Баррас знал свое ремесло. Он начал подыскивать нужного ему человека. С Тальеном Бабеф давно рассорился. Поговорить с Жавогом? Но Жавог горяч и честолюбив. Он, чего доброго, предаст дело огласке. Тогда, может быть, Фуше? Ведь Фуше друг Бабефа. Конечно, Фуше!..
На следующий день Бабеф получил записочку от «преданного друга Ф.» с приглашением прийти к нему: помимо дружбы, имеется важное дело.
Фуше все побаивались, даже Фуше в опале. Он жил с семьей в мрачной мансарде, то есть попросту на чердаке, жил в нужде и одиночестве. Только два человека поддерживали с ним отношения: Баррас и Бабеф. Баррас понимал, что Фуше ему может быть полезен. Фуше отменный семьянин. У него уже умер один ребенок. Он обожает второго — уродливого заморыша. Он теперь на все пойдет ради денег. И Баррас пользовался услугами Фуше, его хитростью и его храбростью. При подавлении роялистского бунта Фуше тайком помогал Баррасу — имя Фуше было слишком ненавистно «умеренным», и Баррас не хотел себя скомпрометировать. Баррас ценил Фуше. А Бабеф? Бабеф ему верил.
Доверчивость — это природа человека, ее трудно поколебать. «Фуше не продался аристократам!» — так защищал своего друга Бабеф. Он был прав: Фуше не сразу пошел по пути Фрерона или Тальена. Но не продался он только потому, что не оказалось покупателей, кроме на редкость бесстыдного Барраса. Эмигранты в Лондоне требовали голову Фуше: «Его надо повесить!..»
Фуше видел, что его час еще не настал, он старался держаться в тени. Он как бы выпал временно из истории, довольствуясь тесным чердаком. Он выжидал.
Бабеф идет к Фуше. Бедность обстановки укрепляет его доверие. Он крепко жмет руку. Вот участь подлинных патриотов! Фуше — верный друг! Когда Бабеф сидел в тюрьме, Фуше помог его семье. Он дал десять франков. Чем теперь он живет? Фуше объясняет — торгует свиньями. Ничего не поделаешь — все торгуют! Бабеф раздосадованно морщится. Как все? А патриоты, преданные революции? У Бабефа тоже семья, он тоже хороший отец. Впрочем, лучше уж торговать свиньями, нежели гражданскими чувствами. Фуше охотно соглашается — он ведь еще не упомянул о предложении Барраса.
Бабеф говорит о необходимости объединения патриотов. Теперь ясна цель: не смена властителей, даже не возврат к конституции 93-го года, но интегральное равенство.
Фуше иронически улыбается:
— Это моя старая мысль. Ты только теперь дошел до этого, а я еще в Лионе объявил: «Нужно углубить революцию, чтобы буржуазия не стала на место аристократии». Я первый ввел принудительные работы. Я отдал приказ о выпечке «хлеба равенства». Я объявил о прогрессивном налоге и брал с богачей шестую часть капитала…
Фуше не лжет. Он смел и находчив во всякой работе. Он был отменным патриотом. Он будет опорой Империи и даже доверенной персоной благовернейшего монарха Людовика XVIII. Из всех поприщ он облюбует полицию. У него уже имеется некоторый опыт. Он ведь в Лионе не только говорил об углублении революции. Он там работал. Кто во время Геберта разрушал церкви, поил ослов из дарохранительниц и писал на порогах кладбищ сентенции: «Смерть навсегда»? — Фуше. Кто потребовал уничтожения Лиона — город должен быть разрушен, а на пепелище поставлен памятник: «Здесь находился город Лион, восставший против свободы, его больше нет»? — Тот же Фуше. Кто выполнял приказ о разрушении и сносил за кварталом квартал? Кто заменил гильотину пушками, ибо гильотина слишком медленно работает для революционного времени? Кто истреблял ежедневно сотни граждан? Да все он же, бывший воспитанник духовной семинарии, почитатель Макиавелли, спокойный и слегка насмешливый Фуше.
Бабеф повторяет:
— Хоть ты не предал…
Ах, высокий дар доверчивость!.. Кого только не предавал Фуше? Он был вначале с жирондистами, он вовремя их предал. Он поставил на Дантона. Он ошибся. Что же, он предал Дантона. Он смиренно пошел на поклон к Робеспьеру. Он отрицал свое безбожие, распущенность нравов, даже лионские зверства. Он убедил Робеспьера в своей невинности, а убедив, тотчас его предал. Кого он предает теперь — Бабефа? Барраса? Может быть, обоих?..
Он переходит к делу: нужно выжидать. Он повторяет любимое свое изречение:
— Главное, это считаться с обстоятельствами. Время за нас и против них.
Он говорит витиевато, с цитатами, с аллегориями, то чересчур логично, то щеголяя сложными риторическими фигурами. Из него бы вышел отменный проповедник. Недаром даже в те времена, когда по его приказу в соборы загоняли свиней, он разыскивал перепуганного аббата, чтобы с ним побеседовать на богословские темы.
Медленно подходит он к цели:
— Баррас связан. Ведь Карно покрывает роялистов. Но Баррас — патриот. Он хочет помочь нам. Ты ошибаешься, Бабеф, нападая так злобно на Директорию. Этим ты способствуешь успеху шуанов. Теперь прямые дороги пройдены. Следует не ошибиться в выборе тропинки. Я тебе предлагаю мою помощь. Я читал тридцать четвертый номер «Трибуна». Там много чрезмерно резкого. Ты поступишь правильно, показывая мне номер до выпуска. Мы сможем совместно смягчать опасные пассажи: «Трибун» должен быть за республику. Против роялистов. Тогда нам обеспечено содействие. Ведь теперь, наверное, трудно издавать газету? Не так ли?
Еще плохо разбираясь в словах Фуше, Бабеф угрюмо отвечает:
— Еще бы! Все тайком. Продавцов хватают. Друзья говорят мне: «Вот ты и на свободе». Нет, я сменил одну тюрьму на другую. Работать приходится в подвале. Нет света. Нет бумаги. Ты, наверное, заметил, сколько опечаток? В каждой строке. И краска плохая. Трудно читать. Что же, так работал Марат, когда ему пришлось скрываться от аристократов. Тоже в подвале. А «Друг народа» сплотил легионы патриотов. Я не унываю. Но ты? Откуда этот мед? Как ты, Фуше, защищаешь изменника Барраса? Ты предлагаешь мне щадить этих грабителей? Друг, я тебя не узнаю!..
Бабеф отвернулся. Он не видит, что Фуше едва заметно усмехается:
— Я все тот же. Только времена не те. Ты должен уметь отступать, как всякий просвещенный полководец. Не то тебя разобьют. Что значит твой листок рядом с «Курьером» или с «Оратором» — их продают на всех углах. Тебе нужны деньги, то есть подписчики. Не спорь — это понимает каждый; без подписчиков нет газеты. Сколько их у тебя сегодня? Двести? Триста? А если ты согласишься, завтра у тебя будет шесть тысяч, и все платные. Понимаешь — шесть тысяч.
— Кто тебе это сказал?
— Кто? Конечно, Баррас.
Бабеф встает. Он смотрит в глаза Фуше. Он понял все. Он сдерживает себя, чтобы не кинуться на предателя. А Фуше все так же лениво усмехается. И здесь впервые Бабеф видит, что Фуше страшен. У него белое лицо. Ни кровинки! Этот человек ни разу в жизни не покраснел и не побледнел. Глаза у него красные, совсем как у белых кроликов. Он никогда не смотрит прямо. Но и на него трудно смотреть: это не лицо, а маска. Дантон, Робеспьер, Кутон — все от него отворачивались. Бабеф, однако, не сводит глаз с Фуше. Его голос глух.
— Я больше тебе не верю. Ты — как другие. Ты хочешь сразу всем угодить. Им и нам. Ты всех предашь. Прощай, Фуше, нам не по дороге!
Бабеф уходит. А Фуше все продолжает усмехаться, один, без соглядатаев — для себя и для истории. «Не по дороге»? Еще бы! Революция — это строптивая кобыла. Дурень Бабеф метит прямо под копыта. А Фуше? Фуше ее взнуздает.
Дождь стучит о чердачное окошко. На столе четверка паечного хлеба. Жена босая — сносила ботинки. Торговец свиньями Фуше нежно гладит младенца, белого и красноглазого, как отец. Он не унывает. Кто-кто, а он добьется своего!
Нивоз был особенно лют. Многие вспоминали даже о прошлой зиме, как о «добром старом времени». Рабочий Париж волновался. Он слышал пламенные речи о правах человека. Он видел празднества, фейерверки, танцы, «трапезы равенства», всю кровавую бутафорию революции. Он стрелял, устраивал перевороты, гудел в сотнях клубов. Но жизнь его была еще тяжелее прежнего. Хозяева расплачивались ассигнациями. Что можно было купить на эти бумажки? Мясо в рабочих семьях теперь варили только по праздникам. Редко-редко топили печь, и тогда несколько семей грелись у скудного огня.
Жестокой была работа в те времена. Работать начинали в пять, кончали в семь, час на обед — тринадцать часов работы. В маленьких мастерских было еще труднее. Когда переплетчики на шестой год революции потребовали четырнадцатичасового рабочего дня, все изумились их дерзости: «Лодыри! разучились работать». Детей и тех не щадили. Покойный Конвент, среди двух оваций в честь «санкюлотов всех стран», выдал фабриканту Бютелю из городских приютов пятьсот девочек, возрастом до десяти лет. Дети эти работали бесплатно — «на хозяйских харчах». Фабрикант Делетр содержал детей, работавших в его прядильне, по системе графа де Румфора. Делетр был республиканцем, Румфор эмигрантом, но кто же не прислушивается к разумным советам?.. Граф де Румфор изобрел новые методы питания рабочих: хлеб, мясо, сало слишком дороги; пустой суп получил гордое наименование «супа а-ля Румфор». Содержание ста пятнадцати рабочих обходилось передовому фабриканту столько же, сколько стоила в ресторане «Пале-Эгалите» одна тарелка супа «а-ля бывший Конде».
Однако сильнее «румфоровских супов» пугало рабочих другое хитроумное изобретение. С утра до ночи парижане толпились на Иль-де-Синь: там открылась первая паровая мельница. Сведущие люди уверяли, что в литейных мастерских Крезо скоро поставят десять машин и разочтут всех рабочих. А за литейщиками останутся без работы и ткачи. Что же делать бедным людям, когда выдуманы эти чертовские машины?..
Впрочем, может быть, лучше сразу умереть!.. Все равно работаешь шестнадцать часов и не вырабатываешь на хлеб. Настроение дня, даже политическая ситуация определялись пайками. Фример и нивоз оказались на редкость голодными. Вчера в квартале Тампля вовсе не выдавали хлеба, сегодня в квартале Пантеона хлеб был заплесневевший. Начались забастовки.
Грузчики порта Бернар собрались на улице Сен и постановили: на триста ливров в день жить нельзя. Их разогнали. Главари были арестованы. Вслед за грузчиками выступили литейщики из мастерской пушек, что на улице Лилль. «Как? Республиканские армии проявляют героизм в Италии, а вы не хотите помогать им?» Снова последовали аресты. Забастовки, однако, не прекращались: мебельщики, носильщики, мукомолы, шляпочники, типографы, ткачи — все предпочитали тюрьму или смерть голодной каторге.
Хозяева составляли петиции Директории. Они жаловались на наглость рабочих: допустимо ли, чтобы наемные люди обсуждали условия труда или заработную плату!..
Директория делала все, что могла: забастовщиков сажали в тюрьмы, а на их места посылали солдат. Министры подготовляли декрет о запрещении забастовок, которые приравнивались к разбою. Однако терять рабочим было нечего, и волнения не утихали.
В бывшей церкви св. Елизаветы помещалась большая мастерская мешков. Там работали триста женщин. Находчивый гражданин Деле получил подряд на мешки. Работали с пяти до поздней ночи. В мастерской было холодно, сыро, темно. Руки коченели, и слезились глаза. Здесь же кричали голодные дети. У одной работницы умер среди дня ребенок. Она начала плакать. Вся мастерская всполошилась. Но мешки должны быть поставлены к сроку. «Что тут смотреть?.. Не видали вы мертвого ребенка?.. Живо, за работу!..»
