (нашего, земного, разумеется) и рад был этому. Погожу минуту-другую и покачу дальше, подумал я. Но не тут-то было! Здешний Максим оказался человеком удивительно словоохотливым. Он стоял, держа под уздцы гнедого жеребчика, и говорил, говорил, говорил… Говорил не для того, чтобы что-то сказать, а для того, чтобы выговориться, освободить себя от скопившихся в часы одиночества слов.
— Птицы в стаи собираются, скоро на юг… А капитан летает… Вот так ходишь-бродишь или ездишь верхом, да вдруг и посмотришь в небо, в космическое пространство то есть. А вот и Иван Павлыч, легок на помине!
Я оглянулся, но кругом никого не было видно.
— Максим, здорово! Как там, порядок? — вдруг послышался голос Ивана Павлыча.
Я опять оглянулся и опять никого не увидел. Можно было подумать, что это наваждение, чертовщина какая-то, если бы рядом не было вполне живого, так сказать, натурального Максима. Вынув из нагрудного кармашка плоский, величиной со спичечный коробок передатчик, пастух дунул или плюнул на него, я не разобрал хорошенько, и тем же тоном сказал: — Порядок, Иван Павлыч!
— Волки больше не показывались? — опять послышался голос Ивана Павлыча.
— Не показывались, Иван Павлыч. Я их так шуганул, что они теперь и внукам своим закажут! — Максим опять подмигнул, как бы говоря: «Вот как мы с начальством!» — и заговорил о коровах, овцах, вообще об обстановке на пастбище.
Мне задерживаться больше не было смысла. Я помахал рукой и покатил дальше. «И на этой планете волки», — подумал я. Вообще-то этого надо было ожидать. Если есть овцы, должны быть и волки, как же иначе. И все же мне стало грустно. Очень грустно. Вот ведь совсем другая планета, и жизнь на ней достигла, кажется, высшей гармонии, а, поди ж ты, и здесь волки.
Но грусть-тоска владела мною недолго. Березовые рощи (их здесь зовут колками) вдруг расступились, и передо мною открылось обширное пространство, именуемое степью. Если луга и леса были еще зеленые, то степь вся подернулась чистым золотом. Солнце поднялось высоко, и это золото, волнуемое ветром, казалось, плещется словно в чаше.
Я вылез из машины. Чистое золото оказалось пшеницей, вернее, пшеница чистым золотом. Пройдя к меже, я наклонился и сорвал колосок. Он был длиной с четверть и толщиной с мой большой палец. Памятуя о том, что я должен не только наблюдать, но и изучать, и основательно изучать, я вынул из кармана носовой платок, расстелил его на земле и, растерев колос, пересчитал зерна. Их оказалось пятьсот сорок семь.
Горожанам эта цифра ничего не говорит. Когда они едят хлеб, то вовсе и не думают о том, сколько зерен в одном колосе. Я же, деревенский житель, прямо скажу, пришел в восторг. Ведь у нас в каждом колосе всего-навсего двадцать, очень редко — тридцать зерен.
А здесь… С ума можно сойти! Я произвел арифметические подсчеты, но цифра получилась настолько внушительная, что я не решился произнести ее вслух даже для самого себя.
Потом я хотел сделать кое-какие обмеры, но, увы, сантиметровой ленты со мной не оказалось. Пришлось прибегнуть к сравнительному методу. Пшеница здесь невысокая, почти карликовая, ее высота примерно шестьдесят сантиметров, колос же составляет третью часть растения и очень устойчив. У нас только пустой колос кверху голову тянет. Здесь и полные колосья держатся прямо, я бы сказал, с достоинством. Я прошел шагов тридцать или сорок в глубь массива и не встретил колоса, который бы смотрел вниз.
Что касается самого пшеничного стебля, то он не слишком толст, однако и нельзя сказать, чтоб очень тонок, а, что называется, в самый раз. Сломать его нетрудно, для этого и усилий особых не требуется. Но здешние жители дорожат больше колосьями, чем стеблями, и выводить новые, более прочные не собираются.
— А зачем? — сказал Сашка, когда я заговорил с ним об этом.
Сорвав с полдюжины самых крупных колосьев, я поехал дальше, но скоро опять вынужден был затормозить. Справа от дороги, в проеме между двумя березовыми колками, рос горох — я вошел в него и запутался, как в сетях. Это был не горох, а черт знает что такое. Плети переплелись — ни порвать, ни распутать, — и с них свисали стручки — крупные и толстые, каких я отродясь не видывал.
И это была не последняя остановка. В одном месте пшеница, в другом горох, в третьем — овес и кукуруза… Я выходил, отбирал наиболее спелые экземпляры и возвращался в машину.
Перед полетом в космос мне довелось перерыть горы всяких ученых и неученых трудов. Среди них была и статья академика Цицина (нашего, земного академика Цицина, разумеется), из которой я узнал, что главную роль в способности давать высокий или низкий урожай играет сорт. Дальше академик пишет о возможностях, которые открывает гибридизация пшеницы и ржи с элимусом — гигантским, песчаным и мягким. Почему с элимусом? Да очень просто. По величине и продуктивности колоса ему нет равных среди диких растений. Так, число зерен в колосе элимуса гигантского достигает шестисот и более. Но это лишь возможности, так сказать, прожекты, и не больше. А здесь все реально — и колосья, и зерна, — бери, пользуйся!
Я стал мечтать, как обрадуются наши ученые, когда я покажу им колосья и зерна с этой планеты. И до того замечтался, что забыл, где я и что со мною. На педали нажимал машинально, почти бессознательно, на дорогу смотрел вполглаза — меня больше интересовали всякие деревья, кустарники и злаки, росшие по обочинам, — и очнулся, пришел в себя, лишь когда впереди показались какие-то вышки, похожие на наши телевизионные. Вышек было три, стояли они на опушке березовой рощицы, ажурно чернея на фоне синего неба.
Сперва я решил, что это телевизионные передатчики вроде нашей «Орбиты», — ничего подобного. Это были особые вышки, можно сказать, замечательные вышки, до которых у нас на Земле еще не додумались.
Я вылез на обочину и увидел, что попал на бригадный стан. В глубине рощицы виднелись в беспорядке разбросанные домики на сваях, меж ними, прямо среди берез, стояли пластмассовые столы и скамейки.
На одном из столов сидела какая-то птица, похожая на дрозда, и склевывала крошки.
— Привет! — сказал я здешнему дрозду и заглянул в первый на моем пути домик.
При входе слева стояла заправленная кровать.
Простыня и пододеяльник сверкали слепящей белизной. На стене справа висела книжная полка. На ней я не нашел ничего замечательного. Стихи Евтушенко (здешнего Евтушенко), всякие технические справочники и — ни одного детектива!
Впереди, у квадратного окошка, стояло легкое — тоже пластмассовое кресло, в таком кресле приятно посидеть и помечтать на досуге.
— Эдик, ты уже здесь?
Я оглянулся. Возле вышки стоял сосед и друг Семен.
— А что? Тебя это удивляет?
В кустах что-то блеснуло, послышались легкие щелчки. Я вздрогнул от неожиданности, погрозил кулаком. Это были вездесущие репортеры.
— Не обращай внимания, — сказал Семен. — Каждый зарабатывает свой хлеб, как может. Хочешь посмотреть? Идем! — Он подошел к вышке и, придерживаясь руками за поручни, поднялся на верхнюю площадку.
Я тоже поднялся.
Репортеры уехали. Их машины-самокаты мелькнули за кустами, росшими вдоль дороги.
Семен сидел в удобном кресле и, положив руки на какие-то рычажки, смотрел на бескрайнее пшеничное поле. Я тоже устремил взгляд на это поле и… едва сдержал крик удивления и восторга. Представляете, вдоль поля двигались самоходные комбайны… Самоходные в полном смысле этого слова! То есть они шли сами по себе, людей на них не было, да и кабин тоже не было, вот как, и шли ровненько, и останавливались, когда надо было остановиться, и поджидали грузовикисамосвалы.
На площадке было одно свободное место. Я сел и вытер платком взопревший лоб. Я был потрясен, потрясен настолько, что не в силах был произнести слово.
Но вот что особенно поразило меня. Эта замечательная вышка была не чем иным, как пультом управления. Когда комбайны подходили к меже, обозначенной цепочкой кустов, Семен слегка нажимал на рычажок, и машины делали плавный и точный разворот.
Потом, смотрю, еще через какое-то время над бункерами взметнулись один, другой, третий красные флажки (по количеству машин), и Семен опять легким движением пальцев нажал на рычажок и остановил их, эти машины. И в движение сразу пришли грузовикисамосвалы, стоявшие за кустами. Они подставили свои ковшеобразные кузова, Семен нажал на третий рычажок, и ядреное спелое зерно полилось из широких рукавов.
Я вдохнул всей грудью и вдруг почувствовал такой знакомый, такой земной запах бензинового перегара.
Откуда он? — подумал я. Поле, лес — нет, показалось, не иначе… Вопросительно глянул на Семена. Тот не понял, что я имею в виду, пожал плечами и продолжал следить за комбайнами. Вот зерно перестало сыпаться из рукавов, красные флажки исчезли. Семен дал команду, то есть нажал на какие-то рычажки, и машины тронулись дальше, оставляя позади себя бруски спрессованной соломы.
— Хочешь поработать? Давай! — кивнул Семен.
И тут я свалял дурака. Вместо того чтобы отказаться, придумав какую-нибудь причину, я поменялся местами с Семеном и стал поглаживать рычажки. На одном из них стояла надпись «ск.». Наверно, это скорость, решил я и потянул рыжачок на себя. И что же?
Комбайны и в самом деле пошли быстрее.
— Не надо, Эдя! — заволновался Семен.
— Почему?
— Как показали испытания, при увеличении скорости увеличиваются потери зерна, — разъяснил он популярно.
На других рычажках тоже были надписи из двухтрех букв. Но буквы стерлись и разобрать что-либо было невозможно. Я потянул на себя один рычажок, другой… Но лучше бы я этого не делал. Спокойные, медлительные комбайны вдруг пустились в пляс. Представляете картину? Одна машина свернула влево и пошла, переваливаясь с боку на бок, другая закружилась на месте и запрыгала, наезжая на бруски спрессованной соломы, а третья повернула назад и стала делать какие-то зигзаги.
— Ты что, спятил? — рассердился Семен. Он поставил рычажки как надо и пересел на свое место. А ну мотай отсюда! — сказал строго, осуждающе.
В это время над бункерами взметнулись красные флажки. Семен опять остановил комбайны и стал ждать, когда подъедут грузовики-самосвалы. На меня снова повеяло бензиновым перегаром. Странный запах, так знакомый мне по той, родной планете… Я потянул в себя воздух и зажмурился, и представил своих хлопцев, настоящих хлопцев и настоящих механизаторов, которые дышат этим перегаром каждый день и ничего, не жалуются, — представил все это и загрустил, затосковал немного. Семен, должно быть, заметил, что со мной творится что-то неладное, и истолковал это посвоему. Когда грузовики-самосвалы, наполнив свои кузова, исчезли за кустами, он сказал:
— Бывает, Эдя, бывает! — и дружески похлопал меня по спине. — Тут ведь что? Тут, Эдя, главное — навыки, тренировки. Довести свои действия до автоматизма — вот в чем главное. А ты этот автоматизм подрастерял, отсюда и всякие неприятности.
— Да, конечно, — ответил я машинально.
Семен хотел еще что-то сказать, но в это время в левом углу щита загорелась красная лампочка, и он весь как-то выпрямился и подобрался.
— Я слушаю, Иван Павлыч!
Красная лампочка замигала, и Семен весь превратился в слух. Я тоже подобрался и даже пригладил пятерней волосы, как бы собираясь предстать перед начальством в наилучшем виде. Да так оно и было, в сущности. Иван Павлыч видел и слышал нас, а мы его только слышали. О том, что он видит нас, я узнал сразу, с первого слова.
— А-а, у тебя там Эдик? И как он?
— Силен, — улыбнулся Семен. — Правда, на курорте подрастерял кое-что, но это не беда — втянется.
«И дался вам этот курорт!» — подумал я.
— Ты на него не нажимай, у него еще полтора дня, пусть погуляет, напомнил Иван Павлыч и, не дав себе передохнуть, продолжал: — Как уборка? Идет?
— Идет, Иван Павлыч, — бодро доложил Семен.
Потом Иван Павлыч спросил, сколько убрали. Семен ответил, что примерно половину полосы № 37.
К вечеру, по его расчетам, уберут всю полосу, а завтра с утра комбайны переберутся на соседний участок, то есть на полосу № 29. А так как эта полоса — полоса № 29 — в два с половиной раза больше, чем полоса № 37, то и времени на ее уборку понадобится в два с половиной раза больше.
Иван Павлыч остался доволен таким обстоятельным и научно аргументированным ответом.
— А Эдика гони оттуда. Гони, гони, пусть силенок набирается! — послышался его голос.
Я хотел сказать несколько ответных слов, ну хотя бы поблагодарить за заботу, но было уже поздно — Иван Павлыч сказал, что хотел сказать, и сразу отключился.
— Силен мужик, а? — Я с уважением поглядел на потухшую красную лампочку.
— Ты это про что? — не понял Семен.
— Да про это самое… — Я погладил лампочку ладонью. Она была еще теплая.
— А-а! Техника, брат, та еще! — улыбнулся Семен.
В это время комбайны опять остановились, к ним подкатили грузовики-самосвалы. Один из водителей высунулся из кабины и, показывая на огрех, погрозил кулаком.
— Что это он?
— Видишь — привет шлет! — сказал Семен. Он нажал на рычажок сбоку, крикнул: — Давай, давай, без тебя знаю! — И его голос, усиленный репродуктором, разнесся по всему полю № 37. Водитель самосвала тоже что-то крикнул в ответ, но, что именно, мы не расслышали.
Я спустился вниз, прошелся вдоль опушки, свернул на поле № 37, вернее на ту часть поля, которая была уже сжата. Бросилось в глаза, что комбайны здесь работают чисто — не подкопаешься. Как я ни напрягал зрение, не мог обнаружить ни одного колоска. И солома была спрессована на совесть. Вечером я спросил мальцов-огольцов, что с нею потом делают, с этой соломой. Гоша объяснил, что она частью идет на подстилку скоту — возле каждой фермы стоит машина, которая растеребливает бруски, — а частью на фабрики, где из нее изготовляют картон, какие-то строительные блоки и еще невесть что.
Кстати, мальцы-огольцы внесли ясность и в некоторые другие вопросы. Я, в частности, узнал, что бензином на этой планете запрещено пользоваться лишь для личных надобностей. И это понятно. Как подсчитали ученые (здешние ученые, разумеется), из 350 миллионов тонн ядовитых газов, ежегодно попадающих в воздух, около 150 миллионов тонн приходится на выхлопные газы автомобилей. А ведь все эти газы, особенно выхлопные, содержат канцерогенные вещества, как их здесь называют.
Вот тогда-то и были предложены самокаты, с которыми читатель уже знаком немного. Они легки, удобны и общедоступны, и к тому же способствуют физической закалке катающихся. Именно благодаря тому, что люди здесь пользуются самокатами (и пользуются, начиная, можно сказать, с пеленок), они здоровее, чем у нас на Земле.
В деревню я вернулся перед обедом. Поставив самокат, сходил в столовую и подзаправился как следует (несмотря на летнюю пору, в меню значились пельмени, и я заказал сразу три порции), и продолжал научные изыскания.
«Бери, бери все, что попадется под руку, и назад!» — эти слова Ивана Павлыча (здешнего Ивана Павлыча) стали для меня своего рода директивным указанием. Но брать все — это слишком сильно сказано.
Никакой корабль не поднимет. Поэтому я занялся отбором и систематизацией.
Прежде всего меня интересовал уровень космических знаний на этой планете. Он оказался достаточно высоким, о чем свидетельствуют выписки из отчета об одной конференции, в которой, по словам корреспондента, приняли участие выдающиеся здешние астрофизики, радиоастрономы, физики-теоретики и биологи.
Кроме того, как видно из отчета, в дискуссиях участвовали также антропологи, историки, социологи и археологи, а потом, на заключительном заседании, подключились философы и писатели-реалисты. Фантастов к этому делу и близко не подпустили.
Вот эти выписки.
«Связь с иноземными цивилизациями — грандиозная по своим масштабам задача, решение которой немыслимо без творческого сотрудничества представителей самых различных наук. Ученым надо пролить свет на многие еще не ясные стороны этой проблемы, выяснить такие вопросы, как перспектива обнаружения новых планетных систем, необходимость и случайность в происхождении жизни и разума, изучить общие законы развития цивилизаций, предугадать возможные направления астроинженерной деятельности, разработать оптимальную программу поиска сигналов во Вселенной и рассмотреть, наконец, возможные последствия контакта с внеземными цивилизациями.
Дискуссию по биологическим вопросам, которая пыталась дать различные определения жизни, резюмировал на конференции лауреат Нобелевской премии профессор Крик (Англия). Он заметил, что сейчас наука может объяснить только отдельные этапы биологической эволюции, что полная картина возникновения жизни во Вселенной нам все еще не ясна. А между тем уточнение процессов возникновения и развития жизни даст возможность науке рассчитать, какое количество звездных систем должно быть исследовано для установления возможных контактов с внеземными цивилизациями.
Такой вот практически деловой интерес вызвало и сообщение видного советского радиоастронома В. Троицкого о результатах его наблюдений за звездами, находящимися на расстоянии ста световых лет. Для этого им была создана специальная аппаратура, работающая на волне сантиметрового и дециметрового диапазонов, что позволило выделить из шумов аппаратуры и Галактики синусоидные сигналы. Первые такие наблюдения стали проводиться над десятью звездами нашей Галактики, близкими по своим характеристикам к Солнцу.
