Вот перед нами книга Фламмариона „L'Atmosphere“, великолепный, хотя и выцветший от времени экземпляр, переплетенный в кожу алого цвета с золотым тиснением. У него довольно короткая история, но мне он дорог по воспоминаниям. Молодой француз, умирающий от лихорадки на западном побережье Африки, отдал его мне в качестве гонорара за врачебную помощь. При виде его я вспоминаю койку на маленьком корабле и желтовато-бледное лицо больного с большими печальными глазами, устремленными на меня. Бедный малый, боюсь, он уже никогда не увидел опять свой любимый Марсель!
Из популярных изданий о науке я не знаю лучших, чем книги Самюэля Лэнга. Они пробуждают интерес читателя и дают ему общее представление о предмете. Но кто мог бы подумать, что мудрый ученый и тихий мечтатель, создавший эти книги, был также деятельным секретарем железнодорожной компании? Многие люди, достигшие в науке высот, начинают свой жизненный путь весьма прозаически. Герберт Спенсер, например, служил инженером на железной дороге. Уоллес был землемером. Но Лэнг, этот ученый по призванию, всю свою жизнь должен был выполнять скучную монотонную работу, и так до самого преклонного возраста. Но что примечательно! Он с воодушевлением откликался на каждую свежую идею, а его интеллект впитывал в себя новые конкреции знаний. Прочитайте эти книги, и вы станете более осведомленным человеком.
Рассуждать о недавно прочитанных книгах — затея весьма удачная. Однако можно возразить, что это довольно-таки сурово по отношению к аудитории. Но не желая кого-либо обидеть, осмелюсь держать пари, что рассуждать о книгах — занятие более интересное, чем просто точить лясы. Безусловно, о прочитанных книгах следует говорить с определенной долей такта и осмотрительности. Упоминание о работах Лэнга вызвало у меня ряд мыслей, приведших к этим замечаниям. Однажды за table d'hote[13] или где-то еще я встретил человека, сказавшего несколько фраз по поводу исторических окаменелостей в долине Соммы. Я знал все, что имеет к этому отношение, и продемонстрировал свои знания. Затем я мимоходом упомянул о каменных храмах на полуострове Юкатан. Это была тема, которую он тут же подхватил и развил далее. Он вспомнил о древней цивилизации в Перу. И тут я в свою очередь не уступил ему. Я сослался на феномен озера Титикака. И он все знал по этому вопросу. Он говорил о человеке четвертичного периода. И опять мы были на равных. Каждый из нас все более удивлялся обширности и точности информации другого. Но вдруг меня осенило: „Вы читали Сэмю-эля Лэнга?“ — воскликнул я. И действительно это произошло и со мной. Мы приводили друг другу массу аргументов, и все наши знания были почерпнуты из одного и того же источника.
Простой намек на научную мысль и научные методы придает величайшую привлекательность произведениям в любой области литературы, как бы далека она ни была от истинно научных исследований. Рассказы Эдгара По, например, многим обязаны такому воздействию, хотя в данном случае намек — чистейшая иллюзия. Жюль Верн также достигает восхитительно правдоподобного эффекта в изображении самых неправдоподобных вещей благодаря искусному применению весьма значительных и подлинных знаний о природе. Но наиболее изящно это украшает малую форму эссе, где прихотливые мысли влекут за собой аналогии и примеры из реальной действительности, где одно оттеняется другим, а их комбинация составляет для читателя особую пикантность.
Где еще могу я найти более убедительные примеры в пользу сказанного, как не в этих трех маленьких томиках, составляющих бессмертную серию Оливера Уэнделла Холмса? Это „Самодержец“, „Поэт“, „Профессор за обеденным столом“. В них проницательная, возвышенная и тонкая идея автора постоянно подкрепляется аллюзией или аналогией, что говорит об обширных и истинных знаниях автора. И какие же это произведения! Сколько в них ума и остроумия, великодушия и терпимости! Если бы на Елисейских полях можно было выбирать себе по душе философа, как полагали в древних Афинах, то я, безусловно, присоединился бы к группе тех, кто с улыбкой внимал по-человечески теплым и добрым словам бостонского мудреца. Думаю, что постоянное влияние науки, особенно медицины, которой отданы мои студенческие годы, сделало книги Холмса столь притягательными для меня.
