«Мы отправляем к вам на интернирование три тысячи женщин. Алло? Алло?»
Атташе канцелярии генерала Эрена ждет ответа от коменданта. На другом конце провода – молчание, затем слышен стук – на шерстяной ковер падает тело. Командир эскадрона Давернь свалился со стула от изумления. Огромная цифра все еще звенит у него в ушах, в то время как он одной рукой приглаживает свои непослушные темные волосы, а другой поправляет на носу маленькие круглые очки; под носом у него треугольные усики, симметрично спускающиеся от ноздрей ко рту. На щеке у тридцатипятилетнего коменданта родинка. Управлять лагерем ему было поручено всего несколько месяцев назад. Продвижение по службе совпало с рождением его первого ребенка. Несмотря на то что Ален Давернь человек суровый, прямолинейный, офицер, получивший боевую закалку, новые обязанности застали его врасплох.
Он осторожно приподнимается с пола и садится за стол из лакированного дерева, заменяющий ему письменный. Давернь торопливо смотрит в окно, чтобы проверить, не видел ли его кто-нибудь в момент слабости. Иначе слухи быстро разлетятся по лагерю и он потеряет авторитет. Французской униформы и кучки охранников недостаточно для того, чтобы управлять двадцатью тысячами мужчин различных национальностей. Для того чтобы превратить хлыст в скипетр, униформу – в горностаевую мантию, а грязный лагерь – в империю, нужно держаться уверенно и не оставлять поводов для сомнений. Одним словом, нужно быть кем-то вроде иллюзиониста, внушать заключенным, будто он имеет над ними неограниченную власть, тогда как на самом деле властью-то он и не обладает, а всего лишь приводит в исполнение приказы, продиктованные войной. Человек чести, Ален Давернь собирается с силами, необходимыми для того, чтобы исполнить свой долг. В сгущающихся сумерках он заканчивает отчет о событиях дня, который ему необходимо отправить в Париж.
«По приказу начальника штаба вооруженных сил страны мне было поручено подготовить интернированных к прибытию военнопленных и перестроить бараки. Двадцать шестого мая 1940 года я встретился с представителями различных национальностей, интернированными в лагерь Гюрс. Я сообщил им о намерениях французского командования и попросил никоим образом не препятствовать прибытию новых заключенных. Представитель югославов ответил, что ни добровольно, ни принудительно они бараки не освободят. В тот же вечер его поддержали пять сотен испанцев. На следующий день, около 8.30 утра, я получил известие от охраны о том, что в блоках Е и С, где содержатся члены интернациональных бригад, начинаются манифестации. Эти заключенные в количестве тысячи пятисот человек вышли из бараков и организовали шумное собрание. Отовсюду доносились крики и свист. Некоторые пели на родном языке революционные песни. Затем более четырех сотен ополченцев затянули «Марсельезу» на французском, обнажив головы и став по стойке смирно. Между 9.15 и 9.30 я отдал приказ начальникам квартала вернуть этих людей в бараки. Но эти люди не отвечали, когда к ним обращались по имени. Около сотни из них были силой отведены на центральную аллею. Некоторых пришлось тащить более сотни метров, но они продолжали сопротивляться. Несколько югославов набросились на лейтенанта Рата, который находился у входа в барак № 16. Под улюлюканье заключенных лейтенант был укушен за лицо и запястье мужчиной, личность которого пока не установлена. Заключенные кричали: «Ну что, крыса, каково это – когда тебя кусают?»[31] К югославам вскоре присоединились несколько испанцев, которые начали лаять, как собаки, и скалить зубы. Офицер, которому угрожали эти одержимые, ударил одного из них хлыстом. Эта мера оказала мгновенное действие: все успокоились. Двадцать человек были на месяц переведены в карцер. Активнее всего вели себя группы, связанные с интернациональными бригадами. Во время инцидента, произошедшего исключительно за колючей проволокой лагеря, руководство полностью контролировало ситуацию. В 13.30 в лагере было тихо.
Ситуация, казалось бы, была под контролем, но Давернь так испугался, что на его родинке выросла бородавка. Он ожидал, что вечером получит подкрепление, которого настоятельно требовал от властей, а вместо этого ему прислали новых заключенных. Да еще женщин! Только их и не хватало в этом вольере для хищников. О чем они там думают, в этом Париже? Нам нужны мужчины, чтобы справляться с bando republicano[32], мужчины, а не женщины! Погасив свет, Давернь включает радио, надеясь немного расслабиться, а может быть, даже вздремнуть перед приездом новых заключенных. Парижское радио передает выступление прямо из кабаре «Парижская жизнь», улица святой Анны, 12, I округ. Ему удалось подавить бунт, но в следующий раз, завтра или даже этим вечером, может начаться самосуд или мятеж. Давернь засыпает, убаюканный бряцанием украшений, которое сопровождает пение артистки кабаре.