Однажды в эту мастерскую зашли рабочие, человек тридцать или сорок. Они начали кричать:
— Дуры! Зачем только вы работаете?.. Лучше, чтоб нас всех перестреляли, чем так жить!..
Работницы тотчас бросили работу. Выйти из мастерской им, однако, не удалось: прислали отряд драгун. Все были арестованы. У одного из смутьянов нашли старый нож и газету Бабефа. Министр полиции торжественно оповестил граждан директоров, что восстание сторонников Бабефа подавлено. Он, конечно, умолчал о том, что драгуны, тюрьмы, декрет об отмене пайков, грубость хозяев, наконец он сам, министр полиции, — всё и все работают на Бабефа.
«Трибун народа» продолжал печататься тайком. Полиция арестовала жену Бабефа. Эта женщина ничего не понимала в политике. Она маялась и до революции и после. Ее мужа то и дело арестовывали. Он о чем-то мечтал, говорил горячие речи, лихорадочно шагал из угла в угол. Она не понимала ни цитат из Плутарха, ни всей этой суматошной жизни: зачем люди столько спорят, поют песни, голодают, сажают друг друга в тюрьмы и уныло танцуют вокруг эшафота? Революция казалась ей нелепым и злым сном. Но эта простая женщина свято верила в честность своего Франсуа, которого теперь должна была звать Гракхом. Безропотно она сносила лишения, болезни и смерть детей. В одном городе и в одно время жили эти две женщины: Тереза Тальен — бывшая маркиза, и Мария Бабеф — бывшая служанка.
Арестовав жену Бабефа, министр полиции самодовольно улыбался: теперь и Трибун народа в его руках. На что не пойдет любящая мать, зная, что ее дети остались у тюремных ворот?..
— Где скрывается ваш муж?
Молчание.
— Не упирайтесь. Скажите, и мы вас выпустим. Вспомните о ваших детях.
Разве ей нужно напоминать о ее горе? Разве мало говорят им эти красные припухшие глаза? Но большего они от нее не добьются! Франсуа — честный человек. Он верит в то, что делает, не она его предаст.
Охотясь за Бабефом, Директория в то же время старалась заручиться поддержкой «бабувистов». Баррас вел настолько сложную игру, что многие, дивясь неожиданному ходу, думали, что у него имеется какой-то чрезвычайно хитрый план. На самом деле никаких планов у Барраса не было. Он просто трепался как флюгер, то направо, то налево, отменяя вечером утренние приказы, но храня при этом осанку государственного деятеля, даже мудреца.
Испуганная мятежом роялистов, Директория позволила сторонникам Бабефа открыть «Общество друзей республики». Разумеется, полицейские агенты стали ревностными членами этого общества. Баррас надеялся, что люди, любящие поговорить, удовольствуются клубной эстрадой, а дальше разговоров дело не пойдет.
Новое общество устраивало собрания в подземной церкви бывшего монастыря св. Женевьевы, по соседству с Пантеоном, в обиходе его называли «Общество Пантеон». Что же, тогда даже эта усыпальница была ареной политических страстей: мертвые не ведали покоя — Мирабо и Марат были сначала торжественно погребены в Пантеоне, а потом оттуда вынесены.
Помещение придает собраниям «пантеоновцев» романтический оттенок: чад факелов, темнота, резонанс голосов, плесень на стенах, древние кресты и трехцветные кокарды. Число членов быстро растет, их уже две тысячи. Подземелье св. Женевьевы, как римские катакомбы, служит убежищем для всех униженных, для всех мечтателей, а также для всех непримиримых. Среди балов и салонов это последнее пристанище затравленной, однако еще живой революции.
Конечно, далеко не все «пантеоновцы» сторонники Бабефа. Подлинных «бабувистов» или, как они зовут себя, «равных» немного. Они держатся осторожно, чтобы не отпугнуть граждан, которые возмущаются выходками «золотой молодежи» или дурным качеством хлеба, но всемерно уважают «священное право собственности», декларированное новой конституцией.
Бабеф, преследуемый полицией, не может лично руководить работой клуба. Но он пишет доклады, вырабатывает резолюции, обсуждает с друзьями программу очередного собрания. Он окружен преданными и энергичными единомышленниками. Помимо людных сборищ «Пантеона», «равные» встречаются в частных домах. Там они спорят и о близком, и о далеком: каково должно быть положение гражданок в «республике равных»? Как ответить на новые аресты патриотов?
Кроме бывшего гусара Жермена, завербованного в аррасской тюрьме, у Бабефа два ближайших сподвижника. Это воодушевители «Пантеона» Дартэ и Буонарроти. Трудно представить себе людей более несхожих: энтузиаст и фанатик, музыкант и казуист, угрюмый, низколобый, прямолинейный Дартэ и чересчур нежный для своей биографии пизанский аристократ Филипп Буонарроти. Что делать, и среди «равных» нет равенства, а в заговоре слепая преданность Дартэ столь не нужна, сколь светлый ум Буонарроти.
Дартэ, уверовав во что-нибудь, от своей веры не отступает. С первых дней революции он примкнул к самым крайним. Он участвовал во всех уличных боях. Революция стала для него привычной жизнью, и жить вне революции он больше не мог. О своем детстве или о студенческих годах он вспоминал с улыбкой снисхождения: глупое время! То ли дело, когда он брал Бастилию, с народом шел в Версаль, чтобы вытащить Капета из его логова, или во главе отряда патриотов доставал муку для голодающего Парижа. Робеспьер показался ему самым крайним, и он примкнул к Робеспьеру. У революции было множество профессий. Бывший студент-юрист, он стал, разумеется, не защитником, а прокурором. Немало семей в Аррасе и в Камбре заставил он плакать. Он не грабил, он был честен, неподкупен, как его идол — Максимилиан. Но слезы для него так же мало значили, как и луидоры. С врагами он не знал пощады. Это не было особой его, Дартэ, жестокостью, нет, в те времена даже девушки хохотали, завидев телегу с осужденными. Дартэ спокойно, деловито писал гражданину Леба: «Гильотина в Камбре не ленится. Графы, бароны, маркизы, самцы и самки падают, как град». После термидора он случайно уцелел, но не сдался. Он не стал каяться, подобно многим, в былых грехах. Когда его арестовали, он крикнул: «Да здравствует Робеспьер». С Бабефом он встретился в тюрьме. Робеспьера больше не было, а Гракх клялся, что он продолжит дело «Неподкупного». Дартэ недолго раздумывал. Он стал рьяным «бабувистом».
С Дартэ Бабеф часто советуется — как бы свергнуть преступную Директорию? С Буонарроти он в свободные часы беседует о Руссо, о природном равенстве, о мудрой простоте свободолюбивых греков. Потомок Микеланджело Филипп Буонарроти — один из самых просвещенных умов эпохи. Когда во Франции Дартэ и его сотоварищи взятием Бастилии перепугали всю Европу, Буонарроти жил во Флоренции. Он был очень молод, красив, знатен. Он жил безбедно в городе гуманистов, кипарисов и бледноликих красавиц «куатроченто». Он бросил все. Сломя голову поехал он на Корсику. Он издавал там газету, вещал о братстве народов и вскоре восстановил против себя все корсиканское духовенство. Его преследовали. Он скрывался в горах и неожиданно снова появлялся. Он попытался устроить десант в Сардинии. Он сидел в ливорнской тюрьме. Его имущество в Тоскане конфисковали. Но это его ничуть не огорчило. У него теперь была одна родина — революция. Приехав в Париж, он сблизился с якобинцами. Конвент, «ввиду оказанных республике услуг», наделил его французским гражданством. Да, у революции было много профессий. Буонарроти не стал прокурором. Он отправился в ряды республиканской армии проповедовать итальянским санкюлотам идеи французской революции. Подобно Дартэ, он любил Робеспьера. Он любил его за другое, — Робеспьер был достаточно сложен, чтобы привлекать к себе различных людей. После термидора Буонарроти арестовали где-то возле Генуи. Как Жермен и Дартэ, он сблизился с Бабефом в одной из тюрем. Проповедь всеобщего благоденствия его взволновала до слез. Он ведь был сторонником крайнего равенства с первых дней революции. Он возмущенно восклицал, глядя на новый Париж: «Как? На место одной шайки поставить другую? И это революция?..» А в лице Гракха Бабефа Буонарроти нашел единоверца, друга, вождя.
Кроме Буонарроти, Дартэ, Жермена, у Бабефа много стойких сторонников. С ним давний его покровитель, чудак Сильвен Марешаль, философ и незадачливый драматург. С ним бывший мэр Лиона гражданин Бертран и бывший маркиз Антонель, флегматичный мечтатель, который во время мятежей прогуливается с книжкой по аллеям Тюльери, не замечая выстрелов. С ним отнюдь не мечтательный Дидье, судья при Робеспьере, человек грубый и прямой. С ним десятки бескорыстных философов и сотни неудачников. К Бабефу идут искренние сторонники равенства, аристократы Буонарроти, Антонель, Лепелетье, богатый буржуа Бертран, журналист Марешаль, к нему идут рабочие, которые еще верят в равенство, последние представители вымирающей расы «санкюлотов». К нему также идут любители переворота, люди, утерявшие свою профессию, сторонники «фонарных судов» и гильотины, авантюристы, говоруны, полупреступники-полубезумцы, все, кого никак не устраивает новый распорядок, все, кто завидует мундиру Барраса и военным поставкам Тальена, бывшие члены Конвента или революционных трибуналов, развращенные и своей властью, и страхом. К Бабефу идут многие. Он пытается разобраться в этой лавине добродетелей и пороков. Иногда ему удается оттолкнуть чью-нибудь чересчур замаранную руку. Так случилось с Фрероном. Этот мелкий грабитель и бездарный болтун разобиделся на всех — почему Баррас директор, а он, Фрерон, не у дел? От него отвернулись даже его пресловутые «молодчики» — ведь для них он продолжал оставаться «якобинцем». И вот Фрерон решил тряхнуть стариной. Он запросился к «бабувистам». В «Обществе Пантеон» двери были раскрыты широко, но перед носом Фрерона они все же захлопнулись.
Не всегда, конечно, удается Бабефу и его друзьям отделить истинно «равных» от честолюбцев. Но чистота вождя покрывает все. Рабочий Париж по-прежнему верит своему Трибуну. Это не только вера, это подлинная любовь. В кварталах Антуана и Марсо имя Гракха Бабефа известно теперь каждому ребенку. О нем говорят, как о своем, как о слесаре или о столяре. Над полицейскими посмеиваются: «Что, нашли Бабефа?..» Хозяевам и торговцам сулят: «Вот Бабеф вам покажет!..» Пустую похлебку сдабривают надеждой: «Скоро Бабеф выступит!»
До светских салонов доходят слухи о загадочной славе этого журналиста. «Кто он?» — «Кажется, бывший землемер». — «Он кровожаден, как Марат». — «Это вор, совершивший подлог»… Члены «совета пятисот», литераторы, адвокаты, иностранные послы — все недоумевают: «почему Бабеф?..» Недоумевая, они боятся. Они вовсе не уверены в завтрашнем дне. Конечно, Робеспьеру отрезали голову. Конечно, у рабочих отобрали оружие. Но ведь нельзя же заставить людей забыть о том, что было еще так недавно! Кто может поручиться даже за армию? Говорят, что солдаты тоже стоят за этого непонятного Бабефа…
Так в двух лагерях имя Бабефа становится собирательным, оно растет, оно уже обозначает не только одаренного журналиста или смелого философа, нет, теперь Бабеф — это революция.
