Дибич, остававшийся при больном Александре I и после его смерти за главного в Таганроге, информировал курьерами царицу-мать в Петербурге и великого князя Константина Павловича в Варшаве; последнего Дибич, как и почти вся Россия, считал законным наследником престола.
Первые сведения о заболевании императора были отмечены в столице, согласно воспоминаниям и дневникам членов царской семьи, 22 ноября 1825 года, а в Варшаве — точно не известно когда (по причине, указанной парой строк ниже).
В Варшаве о смерти Александра I узнали 25 ноября 1825 года. В этот же день по официальным данным до Петербурга дошло лишь сообщение о серьезной опасности болезни, а о смерти — только 27 ноября.
Первую весть о болезни царя, равно как и последующие, Константин Павлович скрыл от окружающих (в числе их был, как мы помним, и великий князь Михаил Павлович), но впал когда-то тогда, по общему свидетельству, в тяжелую задумчивость, возраставшую со дня на день. На целые сутки вплоть до вечера 25 ноября он практически заперся от публики. Но в 7 часов вечера 25 ноября, получив извещение о смерти старшего брата, Константин немедленно объявил о кончине Александра I ближайшему окружению, а затем собрал руководство своей администрации — во главе с Н.Н.Новосильцевым.
Цесаревич поведал соратникам всю эпопею решения вопроса о престолонаследии, завершившуюся, как он ошибочно считал, письмом императора от 2 февраля 1822 года. Затем он высказал свое безоговорочное решение отказаться от престола, о чем и намеревался уведомить царицу-мать, будущего царя Николая Павловича и штаб Александра в Таганроге.
Ночь ушла на составление писем в Петербург и Таганрог, затем их начисто переписали, и под вечер 26 ноября с письмами в столицу самолично выехал Михаил Павлович.
Константин Павлович декларировал четкий отказ от трона — со ссылкой на разрешение принять самостоятельное решение, выданное ему императором Александром 2 февраля 1822 года. Еще, как мы помним, Константин просил младшего брата оставить ему титул цесаревича. К самому Николаю в этом же письме Константин обращался: Ваше величество. Свое послание Константин просил принять как присягу новому царю.
Согласно законам Российской империи, Николаю Павловичу необходимо было теперь объединить содержание всех документов, включая свежее послание Константина, в собственном Манифесте, провозглашающем вступление на престол и объявляющем о принесении присяги; затем должен был последовать соответствующий указ Сената, а уже позже — официальная коронация в Москве.
Таким образом, Константин Павлович, продолжавший воображать, что ему по-прежнему принадлежит право распоряжаться судьбой российского престола, распорядиться именно так, как этого требовал (или настойчиво просил) покойный Александр. Как видим, это далось Константину не без тяжкой внутренней борьбы — тем благороднее его решение!
Но независимо от этого в столице развернулись совершенно невероятные события.
Решающее сообщение о смертельной опасности болезни царя дошло до Петербурга, как упоминалось, 25 ноября: все члены царской фамилии, зафиксировавшие происходившее в своих личных дневниках и воспоминаниях, сходятся на этой дате.
Еще раньше, начиная с самого первого момента поступления сведений о болезни императора, ничего об этом официально не публиковалось — так распорядился военный генерал-губернатор С.-Петербурга граф М.А.Милорадович. И впредь, вплоть до утра 14 декабря, публика и пресса держались Милорадовичем на голодном пайке — он самолично контролировал распространение сведений о событиях в царском семействе.
Объяснение столь странной ситуации императрицей-матерью Марией Федоровной звучит невразумительно. В ее дневниковой записи за 24 ноября необходимость такого решения обоснована ссылкой на приведенный нами выше фрагмент письма из Таганрога П.М.Волконского к Нессельроде от 12 ноября. Что именно в этом тексте наводит на необходимость секретности, и вообще почему письмо свитского генерала к руководителю Министерства иностранных дел может служить основанием для такого официального общеполитического, а главное — внутриполитического режима ограничения гласности, совершенно непонятно! Остается подозревать, что столь хитроумное разъяснение принадлежит самому Милорадовичу, самым плотным образом опекавшему в эти дни великого князя Николая Павловича и его мать.
Вот как это выглядело 25 ноября.
Дневник Марии Федоровны: «Утро прошло без известий. К нам приходил граф Милорадович; он старался меня ободрить, но сердце мое сжималось в смертельной тоске и тревоге. У меня обедали мои дети; в 8 часов вечера во дворец приехал почт-директор Булгаков, чтобы повидать Вилламова и передать ему письмо от ген[ерала] Дибича; тем временем граф Милорадович поспешил к Николаю, который был у себя. /…/ Я /…/ прочла это ошеломляющее письмо Дибича, в котором он писал, что считает своим долгом сообщить сведения о состоянии здоровья государя от 15 ноября; /…/ врачи, не теряя еще окончательно надежды, все же не скрывают того, что состояние государя является крайне опасным; Дибич дал распоряжение Потапову ежедневно отправлять отсюда курьеров; точно так же будут прибывать курьеры и оттуда.
Подобные же письма были на имя гр[афа] Милорадовича, князя [П.В.] Лопухина и ген[ерала] Воинова; от Виллье не было никакого бюллетеня».
Отметим, что здесь нет никакого упоминания о причащении и исповеди — едва ли об этом забыли упомянуть Мария Федоровна и остальные получатели; очевидно, эти акты состоялись позже отправки писем от 15 ноября.
Тем временем в данном тексте означает только то, что Милорадович, получив свои письма (немного раньше, чем к Вилламову приехал Булгаков, что в данном случае не составляет ничего подозрительного), немедленно поспешил к Николаю.
О том, что происходило там и затем, рассказывает М.А.Корф (в оригинале — некоторые фразы по-французски): «25 ноября, вечером, великий князь Николай Павлович играл в Аничкином доме с своими детьми, у которых были гости. Вдруг, часов в 6, докладывают что приехал с. — петербургский военный генерал-губернатор граф Милорадович. Великий князь вышел в приемную. Милорадович ходил по ней скорыми шагами, весь в слезах и с платком в руке. «Что это, Михайло Андреевич? Что случилось?» — /…/ старый воин, взрыдав, подал письма от князя [П.М.]Волконского и барона Дибича: «Император умирает, — прибавил он, — остается только слабая надежда» — У Николая Павловича подкосились ноги. /…/ Первая мысль сына обратилась к матери; но пока он обдумывал как бы с возможной осторожностью передать ей ужасную весть, все было уже объявлено императрицеприближенным ее секретарем Вилламовым, к которому также были письма из Таганрога. В ту минуту, как великий князь, рассказав о полученном известии своей супруге, готовился ехать к родительнице, она сама прислала за ним из Зимнего дворца. Великий князь нашел ее в том смертельном встревожении, которого боялся. Состояние императрицы было до того ужасно, что нежный сын не решился ее покинуть и остался на всю ночь близ ее опочивальни».
Вот как описывает последний отрезок времени Мария Федоровна: «Ко мне прибежали Николай и Александрина [т. е. Александра Федоровна — жена Николая], также пришел граф Милорадович. Этот ужасный вечер был предвестником страшного утра 27-го; я не в состоянии его передать. Николай хотел быть около меня и оставался во дворце. Я провела ночь в моем кабинете, на диване, ожидая и в то же время страшась получения известий; ужасный отдых!», — хотя, как очевидно, данная запись сделана позже 27 ноября, но нет оснований ей не доверять.
Иное дело, как Корф излагает происходившее вслед за тем, что императрица Мария Федоровна удалилась в свой кабинет, а Александра Федоровна также отправилась куда-то ночевать (вероятно — к себе в Аничков дворец): Николай Павлович остался на всю ночь близ опочивальни матери «с адъютантом своим и товарищем молодости, Владимиром Федоровичем Адлербергом. Разговор их сосредоточился естественно на полученной из Таганрога вести и великий князь, между прочим, сказал: «Если Бог определит испытать нас величайшим из несчастий, кончиной государя, то, по первому известию, надобно будет тотчас, не теряя ни минуты, присягать брату Константину». Ночью императрица часто призывала к себе сына, ища утешений, которых он не в силах был ей подать. Под утро [уже 26 ноября], часов в 7, приехал фельдъегерь с известием о перемене к лучшему и с письмом от императрицы Елисаветы Алексеевны. «Ему заметно лучше, — писала она, — но он очень слаб»» — последнюю цитату мы уже приводили.
Рассказ Корфа страдает некоторым пробелом, о чем свидетельствует странное заявление Николая, сделанное его адъютанту: оно противоречит всем прошлым и последующим стремлениям и действиям будущего императора. Тем не менее, данное свидетельство, по-видимому, совершенно правдиво. Просто Корфу не рассказали или запретили писать о промежуточном важнейшем эпизоде, несомненно имевшим место где-то неподалеку от закрытого кабинета (опочивальни) царицы-матери в середине ночи с 25 на 26 ноября.
