Укладываясь спать, я повернулся к дяде спиной, и теперь, в это мгновение внезапного пробуждения, увидел только уличную дверь, окно ближе к северу и стены, пол и потолок в северной части комнаты; все это запечатлелось в моем сознании с неестественной яркостью, словно сработала фотовспышка, по той причине, что я увидел все это при свете несравнимо более ярком, нежели свечение грибов или мерцание уличных фонарей. Свет этот не только не был сильным, но даже более или менее сносным; при нем невозможно было бы, скажем, читать обычную книгу, и все же его хватило на то, что я и раскладушка отбрасывали тени. Кроме того, он обладал неким желтоватым проникающим качеством, каковое заставляло подумать о вещах куда более могущественных, нежели простая яркость света. Я осознал это с какой-то нездоровой ясностью, несмотря на то, что еще два моих чувства подвергались самой яростной атаке. Ибо в ушах моих продолжали звенеть отзвуки ужасающего вопля, а нюх мой страдал от зловония, заполнявшего собой все вокруг. Мой ум, не менее настороженный и бдительный, нежели чувства, сразу осознал, что происходит нечто исключительно необычайное; почти автоматически я вскочил и повернулся, чтобы схватить орудия истребления, которые мы оставили нацеленными на гнездо плесени перед очагом. Поворачиваясь, я заранее боялся того, что мне, возможно, пришлось бы там увидеть ибо разбудивший меня крик явно исходил из уст моего дядюшки, а, кроме того, я до сих пор не знал, от какой опасности мне придется его и себя защищать.
Однако то, что я увидел, превзошло худшие из моих опасений. Существуют ужасы ужасов, и это было одно из тех средоточий вселенского кошмара, которые природа приберегает лишь для немногих проклятых и несчастных. Из одолеваемой грибами земли извергалось парообразное трупное свечение, желтое и болезненное; оно кипело и пузырилось, струилось и плескалось, образуя гигантскую фигуру с расплывчатыми очертаниями получеловека-полумонстра; сквозь него я различал дымоход и очаг. Оно все состояло из глаз хищных и дразнящих, а морщинистая, как у насекомого, голова истончалась в струйку, которая зловонно вилась и клубилась и, наконец, исчезала в недрах дымохода. И хотя я видел все это своими глазами, лишь намного позже, напряженно припоминая, я сумел более или менее четко восстановить дьявольские контуры фигуры. Тогда же она была для меня не более, чем бурлящим, слабо фосфоресцирующим облаком, отвратительным до безобразия облаком, которое обволакивало и размягчало до состояния омерзительной пластичности некий объект, к коему было устремлено все мое внимание. Ибо объект этот был не чем иным, как моим дядей, почтенным Илайхью Уилпом; с чертами лица чернеющими и постепенно сходящими на нет, он скалился, невнятно и злобно бормоча, и протягивал ко мне свои когтистые сочащиеся лапы, желая разорвать меня на части в той дикой злобе, которую принес с собой сюда этот ужас.
Только дисциплина спасла меяя от безумия. Готовясь загодя к критическому моменту, я психологически муштровал себя, и меня выручила одна слепая выучка. Понимая, что бурлящее предо мною зло это явно не та субстанция, на которую можно воздействовать огнем или химическими веществами, я оставил без внимания огнемет, маячивший по правую руку от меня, и включив аппарат с трубкой Крукса, навел на развернувшуюся передо мной сцену не знающего времени святотатства сильнейшее из эфирных излучений, когда-либо исторгнутых искусством человеческим из недр и токов естества. Образовалась синеватая дымка, раздались оглушительные шипение и треск, и желтоватое свечение как будто стало тускнеть, но уже в следующее мгновение я убедился в том, что потускнение это кажущееся и что волны из моего аппарата не произвели абсолютно никакого эффекта.
Потом, в самый разгар этого демонического зрелища, глазам моим предстала новая порция ужаса, исторгшая вопли из моей глотки и заставившая меня броситься, тыкаясь и спотыкаясь, по направлению к незапертой двери на тихую и безопасную улицу; броситься, не думая о том, какие, быть может, кошмарные вещи я выпускаю в мир и уж тем более о том, какие суждения и вердикты соотечественников я навлекаю на свою бедную голову. Случилось же следующее: в той тусклой смеси желтого и голубого внешний вид моего дяди претерпел как бы некое тошнотворное разжижение, сущность которого исключает возможность какого бы то ни было описания; достаточно сказать, что по ходу этого процесса на испаряющемся лице дядюшки происходила такая сумасшедшая смена идентичностей, какая могла бы прийти в голову лишь безумцу. Он бил одновременно и чертом и толпой, и склепом и карнавальным шествием. В неровном и неоднородном свете желеобразное лицо его приобретало десятки, сотни, тысячи образов; дьявольски скалясь, оно оплывало, как тающий воск, и принимало на себя многочисленные карикатурные личины личины причудливые и в то же время знакомые.
