Еще в 1860 году младенцу приличествовало явиться на свет в родительском доме. Ныне же, как мне подсказывают, великие светила врачевания постановили, что первый крик его должен отзвучать среди больничного эфира и чем фешенебельней заведение, тем лучше для него. Таким образом, молодой господин Роджер Баттон с супругой на пятьдесят лет опередили современную моду, когда летним днем 1860 года решили, что их первенцу подобает родиться в больнице. Имеет ли подобный анахронизм какое-либо отношение к ошеломительной истории, о которой я собираюсь рассказать, – об этом доподлинно никто и никогда не узнает.
Я лишь поведаю вам о том, что было дальше, и позволю решать самим.
В довоенном Балтиморе финансовое положение, равно как и общественное, у семейства Баттонов было весьма прочным. Они состояли в родстве с Этой Семьей и с Той Семьей, а это, как известно любому южанину, говорило об их принадлежности к бесчисленной знати, щедро населявшей Конфедерацию. То был их первый опыт в славном старинном обычае деторождения, и, по понятным причинам, господин Баттон был взволнован. Он надеялся, что родится мальчик, которого можно будет отправить в Йельский колледж, в Коннектикут, где сам господин Баттон в течение четырех лет носил весьма подходящее прозвище Манжетка.
Сентябрьским утром, всецело посвященный грандиозному событию, он в волнении поднялся в шесть утра, поправил и без того безупречный галстук и устремился по улицам Балтимора прямо к госпиталю, чтобы удостовериться, что минувшая темная ночь принесла на своей груди новую жизнь.
Когда до Мэрилендской частной больницы для Леди и Джентльменов ему оставалось ярдов сто, он увидел, как его семейный врач Кин спускается по ступенькам, потирая руки, как делают все доктора согласно неписаной профессиональной этике.
Господин Роджер Баттон, председатель правления компании по оптовой торговле скобяными товарами «Роджер Баттон и партнеры», помчался к доктору Кину с намного меньшим достоинством, чем можно было ожидать от джентльмена с Юга в это колоритное время.
– Доктор Кин! – кричал он. – Эй, доктор!
Услышав его, тот обернулся и застыл в ожидании, и по мере того, как к нему приближался господин Баттон, суровое лицо врача приобретало все более странное выражение.
– Что случилось? – вцепился в него задыхающийся Баттон. – Кто родился? Как она? Мальчик? Или кто? Что…
– Хватит молоть чепуху! – отрезал доктор Кин. Казалось, он был чем-то раздражен.
– Ребенок родился или нет? – взмолился Баттон.
Доктор Кин поморщился.
– В некотором роде да. – Он странно посмотрел на господина Баттона.
– С моей женой все в порядке?
– Да.
– Родился мальчик или девочка?
– Значит так! – вскричал разгневанный доктор Кин. – Идите и сами смотрите! Это возмутительно!
Проглотив последнее слово, он отвернулся, бормоча:
– Вы что, думаете, что это пойдет на пользу моей профессиональной репутации? Еще один подобный случай, и мне конец – да и вообще кому угодно!
– Да в чем там дело? – господин Баттон, объятый ужасом, все еще ждал объяснений. – Тройняшки?
– Нет, не тройняшки! – оборвал его доктор. – Идите, сами все увидите! И найдите себе другого врача. Молодой человек, я помог вам появиться на свет и сорок лет наблюдал ваших родных, но с вами никаких дел иметь не желаю! Не хочу больше видеть ни вас, ни ваших родственников, никогда! Прощайте!
Резко повернувшись и больше не сказав ни слова, он забрался в ожидавшую его у бордюра двуколку и с мрачным видом укатил прочь.
Ошеломленный господин Баттон остался стоять на тротуаре, дрожа, как осиновый лист. Какое несчастье могло случиться? Желание идти дальше внезапно покинуло его, и лишь с огромным трудом он заставил себя подняться по ступенькам и войти в двери Мэрилендской частной больницы для Леди и Джентльменов.
В непроницаемом для света мраке приемной залы за столом сидела постовая сестра. Отринув стыд, господин Баттон подошел ближе.
– Доброе утро, – она приветственно взглянула на него.
– Доброе утро. Я… Меня зовут Баттон.
Неподдельный ужас исказил лицо девушки. Вскочив со стула, она хотела было бежать, но с видимым усилием взяла себя в руки.
– Я хочу увидеть своего ребенка, – продолжил Баттон.
Медсестра ойкнула.
– Ко… конечно! – истерически закричала она. – Наверх. Идите наверх. Вам туда!
Она указала ему направление, и господин Баттон, которого прошиб холодный пот, на негнущихся ногах проследовал на второй этаж. Там он встретил другую медсестру, в руках которой был тазик.
– Меня зовут Баттон, – выдавил он. – Я хочу увидеть своего…
Блямс! Тазик упал на пол, поехав прямиком к лестнице. Блямс! Блямс! Он методически спускался прочь по ступенькам, словно поддался всеобщему ужасу, вызванному появлением этого джентльмена.
– Я хочу видеть моего ребенка! – Баттон почти срывался на визг. Он едва держался на ногах.
Дзынь! Тазик достиг первого этажа. Медсестра, справившись с минутным замешательством, смерила господина Баттона уничижительным взглядом.
– Хорошо, господин Баттон, – тихо согласилась она. – Будь по-вашему. Знали бы вы, в каком состоянии с самого утра весь наш персонал! Это просто неслыханно! После подобного вся репутация нашей больницы…
– Быстрее! – хрипло взревел он. – Не желаю ничего слышать!
– Что ж, господин Баттон, следуйте за мной.
Он потащился вслед за ней. Пройдя по длинному коридору, они достигли комнаты, из которой раздавался истошный детский крик, – позже ее стали называть «комнатой плача», и вошли внутрь.
Вдоль стен стояло с полдюжины белых эмалированных кроваток, и у каждой в головах была привязана бирка.
– Где мой ребенок? – задыхался Баттон.
– Вон там! – указала сестра.
Взгляд господина Баттона следовал за ее пальцем, и вот что он увидел. Закутанный в объемистое одеяло, помещаясь в кроватке лишь частично, сидел старик лет примерно семидесяти. Его редкие волосы были совершенно седыми, а с подбородка спускалась дымчатая борода, нелепо развеваемая ветерком, залетавшим в распахнутое окно. Его поблекшие, белесые глаза недоуменно уставились на Баттона.
– Я что, сошел с ума? – прогремел тот, и ужас на его лице постепенно сменился гневом. – Или это одна из ваших омерзительных больничных шуточек?
– Никто из нас не позволил бы себе шутить подобным образом, – строго отвечала медсестра. – Я не знаю, в своем вы уме или нет, но это совершенно определенно ваш ребенок.