Недавно были предприняты также попытки обнаружить мощные кратковременные импульсы излучения, которые могли быть следствием астроинженерной деятельности внеземных цивилизаций. Но анализ материалов показал, что мощных излучений из нашей Галактики не было.
Результатами своих наблюдений поделился и американский радиоастроном Оливер. Несколько лет назад он возглавил группу ученых, разработавших программу по связи с внеземными цивилизациями под названием „Циклоп“. Авторы этой программы считают, что для установления контактов с технически развитыми цивилизациями далеких миров необходимы очень большие, прямо-таки гигантские системы, работающие в микроволновом диапазоне. Но многие участники симпозиума не согласились с такой постановкой вопроса и сочли систему „Циклоп“ неоптимальной, хотя проведение поиска в микроволновом диапазоне, по их мнению, и представляется перспективным.
Нелегкой проблеме поиска информационных сигналов во Вселенной участники конференции уделили много времени. Они, в частности, договорились о том, казше „окна“ использовать в космическом пространстве, чтобы избежать сильного влияния помех, какую информацию и в каких диапазонах лучше принимать и посылать. По мнению советского радиофизика Н. Петровича, следует работать на предельно коротких импульсах. Возможно, сказал он, далекие цивилизации уже нашли способ генерации коротких, но гигантской мощности импульсов, а мы используем приемники, которые могут принимать только длинные сигналы.
Вот и получается, что мы смотрим в книгу, не зная, на каком языке она написана».
Сказать по правде, я мало что понимаю в этих импульсах и системах. И если я все же делал выписки, то исключительно в расчете на то, что они когда-нибудь попадут в руки наших, земных ученых и сослужат им какую-нибудь службу. Информация слишком скупа, это ясно, практической пользы из нее не извлечешь, но судить по ней о степени космических знаний жителей этой планеты, наверно, все-таки можно.
Меня особенно заинтриговал заключительный абзац статьи. Вот он: «Последний день работы конференции был посвящен разработке первой программы человечества по организации практических поисков разумных обитателей в космосе, установлению связи с высокоразвитыми цивилизациями во Вселенной. В ходе обсуждения участники еще раз убедились в том, насколько могут быть серьезны и значительны для дальнейших судеб людей последствия общения с „космическим интеллектом“. Наша цивилизация также может представлять большой интерес для обитателей других галактик».
Уже практические поиски, подумал я, этак, пока я здесь торчу, они, глядишь, установят прямую связь с Москвой, Парижем и Вашингтоном. И никакой шовинизм им не помешает! Однако мои скромные познания все же подсказали мне, что до прямой связи здешним ученым еще далеко. Успокоившись, я с удвоенной энергией продолжил научные изыскания.
Я вырвал из учебника схему устройства машинысамоката и присовокупил к своим запискам. Еще десять — двадцать лет, и нам, землянам, тоже нечем будет дышать, думал я. Поэтому — хотим мы этого или не хотим, а вынуждены будем ограничить количество двигателей внутреннего сгорания и постепенно перейти на самокаты. Тем более, польза-то двойная: и воздух будет чище, и люди окрепнут. Все-таки нагрузочка! После того, как я съездил на бригадный стан, у меня весь вечер болели кости и мышцы. А ночью мне приснился странный-престранный сон. Совсем фантастический сон. О нем я расскажу, но несколько позже.
Потом я стал собирать семена здешних растений, наиболее урожайных, разумеется. С этой целью мне пришлось прибегнуть к помощи мальцов-огольцов. Как читатель знает, я ничего от них не скрывал. Они ценили мое доверие и лезли из кожи вон, лишь бы угодить мне. Иногда дело принимало анекдотический оборот. Я, например, попросил их достать по двести граммов семян всех овощей, растущих у них на огороде.
И что же? На другой день каждый из них притащил не по двести граммов, а по десять килограммов.
— Бы с ума сошли, ребята! — сказал я, запуская руку в мешки с семенами.
— Берите, берите, дядя Эдуард, там (кивок вверх) спасибо скажут, посоветовал Гоша.
— Но мой корабль имеет скромные габариты и вовсе не рассчитан на перевозку грузов! Для того чтобы захватить отсюда это добро… — Я беспомощно развел руками.
— Как же быть? — растерялся Федька.
Мы долго думали, перебирая всякие варианты, и наконец пришли к мысли, что надо взять всего помаленьку. Пшеницу, привезенную с поля, я обмолотил и взвесил. Зерен оказалось ровно полкилограмма. Мы решили, что этого вполне достаточно для начала. Если подойти с умом, то лет через пять инопланетной пшеницей можно будет торговать с другими странами.
Когда я сказал насчет торговли, мальцы-огольцы растерянно переглянулись.
— Как это торговать? — спросил Сашка.
Я объяснил, что торговать — значит всячески стараться сбыть товар наивыгоднейшим образом. Кажется, я изъяснялся достаточно популярно, и все же мальцы-огольцы ничего не поняли. Прежде всего, им было непонятно, зачем надо сбывать товар. Если у тебя много этого товара, отдай излишки тому, у кого его нет, чего проще!
Я заметил, что, мол, хорошо, я, допустим, сознательный, я отдам, а тот, кому я отдам? А вдруг, когда мне понадобится что-нибудь из того, что есть у него, но чего нет у меня, он покажет мне фигу?
При слове «фига» мальцы-огольцы совсем остолбенели. Они не имели о фиге ни малейшего представления. Я объяснял и так и этак, и руки-то пустил в ход, и пословицы всякие приводил для вящей убедительности, — черта с два. Мальцы-огольцы так и не могли взять в толк, что такое фига. Сашка в конце концов кое-что понял, но понял крайне, крайне приблизительно.
— Фига — это когда один дает, а другой держит в кармане, правда, дядя Эдуард? — сказал он и победоносно улыбнулся.
Бестолковость мальцов-огольцов уже начинала раздражать меня, поэтому я пошел на уступки, заметив, что вообще-то фига — настолько сложная комбинация, что понять ее можно, лишь пройдя суровую школу жизни, но в целом, дескать, ты прав. Сашка был счастлив.
Потом мы взяли по сто граммов семян кукурузы, дынь и арбузов. Семена упаковывались в целлофановые пакеты и снабжались соответствующими надписями.
Так, например, на пакете с семенами кукурузы Гоша собственноручно написал: «Кукуруза обыкновенная» — и подчеркнул эти слова тремя жирными красными линиями. А Федька оказался более изобретательным. Надписи «Огурцы»(кстати, он допустил ошибку и вместо «огурцы» написал «огурци») ему показалось мало. Пораскинув мозгами, он послюнявил карандаш, хотя в этом не было никакой нужды, и ниже добавил: «Дорогим землянам. Ешьте на здоровье!».
У дынь и арбузов оказались свои названия. На пакете с семенами дыни Сашка надписал: «Дыня гигантская председательская», а на семенах арбуза «Арбузы-великаны директорские».
В отдельный пакетик мы сложили ценную информацию, касающуюся некоторых видов растений.
Потом, когда все было упаковано, мы разделили пакеты на четыре части и каждый взял свою часть.
Мне достались эти записки и чертежи машин и агрегатов. Условившись завтра утром встретиться в районе космического корабля, мы разошлись. Сашка, Федька и Гоша отправились в школу — у них там был сбор юннатов или краеведов, не знаю точно. Я остался дома.
Включив телевизор, я сел в кресло и стал смотреть.
Удивительная штука — этот телевизор. Сидишь себе, закинув ногу на ногу, смотришь в простенок, переливающийся всеми цветами радуги, и переносишься то в Москву и Ленинград, то в Арктику, к белым медведям (здешним белым медведям, разумеется), то куданибудь на Ямайку или Суматру. Картинки, по обыкновению, сопровождаются дикторским текстом, и это очень, очень обогащает и расширяет твои познания.
Так я узнал одну деталь, которая, на мой взгляд, представляет некоторый интерес для науки. После упразднения денежной системы здесь ликвидировали также личные особняки, дачи, машины (с двигателями внутреннего сгорания, разумеется), сады, огороды — ликвидировали не в смысле уничтожили, а в смысле обобществили… Интересно, не правда ли?
Когда я узнал об этом, то вспомнил о поездке в Ленинград. Подъезжая к какому-то городу (не помню к какому), я увидел немыслимое скопище дачных домиков, — причем каждый домик был отгорожен от других то просто заборчиком-штакетником, то железной сеткой с колючками. Колючки попадались и вокруг гаражей, этих неприступных бастионов частной или личной собственности. Кстати, отец объяснял мне разницу между этими двумя видами собственности, но так путано и туманно, что я ничего не понял. Не знаю, кто из нас двоих больше виноват в этом.
— Смотрите, смотрите! — взволнованно, но как-то не очень весело выкрикивал Андрей Фридрихович.
И от этого воспоминания на душе у меня сильно защемило. Не знаю, чем это объяснить, но вдруг защемило, горько защемило, даже слезы из глаз брызнули.
Мне стало больно и обидно — не за себя, разумеется, за людей вообще, за моих дорогих землян, которые упорно, вопреки здравому смыслу, продолжают кроить землю и небо на квадратики и треугольнички и обозначать эти квадратики и треугольнички своими жалкими именами. Вот этот квадратик Иванов, этот треугольничек Сидоров, а эта замысловатая геометрическая фигура, что-то среднее между квадратиком и треугольничком, — это сам Петров. Товарищ Петров.
Я плакал. Я вспоминал и плакал, хотя и знал, что слезами — увы! — горю не поможешь.
В эту ночь мне приснился странный, вот уж поистине фантастический сон. Будто прибегают ко мне мальцы-огольцы, но не Сашка, не Федька и Гоша, а другие, которых я не знаю, и говорят:
— Дядя Эдуард, бежим, еще один корабль прилетел!
Я вскакиваю с постели и, не одеваясь, в одних трусах, мчусь к речке Бурле.
Мальцы-огольцы куда-то исчезают (наверно, отстают), и ко мне присоединяется здешний Эдька Свистун, мой двойник. Когда он подскочил, я не знаю, да меня это и не очень интересует.
— Где-то здесь… Здесь, здесь! — говорю я, пропуская его вперед.
Эдька Свистун, высокий, широкоплечий, с родинкой на правой руке, чуть ниже локтевого сустава (я и родинку заметил), опережает меня и дальше идет не спеша, широким шагом, раздвигая ветви деревьев. Я шагаю след в след, дыша ему в затылок, и испытываю неловкое чувство близости к этому человеку, то есть к здешнему Эдьке Свистуну. Иногда мне кажется, что он — это я, а я это он, и мне становится страшно.
— Слушай, Эдя, тебе не кажется, что это уж слишком! — говорю я каким-то сиплым голосом, какой у меня бывает, когда я запыхаюсь.
— Что именно?
— То, что нас уже двое. Если из космического корабля выйдет третий Эдька Свистун, я с ума сойду.
— Вполне возможно.
— Что вполне возможно? — говорю я, ожидая, что Эдька сейчас обернется и посмотрит мне в глаза.
— Вполне возможно, что из космического корабля выйдет третий Эдька Свистун, — говорит здешний Эдька Свистун с таким видом, будто речь идет о чем-то самом обыкновенном.
— Вот это-то и слишком! — роняю я вполголоса.
И тут Эдька, и правда, оборачивается. Дело происходит ночью. Я помню, как я во сне вскакивал с постели, когда меня разбудили мальцы-огольцы. Но заря будто бы уже занялась, и в лесу светло, точно его обсыпали фосфором. И в этом мертвенно-бледном фосфорическом свете я отчетливо вижу здешнего Эдьку Свистуна, своего двойника. У меня такое чувство, будто это и не Эдька, а я сам, отраженный в зеркале. И волосы, и лоб, и брови, и нос, и губы — все мое.
— Есть люди-двойники, они встречаются сплошь и рядом, почему не быть планетам-двойникам? — говорит Эдька и растягивает губы до ушей.
И я растягиваю — не могу удержаться.
— Сколько во Вселенной высокоцивилизованных планет? Двести тридцать миллиардов? Ну вот, среди них наверняка наберется несколько миллионов двойников. Миллионов, обрати внимание, а не каких-нибудь единиц. А на планетах-двойниках, конечно же, есть и люди-двойники. Закон природы. И если они, эти люди-двойники, до сих пор не встречались, то лишь потому, что не достигли сверхсветовых скоростей.
— Но мы уже достигли, — возражаю я. Мягко и не очень уверенно возражаю.
— Вы и, может быть, еще где-нибудь. Но — зачем гадать? Сейчас придем, и все прояснится. Может статься, этот товарищ прилетел не с третьей планеты, как сказали огольцы, а с той же Земли… А?
— Я буду рад, — говорю я, и мы продолжаем идти дальше. Шаг в шаг.
Я смотрю на небо, налившееся багрянцем, и слышу, как бьется у меня в груди сердце. Значит, я волнуюсь, — думаю я. «Эдя, будь человеком, возьми себя в руки!» — приказываю себе. Немного спустя повторяю: «Эдя, возьми себя в руки, возьми себя в руки!» — и скоро успокаиваюсь.
— Да, надо взять себя в руки, — одобряет мои действия здешний Эдька Свистун.
— Ты что, тоже волнуешься?
— Не задавай глупых вопросов, Эдя! — Он впервые назвал меня по имени. — Я волнуюсь, ты волнуешься… все мы волнуемся перед лицом неизвестности.
— Слушай, не только мы сами, но, может быть, и мысли у нас одинаковые?
— И мысли и желания, — отвечает здешний Эдька. — А вот поступки разные. Здесь, на этой планете, долгое время недооценивали космос. Поэтому и отстали. Пусть немного, но все-таки… Отсюда и разность поступков. Того, что делаешь ты, не могу делать я, техника не позволяет, чуешь? Но когда-нибудь мы нагоним, и все войдет в свою колею.
— В какую колею?
— Я хочу сказать, когда-нибудь наступит время, когда и поступки наши будут одинаковыми. Я лично против. Но мое мнение ничего не значит.
— Я тоже против. А коли мы оба против, ничего не будет. Стой, смотри… — Мы оказались лицом к лицу. — Видишь, у тебя руки опущены, а у меня подняты вверх. И так будет всегда.
— Руки — чепуха. Главное — голова, — сказал Эдька, направляясь дальше.
Я хотел спросить, при чем тут голова, как вдруг впереди, в просветах меж деревьями, блеснуло что-то огромное, похожее на серебристую сигару. Это был космический корабль. Я сразу догадался, что это космический корабль. Он стоял на некотором возвышении, прямой и строгий, и смотрел выпуклыми глазами-иллюминаторами. Возле корабля возился и сам космонавт. Приглядевшись, мы догадались, что он снимает свой космический костюм, в котором, наверно, трудно было передвигаться по этой планете.
Мы оба — я и здешний Эдька Свистун — переглянулись. Я хорошо помню взгляд здешнего Эдьки, в котором был и вопрос: «Ну, каково?» — и просьба не уходить, не оставлять его одного. Мне тоже почему-то стало жутко — не страшно, а именно жутко (я и это чувство помню), и я тоже взглядом попросил Эдьку не уходить и не оставлять.
Между тем ночь сдала свои позиции. Мертвеннофосфорический свет сменился молочно-синим, мягким и теплым, и от этого в бору стало теплее и уютнее. Когда произошла эта перемена, я не заметил. Но что она произошла, я почувствовал — кожей почувствовал, а потом и увидел — глазами, — и подумал, что, должно быть, начало светать. Я повеселел немного. Не знаю, как здешний Эдька Свистун, а я повеселел и подумал, что всему приходит конец. Мысль была слишком общей, она относилась и к этой ночи, и к этой встрече, словом, к чему угодно, однако и мысль мне понравилась, даже не сама мысль, а то, что она родилась в моих мозговых извилинах. Коли уж я мыслю, значит существую, подумал я.
Стоя за сосной, мы опять устремили взгляд на пришельца из космоса, пока еще не зная, кто он, и не догадываясь, что он будет делать. В ожидании прошло минут пять-шесть… Но вот, наконец, он, этот пришелец, снял скафандр и остался в одном костюме, и мы ахнули. Про себя, разумеется, ахнули… Этот космонавт, пришелец с какой-то третьей, неведомой нам планеты, тоже был Эдькой Свистуном, самым натуральным Эдькой Свистуном, каким его родила мать.
Робость и всякие опасения точно рукой сняло. Не сговариваясь, мы оба я и здешний Эдька Свистун — вышли из своего укрытия и шагнули вперед. Нас разделяло расстояние шагов в пятнадцать, не больше. Мы быстро преодолели его и очутились возле космического корабля. Я глянул и обомлел. Издали корабль казался серебристым и сигарообразным, а вблизи отливав золотом, да и форма оказалась не сигарообразной, а какой-то выпукло-вогнутой, то есть в одном месте выпуклой, в другом — вогнутой, — совсем невероятная форма.
Но что нас, и меня особенно, поразило, так это внешность самого космонавта. Перед нами стоял третий Эдька Свистун, так сказать, Эдька Свистун-3. Я глянул на здешнего Эдьку, потом на этого, третьего, и увидел, что они похожи, как две капли воды. Только одеты были по-разному. Здешний в шортах и рубашке-безрукавке, а этот, третий, — в штанах в гармошку, в рубахе в гармошку и в сапогах, вернее — в сапожках, голенища которых тоже были собраны в гармошку. Но все остальное в полной норме. Голова одна, руки и ноги — по две, нос один, а глаз тоже два, короче говоря, человек как человек.
— Ну, здравствуй! — сказал здешний Эдька Свистун и протянул руку.
— Здравствуй! — Я тоже протянул руку.
Естественно было ожидать, что третий Эдька если не ошалеет, то, во всяком случае, потеряет дар речи.