Бедность – народная болезнь, которая почти не поддается лечению. Она приводит к власти тех, кто восхваляет давно забытую национальную славу, и заканчивает тем, что отправляет в изгнание миллионы людей, которые предпочитают лишиться родины, но сохранить жизнь. Достаточно нескольких слабовольных возмутителей спокойствия, чтобы воспламенить страну и породить тысячи факелоносцев, жаждущих рукоприкладства.
На севере евреи и оппозиционеры уезжают из Германии и пересекают Рейн; на юге испанские республиканцы бегут от нового режима, перебираясь через Пиренеи. В 1936 году несколько генералов совершили в Испанской республике государственный переворот, чтобы отдать в руки военных то, что народ считал своим по праву, – власть. Среди них – Франсиско Франко в националистическом берете, с властно выпяченной грудью, обвешанной галунами. По другую сторону баррикад – «красные», поддерживающие республику, социализм и свободу выбора. Вскоре добровольцы из пятидесяти стран – итальянцы, бельгийцы, американцы, поляки, чехи, словаки и даже двое китайцев – пополняют ряды тех, кто сражается за самую прекрасную из утопий – за демократию. Это и есть интернациональные бригады. «Если Испания противостоит фашизму, – думают они, – и остальная Европа, пока не поздно, может последовать ее примеру. И низвергать диктаторов!» Увы, 1 апреля 1939 года каудильо[33] положил конец надеждам республиканцев, взяв бразды правления страной в свои руки.
Таким образом, члены bando republicano и интернациональных бригад толпятся на французских пляжах. В Портбоу[34] «красные орды», одетые в лохмотья, тащат свои сумки и чемоданы. Они думали, что их встретят как героев: да, они побеждены, но они ведь сопротивлялись! Общественность же видит в них убийц и палачей. Ее смущает вынужденное проживание бок о бок с испанскими головорезами, которых интересуют лишь насилие и грабеж. Трудно себе представить, на что они способны! Французское правительство в спешке закрывает границу, но слишком поздно – полмиллиона беженцев уже проникли в страну. Они ночуют под открытым небом от Аржеле-сюр-Мер[35] до Перпиньяна[36], приюты для бедных отказываются их принимать. Испанцы были бы счастливы, если бы могли питаться ветром. Им обещают все, что угодно, но еды у них нет.
В Нижних Пиренеях, всего в тридцати пяти километрах от границы, на вытянутом, как будто улегшемся отдохнуть в тени гор холме, отводится участок жирной глинистой земли, на котором не растут даже сорняки. Здесь построят лагерь, где спрячут грязных беженцев. Не успели приехать первые «красные», как их окружили двести пятьдесят километров колючей проволоки. Дорога длиной в тысячу семьсот метров засыпана щебенкой и покрыта битумом. Вырыты стоки, построена железная дорога длиной три километра, налажены отвод воды, ее очистка, откачка и поставка, установлены телефонные линии, повсюду проведено освещение – за исключением нескольких бараков для интернированных. За сорок два дня лагерь Гюрс готов. Тридцать гектаров земли на территории в полтора километра длиной и двести метров шириной, пересеченных длинной центральной аллеей. Из конца в конец тянутся блоки, в каждом – по тридцать бараков: семь кварталов с одной стороны, шесть – с другой; между ними – стена с колючей проволокой. Будто из-под земли выросли триста восемьдесят два деревянных сарая, покрытых непромокаемой парусиной; они похожи на теплицы для проклятых. Максимальная вместимость – восемнадцать тысяч – превышена. Лагерь, который планировали как летний, стоит посреди грязи.
Громкий голос певицы настойчиво терзает уши коменданта Даверня: представление в кабаре подходит к концу. Зал аплодирует и вызывает ее на бис. Овации разносятся по Пиренеям, словно дуновение ветра; внезапно этот звук заглушается гулом пятидесяти грузовиков, подъехавших к барьеру у входа, простой деревянной перекладине, выкрашенной в белый и красный цвета, с двумя вооруженными охранниками по бокам.
