Михаил Демиденко ЗА ВЕЛИКОЙ СТЕНОЙ

Предисловие

Вот перед вами две повести, очень разные по жанру, по теме и героям, действующим в них. И все же есть между ними некое сцепление, то, что их объединяет, — это Китай, который зримо предстает в первом повествовании и неотступной тенью витает во втором. Молодому читателю наших дней трудно себе представить всю панораму китайской жизни пятидесятых годов, на фоне которой развертываются события повести М. Демиденко «За Великой стеной». Многое в ней покажется странным, абсурдным, и не раз, наверное, возникнет вопрос: «Почему так сложилась судьба ее героев?», «Кому понадобилось разлучать молодых людей?», «Кто был виной тому, что мощный импульс нашей с Китаем дружбы задохнулся в самый разгар огромного строительства в этой далекой, но ставшей близкой нам стране?»

Разумеется, повесть не дает, да и не должна давать ответа на все эти вопросы. Она эмоционально точно воссоздает атмосферу тех лет, чувства советских людей, приехавших в Китай, чтобы помочь строить новую жизнь, их глубокое разочарование и пережитое ими, когда появились первые признаки отчуждения, недоверия, а затем и открытой неприязни, сделавшей невозможной, да и просто ненужной дальнейшую работу наших специалистов в Китае. А ведь их было много тысяч; со всех концов страны по просьбе китайского правительства отправлялись в далекий Китай лучшие инженерно-технические кадры, люди большого опыта, проверенные на стройках пятилеток и в тяжелые послевоенные годы восстановления. Мы делились с Китаем всем, что имели, знали, не только техникой и оборудованием, документацией и проектами, но главным своим достоянием — людьми.

При непосредственном участии и с помощью Советского Союза в КНР в 1950–1958 годах быстро строились крупнейшие заводы, модернизировались старые, закладывались основы отраслей современной промышленности, ранее не существовавших вообще, возводились уникальные мосты, другие сооружения. Китай преображался на глазах. Конечно, требовались десятилетия упорного труда, чтобы преодолеть вековую отсталость, но старт был взят стремительный и результаты первых лет были обнадеживающими. И внезапно утвержденный в 1956 году VIII съездом партии курс дальнейшего социалистического строительства был в корне пересмотрен и отменен группой китайских лидеров во главе с Мао Цзэ-дуном. Взамен стране навязали авантюристическую политику «большого скачка» и «народных коммун». Мао Цзэ-дун провозгласил: «Три года упорного труда, десять тысяч лет счастья» — и разъяснил, что это как раз то время, которое потребно Китаю, чтобы «построить мост в коммунизм», надо только туго затянуть пояса, навалиться всем миром и совершить «большой скачок». Весь опыт «иностранных специалистов» (то есть советских) объявлялся консервативным и отсталым, все технические нормативы отбрасывались как «буржуазные выдумки». Китай и только Китай проложит путь человечеству в коммунистическое завтра.

Вся страна заседала на собраниях, на которых принимались не просто повышенные, а фантастические обязательства перекрыть мировые рекорды. Как, чем? Энтузиазмом, подкрепленным «идеями Мао Цзэ-дуна». Презрение к специалистам, их советам и опыту возводилось в добродетель, а любое сомнение в реальности задуманного квалифицировалось как капитулянтство и предательство. Китай покрылся кострами кустарных доменных печей — все плавили металл (как потом оказалось, никуда не годный), развертывались кампании одна нелепей другой: все от мала до велика были брошены на уничтожение воробьев — уничтожили, вскоре выяснилось, что зря — произошли серьезные нарушения природной среды. Но если поддавался оценке огромный материальный ущерб, нанесенный авантюризмом маоистов китайской экономике (потому что не прошло и года, как провал «большого скачка» и «народных коммун» стал очевидным), то кто мог измерить страшный моральный урон — дискредитацию идей социализма в сознании трудящихся? Ведь все эти маоистские эксперименты выдавались их организаторами за вершину теории и практики строительства коммунизма!

Обстановка в стране накалялась. Трезво мыслящие руководители — партийные, хозяйственные, военные, инженеры и ученые, рабочие и крестьяне, — своими глазами видевшие пагубные результаты происходящего, выражали недовольство, роптали иногда открыто, чаще глухо, но так, что «великий кормчий» был вынужден отступить. Однако признать свой провал — это было исключено. «Большой скачок» и всеобщая «коммунизация» выдохлись, однако поплатились в первую очередь не инициаторы авантюры, а ее критики. Мао Цзэ-дун жестоко мстил тем, кто осмелился назвать вещи своими именами, кто впервые во всеуслышание заявил: «А король-то голый!» Начались репрессии, разгромили антипартийную (точнее, антимаоистскую группировку), нагнетали атмосферу культа непогрешимого вождя, а всю вину за колоссальную неудачу свалили на безымянных стрелочников — партийные и хозяйственные кадры на местах, которые-де неправильно претворяли в жизнь великие предначертания Мао Цзэ-дуна. Но мало этого. Маоистам показалось заманчивым переложить ответственность (хотя бы частично) за экономический провал на… Советский Союз! За «аргументами» дело не стало. В ход было пущено буквально все. На собраниях в учреждениях, на фабриках и заводах, в вузах — повсюду пропагандисты вбивали в головы людей: Советский Союз давал нам плохие советы, советская техника отсталая и несовершенная, их технология непригодна для китайских условий, их специалисты ведут себя высокомерно, а дела не знают или стараются нарочно сдержать наше развитие, Советский Союз виноват в том, что мы не сумели сделать то-то и то-то. Вышел из строя советский генератор (из-за грубейших нарушений технических норм) — Советский Союз прислал брак; появились трещины в бетонном фундаменте (из-за того, что произвольно заменили марку цемента) — советские расчеты ошибочны; запороли на перегрузках двигатели — виновата советская техника и т. д., до бесконечности. К советским специалистам перестали обращаться, их демонстративно игнорировали, даже оскорбляли. Дальнейшее их пребывание в Китае — это стало ясно — не входило в планы маоистов, присутствие тысяч советских людей им мешало. И тогда произошло то, что должно было произойти, — специалисты вернулись на Родину. Теперь ничто не препятствовало группе Мао Цзэ-дуна развернуть вовсю новую идеологическую «кампанию перевоспитания» масс в антисоветском, националистическом духе. Делалось это еще исподтишка, до 1962 года по крайней мере, но делалось систематически, планомерно, непрестанно.