Как бы не так!
— Здравствуйте! — сказал третий Эдька Свистун и протянул обе руки. Мне досталась левая, и я крепко пожал ее. В меру крепко, разумеется.
— Откуда ты? — спросил здешний Эдька. Он чувствовал себя хозяином, то есть старшим, не по возрасту — возраст у нас был одинаковый, день в день и минута в минуту, — старшим по месту жительства, если можно так сказать. Ведь не он к нам, а мы к нему прилетели.
— Я с Планеты Людей, — ответил, точно отрапортовал, третий Эдька Свистун. — Я летел со скоростью, которую не в силах представить живущие, столько дней, сколько пальцев у нас троих на руках и ногах, и вот я здесь, перед вами. Я летел от солнца к солнцу, и мог бы лететь еще, если бы не встретил на пути эту планету. Увидев голубой шар впереди и слева, я подумал, что это, наверно, что-то интересное, что-то такое, что заслуживает внимания, и нажал на кнопку спуска.
Я хотел приземлиться в центре деревни — увы! — не рассчитал немного.
— Что за планета, откуда ты прилетел? — опять задал вопрос здешний Эдька Свистун.
— Планета, где люди желают друг другу только добра, — ответил третий Эдька Свистун. — Ученые с математической точностью подсчитали, что во Вселенной семьсот двадцать девять миллиардов планет с высокоразвитой цивилизацией [11]. Планета, откуда я прилетел, одна из самых цивилизованных.
— Ну, знаешь, всяк кулик свое болото хвалит, заметил здешний Эдька Свистун.
— Нет, в самом деле, чудесная планета! Не будь нужды или необходимости, как угодно назовите, я ни за что бы не отважился лететь к черту на кулички.
— Что за нужда?
— Нам стало тесновато на Планете добрых Людей. И вот ученые (у нас есть ученые) предприняли дерзкую попытку найти новую, удобную для житья, но еще не обжитую как следует, чтобы переселить туда наиболее отважных и смелых. Если учесть, что Вселенная безгранична и бесконечна, то станет ясно, что таких необжитых планет в ней тоже хватает.
— Ваши ученые — мудрые люди! — воскликнул здешний Эдька Свистун почти с восторгом.
Третьему Эдьке Свистуну это польстило. Хоть сам он не принадлежал к касте ученых (космонавты, как известно, не всегда принадлежат к касте ученых), всетаки в этот момент испытывал чувство сопричастности к ней, к этой касте, и закивал головой. Потом сделал шаг или два шага вперед (не помню точно) и опять протянул нам руки.
Я не спускал глаз с третьего Эдьки Свистуна. Помню, я думал, что, несмотря на внешнее сходство, мы все-таки разные люди. Совсем, совсем разные. Здешний Эдька Свистун, можно сказать, привязан к своей планете и не помышляет о космических полетах. Я уже добрался до этой, другой планеты, но полетел исключительно для того, чтобы удовлетворить любопытство ученых и публики. А этот, третий, уже разведчик Вселенной, он ищет шарик, куда можно было бы переселить несколько миллионов мужчин и женщин.
И еще мне вдруг стало интересно, кого будут переселять. Ивана Павлыча вряд ли, ему и на своей планете неплохо. Значит, рядовых тружеников, всяких механизаторов, вроде меня грешного? Однако, если переселить рядовых тружеников, как же Иван Павлыч?
Кем он будет руководить? Несмотря на то, что дело происходило во сне, помню, все эти вопросы меня страшно задевали и мучили. Я было открыл рот спросить, как они, эти вопросы, решаются на той, третьей планете, но здешний Эдька вдруг дернул меня за руку и продолжал: — Я рад видеть тебя, мой брат и друг! И вообще, это чертовски здорово, что мы, все трое, сыны разных планет, наконец собрались вместе и можем обнять друг друга! — И с этими словами здешний Эдька Свистун бросился к третьему Эдьке Свистуну и заключил его в свои объятия. Я последовал его примеру.
— И я рад, — сказал я, чтобы не стоять молча.
— И я… — произнес в ответ третий Эдька Свистун и стал увлекать нас куда-то в сторону.
Дальше у меня в памяти явный провал. Наверно, сон прервался, а потом возобновился вновь. Я увидел себя в кабине космического корабля. Будто мы залезли все трое и собираемся куда-то лететь. Здешний Эдька Свистун будто бы не возражает, ему это даже интересно. А мне лететь вот так не хочется, и я мучительно раздумываю над тем, как бы удрать с этого корабля.
Я ищу кнопку с надписью «ктл.», то есть катапульта, но не нахожу нигде, и меня охватывает ужас.
— Спокойно, Эдя! — говорит третий Эдька Свистун, придвигаясь к кнопке с надписью «Старт».
Я гляжу на него и вдруг замечаю, что это вовсе и не Эдька Свистун, а капитан Соколов, настоящий капитан Соколов, каким он был там, у колодца, на планете Земля. И здешний Эдька Свистун никакой не Эдька Свистун, а сосед и друг Семен, скептик и маловер. И эта метаморфоза меня убивает окончательно.
Я судорожно хватаюсь за что-то мягкое, прижимаю это мягкое к груди и кричу что есть мочи:
— Сто-ой! Не хочу-у! — И… просыпаюсь.
Кругом тишина. Слышно, как за стеной дышит тетка Соня, Я поднес часы к уху. Идут… Глянул на циферблат — без четверти четыре, — заря уже занялась, и в воздухе как будто посветлело. Где-то на краю деревни пропел первый петух. Ему в ответ прокричали второй и третий… Минут через пять я снова лег, но сон не шел. Я решил, что больше не усну, встал, надел шорты, рубашку и туфли сорок пятого размера и вышел из избы.
«И приснится же!» — думал я, бродя по двору.
Я закрыл глаза, и передо мною снова встал сосновый бор в призрачном свете, и сигарообразная серебристая ракета, которая при ближайшем рассмотрении оказалась не совсем сигарообразной и тем более не серебристой, и фигура того, третьего Эдьки Свистуна, идущего навстречу. Конечно, это была чепуха, игра воображения, так сказать, и я опять открыл глаза и опять стал ходить взад-вперед по двору.
У нас на Земле, во всяком случае у нас в Сибири, в эту пору бывает свежо, зябко. Ночью — чаще всего именно в эту пору, перед рассветом, выпадает обильная роса и травы тяжело никнут к земле. Выйдешь по нужде в трусах и майке — и, не мешкая, обратно.
Бр-р-р!.. А здесь тепло, сухо, ветерок доносит какие-то странные звуки, похожие на вздохи больших животных. Я прислушался и понял, что это не вздохи, а шум соснового бора, в котором я только что побывал во сне.
Да сон ли это? Вот наступит утро, все проснутся и обнаружат в том бору, за той речкой Бурлой золотистый (не серебристый, а именно золотистый) корабль, и возьмут того, третьего Эдьку Свистуна, и приведут в деревню. Конечно, это фантастика. Как бы ни была велика Вселенная, вряд ли в ней есть три совершенно одинаковые планеты. Похожие наверняка есть, на этот счет и голову ломать нечего, а совершенно одинаковые… Гм-гм… Тут надо посмотреть и подумать, как говорится.
Меня поразила тишина. У нас ведь и перед рассветом редко бывает тихо. Если не верите, выйдите на крыльцо, прислушайтесь. Мычат коровы, лают собаки, скрипят колодезные журавли, с грохотом проносятся грузовики, поднимая тучи пыли, судачат страдающие бессонницей бабы… Ужас!
А здесь ничего подобного. Ночь дана для сна и отдыха, и никто, даже сам господь бог, не имеет права мешать людям. Позже я узнал, что этот закон (не правило, а закон, обратите внимание) соблюдается очень строго. Можешь съесть лишнюю порцию котлет, взять в магазине лишние шорты или лишнюю пару туфель, никто и слова не скажет. Но боже упаси тебя играть средь ночи на гитаре, горланить песни, хохотать, стучать палкой по забору, зевать во всю мощь своих легких и тем самым мешать соседям… Тебя на другой же день привлекут к ответу. И на милость не рассчитывай. На неделю, а то и на две лишат работы наверняка.
А это, как я уже говорил, считается здесь самым тяжким наказанием.
К счастью, интуиция подсказала мне, что вести себя надо архиосторожно. Сойдя с крыльца, я оглянулся — не валяется ли где консервная банка — и шагнул на траву-мураву. Трава была мягкая, шелковистая, она скрадывала шаги, и я мог без опаски бродить туда-сюда. Однако во дворе особенно не разгуляешься. Стараясь не производить шума, я вышел за ворота и побрел в степь. На краю деревни, в том месте, где, по словам мальцов-огольцов, некогда стояла ветряная мельница, остановился. Передо мной расстилалась поросшая травой равнина, окаймленная с трех сторон березовыми рощами. В низинах, вокруг болот, росла сочная трава. Там паслись кони.
Скоро совсем посветлело. А потом и солнце показалось. Здешнее солнце, разумеется. Огромное, круглое, ослепительное. И опять, как тогда в корабле, мне почудилось, будто в воздухе зазвенело. Это был удивительный звон, шедший, казалось, из самых дальних космических далей, — он наполнял душу покоем и благостью. Я постоял немного, прислушиваясь, и зашагал обратно. В это утро мне предстояло собраться, перенести все в лес, на корабль, чтобы завтра — ровно через сутки, то есть до того, как явится здешний Эдька Свистун, — надеть скафандр, привязать себя ремнями к креслу и нажать на кнопку с надписью «Старт».
Кстати, это много и мало — сутки, — в зависимости от того, в чьих руках они находятся.
Помню, однажды, по случаю дня рождения, отец купил мне часы. Я стал наблюдать и сделал потрясающее открытие: стрелки часов никогда не поворачивают вспять. Секунды, точно маленькие песчинки, падают в бездну прошлого, образуя горные кряжи столетий и тысячелетий.
Позже, когда я попал в ежовые рукавицы командира отряда и Главного конструктора (к сожалению, я не могу назвать их имен), история цивилизации предстала передо мною как колоссальная мозаика, сложенная из цветных столетий и тысячелетий, если можно так выразиться, и я буквально физически ощутил бесконечность времени.
Мне стало жутковато. Время бесконечно, а жизнь человеческая так коротка… Но тут я открыл закон относительности — не эйнштейновский, а свой собственный. Все на свете относительно, в том числе и время.
Значит, от нас самих зависит — прожить жизнь, как одно мгновенье или как тысячу лет.
И я превратил минуты в часы, дни — в годы, а годы — в столетия. Несмотря на огромную занятость (спросите у тех, кто готовится стать космонавтом), я стал внимательно присматриваться ко всему, что меня окружало, и вдруг увидел, что закаты и восходы не повторяются, облака сегодняшние не бывают похожи на облака вчерашние и что нет человеческого лица, которое было бы неизменным вчера, сегодня и завтра.
Из этого открытия следовало еще одно, может быть, самое важное и потрясающее. Стихи Пушкина, первая симфония Калинникова (моя любимая симфония), памятник Петру Великому в Ленинграде, всякие старинные архитектурные ансамбли, в том числе Кремль и храм Василия Блаженного, как и все недавние времянки, состоят не только из букв и нот, из бронзы и камня или кирпича, но еще и из секунд, минут и часов своего времени.
Как-то на занятиях я сказал: — Нельзя кирпичи превратить в секунды. Но секунды превратить в кирпичи можно.
Главный конструктор (а занятия проводил именно он), человек темпераментный, не лишенный отчасти даже экзальтации, некоторое время смотрел на меня, как бы что-то прикидывая и взвешивая, и вдруг захлопал в ладоши.
— Верно, Эдя, верно! — воскликнул он на весь Звездный городок, где жили космонавты. Глаза его сверкали, как они могут сверкать у человека, переступившего порог Храма Истины.
Потом он стал развивать мою мысль дальше и скоро превратил ее в стройную систему, которая, по его словам, должна произвести переворот во взглядах людей. Он так и сказал — переворот во взглядах людей, и сказал таким тоном, что у меня мурашки побежали по коже.
Так вот, памятуя об открытии, сделанном еще там, на Земле, я и здесь, на этой планете, держал ухо востро. Кое-что увидел, кое-что узнал, собрал семена ценнейших культур, которые, как не трудно догадаться, состоят не только из молекул, необычайно сложных по своей структуре, но и из секунд, минут, часов, дней, месяцев, лет, веков, а может, и тысячелетий здешнего времени.
Впрочем, насчет тысячелетий я так, ради красного словца сказал. Секунды, часы, месяцы и годы куда ни шло, а что касается веков и тысячелетий, то тут еще доказать надо.
Пусть сутки, думал я, но эти сутки, эти двадцать четыре часа принадлежат мне. Значит, от меня и зависит, каким содержанием их наполнить, во что превратить. Само собой разумеется, что писать стихи, сочинять симфонии и тем более возводить храмы я не собирался. Но и кейфовать, а проще говоря — сидеть сложа руки, не входило в мои расчеты.
Итак, завтра. Ровно через сутки.
Сходив в столовую и позавтракав, я воротился обратно домой и стал собираться. Собственно, сборы были недолги. Я сложил все в довольно большой целлофановый мешок и отправился в лес, где стоял мой корабль.
И вот тут-то я обнаружил главную опасность. Этой опасностью оказалась все-таки здешняя ребятня, будь она неладна, — дед Макар как в воду глядел. Остановив самокат, я вылез из-за руля и… ахнул, а говоря иными словами, подскочил от неожиданности. На поляне, кроме Сашки, Федьки и Гоши, собралось человек тридцать их дружков.
— Что это значит? — сказал я строго.
Гоша и Федька поглядели на Сашку, из чего я заключил, что виноват во всем он, Сашка. Меня это взбесило окончательно. Я ему, подлецу, поверил, а он…
— Что ж молчите? Отвечайте, я вас спрашиваю!
— Им так хотелось посмотреть на человека с другой планеты, дядя Эдуард! Но они — ни-ни! — они больше никому не скажут! — Сашка обернулся к мальцам-огольцам и горячо, даже как-то запальчиво продолжал: — Правда, ведь никому не скажем? Ну, скажите, что правда!
— Правда, правда, — дружным хором ответили все тридцать мальцов-огольцов.
Ну, что прикажете с ними делать?
— Ладно, я вам верю. Я верю, что вы никому больше не скажете. Никому-никому, даже отцу родному. Но у нас на Земле в таких случаях принято давать клятву… — И я популярно объяснил, что такое клятва.
Мальцы-огольцы (а среди них были совсем карапузы, лет пяти-шести) оказались на редкость сообразительными. Федька сказал, что клятва ерунда, это им ничего не стоит, и кивнул Сашке. Тот поднялся на кочку и вскинул руки.
— Все вместе, вместе… Повторяйте за мной… «Мы больше никому не скажем…» Ну, начали!
— Мы больше никому не скажем! — прокатилось по лесу.
— Э-э, этого мало! — заметил я, когда Сашка хотел было спрыгнуть с кочки. — После того, как вы произнесете фразу, надо трижды повторить слово «клянемся». Вскинуть правый кулак вперед и вверх и трижды повторить: «Клянемся! Клянемся! Клянемся!» — вот так.
— Это мы в один момент! — заверил Сашка и весело кивнул мальцам-огольцам: — Приготовились… Начали!
Мальцы-огольцы повторили:
— Мы… больше… никому… не скажем…
Потом сделали небольшую паузу и трижды выдохнули:
— Клянемся! Клянемся! Клянемся!
Мне показалось, что клянутся они с удовольствием, не думая о том, какие обязательства эта клятва на них накладывает. Во всяком случае, глаза их сверкали, а щеки горели, что свидетельствовало о подъеме духа.
— Хватит! — сказал я, обращаясь ко всем сразу. А теперь по домам, по домам!
Но мальцы-огольцы и не думали расходиться. Наоборот, они сначала робко, нерешительно, а потом все смелее и смелее стали обступать меня со всех сторон.
— Нет, дядя Эдуард, по домам мы не пойдем, сказал Гоша и подался вперед.
И тут я увидел в руках у мальцов-огольцов какие-то мешочки, коробочки, совсем небольшие, кстати сказать. Мешочки, например, были величиной с ладонь, а коробочки и того меньше.
— Нет, дядя Эдуард, — повторил Гоша и, сделав еще шаг или два, протянул свой мешочек.
И другие стали подходить и класть — прямо на землю. Они делали это довольно быстро, но без суеты и толкотни, весело, но без смеха, как делают, исполняя приятную обязанность. При этом я не заметил какихлибо особенных, исключительных жестов или, скажем, мимических движений.
Я присел на корточки и принялся изучать содержимое мешочков, коробочек и пакетиков — тут были и пакетики… Сначала шли семена всяких овощей, цветов и трав, растущих на этой планете. «Что взять, а чего не брать?» думал я, осматривая дары мальцов-огольцов. Взять хотелось если не все, то почти все или как можно больше. Но вот беда, мой корабль — не Ноев ковчег!
Перед тем, как отпустить меня в полет, Главный конструктор оказал:
— Только не увлекайся, Эдя! Помни, всякий лишний килограмм груза, даже самого драгоценного, может стоить тебе жизни. Поэтому, прежде чем сделать выбор, обдумай и взвесь все хорошенько. До мелочей.
Сидя на корточках, я принялся сортировать все эти мешочки, коробочки и пакетики, рассуждая вслух, чтобы всем было слышно:
— Минералы долой, они слишком тяжелы. Семена цветов тоже долой. Не подумайте, что земляне не уважают цветов. Ого, посмотрели бы вы на наши скверы и палисадники! Но давайте зададим себе законный вопрос.: может ли человек прожить без цветов? Может! Значит, нечего их таскать через всю Вселенную. Как-нибудь своими обойдемся. Таблетки… Таблетки, пожалуй, стоит взять. У нас на Земле найдутся специалисты, установят их химический состав, да и весят они немного.