Я всех женщин хочу,
Про их милость молю,
В своих снах их держу
В заточении.
Под накрахмаленными юбками
Целую их своими губками,
Мечтая, я кусаю зубками
Тела в томлении.
Я их грудь открываю,
Мои ласки, порхая,
На сосках умирают.
Им всю ласку отдам.
Я прильну к их бокам,
Одурев от мадам,
Я от запаха их пьяный в хлам,
Что все бьет по ноздрям.
Я нежно провожу руками
И, наслаждаясь белоснежными телами,
Ищу дороги в них часами
Для своих губ.
Язык мой ищет складки,
А впадины так сладки,
Я разгадаю их загадки,
Я весь горю, но я не глуп.
– Все, что вы забудете или оставите в грузовике, будет уничтожено. Выходите, выходите!
Борта у машин такие высокие, а ноги у женщин настолько затекли, что ни одна не решается пошевелиться, боясь поломать их. Военные берут «нежелательных» за талию или под руки, заставляя их спускаться на землю, и выстраивают в ряды по двое, лицом к колючей проволоке. Вечер уже наступил, но еще светло, высоко в небе бегут белесые облака с синими весенними прожилками. Кричат только мужчины в униформе, женщины покорно подчиняются, словно марионетки. Еву укачало, у Лизы заложило уши. Вдалеке покачиваются горы, их красотой нельзя не залюбоваться, хочешь ты этого или нет.
Пересчет никак не закончится, отдан приказ не двигаться с места. Горы наконец-то застывают на месте. Больше ничего не видно, ничего не слышно. Острые вершины уже готовы сомкнуться за спиной, и вечная тишина этого бесконечного пространства вызывает у подруг дрожь. Видны только желтые лампочки, они придают темноте глубину и объем. Раскачиваясь на столбах, они привносят жизнь в эту черную безграничность. На территории лагеря видны лишь тени, неясные очертания. За колючей проволокой вспыхивает и сгорает огромное количество сигарет; их тут так же много, как и нетерпеливых светлячков. Ева различает десятки пар глаз, устремленных на ряд более или менее изящных женских ног. «Где же мужчины?» – спрашивала она себя накануне. Видимо, здесь. Сотни, тысячи мужчин, прилипших к проволочной сетке. Она металлическая, с шипами, готовыми вонзиться в плоть, рвущуюся на свободу; решетка, бесстыдно обвивающаяся вокруг самой себя.
Холод и влажность сковывают и без того малоподвижные усталые тела. Лиза пытается пошевелить окоченевшими пальцами в лакированных туфлях. Светлые волоски, успевшие отрасти на ноге у Евы, приподнимаются. На другую ногу надет чулок. Все это время она каждое утро надевала его, этот единственный уцелевший чулок, сантиметр за сантиметром, старательно расправляя шов за лодыжкой, коленом и бедром; казалось, в этом ритуале выражалась вся ее женственность. Но теперь, глядя на эти горы, Ева хочет избавиться от прежней жизни, ощутить холод. Она с решительным видом оборачивается к Лизе, немного наклоняется вперед, приподнимает подол платья, уверенным жестом стаскивает чулок и бросает его на землю, как можно дальше; все это происходит так стремительно, что Лиза приоткрывает рот от удивления. Она-то думала, что ее подруга – нежное, тоскующее по прошлому, совершенно безобидное создание. Ева торжествующе улыбается: она избавилась от гадюки, которая ее душила. Радость от этого молчаливого акта неповиновения нарушает круглолицая прорицательница с бигуди на голове. Ее зовут Сюзанна.
– Эй ты, блондинка, ты бы лучше попридержала свое барахло. Выбрасывать ничего не нужно, все может пригодиться.
– Зачем – чтобы разносить кофе? – смеется Лиза.
– На ферме я не раз сворачивала цыплятам шеи, вооружившись толстыми чулками.
– Вы думаете, нам придется убивать цыплят? – спрашивает Лиза, удивленно таращась на собеседницу.
Ева легонько берет подругу под руку и уводит за собой. Лиза напоминает ей фарфоровую посуду, которую боятся использовать, потому что она очень хрупкая и легко может разбиться. С первых же минут знакомства с Лизой она ощущает необходимость ее защищать. Возможно, здесь, чтобы не умереть, им действительно придется убивать.