Прежде чем о нем поведать, вернемся назад — к тому моменту, когда великий князь принял рыдающего Милорадовича и у него (у великого князя!) подкосились ноги.
Совершенно естественно, что Николай Павлович, узнав от Милорадовича о возможно близкой кончине императора, решил предпринять шаги к последующему вступлению на престол, что, как он прекрасно понимал, должно было стать сюрпризом для всей страны, а для многих — сюрпризом очень неприятным.
Вот тут-то роковым образом и проявилось, что Николай, будучи уверен в своем праве на престолонаследие, вовсе не был в курсе конкретики событий 1820–1823 гг. и не знал, насколько безукоризненно это право юридически оформлено.
Если бы его не терзали сомнения, то ему следовало бы вести себя предельно тихо и дожидаться, когда после сообщения о смерти Александра I вскроются запечатанные документы, хранящиеся в главных государственных учреждениях, что весьма четко предписывалось указаниями на конвертах. Не знал он и того, кто именно из царского окружения мог бы оказать ему помощь, если бы она вдруг внезапно понадобилась.
Увы, никто и никак не надоумил Николая обратиться к А.Н.Голицыну, а тот раньше времени тоже решил не вылезать с раскрытием секретов: ведь это было бы прямым нарушением царской воли — мы помним последний разговор между Голицыным и Александром I! А потом уже все оказалось слишком поздно!
Также совершенно естественно, что столкнувшись со столь затруднительной ситуацией, Николай постарался первым делом прибегнуть к помощи матери: она неоднократно намекала ему о назначении его престолонаследником. Вполне вероятно, что он действительно получил бы от нее полезную и исчерпывающую консультацию, хотя и не факт, что она самолично читала все составленные документы, а главное — знала, что из находящихся в столице вельмож один Голицын действительно в курсе всех дел.
Но и тут незадачливого престолонаследника подстерегала неудача: Милорадович совершенно точно все предусмотрел и рассчитал. Он просто оказался третьим, отнюдь не лишним — между сыном и матерью, сорвав тем самым их доверительную беседу. Вероятно, он проявил трогательную заботу о ее нервах и вежливейшим образом выпроводил ее в опочивальню.
Затем, естественно, получилось так, что великий князь и Милорадович остались лицом к лицу. Кто из них явился инициатором состоявшегося выяснения отношений — можно понять совершенно четко, хотя заинтересованы были оба.
Великий князь, беседа которого с матерью сорвалась, горел нетерпением. Поэтому нет ничего невозможного в том, что Николай не удержался и обратился именно к Милорадовичу, который отвечал за дисциплину и спокойствие столицы и содействие которого все равно было необходимо для беспрепятственного восхождения на престол.
Но у Милорадовича был заметно более неотложный повод для выяснения отношений: он должен был сразу поставить претендента на место, а не дожидаться ни последствий возможного объяснения между великим князем и его матерью, ни дискуссий при раскрытии запечатанных документов, при которых он оказался бы в юридическом проигрыше. Поэтому он заведомо более Николая был заинтересован в разговоре, который не трудно было спровоцировать: великий князь решил никуда не уходить, а упорно дожидаться возможности говорить с матерью наедине, а Милорадовичу и вовсе некуда было спешить при таких обстоятельствах. В силу этих соображений указанный момент наиболее подходил для беседы, свидетельства о которой мы теперь приведем.
Первое из них принадлежит перу многократно цитированного князя С.П.Трубецкого, приехавшего в это время из Киева в столицу в служебную командировку и одновременно привезшего план восстания в 1826 году. Недостаток в том, что это свидетельство — не из первых рук. Итак:
«В Петербурге жил тогда частным человеком д[ействительный] с[татский] с[оветник] Федор Петрович Опочинин. Он был некогда адъютантом цесаревича и по выходе в отставку остался его другом. Помещение имел с семейством в Мраморном дворце /…/. Сближившись с Ф[едором] П[етровичем] и его женой за границей, я оставался с ними в самых коротких отношениях. Они жили, ограничиваясь малым кругом тесного знакомства. Приехав в первых числах ноября 1825 года на короткое время в Петербург, я с ними виделся почти ежедневно. Когда я приехал к нему 26-го Ноября, он рассказал мне, что в[еликий] к[нязь] Николай Павлович, как скоро получил известие о болезни императора Александра Павловича, пригласил [к] себе председателя Государственного совета князя Петра Васильевича Лопухина, члена Гос[ударственного] Сов[ета] князя Александра Борисовича Куракина и военного генерал-губернатора С[анкт]-Петербургского графа Михаила Андреевича Милорадовича и представлял им, что в случае кончины императора, он по праву, уступленному братом его Константином Павловичем, и по завещанию Александра должен наследовать престол /…/. Гр[аф] Милорадович решительно возразил, что в[еликий] к[нязь] Николай не может вступить на престол, что законы империи не дозволяют государю располагать престолом по духовному завещанию, что воля Александра об изменении престолонаследия оставалась тайною для народа, так как и отречение цесаревича, что Александр не объявил воли своей всенародно, что во всем государстве признается наследником Константин Павлович, что если покойному государю угодно было, чтоб наследовал после него в[еликий] к[нязь] Николай, то он должен был при жизни своей объявить его наследником, и что, наконец, ни народ, ни войска не согласятся на нарушение прав законного наследника, и припишет дело измене, тем более что и государь и законный наследник в отсутствии, и гвардия решительно откажется принести присягу Николаю в таких обстоятельствах, и оттого неминуемо последует возмущение в столице, которого нечем будет утушить. Совещание продолжалось до 2-х часов ночи».
В другой редакции воспоминаний Трубецкого аналогичный текст имеет еще более выразительное продолжение и завершение: «Великий князь доказывал свои права, но гр[аф] Милорадович их признать не хотел и отказал в своем содействии. На том и разошлись».
Заметим, что Опочинин, женатый на дочери знаменитого победителя 1812 года фельдмаршала М.И.Голенищева-Кутузова и бывший адъютантом Константина Павловича в 1800–1808 гг., был действительно человеком, лично близким к цесаревичу. Опочинин в эти дни вошел в моду — перед ним прямо заискивали. Едва ли от делать нечего торчал около Опочинина и Трубецкой. И сам Николай Павлович, как будет рассказано, тоже был вынужден прибегнуть к его услугам.
Неудивительно, что после состоявшейся ночной беседы впавший в отчаяние великий князь склонился к капитуляции, о чем и поведал адъютанту, — но это еще не было его окончательным решением! Возникает вопрос: почему Николай все-таки не решился снова обратиться к матери за помощью — ни этой же ночью, ни утром, ни позднее? Это мы рассмотрим чуть ниже.
Остается еще разобраться с упоминанием о присутствии при объяснении между великим князем и генерал-губернатором еще и князей Лопухина и Куракина; последний — председатель департамента экономии Государственного Совета. И здесь мы должны прибегнуть к еще одному свидетельству — свидетельству самого Николая Павловича.
Николай I приложил массу усилий, чтобы утаить от современников и потомков ту роль, которую он сыграл в событиях ноября-декабря 1825 года. Об этом, например, буквально с дрожью негодования писал его внук — великий князь Николай Михайлович: «многие источники отсутствуют, благодаря систематическому истреблению их Императором Николаем I; другие хотя и существуют, но с большими пробелами, как, например, вся переписка Императрицы Марии Федоровны с сыном-первенцем». И большую часть дневника самой Марии Федоровны Николай сжег сразу после ее смерти в 1828 году.
Косвенным оправданием варварству Николая Павловича служит то, что его преемники, пришедшие к власти в России через век, уже не ограничивались уничтожением первоисточников, а ликвидировали также и историков, в частности — того же Николая Михайловича.
Но Николай I вовсе не был варваром, а просто истреблял нежелательные улики — вплоть до уничтожения свидетелей: по крайней мере одному из главнейших, К.Ф.Рылееву, он точно заткнул рот. Неудивительно, что современники вполне оценили подобные стремления долго правившего императора, и откровенных мемуаров главных действующих лиц ноября-декабря 1825 года практически не осталось — и это при обилии источников, принадлежащих перу второстепенных персонажей!
Совершенно не случайно одним из немногочисленных исключений являются записки С.П.Трубецкого, чудом избежавшего участи Рылеева. В данном случае Николаю I пришлось отступить перед напором влиятельнейших родственников, ходатайствовавших за этого блистательного аристократа. Это оказалось несомненной ошибкой императора, прятавшего концы в воду. Трубецкой, писавший весьма сдержанно и взвешенно и в сибирской ссылке (сказался, вероятно, пример расправы над М.С.Луниным, чересчур неосторожно рекламировавшим собственные литературные труды), и даже после ее завершения, оставил все же массу бесценных подробностей.