— Вот эти от раковых опухолей, дядя Эдуард, сказал Сашка, тоже присаживаясь на корточки.
— Откуда ты знаешь? — недоверчиво спросил я.
— Так тут же написано… Вот, видите, желтые — от рака желудка, красные — от рака легких…
Что я пережил в эти короткие секунды, не берусь описывать.
— Дорогой мой человечина, дай я тебя поцелую, я привлек к себе Сашку и в самом деле поцеловал его в лоб. Подобные нежности здесь не приняты, поэтому Сашка смутился и покраснел. — Это драгоценные таблетки, друзья мои. Если бы передо мною стоял выбор — все золото Вселенной или одни эти таблетки, — я не стал бы колебаться и одной-единственной секунды. — И с этими словами я взял небольшой пакетик с таблетками от раковых опухолей и положил в целлофановый мешок, в котором у меня лежали чертежи, а также семена пшеницы, арбузов, дынь и прочих овощей. — И от гриппа давай сюда. Пригодятся… Странное дело, мы, земляне, придумали всякие чудеса в решете, а грипп лечить и не научились как следует. А вот от головной боли, пожалуй, не надо. Смешно же — правда? Тащить какие-то таблетки от головной боли. Да у нас и на Земле есть прекрасные средства. Аскофен, например… Слыхали?
— Слыхали! Конечно, слыхали! — обрадовались мальцы-огольцы. Им приятно было узнать, что не только у них, но и у нас на Земле есть аскофен.
— Ну, ребятки, ждите, я скоро вернусь, — сказал я и, захватив мешок, направился к кораблю.
Прежде чем поставить ногу на первую ступеньку веревочной лестницы, я обошел вокруг, потрогал выдвижные опоры, похожие на гигантские лапы, заглянул в сопла. Мальцы-огольцы стояли, затаив дыхание, и не шевелились.
— Жарища, спасу нет! — сказал я, уложив добро и спустившись обратно вниз.
— Дядя Эдуард, пойдемте купаться, — предложил Гоша.
— А что? Это дело! — поддержал я полезную инициативу. Мне казалось, что искупаться было не просто нужно, а прямо-таки необходимо.
Минут десять спустя мы были уже на берегу того самого прозрачного, как хрусталь, озера, где я впервые столкнулся с мальцами-огольцами. Уток на нем было меньше, чем в тот, первый раз. Я спросил, в чем дело.
Федька сказал, что начался осенний отлов. Но, оказалось, Федька не в курсе. Как разъяснил Сашка, отлов начнется позже, недели через две, когда утки нагуляют жир, а сейчас они просто перелетели поближе к полям.
Мы разделись и нагишом вошли в воду, не слишком теплую, но и не настолько холодную, чтобы вызвать озноб. И в это время за прибрежными кустами раздался пронзительный визг. Впечатление было такое, будто там кого-то режут.
— Девчонки, известное дело, — сказал Гоша.
Оказалось, в той стороне купались девушки. Пронзительным визгом они предупреждали о своем присутствии.
Я оттолкнулся и поплыл на середину.
Утки почти не обращали на меня внимания. Отплыв подальше от берега, я поднырнул под стайку чирков и пощекотал одного из них под крылышками. И что же?
Чирок и не подумал перелетать, как это было бы у нас, на нашем озере. Наоборот, как мне показалось, ему это было чертовски приятно.
Мальцы остались у берега, где было не слишком глубоко.
— Дядя Эдуард, плывите сюда! — позвал Сашка.
Я повернул к берегу.
Мы вылезли из воды, оделись и, облюбовав поляну посветлее, расселись под кустами.
Кругом перепархивали всякие здешние птицы. Присмотревшись, я узнал трясогузку, поползня и иволгу.
Потом прилетел большой пестрый дятел. Он примостился на суку и давай стучать-постукивать. Это было уж слишком.
— Кыш! — замахал руками Гоша.
Дятел ноль внимания.
Тогда Гоша вскочил на ноги, засунул в рот три пальца и изверг резкий, отрывистый свист. Дятел перестал стучать. Некоторое время он смотрел на нас, как бы спрашивая, в чем дело, потом взмахнул крыльями и поминай как звали.
Косули и лоси держались на почтительном расстоянии. Вообще они здесь доверчивы, когда имеют дело с одной человеческой особью. Можно подойти, погладить — они и шага не сделают. Гоша рассказывал, будто один старый лось любил, чтобы у него за ухом чесали. Каждый вечер, перед тем как завалиться на боковую, он являлся к деду Макару и требовал ласки. Дед Макар выходил со двора и начинал чесать. Иногда он рассказывал какие-нибудь случаи из своей жизни.
Лось слушал и тряс серьгой, и дед Макар потом всех уверял, будто лось умный, все понимает. Зато при встрече с тремя, четырьмя и тем более тридцатью гавриками [12] те же косули и лоси держат ухо востро. В чем тут загвоздка, трудно сказать. Ученые давно копают, то есть ведут изыскания, но до истинных причин докопаться никак не могут. Один академик (здешний академик, разумеется, мне называли его фамилию, но я забыл) все объясняет инстинктом самосохранения. Гипотеза эта представляется настолько убедительной, что ее автора, говорят, вот-вот увенчают терновым венком, как здесь принято.
И здесь, на поляне, состоялась удивительная, единственная в своем роде пресс-конференция. Мальцыогольцы задавали вопросы, которые ставили меня в тупик. Например, один из них спросил, растут ли на той планете (он имел в виду Землю) желтолицые подсолнухи. Второй заинтересовался, почему наши, земные девчонки визжат, когда их дергают за косички.
Меня выручил Сашка. Всякие глупости ему надоели, и он направил пресс-конференцию по другому руслу, то есть стал расспрашивать, какой у нас воздух и всем ли его хватает, а если кому не хватает, то что они делают в таком случае, что предпринимают, а также правда ли, что там (кивок вверх) есть молодые люди, у которых при известных обстоятельствах растут из ушей волосы.
Это было уже посерьезнее желтолицых подсолнухов и девчоночьих косичек. Возьмите тот же воздух. Известно, что у нас на Земле одним его хватает, а другим не хватает. Чтобы создать какие-то запасы (на всякий случай), некоторые, наиболее пронырливые, обзаводятся дачами среди полей и лесов. Когда им резонно говорят, что это как-то не того, земля-то, мол, общенародная, они так нее резонно возражают: «А мы что — не народ? Мы в детстве тоже свиней наели!» Но… разве скажешь обо всем этом?
И кому? Детям!.. Пусть и разумным, и начитанным, дай бог, но — детям! Нет уж, увольте!
— Воздуха у нас в общем-то всем хватает, — сказал я тоном, который исключал всякие сомнения в правдивости моих слов. — Ну, конечно, у одних его больше, у других меньше, это уж как водится, но в общем (я нарочно повторил это в общем) жить можно. Во всяком случае, я не припомню, чтобы возникали какие-либо волнения из-за недостатка воздуха.
— Ясно? — Сашка обвел огольцов вопросительным взглядом.
— Ясно! Конечно! Что за вопрос! — ответили те разноголосым хором.
На этом я хотел кончить, но не тут-то было.
— Расскажите о молодых людях, у которых растут из ушей волосы, попросил вдруг Федька.
— Я же рассказывал, зачем повторяться? — возразил я.
Я и в самом деле рассказывал. Еще позавчера, когда мы возвращались с озера.
— Нет, дядя Эдуард, вы все-таки расскажите, — настаивал на своем Федька. — Я хочу, чтоб и другие знали. И не от меня, а из первых уст.
Я повторил рассказ о мальчиках, которые женятся на квартирах, телевизорах, машинах, словом, на всяких неодушевленных предметах. И этих мальчиков нисколько не смущает, что сразу после женитьбы у них начинают расти из ушей волосы. Внутренне, про себя, они даже гордятся этим. Вот, мол, как повезло! Не было ни гроша, ни шиша, и вдруг… квартира и жена впридачу.
— А по телевидению их показывают? — пропищал карапуз лет пяти-шести.
— А зачем их показывать по телевизору? Мальчики, у которых растут из ушей волосы, ведут себя тихо, смирно, квартирам… тьфу ты, я хотел сказать — женам, стараются не изменять, словом, никакого вреда обществу!
Федька попросил описать внешность мальчиков.
Пришлось удовлетворить и его любопытство. Я сказал, что до женитьбы мальчики, собственно, ничем не отличаются. Люди как люди, физически крепкие, с маленькими головками, не способными к аналитическим рассуждениям на темы морали и нравственности, зато с широченными плечами.
— А после женитьбы?
— Ну, а после женитьбы все меняется. Блеск в глазах пропадает, движения замедляются, на лице появляется выражение задумчивости или бездумья — трудно бывает сказать определенно, — короче, весь мальчик, с головы до пяток, становится воплощением сытого довольства. Вот только волосы, волосы. Да челюсть…
— А что челюсть, дядя Эдуард?
— Как? Разве я не говорил? Кроме того, что у таких мальчиков растут из ушей волосы, у них еще и отвисает нижняя челюсть. В чем тут дело, трудно сказать. Наши ученые, говорят, развернули обширные исследования, но, увы, пока безрезультатно.
Были и еще вопросы. Но, я бы сказал, это были не вопросы, а семечки они заняли немного времени.
Мальцы-огольцы спрашивали, ржут ли у нас на Земле лошади и как они называются по-латыни, выпадает ли зимой снег, катаются ли наши огольцы на коньках, слушаются ли своих родителей… Один лопоухий малец хотел еще о чем-то спросить, он уже было раскрыл рот, но в это время я встал и показал на часы, давая понять, что все, хватит. В самом деле, неразумно было бы тратить минуты, я не говорю о часах, на пустые тарыбары.
— Все, все, ребята! До свидания! Кстати, не забывайте о клятве! — Я помахал рукой и зашагал в ту сторону, где стоял мой самокат.
Девушки уже искупались и оделись. Увидев меня, они прыснули со смеху. Я и девушкам помахал рукой.
А потом сорвал несколько кисточек самой спелой и душистой земляники и преподнес им. Девушки, должно быть, не привыкли к такой галантности. Они переглянулись, как бы спрашивая друг у друга, брать или не брать, потом взяли — каждая по кисточке, — но не съели, а прикололи себе к волосам. Это простенькое украшение делало их еще более привлекательными.
И… никаких приключений?! — спросит дотошный читатель.
Были приключения, были. Все шло ровно и гладко, без сучка и задоринки, и вдруг…
Но расскажу, как все было.
Усевшись за рулем самоката, я решил объехать вокруг озера, а потом уже воротиться домой. И вот, когда объезд подходил к концу, я вдруг увидел великолепную асфальтированную дорогу, шедшую в сторону деревни. «Эге, подумал я, — дорожка что надо, хоть на боку катись!» Недолго раздумывая, я выкатил на асфальт и прибавил скорость. Но… что такое? Не проехал я и трехсот метров, как дорога начала уходить вниз, а потом и совсем нырнула под землю. Кругом было пустынно — лишь глухо шумели сосны-великаны, — и я, признаться, оробел немного. Остановил самокат, вышел на обочину… Вот уж поистине: прямо пойдешь — голову свернешь… Сворачивать голову мне не хотелось — перспектива незавидная, как читатель понимает, — и все же я не в силах был устоять перед соблазном.
Первые десять — двадцать метров я прошел пешком.
Ничего страшного… Цементные своды, разрисованные какими-то стрелами-указателями, вот и все. Наш, земной Деникен наверняка бы сказал, что эти стрелы рисовали пришельцы с других планет… Осмелев, я воротился, сел в самокат и двинулся дальше на колесах.
И буквально через пять минут очутился в подземном царстве-государстве, во владениях какого-нибудь здешнего Кащея Бессмертного.
Я, наверно, не осмелился бы заезжать слишком далеко, если бы туннель не был так хорошо освещен. Причем освещение было очень, очень занятное. По мере продвижения фонари вспыхивали, а по мере удаления — гасли сами собой, так сказать, автоматически.
Кое-где попадались надписи, тоже занятные, вроде следующей: «Голубчик, не спи за рулем, а то без руля останешься!» А на повороте я увидел дюжего красавца, похлопывающего себя по брюху, и крупные слова сверху донизу: «Водитель, хорошо ли ты заправился перед дорогой?» Пораскинув умом, я решил, что этот плакат относится к нашему брату, самокатчикам. Увы, я ошибся, как оказалось.
Вообще, замечу, наглядная агитация на этой планете удивительно легкомысленная. При входе в РТМ, например, я встретил странный лозунг: «Сеня, жми, а то догоню и перегоню!» А на бригадном стане (я забыл об этом сказать) стоит красивый фанерный щит с надписью: «Не считай ворон, производительность труда от этого ни у кого не увеличивалась!» Но всех перещеголял конторский пропагандист и агитатор. Представляете, во всю стену лист бумаги и на нем — аршинными буквами: «У председателя тоже одна голова, за всех думать он не в состоянии, поэтому, будь добр, и ты шевели мозгами!» Прямо в духе нашего, земного Шишкина!
И вдруг передо мной открылось не сказать, чтоб обширное, однако и не слишком тесное пространство с гладкими стенами, облицованными ослепительно-белым, малахитово-зеленым и черным камнем. Впечатление было настолько сильное, настолько, можно сказать, потрясающее, что у меня глаза чуть не выкатились из орбит. Ну, думаю, такое и Кащею Бессмертному во сне не снилось.
Я вылез из самоката. Гляжу, один из указателей показывает вправо. На нем написано: «Высотиха»…
Сердце у меня сжалось — так на Земле зовут мою родную деревню… Так, наверно, ее зовут и здесь. Стоит мне свернуть направо, и через час я буду в отчем доме, увижу сестрицу Шарлотту и мать… На Земле я никогда ее не увижу, там она умерла, а здесь… Здесь это еще возможно, подумал я.
Слева виднелись какие-то двери, да не одна, а целая шеренга, пять или шесть, не знаю точно, не считал.
Я подошел к первой, и она распахнулась передо мной.
Это был душ, самый настоящий душ, с раздевалкой и диваном для отдыха. За второй дверью стояли рядком пластмассовые столики и табуретки точь-в-точь такие же, как в столовой. Да это и была столовая, вернее филиал той столовой. Когда я вошел и присел к столику, где-то над головой зазвенел звонок, потом что-то прошуршало, скользя вниз, потом стена раздвинулась, обнажив некий провал, и прямо ко мне шагнула с подносом, на котором стояли тарелки и стаканы, кто бы, думали?.. Настенька, шишкинская пассия!
— Эдя, как ты сюда попал? — не то удивилась, не то испугалась Настенька.
— Очень просто. Ехал, ехал и, вот, приехал, — невесело пошутил я.
— Сумасшедший! Честное слово, сумасшедший!
И в популярной, я бы сказал, общедоступной форме разъяснила, что асфальт этот предназначен для машин дальнего следования. Чтобы такие машины не отравляли воздух бензиновым перегаром и не действовали людям на нервы, под каждым населенным пунктом проложены туннели. Хочешь — проезжай с ветерком не останавливаясь (скорость — 250 км в час), хочешь — задержись, освежись под душем, покушай и отдохни и валяй дальше. Оч-чень удобно, не правда ли?
— Прости, больше не буду! — засмеялся я, глядя на Настеньку. Почему, думаю, она так подробно объясняет мне прописные истины? Может, кое-что знает?
Или догадывается?
Но эти риторические вопросы остались без ответа.
Не успел я сообразить, что все это значит и представляет ли какую-либо опасность, как Настенька опять подхватила поднос, вошла в темный провал, оказавшийся обыкновенным лифтом, какие и у нас на Земле встречаются, и была такова. Ее исчезновение, как и появление, походило на чудо. Во всяком случае, и то и другое показалось мне настоящим чудом.
Остальные двери (я и в них заглянул) вели в спальные номера. Они представляли собой небольшие комнаты, в каждой — две кровати, два столика, два табурета, две лампы и свежие газеты. — чтобы водители, будучи в пути, не отставали от текущих событий. Обслуживающего персонала не было видно. Наверно, и койки заправляются, и газеты доставляются, и порядок поддерживается с помощью автоматов, решил я, и не ошибся. Сашка в тот же день сообщил, что на все это подземное царство-государство один рабочий — он следит за исправностью всевозможных механизмов.
Осмотрев подземные заведения, я вернулся к самокату. Увы, его на месте не оказалось. Я туда, я сюда — нет самоката. «Что за чертовщина, куда он девался?» — подумал я, не зная, что делать. В это время в туннеле, как в трубе, что-то отчаянно загудело и прямо на меня стремительно помчалось какое-то чудовище с боками в клетку. В тот же миг чья-то железная рука схватила меня за шиворот и отбросила в сторону. Когда я встал и огляделся, то увидел в десяти шагах от себя огромный автобус, дышавший выхлопными газами. Из автобуса высыпали люди, это были туристы, и принялись разминаться. Один из них сказал по-иностранному: haben Sie Souvenir? Я ответил, что нет, не haben, вернее — nicht haben, и турист засмеялся.
Побродив и размявшись, туристы тронулись дальше. И тут асфальт раздвинулся и прямо передо мной возник мой самокат. Вот это да, как там, в конторе, подумал я. Оседлав свою машину, я заработал ногами, нажимая на педали. На глаза опять попалась стрелка, указывающая направление в Высотиху. «А почему бы и не съездить, а? Час туда, час обратно…» И я повернул направо. Была не была, думаю, может, и правда, кого увижу. Не Шарлотту, нет — встречаться с нею у меня не было желания, — может, думаю, мать увижу.
А мать — совсем другое дело. Мать на всех планетах остается матерью.