– Я комендант этого лагеря. Отныне ответственность за вас принимает на себя Франция. Я прослежу за тем, чтобы у вас были такие же права, как и у военнопленных. Вам предоставят пищу, жилье и все необходимое. Днем вы можете свободно перемещаться по кварталам, ночевать будете в бараках, куда вас распределят. Почта и любые другие средства связи с людьми, оставшимися за пределами лагеря, запрещены. Нарушение правил будет строго наказано. Каждый, кто попытается сбежать, будет казнен. Итак, дамы, добро пожаловать в Гюрс.
Давернь говорит медленно, четко произнося каждый слог. Охрана поднимает красно-белый деревянный шлагбаум, и полицейские пропускают «нежелательных» к приемному бараку. Давернь, отойдя в сторону, окидывает новоприбывших равнодушным взглядом, а затем смотрит на стопку бумаг, которую держит в руках. Это списки: фамилия, имя, национальность, семейное положение, свидетельство о браке; комендант знает все об этих женщинах, которые теперь стали номерами. Но, когда называют конкретное имя, он все же видит женщину, входящую в деревянный барак с выкрашенными зеленой краской стенами и маленькой острой крышей, которая делает его похожим на шале. Невеселое зрелище.
– Плятц!
Еву проглатывает барак. Надзирательница просит ее назвать свои личные данные. Снаружи кажется, что допрос длится бесконечно. Однако всем задают один и тот же вопрос: «Детей нет?» Еву он очень смущает. Неужели лагеря построены для тех, кто не выполнил обязанность, возложенную природой? Услышала ли она этот животрепещущий зов, исходящий из глубины естества? Да, биология, являясь истиной в последней инстанции, всем навязывает свою волю. У Евы не было детей. Ни одно семя пока что в ней не проросло. Но у нее ведь еще так много времени!
– Нет, – просто отвечает Ева.
На ее животе – длинный шрам. Стоя в бараке, она любуется Пиренеями, освещенными лунным светом: они виднеются в маленьком окошке с деревянной рамой за спиной у охранника. Слова кажутся Еве такими далекими, ее взгляд теряется среди вершин, там, где нет людей. Вот чему она принадлежит – высоте, где ее душа может дышать чистым воздухом. На ее удостоверении личности ставят печать.
– Следующая!
Женщины по очереди подходят к бараку.
– Малер!
К бараку приближаются лакированные туфли Лизы.
– Детей нет?
У Лизы перехватило дыхание; она трясет головой.
– Nicht[37] ребенок? – раздраженно повторяет надзирательница.
– Нет, – отвечает Лиза, опустив глаза, как будто признавая ошибку, за которую ее осуждают.
– Парло!
Ноги Диты вязнут в глинистой почве: ее французские туфли-лодочки на каблуках очень тяжелые и громоздкие. Первый шаг – и она погружается в грязь до лодыжек, второй – и брызги летят вверх, на ее икры. Сюзанна толкает локтем Еву:
– Может быть, тут и не будет цыплят, но куры здесь точно есть, ты только посмотри! Я никогда не ошибаюсь!
Дита, запыхавшаяся, вся в грязи, подходит к надзирательнице, ничуть не теряя самообладания.
– Ребенок? – надзирательница ограничивается лишь этим словом.
– Пока что нет. Но оставьте меня на пару минут вон с этими, и все может измениться, – отвечает Дита, показывая пальцем на решетку, у которой сгрудились, толкаясь и посвистывая, испанцы, их становится все больше.
– Следующая!
Барак похож на волшебную избушку, где всем распоряжается судьба: туда заходит женщина, а выходит уже номер, и все это – под пристальным наблюдением двух охранников, вооруженных штыками. Комендант Давернь видит печальные метаморфозы, которыми он управляет, видит имена в списке, но, как только их вычеркивают, ему кажется, что тут же появляются новые. Ночь обещает быть долгой.
Вечерние сумерки
Как тихая жалоба.
Еще слышен крик птиц,
Которых я выдумала.
Серые решетки
Падают.
Мои руки
Снова появляются.
Все, что я любила,
Я не могу это удержать.
То, что меня окружает,
Я не могу это бросить.
Тень меня уносит,
Сумерки сгущаются.
Ничто больше не давит на меня.
Таков закон жизни.