Среди тысячи слухов, среди ненависти и любви, среди тяжелой тишины решительного года Бабеф прячется в кельях, в подвалах, на чердаках, всюду, где только можно спрятаться, пишет, убеждает, подбирает сторонников, работает, работает без устали. Он слаб, он хворает. Он живет как затворник. Он забыл о солнце, о шутках, о детских проказах. Он не может теперь веселиться, даже чтобы бесить тиранов. Постепенно отмирает в нем все сложное, неуверенное, мягкое, человеческое. Он превращается в одну мысль: равенство! Разговаривая с ним, люди чувствуют, что сильнее его слов — сухой, испепеляющий огонь глаз.
Декабрьский день. Густой туман. С утра в богатых лавках «Пале-Эгалите» горят лампы. Но масло дорого, и Париж работает в потемках. Все брюзжат, ругаются. Только полицейским агентам этот туман на руку. Они крадутся по улице Сен-Онорэ, чтобы не привлечь внимания прохожих. Вот в том доме должен сейчас находиться неуловимый Бабеф. По донесениям сыщиков, здесь помещается редакция его газеты.
Но Бабефа охраняют. В комнату, запыхавшись, вбегает мальчик:
— Идут!..
Бабеф в воротах сталкивается с полицейским, он отталкивает его, бежит. За ним гонятся. Полицейские кричат:
— Держите вора!
На углу улицы Революции его останавливает какой-то спекулянт. Бабеф вырывается. Он бежит дальше. Несколько бездельников теперь пополнили ряды полицейских: это уже целая свора. И все они кричат:
— Держите его! Он стянул часы!..
Бабефа снова пытается остановить кучка франтиков. Несколько ударов, и дорога свободна. Но силы Бабефа иссякают. Возле монастыря Асонсион несколько человек его схватывают.
— Вор! Стой!
Туман настолько густ, сердце так сильно бьется, что Бабеф не сразу может различить, кто его держит. Он вглядывается. Красные обветренные лица. Запах кожи и пота. Это носильщики с Рынков. Тогда он доверчиво говорит:
— Я не вор! Я — Гракх Бабеф. За мной гонится полиция.
Носильщики сначала недоверчиво прислушиваются: полно, Бабеф ли это?.. Но один говорит:
— Я его видал в клубе. Это Бабеф. Иди сюда, гражданин, мы тебя не выдадим.
Один быстро покрывает Бабефа своей широкой войлочной шляпой, другой толкает его в подворотню. Несколько минут спустя Бабеф, тяжело дыша, рассказывает о происшедшем Дартэ, который приютил друга в бывшем монастыре Асонсион. А носильщики смеются над запыхавшимися полицейскими:
— Что, поймали Бабефа?
Они веселы и горды: сегодня они, носильщики с Рынков, спасли революцию.
Агенты Центрального бюро не сумели арестовать Бабефа. Однако они были далеко не лодырями, они честно отрабатывали свой хлеб. В их донесениях было немало и практических советов, и философических суждений. Так, например, сыщик Маи писал: «Необходимо оставлять часовых возле эшафота, чтобы на него не взбирались маленькие дети. Это нарушает порядок и противно принципам человеколюбия». Сыщик Астье был человеком более трезвым. Он знал, что Директория объявила принудительный заем. Ну раз насильно просят взаймы — это уж последнее дело, и Астье доносил: «Вчера некто Гуро, проживающий на улице Катрин в доме № 62, находясь в кафе, что на улице Мартэн, хвастался, будто он съел обед, который стоил восемьдесят тысяч ливров. Этот гражданин взят мною под надзор, и ему будет предложено дополнительно записаться на заем»… Граждане директоры могли спокойно спать за спиной таких остроумных агентов. Но, увы, и здесь не было постоянства. Сыщики ежедневно доносили о различных забастовках: рабочие не хотели брать ни ассигнаций, ни новых бумажек, названных «мандатами». В один злосчастный день донесений не поступило. Дети могли свободно играть на эшафоте, а спекулянты проедать в один присест хоть миллионы: сыщики забастовали. Чем они хуже других? Они требовали вместо бумаги традиционных сребреников.
Трудно Директории на кого бы то ни было положиться. Швейцарам выданы чудесные костюмы. На них черные плащи, пунцовые тоги, даже ноги их украшены трехцветными бантами. Кажется, чего бы им бунтовать? Но вот гражданин Леревельер, прерывая доклад о дипломатических успехах республики, испуганно визжит:
— Необходимо тотчас отослать всех швейцаров! Я получил донесение: они сочувствуют Бабефу. Они могут нас убить.
С Питта разговор переходит на мировоззрение швейцаров. Здесь все хотят высказаться. Это куда занятнее, да и важнее, нежели мирные переговоры. Питт далеко, а швейцары пока что могут взять и укокошить…
Во главе Директории — гражданин Баррас. У него рыхлое добродушное лицо. Один из заподозренных швейцаров видел гражданина Барраса в ванне и уверяет, что принял директора за женщину. Но ведь этот швейцар вообще неблагонадежен. Так или иначе на заседаниях Директории пол гражданина Барраса бесспорен: прежде всего, на нем нанковые панталоны. На нем также пестрые чулки, сапоги с желтыми отворотами, голубой фрак с восьмиугольными пуговицами, огромный белый галстук и зеленые перчатки. Важно блестит золотая шпага. На коленях большая шляпа с галунами. Гражданин Баррас воистину самый великолепный мужчина республики. Он галантен, ленив и томен — ведь он как-никак бывший виконт. У него нет никаких идей, зато он страстный охотник, великолепный рассказчик анекдотов и неотразимый ловелас. Революция для него — клад, неожиданное наследство, крупный выигрыш. Гражданин Баррас сорвал банк.
Вначале его затирал Робеспьер. Этот педант сам не умел жить и другим не давал. Баррас, однако, погулял с Фрероном на юге. Злые языки определяют тулонскую добычу директора в восемьсот тысяч ливров золотом. Скорей всего, это преувеличено: Баррасу приходится теперь подрабатывать, благо что Робеспьера больше нет. В его салоне спекулянты с расфуфыренными крикливыми женами, посредники, банкиры, вся новая знать Франции. Они играют в вист или в двадцать одно. Карты, разумеется, свидетельствуют о революционности места: короли в треуголках, дамы в фригийских колпаках… Поставщики неизменно проигрывают Баррасу: хотят получить поставки. Виконт любит аристократов. Он окружен титулованными проходимцами. Но что делать — ему приходится терпеть и грубые манеры спекулянтов: без денег не проживешь, а он за годы революции привык жить на широкую ногу.
Больше всего на свете он любил женщин, вернее, не самих женщин, но свои над ними победы. Вот и сейчас во время заседания, пока Карно, стуча кулаками по столу, кричит что-то о фортификациях, Баррас, самодовольно жмурясь, как раскормленный кот, шепчет Рейбелю:
— Я хочу выдать Розу Богарне за этого корсиканца. Он нам может быть очень полезен. Но когда я сказал ей о моих планах, она начала плакать: «Как можно жить с другим, узнав любовь Барраса?..» Она, кстати, была очень мила, раскрасневшись. Но мне она порядком надоела…
Вдове Богарне Баррас сейчас предпочитает молоденькую Терезу. Она — богиня Парижа, и тщеславный Баррас горд новой связью. Тальену пришлось примириться. Баррас за это ему помогает в военных поставках. Тереза делит свои дни и ночи между буколической «хижиной» и Люксембургским дворцом.
Баррас тщеславен не только в любви. Краснея от чванства, он жаждет показать всем: директорам, министрам, швейцарам, послам, торговкам, даже статуям: «Я — Баррас. Я — первый из пяти. Я — все. Без меня нет ни революции, ни Франции». По его настояниям военное судно в Тулоне окрещено «Баррас». В тщеславии сказывается его порода: он прежде всего — провинциал. Для него сплетни о швейцарах — вопрос государственной важности, а о финансах республики он судит, как о долгах своей покойной тетушки: вот тому бы не отдать, да из этого бы вытянуть немножко… Он притом южанин, провансалец. Об этом говорит запах — полный грации виконт смущает прелестниц ароматом: он обожает чеснок. Об этом говорят и чересчур бесцеремонные анекдоты, и хвастовство, и болтливость.
Узнав о необычайных государственных успехах Барраса, из Прованса понаехала в Париж его родня. Жену свою он, конечно, оставил дома, в Фоксе, она бы ему только мешала. Зато приехали тети, дяди, кузины. Запах чеснока наполнил сразу весь дворец. Стоит показаться юноше с локонами или подрядчику без своей половины, как дамы его облепляют: авось холостой! Кузина Барраса госпожа де Монпери ищет жениха для своей перезрелой дочки Клементины, черной, потной и лоснящейся, как маслина.
Рейбель делит с Баррасом если не дам, то подрядчиков. Это человек деловой, и красавицы его мало занимают. К вопросам высокой политики он тоже равнодушен. Он — отец семейства и копит на черный день. Кутит за него его восемнадцатилетний сын, щеголь и лодырь. О проказах директорского сынка ходят по городу легенды: он купает красоток в вине, берет на прицел бронзовых нимф и что ни день заказывает новые жилеты. Парижане уверяют, что так не жил даже дофин.
Леревельер однажды уж обижен судьбой — он горбун. Кроме того, его обидела и революция: он должен был вместе с другими жирондистами скрываться. В те времена и Карно и Баррас были у власти. Теперь они живут с ним вместе во дворце. Но Леревельер не забыл прежних обид. Он всегда раздражен. Он похож на злую обезьяну в парадном мундире. Он любит рассуждать о новой религии — «теофилантропии». Что же ему еще делать? Разозлит Барраса так, что тот, хлопнув дверью, выбежит из комнаты, заставит Карно густо покраснеть от гнева. Потом пойдет гулять среди клумб и, пугая своим уродством кузин Барраса, доказывает сочувствующим приживалкам, что религию необходимо рационализировать.
Баррас не боится ни его, ни Летурнера, который самодоволен, толст и туп. Конечно, Летурнер приспешник Карно, но он не способен повредить Баррасу. Он вспыльчив, кричит на заседаниях, высказывается прежде всех. Однако его глупость настолько очевидна, что над ним посмеиваются даже кучера, не говоря уж о подозрительных швейцарах.
Нет, настоящий враг Барраса это Карно. У Карно нет ни хитрости виконта, ни его изящества: он грубоват. Он никого не очаровывает. Зато он не знает колебаний. При Робеспьере он был крайним якобинцем, членом Комитета общественного спасения. Баррас его зовет «убийцей Дантона», а для Леревельера Карно — палач, от которого он, Леревельер, случайно спасся. Все это так, однако сейчас Карно — сторонник порядка. Его товарищи топчутся на месте. Он неуклюже, грузно ступает вперед. Он убежден, что революция кончилась. Надо ликвидировать ее своими силами, не то этим займутся роялисты. Он не политик, он скорей солдат. Он не вождь, у него слишком пошлое лицо: одутловатые, бледные щеки, тусклый взгляд, голый череп. Притом у него слишком трезвая голова, он не фанатик, не игрок, не авантюрист. Он просто честный, небольшой администратор среди грандиозных событий и нечистых на руку людей. Его никто никто не любит. Для патриотов он — предатель. Для роялистов — убийца. Для Франции — посредственный полицейский с добрыми намерениями и с большущей лысиной.
Таковы люди, которые правят Францией. Они приехали в Люксембургский дворец под охраной сотни лихих кавалеристов и тотчас начали заседать. Для заседания нужны, однако, стол, стулья. Во дворце побывала революция, и дворец был пуст. С трудом директоры раздобыли колченогий стол. Сторож скрепя сердце одолжил им несколько полен. Он боялся: вот выкинут их отсюда завтра — плакали мои дрова!.. Слуги просили для верности жалованье вперед.
Директоры, однако, не растерялись. Если им не удалось восстановить Францию, то всю роскошь Люксембургского дворца они восстановили.
О Франции Баррас, этот герой Тулона, любит говорить наставительно:
— Восстановить гораздо труднее, чем разрушить…
С ним, конечно, все соглашаются. Что касается дворца, то тут Баррас призывает к республиканской скромности:
— Будем спартанцами! Я предлагаю на первое время ограничиться пятьюдесятью упряжками и двадцатью каретами.