Свидетельства самого Николая Павловича весьма типичны для честного политика. В них нелегко обнаружить преднамеренную ложь (мелкие погрешности имеют место — как и у всякого мемуариста), хотя один такой эпизод мы все же позднее отметим. Желательного для него искажения истины этот монарх достигал общепринятым способом — умолчанием некоторых эпизодов и собственных соображений. Вот и в данном случае он вполне имел возможность скрыть от М.А.Корфа, который работал над своей книгой с 1847 года, содержание своих бесед не только с Милорадовичем, но и с Лопухиным, Куракиным и Воиновым — все они к тому времени уже умерли и не оставили мемуаров (по крайней мере — дошедших до потомков). А если Корф, будучи современником всех упомянутых лиц, успел узнать от них или о них что-либо нежелательное, то это несомненно подверглось цензуре или самоцензуре: Корф ведь был вовсе не глуп и в то же время — законопослушен.
Зато почти все засвидетельствованное Николаем действительно имело место. Тем более это относится к его собственному дневнику, сохранившемуся, как мы полагаем, в первозданном виде (об этом, впрочем, должны судить специалисты, непосредственно знакомившиеся с оригиналом данного документа). Особенностью этого дневника является то, что в нем пунктуально фиксировались имена людей, с которыми встречался и беседовал Николай Павлович, но не содержание бесед! Это обстоятельство, очевидно, и удержало автора от соблазна уничтожить и собственный дневник — наряду с другими компрометирующими свидетельствами.
Так вот, в дневниковых записях великого князя за 25 декабря наличиствует беседа с Милорадовичем, но нет упоминания о совещании с участием князей Лопухина и Куракина. С ними обоими Николай встречался в прилегающие дни, но порознь (с Лопухиным — 22 ноября, а с Куракиным — только 28-го). Зато, согласно дневнику, третьим возможным участником дискуссии в ночь на 26 декабря был генерал А.Л.Воинов — тогдашний командующий гвардией.
На этот счет имеется исчерпывающе четкое свидетельство Опочинина, записанное не спустя тридцать лет, а непосредственно в те дни, причем практически под диктовку самого Николая Павловича.
3 декабря 1825 года Опочинин составил описание основных событий, состоявшихся в предыдущие дни, для представления этой хроники Константину Павловичу (ниже мы остановимся на подробностях этой акции). В этом тексте совершенно недвусмысленно говорится о совещании великого князя именно с Милорадовичем и Воиновым в Зимнем дворце поздно вечером 25 ноября. Адаптировано, разумеется, содержание беседы: там якобы обсуждалось, «какие бы нужно принять меры, если бы, чего Боже сохрани, получено было известие о кончине возлюбленного монарха», причем Николаю приписывается, что он настаивал на немедленной присяге «старшему своему братцу, как законному наследнику престола» — будто бы кто-то этому возражал!
Едва ли этот текст был известен Трубецкому, который 3 декабря мог видеться с Опочининым лишь мельком и в последний раз в жизни.
Как видим, Николай Павлович в те дни придерживался версии, немедленно после совещания высказанной Адлербергу! Спустя годы Николай I решил полностью отделаться от неприятного эпизода.
Теперь легко объясним и закат карьеры Воинова после 14 декабря — иначе Николай и не мог относиться к нежелательному очевидцу. Нескрываема и антипатия Корфа в его книге к этому генералу — наряду с мелкими выпадами по адресу Милорадовича; это четко зафиксировали безжалостные критики Корфа — Герцен и Огарев, хотя и не догадались о причинах.
Упоминание Лопухина и Куракина в свидетельстве Трубецкого очень любопытно. Конечно, в рассказе, адаптированном по меньшей мере тремя рассказчиками (последовательно Милорадовичем, Опочининым и Трубецким) и записанном многие годы спустя, могли появиться любые прегрешения против истины. В данном же эпизоде наличие персонажей, отсутствовавших на месте действия, представляется неслучайным, а разъяснение этому дается зачеркнутой черновой записью в другой редакции воспоминаний Трубецкого.
Там рассказу о совещании великого князя с Милорадовичем, Лопухиным и Куракиным предшествует прямая речь Опочинина к Трубецкому утром 26 ноября (в этой редакции названо ошибочно 25 ноября — тут, вероятно, Трубецкой танцевал от даты своей предшествовавшей беседы с Рылеевым, позабыв, какой интервал времени разделял эти эпизоды, и не сразу сообразив, что эта беседа не происходила одновременно с указанным совещанием — см. ниже!): «Знаешь ли, что я теперь попал в честь и люди, которые давно уже раззнакомились со мною, начинают делать мне визиты; сегодня был у меня даже кн[язь] Алексей Борисович Куракин, который уже три года не был у меня. Потом он мне рассказал, что вчера поздно вечером»… — и далее рассказ о совещании великого князя с Лопухиным, Куракиным и Милорадовичем, аналогичный вышеприведенному, с незначительным отличием словесных формулировок — его хвостик мы также уже привели выше.
Таким образом, инстанций, передававших этот рассказ, было, оказывается не три, а даже четыре. От этого свидетельство, хотя и содержащее неточности, приобретает дополнительный смысл: позиции Милорадовича, Лопухина и Куракина были строго согласованы и быстро корректировались за кулисами.
И без этого ясно, что безмолвная поддержка Лопухиным и Куракиным речей Милорадовича на заседании Государственного Совета 27 декабря (об этом ниже) позволила последнему одержать верх при столкновении с Голицыным. В то же время, если бы Лопухин с Куракиным действительно присутствовали при беседе Милорадовича с великим князем 25 ноября, то едва ли имели право молчать, когда Милорадович декларировал заведомую ложь (об этом тоже ниже), а если бы так все же получилось, то они гарантированно лишились бы милости нового императора после 14 декабря, чего, как известно, не произошло.
В сочетании с дневниковой записью Николая становится понятным и упоминание Лопухина в рассказе Куракина, то ли не совсем точно переданным Опочининым или Трубецким, то ли приукрашенным самим Куракиным, пытавшимся преувеличить собственную роль в глазах Опочинина — имея в виду последующее попадание информации к Константину. Николай вполне мог поднять животрепещущий вопрос о престолонаследии в разговоре с Лопухиным еще 22 ноября (после прихода самой первой вести о болезни императора), но, получив уклончивый ответ (Лопухин, несомненно, был докой в придворном поведении!), не стал настаивать, тем более что это было неуместно при совершенно сомнительных еще перспективах болезни государя. Факт тот, однако, что прямой поддержки Лопухина великий князь не получил.
Именно эта беседа, имевшая место один на один, но затем ставшая достоянием Куракина и остальных, должна была послужить сигналом к концентрации усилий противников великого князя в Петербурге.
Решающим совещанием в ночь на 26 ноября не исчерпались дискуссии между Милорадовичем и великим князем — оба остались на самом деле при своих мнениях! В дневнике Николая за 26 ноября значится: «говорил несколько раз с Милорадовичем; постоянно приходил и уходил».
Как видим, 25 ноября Милорадович придерживался почти законной позиции. Разумеется, юридически все обстояло совсем по-другому: Манифест 16 августа 1823 года основывался на собственноручном заявлении Константина Павловича от 14 января 1822 года и отменял первоначальное распоряжение Александра I от 2 февраля 1822 года. Все было формально законно, и царем должен был стать Николай! Но последний-то никаких подробностей не знал!
Похоже, Милорадович гораздо лучше понимал ситуацию и шаткость своей юридической позиции, чем демонстрировал в этой беседе.
Насколько жесткой в этом разговоре была угроза гвардией — этого никто никогда не узнал. Но, так или иначе, великий князь пожинал плоды, посеянные собственным стилем обращения с непосредственными подчиненными. Своих гвардейских офицеров великий князь действительно побаивался — и имел основания для этого; никто, кроме него самого, не был в том повинен. Теперь ему только и оставалось уговаривать Милорадовича вступиться за себя — можно представить себе, насколько это было унизительно!
Но мы должны обратить внимание на другой аспект изложенного выяснения отношений, который неизменно упускался из виду всеми многочисленными читателями и комментаторами приведенных выше текстов. Увы, люди (даже профессиональные историки!), читающие свидетельства исторических персонажей, видят события собственными глазами, прочно пригвожденными ко всем известным стереотипным сведениям: 19 ноября Александр умер в Таганроге; 25 числа Николай и Милорадович еще об этом не знали, и только спорили о судьбе трона, а 27 ноября о смерти стало официально известно и наступил момент принятия формальных решений — что же тут удивительного? Сейчас объясним.