Скоро туннель кончился, и я снова очутился в сосновом лесу. Я гнал изо всех сил и думал, как встречусь с матерью, обниму ее худые плечи, прижмусь к ее груди… Когда асфальт опять пошел вниз и вдали мелькнуло чрево туннеля (другого туннеля, высотихинского), я свернул на обочину, поставил самокат в кустах и дальше пошел пешком. Мне хотелось прийти незамеченным, побыть немного и вернуться обратно. «Мне мать… Мне, главное, мать увидеть…» не переставал размышлять я.
И я вспомнил ее в гробу, в черном платье, со скрещенными на груди восковыми руками. Рядом что-то говорили, кто-то усадил меня на диван, стоявший тут же, в горнице, и поднес стакан воды: «Выпей, выпей!» — и я, кажется, выпил и мало-помалу успокоился. Помню, отец стоял убитый, опустив руки. Шарлотта сжалась в комок и тихонько всхлипывала. В горнице были и еще люди, большей частью незнакомые. Какая-то старушка все норовила поставить в изголовье покойницы свечку, но ей не позволяли, и старушка качала головой и плакала. Как потом я узнал, это была богомольная тетка моей матери.
И еще навсегда отпечаталось в памяти: яркий, как будто отлитый из золота и серебра, осенний день. Золото — это не успевшие облететь листья на березах, а серебро — мелкая изморозь на деревьях, травах, на крышах домов. Гроб несут на руках мужчины — учителя и родители учеников, которые когда-то сами учились у матери. Я иду следом, стараясь не плакать, но это не удается. На кладбище, возле свежевырытой могилы, гроб опускают на землю. Наступает минутная заминка. Потом двое или трое мужчин, — кажется, два учителя и директор совхоза — произносят короткие речи. И я впервые узнаю, что мать приехала в деревню еще девчонкой, сразу после педучилища, и проработала здесь, в этой школе, всю жизнь. Странно, что нам, детям, она никогда не рассказывала о своей Одиссее.
Потом я поцеловал мать в лоб — в желтый и холодный лоб, — и стал смотреть, как заколачивают крышку гроба и опускают его в яму. Кто-то подтолкнул меня сбоку: «Брось горстку, брось…» Я взял горсть влажной глинистой земли и бросил, и слыхал, как земля ударилась о сосновую крышку гроба. Потом землю стали кидать лопатами, и на месте ямы вырос могильный холм.
Мы втроем — отец, Шарлотта и я — ушли с кладбища последними.
Но это было там, на Земле, далеко отсюда. А здесь она жива, думал я, и скоро я увижу ее. У меня было такое чувство, как будто я, говоря по-ученому, попал в какой-то ирреальный мир, настолько все было невероятно. Время от времени я даже трогал руками толстые шершавые стволы сосен, берез и осин (кое-где и осины попадались), желая удостовериться, что нет, это не сон и что весь этот роскошный зеленый мир, все эти деревья-великаны, эти кусты и травы, уже опаленные дыханием осени, существуют в действительности.
И я увидел ее… увидел в лесу, недалеко от дороги.
Она собирала землянику. В левой руке у нее была довольно большая корзина, на дне которой виднелись ягоды. Она ходила не спеша, иногда наклонялась, срывала одну-две земляничники и шла дальше. Это была она, мать, вылитая мать, только одета по-здешнему. Впрочем, сперва мне показалось, что это чужая женщина, потом, присмотревшись, я понял, что нет, это мать, тут и гадать нечего, живая, русоволосая, с загорелым лицом. Взгляд у нее был кроткий, отрешенный, нижняя губа слегка оттопырена, и это придавало ее лицу какое-то милое, трогательное выражение. Сердце у меня сжалось. Захотелось подойти к ней, обнять ее за плечи и целовать эти щеки, живые щеки, и ласкаться к ней, прижимаясь к груди, как ласкался в детстве.
Я сделал шаг и остановился. И в этот момент она тоже остановилась. Огляделась, поправила волосы на голове и пошла дальше. Меня она не заметила. А может, и заметила, да не обратила внимания на меня. Мало ли людей может встретиться в эту пору в лесу, тем более вблизи деревни. «Ну и пусть, это даже хорошо…» Я смотрел на нее издали, из-за высокого куста, росшего недалеко от дороги, и думал, что, в сущности, эта женщина никогда не была и не будет, не может быть моей матерью. Она мать здешнего Эдьки Свистуна, а это совсем другое дело. Она его родила, наверное, в муках, как рожают на всех планетах, его вскормила своей грудью, его первый раз проводила в школу. А меня родила та, земная мать, и вскормила своим молоком, и в школу проводила та, земная, которой уже нет в живых.
Я вынул платок из кармана и вытер вспотевший лоб.
Не скажу, чтобы у меня пропал всякий интерес к этой женщине, матери здешнего Эдьки Свистуна, нет. Однако и подходить ближе я уже не решался. Кощунственно это — выдавать себя за настоящего сына, думал я. С Фросей куда ни шло, а мать… Нет, нет и еще раз нет! Я отступил на шаг или два, еще немного постоял, ничем не выдавая себя, и вернулся к самокату.
Остаток дня был заполнен у меня до отказа. Хотелось еще раз на все взглянуть, все пощупать своими руками и зафиксировать, то есть запомнить, и я без устали мотался по деревне, потом садился за стол и писал эти записки, потом включал телевизор и смотрел, что делается на белом свете (на здешнем белом свете, разумеется), потом опять бежал к столу, к запискам, и так без конца.
На душе щемило. Читатель поверит, если я скажу, что жалко было покидать эту планету. Но что-то торопило, подгоняло меня. Наверно, чувство долга перед землянами, которые снарядили эту дорогостоящую экспедицию.
Я представлял тружеников центра дальней космической связи, не спящих днем и ночью… Каждый сигнал, каждое мельканье на экране вызывает у них трепет и надежду. А Главный конструктор?.. Небось, только и думает о том, как я теперь и что со мною. А Шишкин?.. Наш, земной Шишкин?.. Ведь и он тоже причастен в некотором роде и тоже, поди, ждет не дождется весточки оттуда, вернее отсюда. Впрочем, с его точки зрения — оттуда, а с моей — отсюда.
Но эти, земные мысли были случайными, мимолетными. Главное, что меня занимало и волновало, была все-таки планета, на которой мне оставалось пробыть совсем недолго.
Вернувшись из леса, я вдруг обнаружил, что что-то изменилось. Не сама деревня, нет, она осталась прежней, — изменилось отношение людей ко мне. Как известно (я писал об этом), они здесь вообще отличаются мягкостью, уравновешенностью и обходительностью.
А в этот день, особенно после обеда, стали ну прямотаки шелковыми. Их внимание ко мне достигло, я бы сказал, космических пределов.
Начать с того, что меня буквально затащили к тетке Пелагее.
— Как капитан? Летает? — спросил я, переступая порог обители, которая отныне станет не просто обителью, а домом-музеем имени капитана Соколова.
— Летает… Все летает, — вздохнула Пелагея.
Фроси дома не было — она ушла на ферму доить коров. Зато гостей, кажется, прибавилось. В горнице, где некогда жил Шишкин, сидели представители райцентра и крайцентра. Когда нас знакомили, каждый из них назвал свою фамилию, но я не запомнил.
— Одну минуточку… — Фоторепортеры и кинооператоры втолкнули меня в середину представителей. Улыбку, улыбку… Так, хорошо! — И защелкали, затрещали аппаратами.
Кстати сказать, здешние киноаппараты издают противный треск. Я поначалу пугался, особенно когда снимали неожиданно, потом привык и перестал пугаться.
Только внутри всякий раз отчего-то холодело, как будто на меня наставляли не безобидные объективы, а настоящие пистолеты.
В горнице, на столе, придвинутом к простенку, стоял большой (примерно тридцать на пятьдесят) портрет капитана Соколова. Это был вылитый наш капитан Соколов, и форма на нем была вылитая наша, военная, со всеми значками, как полагается. Один из фотокорреспондентов — невысокого росточка, полный, но удивительно юркий — легонько взял меня под руку и попросил наклониться, как бы обнять портрет.
— Так… Одну секундочку… Снимаю! — шепотом проговорил он и, нацелив объектив, стал пятиться, пятиться, пока не уперся задом в стену.
Придя домой, я опять включил телевизор. На экране мелькнуло лицо Юрия Фокина — он только что закончил репортаж из центра дальней космической связи, — потом стали показывать какой-то завод, освоивший выпуск электрических автомобилей. Два аккумулятора способны питать машину в течение месяца.
Если учесть, что скорость электромобиль развивает до ста километров, то станет ясно, какие это сулит выгоды.
Я переключил на другую программу. Комната наполнилась приятной музыкой. Под эту музыку передавался художественный (думаю, что художественный) фильм на злободневную тему. Я не досмотрел до конца — время поджимало, — но понял, что она его любит, он тянется к другой а та, другая, не обращает на него никакого внимания. По здешним представлениям, это была настоящая трагедия в духе Шекспира. Во всяком случае, он так переживал, что в конце концов стал рвать на себе волосы и размазывать по щекам слезы.
Я переключил на третью программу, потом на четвертую и пятую… Америка принимала гостей из Африки… Рыбаки в море тралили рыбу… Под Москвой завершали уборку зерновых… Потом вдруг показали аэропорт, и я чуть не подпрыгнул на стуле. На фоне надписи «Внуково» стоял Эдька Свистун, здешний Эдька Свистун, отдохнувший и окрепший. Зная, что объектив телекамеры наведен именно на него, Эдька помахал рукой. Потом кто-то сунул ему под нос микрофон, похожий на грушу, и попросил сказать несколько слов.
Эдька подумал, подумал, собираясь с мыслями, и заговорил сбивчиво:
— Я волнуюсь, и это понятно… Все-таки это первый случай, когда мой земляк, капитан Соколов, полетел в космическое пространство… Первый случай!
— Но, надеюсь, не последний! — вставил словцо диктор.
— Как знать! — несколько игриво, явно в расчете на ответную зрительскую улыбку, сказал Эдька. Глянув куда-то поверх микрофона, он заволновался и добавил: — Извините, подрулил мой самолет. Пора на посадку.
— Ну, счастливого полета! — пожелал диктор.
Эдька подался вперед, прямо на объектив, и мне показалось, будто он шагнул из телевизора в комнату.
Я даже отпрянул и чуть не опрокинул кресло, в котором сидел, и стол, на который облокачивался.
На грохот прибежала тетка Соня.
— Что ты, Эдя? — спросила она испуганно.
— Так… Показалось…
— Что показалось?
— Ничего особенного, тетя Соня. Показалось, будто я ночью иду по большому городу, кажется, по Новосибирску, и на меня нападают хулиганы. Навалились, сволочи, впятером, скрутили руки… Ну и я, знаешь, не лыком шит!
— Какие хулиганы? И зачем тебе надо скручивать руки?
«Начинается!» — подумал я. На память пришел случай, когда я хотел повесить на двери замок. Узнав об этом, старуха до того удивилась, что у нее отвисла нижняя челюсть. «А это еще зачем?» И как я ни объяснял, как ни старался, до нее не доходило. Все мои доводы, самые логичные и, казалось, неотразимо убедительные, разбивались о несокрушимую стену тети Сониной наивности. Такая же ситуация возникла и сейчас. Старуха давно забыла (а может, и не знала никогда), что это за фрукты такие — хулиганы, — подумал я и решил доверительно побеседовать с нею на эту тему, так сказать, просветить напоследок.
— Хулиганы — это такие типы в возрасте от пятнадцати до двадцати пяти, но попадаются и старше, которые ради спортивного интереса наносят травмы физические и моральные — честным и чаще всего безобидным людям, — сказал я.
Но старухе этого показалось мало.
— А зачем… эти травмы? — спросила она, глядя на меня в упор с подозрительностью человека, которого хотят надуть.
— Я же сказал — ради спортивного интереса, тетя Соня, зачем же еще! Впрочем, иногда на это бывают и более существенные причины… — И я стал приводить примеры, один сильнее другого, из нашей, земной жизни.
Ну, скажу вам, это был тот еще номер! Старуха обалдела окончательно. Мои выходки вообще приводили ее в изумление. А случаи из жизни поставили совсем в тупик. Главное, она никак не могла взять в толк, зачем надо ставить фонари под глазами и заглядывать в чужие карманы.
И тут я сообразил, что зарапортовался. И даже слишком зарапортовался. Чтобы разрядить обстановку, я — как тогда, в первый день, — схватил старуху на руки и закружил по комнате. Минуту спустя, когда я снова опустил ее, она еле на ногах держалась. Кое-как доплелась до своей кровати в горнице и плюхнулась на перины.
— Ой, Эдя, ты что, на тот свет хочешь меня отправить? — простонала беспомощно.
Пришла она в себя лишь минут сорок спустя. Заглянув в горницу, я увидел, что тетка Соня сидит на кровати, свесив ноги, и блаженно улыбается. Я ожидал, что старуха осердится — ничего подобного! Она только сказала:
— Ну, и силища у тебя, Эдя! — и опять умолкла.
Я бросил в ответ что-то вроде того, что, мол, есть еще порох в пороховнице, и вышел. Наступило время обеда, и мне пора было в столовую. Пошел я не прямо, а в обход, давая изрядный крюк. Мне любопытно было обозреть места, столь дорогие здешнему Эдьке Свистуну, а значит и мне.
Рабочее время уже кончилось, с полей возвращались колхозники.
Из-за главного здания РТМ вдруг взмыл в небо… вертолет не вертолет и самолет не самолет, а что-то среднее между вертолетом и самолетом. У него было три винта — спереди, сверху и сзади, что, наверно, придавало ему особую маневренность. Подобное чудо я видел впервые и, признаться, стоял с открытым ртом, пока оно, это чудо, не скрылось с глаз.
В тот же день я узнал, что именно на этом гортолете (вот как называется эта штука) улетели представители, после того как поздравили мать героя.
На полпути мне повстречался Иван Павлыч, тоже шедший в столовую. Все эти дни я не переставал думать, как же с Шишкиным, сын или не сын. Что касается меня, то тут все ясно. А Шишкин? Признаться, я даже хотел подслушать разговор, как было там, на Земле, — увы, случай не представился.
— Ты что, Эдуард? — спросил Иван Павлыч, видя, что я мнусь в нерешительности.
— Не знаю, как и сказать… — Я замялся еще пуще.
— Говори, говори, — приободрил Иван Павлыч и впился в меня взглядом, ну буквально пронзил насквозь.
Не берусь гадать, что он ожидал от меня услышать.
Признание, раскаяние, дельный совет (подчиненные здесь любят давать советы) или еще что-нибудь более важное и существенное?.. Только я разочаровал его.
Определенно разочаровал.
— Ходят слухи, будто Шишкин… Георгий Валентинович Шишкин… ваш, так сказать, кровный сын… Я, конечно, не очень верю, чепуха, думаю, однако… Мир, знаете, так сложен и мудрен…
Иван Павлыч усмехнулся:
— А тебе это очень хочется знать? — и тяжело вздохнул. Так тяжело, что мне стало жалко его, беднягу. — Хочется, хочется, вижу, что хочется! — повторил он категорическим тоном.
А мне уже и не хотелось. У меня и желание всякое пропало. Только что было и вдруг пропало.
— Нет, что вы! — ответил я совершенно искренне.
Да и в самом деле, разве для того меня послали на другую планету, чтобы я занимался всякими семейными делами? Слава богу, у меня здесь и других забот хватает. Вот сейчас пообедаю, подзаправлюсь как следует, и будьте здоровы! А сын или не сын… Шишкин прав: все мы сыновья в некотором роде.
Признаюсь, не без робости переступил я порог уже знакомой читателю столовой.
Интересно, думал я, видел кто-нибудь здешнего Эдьку Свистуна или не видел? Иван Павлыч не видел, факт, — ему в эту пору не до телевизора. А остальные?
Не может быть, чтобы во всей деревне так-таки никто не видел.
Но — нет, — войдя в столовую, я не обнаружил ничего подозрительного. Все места были уже заняты. Только один-единственный столик был свободен — за ним, правда, сидели тетка Пелагея и Фрося, но два места были свободны, и мы не преминули воспользоваться ими.
Мгновенно подскочила Настенька с блокнотиком и карандашом. Иван Павлыч заказал себе три блюда — борщ украинский, свиные отбивные с жареной картошкой и прошлогодними солеными огурчиками — в меню было помечено, что огурчики прошлогодние, и компот натуральный, то есть из свежих ягод и фруктов.
Я хотел последовать примеру председателя, но благоразумие подсказало, что это будет с моей стороны непростительным легкомыслием. Ивану Павлычу что! Он здесь дома. А мне завтра лететь обратно, перед дальней дорогой подзаправиться хорошенько прямо-таки необходимо. Поэтому, махнув рукой на возможные судыпересуды, я заказал щи жирные с бараниной, две свиные отбивные с картофельным гарниром, пару горок блинов со сливочным маслом и три стакана компота натурального.
Люди ели молча, разве иногда перебрасывались двумя-тремя фразами, и опять начинали жевать или хлебать. Я для них был уже своим, здешним, однако, как мне казалось, в мою-то сторону они посматривают чаще и заинтересованнее, что ли… Но меня это нисколько не смущало. «Смотрите, смотрите, — думал я, пододвигая к себе тарелку со свиными отбивными. — Смотрите — завтра будет поздно… Да, поздно! Явится Эдька Свистун, но это будет другой Эдька Свистун. Форма та же, почти без разницы, начинка же совершенно иная. Начинка зависит от условий, в каких человек вырос, от образования и воспитания, а в этом смысле мы с ним разве что троюродные братья».
Я глядел по сторонам и старался понять, о чем сейчас думают эти сытые, благодушные, довольные жизнью люди.