Холодный пот вновь проступил на лбу господина Баттона. Он закрыл глаза, вновь открыл их и посмотрел: ошибки не было, перед ним был семидесятилетний мужчина. Семидесятилетний ребенок, чьи ноги свисали с бортов кроватки, в которой он сидел.
Старик спокойно смотрел на них, а затем внезапно заговорил надтреснутым голосом.
– Ты мой отец? – спросил он.
Господин Баттон и сестра встрепенулись.
– Если ты и впрямь мой отец, – раздраженно продолжал тот, – то я хочу, чтобы ты забрал меня отсюда или хотя бы распорядился, чтобы мне принесли кровать поудобнее.
– Во имя всего святого, откуда ты взялся? Кто ты вообще такой? – яростно завопил Баттон.
– Я не могу точно сказать, кто я такой, – последовал жалобный ответ, – ведь я родился всего несколько часов назад, но моя фамилия Баттон.
– Ты лжец и мошенник!
Старик устало посмотрел на медсестру.
– Хорошо же у вас относятся к новорожденным, – с укоризной прозвучал его слабый голос. – Скажите ему, что он неправ.
– Вы ошибаетесь, господин Баттон, – резко одернула отца медсестра. – Это ваш ребенок, и вам придется с этим смириться. Мы настоятельно просим вас сегодня же забрать его домой и сделать это как можно скорее.
– Домой? – переспросил тот, не веря своим ушам.
– Разумеется, мы же не можем оставить его здесь! Это невозможно!
– Я буду очень рад, – посетовал старик. – Это место подойдет кому-то помоложе и не такому требовательному. Среди всех этих криков и завываний положительно невозможно уснуть. Я попросил чего-нибудь поесть, – тут в его голосе послышались нотки возмущения, – а мне принесли бутылочку с молоком!
Господин Баттон тяжело опустился на стул рядом с кроваткой сына и схватился за голову.
– Святые небеса! – бормотал он в священном ужасе. – Что скажут люди! Что же мне делать!
– Вам следует немедленно забрать его домой! – напомнила медсестра.
Перед глазами измученного отца с ужасающей ясностью проступала гротескная картина: он идет по улицам, а бок о бок с ним шествует этот отвратительный призрак.
– Не могу! Не могу… – простонал он.
Люди будут останавливать его, задавать вопросы и что он им ответит? Придется ему знакомить их с этим… с этим семидесятилетним стариком: «Это мой сын, родился сегодня, рано утром». И старик подберет свое одеяло, и они поплетутся дальше, мимо шумных лавок, мимо невольничьего рынка – в миг помрачения Баттон страстно пожелал, чтобы его сын оказался негром, – мимо квартала роскошных особняков, мимо дома престарелых…
– Да соберитесь же и придите в себя наконец! – прозвучал над его ухом командный голос сестры.
– Видите ли, – внезапно провозгласил старик, – если вы считаете, что я отправлюсь домой вот в этом одеяле, вы ошибаетесь.
– У детей должны быть одеяла.
Старик ехидно рассмеялся, продемонстрировав маленькую белую пеленку.
– Глядите! – дрожащим голосом проговорил он. – Вот во что меня собирались одеть.
– Все дети это носят, – чопорно вскинулась медсестра.
– Что ж, – насупился старик, – еще пара минут, и я вообще ничего не стану надевать! От этого одеяла у меня все чешется. Могли бы хоть простынь дать!
– Не снимай его, не надо! – спохватился господин Баттон, затем повернулся к сестре:
– И что же мне делать?
– Купите своему сыну какую-нибудь одежду.
Вдогонку ему слышался голос сына: «И трость, папа. Мне нужна трость».
Уходя, господин Баттон яростно хлопнул дверью.
– Доброе утро, – господин Баттон нервно поздоровался с клерком Чесапикской Галантерейной Компании. – Я хочу купить одежду своему сыну.
– Сколько ему лет, сэр?
– Часов шесть, – последовал незамедлительный ответ.
– Товары для новорожденных вон там, сзади.
– Полагаю, что они мне не нужны. Просто… это очень большой ребенок. Очень, эээ, крупный.
– У нас есть самые большие размеры.
– Где одежда для мальчиков? – отчаянно лавировал господин Баттон, чувствуя, что клерк, должно быть, пронюхал, что за постыдную тайну он скрывал.
– Вам туда.
– Что ж… – он помедлил. Мысль о том, что его сын сейчас наденет мужскую одежду, была невыносима. Если ему посчастливится найти мальчишеский костюм большого размера, можно будет сбрить эту кошмарную бороду, покрасить седину каштановым и как-то скрыть самое ужасное, заодно сохранив собственное достоинство, не говоря уже о положении в балтиморском обществе.
Впрочем, лихорадочный поиск в отделе одежды для мальчиков ничего не дал – ни один костюм не подошел бы новорожденному Баттону. Разумеется, вина лежала на сотрудниках магазина, как и полагается в таких случаях.
– Так сколько лет вашему сыну? – полюбопытствовал клерк.
– Шестнадцать.
– О, прошу прощения. Мне послышалось «шесть часов». Одежда для подростков в другом крыле.
Несчастный господин Баттон побрел прочь, но вдруг остановился, просияв, и ткнул пальцем в манекен на витрине:
– Вот! Я куплю костюм с этого манекена.
Клерк недоуменно уставился на него.
– Но он совсем не детский. Нет, конечно, его можно носить, но он маскарадный! Вы бы и сами могли его надеть!
– Заворачивайте, это то, что мне нужно, – бросил раздосадованный клиент.
Потрясенный клерк подчинился.
Вернувшись в больничную палату, мистер Баттон швырнул пакет сыну.
– Давай, одевайся! – выпалил он.
Старик развязал пакет, недоуменно уставившись на его содержимое.
– Какая-то странная одежда, – недовольно заметил он. – Я не хочу выглядеть как дурак.
– Это я рядом с тобой выгляжу как дурак! – в гневе парировал Баттон. – Не важно, на кого ты там будешь похож. Надевай, или… или я тебя выпорю!
Он сглотнул – последнее слово далось ему нелегко, но поступить иначе он не мог.
– Хорошо, отец, – послышался ответ, в котором звучало насмешливое подобие сыновней почтительности. – Ты больше жил на этом свете, тебе виднее. Как скажешь.
Заслышав слово «отец», господин Баттон вновь содрогнулся.
– И поживее!
– Стараюсь, отец.
Когда сын наконец оделся, Баттон оглядел его с кислой миной. Костюм состоял из носков в крапинку, розовых штанов и курточки с поясом и широким белым воротником, над которым развевалась длинная седая борода, достававшая почти до живота.