В жизни, а следовательно — и в истории, все происходит не совсем так, как в учебниках истории. В реальности человек, находящийся в одном месте, не может знать, что делается в других — удаленных и изолированных от него, если не имеет отношения к организации происходящих там событий. Обратно: если человек ведет себя так, что это согласуется с событиями в иных местах, то он заранее каким-то образом посвящен в них — хотя бы путем собственных проницательных размышлений. Это очевидно, но такие эффекты часто пропадают в исторических книгах, в которых события описаны не такими, как виделись непосредственным свидетелям, а такими, как их позже продиктовала внутренняя логика происшедшего, вышедшая на свет лишь когда все завершилось и стало ясным.
Самое важное, что имело место в дискуссиях между Николаем и Милорадовичем 25 и 26 ноября 1825 года, согласно передаче Трубецкого, — это их твердая уверенность, что Александр I практически мертв. А ведь такой уверенности не должно было быть! Если они знали только то, что официально сообщалось в письмах, отправленных из Таганрога 15 ноября и полученных в Петербурге 25 ноября, то это не давало серьезной уверенности в фатальной безнадежности болезни.
Действительно, 15 ноября состояние Александра I внушало опасения, но умер он только через четверо суток (версию об исчезновении отбросим, ограничиваясь только официально подтвержденными фактами). В эти четверо суток в его самочувствии происходили и улучшения, и ухудшения. Сознание он терял на короткие промежутки времени и оставался до последних суток в уме и памяти. Был он и юридически дееспособным лицом: причащение и исповедь — не есть акты юридической смерти! Если бы он все же поправился, то не требовались дополнительные юридические процедуры, восстанавливающие его дееспособность.
Александр I прожил, повторяем, четверо суток, но, при фактически неустановленном диагнозе, это могли быть и четыре часа, и четыре недели, и сорок четыре года — все в пределах обычных человеческих возможностей! Даже врачи, находившиеся в Таганроге, испытывали неопределенность: Виллие не очень спешил высказываться и был прав — даже вскрытие вроде бы ничего не показало! Тем более это не могло быть видно из Петербурга — за тысячу верст!
Александр I, следовательно, все еще мог принимать решения — и даже чрезвычайной важности: издать, например, новый манифест или потребовать, чтобы ему вернули нераспечатанными все четыре конверта с секретным манифестом — и лишить тем самым Николая первоочередности прав на престол, или, например, отдать приказ об аресте Милорадовича. Ведь отдал же он приказ арестовать Вадковского всего за несколько дней до того! Утвердил и награждения, представленные из Варшавы — как будет рассказано ниже. В ноябре же был запрещен выход в свет первого тома перевода Библии на русский язык: это был один из заключительных ударов по Библейскому Обществу — любимому детищу А.Н.Голицина; правда, мы не знаем, насколько в этом акте проявилась инициатива императора. Так или иначе, он не только мог принимать решения, но и принимал их! Неважно, успел бы он проследить за окончательным их исполнением — это совершенно иной вопрос.
На чем же основывалась убежденность Милорадовича и Николая, что им не грозит ни одна из упомянутых неприятных возможностей и никакая другая тоже?
В отношении Николая ответить вроде бы нетрудно: он поддался гипнозу плачущего генерала — слезы этого кремневого вояки убедили бы любого! Затем, увлекшись спорами с этим внезапно отошедшим от волнений головорезом, Николай мог утратить всякое чувство меры. И эффектная концовка беседы напрашивалась сама собой: Милорадович вполне мог поинтересоваться: почему это Николай так спешит поделить шкуру своего еще не убитого брата? Вот тут-то замок и должен был навеситься на уста великого князя, не рискнувшего ни заговорить с матерью этой же ночью, хотя никто уже не мешал, ни продолжить днем поиски ответов на свои недоуменные вопросы у других царедворцев. Письмо от Елизаветы Алексеевны, пришедшее рано утром, подтверждало, что Благословенный царь еще жив и ему лучше!
Иное дело, что наедине с Милорадовичем можно было продолжить уже начатые споры. Так Николай и оказался фактически и заложником, и сообщником хитроумного генерал-губернатора вплоть до самого полудня 27 ноября. Зато потом Николай, совсем не будучи дураком, мог задуматься о причинах такой странной осведомленности и уверенности своего оппонента, если, добавим пока без комментариев, не догадался об этом раньше!
Что же касается официальной царской историографии, то в нее (в частности — в книгу Корфа) никак не могли попасть рассказы о том, как Николай Павлович и Милорадович пытались решать судьбу российского престола еще 25 и 26 ноября 1825 года!
Теперь попробуем выяснить, на чем основывалась уверенность Милорадовича в том, что за порядок престолонаследия, провозглашенный им в беседах с великим князем Николаем Павловичем 25 и 26 ноября и положенный в основу решений, осуществленных на практике 27 ноября, он никогда не подвергнется осуждению и наказанию.
В эти дни и Милорадович, и великий князь Николай Павлович, хотя и были должностными лицами, но не самого высшего уровня. Генерал-губернатор, кстати, много выше, чем командир гвардейской дивизии и даже генерал-инспектор по инженерной части, а в силу дислокации дивизии на территории генерал-губернаторства Николай и вовсе был прямым подчиненным графа. Разговоры между ними тем более носили вполне частный характер. Сам же Николай не имел никакого прямого отношения к юридическому оформлению актов, против которых выступил Милорадович. Поэтому формально никаких преступлений против незадачливого престолонаследника Милорадович не совершал — и даже в условиях того, что произошло в дальнейшем, не должен был опасаться ответственности за это, хотя бы и с учетом всем известной мстительности своего оппонента.
Преступлением было другое: прямо продекларированное намерение к неподчинению царскому манифесту или какому-то другому категорическому распоряжению, предположительно, но с высочайшей вероятностью находящемуся в запечатанных конвертах. В своем послании от 3 декабря 1825 года (об этом подробнее ниже) великий князь Константин Павлович квалифицировал такое неподчинение, действительно осуществившееся 27 ноября, как прямую измену присяге, принесенной императору Александру I — и юридически был совершенно прав!
При скудности сохранившихся сведений нельзя безоговорочно утверждать, что эта же тема поднималась и в разговоре Николая с Лопухиным 22 ноября, и тем более утверждать, что позиция Лопухина тогда полностью совпадала с позицией Милорадовича. Но если это было так, тогда обвинения Константина Павловича, обращенные в упомянутом заявлении в адрес Лопухина как председателя Государственного Совета, попадают прямо в цель к нему и как к личности! При таком раскладе получается, что Лопухин рискнул на тяжелейшее преступление еще 22 ноября, когда состояние здоровья императора (согласно информации в столице) было и вовсе неопределенным!
Разумеется, Милорадович прекрасно понимал преступность своих действий — потому и попытался, даже полностью контролируя ситуацию в собственных руках и умело ведя дело к запланированному результату, принять меры, чтобы вовсе не распечатывать указанные конверты, а Лопухин 27 ноября старался не высовываться на передний план — из чего бы он при этом ни исходил!
Вот и Николай Павлович, слушая речи Милорадовича по существу преступного характера и не пытаясь им противостоять должным образом, а 27 ноября совершенно не попытавшись помешать осуществлению этого преступления, сделался соучастником уже и юридическим! Это был уже не морально-этический проступок, каковым были рассуждения о живом человеке как о мертвом!
Это усугубляет мотивы того, почему разглашение фактической канвы событий 25–27 ноября оставалось совершенно недопустимым и в царствование Николая I, и значительное время спустя.
Обзаведясь таким сообщником, Милорадович, повторим, мог не бояться юридической ответственности перед императором Николаем I — тем более, что озаботился наличием свидетеля в лице Воинова.
Ничем ему не мог угрожать и Константин I, если бы таковой все же состоялся — ведь Милорадович хотя и действовал противозаконно, но вроде бы прямо в интересах цесаревича.
Но вот почему Милорадович не опасался и Александра I, до которого, останься он жив, могли бы дойти крамольные взгляды и намерения Милорадовича? Ведь Николай, обнаружив теперь столь непримиримого противника собственным вожделениям на престол, наверняка должен был постараться восстановить справедливость, уличить зловредного генерал-губернатора перед своим выздоровевшим братом-императором, а одновременно обелить себя самого! Для этого существовала тысяча способов помимо того, чтобы предстать перед Александром I на очной ставке с Милорадовичем и Воиновым и краснеть от их встречных обвинений!
Совершенно очевидно, что такой опасностью Милорадович полностью пренебрег. Зафиксируем это наблюдение!
Разберемся теперь, какой именно информацией из Таганрога располагал Милорадович.