Никогда я еще так не понимал и не любил человека, которого никогда не видел. Встретиться с ним стало целью моей жизни, но по иронии судьбы я приехал в его родной город именно в момент, чтобы успеть возложить венок на его свежую могилу. Перечитайте книги Холмса снова и посмотрите, не удивит ли вас главным образом их соответствие духу современности. Подобно стихотворению Тенни-сона „In Memoriam“, они представляются мне трудом, вдруг неожиданно достигшим полного звучания на 50 лет ранее своего срока. Едва открыв наугад любую страницу Холмса, вы сразу же найдете отрывок, где видна широта его кругозора, меткость выражений, исключительное умение находить шутливые, но заставляющие поразмыслить аналогии. Вот перед нами пример, не более удачный, чем многие другие, в котором представлены все эти качества:
„Безумие нередко является логическим ходом мысли сложного ума, однако чересчур перегруженного. Хорошая мыслительная машина должна разрушить собственные колесики и рычажки, если на них неожиданно нагружается то, что может остановить или повернуть вспять их движение. Слабый ум не аккумулирует в себе силы, достаточной, чтобы причинить вред самому себе; глупость часто спасает человека от сумасшествия. В психиатрических лечебницах мы постоянно встречаем людей, попавших туда вследствие того, что называется умственным расстройством на религиозной почве. Признаюсь, что думаю о подобных людях лучше, чем о многих других вне таких заведений, которые придерживаются указанных выше воззрений и которые соображают неплохо и жизни весьма радуются. Любой хороший человек может сойти с ума, если станет придерживаться определенных воззрений. Все грубое, безжалостное, жестокое; все, что делает жизнь безысходной для большинства людей, а возможно, и для всего рода человеческого; все, что допускает неотвратимость уничтожения инстинктов, дарованных, чтобы ими управлять, — неважно, как вы все это называете, и неважно, факир, монах или священник верят во все это, если позволяют себе подобное, — все это любого нормального человека приводит к безумию“.
В этом отрывке заключена не только изрядная доля изящной полемики, имевшей место в „скучные пятидесятые“, но в не меньшей мере и мужество университетского профессора, осмелившегося высказать свое мнение.
Полагаю, что как эссеист Холмс стоит выше Лэма, поскольку его произведениям присущ аромат истинных знаний и практического знакомства с проблемами и делами, которые возникают в жизни, чего не хватает странному лондонцу. Не думаю, что последнее является более редким качеством. Среди моих книг есть „Очерки Элии“. Вы видите, что эту книгу много раз брали в руки. И не потому, что Лэма я люблю меньше других, а Холмса больше. Произведения и того и другого замечательны, но последний всегда затрагивает во мне что-то такое, что находит отклик в моих собственных мыслях.
Эссе всегда должно быть жанром литературы, в чем-то вызывающим неприятие, пока, однако, его не коснется рука искусника. Эссе слишком напоминает школьные сочинения на заданную тему времен нашего детства. Даже Стивенсону, которым я восхищаюсь, трудно удержать внимание читателя на протяжении серии таких эссе, украшенных его оригинальной мыслью и прихотливым оборотом фразы. Его „Люди и книги“ и „Virginib us Puerisque“[14] являют собой ярчайшие примеры того, что может быть достигнуто, невзирая на неотъемлемую и неизбежную трудность поставленной задачи.
А его стиль! Если бы только Стивенсон понимал, каким прекрасным и выразительным был его собственный, дарованный ему Богом от рождения, стиль, он никогда не прилагал бы столько усилий, чтобы выработать другой! Грустно читать весьма известный рассказ о его попытках подражать то одному писателю, то другому, что-то приобретая, но и что-то теряя в поисках самого лучшего стиля. Самое лучшее — это всегда самое естественное. Когда Стивенсон превращается в сознательного украшателя, которым восхищались столь многие критики, то он напоминает мне человека, скрывающего данные ему от природы локоны под париком. Когда Стивенсон становится манерным, его дарование меркнет. Но если он остается верным своему собственному высокого достоинства английскому языку, на котором говорят в Южной Шотландии, с крепким словцом и короткой отрывистой фразой, то я не представляю себе, с кем еще в наши дни мы можем сравнить его. В этой ясной и простой фактуре удачное слово сверкает, точно отшлифованный драгоценный камень. Истинный стилист, по словам Бо Бруммеля, подобен хорошо одетому человеку — он одет так, что никто и не обратит на него внимания. Момент, когда вы начинаете замечать стиль человека, указывает, вероятнее всего, на то, что тут что-то не так. Кристалл затуманивается — внимание читателя переключается от сути дела на художественную манеру автора, от предмета, изображаемого автором, на самого автора.