Антисоветизм нагнетался по всей стране, одновременно подогревались националистические настроения, и все это на фоне уже чудовищно раздутого культа Мао Цзэ-дуна. Лицемерие и ложь стали повседневными атрибутами китайской действительности. Этому я сам был свидетелем. Я приехал в Китай в 1962 году, то есть после того, как оттуда вернулся домой герой повести М. Демиденко. Много было интересных, хотя и порой тягостных впечатлений за три года журналистской работы. Расскажу лишь об одном.

…Близилась к концу поездка по городам северозападного Китая, организованная для журналистов социалистических стран и коммунистических газет редакцией «Жэньминь жибао» в мае — июне 1964 года. Мы уже побывали на заводах и фабриках, в сельских коммунах, осмотрели множество музеев и достопримечательностей Яньани, Сианя, Лояна и Тайюаня. Многие из нас просили показать специализированный госхоз. И вот было объявлено, что можно посетить молочную ферму, которая содержится на профсоюзные средства тайюаньских рабочих. Выбирать не приходилось, и мы согласились.

Автобус двинулся от городской гостиницы, миновал центр, свернул на шоссе и вскоре остановился у ярко раскрашенной арки, за которой виднелась густая зелень.

Мы вышли из машины навстречу пожилому, но бодрому человеку, который, широко улыбаясь, представился нам: директор фермы Цуй Шэн-мао, и широким жестом пригласил следовать за ним. Эффект, по-видимому, был хорошо рассчитанный и проверенный не раз: сделав первые шаги по асфальтовой дорожке, мы остановились — может быть, ошибка, нас привезли в розарий или ботанический сад? Но директор Цуй, довольно улыбаясь, вел нас дальше, на ходу поясняя: «Коровам нужна стерильная чистота и аромат цветов, это хорошо на них действует!» Ошибки не было, между буйно цветущих кустов роз висело красное полотнище с восемью иероглифами: «Сердце всегда на ферме, ферма всегда в сердце». Позже выяснилось, что автором этого и других изречений был сам директор Цуй.

А пока нас ввели в аккуратный чистый дом, в зал с мягкими диванами и креслами, где стены были увешаны длинными свитками традиционной живописи и образцами каллиграфии, а на резных столиках стояли вазы тонкого фарфора. И здесь за обязательной чашкой чаю директор Цуй поведал нам о руководимом им хозяйстве. Ферма была создана в 1952 году, с каждым годом расширялась. Теперь у них 54 тысячи квадратных метров, более 180 коров, на ферме работает 65 человек. Я смотрел на своих товарищей и ловил их недоуменные взгляды: образцовое хозяйство, а на работника приходится только три коровы, здесь что-то не так.

Мы снова вышли на аллею роз, раскачивались на легком ветерке причудливые фонарики, вырезанные из жести. Один из нас, докурив сигарету, оглянулся, куда бы бросить окурок. К нему пришел на помощь директор Цуй: «Сюда, пожалуйста». Он указал на изящную пепельницу на высокой ножке у кромки аллеи. Потом мы уже сами замечали их, установленные через каждые 20–30 метров, на всех дорожках этого «коровьего сада». Мы шли довольно долго, одна аллея красивее другой сменяла друг друга, но коров не было. А директор Цуй бодро вел нас дальше и рассказывал, как после «большого скачка» на ферме высадили 250 тысяч деревьев, и коровы дышат чистым воздухом с богатым содержанием кислорода. «Теперь мы серьезно занимаемся гигиеной, это помогает лучшему выживанию молодняка. В борьбе за чистоту принимают участие все сотрудники, у каждого свой участок, за мной, например, закреплен общественный туалет», — с этими словами он подвел всю группу к аккуратному домику в глубине. Не войти было бы бестактно, и мы, чтобы не обидеть хозяина, осмотрели «участок директора», который действительно содержался в образцовом порядке. На стенах висели картины на отвлеченные темы и стихи о пользе гигиены. И те и другие принадлежали перу директора. Ему же принадлежало маленькое новаторское усовершенствование, действие которого он охотно продемонстрировал нам.