Зрелище было удручающее.
– Погоди!
Господин Баттон схватил хирургические ножницы и тремя щелчками отхватил большую часть бороды. Однако даже после такой манипуляции общая композиция была далека от совершенства. Копна всклокоченных волос, слезящиеся глаза, старческие зубы никак не сочетались со столь забавным костюмом. Но господин Баттон был непреклонен, протянув ему руку.
– Идем! – сурово приказал он.
Сын доверчиво взял его руку.
– Как ты будешь звать меня, папа? – дрожащим голосом спросил он, пока они покидали палату. – Просто «сын», пока не придумаешь чего-нибудь получше?
Господин Баттон фыркнул.
– Я не знаю, – резко бросил он. – Думаю, назовем тебя Мафусаилом.
Даже после того, как скудную поросль на голове пополнения семейства Баттонов коротко остригли, а затем окрасили в неестественно черный, лицо выбрили так тщательно, что оно блестело, и вырядили в мальчишечью одежду, заказанную у ошарашенного портного, Баттон не мог не признать, что его сын совершенно не годится на роль первенца. Несмотря на старческую сутулось, Бенджамин Баттон – такое имя ему дали, несмотря на более подходящее, но оскорбительное Мафусаил, – был ростом пять футов восемь дюймов. Одежда не могла это скрыть, как и подстриженные, подкрашенные брови не скрывали слезящихся, поблекших, усталых глаз. Няня, которую наняли заранее, сбежала из дома, пылая праведным гневом, едва лишь взглянув на него.
Но глава семейства был настроен весьма решительно. Бенджамин был ребенком и должен был вести себя, как ребенок. Сперва он заявил, что, если Бенджамину не нравится теплое молоко, он может вообще ничего не есть, но все же его наконец убедили давать сыну хлеб с маслом и даже овсянку в качестве компромисса. Однажды он принес домой погремушку, вручил ее Бенджамину, недвусмысленно дав понять, что тот обязан с ней играть, и старик, с усталым видом приняв ее из рук отца, послушно принялся звенеть ей по нескольку раз за день.
Погремушка, конечно же, ему быстро наскучила, и он искал утешения в иных развлечениях, стоило ему остаться одному. Например, как-то господин Баттон обнаружил, что за минувшую неделю выкурил намного больше сигар, чем обычно. Несколько дней спустя феномену нашли объяснение – войдя в детскую без предупреждения, он увидел, что в комнате стоит синеватый дымок, а Бенджамин с виноватым видом пытается спрятать окурок темной «гаваны». За подобный проступок, конечно же, полагалась добрая порка, но господин Баттон не смог поднять руку на сына, вместо этого предупредив его, что от этого он может «перестать расти».
Несмотря на все это, он не сдавался. Он покупал игрушечных солдатиков, поезда, игрушечных животных, набитых хлопком, и, чтобы усилить эффект иллюзии, в которую верил сам, даже задавал клерку в магазине игрушек вопросы типа «сойдет ли краска с розовой уточки, если ребенок засунет ее в рот». Но, невзирая на все усилия, приложенные отцом, Бенджамин не проявлял к этому ни малейшего интереса. Он крался по лестнице в детскую, а в руках его был очередной том «Британской энциклопедии», которую он жадно поглощал, пока на полу валялись позабытые бумазейные коровы и Ноев ковчег. С подобного рода упрямством его отец совладать не мог, как ни старался.
Сенсация, которую появление подобного ребенка вызвало в Балтиморе, была невероятной. Трудно сказать, как этот казус в итоге повлиял бы на репутацию семейства и его родни, так как началась Гражданская война, и внимание общественности было приковано к делам иного рода. Некоторые горожане, отличавшиеся необычайной вежливостью, ломали голову в поисках подходящих поздравлений и в итоге сошлись во мнении, что ребенок поразительно похож на дедушку – неоспоримый факт, учитывая то, как обычно выглядят все мужчины семидесяти лет. Ни господин Баттон, ни его супруга не обрадовались подобным комплиментам, а дедушка Бенджамина был оскорблен до глубины души.
Покинув больничные стены, Бенджамин принял жизнь такой, как есть. К нему в гости приходили другие дети, и он, скрипя суставами, пытался играть с ними в волчок и шарики и даже – совершенно случайно – разбил окно на кухне камнем, пущенным из рогатки, чему втайне порадовался его отец.
Впоследствии Бенджамин каждый день что-то ломал, но лишь потому, что от него ждали этого, а он был послушным мальчиком.
Когда его дедушка сменил первоначальный гнев на милость, они с Бенджамином обнаружили, что весьма приятно могут проводить время вместе. Несмотря на огромную разницу в возрасте и жизненном опыте, они часами могли сидеть вдвоем, как закадычные друзья, с неустанной монотонностью обсуждая то, как медленно тянулись дни. Общество дедушки Бенджамину нравилось куда больше родительского – те трепетали в его присутствии, и, хотя их власть над ним была абсолютной, они часто обращались к нему «мистер».
Как и всех остальных, его весьма занимал вопрос собственного появления на свет в подобном теле и возрасте. Он искал статьи в медицинских журналах, но подобные случаи никогда ранее не описывались. По настоянию отца он честно пытался принимать участие в мальчишеских играх из тех, что полегче – от футбола внутри его все ходило ходуном, и он боялся, что его старым костям не срастись, сломай он себе что-нибудь.
Когда ему стукнуло пять, его отправили в детский сад, где он познал искусство наклеивания зеленой бумаги на оранжевую, рисования цветных узоров и бесконечного вырезания ожерелий из картона. Он имел обыкновение засыпать, предаваясь этим занятиям, что раздражало и пугало молодую воспитательницу. К его облегчению, она пожаловалась родителям, и больше туда он не ходил. Роджер Баттон сказал друзьям, что для этого его сын еще слишком мал.
К тому времени, как ему исполнилось двенадцать лет, родители уже привыкли к нему. В самом деле, благодаря силе привычки теперь они считали, что их сын ничем не отличается от остальных детей, разве что какой-нибудь курьезный случай нет-нет да и напоминал им об этом. Но однажды, спустя несколько недель после своего двенадцатого дня рождения, смотрясь в зеркало, Бенджамин сделал – или ему показалось, что сделал, – необычайное открытие. Быть может, глаза обманывали его или его волосы за двенадцать лет жизни под слоем краски сменили цвет с седого на серо-стальной? Стала реже сеть морщин на его лице? Была ли теперь его кожа здоровее, с налетом румянца? Наверняка он не знал, но больше он не сутулился, и его самочувствие определенно улучшилось с тех пор, как он родился.
– Возможно ли это? – он не смел даже предполагать подобное.