У меня нет Эдинбургского издания Стивенсона. Если бы вы захотели подарить его кому-нибудь, то я был бы последним, кто посоветовал бы подобное. Возможно, в конце концов я предпочел бы иметь Стивенсона в разрозненных томах, а не в одном полном выпуске. Лучше меньше, да лучше. И это относится к большинству писателей. Уверен, что друзья Стивенсона, которые чтут его память, имели серьезные и специальные указания, как публиковать это полное Эдинбургское издание. Не исключено, обо всем было условлено еще до его горестного конца. И все же, вообще говоря, я полагаю, что самую большую пользу принесет писателю тщательный отбор его произведений перед их публикацией, прежде чем они будут подвержены переменчивым веяниям времени. Каждый слабый росток тут, каждый незрелый побег должны быть удалены, а лишь сильные, здоровые, выдержавшие непогоду ветви оставлены. Тогда и все дерево будет стоять долгие годы. Какое же неправильное впечатление об истинном Стивенсоне сложится у нашего требовательного внука, если ему случится заглянуть в любой из полудюжины этих эдинбургских томов! Наблюдая за его рукой, неуверенно скользящей по книгам, как мы будем молиться, чтобы она остановилась на наших любимых книгах — „Новых арабских ночах“, „Морском отливе“, „Потерпевших кораблекрушение“, „Похищенном“ или „Острове сокровищ“! Эти книги никогда не утратят своего очарования.
И что за превосходные произведения в своем жанре эти два последних! „Похищенный“ и „Остров сокровищ“. На моей книжной полке внизу они просто бросаются в глаза. „Остров сокровищ“ — лучшее из них, несмотря на то, как я мог бы полагать, что „Похищенный“ обладает более непреходящей ценностью, поскольку это замечательный и красочный очерк положения дел на севере и северо-западе Шотландии после последнего восстания якобитов. В каждом романе действует новый удивительный герой — Алан Брек Стюарт в одном, Долговязый Джон Сильвер в другом. И конечно, Джон Сильвер с его широким, как окорок, лицом и крошечными глазками, сверкающими, точно стеклышки, на этом огромном лице — король всех морских разбойников. Обратите внимание на то, какое сильное впечатление он производит, хотя рассказчик так прямо утверждает это довольно редко. Он обычно прибегает к сравнению, косвенному намеку, непрямой ссылке. Вызывающего неприязнь читателя Билли Бонса преследует страх встретить „одноногого моряка“[15].
Капитан Флинт, как нам рассказывают, был смелый человек: „Что за голова был этот Флинт! Никого он не боялся, кроме Сильвера. Он, знаешь, мягко стелет, этот Сильвер…“ Или еще, где Джон сам говорит: „Одни боялись Пью, другие — Флинта. А меня боялся сам Флинт. Боялся меня и гордился мной… Команда у него была отчаянная. Сам дьявол и тот не решился бы пуститься с нею в открытое море. Ты меня знаешь, я хвастать не стану, я добродушный и веселый человек, но, когда я был квартирмейстером, старые пираты Флинта слушались меня, как овечки“. Так, с помощью какого-то штриха здесь или намека там перед нами возникает образ сладкоречивого, но жестокого и властного одноногого дьявола. Мы воспринимаем его не как плод вымысла, а как органическую живую реальность, с которой вступили в контакт. Таков результат тех тонких, заставляющих задуматься приемов, благодаря которым и был создан этот персонаж. А сами пираты! Сколь просты, но сколь убедительны небольшие штрихи, указывающие на образ их мыслей и действий: „Я хочу жить в капитанской каюте, мне нужны ихние разносолы и вина“. Или: „Вот если бы ты поплавал с Билли, тебя не пришлось бы окликать два раза. Билли никогда не повторял приказаний, да и другие, что с ним плавали…“ Пираты Вальтера Скотта в его „Пиратах“ восхитительны, но им не хватает чего-то человеческого, что есть в пиратах Стивенсона. Пройдет еще много времени, прежде чем Джон Сильвер уступит свое место кому-то другому в произведениях „морской“ приключенческой литературы. Как пить дать!