И вновь пустынные аллеи, мостики и аркады, пока не появился первый коровник. В новом кирпичном строении не было ни одной коровы, не было даже характерного запаха. Блестел свежевымытый пол. Но первое, что бросилось в глаза, — картины. Они были нарисованы прямо на белой оштукатуренной стене перед каждым стойлом. Это было, пожалуй, слишком неожиданно даже после того, что мы видели. Стало как-то не по себе. Один из нас, заметив в углу коровника громкоговоритель, спросил, лишь бы разрядить неловкое молчание:

— Вы проигрываете музыку для коров?

— О да, коровам очень нравятся оперные мелодии, музыка благотворно действует на их состояние.

Мы прошли через второй такой же пустой коровник и наконец увидели за загоном тех, для кого, по словам директора Цуя, благоухали розы, играла музыка, росли 250 тысяч молодых саженцев. Несколько десятков довольно худых животных голландской породы лениво жевали траву, поглядывая в сторону очередной партии посетителей. «В среднем мы получаем 12,5 литра от одной коровы в день, жирность — 3,3 процента», — ответил директор Цуй самому дотошному из нас и поспешил увести группу от загона по новой аллее, в конце которой, вся увитая зеленью, стояла красивая беседка. «Не хватает рабочих и средств, — откровенно жаловался Цуй, — вот недавно с трудом возвели эту беседку, а надо еще закончить одну каменную арку». И никто уже не решился спросить, зачем нужны коровам эти сооружения и аллеи, напоминавшие старинные китайские дворцовые парки. Директор продолжал улыбаться, был любезен и разговорчив. Но беседа не клеилась.

Оставалось осмотреть общежитие для рабочих. Нас подвели к низкому одноэтажному зданию. В большой темноватой комнате было не так чисто, как в коровнике, пахло человеческим жильем, картин было меньше, а радио не было и вовсе. Стояло десятка два незастеленных коек, и рядом с каждой — нехитрый скарб обитателей, которых мы так и не увидели. Примерно так же уныло выглядела и столовая для рабочих.

Потом мы снова сидели в другой роскошной приемной зале для гостей, нам показали книгу отзывов, где многие высокие чины и делегации оставили восторженные записи об увиденном. С каким-то тягостным чувством я тихо вышел из дома. Спустя минуту вышли и другие. Молча закурили, не глядя друг другу в глаза, как будто мы сами стали участниками фальшивого спектакля.

За оградой в большом городе, в огромной стране жили миллионы людей, у которых не всегда есть даже самое необходимое для жизни, и поэтому этот «коровий рай» показался таким кощунством. Мне вспомнились пекинские ребятишки, играющие у чахлых кустиков в пыльных тесных двориках. Им тоже невредно было бы подышать ароматом роз, которые вырастил директор Цуй для утехи сановных посетителей.

А за несколько дней до этого нас водили по цехам Лоянского 1-го тракторного завода, завода горнорудного машиностроения, Лоянского шарикоподшипникого завода, Тайюаньского завода тяжелого машиностроения. Первые три из них были полностью отстроены по советским чертежам и проектам, основное оборудование на них — советское. Помню, когда их еще строили в 50-е годы, не проходило недели, не то чтобы месяца, без репортажей с этих строек, которые так и назывались: «плоды советско-китайской дружбы». Первый лоянский трактор, первый подшипник — это были всенародные праздники. Прошло всего несколько лет — четыре, пять. Директора заводов подробно рассказывали нам о том, как они строились под руководством Мао Цзэ-дуна, в соответствии с его установками, и ни слова о том, что было в действительности. Потом в цехах мы видели целые линии советских станков, в том числе самые сложные, уникальные, на многих заводские марки содраны, спилены. На прямые вопросы стереотипные ответы (глаза при этом смотрят в сторону): «Советские специалисты находились здесь в соответствии с соглашением между Китаем и СССР, Советское правительство их отозвало в одностороннем порядке». Спорить было бесполезно, да и бессмысленно. Те, кто разговаривал с нами, знали правду не хуже нас. И так было по всему Китаю. Только с течением времени стереотипный ответ несколько менялся, стали вставлять другие слова: «советские ревизионисты», и добавляли что-то невнятное об отказе от обязательств и вреде, нанесенном Китаю «иностранной державой».

Теперь читателю повести М. Демиденко «За Великой стеной», должно быть, несколько проще понять ее коллизии и беду, которая стряслась с молодыми людьми. Потому что в эти годы, о которых идет рассказ, любовь почиталась в Китае за тяжкий грех, а любовь к иностранцу — страшный, непростительный грех, за него придется расплачиваться, может быть, всю жизнь. Об этом, конечно, не писали в газетах, но о греховности любви писали сколько угодно.

Я приведу несколько цитат, переведенных мной в те годы и записанных точно. Журнал «Чжунго цин-нянь» («Китайская молодежь», 1963, № 19) писал: «В нынешний период фетишизация любви может сыграть вредную роль, может создать очень большую опасность для прогресса молодежи». Яо Вэнь-юань, автор этой статьи, так развивал свою мысль: «Если считать любовь величайшим счастьем, то можно потерять интерес к делу социализма и могут появиться противоречия в отношении коммунистической морали. Это непосредственно серьезно отразится на учебе и работе, и даже может случиться так, что из-за личной любви пожертвуешь принципами, забросишь работу и в политическом отношении совершишь ошибки».

Вот как все, оказывается, просто! Полюбишь, потеряешь интерес к делу социализма!