Вы и не догадываетесь, что своим поведением разоблачаете себя окончательно и бесповоротно, — мысленно обратился я ко всем, кто находился в это время в столовой. Я, разумеется, улыбался, вообще делал вид, будто ничего не случилось, но в душе-то у меня, что называется, кошки скребли.
В интервале между жирными щами с бараниной и не менее жирными свиными отбивными с картофельным гарниром я перебрал все, что было и чего не было на этой планете, и многое мне показалось подозрительным.
Как читатель понимает, цивилизация здесь достигла высокого уровня. Тем более странно, почти невероятно, что приземление моего корабля осталось незамеченным.
Но допустим, что это, и правда, так, допустим, прошляпили, а проще говоря, проворонили дежурные центра дальней космической связи, может быть, в домино играли, в карты или еще в какую-нибудь азартную игру. Бывает! Ну, а потом, потом?..
Во-первых, мальцы-огольцы. Хотя здешние мальцыогольцы — люди, кажется, серьезные, все-таки… Нет, извините, полагаться целиком можно только на самого себя. Сашка, Федька и Гоша, допустим, вне подозрений.
А остальные? Их ведь тридцать человек, вернее — человечков, — и у каждого наверняка язык чешется. А когда язык чешется, никакая клятва не удержит.
Во-вторых, приезд бати Петра Свистуна и учителя истории Андрея Фридриховича… Сейчас, припоминая подробности этой встречи, я видел, что она была не породственному сухой и бестолковой. Они оба ни о чем меня не спрашивали, ничем моим не интересовались.
Да и я тоже хорош! О доме ни слова. Про сестрицу Шарлотту, правда, вспомнил, а потом снова забыл и, когда батя и Андрей Фридрихович стали собираться, даже не догадался передать ей привет.
Да только ли это! Я припомнил, по меньшей мере, полтора десятка фактов, которые показались мне подозрительными, и наконец пришел к мысли, что здешние жители просто-напросто валяют дурака, то есть наблюдают и изучают по какой-нибудь своей методе, чтобы потом, в подходящий момент, схватить меня за шиворот и посадить в камеру. Не в тюремную камеру, а в лабораторную, разумеется. Отсюда и внимание, и снисходительное отношение к моим оговоркам и всяким промахам. Я бы назвал все это заговором во имя науки, если бы был уверен, что здешние жители способны устраивать заговоры.
Что ж, валяйте… валяйте дурака, если вам это нравится. Но имейте в виду, что мы, земляне, тоже не лыком шиты. Я стал думать, как бы мне объегорить здешних жителей, и в конце концов кое-что придумал.
Сашка, Федька и Гоша знают, когда я полечу обратно, думал я. С какой-то долей вероятности можно предположить, что знают и остальные. Допустим, что знают.
В таком случае мне надо как-то дезориентировать их, назначить другой день и час, что ли… Если здешние жители…
В этом месте мне вспомнились представители крайцентра, которые сегодня улетели на гортолете, и… Да, да, представьте, их лица показались мне знакомыми.
Один из них чем-то напоминал известного космонавта, другой — известного академика, а третий… третий тоже академика, но неизвестного, то есть я лично никогда не был знаком с ним, с этим вторым академиком. Что им здесь было надо, какого черта, думал я.
Так вот, если здешние жители, допустим, решили отложить захват моей персоны на последний день, а может быть, и на последний час, то, как читатель понимает, мое решение дезориентировать мальцов-огольцов, а через них и все остальное здешнее население не назовешь иначе, как мудрым. Я был рад, счастлив, даже настроение у меня поднялось, и от радости даже стал подмигивать всем подряд — от официантки и Фроси до Ивана Павлыча.
После обеда я хотел было отдохнуть, но мне не лежалось и не сиделось, как бывает перед дорогой. А тут еще вчерашний сон… Я забыл сказать, что этот сон буквально не давал мне покоя. Где бы я ни был и что бы ни делал, я нет-нет да и вспоминал фантастическую встречу с третьим Эдькой Свистуном в ночном лесу.
Кончилось тем, что в столовой, допивая третий стакан натурального компота (довольно вкусного, кстати сказать), я воскликнул: «Ну, Эдя, ты и даешь!» — и все посмотрели в мою сторону.
И вдруг мне захотелось побывать за Бурлой и собственными глазами посмотреть на то место. Меня интересовала не сама речка Бурла и тем более не согры, нет!
«А ну как сон вещий!.. У нас на Земле вещие сны редки, а здесь… А ну как здесь, на этой планете, сны сбываются!» — думал я, проникаясь жгучим, можно сказать, пронзительным желанием немедленно встать и пойти, пойти, пойти.
И в конце концов я встал и пошел. Напоследок мне оставалось побывать в конторе колхоза «Красный партизан». Я уже обошел все места, которые меня привлекали, даже в РТМ заглянул, хотя там в эту пору никого не было. Оставалась контора. Но при новой ситуации она отпадала. Да и что я увижу в конторе? — думал я.
В приемной, наверно, сидит Даша и печатает на машинке. Документация здесь, дай бог, в полном ажуре! В кабинете Иван Павлыч… С работы все вернулись, итоги подведены, и он передает их, эти итоги, в райцентр.
Я пошел сразу в бор. Самокат был на месте, то есть там, где я его и оставил. Я уселся за руль, проехал километра полтора — дальше дороги не было. Оставив самокат у трех приметных сосен, я зашагал пешком.
Денек стоял отменный, воздух был чист и целебен…
Словом, все было прекрасно, лучше не надо. И все-таки на душе у меня щемило. Завтра я навсегда покину эту планету, думал я. Навсегда! Явится здешний Эдька Свистун, скажет, что ничего подобного, вы с ума сошли.
Ну ни дать ни взять — сюжет для оперетты в современном духе.
А я тем временем буду далеко-далеко… Интересно, как долго проболтается в космосе здешний капитан Соколов? — подумал я. Ворочусь на Землю — обязательно напишу тому, нашему капитану Соколову, что его двойник и тезка стал космонавтом!.. Да, далеко-далеко… Как это поется в песне? «Далеко, далеко степь за Волгу ушла…» И мне будут до лампочки всякие опереточные сюжеты, потому что космос — это космос, с ним шутки плохи, летишь, но не знаешь, что летишь, — по сторонам не мелькают пригорки и кустики, — и во всем полагаешься на умненькие-благоразумненькие, как выражался Буратино, приборы, которыми оснащен твой корабль. Кстати, он оснащен и ручным управлением, однако пользоваться им можно лишь при заходе на посадку.
Вот и речка Бурла — вода в ней чиста и прозрачна до самого дна… Где-то здесь должен быть мостик, да, вот он, за той сосной… Дорогу мне загородил лось с рогами-лопатами. Я не знал, что делать — обходить или прогнать хворостиной… Поразмыслив, я решил, что лучше обойти, но тут рогач сам сошел с дороги. Я помахал ему и зашагал напрямую к мостику.
Собственно, это был даже не мостик в нашем смысле слова, а что-то среднее между мостиком и кладкой. Через речку (она неширока в этом месте) была переброшена узкая, сантиметров тридцать, не шире, бетонная плита. Обочь, на высоте одного метра, тянулся гладкий канат из какого-то искусственного волокна. Вот и все.
Дешево и сердито, как говорится. Я перешел по мостику на противоположный берег и остановился, чтобы сориентироваться на местности.
Да, именно здесь мы шли с Эдькой (здешним Эдькой), именно эти сосны обходили и через эти кусты продирались. А вон там, за теми сограми, и корабль стоял. Удивительный корабль, прилетевший с неведомой планеты. Он стоял на некотором возвышении, прямой и строгий, и смотрел кругом выпуклыми глазами-иллюминаторами. Возле корабля возился и сам космонавт.
Приглядевшись, мы догадались, что он снимает свой космический костюм, в котором, наверно, трудно было передвигаться по этой планете. Мы оба — я и здешний Эдька Свистун — переглянулись. Переглянулись растерянно, не зная, что делать. Я хорошо помню взгляд здешнего Эдьки — в нем был и вопрос: «Ну, каково?» — и просьба не уходить, не оставлять его одного. Мне тоже почему-то стало жутко — не страшно, а именно жутко (я и это чувство помню), и я тоже взглядом попросил Эдьку не уходить и не оставлять. И после этого мы оба — я и здешний Эдька Свистун — согласно закивали, как это делают заводные игрушки.
Но тогда была ночь, и мы были вдвоем. А теперь день, и я буду совсем, совсем один, с глазу на глаз с этим, третьим Эдькой Свистуном. И вот что уже совсем поразительно. Хотя было светло и птицы еще пели, чувство жути было глубже и сильнее, чем ночью. Я даже не знал, не мог бы сказать, если бы меня спросили, чего мне больше хочется — увидеть корабль с неведомой планеты или, наоборот, убедиться, что ничего подобного, это только сон, и не больше.
И все-таки я ждал встречи с тем, третьим Эдькой Свистуном, боялся — и ждал… Припоминал ночной разговор, от слова до слова, и старался заранее представить, что скажу сейчас. Мудрить тут нечего. Чем проще слова, тем они убедительнее. Я подойду, протяну руку и скажу:
— Ну, здравствуй еще раз! Как видишь, я пришел опять. Завтра я улетаю. Пройдет немного времени, и я буду дома, на планете Земля. Мне будет о чем рассказать! Боюсь, мне не придется больше ничего делать, как только рассказывать. А ты? Как ты?.. Кстати, передай привет от меня, от всех землян… Не кажется ли тебе, что нам пора налаживать контакты? А? Как ты на этот счет?
А собственно, для чего все это надо — все эти контакты, — пришло в голову. Ну, допустим, найдется сотня-другая высокоцивилизованных планет, жители которых способны общаться друг с другом… Представим на минутку, что они, эти жители, откажутся от мысли истреблять друг друга, а направят усилия на то, чтобы открыть новые, совсем не обитаемые планеты, как мы, земляне, открывали необитаемые острова и целые материки… Что дальше? Заселить эти планеты себе подобными?.. Хорошо, заселили. На это уйдет несколько миллионов или миллиардов, какая разница, лет, однако важно не время — времени Вселенной не занимать, а результат… Так вот, заселили, превратили в райские кущи, — что дальше? Где высший смысл и конечная остановка?
Но тут мне стало смешно.
Я материалист и диалектик и отлично понимаю, что высший смысл жизни в самой жизни и что никаких конечных остановок не предвидится. Единственное, что в наших руках, — это достигнуть гармонии и совершенства и тем самым избавить мыслящих человеков от лишних страданий.
Добиться этого можно лишь сообща, а не в одиночку, и я рад, что человечество (мое человечество) все больше осознает это.
Я перевел дух. Вот сейчас он выйдет из-за согры, третий Эдька Свистун, и шагнет ко мне, как я — к нему. Я попробовал поднять руку (правую руку, разумеется), она не поднималась. Хотел раскрыть рот и сказать приготовленные заранее слова: «Ну, здравствуй еще раз! Как видишь, я пришел…» Увы, язык отяжелел и перестал слушаться.
Чтобы вернуть себе нормальное состояние, я стал переминаться, растирать ладонью левой руки правую руку, а затем, уже обеими — левой и правой мускулы занемевшей нижней челюсти.
— Смелее, Эдя! — подбодрил я самого себя и сделал решительный шаг вперед, к тем сограм.
То, что я увидел, скорее обрадовало меня, чем разочаровало… Но вернее было бы сказать — то, что я ничего не увидел… В самом деле, взойдя на гребень согры, я ничего не увидел — ни корабля сигарообразной или какой-либо иной формы, ни самого космонавта. Вокруг стояли гигантские сосны, кое-где виднелись стволы таких же гигантских берез и осин. Большие зеленобокие синицы — с нашу галку величиной — звенькали, перелетая с куста на куст. Дважды где-то в небе прокурлыкали журавли. Они, должно быть, уже подались на юг.
Но нет! — я увидел… Несколько поодаль, на возвышении, я увидел довольно обширное, примерно метров пятнадцать на двадцать, кострище не кострище, а что-то похожее на кострище. В середине земля была выжжена (или выбита, не знаю точно), а вокруг все было опалено — и трава, и кусты, и даже деревья. Я не знал, что подумать. Корабль?.. А если корабль, то откуда, с какой планеты? И почему он улетел? И куда улетел?.. Я смотрел издали (близко подходить я не решался) и ломал голову, не находя ответа.
Потом я все же решился и, подойдя, стал ходить вокруг, внимательно осматривая землю. Мне казалось, если это корабль, тем более инопланетный корабль, то не может он улететь, не оставив никакого знака, никакого доказательства, что он был здесь. В этом смысле живые существа всей Вселенной, думаю, совершенно одинаковы. Они оставляют следы. Кстати, теория космического происхождения Иисуса Христа представляется мне достаточно убедительной. И если она еще не получила всеобщ зго признания, то потому лишь, что нет следов. Я слыхал, будто их, эти следы, особенно упорно ищут в Минске. Мне остается только пожелать искателям хорошего настроения.
Здесь было другое дело. Здесь прошли не годы, а часы, и я не терял надежды. Я ходил, вперив взгляд в землю, и думал, что неплохо было бы найти что-нибудь такое, черт побери, из ряда вон выходящее. Не черепок, разумеется, не монету или золотое украшение — этого добра и у нас хватает. Хорошо бы, думаю, найти какие-нибудь иероглифы позаковыристее, которые, может быть, и не значат ничего… Какая находка для науки!
К сожалению, я должен разочаровать любителей расшифровывать неведомые письмена. Ни клочка бумаги, ни обрывка пергамента или кожи — ничего… Я обошел вокруг кострища (назовем это кострищем), вздохнул с сожалением и подался сначала к тому мостику, по которому переходил речку Бурлу, а оттуда — к тем приметным соснам, где стоял мой самокат. Так и осталось это кострище загадкой Вселенной.
Наконец пришла пора сматывать удочки.
После ужина [13] я собрал записки, на всякий случай захватил стопку чистой бумаги — своя, земная вся вышла — и перевел часы на тридцать пять минут вперед.
Написал записку здешнему Эдьке: «Мать навести, дурень!» — и сунул в стол.
Затруднение возникло с одеждой. Я подумал, подумал и решил не переодеваться. Пусть моя земная остается на этой планете! И брюки, и пиджак, и рубашка с отложным воротником — все пусть остается.
Когда я перебирал одежду, в кармане пиджака звякнуло. Это были деньги, наши, земные деньги… Я извлек их, подержал на ладони. Жалкие медяки, сводящие с ума бедных и богатых, особенно богатых, как хорошо, что здесь, на этой планете, с ними покончили раз и навсегда.
Ссыпав медяки обратно в карман, я постоял возле этажерки с книгами. Конечно, думал я, было бы просто здорово, если бы я привез стихи здешнего Вознесенского или здешнего Евтушенко. Но, увы, как было сказано, мой корабль — не Ноев ковчег.
— Будь здорова, тетя Соня, — сказал я, обнимая старуху.
— Счастливо тебе, Эдя… Кланяйся там… — Тетка Соня посмотрела на меня сострадательно, как будто знала, что мне предстоит долгая дорога.
«Что она имеет в виду?» — подумал я, но спрашивать не стал. Я только заверил (на всякий случай), что поклонюсь, как же иначе, и подался к двери.
— Погоди, Эдя… — вдруг остановила меня тетка Соня.
— Что еще? А-а! — Я думал, старуха сунет что-нибудь вроде пирожка или яичка, — ничего подобного.
Порывшись в буфете, она нашла какой-то пакетик, совсем невзрачный на вид.
— Возьми, Эдя, возьми!
— Что это? Семена? Но зачем они?
— Возьми, возьми, — твердила старуха, гладя мою руку.
Пришлось взять и пакетик с семенами незабудок.
Здешних незабудок, разумеется.
— Ну будь, тетя Соня! — Я помахал рукой.
И вдруг у меня мелькнуло, что я никогда больше не увижу тетку Соню. Никогда!.. Мне стало больно и горько… Я воротился, порывисто обнял старуху, трижды поцеловал ее в щеку и, не говоря больше ни слова, зашагал в сосновый бор.
Ах, какой это был удивительный вечер! По деревне, залитой багровым светом, бродили парни и девчата.
На лавочке (здесь тоже делают лавочки) сидели пожилые женщины и мужчины. Но подсолнухов никто не лущил — здесь нет такой моды. На площади, против конторы, раздавались глухие удары. Там резались в волейбол. Улица на улицу.
Навстречу мне попался Иван Павлыч. В руках у него я увидел несколько кисточек какой-то дикорастущей травы, похожей на просо. Он заготавливал корм птицам, остающимся здесь на зиму. Я уже знал, что это его хобби.
Птицы остаются, а я вот улетаю, — пришло мне в голову.
У дома Соколовых я остановился, ожидая, когда появится Фрося. Вот ее стройная фигурка мелькнула во дворе, за кустом черемухи. Я окликнул… Фрося обернулась, глянула исподлобья. Кажется, мое появление ее нисколько не обрадовало.
— Пройдемся, — сказал я, когда Фрося вышла на улицу.
Мы свернули в проулок и побрели в сторону бора, куда мне и надо было.
В последние сутки что-то перевернулось в наших отношениях. То Фрося позволяла мне почти все. Читатель помнит, как нам было хорошо, когда мы оставались с глазу на глаз. А теперь… Фросю как будто подменили! Я хотел обнять ее — не тут-то было, — она решительно отвела мою руку.
— Хватит, Эдя, — сказала она тоном, не терпящим возражений.
— Я люблю тебя, Фрося… Я всегда буду любить тебя…
— И я люблю, но не тебя, а здешнего Эдика… Здешнего, понимаешь? — Ее глаза налились слезами.