Я видел фамильные черты Гаррисов мужские и женские, взрослые и детские, и черты многих других людей старческие и юношеские, грубые и утонченные, знакомые и незнакомые. На мгновение мелькнула скверная подделка под миниатюру с изображением несчастной Роуби Гаррис, которую мне доводилось лицезреть в школе при Музее Графики, а в другой раз мне показалось, что я различил худощавый облик Мерси Декстер, такой, каким я его помнил по портрету в доме Кэррингтона Гарриса. Все это выглядело чудовищно сверх всякой меры, и вплоть до самого конца когда уже совсем вблизи от поганого пола с образующейся на нем лужицей зеленоватой слизи замелькала курьезная мешанина из лиц прислуги и младенцев до самого конца мне казалось, что видоизменяющиеся черты боролись между собой и пытались сложиться в облик, напоминающий добродушную физиономию моего дяди. Я тешу себя мыслью, что он тогда еще существовал и пытался попрощаться со мной. Мне помниться также, что и я, собираясь покинуть дом, прошептал, запинаясь, запекшимися губами слова прощания; едкая струйка пара проследовала за мной в открытую дверь на орошаемую ливнем прохожую часть.
Остальное помню смутно и, вспоминая, трепещу. Не только на умытой дождем улице, но и в целом свете не было ни единой души, которой бы я осмелился поведать о случившемся. Без всякой цели я брел на юг и, миновав Университетскую горку и библиотеку, спустился по Хопкинс-стрит, перешел через мост и очутился в деловой части города с ее высотными зданиями, среди которых я почувствовал себя в безопасности; казалось, они защищают меня, подобно тому как и вообще все продукты современной цивилизации защищают мир от вредности старины с ее чудесами и тайнами. Сырая блеклая заря занялась на востоке, обнажив допотопный холм с его старинными крышами куда меня звал мой долг, оставшийся невыполненным. И я направился туда до нитки вымокший, без шляпы, оторопев от утреннего света и вошел в ту страшную дверь на Бенефит-стрит, которую я оставил распахнутой настежь; так она и висела там, задавая загадку рано встающим жильцам, с которыми я не посмел заговорить. Слизи не было она вся ушла в поры земляного пола. Не осталось и следа от той гигантской скрюченной фигуры из селитры перед очагом. Беглым взглядом я окинул раскладушку, стулья, механизмы, свой забытый головной убор и светлую соломенную шляпу дядюшки. Оторопь владела всем моим существом, и я с трудом пытался вспомнить, что было во сне и что на самом деле. Мало-помалу ко мне возвращалось сознание, и вскоре я уже твердо знал, что наяву я был свидетелем вещей куда более ужасных, нежели во сне. Усевшись, я попытался осознать происшедшее в пределах здравого смысла и найти способ уничтожить этот ужас, если, конечно, он был реальным. Это явно не было ни материей, ни эфиром и ни чем-либо другим из того, что доступно мысли смертного. Чем же еще могло оно быть, если не какой-то диковинной эманацией, какими-то вампирическими парами вроде тех, о которых эксетерские селяне рассказывают, будто они порою таятся в кладбищенских недрах? Кажется, я нашел ключ к разгадке и снова принялся разглядывать тот участок пола перед очагом, где плесень и селитра принимали такие необычные формы. Через десять минут в голове моей созрело решение, и, прихватив с собой шляпу, я ринулся домой. Там я принял ванну, плотно закусил и заказал по телефону кирку, мотыгу, лопату, армейский респиратор и шесть бутылей серной кислоты; все это должно было быть доставлено завтра утром к двери в подвал страшного дома по Бенефит-стрит. Потом я попытался заснуть, но безуспешно, и провел оставшиеся часы за чтением и сочинением глупых стишков, что помогало мне развеять мрачные мысли.
На следующее утро в одиннадцать часов я приступил к рытью. Погода стояла солнечная, чему я был несказанно рад. Я был по-прежнему один, ибо как бы я ни страшился того, что искал, рассказать о случившемся кому-нибудь постороннему казалось мне еще страшнее. Позднее, правда, я поведал обо всем Гаррису, но я это сделал только по необходимости, и, кроме того, он сам был немало наслышан о странностях страшного дома от пожилых людей и потому был скорее склонен верить, чем отрицать. Ворочая комья черной вонючей земли, рассекая лопатой на части белесую грибковую поросль, из которой тут же начинал сочиться желтоватый вязкий гной, я трепетал от нетерпения и страха: кто знает, что я найду там, в глубине? Недра земные хранят тайны, которых человечеству лучше не знать, и меня, похоже, ждала одна из них.