Сегодня они о многом переговорили: о финансах, о швейцарах, о голоде, о каретах. Они постановили преподнести в подарок Генуэзской республике трехцветное знамя. Теперь им предстоит тяжелая работа. Леревельер передает: вчера на улице Сен можно было видеть аббата в сутане, причем это не был актер, игравший «Тартюфа», но настоящий живой аббат. Пренебрегая всеми декретами, он нагло разгуливал в церковном облачении. Этого мало, все церкви снова переполнены, лавки в воскресенье закрыты, а в декади торгуют. Всем известно, что парижане праздновали новый год в нивозе, они даже открыто целовались на улицах. Директория постановляет: усилить надзор, чтобы в декади никто не смел торговать.
Барраса волнует другой вопрос: о песнях. Директория приказала всем театрам ежевечерне исполнять патриотические песни. Публика сопротивляется. Это интриги роялистов. Одни уходят в фойе, другие громко зевают, третьи свистят, а когда их арестовывают, уверяют, будто они свистели не песням, но певцам, те, мол, фальшивили. Особенно строптивы завсегдатаи театра «Фейдо» — там, что ни вечер, скандал. Публика кричит: «Мы деньги платим за пьесу, а не за песни. Довольно горланить! Надоело!» Директория постановляет: усилить надзор.
Самый неприятный вопрос припасен напоследок. Министр полиции сообщает, что «Общество Пантеон» приняло явный антиправительственный характер. Там собираются все подозрительные граждане Парижа. Они читают вслух листок Бабефа и поносят Директорию. С каждым днем число посетителей увеличивается. Когда один из членов, тайный агент, предложил составить новую петицию Директории, его чуть не избили. Эти якобинцы кричали: «Теперь нужны ружья, а не петиции!» Установлено, что во главе «Пантеона» не кто иной, как Бабеф. Министр полиции настаивает на закрытии общества.
Карно горячится: это не аббаты и не песни, вот где опасность — Бабеф! Он рубит сплеча:
— Арестовать вожаков.
Баррас смущен такой настойчивостью. Легко сказать «арестовать», это ведь значит объявить войну. А вдруг они сильнее Директории? Баррас предпочитает выжидать. Карно упорствует:
— Пора покончить с ними! Вы их во всем покрываете. Кто разрешил Пошолю приехать в Париж? Ведь он же был монтаньяром.
Рейбель усмехается:
— А ты, Карно? Кем ты был? Отвечай-ка!..
Молчание. Напоминание о прошлом здесь смущает всех. Выручает шутка:
— Впрочем, не будь монтаньяров, разве мы сидели бы здесь, в Люксембургском дворце?
Поспорив, все уступают. Решено: закрыть «Пантеон», но никого не арестовывать. Баррас вдруг вспоминает — необходимо равновесие!
— Чтобы смягчить, мы одновременно закроем хоть на недельку театр «Фейдо», ну и какую-нибудь маленькую церквушку, например Сен-Андрэ,
Довольный своей находчивостью, он уже улыбается, не думая ни о террористах, ни о Бабефе, ни о прошлом. Сейчас его ждет в саду Тереза. А завтра? Завтра охота на кабанов в Ренси…
Карно, однако, не столь легкомыслен. Он обсуждает закрытие клуба, как итальянскую кампанию. Какому генералу поручить столь рискованную операцию? Ведь говорят, что с «бабувистами» чуть ли не весь Париж. Летурнер подозревает командующего внутренней армией, он, кажется, симпатизирует анархистам. Конечно, в вендемьере он отличился, но тогда ведь были роялисты, а теперь ему придется разгонять своих приятелей.
Баррас всех успокаивает: молодой генерал его ставленник, он отнюдь не анархист, он исполнителен и предан. У него нет никаких суждений. Это скромный юноша, лишенный амбиции.
— За Буонапарте я ручаюсь.
Граждане директоры расходятся. Леревельер идет рассуждать о боге, Рейбель договариваться с подрядчиками — сколько кому. А Баррас, кокетливо улыбаясь, говорит Терезе:
— Мне кажется, что скоро я буду единственным главой Франции…
Но Тереза сегодня не в духе — портные требуют денег, а разиня Тальен вечно на мели. Тереза сухо отвечает:
— Не думаю. Для этого вы слишком трусливы…
Так легко и поссориться! Но по аллее идет небольшой, поджарый человек. Он снимает шляпу, учтиво кланяется. Баррас покровительственно ему говорит:
— Надо расставить пушки… Имеются ли запасы пороха? И не забудь смотри о барабанах. В случае опасности я сам приду к тебе на помощь.
В глазах Буонапарте вспыхивают насмешливые искры. Но он снова кланяется и говорит:
— Гражданин директор, ваш приказ будет немедленно и беспрекословно исполнен.
Тереза с любопытством прислушивается, а когда Буонапарте уходит, задумчиво говорит:
— Кажется, я прогадала. Роза куда хитрее меня…
Генерал Наполеоне Буонапарте привел войска, расставил пушки и приготовился к сражению. Он защитил свой тыл. Он ведь не знал, где неприятель. Этого, впрочем, никто не знал. Говорили, что анархисты всесильны, что против Директории — Париж. Напрасно, однако, генерал поставил на ноги столько эскадронов. Как всегда, гудели хвосты у булочных, ругались водовозы и к небу, вместе с легкой дымкой (зима еще держалась), подымались вздохи: «Доколе?» Было тихо, буднично. Ржали лошади драгун, солдаты пересмеивались. Порой рабочие кричали им: «Лучше бы вы шли на фронт, чем здесь давить людей!..»
Генерал Буонапарте, наклонив голову, шагом, быстрым и, пожалуй, чересчур крупным для его сложения, подошел к воротам бывшей церкви, где помещалось «Общество Патеон». Пушкари ждали сигнала. Но сторож безропотно вручил генералу ключи от помещения, огромные церковные ключи, похожие на старые трофеи. Буонапарте, еще не привыкший брать города, усмехнулся, а застоявшиеся кони весело ринулись вперед. Их цокот оповестил парижан, равнодушных ко всем событиям мира, о новой победе «генерала-вендемьера».
Еще недавно он был героем патриотов: «Он спас республику и революцию». Якобинцы говорили: «Буонапарте наш». Они вспоминали штурм Тулона и зажигательные речи молодого патриота. Даже «равные» сочувственно поддакивали: «Это не Мену!» Он, конечно, молод и ветрен, но он поборник равенства, недаром он был другом Робеспьера-младшего. Он думает не только о военных подвигах, но также об устроении общества. В 91-м этот пылкий корсиканец публично говорил: «Пусть гражданские законы обеспечат каждому необходимое! Пусть жажда богатства сменится народным благоденствием!»
Буонапарте не отвергал подобных восхвалений. Он только начинал игру. Первый ход удался. Что позади? Мечтания, нищета и одиночество, книги, выстрелы, примеры героев древности, географические карты. О чем только он не мечтал до вендемьера! «Хорошо бы уехать в Турцию и поступить там к султану на службу»… Он был настолько беден, что после вендемьера, когда его приветствовал Конвент, сконфуженно мялся — как со штатами?.. На нем были замшевые штаны его приятеля Тальмы.
«Вендемьер» многое определил — в этот день корсиканец связал свою судьбу с судьбою Франции. К черту султана! На восток?.. Да, когда-нибудь, но не наемным кондотьером, — завоевателем.
«Вендемьер» был случаем, он стал обдуманным дебютом сложной партии. Надо всех в себя влюбить. После «патриотов» — «умеренных», то есть аристократов, франтов, завсегдатаев «Маленького Кобленца», богатых негоциантов, подрядчиков, недоверчивого Карно, знать, капитал, всех, кто трепещет при имени Бабефа. Гремя тюремными ключами, Буонапарте радуется: и второй ход верен. Ему не пришлось стрелять в патриотов. Он только повиновался. Ненависть народа падет на Директорию, не на него. Зато сегодня он — герой друзей порядка. Он точно и молниеносно выполнил приказ. Те, что называли его «анархистом», прикусят языки. Нет, он не с партиями, он с нацией!
Как и Баррас, Буонапарте старается никого не раздражать, он ждет, пока враждующие армии не перебьют друг друга. Между генералом и директором различие только в калибре: один — пример одаренности человеческой природы, другой — ее ничтожества.
Сообщив директорам о закрытии «Пантеона», Буонапарте быстро откланялся: он спешил. Баррас игриво подмигнул: «Любовь не терпит». Виконт ведь только и думал, что о бабах. Буонапарте думал о славе. Жозефина Богарне, которую дотоле звали Розой, была для него не богиней, не пастушкой, не куртизанкой, но очередным ходом, третьим «Вендемьером». Вдоволь наблюдательный, он хорошо знал свое время. Он говорил: «В Париже ничего нельзя добиться без женщин». Он говорил это скорее с досадой, нежели с улыбкой. Женщинам он предпочитал историю Рима или атлас. От природы скромный и скрытный, он плохо себя чувствовал в салонах Директории. Но что ж тут было делать?.. Полководец, встречая реку, назад не поворачивает, а ищет брода.
Роза или Жозефина Богарне не молода. Если ее красоту сравнивают с розой, то не с бутоном, а с крупной расцветшей розой. Ее возраст несколько смущает Буонапарте: дело не в красоте, — в насмешках. Невеста старше жениха на шесть лет. Он даже берет бумаги брата, чтобы постареть хоть на полтора года.
Жозефина обыкновенная женщина своей эпохи. Ее мужу отрезали голову на гильотине. Она случайно уцелела. Следовательно, ей хочется жить вдвойне. Подруга Терезы Тальен, она носит те же парики и те же туники. Она не привередничает в выборе любовников. Правда, директор Баррас или генерал Гош знамениты, но тому же Гошу она при первом удобном случае изменяет с его конюхом Ванакром.
Занятый иным, Буонапарте не слушает сплетен. Выбрав Жозефину, он сразу одаряет ее всеми добродетелями. Он женится не на любовнице конюха и конюхов, но на целомудренной аристократке.
Дело, однако, не в целомудрии, не в красоте, даже не в богатстве. Брак с госпожой де Богарне новый ход игрока. Он примиряет простого корсиканца, подозрительного якобинца с кварталом Сен-Жермен, с аристократией Франции. Буонапарте, если угодно, влюблен, даже счастлив. Но среди буколических объятий вздохи быстро сменяются плеском знамен, а любовные признанья гулом толп, цокотом парадов, ревом победы. Это происходит в особняке Тальмы: Буопапарте купил у своего приятеля, который недавно развелся, дом, где некогда бывали Андре Шенье и Кондорсэ, дом с колоннами, с лирами, с орлами. Он глядит на Жозефину. Он глядит и на орлов.
Буонапарте обвенчался через десять дней после похода на «Пантеон». Свадебный подарок Барраса был великолепен. Он щедро наградил «скромного генерала, лишенного амбиций», и нежного супруга Жозефины — любовницы Барраса. После некоторых колебаний Директория одобрила приказ о назначении Буопапарте главнокомандующим всеми армиями в Италии. Карно поспорил: «Как можно доверить столь ответственный пост молодому генералу, который отличился в мелких уличных боях?» Карно боялся, что Буонапарте — ставленник Барраса и скрытый якобинец. Но якобинцы еще страшнее под боком, и Карно уступил.
Буонапарте торопится. Он едет завоевывать Италию. Он едет завоевывать и Францию. Он готовится к своей судьбе. Сегодня умер «Наполеоне Буонапарте». Чужестранное имя не подходит для национального героя. Он знает, что завтра вся Франция будет его приветствовать виватами. Вот и «Жозефина» звучит гораздо достойней, нежели глупая «Роза». Пусть завтра они кричат: «Да здравствует Наполеон Бонапарт!..»
Уезжая в поход, Бонапарт заботился не только о транскрипции своей фамилии. Он знал, что республиканские армии побеждают не пушками. Париж слал солдат и порох. Бонапарт решил вывести из Парижа нечто другое — революцию.