Коль скоро никто из читателей, знакомых с неоднократно опубликованными первоисточниками, процитированными выше, не взял на себя труд прочесть все слова, то нам придется их повторить: «Дибич дал распоряжение Потапову ежедневно отправлять отсюда курьеров; точно так же будут прибывать курьеры и оттуда» — это письмо, доставленное обычной почтой (ведь принес его в Зимний дворец самолично почт-директор — явно для ускорения), шло из Таганрога ровно десять суток. Упомянутое предыдущее, полученное накануне (от П.М.Волконского к Нессельроде), шло даже двенадцать суток — для его ускорения вовсе не предпринималось никаких мер. Это, очевидно, и было в те дни нормальной скоростью доставки писем по обычной почтовой линии.
Напомним, что очень спешивший в Таганрог Александр I добрался в сентябре из Петербурга примерно за одиннадцать с половиной суток. Результаты согласуются между собой и не вызывают никаких недоумений.
Сообщение о смерти царя, последовавшей в 11 часов утра 19 ноября, ровно через восемь суток принес в Зимний дворец сам Милорадович. Тут уже не могло быть существенной задержки, хотя и здесь напрашиваются определенные подозрения в рассчитанности действий; ниже мы это разберем. Заметное ускорение по сравнению с прошлыми письмами объясняется вполне понятной причиной: за доставку, согласно распоряжению Дибича, взялись фельдъегери — они, не щадя ни себя, ни других, двигались гораздо быстрее, чем обычная почта.
Таким образом, в Петербург сообщение о смерти императора шло примерно на двое суток быстрее, чем предшествующие письма обычной почтой, и пришло лишь на двое суток позднее, чем первое почтовое сообщение об опасности болезни, отосланное по обычной почте из Таганрога 15 ноября.
Задержка в доставке завершающего фельдъегерского сообщения в Петербург примерно на 40 часов по сравнению с Варшавой тоже вроде бы объяснима: Варшава несколько ближе к Таганрогу, чем Петербург; дороги в Польше лучше, чем в России, а погода зимой — мягче. Также почти все сходится и не вызывает недоумений; только вот разница в 40 часов, на наш взгляд, слегка великовата — здесь возникает подозрение о дополнительной искусственной задержке в пределах нескольких часов, цель которой обсуждается ниже.
Но ведь Дибич 15 ноября распорядился задействовать фельдъегерей для связи между Петербургом и Таганрогом немедленно и ежедневно — т. е. фактически со следующего дня. Невозможно заподозрить типичного пунктуального немецкого генштабиста в невыполнении собственных распоряжений!
Значит, должны были быть и другие срочные письма, предшествующие извещению о смерти (посланного, повторяем, 19 и полученного 27 ноября) — они и были. Напоминаем: 26 ноября под утро, «часов в 7, приехал фельдъегерь с известием о перемене к лучшему и с письмом от императрицы Елисаветы Алексеевны»!
Но, исходя из гипотезы, что Дибич своих слов на ветер не бросал, всего таких посланий должно быть минимум четыре: от 16, 17, 18 и 19 ноября — последнее с сообщением о кончине Александра I.
Косвенным доказательством того, что таковых посланий, предшествующих последнему, должно было быть не одно, а больше, является свидетельство Михаила Павловича.
Дибич одновременно слал вести и в Петербург, и в Варшаву, а Корф, со слов Михаила, приводит следующие подробности: «во второй половине ноября 1825-го /…/ [в] цесаревиче /…/ происходило что-то странное. /…/ Он даже часто не выходил к столу и на вопросы брата своего отвечал только отрывисто, что ему нездоровится. Вдруг Михаил Павлович стал замечать по дневным рапортам коменданта, что беспрестанно приезжают фельдъегери из Таганрога.
— Что это значит? — спросил он у своего брата.
— Ничего важного, — равнодушно отвечал цесаревич, — государь утвердил награды, которые я выпросил разным дворцовым чиновникам за последнее Его здесь пребывание.
И действительно, на другой день награжденные чиновники явились благодарить цесаревича; но сам он с тех пор казался еще скучнее, еще расстроеннее. /…/ 25 числа /…/ цесаревич, все погруженный в то же расстройство, опять не выходил к столу» — и далее сообщение о приходе вести о смерти императора.
Попробуем проследить судьбу четырех фельдъегерских посланий из Таганрога в Петербург, исходя из известных фактов и разумных предположений.
Учитывая продолжительность доставки последнего из них (8 суток), положим, что и остальные шли тоже восемь суток плюс-минус, допустим, 6 часов — в зависимости от погоды и других случайных факторов. Ни о каких серьезных стихийных бедствиях в те дни не упоминается; происходил лишь ледостав на реках: он вызвал затруднения у Михаила Павловича и его спутников при переправе в Риге через Двину по дороге из Варшавы в Петербург, но всюду на пути из Таганрога в Петербург таких серьезных препятствий не было и почти везде имелись мосты; Ока в Серпухове и Волга в Твери — это все же не Двина в Риге, а между Таганрогом и Варшавой тоже были Днепр и другие немалые реки!..
Первое из писем (от 16 ноября) должно было содержать информацию о дальнейшем ухудшении состояния императора. Отправленное, предположительно, к вечеру этого дня, оно должно было придти в Петербург от середины дня 24 ноября до начала следующих суток. Поскольку никто в столице еще не ожидал фельдегерской почты, то получатель, обладавшей всей полнотой власти в Петербурге, вполне мог скрыть сам факт прихода этого сообщения и его содержание — если бы захотел и если мог рассчитывать, что в дальнейшем (скажем — после приезда Дибича из Таганрога) ему не придется отвечать за этот проступок.
Никаких официальных сведений о таком послании не имеется, зато есть неофициальное свидетельство. Мало того, если предполагать, что задержку в доставке информации Милорадович использовал не только для собственных раздумий, но и для совещений с доверенными лицами, то это же свидетельство проливает свет и на то, кем было по крайней мере одно из последних.
Трубецкой написал уже после выхода книги М.А.Корфа в 1857 году: «Странно, что Корф пишет в своей книге, что гр[аф] Милорадович приехал к в[еликому] к[нязю] с известием о болезни имп[ератора] Александра вечером 25 Ноября. Накануне были имянины моей жены, у меня было вечером довольно гостей, между прочими Рылеев. Он сказал мне первый, что есть известие из Таганрога, что Александр отчаянно болен. 25-го я должен был выехать из Петербурга, и остался единственно для того, чтоб знать чем разрешится болезнь».
Хотя это и свидетельство спустя более чем тридцать лет, но, как видим, Трубецкой имел личные основания не путать даты: как и мать В.Л.Давыдова, жена Трубецкого (урожденная графиня Лаваль) тоже была Екатериной. Если свидетельство Трубецкого — не ошибка, то руководители заговора Рылеев, а затем и Трубецкой получили данную информацию о событиях в Таганроге приблизительно на сутки раньше, чем великий князь Николай Павлович!
Но зачем было задерживать такую информацию? Ответ несложен.
В течение последующих дней Милорадович действовал с точностью и целенаправленностью хорошего взрывного механизма. Вполне резонно предположить, что его безукоризненные решения были не совсем импровизацией, а являлись отчасти и результатом выигрыша времени. Заметим, что тем самым он создавал и выигрыш времени Константину, находящемуся в Варшаве, чем последний, однако, совершенно не воспользовался — занятая им личная позиция в таких преимуществах не нуждалась; это, очевидно, явилось сюрпризом для Милорадовича.
Минимум сутки разрабатывался план, который и начал осуществляться в тот момент, когда под вечер 25 ноября в Петербург пришла пачка писем об осложнении болезни Александра I. Для Милорадовича ее приход оказался лишь сигналом к старту подготовленной решающей кампании! При этом максимальным образом был использован столь любимый и ценимый военными фактор внезапности!
Обратимся теперь к следующему посланию — от 17 ноября. Из тех же соображений оно должно было придти в столицу от середины дня 25 ноября тоже до начала следующих суток — т. е., скорее всего, до решающего столкновения Милорадовича и Воинова с Николаем в ночь на 26 ноября в Зимнем дворце. Пришло же оно по официальным данным позже — около 7 часов следующего утра, и говорилось в нем об улучшении состояния Александра I.
Самое естественное предположение, что Милорадович знал его содержание, но намеренно утаил до утра. В его беседе с Николаем максимальным образом была односторонне использована информация, что в текущий момент состояние Александра критическое, но вскоре после беседы оно должно внезапно улучшиться: сообщение об этом было принесено к утру — к тому моменту, когда Мария Федоровна должна была окончательно проснуться и прийти в себя. Это сообщение и заткнуло рот Николаю, позволившему себе в беседе с Милорадовичем и Воиновым слишком неосторожные формулировки. Тем не менее, Милорадович не дал себе и минуты утраты бдительности: про это утро Мария Федоровна записала в дневнике: «Милорадович заходил часто в продолжение утра».
Это было, повторяем, сообщением, посланным 17 ноября. Заметим, кстати, что Милорадович, который сам медицинскую информацию не изобретал, а пользовался полученной от Дибича и других таганрогских корреспондентов, нисколько не был смущен вестью о кажущемся выздоровлении Александра и продолжал действовать так, как будто располагал полной гарантией его неминуемой смерти!