— А я… разве не здешний? — сказал я и пожалел об этом.
Я, кажется, забыл сказать, что жители этой планеты пуще всего на свете презирают ложь, двусловие, двуличие, двудушие, словом, ложь и лицемерие во всех их проявлениях. Солгать, то есть сказать неправду, здесь считается тяжким преступлением.
— Ложь и лицемерие даже страшнее равнодушия, заметил как-то сосед и друг Семен, когда мы случайно разговорились на эту тему.
Нетрудно представить, какое впечатление произвели на Фросю мои слова. Она вся вспыхнула, как маков цвет, глаза ее гневно засверкали…
— И ты еще говоришь — здешний! — Я думал, она сейчас упадет и начнет биться в истерике.
Как читатель понимает, скрывать больше не было смысла.
— Фросенька, милая, я правда люблю тебя… Хочешь… хочешь — полетим со мной! Я выкину все контейнеры… все семена… записки… все выброшу, лишь бы освободить для тебя место! Вдвоем нам будет хорошо… Полетим, не пожалеешь! — Я хотел взять Фросю за руку, чтобы вместе идти к кораблю, но она и шага не сделала.
Потом я говорил что-то насчет того, что Иван Павлыч (наш, земной Иван Павлыч, разумеется) построит нам шалаш из двух-трех комнат, ты, мол, устроишься на работу дояркой (ты ведь и здесь доярка), и будем мы жить-поживать да добра наживать. И пойдут, мол, у нас дети, все здоровые физически, безупречные нравственно и вдобавок интеллектуалы, каких поискать.
Когда я кончил и открыл глаза, то Фроси возле меня уже не было. Солнце близилось к закату, и кругом стояла тишина. Слышно было, как на озере плещутся утки.
— Фро-о-ося! — крикнул я что было мочи.
Эхо прокатилось по лесу и пропало где-то вдали.
Я постоял, прислушиваясь, и свернул к тому месту, где стоял мой самокат.
Не успел я пройти и десяти шагов, как увидел лося.
Это был тот самый лось, который сегодня уступил мне дорогу. Он обрывал губами еще зеленые и сочные осиновые листья и на меня не обращал никакого внимания.
Я подошел к нему вплотную, нарвал горсть листьев и протянул ему. Лось не стал ломаться. Он подобрал с ладони все дочиста и помотал головой.
— Не везет мне, брат, — сказал я, гладя лося по гладкой, упитанной шее. Втюрился по уши, можно сказать, первый раз втюрился, и — никакой взаимности! Обидно, брат, черт знает как обидно… Впрочем, что я мечу бисер… А может, ты понимаешь? Может, ты наделен способностью понимать? — Лось в ответ замотал головой еще пуще. — Нет, это ты лишь притворяешься, что понимаешь, а на самом деле ничего не понимаешь, ни в зуб ногой, как у нас говорят. Ну, живи. — Я еще раз погладил лося по гладкой шее и двинулся дальше.
И вдруг… Я даже глазам не поверил, настолько это было неожиданно… Вдруг передо мною выросла Даша, секретарша Ивана Павлыча. На ней была блузка без рукавов, короткая юбочка с разрезами с четырех сторон — спереди, сзади и по бокам — и легкие туфли-босоножки. Вдобавок она набросила на плечи, можно сказать, воздушную косынку, которая готова была повиснуть в воздухе облачком от одного вздоха.
— Здравствуй, Эдя! — сказала Даша каким-то сдавленным голосом.
— Здравствуй! — Я сдержанно кивнул в ответ и отступил в сторонку, давая дорогу, хотя, как читатель понимает, никакой дороги в этом месте не было. Гуляешь? Так сказать, цветочки-ягодки? Ромашки-лютики?
Даша не приняла шутки.
— Я долго думала, Эдя… В прошлую ночь и глаз почти не смыкала…
— Ну, это ты зря! Сон — святое дело, учти это. У нас на Земле без сна обходятся лишь сумасшедшие да влюбленные. Да и то, слыхать, выкраивают часок-другой, чтобы прижаться щекой к пуховой подушке.
— Тебе смешно, — Даша чуть не плакала. — А я… Я люблю тебя, Эдя… Люблю, люблю, люблю… — Она смотрела на меня глазами, полными слез. Ее пушистые ресницы дрожали, и слезы текли, оставляя следы.
— Даша, опомнись! — Я взял ее за руку.
— Люблю, люблю, люблю!.. — продолжала она твердить, как одержимая. — Я тебя сразу полюбила, с первого взгляда, когда ты пришел на праздник дождя, помнишь?
Праздник дождя я помню, разумеется. Но Дашу…
Нет, Дашу я не заметил, а значит, и запомнить не мог.
Наверно, будучи при исполнении служебных обязанностей, она держалась ближе к конторе, в то время как я — ближе к столовой. Здесь мы, правда, столкнулись, но это было уже после того, как дождь перестал.
— Да, конечно, — сказал я, потому что правда и ложь в данном случае имели примерно одинаковый вес.
— Я сразу поняла, что ты не наш Эдька Свистун. Но имей в виду, я никому об этом не сказала, никому-никому… Да мне и говорить некому, настолько я одинока. После, когда ты признался, таить уже не было смысла. А до того я и рта не раскрывала. Я умею хранить тайны! — Последние слова Даша произнесла с подчеркнутой твердостью «А она ничего», — подумалось мне.
Где-то я слыхал (или читал), будто министерство сельского хозяйства Соединенных Штатов Америки долгое время занималось важными исследованиями сравнивало современных двадцатилетних женщин с их ровесницами периода 1939 года [14]. Зачем это понадобилось именно министерству сельского хозяйства, трудно сказать, но вот результат: у современных женщин рост выше на целый дюйм, талия тоньше, обхват бедер уже.
Глядя на Дашу, я подумал, что она как нельзя лучше соответствует типу современной женщины, какой она представляется агрономам, ветеринарам и зоотехникам. Роста Даша была высокого, талия нельзя сказать, чтоб очень тонкая, но еще и не заплыла… не успела заплыть жиром. Обхват бедер… Но о бедрах, к сожалению, ничего не могу сказать. Не могу сказать по той простой причине, что я их, эти бедра, не обхватывал.
Мне хотелось обхватить, вот так упасть на колени и обхватить, но что-то удерживало меня.
— Да, ты права, я не ваш Эдька Свистун, — подтвердил я, не зная еще и не догадываясь, куда она клонит.
— Ну вот! — обрадовалась Даша. — Я рада…
Я очень рада, что ты не наш… Фрося любит нашего, а я тебя, тебя… Я никого еще не любила так сильно, как тебя. И выбрось из головы Фросю, она тебе не пара.
— При чем здесь Фрося?
— Я видела, как ты стоял перед нею на коленях… — В голосе секретарши Ивана Павлыча прозвучала обида. — И это ты… первое человекоподобное существо, прилетевшее к нам из космоса… О, мужчины! Видно, на всех планетах вы одинаковы! Камень принимаете за хлеб насущный и самый натуральный хлеб отвергаете, полагая, что это камень.
Несмотря на то, что говорила Даша очень художественно, я понял, что камень — это Фрося, а хлеб насущный — она сама.
— Да, стоял… Но это ничего не значит, — сказал я.
Наступила долгая пауза. Даша смотрела на меня, я — на нее. Солнце, наверно, уже коснулось горизонта, оно освещало только верхушки деревьев, здесь же, на Земле, было сумеречно. Но и в сумерках, разлитых по всему воздуху, я отчетливо различал каждую родинку на теле Даши, каждую ее ресничку. А если взять во внимание, что кругом стояла первобытная, ничем не нарушаемая тишина, то станет ясно, что я так же отчетливо слышал и дыхание Даши. Смотрела она в упор, почти не мигая, и дышала редко, точно через силу, и это не предвещало ничего хорошего. И правда, минуту спустя, когда пауза становилась уже непереносимой, она сказала:
— Возьми меня, Эдя… Туда, туда… — Она сомкнула на груди руки и устремила взгляд вверх.
Я растерялся.
— Куда тебя взять? Ты понимаешь, что говоришь?
— Туда, на свою планету… Возьми, Эдя! Я буду тебе верной женой, вот увидишь! Не женой — тенью, если хочешь — твоей госпожой и повелительницей.
Читатель, наверно, заметил, что в словах Даши смешались самые, казалось бы, несовместимые представления. С одной стороны — тень (в фигуральном смысле, разумеется), а с другой — госпожа и повелительница… Но это объясняется очень просто. В быту здешние мужчины любят подчиняться женщинам. И, кстати, женщина здесь почитается тем больше, чем скорее она становится госпожой и повелительницей.
— Но это невозможно! Каждый, кто летит в космос, рискует жизнью.
— Я готова на все!
— Мы можем ведь и не долететь… Допустим, что-то поломается, выйдет из строя, и мы вынуждены будем опуститься на какую-нибудь необитаемую планету…
— Это прекрасно, Эдя! Мы положим начало новому человеческому роду. Чем плохо?
— А если и доберемся до планеты Земля, то, знаешь, там не так сладко, как тебе, может быть, кажется. В деревнях, и особенно в городах, мужчины и женщины сходятся и расходятся с легкостью, которая уму непостижима. Верность и честь мужчины (главным образом молодые мужчины) давно предали забвению, и нет на них никакой управы.
— Я готова на все! — повторила Даша с решимостью приговоренной к распятию.
— Но все это еще цветочки, Даша. Только цветочки… Земля — суровая, часто — жестокая планета, люди там беспрерывно враждуют друг с другом, стараются уничтожить один другого с помощью орудий, о которых лучше и не вспоминать… — И я выложил все, что когдато, еще в средней школе, прочитал в газетах и журналах. Я не жалел красок и надеялся, что Даша сейчас схватится за голову и пустится наутек. Ничего подобного.
— Я готова на все! — в третий раз, еще решительнее, произнесла она и упала передо мною на колени.
Признаться, я растерялся.
— Ну, зачем же так?.. Ну, встань, встань, нельзя же, в самом деле…
Но Даша и не думала вставать.
— Я люблю тебя, Эдя, и готова на все! — Глаза ее по-прежнему были полны слез.
Я силой заставил Дашу встать. Вынув носовой платок, вытер ей глаза, щеки. Она улыбнулась — тихо и застенчиво — и тяжело вздохнула. Я подумал, что не только ее сердце, но и все ее тело дышит любовью.
И тут, именно в этот момент, в голову пришла счастливая мысль. Если женщина равнодушна к моральным устоям и всяким земным ужасам, то остается одинединственный способ оттолкнуть ее, эту женщину, подумал я, — сказать, что у нее кривые ноги. Пусть ноги у нее будут, как у Венеры Милосской, неважно, говорите, что они кривые, и вы достигнете своей цели.
— Слушай, Даша, тебе больше подойдут длинные юбки, — сказал я, отступая и приглядываясь.
Она тоже отступила и тоже уставилась на меня ничего не понимающим взглядом. «При чем здесь длинные юбки?» — казалось, говорил ее взгляд.
— Понимаешь, Даша, у тебя кривые, некрасивые ноги… Показываться с такими ногами у нас, на Земле… Ну, знаешь! — Я передернул плечами.
— Ага! — вся просияла Даша.
Я не знал, чем вызвано это сияние, и раздраженно спросил:
— Что ага?
— Ага! — повторила Даша тем же тоном. — Когда мы прилетим на твою планету, я возьму сразу десять длинных юбок… Вот таких! — И она провела рукой по щиколоткам.
— А где ты возьмешь деньги, дуреха! — сказал я и осекся. Ведь Даша, наверно, уже забыла о том, что такое деньги… Пришлось объяснить, что у нас люди сперва зарабатывают деньги, а потом уже тратят их, то есть покупают, что им надо и не надо.
Кажется, я объяснял достаточно популярно. И все же Даша ничего не понимала.
— А без денег? Без денег ничего не дают?
— Не дают, Дашенька. Ничего, ничего не дают… У нас на Земле порядки в этом смысле никуда не годятся. Мы хотим их изменить, и наверняка изменим… — Я запнулся. В голову пришла гениальная идея, за которую я ухватился обеими руками. — Эврика, Даша, эврика! — воскликнул я не своим голосом, так что Даша даже вздрогнула. — Когда мы изменим порядки, то есть свалим все деньги в кучу и устроим грандиозный костер, я прилечу за тобой, вот увидишь!
И что бы вы думали? Мысль насчет изменения порядков Даше определенно понравилась. Во всяком случае, она заставила ее задуматься. А я, не теряя времени даром, принялся убеждать, вернее — разубеждать ее дальше.
— Понимаешь, Дашенька, сейчас на Земле полная неразбериха, чего греха таить! Но люди не сидят сложа руки. Люди думают и — я верю в это обязательно что-нибудь придумают! Если не сейчас, то позже, но — придумают, будь спокойна! И тогда… и тогда я прилечу и заберу тебя.
— Но тогда я буду старая… И ты мне будешь не нужен! — Лицо Даши перекосилось в жалкой гримасе.
— Да, ты права — старая. И я тоже буду старый… Но это ничего не значит. Сюда прилетит мой сын и женится на твоей дочери, и возьмет ее с собой на Землю… А разве это не одно и то же?
Даша утвердительно закивала головой. Я был рад, что все кончилось как нельзя лучше.
— Ну вот, умница! — сказал я, беря Дашу на руки. — Я тоже ведь люблю тебя… И насчет кривых ног — это я так, сдуру, ты не верь… Ноги у тебя чудесные! Если бы я жил здесь, на этом шарике, поверь, и минуты не стал бы колебаться… Мы с тобой, Даша, нарожали бы кучу детей — я люблю детей — и воспитали бы их настоящими людьми. Но я, кажется, заговорился? Пора, Даша, пора!.. Ты знаешь, где стоит мой корабль? Интересно, кто тебе сказал? Гоша, Сашка, Федька? Ни тот, ни другой, ни третий? Кто же тогда?.. Ну, да это уже не имеет значения. Я хочу сказать — послезавтра не приходи меня провожать, не надо! Во-первых, учти, слишком близко подходить нельзя — обожжет, — а, во-вторых… я не хочу, чтобы ты лишний раз волновалась.
И я зашагал дальше. Отойдя шагов десять, я оглянулся. Вдали, среди громадных лиственных и хвойных деревьев, виднелась стройная фигурка в белом. Это была Даша. Она стояла, привстав на цыпочки, и махала руками.
Прошло около часа, как я приземлился на какой-то странной планете. Когда я летел сюда, в космос, никакой планеты на пути не было видно, и вдруг… Я даже вздрогнул от неожиданности. Что делать? Переключив корабль на ручное управление, я стал медленно снижаться и скоро почувствовал под собою нечто твердое.
— Ну, Эдя, кажется, тебе опять пофартило, — сказал я вслух, прислоняясь к иллюминатору.
Замечу кстати, что наедине с самим собой разговаривать вслух просто необходимо. Космос коварен прежде всего тем, что человек не чувствует движения. В конце концов начинаешь думать, будто все время болтаешься на одном месте. Есть от чего сойти с ума! И вот тут-то бодрые, даже патетические разговоры с самим собой оказываются подслащенной пилюлей.
С этой целью надо вообразить собеседника и помаленьку, исподволь, донимать его каверзными вопросами.
Диалог может выглядеть примерно так.
— Ну, жив? — спрашиваешь, воображая человека, которому полет въелся в печенки.
— А то нет? — отвечает тот еле-еле.
— Это, брат, тебе не в министерском кресле сидеть, не какие-нибудь бумажки подписывать!
Ты, конечно, понимаешь, что министра в космос не пошлют, ему и на Земле, дай бог, работенки хватает. Но тебе очень уж хочется поболтать именно с министром, калачом тертым, и ты воображаешь министра.
Впрочем, после пребывания на той, второй планете (я стал звать ее второй планетой в отличие от Земли, которая для меня навсегда останется первой) нужда в министрах и прочих чинах отпала сама собой. Мне приятнее было обращаться мысленно к тому, второму Эдьке Свистуну и болтать с ним на всякие темы. Да это и проще было. Попробуйте вообразить министра, которого вы и в глаза не видели. А Эдькина внешность мне была известна во всех подробностях. Ведь он — это я, а я — это он.
— Да, пофартило, — продолжал я, всматриваясь в розовое безмолвие.
— Не говори «гоп», пока не перепрыгнешь! — смеется второй Эдька Свистун.
— Конечно, говорить «гоп» рановато, но уже одно то, что мы не завязли в этом киселе, а обрели некую твердь, что-то значит! Признаться, риск был громадный!
— Еще бы!
— Но теперь все в прошлом. Теперь, дорогой мой, надо как-то выяснить, обитаемая эта планета или необитаемая. И если обитаемая, то какова степень цивилизации живых существ, которые здесь обитают. Если они, эти существа, все еще на четвереньках ползают, тогда привет! Гусь свинье не товарищ.
Слово «кисель» у меня вырвалось не случайно. Действительно, эта, третья планета была окутана плотным туманом, похожим на густой розовый кисель. Разглядеть что-либо сквозь это невообразимое месиво было невозможно. Туман, туман… Кажется, прыгни в него и завязнешь, как в трясине. Я думал, вот-вот разойдется, рассеется… Как бы не так! Минул час, а кругом все та же довольно жуткая картина. Проще всего было нажать на кнопку с надписью «Старт» и лететь дальше.
Однако желание узнать, что это за планета (любопытство — двигатель прогресса, это давно известно), взяло верх. Я остался.
Чтобы не терять времени даром, я стал продолжать эти записки. Писать было страшно неудобно [15]. Корабль совершенно не приспособлен для такого рода занятий.
Даже столика сносного нет! Я вынул контейнер, положил его прямо перед собой на колени, на контейнер — бумагу, и пошло.