Друг Бабефа Филипп Буонарроти получил приглашение явиться в министерство иностранных дел. После закрытия «Пантеона» он ждал со дня на день приказа об аресте. Его вызывала, однако, не полиция, а гражданин Делакруа по настоянию генерала Бонапарта.
Буонапарте знал Буонарроти по Корсике. Он ценил его доблесть, знания, ум. Притом он не пренебрегал ничьей помощью. Если «равные» могут быть ему полезны, надо разговаривать с «равными». Революция во Франции закончилась. Это ясно. У патриотов может быть благородное сердце, но у них на плечах нет головы. Вот он закрыл «Пантеон». Он ждал сопротивления, боев, может быть — победы якобинцев. Париж смолчал. У рабочих больше нет ни оружия, ни огня. Оружие еще можно раздобыть, но сердце Парижа перегорело. Здесь могут быть теперь десятки заговоров, бунтов, но революции здесь больше не будет, по меньшей мере полвека, пока не вымрет поколение, видавшее своими глазами террор и голод. Зачем раздражать патриотов — они не опасны. Нужно круто править. Пять болтунов вряд ли на это способны. Что же, Бонапарту остается ждать. У него теперь другая цель: победные реляции, любовь армий, страх Европы. Революция — ценный товар: ее надлежит вывозить за границу. Конечно, идеи Бабефа — бред. Он, Бонапарт, мог говорить о равенстве в 91-м. Тогда ему было двадцать два года, а революции — всего два. Теперь он смеется над «всеобщим благоденствием». Однако Бабеф и его друзья полны воодушевления. Во Франции их, может быть, и следует арестовать, но у кого же искать революционного огня для Италии — не у Барраса!..
Генерал Бонапарт предложил министру Директории срочно снестись с гражданином Буонарроти и попросить содействия «анархистов».
Необычайное свидание состоялось. Делакруа был по природе высокомерен и груб. Буонарроти ему казался заговорщиком, которого не сегодня-завтра засадят в острог. Однако он пытался говорить с этим анархистом вежливо, почти как с иностранным посланником. Таковы были инструкции Бонапарта.
— Итак, гражданин Буонарроти, мы рассчитываем на поддержку ваших итальянских единомышленников.
Буонарроти недоверчив:
— Я попрошу вас, гражданин министр, ответить мне, могут ли патриоты Италии рассчитывать на вашу помощь?
Делакруа в душе смеется: святая простота! Он-то знает намерения и Директории и Бонапарта. Надо выгнать из Италии австрийцев и усилить короля Ломбардии. Отвечает он уклончиво:
— Задача итальянских патриотов — облегчить нашим армиям вторжение в Италию.
— Зачем? Чтобы вы потом их предали, как здесь вы предали патриотов Франции?
Делакруа морщится:
— О внутренних делах мы не станем спорить — не это предмет нашего свидания. Что касается итальянских патриотов, то мы их отнюдь не предадим. Если республика победит, она при мирных переговорах примет все меры, дабы охранить личные интересы итальянских патриотов.
Здесь Буонарроти теряет спокойствие.
— Суть не в личных интересах. У патриотов личных интересов нет. Мы хотим знать, во имя чего вы воюете? Хотите ль вы республики в Италии или военной добычи? В Италии все готово. В Генуе патриоты ждут сигнала. В Сицилии десять тысяч наших томятся в тюрьмах. Там что ни день льется кровь героев. Как только покажется у берегов французский флот, вся Сицилия восстанет. В Тоскане брожение, то же и в Венеции. Патриоты Пьемонта уж неоднократно пробовали восставать. У них, однако, нет оружия. Если мы придем как освободители, вся Италия будет с нами.
— Мы против выступлений в Пьемонте. Надо подчинить все поступки патриотов дипломатическому плану. Я прошу вас, гражданин Буонарроти, представить мне докладную записку о всех необходимых мероприятиях. Я ознакомлю с ней генерала Бонапарта.
— Но нам нужны гарантии! Если солдаты снова будут грабить, если вы снова отдадите страну под власть военных самодуров, вы оттолкнете от республики весь итальянский народ. Вы рискуете тогда военным разгромом, гибелью патриотов. Лозунгом республиканских армий должно быть: «Мир хижинам, война дворцам!»
Гражданин Делакруа вместо ответа приподымается: аудиенция закончена. Ему надоело слушать этот нелепый бред. Итак, он ожидает письменного донесения.
Буонарроти вечером говорит Бабефу:
— Труден только почин. После Франции что им стоит предать Италию?..
Бонапарт перед отъездом внимательно прочел объемистую записку Буонарроти. Два месяца спустя он слушал в Милане речи местных якобинцев: «Мы здесь воплотим великие идеи 93-го! Мы установим подлинное равенство!» Он одобрительно кивал головой. Он знал, что, когда настанет время, можно выдать этик говорунов полиции, папе, королю, кому угодно. Сейчас они полезны. Надо пользоваться всем. Чем эти фантазеры хуже госпожи де Богарне?..
Закрытие «Пантеона» рассеяло «равных» по всему Парижу. Они собираются теперь в саду Тюльери, в кафе, принадлежащих добрым патриотам, как-то: в кафе Кретьена, Наи и Ковэна. Однако их генеральный штаб — в «Китайских банях». Это нелепое сооружение на углу Итальянского бульвара и улицы Мишодьер, в двух шагах от «Маленького Кобленца». Провинциалы разевают рты, глядя на фасад, покрытый лысыми божками, зонтиками, звоночками и непонятными иероглифами. В эпоху увлечения «китайщиной» здесь помещались модные бани. Потом держатель бань прогорел, и в начале революции здесь открылось кафе. Его-то облюбовали патриоты. Трудно понять почему. Большие окна позволяют зевакам наблюдать за всем, что происходит внутри. Причудливость постройки привлекает общее внимание. Итальянский бульвар прославлен дерзостью роялистов и спекулянтов. Рядом с «банями» — модная лавка: днем и ночью толпятся франтики, разглядывая выставленные в окне галстуки и перчатки. Заговорщики собираются у всех на виду. Может быть, им нравится хозяин кафе, он ведь числится завзятым патриотом, а заговорщики не знают, что этот патриот — тайный агент полиции.
В «Китайских банях» всегда людно и шумно. Возле большой печки спорят, что важнее: восстановление конституции 93-го или полная отмена наследств. Друзья Бабефа — Дартэ, Жермен, Дидье вербуют патриотов. Здесь выслушиваются рапорты и отдаются приказания. Колеблющихся уговаривают, новичкам объясняют, что за люди «равные». Шуршат листовки. Когда заходит какой-нибудь случайный посетитель, сразу все замолкают. Иногда в кафе врываются роялисты, происходят стычки. Как-то озорники выбили все стекла.
Рыжеволосая рослая девушка по имени Софи Ланьер исполняет новые песни «равных». Сочиняет их, конечно, все тот же Сильвен Марешаль. У Софи не бог весть какой голос, зато поет она с чувством. Она поет «Новую песню для предместий»: «От голода, холода мрет обманутый вами народ. А богач, он живет припеваючи…» Здесь посетители, вдоволь угрюмые, едва согретые жидким кофе и смутной надеждой, невольно смотрят сквозь окна на «бозественных» прелестниц и на «невегоятных» щеголей. Софи же поет о «новых богачах, разжиревших на беде народа», и о голоде, о черном голоде предместий: «Под мостом он разут и раздет, он железо жует на обед. Жуй железо, герой революции!..» Все подхватывают: «жуй железо»… Многие давненько не нюхали мяса, и голод прежде, чем гнев, разжег эти глаза. Софи вспоминает: «Их народ в доброте пощадил…» Ах, фонари покойного Камилла! Ах, гастроли гражданина Сансона на площади Революции! Скольких тогда они прозевали! Но теперь дудки — теперь никто живьем не уйдет! Они поумнели. Грозно сжимаются кулаки. Пение переходит в рев, и завсегдатаи «Маленького Кобленца», проходящие мимо «Бань», пугливо переглядываются. Они вспоминают те же дни, тот же фонарь, ту же бурую густую кровь. Они даже забывают о хороших манерах и, больше не картавя, вскрикивают:
— Анархисты! Террористы!
А рабочие, разорившиеся писцы или стряпчие, портные, уличные девки, носильщики продолжают горько горланить.
Иногда Софи исполняет другие куплеты, все того же Марешаля, для глубокомысленных патриотов, которые даже в песнях любят философические максимы: «О, благодетельная мать-природа, ты равными нас родила!..» Это «гимн равных». В «Китайских банях» много поют. Порой собрания заговорщиков напоминают уроки пения. Патриоты разносят песни по всему Парижу: их повторяют в мастерских, в темных дворах Сен-Антуана, в тюрьмах, в казармах. Гражданка Софи Ланьер недаром трудится: чтобы поднять Париж, мало идей Бабефа, для этого нужны также песни; без песен в Париже не бывает ни любви, ни хорошей драки, ни революции.
«Равные», конечно, не только пели. За один месяц они выпустили кипы листовок: «Правда народу», «Солдат, стой и читай», «Слово к патриотам», «Трибун народа внутренней армии». Эти листки переходили из рук в руки. Можно сказать, что весь грамотный Париж их читал. Печатали их тайно, и полиции никак не удавалось напасть на типографию «равных». Газета Бабефа также продолжала выходить. У «равных» не было денег, а следовательно, и бумаги. «Трибун народа» печатался всего в количестве трех тысяч экземпляров. Но «Трибун народа» доходил даже до итальянской армии, где солдаты ожидали его с нетерпением. Ночью патриоты покрывали воззваниями стены Парижа.
Полдень. Квартал Антуана. Возле стены толпится народ. Мастеровой громко, отчетливо, как учитель, читает: «Разбор доктрины Бабефа, преследуемого Директорией за правду. Поскольку один изнемогает, работая, а другой бездельничает, обладая всем в избытке, существует насилие. Никто не мог вне преступления присвоить себе землю или мастерские. В подлинном обществе не должно быть ни богатых, ни бедных».
Кто-то сзади насмешливо вздыхает:
— Поздно вспомнили! Сколько негодяев нажилось на этой революции, а теперь-то они говорят: «Революция кончилась»…
Мастеровой продолжает читать: «Революция не кончилась, ибо богатые присвоили себе все блага и власть, в то время как бедные трудятся, подобно рабам, изнывая и никак не участвуя в управлении государством».
Среди толпы один гражданин явно не согласен с доктриной Бабефа. Он что-то бормочет под нос. Наконец он не выдерживает:
— Это кровопийцы! Они снова хотят нас душить.
Но Сен-Антуан — не «Пале-Эгалите».
— Долой шуана! Гоните роялиста!
Вмешивается агент полиции — конечно же, тайный агент тут как тут. Крики, ругань, кулаки. Шляпы с кокардами и без кокард летят на землю. Наконец арестовывают обоих: того, кто читал, и «шуана». Баррас еще лавирует, но администратор районной полиции уже пристал к берегу — не колеблясь, он тотчас выпускает хорошо одетого гражданина, а «террориста» отсылает в тюрьму.
То же самое происходит и в других кварталах. Тайные агенты теперь повсюду слышат одно слово: «восстание». Возле моста Шанж и на площади Грев ежедневно собираются толпы безработных. Они требуют «хлеба», «равенства», «конституции 93-го года». Их разгоняют отряды кавалеристов. А голод все растет. Новые деньги «мандаты» падают с такой же стремительностью, как и ассигнации. Крестьяне не везут в Париж ни мяса, ни муки. Их трудно теперь чем-нибудь соблазнить: в деревенских домишках рядом с корытом — секретер из палисандрового дерева, гуси ходят по гобеленам и ребятишки бьют севрский фарфор. Безработица стала повальной: хозяева закрывают мастерские. Они уверяют, что принудительный заем разорил их. Роялисты с каждым днем смелеют. Они показываются в шляпах с королевскими лилиями. Они громко восхваляют успехи неприятельских армий. С первыми весенними днями Булонский лес наполнился щелканьем бичей, смехом прелестниц, цокотом лихих наездников. Один чудак вздумал сегодня сосчитать, сколько там модных кабриолетов, но, перевалив за тысячу, сбился.