Фактически преступные манипуляции с письмами начались 24 ноября — уже тогда действия Милорадовича решительно противоречили законным интересам все еще живого Александра I (по сведениям в Петербурге, конечно)!
Еще более чудовищно выглядит предположение, что на тех же основаниях основывал свое поведение и Лопухин еще 22 ноября!
Позже в этот день (26 ноября) обычной почтой пришло более раннее письмо от Виллие от 16 ноября, описывающее предшествующее осложнение болезни и рассказывающее о причащении и исповеди императора; оно было, очевидно, послано за несколько часов до того, как согласно распоряжению Дибича в первый раз на рассматриваемом промежутке времени было послано сообщение фельдъегерской связью. По-видимому, Виллие еще не знал, что через несколько часов возникнет гораздо более быстрая оказия для передачи сообщений. Незначительная разница во времени поступлении этих двух сообщений (а ведь должна была быть порядка суток!) — дополнительный аргумент в пользу того, что послание из Таганрога от 17 ноября было задержано Милорадовичем.
Все эти беспорядочные вести, разумеется, усиливали сумятицу и волнения в Зимнем дворце.
Несмотря на меры по сокрытию информации, слухи о болезни государя распространялись по городу, в связи с чем на утро 27 ноября было назначено богослужение о выздоровлении государя: столичные верхи приглашались в Александро-Невскую Лавру, а царская фамилия с ближайшим окружением должна была молиться во внутренней церкви Зимнего дворца.
Неизвестно, кому принадлежала такая инициатива частичного нарушения принятого режима публичного молчания о болезни государя; до солдат и широкой массы горожан и эта весть не дошла. Отметим этот момент!
И после 11 часов утра 27 ноября в Петербург продолжали поступать письма, где об Александре писалось как о живом. Они ударяли по нервам и заставляли проверять: когда и откуда именно отправлено послание. Впрочем, тогда уже всем все в этом отношении стало ясно, и людей волновали совсем иные проблемы.
Поэтому неудивительно, что тогда же как-то выпали сведения о фельдъегерской почте из Таганрога от 18 ноября: возможно, ее и вовсе не посылали, с часу на час ожидая трагического исхода — Виллие ведь действительно в тот день утратил надежду на выздоровление. Но в то же самое время такая информация представляла исключительно важное значение для Петербурга!
Едва ли ошибемся, предположив, что Милорадович получил и это сообщение в тот же расчетный интервал времени — от середины дня 26 ноября. Имея информацию о неминуемой смерти императора в ближайшие часы, он сохранил ее при себе, как важнейший фактор, обеспечивающий последующую внезапность, и, скорее всего, изобрел гениальный трюк с богослужениями, смысл которого мы объясним чуть ниже.
Технические детали деятельности Милорадовича никогда не подвергались серьезному расследованию. И Николай I предпочитал не ворошить прежнее, учитывая трагическую гибель Милорадовича 14 декабря, и историки никогда не интересовались всерьез упомянутыми обстоятельствами.
Милорадович, выигрывая последнее столкновение с бывшим царем и первое — с будущим (как все-таки оказалось позднее), тщательно планировал дальнейшую кампанию — ведь он был не только храбрейшим рубакой, но и самым решительным и хладнокровным военным профессионалом своего времени!
Следующий день, 27 ноября 1825 года, должен был стать поворотным пунктом истории России!
Когда Милорадович принес 27 ноября весть во дворец о смерти Александра I, все царское семейство молилось о здравии императора. Императрица-мать Мария Федоровна едва не лишилась чувств.
Когда-то Мария Федоровна стоически перенесла убийство мужа. Мало того: в ту страшную ночь с 11 на 12 марта 1801 года она попыталась самостоятельно взять правление страной в собственные руки — и получила крутой отпор со стороны старшего сына и его сообщников. Но с тех пор прошли неумолимые годы, в 1825 году вдовствующей императрице исполнилось 66 лет, расшатанная нервная система уже не повиновалась воле. Самым роковым образом это проявилось в эти критические минуты.
Пока ее утешали, Милорадович увлек Николая Павловича в дворцовую церковь и буквально заставил присягнуть Константину и тут же оформить присягу в письменном виде. Никем не сообщалось, куда и как затем последовала эта бумага (обычным образом все присяжные грамоты передавались на хранение в Сенат), но можно не сомневаться, что Милорадович позаботился об ее сохранности. Тут же Милорадович заставил Николая привести к присяге присутствующих генерал-адъютантов, а сам, своей волей, распорядился о приведении к присяге столичного гарнизона.
Едва ли случайно именно в данный момент, когда о смерти императора могли знать лишь Милорадович и его предполагаемые сообщники, в Зимний дворец заявился и С.П.Трубецкой. Он рассказывает: «27-го числа поутру я поехал во дворец, и взошел по известной так называемой комендантской лестнице, и был крайне удивлен, нашедши в комнате, отделявшей церковь от внутреннего пехотного караула, графа Милорадовича, отдававшего тихо, но так что я мог слышать, приказание коменданту [Петербурга П.Я.]Башуцкому разослать плац-адъютантов по караулам с приказанием привести их к присяге» — вчитайтесь в подробности того, как именно был принужден к присяге Константину весь столичный гарнизон: шепотом!
Особая миссия была возложена на адъютанта самого Милорадовича штаб-ротмистра графа Г.А.Мантейфеля — он помчался в Москву. Одновременно о смерти императора и необходимости присяги Константину оповещался А.А.Закревский, тогда — генерал-губернатор Финляндии.
В Варшаву же выехал один из адъютантов самого Николая — штабс-капитан А.П.Лазарев — с посланием такого содержания:
«Любезный Константин!
Предстаю перед моим государем с присягой, которой ему обязан, которую уже и принес ему, со всеми меня окружавшими, в церкви, в ту самую минуту, когда разразилась над нами весть о жесточайшем из всех несчастий. Как сострадаю я тебе и как мы все несчастливы! Бога ради, не покидай нас и не оставляй одних.
Твой брат, твой верный подданный на жизнь и на смерть.
Никогда позже ни единым словом Николай не признался, как он мог позволить совершить Милорадовичу такое насилие над ним: ведь задержись Николай с присягой на четверть или на полчаса — и все события его царствования пошли бы совершенно по-другому. Как бы это на самом деле ни происходило, но Николай проявил себя просто жалким щенком, спасовавшим перед матерым волчищем Милорадовичем, которому не пришлось прибегать ни к оружию, ни к физическому насилию. Это была минута позора настолько дикого и глупого, что никак ни оправдать, ни объяснить его было невозможно. Оставалось лишь скрывать истину и уверять всех, что Николай присягнул по доброй воле и сообразно с собственным намерением. И врать это пришлось буквально через несколько минут.
Как только императрица-мать немного пришла в себя, она тут же озаботилась делами ее единственного присутствовавшего сына и тут же с ужасом узнала, что он уже присягнул брату Константину! «Что сделали вы, Николай? Разве вы не знаете, что есть акт, который объявляет вас наследником?» — вскричала она (разумеется, по-французски).
Вот тут-то и понял несчастный наследник престола, какую глупость успел совершить! Но ведь присяга уже была принесена, а заниматься выяснением юридических тонкостей, чтобы узнать, насколько она законна и чем грозит ее нарушение, уже не было чисто практической возможности. Нужно было либо пытаться начинать царствование с громкого вопля, что он на минуточку ошибся и просит считать его присягу недействительной (ведь ясно, что Милорадович не собирался разрешить спустить эту историю втихую на тормозах!), либо делать вид, что никакой глупости не совершено, а все сделано сугубо правильно.
Разумеется, оставалось только второе. И Николай отвечал: «Если и есть такой акт, он мне неизвестен, никто о нем не знал; но мы все знаем, что наш повелитель, наш законный государь — брат Константин, и мы исполнили наш долг — будь, что будет!»
От курьеров, рассыпавшихся из дворца, столица узнала о смерти императора. Сановники находились на богослужении в Лавре. Теперь они поспешили в Зимний дворец.
Вот теперь нужно вернуться к упомянутым выше странностям с пропажей фельдъегерской почты от 18 ноября, назначением публичного богослужения на 27 ноября и предполагаемой дополнительной задержкой фельдъегерских сообщений в самом Петербурге.
Милорадович вполне мог, получив еще 26 ноября сообщение из Таганрога о безнадежном состоянии императора, скрыть это от всех остальных, но осуществить собственную инициативу по назначению одновременных богослужений царской семьи и гражданского правительственного руководства на следующий день заведомо в разных концах города. Наконец, дополнительная задержка уже следующей (от 19 ноября) полученной почты в руках самого Милорадовича позволяла использовать запас времени в несколько часов, чтобы совершенно точно синхронизировать подачу информации о смерти императора в Зимний дворец со временем после начала назначенных богослужений.