Наставники китайской молодежи всеми средствами пытались внушить ей, что любовь — явление чуть ли не постыдное, если дело касается революционера, что лучше вообще отбросить ее или, на худой конец, если отбросить не удастся, заземлить и принизить, подойти к любви «трезво и осмотрительно». Иногда исподтишка протаскивалась мысль о том, что любовь лишь биологическое явление, средство продолжения рода, и только. Не случайно газеты и журналы в Китае без всякого стеснения обсуждали вопросы половой жизни, усиленно рекомендуя молодому читателю различного рода «научные методы» в этой области, а в различных общественных местах устраивались выставки противозачаточных средств, на которых «экскурсоводы» наглядно демонстрировали способы их применения. При этом китайская пропаганда уже в открытую приводила в качестве отрицательных примеров советскую жизнь на материале нашей литературы и поэзии.

Газета «Вэньибао» («Литература и искусство») опубликовала статью некоего Ли Чжи, в которой характеризовала многих молодых советских поэтов как «пропагандистов сексуальной психологии, эротизма и анормальностей». Оглупив и извратив стихи Светланы Евсеевой путем подстрочного перевода с английского, Ли Чжи самодовольно заявлял: «Счастье в браке, в продолжении своего рода, — вот в чем философия счастья этой поэтессы». Не менее круто расправился автор статьи и с Ахмадулиной, и с Казаковой, и с Вознесенским. Одну цитату привести все же стоит. Вот она:

«Будь то Казакова или Евсеева — все это не единичные явления. Сегодня в СССР имеется целый ряд таких поэтов. Они сами называют себя «детищем двадцатого и двадцать второго съездов». Эти поэты делят свои произведения на две категории: одна категория — это «стихи, направленные против догматизма», иными словами, против марксизма-ленинизма, против пролетарской революции и диктатуры пролетариата; другая категория — это «стихи, посвященные любви».

Понятно, для чего Ли Чжи и другие ему подобные брались за перо. Их конкретная цель (разумеется, в рамках общей цели китайских пропагандистов — опорочить все советское) — доказать связь между отступничеством от марксизма-ленинизма и лирическим отношением к жизни, к стихам о любви, к самой любви. Именно для этого понадобилась беззастенчивая ложь о том, что советские молодые поэты выступают «против марксизма-ленинизма, против пролетарской революции и диктатуры пролетариата».

Но мы все еще не дали ответа на главный вопрос — почему все это произошло спустя 8-10 лет после великой победы 1949 года, положившей начало новой жизни? Почему произошел крутой поворот, политический и идеологический, в самом Китае и в его отношениях с братскими социалистическими странами? По ходу изложения мы уже упоминали национализм, вот к нему-то и ведет наш поиск.

К сожалению, простого и краткого ответа здесь быть не может, придется вернуться немного назад в прошлое этой страны.

Исторические корни китайского национализма уходят в глубь веков. Китайская имперская доктрина, сложившаяся в своих основных частях еще две тысячи лет назад, рассматривала Китай как центр мира (что отразилось и в названии страны «Чжунго» — «срединное государство» и в другом, более древнем названии Китая «Тянься» — «Поднебесная», которое интерпретировалось как государство, объемлющее весь мир под небом), а китайцев как избранную расу высшей цивилизации, окруженную варварами. Китайские императоры согласно этой доктрине считались полновластными господами не только китайского народа, но и всех других народов, известных китайцам.

К развитию этой концепции приложили старание не только императорские династии, но и большинство ученых, философов и историков далеких эпох, мыслителей, оставивших след в сознании многих поколений китайцев вплоть до наших дней.

Естественно, что многовековое культивирование и насаждение идеи национальной исключительности могло привести и привело к возникновению определенного стереотипа массового сознания. Существенная черта его выражается в чувстве превосходства китайцев над остальным миром, обусловленном не только исторически (то есть теми временами, когда сильная империя расширяла свои границы, облагала данью соседние народы, огнем и мечом подавляла восстания некитайских народов), но также якобы самым совершенным образом правления, мудрой политикой правителей, глубокой философией, высокой моралью и пр.

Пренебрежительное отношение к «варварам» (ко всем некитайцам, в том числе и в границах империи), этнические предрассудки, приверженность к «своим» национальным (в действительности же к самым консервативным, феодальным) традициям обусловили еще одну черту в официальной идеологии и в массовом сознании: «нецивилизованные» народы (то есть все некитайцы) не могут претендовать на самостоятельное существование. «Варвары» могли быть цивилизованы лишь в том случае, если они воспринимали китайскую цивилизацию, иначе говоря, ассимилировались; в этом случае их уже считали китайцами. Даже тогда, когда на китайском троне в результате разрушительных нашествий оказывались иноземные завоеватели, их рассматривали как людей, приобщившихся к китайской цивилизации.

Китай заплатил дорогой ценой за герметическую изоляцию от внешнего мира, за косность и консерватизм господствующего класса, все еще ослепленного манией величия и силы, хотя на пороге страны уже стояли готовые к вторжению европейские державы. Изоляция Китая была разрушена извне агрессивным натиском капитализма. Горечь поражений, следовавших одно за другим после первой «опиумной войны», испытывали различные слои китайского общества. С середины XIX века начался мучительный, унизительный процесс постепенного закабаления страны, потери отдельных атрибутов государственного суверенитета, навязывания системы неравноправных договоров. Этот фактор, действовавший на протяжении 100 лет, безусловно, ускорил рост национального самосознания в Китае, но одновременно он стимулировал и новый прилив националистических настроений в китайском обществе, усилил неприязнь ко всему иностранному, ненависть к иностранцам вообще.