Он подошел к отцу.
– Я вырос, – решительно сообщил он. – Хочу носить длинные брюки.
Тень сомнения пробежала по лицу его отца.
– Что ж, даже не знаю, – протянул он наконец. – Четырнадцать лет – подходящий для этого возраст, а тебе еще всего двенадцать.
– Но ведь ты знаешь, что для своих лет я очень высокий, – возразил Бенджамин.
Отец с притворной задумчивостью оглядел сына.
– Не уверен, – поморщился он. – В свои двенадцать я был таким же здоровяком.
Это было неправдой – так Роджер пытался убедить себя в том, что его сын абсолютно нормален.
В конце концов они пришли к соглашению. Бенджамин и дальше обязан был красить волосы, а также играть со сверстниками. Очки и трость носить ему воспрещалось. Согласившись на эти условия, он получил свой первый костюм с длинными брюками.
Я не намерен много говорить о жизни Бенджамина Баттона между двенадцатым и двадцать первым годами. Достаточно упомянуть, что в те годы он развивался вспять. Когда Бенджамину исполнилось восемнадцать, он стал похож на пятидесятилетнего мужчину: волос у него прибавилось, они приобрели темно-серый цвет, шаг его стал тверже, голос перестал дрожать, превратившись в приятный баритон. Отец отослал его в Коннектикут для сдачи вступительных экзаменов в Йельский колледж. Бенджамин сдал экзамены, пополнив ряды первокурсников.
На третий день после зачисления ему пришло уведомление от секретаря, мистера Харта явиться к нему в кабинет для ознакомления с расписанием. Взглянув в зеркало, Бенджамин решил, что ему следовало бы подкрасить волосы, но лихорадочные поиски в комоде ничего не дали – коричневой краски там не было. Он вспомнил, что она кончилась еще накануне и он выбросил пустую бутылку.
Перед ним была дилемма. Секретарь ждал его через пять минут. Делать было нечего – придется идти в таком виде. И он пошел.
– Доброе утро, – вежливо приветствовал его секретарь. – Вы пришли узнать, как дела у вашего сына?
– Собственно, меня зовут Баттон… – начал было Бенджамин, но мистер Харт оборвал его.
– Весьма рад встрече с вами, господин Баттон. Ваш сын должен явиться с минуты на минуту.
– Но это я! – выпалил Бенджамин. – Я зачислен на первый курс!
– Что?!
– Я первокурсник!
– Должно быть, вы шутите!
– Вовсе нет!
Нахмурившись, секретарь заглянул в личное дело студента.
– Позвольте, но Бенджамину Баттону восемнадцать лет!
– Именно так, – заверил его Бенджамин, слегка порозовев от смущения.
– Вы же не думаете, что я вам поверю, господин Баттон? – устало возразил секретарь.
– Мне восемнадцать, – вяло упорствовал тот, улыбаясь.
Секретарь мрачно указал ему на дверь.
– Убирайтесь, – процедил он. – Покиньте колледж и убирайтесь из города. Вы опасны для окружающих, вы не в себе!
– Но мне в самом деле восемнадцать!
Мистер Харт распахнул дверь.
– Немыслимо! – заорал он. – В вашем-то возрасте вы пытаетесь поступить на первый курс?! Да еще утверждаете, что вам восемнадцать лет! Даю вам восемнадцать минут на то, чтобы убраться вон из города.
Бенджамин Баттон с достоинством покинул кабинет, провожаемый любопытными взглядами полдюжины старшекурсников, ожидавших под дверью. В холле он остановился, обернулся, глядя в разъяренное лицо секретаря, все еще стоявшего в дверях, и твердым голосом проговорил:
– И все же мне восемнадцать лет.
Ему ответствовал лишь хор покатившихся со смеху студентов, и он удалился прочь.
Однако уйти так просто ему не дали. Пока он печально шествовал к железнодорожной станции, его догоняли все новые и новые группки студентов, и наконец он оказался в сопровождении огромной толпы людей. Как быстро разлетелась весть о том, что какой-то сумасшедший сдал вступительные экзамены, пытаясь выдать себя за восемнадцатилетнего! Весь колледж словно поразила лихорадка. Мужчины выбегали прочь из классных комнат, позабыв свои шляпы, футбольная команда, пренебрегая тренировками, присоединилась к рою любопытных, профессорские жены со шляпками и турнюрами набекрень, гомоня, бежали за процессией, из которой до уязвленного Бенджамина Баттона доносились издевательские крики:
– Это же Вечный Жид!
– Он бы еще в подготовительную школу пошел!
– Смотрите-ка, юный гений!
– Небось с домом престарелых перепутал.
– Дуй сразу в Гарвард!
Бенджамин шел все быстрее, а затем побежал. Он еще всем им покажет! Отправится прямиком в Гарвард, и тогда они пожалеют о своих оскорблениях!
Оказавшись в безопасности, в вагоне поезда, следовавшего на Балтимор, он высунулся в окно.
– Вы еще пожалеете! – кричал он.
Ответом ему был все тот же студенческий хохот. И это была самая большая из ошибок, которую когда-либо допускали в Йельском колледже.
В 1880 году Бенджамину Баттону исполнилось двадцать лет, и свой день рождения он отметил, устроившись на работу в отцовскую компанию по торговле скобяными изделиями. В том же году он приобщился к общественной жизни, а именно по настоянию отца стал посещать танцы. Роджеру Баттону стукнуло пятьдесят, и он все больше сближался с сыном – Бенджамин уже перестал красить волосы, все еще сохранявшие серый оттенок, они выглядели примерно одинаково и могли бы сойти за братьев.
Одним августовским вечером они вырядились в свои лучшие вечерние костюмы, сели в двуколку и отправились на танцы в загородный дом семейства Шевлин, находившийся в предместье Балтимора. Вечер выдался великолепный. Свет полной луны, заливавший дорогу, придавал ей матовый платиновый блеск, а запоздалые цветы, чуть дыша, словно смеялись еле слышно, разливая в недвижном воздухе свой аромат. Окрестные поля, засеянные спелой пшеницей, сияли, как днем, и почти невозможно было устоять перед красотой прозрачного неба… почти.
– Торговлю скобяными товарами ждет большое будущее, – провозгласил Роджер Баттон, чуждый всяческой одухотворенности и обладавший рудиментарным чувством прекрасного.
– Стариков вроде меня новым фокусам не научишь, – глубокомысленно заметил он. – Будущее за вами, молодежь, вы полны энергии, полны жизненных сил!
Далеко впереди виднелись огни дома Шевлинов, и чем ближе они подъезжали, тем явственней становился звук, напоминавший легкое дыхание, – может быть, играли скрипки или серебристая рожь шелестела на ветру под луной.