На площади Грев блещут сабли драгун, летят камни. У всех только один вопрос:
— Начинается?..
Среди двух сделок и среди двух танцев люди гадают: когда же он выступит?..
Гракх Бабеф пишет день и ночь. Он подсчитывает силы. Он готовится. Какая непосильная работа взвалена на плечи этого хилого человека! Он должен воодушевлять и организовывать, подсказывать уличной толпе внятные ей слова мести или зависти и обдумывать устроение нового общества, чтобы не сплоховать на следующий день после победы.
Бабеф скрывался у бельгийского патриота Клерка, в маленькой квартире возле Алль-о-Бле. Там происходили и заседания главарей. Они называли себя «Тайной директорией». Кроме Бабефа, в эту Директорию входили: Буонарроти, Дартэ, Жермен, Лепелетье, Сильвен Марешаль.
Нередко происходили горячие споры: трудно было объединить столь различных людей. Марешалю поручили написать «Манифест равных».
Написал он совсем не плохо, так что, слушая его, Буонарроти в воодушевлении прерывает чтеца возгласами: «Прекрасно! Браво!» Но «Манифест» вызывает пререкания. Почитатель Руссо пишет: «Пусть погибнут все искусства, лишь бы осталось подлинное равенство». Это, конечно, согласуется с идеалом «равных», с любовью к природе и к простой жизни, однако Бабеф выступает против:
— Искусства могут быть полезны народу. Надо отличать забавы пресыщенных людей от здоровых потребностей граждан. Я отнюдь не враг машин. Ты думаешь, что машины приведут к еще большему рабству, и хочешь их уничтожить, нет, машины, правильно использованные, облегчат труд человека. Я бы поощрял новые изобретения.
— Зачем? Греки не знали машин, однако они были куда счастливей наших современников. Взгляни на искусства: кому нужны портреты аристократов или дворцы Версаля?
— Дворцы, пожалуй, пригодятся… А ты? Ты ведь пишешь стихи! Говорят, художник Давид совместно с Робеспьером предполагали перепланировать Париж. Давид высказывался за прямые проспекты. Я вижу новую архитектуру нашей республики — дома просты, чисты, удобны. В них красота единообразия, полной симметрии. Общественные здания великолепны — это школы, народные дома для собраний, мастерские, библиотеки, музеи. Чтобы их воздвигнуть, необходимы искусства, без них мы уподобимся варварам. Здесь угрюмый Дартэ вставляет:
— Однако следует наблюдать за изобретателями, учеными и художниками, чтобы они мысленно не блуждали среди воображаемого мира.
Бабеф продолжает:
— А одежда? Как неуклюж наш костюм! Он мало приспособлен для работы, к тому же он выражает идею неравенства. Нам придется утвердить единую для всех граждан одежду. Конечно, допустимы некоторые отступления в связи с возрастом и с ремеслом.
Антонель, флегматичный Антонель прерывает Бабефа:
— Давид и Тальма уже пробовали, Давид сделал новый костюм, а Тальма в нем вздумал прогуляться. Его сначала приняли за сумасшедшего, а потом арестовали, как иностранного шпиона.
Все смеются.
— Это отсталость граждан. Необходимо их перевоспитать. Я видел проект рабочей одежды, исполненный депутатом Сержаном, — мне он показался удачным. Нельзя же отрицать искусства или механику оттого, что теперь ими пользуются аристократы и богачи!
Хоть Сильвен Марешаль и пописывает элегии, он твердо стоит на своем: ни машин, ни искусств — все это наваждение города.
Еще больше споров вызывает другой абзац «Манифеста»: «пусть исчезнет, наконец, возмутительное различие между правителями и управляемыми».
— Ты требуешь отмены всякой власти — это недопустимо.
«Равных» называют «анархистами», однако они сторонники твердой власти. Только Марешаль за полную свободу:
— Чем палка в наших руках лучше палки Барраса? Мы всех перевидали — от Капета до Лежандра — все друг друга стоят. Суть не в людях, даже не в законах, суть в принципе: власть развращает самых добродетельных людей.
Марешалю не удалось переубедить товарищей. «Манифест» так и не был опубликован.
В другой раз разногласия вызвал вопрос о диктатуре. Кто должен править Францией после переворота: Конвент? Диктатор? Комитет, составленный из «равных»? Все признавали необходимость твердой власти. Буонарроти уверял: «Если мы уважаем народ, который еще несознателен, — мы должны прибегнуть к диктатуре». Дартэ стоял за единоличную власть. Бабеф, которому когда-то претила идея диктатуры, сохранил отвращение к этому слову. Решили установить власть революционного комитета.
Бабефу приходилось многое открывать, у него не было опыта предшественников. Он брел впотьмах, увлекаемый только горячим чувством. Тайная директория одобрила пять декретов, составленных Бабефом и Буонарроти.
Труднее всего дался экономический декрет. Будучи человеком достаточно проницательным и широким, Бабеф не пошел за сторонниками крайнего опрощения. Однако сельская жизнь оставалась для него идеалом. Он предполагал значительно сократить как размеры, так и значение городов. Зло в городах! Проститутки, художники, сводни, поэты, воры, праздные комедианты. Разгрузить Париж! Все должны работать, кроме инвалидов и стариков, достигших шестидесяти лет. Особо неприятные и тяжелые работы выполняются поочередно. Все приписываются по месту жительства и работы. Обеды в общественных столовых. Трудящиеся получают пайки, все необходимое: одежду, пищу, домашнюю утварь. Передвижение разрешается только с ведома властей. Республика составляет опись продуктов земледелия и ремесла, распределяя их по областям. Главное — учет! Надо управлять не красноречием депутатов, но арифметикой. Торговля граждан с иностранными купцами запрещается под страхом смерти: это дело государства. Республика назначает агентов для внешней торговли: они приобретают за границей нужное сырье и продают иностранцам излишки продукции. Деньги внутри страны отменяются. Что касается запасов золотой монеты, то они пригодятся для внешней торговли,
«Декрет об управлении» делил население республики на «граждан» и на так называемых «иностранцев». Граждане занимаются полезным делом — это рабочие, землепашцы, ремесленники, солдаты. Сомнения вызвал вопрос об ученых. Решили зачислять их в категорию «граждан» лишь по особым рекомендациям коммуны. «Иностранцы» лишаются права входить в общественные здания и носить оружие. За плохое поведение они могут быть отправлены в исправительные дома. Острова Маргариты, Ре и Гиерские превращаются в концентрационные лагеря для подозрительных «иностранцев». Эти острова должны быть отрезаны от всего мира.
Каждый желающий что-либо напечатать должен представить рукопись на рассмотрение. Если его работа полезна, ему предоставляют типографию. Воспрещается печатать сочинения, противные принципам равенства.
Распространить ли все права на женщин? Мнения разделились: Буонарроти и Марешаль говорили, что женщины еще не подготовлены к управлению государственными делами, Бабеф, напротив, стоял за равноправие: он хорошо знал героизм простой служанки.
Власть народу предоставляется постепенно. Сначала надлежит ввести основы равенства. Когда же Республика окрепнет, все трудовые граждане будут созваны на избирательные собрания согласно конституции 93-ю года.
Иногда обсуждение того или иного декрета вызывало недоверие: выполнимо ль это?.. Конечно, чаще всех высказывал сомнения Антонель. Бабеф негодовал:
— Как? Это неосуществимо? Теперь? В конце восемнадцатого века?..
Однако и Бабеф боялся, что народ мало подготовлен к «обществу равных». Поэтому он считал особенно важным воспитание детей. Республика не может доверить родителям столь ответственной миссии. Дети поступают в воспитательные дома. Там учитывают как их наклонности, так и потребности страны, подготовляя столько-то учителей, столько-то слесарей, столько-то пчеловодов. Изучение истории и законов Республики укрепляет сердце подростков.
Для воспитания взрослых полезны праздники: апофеозы великих мужей, публичные игры, проповеди ревнителей равенства. Надлежит учредить праздник, заменяющий крестины: представление новорожденного коммуне.
Пока другие государства не последуют примеру Франции и не установят у себя равенства, нужно закрыть границы. Кроме агентов республики, никто не должен выезжать за границу. Во Францию допускаются только труженики, убегающие от рабства, или же герои, преследуемые тиранами.
Одобрив проекты нового общества, Тайная директория перешла к обсуждению тех мероприятий, которые могли бы привлечь граждан, предпочитающих философии фунт белого хлеба. Что будет на следующий день после переворота? Немедленно в дома богачей вселят обитателей Сен-Антуана и Сен-Марсо. Беднякам, кроме того, выдадут одежду из государственных складов или из частных лавок. Имущество эмигрантов и прочих врагов народа будет распределено между защитниками революции. Надо уважать народ! Бабеф или Буонарроти готовы умереть за равенство. А народ хочет жить. Вот перед ним светлые дома, добро аристократов и, наконец, штаны, знаменитые штаны для неисправимых санкюлотов…
Как Бабеф, отвергший Робеспьера за террор, сам пришел к террору? Может быть, просто он освоился с революцией (ведь до этого он только и делал, что сидел в тюрьме), а революция, как известно, была щедрой на все: на идеи, на ассигнации, на кровь. Не было тогда ни философской системы, ни мелкого законопроекта без стольких-то отрезанных голов. Может быть, Бабеф изменился: два года тому назад в тюрьме Лана сидел живой человек, теперь это — трибун, председатель Директории, автор декретов, душа заговора. Может быть, изменилось и окружение. Робеспьер слал на эшафот Дантона и Шомета, Кпоотса и Геберта. Это были еретики, но не изменники. Может быть, зрелище Терезы Тальен, «Балов жертв», спекулянтов в «Пале-Эгалите», «золотой молодежи», предателя Барраса, разгула последних приглашенных на революционное пиршество, которые долакивали опивки, — может быть, это зрелище заставило честного Бабефа столько раз аккуратно выписывать слово «смерть, смерть, смерть». Он готовился к высокому назначению: изменить человечество. Он знал, что для этого нужны солнце, братство и время, самое горькое — время. Как перепуганный врач, он хотел прибегнуть к давно испытанному средству: кровопусканию.
Для других членов Тайной директории, кроме Буонарроти и Жермена, террор был если не профессией, то, во всяком случае, привычным занятием. Антонель в свое время послал жирондистов на эшафот, Дебен восхвалял благодеяния гильотины, а Дартэ применял эти благодеяния на жителях Камбре. Вопрос о «наказании предателей революции» (так называли «равные» предполагаемые казни) вызвал куда меньше споров, нежели проект рабочего костюма.
Тайная директория, разумеется, не только сочиняла декреты — она деятельно готовилась к восстанию. Париж был разделен на двенадцать участков. В каждый участок послали представителя. Эти районные представители сносились с Директорией через Дидье — «агента связи». Они не знали даже, кто стоит во главе заговора, состав Директории оставался тайным.
Среди районных представителей были рабочие, военные, адвокаты, журналисты — все испытанные патриоты, в прошлом приверженцы Робеспьера, а теперь сторонники равенства. Бабеф знал, где его друзья, своей опорой он считал двенадцатый участок — рабочий квартал Сен-Марсо.
Бабеф запрашивает представителя Сен-Марсо: сколько мастерских в участке, характер работ, настроение рабочих? Представитель, гражданин Моруа, отвечает: две красильни, в одной восемьдесят рабочих, в другой тридцать, все, как один, преданны делу «равных».
Представители поддерживали брожение, сулили беднякам дома аристократов и штаны, вышучивали трусость Барраса и его полицейских, уверяли, что завтра «мандаты» пойдут на вес, как ассигнации, что Директория вошла в соглашение с роялистами, что хлеба в Париже нет, что Бонапарт разбит наголову и республике грозит тысяча опасностей. Они говорили правду, часто преувеличивали, порой умышленно лгали: в инструкции районным представителям рекомендовалось подымать население всеми способами, вплоть до распространения ложных слухов.
Районные представители были по большей части людьми бедными. Им приходилось зазывать патриотов в кабачки, чтобы там, за бутылкой вина, когда раскрываются души, спросить:
— Ну, как в вашей мастерской, — все готовы?..