В связи с этим один из основателей КПК, профессор Ли Да-чжао, писал: «Крестьяне не знают, что такое империализм, но знают иностранцев, которые его олицетворяют. Наша задача — разъяснить им природу империализма, угнетающего Китай и эксплуатирующего китайское крестьянство, направить против него их гнев. Это даст возможность постепенно преодолевать узконационалистическое сознание крестьян и поможет им понять, что рабоче-крестьянские революционные массы мира — их друзья»[1].

Исторически сложилось так, что в Китае прогрессивная антиимпериалистическая борьба до начала XX века (сами участники сознавали ее как борьбу антииностранную, как борьбу с «заморскими чертями») сопровождалась усилением национализма, возбуждаемого стремлением к освобождению от зависимости, к свержению прогнившей Цинской династии. Зародившийся в Китае в последней четверти XIX века буржуазный национализм, кстати, прямо связывал ограбление и угнетение страны иностранцами с правлением Цинской (маньчжурской по происхождению) династии. В публицистике, в политических памфлетах деятелей конституционно-реформаторского и буржуазно-революционного движений маньчжуров сравнивали с табуном диких коней, вытоптавших цветущую землю Китая, разоривших его культуру и искусство и сделавших его беспомощным перед лицом врагов.

Националистические теории реформаторов и буржуазных революционеров наряду с исторически прогрессивными чертами впитали в себя и основные компоненты китайского феодального национализма с его проповедью национальной исключительности и превосходства, великодержавным шовинизмом.

Таким образом, буржуазный национализм в Китае (а позднее и мелкобуржуазный) с самого начала даже в тот ограниченный период, когда он объективно должен был сыграть прогрессивную роль, нес заряд реакционных идей «китаецентризма». Причем на практике чаще всего случалось так, что эти стороны национализма одновременно сосуществовали в идейно-политической платформе той или иной оппозиционной группы, более того, в сознании того или иного деятеля зачастую причудливо переплетались патриотические, свободолюбивые настроения с типично феодально-конфуцианскими представлениями об избранности китайской нации и т. п.

Особенно ярко проявились эти реакционные черты у деятелей либерально-конституционного крыла в конце XIX — начале XX века, в частности, у одного из лидеров движения за реформы (1898 г.), Лян Ци-чао. В его работах содержались призывы к единству всех народов «желтой расы» в их борьбе против «белых», пропагандировалась идея паназиатского союза «желтых» народов во главе с Китаем. На пороге XX века буржуазные националисты вновь подняли на щит концепцию «мировой гегемонии» Китая.

Заметим, что расовый подход к коренным социально-политическим проблемам оказался характерным и для буржуазно-революционного направления в Китае, в частности, для деятелей, близких к Сунь Ят-сену. Один из них, Цзоу Жун, писал: «В мире есть две расы — желтая и белая, две расы, которые самой природой предназначены к борьбе за существование. Они обращают мир в великий рынок извечного столкновения сил и умов, в огромную арену конкурентной борьбы и эволюции».

Сам вопрос о достижении политической самостоятельности, в понимании буржуазных революционеров, ассоциировался с понятием возрождения Китая, возвращением его былой славы и могущества прежде всего, а не с решением социальных и экономических проблем. При этом прошлое страны идеализировалось, завоевательская политика старых китайских династий представлялась в романтическом свете, так как объектом императорских доходов были «варварские» племена и народы. «Маньчжуры, тибетцы и жители Синьцзяна, — писал Чэнь Тянь-хуа, один из сподвижников Сунь Ят-сена, — издавна были врагами ханьцев. Все они дикари, им незнакомы нормы морали и справедливости. Китай всегда называл их «псами» и «баранами».

Буржуазным националистам в Китае была свойственна и переоценка демографического фактора. Тот же Чэнь Тянь-хуа считал, что для победы над врагами у Китая «есть особый источник сил — огромные людские ресурсы». Журнал, выражавший взгляды этого направления, утверждал: «Огромный народ на обширной земле поднимется и победит в области экономической». (Прообраз «большого скачка» в маоцзэдуновской версии проглядывает в этой мысли достаточно отчетливо.) Объективный факт — наличие нескольких сот миллионов людей — порождал у буржуазных революционеров веру в возможность мгновенного достижения социальных, политических, экономических успехов путем «скачков»: «Скачок, и мы сравняемся с Японией, еще скачок, и мы встанем наравне с западными странами».

Политическая наивность с примесью шовинизма в подобных воззрениях вполне очевидна. И лучшие представители революционной демократии в Китае, в частности Сунь Ят-сен, видели и понимали, казалось бы, опасность для страны, таившуюся в безудержном возвеличивании духа исключительности, в утверждениях об особой миссии Китая и т. п. Сунь Ят-сен отмечал, что «Китай очень высоко оценивал свои собственные достижения и ни во что не ставил другие государства. Это вошло в привычку и стало считаться чем-то совершенно естественным. В результате у Китая появилось стремление к изоляции… Изоляционизм Китая и его высокомерие имеют длительную историю. Китай никогда не знал выгод международной взаимопомощи…»[2] Однако тот же Сунь Ят-сен, отдавая дань теории исключительности китайцев, сам оказывался в плену националистических великодержавных предрассудков. «Мы — нация самая большая в мире, самая древняя и самая культурная»[3], — писал он. «…Если же говорить об уме и талантливости народа, то китайцы с древнейших времен не имеют себе равных. Китайский народ унаследовал никем не превзойденную пятитысячелетнюю культуру, которая уже тысячи лет назад стала одной из ведущих в мире»[4], — развивал Сунь Ят-сен свою мысль.