Они притормозили за двухместной каретой, из которой выходили пассажиры. Сперва наружу выбралась дама, за ней пожилой джентльмен, а затем юная леди, прекрасная, как сама любовь. Бенджамин вздрогнул: как будто химическая реакция пробежала по его телу, разложив его на элементы и собрав воедино. Он оцепенел, кровь бросилась ему в лицо, залила лоб, стучала в уши. Он впервые влюбился.
То была девушка стройная, хрупкая, с волосами, пепельными в лунном свете и золотистыми, как мед, в отблеске шипящих газовых ламп на крыльце. Ее плечи скрывала мягчайшая желтая испанская мантилья, усыпанная черными бабочками, под платьем с треном сверкали туфельки.
Роджер склонился к сыну.
– Смотри, это юная Хильдегарда Монкриф, дочь генерала Монкрифа.
Бенджамин холодно кивнул.
– Красивая, – сказал он безучастно.
Но, когда негритенок увел их лошадь, добавил:
– Папа, можешь ей меня представить?
Они приблизились к группе гостей, центром которой была мисс Монкриф. Воспитанная в старых традициях, она сделала ему книксен. Да, он, пожалуй, пригласит ее на танец. Поблагодарив ее, на негнущихся ногах он отошел прочь.
Время до предназначенного ему танца тянулось бесконечно долго. Молча, с непроницаемым видом он стоял у стены, испепеляющим взглядом следя за тем, как вокруг Хильдегарды Монкриф вьются юные балтиморские хлыщи, на чьих лицах читалось страстное обожание. Какими несносными, какими невыносимо цветущими казались они ему! От вида их кудрявых усиков внутри его рождалась тошнотворная волна.
Но лишь пришел его черед и он закружился с ней на паркете под звуки последнего парижского вальса, его ревность и волнение растаяли, как снежная мантия. Он был очарован, ослеплен ею и чувствовал, что вся жизнь впереди.
– Вы с братом приехали сразу вслед за нами, да? – спросила Хильдегарда, глядя на него снизу вверх, и глаза ее блестели, как голубая глазурь.
Бенджамина охватило сомнение. Если она думает, что он приходится братом собственному отцу, стоит ли сказать правду? Он вспомнил, чем все закончилось в Йельском колледже, и решил, что не стоит. Грубо было бы перечить ей, и совершеннейшим преступлением было бы омрачать этот восхитительный миг нелепой историей своего рождения. Может быть, когда-нибудь позже он обо всем ей расскажет. А сейчас он кивал, улыбался ей, слушал ее и был счастлив.
– Мне нравятся мужчины ваших лет, – щебетала Хильдегарда. – Мальчишки помоложе такие глупые. Хвастаются передо мной, сколько шампанского выпили в колледже, сколько денег проиграли за карточным столом. А мужчины вашего возраста знают толк в женщинах.
Бенджамин почувствовал, что готов сделать ей предложение, но усилием воли подавил внезапный порыв.
– Пятьдесят – самое время для романтики, – продолжала она. – В двадцать пять все уже слишком опытные, в тридцать валятся с ног от работы, в сорок лет начинаются истории, не кончающиеся, пока не истлеет сигара, шестьдесят… слишком близко к семидесяти, но вот пятьдесят лет – возраст зрелости, и мне он нравится.
Пятьдесят лет начали казаться Бенджамину прекрасным возрастом. Он страстно желал стать пятидесятилетним.
– Я всегда говорила, что лучше стану женой пятидесятилетнего мужчины и буду окружена заботой, чем буду вынуждена заботиться о тридцатилетнем муже.
Остаток вечера для Бенджамина был сладок, словно мед. Хильдегарда еще дважды танцевала с ним, и они пришли к выводу, что их мнения по насущным вопросам во многом совпадают. В следующее воскресенье они договорились поехать кататься в экипаже и продолжить разговор на прогулке.
Отправляясь домой в двуколке почти на рассвете, когда послышалось жужжание первых пчел и луна еще мерцала в холодном росяном блеске, Бенджамин вполуха слушал, как его отец разглагольствовал о торговле.
– Как думаешь, что для нас важнее всего помимо гвоздей и молотков? – спросил его Баттон-старший.
– Любовь, – рассеянно отвечал ему сын.
– Угольники? – переспросил его отец. – Кажется, с ними я уже разобрался.
Бенджамин смотрел на него пустыми глазами, а небо на востоке вдруг озарилось светом, и среди проносившихся мимо деревьев показалось солнце.
Когда полгода спустя стало известно о помолвке мисс Хильдегарды Монкриф и Бенджамина Баттона (я говорю, что о ней стало известно потому, что генерал Монкриф заявил, что скорее бросится на собственную саблю, чем объявит о ней лично), лихорадочное возбуждение балтиморской общественности достигло предела. Полузабытая история рождения Бенджамина была вновь извлечена на свет, носилась в воздухе, обрастая невероятными, скандальными подробностями. Говорили, что на самом деле он приходится Роджеру Баттону отцом; что Бенджамин – его брат, просидевший в тюрьме сорок лет, что он – замаскированный Джон Уилкс Бут, и в довершение всего – что на голове у него растут маленькие конические рожки.
Воскресные приложения к нью-йоркским журналам обыграли эти слухи, публикуя шаржи, где Бенджамин Баттон изображался то с рыбьим, то со змеиным туловищем, то с телом, отлитым из чистой меди. Среди газетчиков он был известен как «человек-загадка из Мэриленда». И, как всегда, правде предпочитали верить лишь немногие.
Но все, как один, были согласны с генералом Монкрифом касательно «преступного» намерения его дочери отдаться в руки мужчины, которому, вне всяческих сомнений, было пятьдесят лет. Тщетной была публикация в «Балтимор Блейз», заказанная Роджером Баттоном, где крупно было напечатано свидетельство о рождении его сына – этому никто не верил. Достаточно было просто взглянуть на Бенджамина.
Те же, кого эта история касалась напрямую, не сомневались ни секунды. О женихе Хильдегарды плели столько небылиц, что та отказывалась верить даже правде. Генерал Монкриф безуспешно твердил о том, что мужчины в пятьдесят лет (или те, кому на вид лет пятьдесят) часто внезапно умирают, напрасно он сетовал на то, что торговля скобяными товарами не приносит стабильного дохода, – Хильдегарде был нужен зрелый мужчина, и она вышла замуж.
По меньшей мере в одном друзья Хильдегарды Монкриф ошибались. Торговля скобяными товарами приносила небывалые доходы. За пятнадцать лет, прошедших со свадьбы Бенджамина в 1880-м до дня, когда его отец отошел от дел, в 1895-м, состояние семейства умножилось вдвое, и большей частью то была заслуга молодого Баттона.