Ханна Арендт
Rubias! Las rubias![38] Испанцы, прижавшись к решетке, воодушевленно приветствуют las rubias, делая им комплименты в отношении цвета их волос; тем временем женщины группами по шестьдесят человек продвигаются по центральной аллее, разделяющей лагерь на две части. Зарегистрированным номерам выдают деревянные сабо. Увы, все они одного размера. Чей-то сабо падает, сразу же увязая в грязи, и доставать его приходится руками. Ритмичный стук подошв по дорожкам Зимнего велодрома сменяется глухим шарканьем по липкой грязи. Под лампочками, раскачивающимися на столбах, сопровождаемые свистом, движутся женщины, медленно, словно в танце, проходя мимо блоков, на которых висят большие таблички с выведенными на них буквами: А, В, С – алфавит узников. Каждый блок обтянут колючей проволокой с одним единственным входом и с будкой, возле которой стоит часовой. Лиза пытается быстро сосчитать буквы: тринадцать блоков вокруг центральной аллеи, около трех сотен бараков; план незнакомого города, который нужно запомнить. Она крепче сжимает руку Евы; та не дрожит.
Иногда случается, что люди одновременно, не сговариваясь, смотрят на один и тот же предмет. Ева и Лиза одновременно бросают взгляд на табличку, перед которой их останавливают. Буква G, барак номер двадцать пять. Вот и координаты их кораблекрушения. Почти театральным жестом перед ними открывают настежь прогнившую дверь, за которой смело пробивается зеленый мох, как будто этому обжоре недостаточно остальной территории лагеря, такой же влажной и заплесневевшей. Под непромокаемой парусиновой тканью – прямоугольная коробка из необработанной древесины, со светлыми балками и островерхой крышей; как только переступаешь порог, возникает ощущение, будто находишься в миниатюрной церкви, которая еще не достроена. Балки воткнуты прямо в землю; тридцать справа, тридцать слева, между ними – около метра. Вот их жизненное пространство: метр на каждую. Это меньше, чем территория, выделенная под мох. Лиза замечает, что внутри бараков все так же симметрично, как и снаружи; коридор, по обеим сторонам которого лежат тюфяки, почти соприкасаясь друг с другом. На оголенной проволоке, свисающей с потолка посреди помещения, раскачивается лампочка. В другом конце этого нового, но уже полуразрушенного здания есть еще одна дверь, прямо напротив первой; длинный коридор словно пролив между двумя вражескими морями. «Может быть, это прихожая ада, а за дверью есть яма, над которой поднимаются языки пламени?» Десяток незастекленных отверстий пропускает потоки воздуха. На них – простые деревянные затворки; из-за них ничего не видно. Мира больше не существует. Нет ни туалетов, ни раковин, ни мебели.
Две хорошо сложенные заключенные стучат по полу сабо, напоминая жвачных животных, которым не терпится оказаться в стойле, толкаются в узком коридоре, чтобы скорее протиснуться к койкам; одна из них, послабее, вытягивается на полу, испачканном свежей грязью. Лиза, пользуясь неразберихой, пытается занять тюфяк в глубине помещения, чтобы у нее была только одна соседка, с которой можно было бы перекинуться словом, – Ева. Кто-то кладет Лизе руку на плечо. Похоже, это лежбище уже занято. Женщина, опередившая Лизу, что-то ворчливо бормочет на эльзасском диалекте. Уважать чужое жизненное пространство, если не хочешь, чтобы тебя покусали: это правило животного мира справедливо и для тех мужчин и женщин, которых человечество обрекло на суровое испытание. Хорошие места заняты: Лиза при свете одинокой лампочки пытается понять, какое из них могло бы быть ее. Многие женщины уже устроились; большинству из них едва исполнилось двадцать лет. Молодым нужен простор, чтобы выжить: как же они выдержат? Женщины втягивают головы в плечи, чтобы не удариться о деревянные доски. Этим вечером они не будут есть. Хватит ли у них сил? «Отбой!» Дверь закрывается за шестьюдесятью жизнями, шестьюдесятью женскими сердцами, наполненными любовью к тем, кого они оставили в дальнем краю.
Они почти не видят друг друга, зато в сумерках слышнее их голоса, отчетливее прикосновения. Женщины на ощупь ищут подруг, тех, рядом с кем ехали в поезде. Слышно, как повторяют имена, словно эхо в темной пещере, призывающее лучик света.
– Лиза, ты здесь?
– Да.
– Где?
– Тут. А ты?
– Здесь.
Она не одна в этой тьме, потому что рядом Ева. Когда на каждый вопрос получен ответ «да, я здесь», шум в бараке постепенно стихает. Женщины падают на тюфяки, сшитые из ткани в бело-синюю полоску, глубже вжимаются в солому, чтобы было не так холодно.