Правда, под влиянием Октябрьской революции Сунь Ят-сен значительно пересмотрел свои взгляды, в частности, его известный «принцип национализма», который в основном до 1911 года сводился к свержению маньчжурской династии и возрождению политически суверенного Китая, обогатился антиимпериалистическим содержанием.

И тем не менее к моменту возникновения компартии в 1921 году националистическими настроениями в той или иной степени были заражены основные классы и слои китайского общества. И естественно, что Компартия Китая не могла избежать влияния этих настроений, так как люди, пришедшие в КПК, — выходцы из мелкой буржуазии и буржуазной интеллигенции, — несли груз националистических предрассудков, имели весьма смутные представления о теоретических принципах марксизма-ленинизма, который привлекал их более всего как учение, способное обеспечить победу в национально-освободительной борьбе.

Конечно, исторически объяснимо, почему именно в Китае столь глубоко укоренился национализм, выдержав трансформацию из феодальной в буржуазную и мелкобуржуазную разновидности.

Гнет иностранной маньчжурской династии и ограбление Китая западными державами, общая экономическая отсталость, политическая реакция, полное отсутствие демократических традиций, наконец, слабое знание прогрессивной, в первую очередь марксистской, мысли — все это и обусловило силу и стойкость национализма в Китае. Еще большую опасность для зарождавшегося в Китае коммунистического движения представлял великоханьский шовинизм, который, будучи составной частью идеологического багажа господствующих классов, оказал воздействие на мировоззрение китайских буржуазных, мелкобуржуазных и крестьянских революционеров.

Шовинизм в Китае, существовавший и в форме смутных общественных настроений, и в виде разработанных идеологических концепций, удерживался и распространялся не сам по себе, не только из-за общей неразвитости массового сознания. Его умышленно культивировали и насаждали на благоприятной почве. Поэтому суть дела заключалась не в том, что этнические предубеждения и шовинизм в Китае были распространены в наиболее невежественных, темных слоях общества, а в том, какие социальные группы были заинтересованы в их сохранении и разжигании. В Китае первой половины XX века из шовинизма извлекали выгоду не крестьянин и не рабочий, а крупный буржуа, помещик, мелкобуржуазные элементы и часть интеллигенции, связанная с ними.

Китайский национализм и шовинизм, безусловно, сильно повлияли на Мао Цзэ-дуна и ряд других деятелей КПК, с самого начала своей политической биографии подверженных мелкобуржуазной идеологии.

Пролетарская интернационалистская ориентация всегда требует от руководства коммунистической партии, от самой партии в целом опоры на рабочий класс, ибо, как указывал К. Маркс, «только рабочий класс представляет активную силу, способную противостоять националистическому угару»[5]. Но в КПК, в ее руководстве уже в первые годы были сильны мелкобуржуазные элементы и непролетарская идеология. Интересно, что в свое время, по крайней мере на словах признавая непролетарский состав партии, Мао Цзэ-дун писал, что выходцы из мелкой буржуазии в рядах партии зачастую представляли собой «рядящихся в марксистско-ленинскую тогу либералов, реформистов, анархистов, бланкистов и т. д.». При этом он умалчивал, что скрывал он сам под такой тогой в те годы, но его другие признания и ранние работы позволяют судить, что молодой Мао по взглядам ближе всего был к анархистам.

Разумеется, в Компартии Китая были люди, такие, как Ли Да-чжао, Цюй Цю-бо, Чжан Тай-лэй и другие, последовательно отстаивавшие принципы пролетарского интернационализма, отдававшие себе отчет в том, какой опасностью является националистический уклон в условиях, когда рабочий класс в стране еще крайне малочислен, а крестьянская стихия представляет огромную силу. Задача преодоления ханьского (то есть китайского) шовинизма, великодержавных пережитков, задача воспитания коммунистов в духе пролетарского интернационализма стала одной из важнейших и, возможно, одной из наиболее трудных из тех, что стояли перед КПК.

Но как раз эту задачу не сумела выполнить КПК, как не сумела она даже в лице лучших своих представителей организовать серьезную борьбу против великодержавного шовинизма. И хотя время от времени общие заявления об угрозе националистических настроений делались на страницах партийной печати, но практически все сводилось к абстрактным рассуждениям, а после 1956 года и они полностью исчезли.

В то же время внутри КПК уже с первых лет ее существования активно действовали люди, подобны: Мао Цзэ-дуну, у которых национализм составлял важнейшую и определяющую черту их мировоззрения.

Эти люди, многие из которых входили в состав руководства партии, не только не воздвигали преграды националистическим настроениям, но, наоборот, сознательно культивировали национализм и шовинизм, спекулировали на национальных чувствах китайского народа, подогревая их пропагандой все той же «исключительности» китайцев.