В противном случае могли возникнуть еще худшие для Милорадовича осложнения, чем описанные непосредственно ниже.
Примчавшийся князь А.Н.Голицын с ужасом узнал о присяге — его опоздание, как видим, скорее всего было искусно организованным. Сначала он набросился с упреками на Николая, а затем сделал решительную попытку исправить происшедшую ошибку и потребовал собрания Государственного Совета.
Трубецкой, затесавшись в компанию к адъютантам Николая Павловича (мы помним, что и они некогда состояли в заговоре!), присутствовал то ли непосредственно в зале заседания, то ли (согласно другой редакции его воспоминаний) в соседней комнате, а затем оказался свидетелем и последующего.
Голицын потребовал принести ларец с пакетом, на котором собственной рукой покойного императора было начертано: «Хранить в Госуд[арственном] совете впредь до моего востребования, а, в случае моей кончины, раскрыть прежде всякого другого действия в чрезвычайном собрании».
Милорадович пытался возражать, но затем заявил, что из уважения к памяти покойного государя с этими документами нужно ознакомиться, но согласно закону императором все равно должен стать старший после покойного брата Константин Павлович, и что он по праву уже есть император.
Ларец был внесен, и документы зачтены. На основании бумаг, составленных и Александром, и Константином, не оставалось сомнений в законности престолонаследия Николая. Принесенная присяга была явно незаконной, т. к. как же можно присягать человеку, письменно отказавшемуся от прав на престол!
Возможно, Государственный Совет нашел бы в себе решимость и государственную мудрость, чтобы правильно разобраться с возникшей юридической коллизией, как это сделал сам великий князь Константин Павлович, ознакомившись с нею же, но с вполне понятной задержкой — только 2–3 декабря 1825 года (об этом ниже). Но в этой критической ситуации Милорадович заявил, что Николай был знаком с содержанием документов и несмотря на это признал законным наследником Константина — по существу это была прямая ложь.
В защиту членов Государственного Совета нужно, однако, заявить, что они были поставлены формально Николаем, а фактически Милорадовичем в совершенно нелепое положение: если абсурдно присягать Константину как лицу, уже отказавшемуся от престола, то также нельзя присягать и Николаю, уже присягнувшему Константину, а следовательно — тоже отказавшемуся от престола.
Н.С.Мордвинов первым предложил принести присягу Константину — за это он надолго лишился доверия Николая, все пытавшегося отыскать связи адмирала с заговорщиками. Но Совет все же решил сначала выслушать мнение самого Николая, и члены Совета направились к последнему.
По позднейшим показаниям Николая, тут он в первый раз ознакомился с текстами от 14 января 1822 года и 16 августа 1823 года, получив их из рук председателя Государственного Совета князя П.В.Лопухина. Все было ясно, но что делать с уже принесенной им самим присягой? Заявить, что он не знал текста этих бумаг и потому присягнул? Но разве это не такая же глупость, как и торопливая присяга до четкого выяснения вопроса о том, существуют ли на этот счет какие-либо формальные распоряжения и документы? В любом варианте Николай, признавший, что зря принес присягу, выглядел именно таким идиотом, каким он и оказался действительно в лапах Милорадовича.
И Николай предпочел тянуть единственную линию, спасающую его репутацию: заявил, что он действительно знаком с документами, но все равно присягнул брату. Это тоже была прямая ложь, но игра в благородный отказ от трона — все, что оставалось Николаю, буквально позорно изнасилованному Милорадовичем.
Хитрый граф Ю.П.Литта обратился к Николаю: «По воле покойного государя мы, не присягнувшие Константину Павловичу, признаем вас нашим государем; вы одни можете нам повелевать, и буде воля ваша непреклонна, мы должны вам повиноваться, но просим, ведите нас сами к присяге» — и Николай повел членов Государственного Совета присягать Константину.
Секретные же бумаги, копии которых были тут же изготовлены для пересылки Константину, были вновь запечатаны и упрятаны в архив Государственного Совета.
Между тем, распоряжения о принесении присяги продолжали распространяться, и к концу дня присягнула практически вся столица.
Вопреки надписи на запечатанном конверте, экземпляр Манифеста 16 августа, хранящийся в Сенате, так и не вскрывался, а по распоряжению министра юстиции князя Д.И.Лобанова-Ростовского был передан ему запечатанным. Сенат же сразу 27 ноября вынес Указ о воцарении Константина.
Экземпляр, хранившийся в Синоде, также остался нераспечатанным — по соглашению петербургского митрополита Серафима с Николем Павловичем. Таким образом, и он не сыграл никакой роли.
Всюду чиновники присягали просто по прямому распоряжению вышестоящего начальства, и совершенно незаконная присяга не встречала ни малейшего сопротивления. Словом, все происходило так, как и было бы, если бы Константин совершал государственный переворот, в подготовке которого его и подозревал Александр. Неважно, что переворот совершал не Константин, а Милорадович, действовавший, как мы знаем, вопреки решению Константина!
Не помог даже хитроумный маневр Александра, спрятавшего экземпляр Манифеста в Москве.
В Москве, находящейся на полпути между Таганрогом и Петербургом, неофициально узнали о смерти Александра I 28 ноября.
29 ноября Филарет сообщил московскому военному генерал-губернатору князю Д.В.Голицыну, какого рода документом он располагает. При этом Филарет, прекрасно оценивший замысел покойного императора, предупредил, что можно ожидать манифеста из Варшавы о воцарении Константина, но нельзя сразу вслед за этим присягать Константину в силу секретного документа. Осторожные московские начальники, посовещавшись, решили ждать вестей из Петербурга и действовать по обстановке.
Приехавший вечером 29 ноября Мантейфель привез указание Милорадовича немедленно присягать Константину — хотя Москва вовсе не подчинялась петербургскому генерал-губернатору. Но если бы не Филарет, то так бы и поступили. Филарет с трудом добился задержки до первой половины следующего дня, 30 ноября: когда пришел официальный Указ Сената, тогда присягнули и в Москве.
Быстро ускакавший из Петербурга Мантейфель об Указе Сената не знал и не мог использовать этот аргумент для усиления своей позиции. Мантейфель пересилить Филарета не смог — дело решила общая победа, достигнутая Милорадовичем в Петербурге. Филарет, учитывая коньюнктуру дня, не рискнул опубликовать бумаги Александра, как был обязан сделать в случае сообщения о смерти последнего.
Впоследствии действия Филарета были официально одобрены Николаем I, признавшим, что одновременная присяга разным императорам в Петербурге и Москве могла привести к ужасающим последствиям, не исключая гражданской войны. Такую оценку нужно считать объективно верной.
Этот замысел Александра I оказался, таким образом, хитрым, но не умным. В конечном итоге он был и раскрыт, и побит Милорадовичем.
Вечером 27 ноября к Константину в Варшаву были посланы дополнительно письма, подробно уведомляющие о происшедших событиях, приложен текст Манифеста 16 августа 1823 года и свежий журнал только что прошедшего заседания Государственного Совета.
Присяга Константину формально отдавала Россию в его власть.
Несколько позже, однако, Николай послал навстречу Константину и Ф.П.Опочинина. Позже со ссылкой на Опочинина возникли слухи, что тайная цель, которую поставил Николай перед Опочининым, была в том, чтобы уговорить Константина отказаться от престола — в соответствии с ранее данными последним обязательствами перед покойным Александром. В эти дни (27, 28 и 29 декабря) Опочинин неоднократно вызывался во дворец и беседовал с великим князем Николаем Павловичем. Наконец, в ночь на 30 ноября, он выехал в сторону Варшавы, но до встречи с великим князем Михаилом Павловичем успел добраться лишь до Нарвы.
Трубецкой мог самолично наблюдать, как члены Государственного совета направились сначала к Николаю, а потом вмести с ним — к присяге. Позже вечером он посетил и Сенат, где получил информацию о только что принятом Указе также из первых рук: обер-прокурор С.Г.Краснокутский тоже был участником заговора, причем — «Южного общества»!
Любопытно, что в Сенат Трубецкого привело, по его собственному признанию, желание выяснить судьбу помещенного туда экземпляра запечатанного пакета с завещанием Александра I!
На заговорщиков произвело сильнейшее впечатление, насколько легко было заставить чиновную Россию принять какое угодно распоряжение — лишь бы оно исходило от вышестоящих начальников.