До корабля я добрался в сумерках. Посидел, прислушиваясь к шуму сосен, и полез в свою космическую обитель. Ну, вот и кончилось мое пребывание на этой планете. Сейчас я подберу веревочную лестницу, закрою наглухо люк и навсегда отрешусь от мира сего.
Веревочную лестницу я действительно подобрал (она могла еще пригодиться), а люк закрывать не стал. Мне хотелось еще подышать здешним воздухом, который вобрал в себя запахи берез, сосен, чистейшей речки Бурлы и такого же чистейшего озера Песчаного, словом, всего того, чем красна эта земля.
Признаться, было очень грустно. Вот прилетел на совершенно незнакомую планету, где все как у нас, не успел обжиться и сойтись с людьми, и снова в путьдорогу.
Теперь мне начинало казаться, что я зря не открылся. Люди здесь толковые, ну, свозили бы в Сибирскую академию наук к товарищу Лаврентьеву (здешнему товарищу Лаврентьеву, разумеется), ну, сняли бы на пленку, показали по телевидению… Удовольствие невелико, правда, зато сколько впечатлений!
Я представлял, как меня везут на машине сначала в Камень-на-Оби (по сему случаю не пожалели бы и машины с двигателем внутреннего сгорания, черт побери), потом на ракете с подводными крыльями дальше, до самого академгородка, расположенного на берегу моря.
Народу — сосновой шишке упасть некуда. В толпе я узнаю Лаврентьева и Келдыша (президент из Москвы прилетел) и, конечно же, несметные полчища хроникеров, репортеров, фотокорреспондентов и кинооператоров… О Русь!
Ракета не успевает причалить, как раздаются аплодисменты, возгласы: «Ура, Эдя!» — вспыхивают блицы, сверкают объективы фото- и киноаппаратов… Здорово, а? Но, увы, ничего этого я не увижу и не узнаю. Я еще на этой планете, но меня уже отделяет от нее стена толщиной… [16] думаю я. Вот сейчас я устроюсь поудобнее, посплю малость, часиков пять-шесть, а проснусь — и кнопку нажимать пора. «Старт!» — и мой чудо-корабль преодолеет здешнее притяжение и, постепенно набирая скорость, полетит, полетит, полетит…
Однако уснуть мне так и не удалось. Я был потрясен прощанием с этой планетой, особенно с Фросей и Дашей, которые стояли перед глазами. Да и жалко было спать в эти последние часы. Вот улетишь — и никогда больше сюда не вернешься. Ни-ког-да!.. С каким-то обостренным чувством смотрел я на здешние звезды, усыпавшие здешнее небо, на тонкий и, казалось, совершенно прозрачный серпик здешней Луны, висевший высоко над деревней, на здешний сосновый бор, стелившийся к опорам моего нездешнего корабля.
Я посмотрел на часы. Было семнадцать минут пятого. Значит, по-здешнему без восемнадцати четыре. Наступило самое темное на этой планете время. Темень… была до того густа, что и сказать нельзя. Я выключил внутренний свет, но и это не помогло. Впечатление было такое, будто меня вместе с кораблем погрузили в тягучий деготь. И в этот самый момент случилось что-то такое, чего я не ожидал, по правде сказать. В бору вспыхнули десятки, а может, и сотни костров. Самые ближние из них были примерно на расстоянии трехсотчетырехсот метров от корабля, самые дальние — в километре или еще дальше, трудно сказать.
Костры были небольшие, но горели они так ярко, что в бору стало светло, как днем.
— Черт возьми, откуда они узнали, что я лечу сегодня, а не завтра? И что задумали? — вслух сказал я, чувствуя, как мурашки ползут и ползут по всему телу. Но нет, не может быть, чтобы жители этой планеты сделали мне худо! Слишком они простодушны и добры для этого!
И правда, присмотревшись хорошенько, я увидел, что у людей, запрудивших сосновый бор, нет худых намерений. Они стояли кучками по три-четыре человека возле костров и глазели на мой корабль. Многие из них (я полагаю, каждый третий) были вооружены какимито аппаратами и приборами неизвестного назначения.
Надо думать, не метательными, а снимательными.
Ближе всех ко мне расположились мальцы-огольцы.
Сашка стоял, широко расставив ноги, и не сводил глаз с корабля. Гоша и Федька сидели на корточках.
— Проболтались-таки! А еще пионеры! — сказал я, обращаясь к мальцам-огольцам. — Ну да ладно, теперь все равно! Еще двадцать минут… Да, ровно двадцать минут, — я посмотрел на часы, — и я включу двигатели.
Мне показалось, будто сосновый бор покачнулся и наполнился могучим гулом. Это «хозяева костров», как я мысленно окрестил собравшихся на проводы, стали махать флажками и громко скандировать:
— При-вет, Э-дя! При-вет, Э-дя!
Мне было жарко в своем скафандре, да и двигаться было тяжеловато, однако, несмотря на это, я опять немного высунулся в люк и помахал рукой.
Те, кто был поближе, наверно, успели разглядеть меня более или менее хорошо, они передали остальным, и началось что-то уму непостижимое. В небо взлетели ракеты самых неожиданных расцветок — от ласкающего взгляд нежно-голубого до ядовито-зеленого и красного. Там-сям сверкали объективы снимательных аппаратов и телевизионных камер. Один бесстрашный фотокорреспондент (думаю, что фотокорреспондент) сломя голову помчался было к кораблю, но его остановили, тогда он ну прямо-таки кошкой вскарабкался на сосну и стал снимать оттуда.
Все происходящее не оставляло сомнений в том, что здешние жители знали, когда я полечу обратно, и заранее подготовились к проводам. «Кто кого все эти дни изучал — я их или они меня?» — подумал я. Вспомнились кое-какие подробности, связанные с моим пребыванием на этой планете, и я пришел к убеждению, что здешние жители все знали. «Знали, знали… Все знали!» твердил я про себя.
Особенно меня смущал приезд отца. В самом деле, приехал, посмотрел и уехал. И этот… Андрей Фридрихович — тоже хорош! Вертел глазами, как рак, и за все время не обронил дельного слова.
И вдруг я увидел, как к мальцам-огольцам подошли Фрося и какой-то здоровый парень, что называется, косая сажень в плечах, чем-то удивительно знакомый…
Я присмотрелся… Это был Эдька!.. Здешний Эдька!.. Он был как две капли похож на меня. Разве что волосы светлее да руки и ноги мускулистее, но эти детали не столь существенны. Заставь меня с детства разъезжать на самокате, и мои мускулы разовьются, дай бог.
И одет Эдька был, как я, то есть не как я, а как здесь одеваются все люди его возраста. Тенниска, шорты, туфли… Синий берет Эдька сдвинул набекрень, и это придавало его фигуре вид, я бы сказал, отчаянно-ухарский.
— Что, брат, опоздал? — мысленно обратился я к здешнему Эдьке Свистуну.
Наверно, сработал магнетизм. Или еще что-то, какая-нибудь телепатия, изучению которой у нас на Земле уделяется недостаточно внимания, — не знаю… Только здешний Эдька, кажется, уловил мою мысль. Во всяком случае, он привстал на цыпочки и сомкнул руки над головой, как бы давая понять, что рад и счастлив.
Мне хотелось сделать какой-нибудь жест, показать свое уважение и расположение, что ли, но было уже поздно — время подпирало, — и я решительно закрыл наплотно люк и, усевшись в кресле, включил дыхательную, как мы, космонавты, ее шутя называли, систему. Мне надо было привязать себя ремнями, что я и сделал незамедлительно. Потом нажал на кнопку с надписью «Старт» и прислушался. Зажигание сработало. Мой корабль стал легонько подрагивать. Слева от меня поднялась туча пыли.
Я посмотрел направо. В иллюминатор я увидел те же костры и те же ослепительные брызги ракет. Думаю, люди в эти минуты ликовали, кричали: «Привет, Эдя!», «Ура!» — или что-то в этом роде… В последнюю секунду возле костра, где стояли мальцы-огольцы, появилась Даша. Она сделала шага два или три вперед и остановилась, высокая, стройная, в длинном белом платье. Что означал этот наряд? Может, она хотела, чтобы ее лучше было видно на расстоянии? А может…
Однако прошу прощения; читатель. И на этой, третьей, планете начинает что-то проясняться. Кисель как будто разбавляется молоком, не в буквальном, а в переносном смысле, разумеется. Даже розоватость пропала, сменившись легкой синью. Интересно, обитаемая эта планета или необитаемая? Впрочем, зачем спешить.
Еще часик, ну от силы два — и, я полагаю, загадка разрешится естественным порядком. Во всяком случае, я не теряю надежды, что туман, похожий на кисель, скоро рассеется, а коли туман рассеется, то я наверняка что-нибудь увижу. Обязательно увижу! Непременно увижу!
На этом записки Эдика Свистуна обрываются. Правдивые записки, какие не так уже часто встречаются в наше время. Конечно, никакой Америки Эдик не открывает. То, что во Вселенной сто тридцать, а может, и все двести шестьдесят миллиардов не просто цивилизованных, а высокоцивилизованных планет, теперь каждому школьнику известно. И все же отрицать научную ценность записок, как это сделал Главный конструктор, по-моему, не совсем справедливо. Впрочем, как мне показалось, содержимое второго контейнера поколебало мнение и Главного конструктора.
Заключим книгу письмом Шишкина… Георгия Валентиновича Шишкина, которое для широких кругов читателей, как нам кажется, тоже представляет некоторый интерес. Небольшой, правда, совсем незначительный, но все-таки…
На этот раз я заявился к нему собственной персоной.
Несмотря на громадную, можно сказать, космическую занятость, Главный принял меня, больше того — пригласил в какой-то недорогой ресторанчик и угостил коньяком.
— Что вам сказать? — Он потер ладонью правой руки о тыльную сторону левой. — Не надо преувеличивать, нет, однако… — Присмотрелся к рюмке, отпил из нее пару глотков и внушительно добавил: — Однако и приуменьшать нельзя. Хотя, с другой стороны, и всякие упущения… Вот они там (кивок вверх) запустили капитана Соколова. Своего капитана Соколова, разумеется… А кто сконструировал космический корабль? Кто, спрашиваю? Пушкин?
Мы выпили еще по рюмке.
— Но нас, ученых, сейчас занимает больше третья планета, — сказал Главный перед тем, как рассчитаться с официанткой. — Обитаемая или необитаемая? К сожалению, из записок, которыми мы на сегодняшний день располагаем, трудно сделать сколько-нибудь определенное заключение.
— А какой бы вам хотелось видеть ту планету? — спросил я без обиняков.
— Разумеется, необитаемой, что за вопрос! Необитаемой и только необитаемой. Оптимальный вариант — чтобы на планете росли всякие растения, вплоть до злаковых, водились животные и птицы, но… все в диком первобытном состоянии. Примерно на уровне неолита… В таком случае мы, — возможно, вместе с американцами — немедленно приступили бы к грандиозной операции по переселению какой-то части жителей Земли. Сперва, разумеется, человека четыре — проекты кораблей, способных взять на борт четыре человека, уже разрабатываются…
— Двух мужчин и двух женщин?
— Да. Они явились бы теми Адамами и Евами, которые положили бы начало человеческому роду на той, третьей планете. Впрочем, в век технической революции в одиночестве им доведется быть недолго. Вслед за первым кораблем отправится второй, за вторым — третий, и так далее.
— Но это жестоко!
— Что вы имеете в виду? — нахмурился Главный.
— Мне кажется, это жестоко — ставить землян в условия неолита. Ни радио тебе, ни телевидения…
— Что поделаешь, что поделаешь! Наука… Да, обратите внимание, Эдик Свистун нигде не пишет «конец»… А что это значит?.. Ну-ну, улавливаете?
— Н-нет, — сказал я растерянно.
— А это значит, дорогой мой, где-то должны быть записки и с той, третьей планеты! Готов биться об заклад, они есть! Но — где, где? — Главный нервно заерзал на стуле. Я — тоже. До того мы оба разволновались.
И правда, думаю, если Эдик пробыл на третьей планете, скажем, дня три-четыре, и того достаточно, чтобы сделать кое-какие наблюдения. А он ведь любит не только наблюдать, но и фиксировать свои наблюдения.
— Впрочем, я убежден, что и на третьей планете, если она окажется достаточно обжитой и, так сказать, достаточно высоко цивилизованной, люди или другие разумные существа наверняка живут сообществами, локоть к локтю. Иначе нельзя. Вам не доводилось читать про опыты англичанина Паска?
— Нет, — сказал я несколько растерянно.
— Он создал автоматы, которые должны были самостоятельно выработать целесообразное поведение. Причем выработать в неизвестной им среде и такое поведение, которое приводило бы к заданным результатам. Их условно можно было бы обозначить, как получение пищи. И что же? Сперва автоматы тыкались куда попало, как слепые щенки. Потом у них появилась определенная линия поведения. Какая, спросите вы? Они, эти железные, бездушные чудовища, разумные чудовища, сказал бы я, стали объединяться в стаи и действовать не только в своих собственных интересах, но и в интересах других. А что это означает, молодой человек? Ну-ну, улавливаете?
По правде сказать, я не совсем улавливал, но, чтобы не показаться невежественным, утвердительно замотал головой. После этого мы помолчали немного.
Минуты две или три, вряд ли больше. Я тянул час из стакана, Главный кофе из фарфоровой чашечки.
Допивая кофе, он вдруг спросил:
— А как земляки? Интересно, как земляки восприняли записки Эдика Свистуна? Вы прочитали им, конечно?
Я сказал, что по-разному. Когда я прочитал здешней тетке Соне о той, инопланетной тетке Соне, то здешняя тетка Соня побледнела, всплеснула руками и чуть не отдала богу душу. — «Может, брешет, а?» — «Эдя серьезный малый, а вы — брешет!» — «Серьезный, а все равно, может, брешет. Как же это — здесь и там… А ну, как и еще где-нибудь?» — «Вполне возможно». — «Ойой-ой, до чего наука дошла!» Остальные были несколько определеннее в своих оценках. «Был человек как человек и на тебе — прославился!» — заметил сосед и друг Семен. А агроном, когда я дочитал до семян злаковых, так и задрожал весь: «Как же так, а? Ну, арбузы, дыни — бог с ними, как-нибудь и без них обойдемся, а пшеница… Пшеница!» «Вообще чертовщина какая-то! — с досадой сплюнул Кузьма Петрович, наш механик и чтец-агитатор. Сколько денег затрачено, сколько сил и все коту под хвост! Лучше бы записки, чем семена и чертежи!»
— Что значит — лучше бы записки? — насторожился Главный.
— Механик, должно быть, хотел сказать: лучше бы записки пропали… Но это, по-моему, уж слишком!
Но кто особенно был задет, можно сказать — уничтожен, так это Мефодий Аверьянович Авдюшко. Еще бы, на той планете Эдик даже не заметил его. Сосед и друг Семен злорадствовал: «А тебя там и нет! Там вообще начальники обходятся без заместителей, понял?» Зато Фрося и Даша были на седьмом небе. Фрося в первое время стеснялась и краснела, будто Эдик выдал ее заветную тайну. А Даша ничего. Мне показалось, что она и одеваться стала наряднее, для чего укоротила старые платья, и смотрела теперь на всех с чувством некоторого превосходства.
Впрочем, больше всех радовалась ребятня. Гоша, Сашка и Федька бывали у меня почти ежедневно. Они поделились своими воспоминаниями об Эдике и заверили, что учиться будут только на пятерки, а когда вырастут, станут космонавтами. Я сказал, что это необязательно. Важнее другое — какими людьми вы станете, хорошими или плохими, а профессия — дело пятоедесятое. Но мальцы-огольцы со мною не согласились.
Всем троим непременно хотелось стать космонавтами.
Потом Главный поинтересовался моим дальнейшим маршрутом. Я сказал, что заеду в Москву, к отчиму, погощу немного, ну денек, может быть, два. А на самом деле в голове начал складываться совсем другой план.
«Третья планета… Записки с третьей планеты… И как я сам не догадался?» — думал я.
В самом деле, Эдик Свистун ясно дал понять, что и на той, третьей планете начало что-то проясняться.
Надо полагать, оно и прояснилось окончательно. А раз прояснилось, значит, Эдик сделал какие-то наблюдения. Он не мог их не сделать, не такой он парень, чтобы хлопать ушами. И не только сделал, но и записал, зафиксировал, наверняка зафиксировал. Выходит, и записки с третьей планеты тоже должны быть. Должны, должны, факт!
— Ну, счастливо! Извините — дела! Между прочим, коли уж вы загорелись этим делом, то доводите его до конца. Ищите, ищите, дорогой мой! Мы, ученые, в ножки поклонимся, если вам удастся найти хоть ничтожный клочок бумаги с записями, сделанными на третьей планете! — как бы угадав мои мысли, сказал Главный и, рассчитавшись с официанткой, направился к выходу.
Я тоже вышел. Мы простились. Главный пошел своей дорогой, я — своей.
— Кланяйтесь землякам! — крикнул он издали.
То ли от выпитого коньяка, то ли еще отчего, не знаю, только настроение у меня в тот благословенный весенний вечер было великолепное, ну, лучше некуда.
Я смотрел на чудные березки и сосенки, росшие в городке обочь с тротуарами, на прелестные кучевые облака, плывшие куда-то на запад (впрочем, может быть, и не на запад, а на восток, в то время я плохо ориентировался), и думал о весне — и здесь и там, на других планетах. Ведь и на тех, других планетах весна, как я понимаю, и там зеленеют березы и зацветает кудрявая черемуха, и там люди (Эдик Свистун доказал, что люди) выходят в тенистые рощи и сады, радуются теплому солнцу и синему небу, цветам и травам, словом, вечно обновляющейся и прекрасной в своем обновлении бессмертной Жизни.