Отражением националистических настроений среди руководства КПК явилась распространенная еще в первые годы существования партии идея о «мессианской роли» Китая (позднее она вновь проявилась во взглядах на китайскую революцию как на центр мировой революции). В середине 20-х годов группа работников КПК (впоследствии они были разоблачены как троцкисты) проповедовала, что центром мирового революционного движения после Октябрьской революции должен стать Китай. В статье, написанной одним из членов этой группы и опубликованной в партийном журнале, утверждалось, например, что «китайский пролетариат получит возможность играть главную роль в мировой революции».

Другой уклон ярко выраженного националистического толка возник в конце 20-х годов в КПК в виде платформы Ли Ли-саня, которую поддерживал и Мао Цзэ-дун. Суть ее сводилась к тому, что Китай был центром мировых событий, а китайская революция — «главным столбом мировой революции». Ради ускорения победы революции в Китае лилисаневцы готовы были принести в жертву и Советский Союз, и революционные отряды в других странах, призывая их развязать мировую войну.

Как в «мессианстве», так и в авантюристической линии Ли Ли-саня национальная ограниченность, национальный эгоизм, свойственные мелкобуржуазной идеологии, проявились совершенно недвусмысленно. И хотя некоторые слишком одиозные представители этих течений подвергались формальному осуждению в КПК, влияние их не только не ослабло, но усилилось в последующие годы.

Националистические извращения, даже если их пытались замаскировать от внешнего мира (а теперь ясно, что именно так и поступали Мао Цзэ-дун и его группа), проявлялись и позднее. В 30-е годы они выразились, в частности, в неверном, антиленинском толковании «узлового противоречия эпохи». Мао Цзэ-дун полагал в то время, что основным противоречием являлось не противоречие между Советским Союзом и капиталистическим миром, а противоречие между Китаем и Японией. В этом противопоставлении отчетливо проявилась национальная ограниченность, свойственная некоторым лидерам КПК; вместе с тем постановка вопроса об «узловом противоречии эпохи» и его интерпретация в зародыше уже таили в себе элементы сегодняшней версии маоистов об основном противоречии современной эпохи, представляющей ревизию совместно выработанных документов коммунистических и рабочих партий.

Однако было бы неверно представлять дело таким образом, будто бы КПК оказалась полностью беззащитной перед лицом националистического наступления извне и изнутри. Прежде всего в самой партии работали люди — искренние патриоты своей родины, верные духу пролетарского интернационализма, выступавшие против мелкобуржуазных авантюристических уклонов; КПК получала также постоянную помощь от Коминтерна, братских партий, в особенности от КПСС, — материальную, идейную, политическую. Она выражалась также в рекомендациях по вопросам стратегии и тактики руководства революционной борьбой и в подготовке партийных кадров. Коминтерн и КПСС сыграли немалую роль в поддержке пролетарских интернационалистов в рядах КПК, в том, что по ряду узловых вопросов КПК принимала правильные решения, обеспечивающие сохранение революционных сил и развитие массовой борьбы, а также в осуждении уклонов, чреватых тяжелыми последствиями для судеб революции в Китае.

И все же националистические тенденции в КПК не ослабли, напротив, они нарастали по мере усиления в партии влияния Мао Цзэ-дуна и его сторонников. В январе 1935 года Мао Цзэ-дуну удалось оттеснить интернационалистских деятелей и утвердить свое влияние на судьбы партии.

На формировании взглядов самого Мао Цзэ-дуна как партийного и политического деятеля сказалось (еще до того, как он познакомился с идеями социализма) влияние многих немарксистских учений. Мао Цзэ-дун в той или иной степени испытал идейное влияние и древних китайских философов, и буржуазных реформаторов, и революционеров, и анархистов (последние были довольно популярны в Китае в первые десятилетия XX века). На него произвели сильное впечатление жизнеописания Наполеона, Вашингтона, Петра I, а из отечественной истории — вождей крестьянских восстаний, императоров ранних династий и Чингисхана, к образу которого он возвращался неоднократно в своих работах и стихах. Марксистское образование Мао Цзэ-дуна не было ни глубоким, ни систематическим. Многих важнейших работ классиков марксизма-ленинизма Мао Цзэ-дун не читал, так как их не было в переводе на китайский язык, а других языков он не знал. Хотя одно лишь чтение произведений классиков марксизма-ленинизма не делает людей марксистами, но для человека, объявленного в Пекине «величайшими марксистом-ленинцем нашей эпохи», элементарное незнание многих трудов Маркса, Энгельса, Ленина является деталью весьма характерной.

Мао Цзэ-дун вступил в КПК в 1921 году, в почти тридцатилетнем возрасте, в известной мере с уже сложившимися взглядами мелкобуржуазно-националистического направления. В первые же годы партийной деятельности он проявил свою политическую незрелость, склонность к авантюризму, путчизму и фракционной деятельности, за что не раз подвергался критике ЦК КПК. В 1928 году ему был объявлен строгий выговор, а в 1932 году за ошибки и фракционерство он был отстранен от руководства военными операциями в освобожденных районах и снят с занимаемого им поста в ЦИК Советского Китая. И все же путем многих внутрипартийных махинаций, закулисных сделок, восстанавливая одних деятелей против других, интригуя за спиной руководства ЦК, порой даже становясь на путь физической расправы со своими противниками, Мао Цзэ-дун утвердился на посту Генерального секретаря ЦК КПК, и таким образом националистическая линия в партии уже с 1936 года стала линией значительной части ее руководства. Естественно, что многие детали внутрипартийной борьбы в Китае и роль Мао Цзэ-дуна в ней оставались неизвестными внешнему миру, международному коммунистическому движению. Находясь у руководства ЦК КПК, Мао Цзэ-дун сам определял характер информации, направляемой в Коминтерн, получение же объективных сведений очень затруднялось плохой связью в условиях почти полной изоляции освобожденных районов.