Современный „мужской“ роман, где изображается почти исключительно более грубая и более взбудораженная сторона жизни, где скорее важна цель, а не субъект, означает реакцию на злоупотребления темой любви в художественной литературе. Этот один аспект жизни, доведенный до ортодоксальности, кончающийся традиционным браком, стал до того заезженным, что почти исчерпал себя. Поэтому стоит ли удивляться, что порой возникает тенденция впасть в другую крайность и воздать этому любовному аспекту менее, чем он того заслуживает в делах мужчин. В английской художественной литературе девять из десяти романов трактуют любовь и брак как альфу и омегу всего. Но из нашего опыта мы знаем, что это может быть и не так. На жизненном пути обыкновенного человека брак — это эпизод, хотя и имеющий важное значение, но лишь один из ряда эпизодов. Такой человек подвержен влиянию многих сильных возбуждающих факторов. К числу их относятся его занятие в жизни, его амбиции, дружеские отношения с другими людьми, его борения с постоянно возникающими опасностями и трудностями, когда подвергаются испытанию его мудрость и смелость. Очень часто любовь в его жизни играет подчиненную роль. Как много людей так и проживут на свете, вообще не зная, что такое любовь. Она внезапно обрушивается на нас, вместо того чтобы постоянно осознаваться нами как превалирующая и крайне важная реальность жизни. Поэтому существует отнюдь не неестественная тенденция среди писателей определенной школы, где Стивенсон, безусловно, главенствует, совершенно избегать того источника интереса, которым так злоупотребляли и в использовании которого так переусердствовали. Если все ухаживания будут похожи на то, что происходит между Ричардом Феверелом и Люси Десборо, тогда и в самом деле для нас в такой книге не будет ничего нового. Но для того, чтобы опять привлечь внимание, любовная страсть должна быть описана большим художником, который обладает смелостью нарушить условности и вдохновлять которого будет сама жизнь.
Использование новейших и удивляющих видов речи — один из самых очевидных приемов Стивенсона. Никто другой не обращается с прилагательными с таким умением и такой разборчивостью. У Стивенсона нет и страницы, где бы нам не встретились слова и выражения, своей новизной вызывающие в нас приятное чувство удивления и все же выражающие нужное значение с замечательной краткостью. Например: „Он обшаривал меня глазами“. Начать цитировать Стивенсона — дело весьма рискованное, поскольку примерам несть числа и каждый из них наводит на мысль о другом. Случается, что автор терпит неудачу, но крайне редко. Думается, выражение „мгновенный взгляд“ отнюдь не напрашивается в качестве синонима „небрежный взгляд“, а слово „прыскать“ вместо „хихикать“ как-то режет слух, хотя тут можно сослаться на авторитет Чосера.
Следующим по порядку можно считать удивительное умение Стивенсона затаенно улыбаться, что приковывает внимание и стимулирует воображение читателя. Например: „Голос у него был хриплый, как скрип заржавленного замка“, или „Я увидел, как она пошатнулась, словно ветер согнул ее“, или „Смех его прозвучал так фальшиво, словно надтреснутый колокол“, или „Лицо у него стало красным, а охрипший каркающий голос дрожит, как натянутый канат“. Ничто не производит большего впечатления, чем эти правдоподобные и обыденные сравнения.
Однако самая характерная черта Стивенсона — это умение наиболее лаконично сказать именно те немногие слова, которые и запечатлеваются в сознании читателя. Писатель заставляет вас увидеть изображаемое им более ясно, чем если бы это происходило в действительности на ваших глазах. Вот несколько таких словесных картин, взятых наугад среди множества им подобных:
„Внизу я нашел крупного, просто одетого мужчину, закутанного в морской плащ, обличавший его недавнее прибытие на корабле; а неподалеку от него стоял Макконнэхи, разинув рот от изумления и взявшись рукой за подбородок, как тупица перед трудной задачей“.
„И таков был ребячливый задор Стюарта, что он бежал за нами больше мили, и я не мог удержаться от смеха, когда, обернувшись, увидел его на вершине холма. Он держался за левый бок, сердце у него чуть было не лопнуло от быстрого бега“.
„Когда Баллантрэ обернулся ко мне, лицо у него было в морщинах, кожа обтягивала челюсти, как у человека, близкого к голодной смерти. Он не говорил ни слова, но все в нем выражало один вопрос“.
„Если вы сомневаетесь, посмотрите на него, посмотрите, как он корчится и давится смехом, как изобличенный вор“.
Что еще может произвести на вас более неотразимое впечатление, чем подобные фразы?