Не меньшее впечатление произвела и реакция единственной инстанции, которая попыталась усомниться в законности происходившего. Это случилось во время присяги членов Государственного Совета. Вот рассказ Трубецкого: «В комнате, где стоит обыкновенно внутренний караул, бывший в тот день 1-го взвода роты его величества лейб-гвардии Преображенского полка, стоял аналой с крестом и евангелием. Солдаты спросили, что это значит? «Присяга», — отвечали им; они все в один голос: «Какая присяга?» — «Новому государю». — «У нас есть государь». — «Скончался». — «Мы не слыхали, что он и болен был». Пришел комендант Башуцкий и стал им рассказывать, что известно было о болезни и смерти государя. Тогда головной человек вышел вперед и начал те же возражения, прибавив, что они не могут присягать новому государю, когда есть у них давно царствующий, и верить о смерти его не могут, не слыхав даже о болезни. Дежурный генерал штаба его величества Потапов пришел на помощь коменданту, подтвердил его слова и начал уговаривать людей принять требуемую присягу. Солдаты настаивали упорно на своем отказе. Между тем великий князь Николай Павлович и члены Государственного Совета успели уже присягнуть в церкви, и Николай вышел к упорствующему караулу и подтвердил слова генералов и объявил, что он сам уже только что присягнул новому государю Константину Павловичу. Волнение утихло, и солдаты присягнули».
Готовность солдат стоять на страже интересов правящего царя и недоверие к чистоте помыслов высочайшего начальства стали важнейшими факторами, положенными в основу замысла выступления 14 декабря.
Резюме всему виденному и слышанному в день 27 ноября 1825 года Трубецкой сформулировал так: «Верю очень, что в[еликий] к[нязь] Николай мог заставить себя провозгласить императором от членов Совета, Сената и двора, хотя многие его и не желали, но робость противников его в выражении их мыслей заставляет меня оставаться в уверенности, что никто из них не осмелился бы явно противуречить. Сверх того, надобно признаться, что и Константин был не такая находка, для которой нашлось бы много охотников порисковать своею безопасностью. Один граф Милорадович смел бестрепетно высказывать свои убеждения и противиться всякому незаконному поползновению. Он держал в своих руках судьбу России, и спас столицу от общего и всенародного возмущения, которое непременно бы вспыхнуло, еслиб тотчас после кончины Александра потребована была присяга Николаю. Если Николай добровольно покорился убеждениям графа, то заслужил признательность Отечества; но еслиб он захотел силою добыть престол, то не сомневаюсь, что не нашел бы в графе Милорадовиче себе сообщника».
Внезапная смерть императора Александра и присяга Константину ударили большую часть заговорщиков, как обухом по голове. Ведь все их прежние планы, точнее — намерения, сводились к попытке произвести переворот в случае убийства или смерти прежнего государя. И вот эта смерть случилась — и выяснилось, что на самом деле заговорщиками за столько лет существования заговора ничего не предусмотрено и не приготовлено. Стало очевидным, что никакого заговора просто не было, а была одна говорильня.
Заметим, что и утверждение Трубецкого о всеобщем возмущении в случае присяги Николаю, а не Константину, по существу остается бездоказательной гипотезой — ведь и сами заговорщики пока ничего не предпринимали, чтобы выступить в подобной ситуации. Их самих с полным основанием следует отнести к тем робким противникам Николая, которые не осмелились бы явно противуречить — они также по-существу спрятались за спину Милорадовича! Иное дело, неизвестно что бы получилось, если бы Николай не спасовал и дело дошло до прямого открытого конфликта между великим князем и Милорадовичем, привыкшим к безоговорочному повиновению своих гвардейцев — это-то его и погубило 14 декабря!
Теперь же рядовые участники заговора были просто обескуражены.
Рылеев показал на следствии, что Якубович ворвался к нему с криком: «Царь умер, это вы его у меня вырвали!»
Подполковник корпуса путей сообщения Г.С.Батенков, недавно принятый в «Северное общество», говорил Бестужевым (Николаю и Александру): «Потерян случай, которому подобного не будет в целом 50 лет: если б в Государственном совете были головы, то ныне Россия присягнула бы вместе и новому государю, и новым законам. Теперь все для нас пропало невозвратно».
Николай Бестужев, которому Рылеев протрубил уши одами о всесилии Тайного общества и неизбежности его выступления сразу после убийства или естественной смерти Александра I, высказал обоснованные упреки своему вождю. Рылеев не мог найти слов для оправдания, хотя, как мы понимаем, тут уже совершенно нечестная игра: сам Рылеев был предуведомлен по меньшей мере за трое суток до происшествия и мог бы принять какие-нибудь меры для активизации заговорщиков, если бы это соответствовало его намерениям.
Мало того, известно, что когда весть о тяжелой болезни государя достигла членов филиала «Южного общества» в Петербурге П.Н.Свистунова и А.С.Горожанского (очевидно, вечером 26 или уже утром 27 ноября — в связи с назначением богослужения о выздоровлении), то через своего однополчанина А.М.Муравьева (младшего брата Никиты) они запросили позицию «Северного общества». Рылеев и Оболенский передали: «если будут присягать цесаревичу, то присягнуть, в противном случае сопротивляться».
Запрос вызвал, по-видимому, ответный интерес Е.П.Оболенского: в докладе Следственной комиссии Николаю I, представленном в мае 1826 года, сказано: «Князь Оболенский посылал в сей самый день спрашивать у кавалергардского корнета Александра Муравьева, можно ли надеяться на их полк для произведения бунта, Муравьев отвечал, что это намерение безумное».
Но теперь Рылеев счел нужным отступить перед энтузиазмом Бестужевых. Они вместе бросились наверстывать упущенные возможности: принялись было составлять воззвание к войску, но, не имея средств его размножить, решили сами — Рылеев и два Бестужевых (Николай и Александр) — обойти ночью все посты в столице и сообщить солдатам, что их обманули, «не показав завещания покойного царя, в котором дана свобода крестьянам и убавлена до 15 лет солдатская служба». Жадное ответное внимание вдохновило заговорщиков. Одно было плохо: от усталости они с ног валились, а Рылеев даже простудился. Пришлось прекратить эту агитационную деятельность.
В последующие дни рассматривалось предложение Рылеева поставить все же эту пропаганду на широкую ногу и использовать для возбуждения войск и захвата власти в столице в собственные руки. Было, однако, общепризнанно, что эта идея не имеет никаких шансов на успех. Таким образом, практически получилось нечто вроде урока на тему о бессильности Тайного общества, и, очень похоже, что провел его не кто-нибудь, а сам Рылеев — совсем как в Кронштадте в начале прошлого июня…
Рылеев, как мы покажем ниже, просто не мог, не имел права сообщить большинству своих сторонников, что переворот на самом деле уже произведен — и это было именно то, на что реально только и могло рассчитывать трезвомыслящее руководство заговора.
Тем, в сущности, и завершилось бы выступление Тайного общества, если бы не выяснилось, что Россия присягнула вовсе не тому наследнику, какому было положено.
А вот какими были бы последующие действия Милорадовича, если бы Константин решился вступить на престол — это нуждается в серьезном анализе, которого просто никто не потрудился сделать.
Мотивы Милорадовича, вроде бы в одиночку гениально осуществившего государственный переворот, так и остались загадкой. Каких только пошлейших мнений об этом ни высказывалось!..
Барон В.И.Штейнгель, отставной подполковник, заговорщик с недавним стажем, но автор проекта манифеста, с которым мятежники вышли 14 декабря на Сенатскую площадь, слабо разбирался в петербургских реалиях. Рылеев ему объяснил 13 декабря, «что если прямо не присягнули Николаю Павловичу, то причиною тому Милорадович, который предупредил великого князя, что не отвечает за спокойствие гвардии». Заинтригованный загадочным поведением графа, Штейнгель решил разобраться в причинах и пришел к глубокомысленным выводам: «Он был чрезвычайно расточителен и всегда в долгу, несмотря на частые денежные награды от государя, а щедрость Константина была всем известна. Граф мог ожидать, что при нем заживет еще расточительнее» — такая сплетня широко гуляла по тогдашнему Петербургу.
Трубецкой возмутился такой глупостью и несправедливостью: «Это непростительно в отношении человека, действовавшего в это критическое время прямо и благородно. Конечно граф мог ожидать, что если дело как слишком видимо было должно кончиться воцарением Николая, то этот не простит ему оказанной оппозиции. Мнение же высказанное, будто бы известная щедрость К[онстантина] могла быть побуждением гр[афу] М[илорадовичу] стоять за К[онстантина], в надежде зажить еще расточительнее, вовсе не заслуживает никакого уважения, тем более что никогда К[онстантин] не считался таким щедролюбивым».
Сам Трубецкой, по-видимому, достаточно знал о планах Милорадовича, но предпочел унести эту тайну с собой в могилу, ограничившись лишь намеком, приведенным выше, что и Константин был не такая находка, для которой нашлось бы много охотников порисковать своею безопасностью.
Главное было, следовательно, не в замене Николая Константином!..