Следует отметить, что усилению националистических тенденций и шатаний группы Мао Цзэ-дуна и в конечном счете формированию целой системы антиленинских взглядов в определенной степени способствовала специфическая обстановка в стране, возникшая в результате прямой агрессии японского империализма.

Суть дела заключалась в том, что в условиях иностранного вторжения китайская революция неизбежно приняла характер национально-освободительной борьбы, участниками, которой были не одни только коммунисты, но все патриотически настроенные слои китайского общества.

Тактика единого фронта, принятая КПК по рекомендации Коминтерна, временное прекращение гражданской войны создавали благоприятные условия для деятельности партии. Вместе с тем нерешительность Чан Кай-ши, заигрывание гоминдановской администрации с интервентами еще более укрепляли в массах симпатии к КПК, в которой они видели силу, готовую решительно противостоять агрессии, организовать борьбу «за национальное спасение». Поэтому начался бурный приток в партию новых членов, главным образом из непролетарских слоев, представителей мелкобуржуазной среды, которые, вступая в КПК, часто руководствовались только патриотическими и националистическими мотивами, а вовсе не желанием бороться за социалистическое развитие Китая.

Этот факт таил в себе известную опасность, хотя и не представлял непреодолимого препятствия, если бы работа партии была правильно ориентирована, а руководство КПК само твердо стояло на позициях пролетарского интернационализма.

Но Мао Цзэ-дун пошел по иному пути. Он развивал идеи, которые были призваны служить теоретическому обоснованию роста рядов партии почти полностью за счет крестьянства и других мелкобуржуазных групп как якобы «единственно правильной стратегической линии китайской революции».

Эти взгляды вылились в систему, представлявшую китайскую революцию как «окружение революционной деревней городов и захват последних». (В последующем Мао Цзэ-дун не только не отказался от такой интерпретации, но возвел в абсолют этот «стратегический принцип», перенеся его на революционное движение во всем мире.)

Взгляды Мао Цзэ-дуна, окончательно оформившиеся к началу 40-х годов, игнорировали руководящую роль пролетариата в буржуазно-демократической революции и национально-освободительной борьбе, отрицали необходимость для компартии работать с городским пролетариатом, руководить его политической борьбой, пополнять ряды партии, особенно ее руководство, за счет сознательных рабочих.

В 1940 году Мао Цзэ-дун в работе «О новой демократии» писал по поводу характера китайской революции, что она «есть по сути революция крестьянская, нынешняя борьба против японских захватчиков есть по сути борьба крестьянская, политический строй новой демократии есть по сути предоставление крестьянству власти». Эти положения, в которых из несомненного факта делается полностью неверный вывод, — явное свидетельство мелкобуржуазной ревизии марксистского учения о революции и ее движущих силах.

Одна из характерных черт националистической сущности взглядов Мао Цзэ-дуна выразилась в стремлении «китаизировать» марксизм, утвердить свою, особую теорию революции. Многие годы эти попытки скрывались от внешнего мира за формулой «применения марксизма-ленинизма к условиям Китая».

Сам Мао Цзэ-дун призвал к «китаизации марксизма», выступая на VI пленуме ЦК КПК в 1938 году. На практике это означало, что отныне изучение «идей» Мао Цзэ-дуна партийными кадрами подменяло марксистско-ленинскую учебу.

В начале 40-х годов в документах КПК уже открыто подчеркивалось, что все коммунисты обязаны «внимательно изучать и учить идеи Мао Цзэ-дуна о китайской революции и по другим вопросам, должны вооружиться идеями товарища Мао Цзэ-дуна». Кульминационной точкой явился доклад на VII съезде КПК в 1945 году, в котором говорилось: «У нашей нации родилась и развилась своя особая и цельная, правильная теория революционного строительства государства китайского народа. Этой теорией являются идеи Мао Цзэ-дуна… Идеи Мао Цзэ-дуна — это китайский коммунизм, китайский марксизм». В Уставе КПК, принятом на съезде, прямо указывалось: «КПК во всей своей деятельности руководствуется идеями Мао Цзэ-дуна…»

Итак, еще более 20 лет назад группе Мао Цзэ-дуна удалось, сломив сопротивление внутри КПК, расправившись с людьми, понимавшими опасность непомерного раз-Дувания «идей» Мао и подмены ими марксизма, утвердить авторитет Мао Цзэ-дуна как вождя и единственного теоретика китайской революции. Мелкобуржуазная националистическая группировка в руководстве КПК получила возможность подчинить интересы партии своим интересам. Последствия такой расстановки сил сказались после освобождения, когда трехмиллионная коммунистическая партия, состоявшая в подавляющем большинстве из крестьян и выходцев из других непролетарских слоев, пришла к власти в стране.

Круг замкнулся. Не сразу, а спустя десять лет после победы. И не разомкнулся до сих пор. В этом и кроется разгадка тех перипетий, которые выпали на долю героев повести М. Демиденко.

Л. С. Кюзаджян,

доктор исторических наук

Загрузка...