Стоит ли говорить, что тогда балтиморцы приняли его и жену с распростертыми объятиями. Даже старый генерал Монкриф примирился с зятем, стоило тому оплатить издание его «Истории Гражданской войны» в двадцати томах, которую отвергли девять крупных издательств.
За пятнадцать лет Бенджамин разительно изменился. Кровь кипела в его жилах, каждое утро он встречал с радостью, пружинисто шагая по шумным, солнечным улицам, чтобы без устали принимать поставки своих гвоздей и молотков. В 1890-м он стал знаменитым благодаря своей находчивости в делах: он предложил считать все гвозди, которыми были сбиты ящики с грузом гвоздей, собственностью экспортера. Предложение это было узаконено и одобрено председателем Верховного суда Фоссилом, и отныне компания по оптовой торговле скобяными товарами «Роджер Баттон и партнеры» ежегодно экономила больше шести сотен гвоздей.
Кроме того, Бенджамин постепенно стал находить удовольствие в радостях жизни. Энтузиазм его все рос, и он стал первым гражданином Балтимора, купившим автомобиль и научившимся его водить. Встретив его на улицах города, сверстники завидовали его здоровью и жизнерадостности.
«Он будто молодеет с каждым годом», – говорили они. И если папаша Баттон, которому было уже шестьдесят пять, не признавал своего сына, когда тот родился, то теперь всячески заискивал перед ним.
Теперь же стоит упомянуть об одном малоприятном факте, чтобы как можно скорее забыть о нем: единственным источником волнений для Бенджамина Баттона стала его супруга, к которой он совершенно охладел.
Хильдегарде тогда было тридцать пять лет, и у них был четырнадцатилетний сын, Роско. Когда они только поженились, Бенджамин был от нее без ума. Но годы шли, и ее волосы цвета меда утратили волнующий блеск, превратившись в каштановые, голубая глазурь ее глаз стала дешевой эмалью, и, что было хуже всего, она совершенно одомашнилась, утратив былую страсть, став бледной тенью самой себя, потеряв вкус к жизни. Раньше она не могла затащить Бенджамина на танцы и званые ужины, а теперь все было наоборот. Она все еще выходила с ним в свет, но без особой охоты, пожираемая той вечной косностью, что, лишь раз найдя приют в нашей жизни, уже не покидает нас до самого конца.
Недовольство Бенджамина росло. В 1898 году, едва разразилась испано-американская война, его дом настолько ему опостылел, что он решил пойти на фронт добровольцем. С его связями ему удалось получить патент на капитанский чин, и военное дело давалось ему с таким успехом, что он быстро дослужился сперва до майора, а затем и до подполковника и участвовал в знаменитом штурме высоты Сан-Хуан. Он был легко ранен и награжден медалью.
Тяготы и волнения кавалерийской жизни так завладели им, что он не хотел увольняться, хоть того и требовали дела его компании. Подав в отставку, он вернулся домой. На станции его встречали с оркестром и провожали до самого дома.
Хильдегарда ждала его на пороге, размахивая шелковым флагом, и поцеловав ее, он ощутил, как дрогнуло его сердце – три года не прошли для нее даром. Минуло ее сорокалетие, и в волосах супруги он заметил первые проблески седины. Зрелище это повергло его в уныние.
Наверху, у себя в комнате, его ждало такое знакомое зеркало – он подошел ближе, взволнованно изучая свое отражение, на миг сравнив его с довоенной фотографией в униформе.
– Боже правый! – вскричал он. Время шло вспять, сомнений не было – в зеркале перед ним был мужчина лет тридцати. Но это зрелище вовсе не радовало его – он становился все моложе. До сих пор он надеялся, что, когда его телесный возраст совпадет с хронологическим, невероятный процесс, омрачивший его рождение, завершится. Он задрожал. Какой немыслимый, беспощадный рок тяготел над ним!
Он спустился вниз, где его ждала расстроенная Хильдегарда, и все гадал, не догадалась ли она, что с ним происходит? В попытке разрядить напряжение, возникшее меж ними, он осторожно коснулся этой темы за ужином.
– Знаешь, – заметил он как бы между прочим, – все твердят, что я выгляжу еще моложе прежнего.
Фыркнув, Хильдегарда смерила его презрительным взглядом.
– Разве этим стоит хвалиться?
– Я вовсе не хвалюсь, – неловко парировал он.
Она засопела.
– Еще чего! – заворчала она, и, чуть помедлив, добавила: – Полагаю, тебе хватит мужества прекратить это?
– Но как? – с вызовом ответил он.
– Не собираюсь с тобой спорить, – отрезала она. – Но в жизни можно принимать верные решения или ошибочные. Раз уж ты решил, что должен отличаться от всех остальных, не стану тебе мешать, но знай, что так поступать нельзя.
– Но Хильдегарда, я ничего не могу с этим поделать!
– Нет, можешь. Просто ты упрямый. Думаешь, что можешь быть не таким, как все. Ты всегда так думал и всегда останешься таким. Но подумай, во что превратится мир, если все вдруг захотят того же, что и ты?
Бенджамин промолчал – ее доводы ничего не стоили, и продолжать разговор было бессмысленно. С тех пор пропасть меж ними только росла. Он не мог понять, как вообще когда-то мог поддаться ее чарам.
Они отдалились друг от друга еще больше, когда новый век начал набирать обороты – жажда развлечений в нем лишь усиливалась. Он был гостем каждой балтиморской вечеринки, танцуя с замужними красавицами, вовсю болтал с еще неопытными, но уже популярными светскими девицами, наслаждаясь их обществом, а его немолодая жена, как дурное знамение, была в кругу сопровождающих их пожилых дам и надменно следила за ним то с недовольством, то с торжественно-загадочным презрением.
«Глядите! Как жаль, что такой молодой красавец женат на этой сорокапятилетней женщине! Должно быть, он лет на двадцать моложе ее!» – слышались голоса сочувствующих горожан, забывших (людям свойственно забывать), что четверть века назад предметом их сплетен была та же самая несообразная пара.
В собственном доме Бенджамин чувствовал себя все более несчастным, компенсируя это все новыми увлечениями. Он стал играть в гольф, добившись значительных успехов. Занялся танцами: в 1906-м ему не было равных в бостонском степе, в 1908-м его признали мастером матчиша, а в 1909-м он танцевал касл-уок так, что от зависти лопалась вся городская молодежь.
Его хобби, конечно же, мешали ему управлять компанией, но он работал в торговле скобяными изделиями уже двадцать пять лет и полагал, что вскоре сможет передать бразды правления в руки сына Роско, недавно окончившего Гарвард.