Мои руки заметно тряслись, но я упорно продолжал копать и вскоре стоял в уже довольно широкой яме, вырытой собственными руками. По мере углубления отверстия, ширина которого составляла примерно шесть футов, тяжелый запах нарастал, и я более не сомневался в том, что мне не избежать контакта с исчадием ада, выделения которого были бичом этого дома в течение полутора столетий с лишком. Мне не терпелось узнать, как оно выглядит каковы его форма и состав, и до какой толщины отъелось оно на дармовой жизненной силе за многие века. Чувствуя, что дело близится к развязке, я выбрался из ямы, разбросал и разровнял накопившуюся кучу земли и разместил по краям ямы с двух сторон от себя огромные бутыли с кислотой так, чтобы в случае необходимости можно было опорожнить их быстро одну за другой в образовавшуюся скважину. Потом я снова взялся за работу и на этот раз сваливал землю не куда попало, а только по обе другие стороны ямы; работа пошла медленнее, а вонь усилилась настолько, что мне пришлось надеть респиратор. Сознавая свою близость к неведомому, таившемуся у меня под ногами, я едва сохранял присутствие духа.
Внезапно лопата моя вошла во что-то не столь твердое, как земля. Я вздрогнул и сделал было первое движение к тому, чтобы выкарабкаться из ямы, края которой уже доходили мне до самого горла. Однако я взял себя в руки и, стиснув зубы, соскреб немного земли при свете своего карманного фонаря. Показалась какая-то поверхность, тусклая и гладкая, что-то вроде полупротухшего свернувшегося студня с претензией на прозрачность. Я поскреб еще немного и увидел, что он имеет форму. В одном месте был просвет там часть обнаруженной мной субстанции загибалась. Обнажилась довольно обширная область почти цилидрической формы; все это напоминало громадную гибкую бело-голубую дымовую трубу, свернутую вдвое, при этом в самом широком месте диаметр ее достигал двух футов. Еще несколько скребков и я пулей вылетел из ямы, чтобы быть как можно дальше от этой мерзости; не останавливаясь, в каком-то исступлении, одну за другой я накренял громадные бутыли и низвергал их едкое содержимое в эту зияющую бездну, на ту невообразимую аномалию, чей колоссальный локоть мне только что довелось лицезреть.
Ослепительный вихрь зеленовато-желтого пара, каскадом извергавшийся из глубины, никогда не изгладится из моей памяти. И по сию пору обитатели холма поминают о желтом дне, когда отвратительные тлетворные пары воздымались над рекой Провиденс в том месте, куда сбрасывают фабричные отходы, и только мне одному ведомо, как они обманываются относительно истинного источника этих паров. Рассказывают также о чудовищном реве, сопровождавшем этот выброс и доносившемся, вероятно, из какой-то поврежденной водопроводной трубы или подземного газопровода, но и здесь я мог бы поправить молву, если бы только осмелился. У меня нет слов, чтобы описать весь этот ужас, и я до сих пор не могу понять, почему я остался жив. Я лишился чувств сразу после того, как опустошил четвертую емкость, которой я был вынужден воспользоваться, когда пары стали проникать через мой респиратор. Очнувшись, я увидел, что яма более не испускает пара.
Две оставшиеся бутыли я опорожнил без всякого видимого результата, и тогда мне стало ясно, что яму можно засыпать. Я работал до глубокой ночи, но зато ужас покинул дом навсегда. Сырость в подвале была уже не такой затхлой, а диковинные грибы высохли и превратились в безобидный грязновато-серый порошок, раскинувшийся по полу, как пепел. Один из глубочайших ужасов земных сгинул навеки, и если есть на свете ад, то в тот день он, наконец-то, принял в свое лоно грешную душу богомерзкого существа. Когда последняя порция земли шлепнулась с моей лопаты вниз, я пролил первую из неподдельных слез, в дань памяти своего любимого дядюшки.
Когда наступила весна, в саду на бугре, где стоял страшный дом, не взошли ни блеклая трава, ни причудливые сорняки, и через некотооое время Кэррингтон Гаррис благополучно сдал дом нанимателям. Это место по-прежнему овеяно для меня тайной, но самая таинственность его меня пленяет, и нынешнее чувство облегчения наверняка смешается со странной горечью когда этот дом снесут, а вместо него воздвигнут какой-нибудь модный магазин или вульгарное жилое здание. Старые голые деревья в саду стали приносить маленькие сладкие яблоки, и в прошлом году птицы впервые свили себе гнездо среди их причудливых ветвей.