Патриоты отвечали:
— Только и ждут сигнала.
За вино расплачивались представители. У Тайной директории вовсе не было денег. Самая большая сумма, которой она когда-либо обладала, это двести сорок пять франков. Бабеф презирал деньги. Он жил впроголодь. Но вокруг него было не воображаемое «общество равных», а Париж IV года, Париж балов, Барраса, поставок, модных лавок, Париж, коленопреклоненный перед любыми деньгами, даже перед балаганными «мандатами». Заговорщики должны были заменить деньги героизмом, Это было по душе Бабефу, но не Парижу,
Слов нет, у «равных» везде были горячие приверженцы. Два офицера из личной охраны Директории предложили убить директоров. Бабеф это предложение отверг: он хотел не дворцового переворота, а народного восстания. Он слал представителям новые инструкции: больше энергии! Учет патриотов! Полная тайна! Час близится!
Да, час близится. Об этом говорят донесения представителей, об этом говорят и глаза Бабефа; не усталость в них, да и не восторг, Бабеф накален добела: дальше он может только расплавиться — победить или же погибнуть. Огромная работа выполнена: в тесной комнатушке преследуемый полицией человек создал не только очередной заговор, он создал новую религию. Он взял буколические грезы XVIII века и превратил их и параграфы декретов: завтра они станут жизнью! Он докажет, что всеобщее благоденствие не в роскоши, не в военных победах, не в праздном искусстве, которым теперь тешатся и гражданин Тальма — актер, и гражданин Сансон — палач. Нет, всеобщее благоденствие в равенстве!
Вот сын его, Эмиль. Он трудился весь день. Он обрезал деревья плодового сада. Он рассказывал юным сынам республики о первых зачинателях общества равных, о Робеспьере и Сен-Жюсте. Теперь он вышел за околицу со своей молодой подругой. Перед ним сельское спокойствие, игры детей, благодетельное солнце, уходящее до завтра, и свежесть, заслуженная свежесть отдыха. Он счастлив. Это счастье достойно зависти: он счастлив, ибо равен, ибо его счастье никому не стоит ни пота, ни слез, ни крови. Когда это будет? Неужели только через десять лет? И увидит ли измученный Гракх эту вдохновенную картину?..
Минута мечтаний сменяется тревогой. Все ли готово?.. Отчеты представителей полны надежд. Бабеф теперь почти не выходит из дому: ведь вся полиция поставлена на ноги. Из его окна видны только небо и крыши. Он не видит Парижа. Жадно спрашивает он друзей:
— Ну, как?.. Нет, не отчеты… Как Париж, улицы, толпа, люди?..
Друзья отвечают по-разному. После удачного дня им кажется все прекрасным: «Париж кипит, как тридцать первого мая!» Но бывают и плохие дни, сказывается усталость. Вот сегодня — Буонарроти пришел мрачный, молча поздоровался.
— Как Париж?..
Не глядя на Бабефа, Буонарроти тихо отвечает:
— По-моему, Париж не с ними, но и не с нами. Он равнодушен.
Бабеф вскакивает, обнимает Буонарроти:
— Нет! Нет! Этого не может быть! Я знаю Париж — его нельзя зажечь словами. Но он весь загорится, как только увидит мужество «равных». Не журналистами должны мы быть — апостолами!
Десятого жерминаля в четыре часа пополудни молодой офицер Жорж Гризель шел из военного училища к своей тетушке. Несмотря на весеннее солнце, Гризель был не в духе: жизнь его никак не налаживалась. Вместо веселых кутежей в одном из кабачков «Пале-Эгалите», он должен хлебать луковый суп и слушать, как его тетушка жалуется на базарных торговцев: «Живодеры! За пучок лука просят тридцать франков, как будто лук — это ананасы!»
Денег тетушка не дает. Никакого повышения в чинах тоже не предвидится. Сколько офицеров за один год стали генералами! На что-нибудь же годна эта треклятая революция… А вот он, Гризель, — капитан, и точка. Дальше ни-ни. Подумать только, что проходимец Буонапарте назначен главнокомандующим. Вот это карьера! Почему же ему не везет? Он ведь тоже человек азартный…
Гризель шагал по набережной Тюльери, не обращая внимания ни на деревья в цвету, ни на улыбающихся модниц. Невеселый обед предстоял его тетушке.
С детских лет Гризель мечтал о славе. Он завидовал не только гражданину Тальену, но даже гражданину Сансону: помилуйте, стоит палачу прийти в театр, как все на него показывают пальцами. И потом такой Сансон хорошо зарабатывает: он не должен бегать за тридевять земель к старой дуре ради тарелки супа.
Гризель был сыном портного, и детство провел он в маленьком городке Аббевиле. Когда ему исполнилось восемнадцать лет, он стащил у отца двести франков и уехал в Париж. Он хотел было записаться во флот. Эскадра отбывала в Гибралтар. Но Гризель не вышел ростом, и его забраковали.
Настала революция. Другие честолюбцы сделались ораторами, депутатами, журналистами. Гризель остался портным. Он клал заплаты и пришивал пуговицы. Наконец он попал в армию, но и там, дойдя до звания капитана, остановился. Маленькое жалованьице, вылинявший мундир, обеды у тетушки — такова была жизнь Жоржа Гризеля. Понятно, что он шел и хмурился.
Вдруг его окликает гражданин Мюнье:
— Гризель! Давно не видались…
За год до революции оба жили в одной комнате, оба были портными. Друзья обнимаются. Мюнье зовет Гризеля:
— Разопьем бутылочку!
Не так часто Гризеля угощают, чтоб он раздумывал. Они идут в «Женевское кафе». Мюнье спрашивает:
— Ну, как тебе живется?
Гризель самолюбив. Не станет он жаловаться перед этим портняжкой.
— Ничего. Как видишь, служу республике, — командую третьим батальоном тридцать второй полубригады.
Мюнье хмурится:
— Я тоже, брат, ей послужил. Шесть месяцев. После прериаля. Не понимаешь? Сидел в тюрьме Плесси вместе с другими патриотами. Верная служба, хоть и без чинов! Хороша республика — нечего сказать! Честные люди голодают, а б… купаются в золоте. Только подумать, за что мы проливали кровь!..
Дружба поднимает дух, вино также. Гризель не спорит с Мюнье. Он плохо разбирается в политике, на всякий случай он ругает Директорию. Это верный ход: ее ведь все ругают.
— Пять болтунов!..
«Женевское кафе», как десятки других кафе, место встречи патриотов. Здесь все знают Мюнье, все с ним чокаются: «За хорошую переделку». Гризель, конечно, тоже пьет. Пусть стынет суп тетушки! К черту! Нельзя покутить с красотками в шикарном кабаке? Что же, он будет дуть дешевое вино с этими мастеровыми, благо, что платит Мюнье.
Офицера угощают яблочной водкой и кофе. Он пользуется успехом, как хорошенькая женщина. Особенно ласков с ним некто Монье, мастер-поясник. Этот Монье все время говорит:
— Скоро армия придет к нам на помощь. Не правда ли, гражданин?
Гризель опрокидывает рюмочку:
— Разумеется.
Когда он выходит из кафе, все путается: тетушка и патриоты, Монье и Мюнье. Что за напасть! Он, кажется, перехватил. Добравшись до дому, он тотчас засыпает. На следующий день с трудом вспоминает он шумный вечер и морщится: мастеровые!.. Он ведь теперь не портной, а как-никак капитан армии.
Не следует, однако, думать, что Гризель привередник. Когда через несколько дней его новый знакомый, гражданин Монье говорит при встрече: «Идем ко мне обедать», он колеблется только из приличия. Куда ему идти? К той же проклятой тетушке?
Монье ведет Грпзеля к себе, знакомит с женой. Эти люди бедные, но гостеприимные. На столе жареная колбаса и вино. Монье говорит с Гризелем, как патриот с патриотом:
— Готовы ли солдаты поддержать нас?
— Готовы.
В душе Гризель смущен: чего им это приспичило?.. Лучше говорил бы о девочках!.. Он ведь не может блеснуть никакой оригинальной мыслью. Он даже плохо понимает, о чем говорит Монье.
— Как? Ты не читаешь газету Бабефа? Стыдно, патриот!
Гризель оправдывается: служба, собачья служба! Начальство бездельничает, а у Гризеля ни минуты свободного времени… Монье показывает ему последний номер «Трибуна»: вот обращение к армии.
— Здорово?
Гризеля кинуло в жар, когда он прочел: «Убить пять королей». Где он?.. Игра становилась опасной. Но что же ему было делать? Спорить? Монье куда сильнее Гризеля. Еще, чего доброго, изобьет… И Гризель усердно поддакивал. Обрадовавшись, что есть перед кем поговорить, Монье не умолкал.
— Кто закрыл «Пантеон»? Кто подменил конституцию? Кто в тюрьмах Марселя задушил сотни патриотов? Все они! Но cкopo мы с ними рассчитаемся!..
Гризель с тревогой спрашивает:
— Как?
— Да как — очень просто. Как с Капетом. Все уже готово. Теперь только комитет скажет «пли!» — сейчас же шагом марш. Понял?
Гризель грешил не только трусливостью, он был па редкость любопытен.
— А кто в этом комитете?
Монье расхохотался:
— Ну и спросил! Этого, брат, и я не знаю. Этого никто не знает — ни Карно, ни патриоты, ни сыщики. На то он «тайный». Но если ты хочешь познакомиться с настоящими патриотами, я тебя отведу в «Китайские бани».
Монье позвал своего соседа — шапочника Гово. Втроем они вышли на улицу. Гризель попробовал распрощаться:
— В другой раз. Служба…
Патриоты звали: «Брось! Идем!..» Гризель колебался: конечно, интересно поглядеть… Но еще, чего доброго, залезешь в какую-нибудь историю… Так и в тюрьму легко попасть — сидел же тот болван Мюнье…
Любопытство, однако, победило. Монье и Гово представили Гризеля как испытанного патриота. Гризель только улыбался и кивал головой: он был растерян. До этого дня он всегда сторонился революции. Он не бывал ни в клубах, ни на собраниях. Лица завсегдатаев этого кафе испугали его решимостью. Как всегда, Софи Ланьер исполняла патриотические куплеты. Услышав «погиб великий „Неподкупный“, за революцию погиб, за нас», — Гризель невольно оглянулся: полно, не спит ли он? Здесь открыто восхваляют Робеспьера: как будто на дворе 93-й. Он даже подумал: улизнуть бы!.. Однако комплименты патриотов, обступивших офицера, его удерживали. Честолюбец охорашивался: ага! наконец-то меня оценили! Один из патриотов, пошептавшись с Монье, сказал Гризелю:
— Хорошо, что ты пришел сюда. Нам нужно наладить связь с лагерями. Ты нам, наверное, можешь помочь.
Это был друг Бабефа Дартэ. Гризель не знал, кто с ним говорит, он ответил самодовольно:
— Что же, если вы во мне нуждаетесь, я, конечно, могу…
Дартэ показывает Гризелю воззвание Бабефа к армии; Гризель, осмелев, критикует:
— С этим вы далеко не пойдете. Разве это язык для солдат? Это — философия, а солдату нужно загнуть такое, чтобы он расчихался. Твой Бабеф, может быть, и умный человек, но, видно, не нюхал казармы.
Дартэ испытующе оглядывает этого бойкого капитана. В душе он с ним согласен. Не раз он доказывал Бабефу, что для революции крепкие словечки куда полезнее всех Руссо.
— А ты взялся бы написать что-нибудь подходящее?
— Я ведь военный. У меня нет денег, чтобы печатать такие штуки.
— Ну, об этом не беспокойся. Мы напечатаем. А ты только составь. Ты ведь, наверное, здорово пишешь…
Гризель не в силах устоять против лести: хорошо, завтра, самое позднее послезавтра воззвание будет готово.