Их с сыном теперь часто путали. Это нравилось Бенджамину – он уже забыл, какой страх овладел им по возвращении с испано-американской войны, и принимал то, как он выглядит, с наивной радостью. В его бочке меда, впрочем, была своя ложка дегтя – он терпеть не мог выходить в свет с женой. Хильдегарде было уже почти пятьдесят, и рядом с ней он ощущал нелепость всего происходящего.
Однажды, в сентябре 1910-го, спустя несколько лет после того, как управление компанией по оптовой торговле скобяными товарами «Роджер Баттон и партнеры» перешло к юному Роско Баттону, молодой человек лет примерно двадцати поступил на первый курс Гарвардского университета в Кембридже. Он не стал делать никаких опрометчивых заявлений, скрывая свой истинный возраст или упоминая тот факт, что десять лет тому назад его сын стал выпускником того же самого учебного заведения.
После зачисления почти сразу его назначили на должность старосты, отчасти потому, что он был чуть старше остальных первокурсников, средний возраст которых составлял восемнадцать лет.
Но ключ к его успеху лежал в великолепном футбольном матче с Йельским колледжем, где он играл так безжалостно, решительно и с такой холодной яростью, что на его счету к концу матча было семь тачдаунов и четырнадцать мячей в воротах соперника, а также один игрок Йеля, которого унесли с поля в бессознательном состоянии. Тогда вся слава досталась ему одному.
Странным было то, что к третьему курсу он едва сумел войти в состав команды. Тренеры говорили, что он похудел и как будто бы стал ниже ростом. Тачдаунов он уже не делал, и в команде его оставили лишь потому, что одно его присутствие должно было посеять ужас и смятение среди игроков йельской команды.
На старших курсах в команду его не взяли. Он так похудел и стал таким маленьким, что однажды какие-то второкурсники приняли его за новенького, отчего он испытал невероятное унижение. Он стал чем-то вроде местного феномена – старшекурсник, которому едва можно было дать шестнадцать, и теперь его одноклассники казались ему все более приземленными. Учеба давалась ему тяжело – он чувствовал, что уже не справляется со сложными науками. Его ушей достигли разговоры других учеников о знаменитой подготовительной школе Сент-Мидас, и после выпуска он вознамерился поступить туда, где он сможет спокойно учиться среди своих сверстников.
Выпустившись из Гарварда в 1914-м, он отправился в родной Балтимор с дипломом за пазухой. Хильдегарда переехала в Италию, и Бенджамин стал жить с Роско, своим сыном. Хоть тот и встретил его довольно тепло, сердечности в нем не чувствовалось, и у Бенджамина, мечтательно слонявшегося по дому, не раз возникало ощущение того, что он попросту мешает ему жить. Роско уже женился, и ему не нужны были никакие скандальные сплетни о его семье.
Бенджамин уже не пользовался популярностью у юных дебютанток и студенток и в основном сидел без дела, общаясь лишь с тремя-четырьмя пятнадцатилетними соседскими мальчишками. Его вновь посетила мысль об учебе в школе Сент-Мидас.
– Послушай, – обратился он как-то раз к Роско, – помнишь, я говорил о том, что хочу пойти в подготовительную школу?
– Ну так иди, – отозвался сын. Он был не в восторге от отцовской затеи и не хотел продолжать разговор.
– Одному мне не справиться, – жалобно продолжал Бенджамин. – Проводишь меня туда?
– У меня времени нет, – огрызнулся Роско. Сощурившись, он исподлобья взглянул на отца.
– И кстати, – добавил он, – лучше бы тебе завязывать со всем этим. Хватит уже. Ты должен… должен…
Он покраснел, силясь подобрать слова.
– Ты должен стареть, как все остальные, эти твои шутки уже чересчур далеко зашли! Это совсем не смешно. Возьми себя в руки!
Бенджамин смотрел на него глазами, полными слез.
– И еще, – продолжал Роско, – когда к нам будут приходить гости, я не хочу, чтобы ты называл меня по имени. Обращайся ко мне «дядя», ясно? Глупо, когда пятнадцатилетний мальчишка зовет меня «Роско». А вообще, теперь будешь звать меня «дядей» все время, быстрее привыкнешь.
Он вновь окинул отца неодобрительным взглядом, а затем отвернулся.
Разговор был окончен, и Бенджамин понуро поплелся наверх, где вновь уставился в зеркало. Он не касался бритвы уже три месяца, но на лице его не было ничего, кроме белесого пуха, не стоившего внимания. Когда он вернулся домой из Гарварда, Роско предложил ему носить очки и фальшивые бакенбарды, и ему показалось на миг, что фарс времен его детства повторяется вновь. Но от бакенбардов у него чесалось лицо, и он стыдился носить их. Доведенный до слез, он пожаловался Роско, и тот нехотя отступился.
Бенджамин открыл книгу рассказов «Бойскауты Бимини-Бэй» и принялся за чтение. Но он постоянно думал о войне. В прошлом месяце Америка присоединилась к союзным войскам, и ему снова хотелось пойти на фронт, но призыв начинался с шестнадцати лет, а он выглядел моложе. На самом деле, если бы даже ему было пятьдесят семь – таков был его настоящий возраст, – ему бы отказали.
В дверь постучали: явился дворецкий, а в руках у него было письмо с большой печатью в углу, адресованное господину Бенджамину Баттону. Он с нетерпением вскрыл его и прочел: офицеры запаса, участвовавшие в испано-американской войне, призывались на службу с повышением в звании, и его ждала должность бригадного генерала, а также приказ немедленно явиться на призывной пункт.
Взволнованный Бенджамин подскочил от радости. Его мечта сбылась! Он натянул кепи, и десять минут спустя уже был в магазине одежды на Чарлз-стрит, неровным дискантом потребовав у клерка, чтобы тот снял с него мерки для военной формы.
– Что, сынок, в солдата поиграть захотел? – лениво спросил тот.
Бенджамин покраснел.
– Вот еще! Мало ли чего я хочу, – гневно отрезал он. – Я – Баттон, живу на Маунт-Вернон, и кому, как не вам, знать, что я еще как гожусь для военного дела.
– Ну, если не ты, – с сомнением оглядел его клерк, – то папаша твой точно годится. Будь по-твоему.
Он снял с Бенджамина мерки, и неделю спустя его униформа была готова. Непросто было получить генеральские знаки различия – продавец настаивал, что значок Юношеской Ассоциации Христиан куда красивее и с ним намного веселее играть.