О характерных и самобытных методах Стивенсона при создании им художественных произведений можно сказать куда больше. Как не столь уж значительный момент следует отметить, что Стивенсон первый создал образ, который можно назвать образом злодея-урода. Конечно, мистер Уилки Коллинз описал одного джентльмена, у которого не только не было конечностей, но которому в довершение невыносимые страдания причиняло имя Мизерри-мус Декстер. Но Стивенсон прибегает к этому приему столь часто и с таким впечатляющим результатом, что можно считать, будто это его собственное изобретение. Не говоря уже о мистере Хайде, поистине являющемся олицетворением уродства, у Стивенсона есть еще страшный слепой Пью, Черный Пес без двух пальцев на левой руке, одноногий Долговязый Джон и зловещий законоучитель, который стреляет на звук и сокрушает все вокруг своим посохом. В повести „Черная стрела“ мы также встречаем другое отвратительное существо, которое бредет, нащупывая дорогу палкой. Нередко используя подобный прием, Стивенсон делает это столь мастерски, что всегда достигает желаемого эффекта.
Классик ли Стивенсон? Несомненно, это громкое слово. Классическим вы называете произведение, которое навсегда вошло в национальную литературу. Как правило, вы узнаете ваших классиков, лишь когда они уже лежат в могиле. Кто предполагал, что По или Борроу классики? Римско-католическая церковь канонизирует своих святых лишь через сто лет после их смерти. Подобным образом обстоит дело и с нашими классиками. Приговор зависит от наш внуков. Но я не думаю, что мальчишки, здоровые нравственно и физически, когда-либо позволят приключенческим книгам Стивенсона затеряться в неизвестности. Я, кроме того, не считаю, что такую короткую историю, как „Дом на дюнах“, и такое замечательное иносказание, как „Странная история д-ра Джекиля и мистера Хайда“, когда-либо перестанут ценить читатели. Прекрасно помню, с каким нетерпением и восторгом я читал эти первые повествования в журнале „Корнхилл мэгэзин“, которые печатались там в конце 70-х — начале 80-х годов. Согласно старому и несправедливому правилу, они оставались неподписанными. Однако человек, хоть мало-мальски чувствующий прозу, не мог не видеть, что все они созданы одним и тем же автором. Но лишь годы спустя я узнал, кто этот автор.
Есть у меня и собрание стихотворений Стивенсона, вон там, в небольшом шкафу с выдвижными полками. Ах, если бы Стивенсон подарил нам больше своих стихотворений! Основная часть их — это всего лишь шутки прихотливого ума. Но одно, несомненно, принадлежит к числу классических, поскольку, как мне представляется, это лучшая повествовательная баллада нашего века. При условии, конечно, что „Старый моряк“ появился в самом конце XVIII века. Первое место я отдаю tour de force[16] Кольриджа с его мрачной фантазией. Но я не знаю другого стихотворения, которое по своему романтическому обаянию, языку и поэтической легкости могло бы сравниться со стихотворением „Тикондерога“. Есть еще и бессмертное „Завещание“ Стивенсона. Лишь два этих стихотворения обеспечивают ему достойное место в английской поэзии, точно так же, как его образ занимает достойное место в наших сердцах. Нет, я никогда не встречался с ним. Но среди моих самых дорогих реликвий есть несколько писем, которые я получил с Самоа. Из этой далекой башни он неусыпно следил за тем, что происходит в среде писателей, и одним из первых протягивал руку помощи таланту, поскольку мог мгновенно оценить и преисполниться сочувствием к работе другого человека, не скупясь на самые добрые советы.
А теперь, мой очень терпеливый друг, пришло время нам расстаться, Я надеюсь, что мои скромные поучения не слишком утомили вас. Если я указал вам на те книги, с которыми вы еще не знакомы, прочитайте их, но не останавливайтесь на этом пути. Если же я рассуждал о том, что вы уже знаете, то особого вреда тут нет, за исключением того, что я сделал это напрасно, потратив свое красноречие и ваше время. Возможно, в моих словах имеется немало спорного. Но разве цитировать неточно не является привилегией любителя поговорить? Мои взгляды могут очень во многом расходиться с вашими, а симпатии претить вам. Но даже просто думать и беседовать о книгах полезно уже само по себе.
Волшебная дверь еще закрыта. Вы все еще находитесь в чудесной стране. Но, увы, хотя вы и закрыли эту дверь, вы не можете запечатать ее наглухо. Все еще слышится дребезжание дверного колокольчика, раздается телефонный звонок, призывающий нас к прозаическому миру труда, людей, повседневной борьбы. А это прежде всего и есть реальная жизнь. Здесь же лишь ее имитация. И теперь, когда портал перед нами широко распахнут и мы вместе минуем его, не взглянем ли мы более смело в лицо ожидающей нас судьбе, поскольку за Волшебной дверью мы узнали, что такое покой, мир и доброе товарищеское согласие.