Ничего не сказав Роско, однажды ночью он выбрался из дома, сев на поезд до Кэмп-Мосби в Южной Каролине, где была расквартирована его пехотная бригада. Душным апрельским днем он расплатился с таксистом, довезшим его до ворот лагеря, и обратился к часовому.
– Распорядитесь, чтобы кто-нибудь забрал мой багаж! – бросил он.
Часовой укоризненно оглядел его.
– Скажи-ка, куда это ты собрался в генеральской форме, сынок?
Бенджамин, ветеран испано-американской войны, сверкнул глазами, но ломающийся голос подвел его.
– Слушай внимательно! – попытался рявкнуть он, но ему не хватило дыхания. Вдруг он увидел, что солдат щелкнул каблуками, взяв винтовку на изготовку. Бенджамин удовлетворенно улыбнулся, но, едва он оглянулся, улыбка сползла с его лица. Часовой вытянулся во фрунт не от его окрика, а от того, что к воротам на коне подъехал величественного вида полковник артиллерии.
– Полковник! – пискнул Бенджамин.
Полковник, поравнявшись с ним, натянул поводья, спокойно глядел на него сверху вниз, и в глазах его блеснул огонек.
– Ты чей, паренек? – миролюбиво поинтересовался он.
– Скоро узнаете, что, черт возьми, я за паренек! – яростно огрызнулся Бенджамин. – Немедленно спешиться!
Полковник загоготал.
– Что, генерал, сами в седло сядете?
– Смотрите! – отчаянно вскричал Бенджамин. – Вот, читайте! – и он сунул свои бумаги под нос полковнику.
Полковник принялся за чтение, и у него глаза на лоб полезли.
– Откуда у тебя эти бумаги? – требовательно спросил он, пряча их за пазухой.
– Я получил их от правительства, как вам скоро станет известно!
– Пойдем-ка со мной, – загадочно протянул полковник. – Я отведу тебя в штаб, там и поговорим. Идем.
Полковник взял лошадь под уздцы, направляясь в штаб, и Бенджамину ничего не оставалось, кроме как следовать за ним со всем возможным достоинством, в душе помышляя о скорой мести.
Но скорой мести не случилось. Зато очень скоро, спустя всего два дня, его сын Роско, взмыленный и злой после дальней дороги, приехал из Балтимора, препроводив рыдающего генерала, оставшегося без униформы, обратно домой.
В 1920 году у Роско родился первенец. В праздничной суматохе, однако, никто не счел нужным заметить, что чумазый мальчуган лет десяти, игравший в солдатики и с миниатюрным цирком, приходился новорожденному дедушкой.
Мальчишку, на свежем, веселом лице которого порой мелькала тень печали, в доме никто не обижал, но для Роско Баттона сам факт его существования был источником невыносимых мук. Ему казалось, что его отец, упорно не старевший в свои шестьдесят, вел себя не как «энергичный жеребец», как любил выражаться Роско, а совершенно непонятным и неправильным образом. Стоило ему задуматься обо всем этом дольше, чем на полчаса, как он чувствовал, что сходит с ума. Он верил в то, что энергичные люди должны ощущать себя молодыми, но не становиться бесполезными – не до такой же степени! На этом его размышления обычно прерывались.
Спустя еще пять лет малыш вырос настолько, что уже мог играть с маленьким Бенджамином под присмотром няньки. Роско отвел их в детский сад в один день, и Бенджамин обнаружил, что играть с полосками цветной бумаги, плести из нее коврики, цепочки и разнообразные красивые узоры лучше всего на свете. Как-то раз он провинился, и его отправили в угол, где он стоял и плакал, но по большей части он весело проводил время в большой, яркой комнате, где сквозь оконные стекла светило солнце и нежная рука мисс Бэйли нет-нет да и трепала его по взъерошенным волосам.
Через год сына Роско перевели в старшую группу, а Бенджамин остался в средней. Он был так счастлив! Иногда он слышал, как другие дети говорили о том, кем станут, когда вырастут, и тогда лицо малыша омрачалось, словно он понимал, что ему это не суждено.
Так неспешно проходил день за днем. Его перевели в младшую группу, и теперь он уже не понимал, зачем нужны эти яркие маленькие бумажные полоски. Он все время плакал, так как другие мальчики были больше его и он их боялся. Воспитательница что-то говорила ему, но он не мог понять ее, как ни пытался.
Его забрали из детского сада. Нянька Нана в накрахмаленном клетчатом платье стала центром его маленького мира. В ясную погоду они ходили гулять в парк, и Нана, показывая пальцем на огромное, серое чудище, называла его «слоник», а Бенджамин повторял за ней, и вечером, когда она переодевала его, чтобы уложить спать, он снова и снова говорил ей «слони, слони, слони». Иногда она разрешала ему попрыгать на кровати, и это очень забавляло его – он садился и сразу вскакивал на ноги, а если он долго прыгал и говорил «а-а-а-а», получался смешной прерывистый звук.
Он любил играть с большой тростью: брал ее с вешалки для шляп, стучал по столам и стульям, приговаривая «дерись, дерись, дерись». Если в доме были гости, пожилые дамы наперебой кудахтали над ним, а он с интересом наблюдал за ними; девушки пытались поцеловать его, и он со скучающим видом поддавался. Когда же в пять часов кончался очередной длинный день, Нана вела его наверх, где с ложечки кормила овсянкой и вкусным пюре.
Его детский сон ничто не тревожило: ни воспоминания о прекрасных днях учебы в колледже, ни о тех блистательных годах, когда он покорял сердца красавиц. Для него существовала лишь его уютная белая кроватка, и еще Нана, а еще иногда к нему приходил какой-то человек, а еще был большой оранжевый шар, на который указывала Нана, когда он в сумерках ложился спать, называя его «солнце». Когда солнце исчезало, его веки тяжелели – но снов он не видел.
Все, что осталось в прошлом – безумный штурм высоты Сан-Хуан во главе отряда; первые годы брака, когда до заката он работал в шумном городе ради юной Хильдегарды, которую любил; дни, когда в ночи он сидел и курил вместе с дедушкой в старом, мрачном доме Баттонов на Монро-стрит, – все это исчезло из его памяти, как призрачный сон, как будто ничего и не было. Он уже ничего не помнил.
Он не помнил, холодным или теплым было молоко, которым его поили в прошлый раз, или как проходил день за днем – теперь для него существовала лишь его колыбель и Нана. Затем он забыл и это. Если он был голоден, он начинал плакать – вот и все. День сменялся ночью, и он дышал, а вокруг звучала невнятная, едва различимая речь, и были слышны какие-то еле уловимые запахи, и свет сменялся тьмой.
Наконец осталась лишь тьма – его белая колыбелька, неясные лица, сладкий вкус теплого молока, – все растворилось в ней, все исчезло.