Вернувшись в училище, Гризель снова заколебался. Разумней всего бросить это дело. Что бы они там ни говорили, вряд ли их сторона возьмет верх. Они вот думают, что солдаты с ними. На самом деле солдаты режутся в карты, пьют вино, спят с девками и плюют на революцию. Конечно, будь это года на три раньше, Гризель сразу бы пошел с ними. Тогда всем правили именно такие сумасброды. Но тогда его никто и не знал. А теперь — дудки… может быть, доложить начальнику? Только какая ему будет польза? Наверное, полиция сама знает, что в «Китайских банях» собираются анархисты. Снова тихая служба, долги, тетушка? Скучно! Здесь по крайней мере — слава. Что же делать?..
Долго Гризель думал, наконец решил посоветоваться со своим товарищем Монтионом.
— Может быть, войти в их доверие и потом раскрыть весь заговор? За это, наверное, здорово платят. Вот бы покутили!..
Монтион был человеком осторожным.
— Делай, как знаешь. Я могу тебе обещать одно: если что выйдет, я за тебя вступлюсь. Ты, мол, сразу мне обо всем рассказал, а с ними связался, только чтобы выследить…
Это несколько успокоило Гризеля. Потом он все же не был уверен, что Директория сильнее заговорщиков. Вдруг победят патриоты? Тогда его сразу произведут в генералы. Бери выше: главнокомандующий. А если выяснится, что у них одни разговоры, тогда Гризель донесет куда надо, и Монтион его поддержит.
Гризель развеселился. Он достал лист бумаги и писал всю ночь напролет. К утру воззвание было готово. Дартэ пришел в восторг: «Молодчина!» Слог у Гризеля был действительно забористый; что ни строка, то словечко. Идеи оказались тоже подходящими: солдат разговаривал с Террором — «как при тебе хорошо было»… Кроме ругани, Гризель блистал пафосом: «Тигры с золоченой шерстью, они терзают наших жен и детей», или «пять львов, расфуфыренные, как муллы, они в пять раз наглее Капета».
Воззвание было напечатано и вручено Гризелю для распространения. Запершись у себя, Гризель тотчас сжег все листовки. Однако он продолжал встречаться с Дартэ и с Жерменом. Он еще колебался: чья возьмет? Он выжидал. Однажды Дартэ вручил ему запечатанный пакет.
У Гризеля трясутся руки. Он вскрикивает. Печать: ватерпас. Наверху листа: «Всеобщее благоденствие». Жорж Гризель читает приказ о назначении его представителем Тайной директории в лагере Гренелль.
Он предпочел бы, конечно, прочесть приказ о назначении его командующим полубригадой. Но делать нечего — игра продолжается. Он исполняет свои обязанности представителя. Он пишет доклады Тайной директории, изобилующие мудрыми советами. Надо подкапываться под генералов, а младших офицеров щадить. Всячески содействовать нарушению дисциплины. Говорить побольше о грабеже: грабить богатых — это святое дело. Разговоров о равенстве солдаты не понимают, так что об этом лучше вовсе не распространяться. Главное — подготовка к решительному дню. Надо накануне восстания устроить балы в окрестных кабачках и напоить всех солдат. Это много важнее манифестов.
Хоть Тайная директория и одобрила предложения Гризеля, он недоволен: снова Бабеф! снова доктрина! снова какое-то «общество равных»! Нет, он явно прогадал. Это болтуны, и только. Можно поднять народ, говоря ему «грабь», — это всем приятно. Но при чем тут равенство? Пусть каждый грабит, как может: дело таланта. Нельзя сравнить блистательного Гризеля с тупицей Монтионом, хоть оба в тех же чинах. Этот Бабеф, видно, считает птиц в небе. Гризелю нечего делать с подобными простофилями.
И Гризель исчез. Напрасно «равные» поджидали его в «Китайских банях». Дартэ отчаялся. Как раз теперь Гризель особенно нужен. День восстания близится. Тайная директория назначила совещание с военными представителями, чтобы разработать план действий. И вот Гризеля нет…
Неизвестный человек пришел в военное училище:
— Я родственник Гризеля. Мне необходимо с ним срочно переговорить.
Гризеля никак не оставляют в покое: видно, судьба хочет, чтобы он стал героем. Записка: «Твои братья тебя ждут. Д.» Посланец приглашает офицера немедленно следовать за ним. Они идут сначала к Дидье. Тот говорит: «Я проведу тебя». Гризеля даже дрожь берет: «Куда?» Молчание. Улица Сен-Онорэ. Дальше. Церковь Сен-Эсташ. Что это за уличка? Кажется, Гран-Трюандери. Здесь! Они подымаются. Третий этаж. Длинный коридор.
В комнате людно. Дартэ и Жермен. Они радостно встречают Гризеля: наконец-то! Они боялись, уж не засыпался ли он. Они обнимают капитана. Тот растерянно оглядывается: кто здесь? Тогда к нему подходит изможденный человек с горящими глазами и порывисто его обнимает:
— Здравствуй, друг!
Это Гракх Бабеф. Чтобы доказать свою преданность заговорщикам, Гризель в ответ поспешно целует Бабефа. Но он больше не колеблется. Он уже знает, что ему делать. Вот этот человек — вождь? Дураки! Разве он умеет красиво говорить, ругаться, потрясать кулаками, величественно скрещивать на груди руки? Это не Трибун народа. Это девчонка…
На собрании, кроме членов Тайной директории, присутствовали «военные представители»: бывшие генералы Фион и Россиньоль, а также гражданин Массар.
Бабеф изложил план восстания: во главе идут «генералы». Их легко различить по большим трехцветным лентам вокруг шляп. Набат. Трубы. Плакаты с лозунгами: «Равенство», «Конституция 93-го или смерть», «Всеобщее благоденствие». Народ захватывает казначейство, военные склады, запасы оружия, провиант. Члены правительства подлежат суду на месте. Женщины будут уговаривать солдат не стрелять в рабочих. Патриоты братаются с солдатами. За грабежи — смерть. Хлеб в булочных реквизируется. Объявляется власть революционного комитета.
Гризель слушал очень внимательно, боясь пропустить слово. Он обдумывал свой план. Но все время его пугала мысль: что, если он покажется Бабефу недостаточно ревностным патриотом?..
— Я предлагаю за час до восстания поджечь дворцы в окрестностях Парижа: Бельвю, Трианон, Медон и другие. Правительство, конечно, пошлет войска, чтобы бороться с пожарами, а мы тем временем захватим Люксембург.
Дартэ кричит: «Браво!» Но генерал Фион высказывается против: во дворцах много ценного имущества. Бабеф поддерживает Фиона:
— Поджоги были бы преступлением против народа.
Гризель больше не удивляется: он ведь сразу понял, что прославленный Бабеф — разиня и простак. Заговорщики расходятся. Гризель хочет запомнить дом, он, однако, боится, как бы другие не подумали: зачем это он остановился?.. Кажется, номер двадцать семь. На беду, стемнело и не видно ни вывесок, ни номеров. Капитана Гризеля теперь мало занимают трехцветные ленты на шляпах или конституция 93-го. У него в голове одно: какой это номер?..
Четыре дня спустя гражданин Карно получил таинственную записку. Некто Гарманд испрашивал у директора тайной аудиенции: речь идет о спасении республики. Карно тотчас ответил. Он приглашал гражданина Гарманда явиться лично к нему в десять часов вечера. В указанный час в большую приемную Люксембургского дворца вошел тщедушный офицерик, недоверчиво озираясь и одновременно прихорашиваясь.
Гризель начал так:
— Гражданин Карно, в моих руках — заговор «равных»…
Недели за три до знакомства Карно с Гризелем Люксембургский дворец увидел в своих стенах другого заговорщика. Это не был предатель, Жермен глядел на пышные фраки швейцаров с насмешкой. Особенно забавляли его большие розаны на чулках. Но как же член Тайной директории очутился в Люксембурге?..
Директоры, разумеется, знали о деятельности «равных». Об этом знал весь Париж. Министр полиции Кошон что ни день представлял тревожные сводки: анархисты готовятся… Кошон дружил с Карно: оба они стояли за крутые меры. Кроме покровительства Карно, политические принципы министра полиции определялись и его уверенностью в конечной победе роялистов. В свое время член Конвента гражданин Кошон голосовал за казнь Людовика. Теперь он старался всячески искупить былые грехи. Роялисты обещали ему забвение, если он поведет борьбу против патриотов. Кошон настаивал: разгромить! Большинство Директории его поддерживало. Только виконт Баррас оставался при особом мнении. Он не верил ни Карно, ни Кошону, ни полицейским агентам, он боялся Парижа. Париж не может стоять за Директорию — это ясно. Значит, Париж за Бабефа…
Внутри Директории началась ожесточенная борьба. Барраса поддерживал только беспечный Рейбель. Кошон подливал масло в огонь: его донесения неизменно говорили о нападках заговорщиков на Карно. Следовательно, Барраса они щадят… И Баррас удовлетворенно улыбался: он хитрее Карно, у него друзья повсюду. Он ведет переговоры с роялистами. Он связан и со сторонниками герцога Орлеанского. Все генералы верны ему, Баррасу, — и Бонапарт, и Гош, и Журдан. Даже анархисты кричат «смерть Карно», но молчат о Баррасе. Вот что значит быть мудрым политиком!
Выслушав доклад Кошона, Баррас тотчас же переводит разговор на иные темы: о победах в Италии или даже о госпоже Сталь — «что за мужланка!». Карно кричит. Леревельер ехидно намекает на ветреность Барраса: нельзя же кокетничать со всеми на свете. Но ничего не помогает. Баррас оттягивает развязку. Что сулит ему победа правительства? Усиление Карно. Он предпочитает ждать.
Наконец до него дошли слухи, что к заговору примкнул герой Варенн, депутат Друэ. Здесь Баррас окончательно растерялся. Ну, если Друэ с Бабефом, значит, не сегодня-завтра придется выезжать из Люксембурга! О находчивости и отваге Друэ ходили легенды. Он был скромным станционным смотрителем, когда, заподозрив каких-то путешественников, прискакал из Сен-Менегульда в Варенн и там задержал коронованных беженцев. Эта ночь сделала Друэ знаменитым. В Конвенте он стал, разумеется, монтаньяром. Он попал в плен к австрийцам при падении Мобежа. Его допрашивал принц Меттерних. Друэ не преминул ошеломить принца несколькими словечками, взятыми из обихода якобинских клубов. Пленника посадили в крепость Шпильберг. Он не стал ждать революции в Австрии. Смастерив подобие парашюта, он выпрыгнул из окна каземата и разбил ногу. Когда его принесли в камеру, он был при смерти. Но он выжил — он был на редкость здоров и силен. В Шпильберге он просидел больше года. Освободили его не австрийские санкюлоты, но высокая дипломатия: после длительных переговоров пленные были выменены на дочь Людовика XVI, которая после смерти родителей и брата продолжала находиться под стражей. Париж встретил Друэ как героя. Чествование сменялось чествованием. Но Друэ все же остался недоволен Парижем. Пока он воевал и сидел в крепости, все переменилось. Он оставил Париж санкюлотов, а вернулся в Париж Терезы Тальен. Его чествовали, но ходу ему не давали. Он волочил по улицам Парижа больную ногу и досаду: стоило прыгать из окошка!..
Когда Баррасу сказали, что Друэ с Бабефом, Баррас тотчас отправил своего личного секретаря за одним из «равных», за молодым Жерменом: надо, пока не поздно, договориться. Жермена везли в закрытой карете. Его быстро провели в комнату Барраса: поставить открыто на Бабефа виконт все же не решался и хотел скрыть от Карно свидание с заговорщиком.
Беседа длилась около часа, — верней, это была не беседа, а монолог Барраса. Жермен молчал или отделывался ничего не значащими словечками: «может быть», «не знаю», «вам виднее».
— Я слышал, что вы хотите свергнуть Директорию. Это ошибка. Посуди — как могут патриоты идти против меня? Я сам понимаю, что Директория далеко не идеал. Не за это мы боролись. Стоило ли свергать Капета, чтобы пять лет спустя увидеть, как эмигранты мстят патриотам… Все это так. Я первый негодую. Мы не враги, Жермен, мы товарищи. Наша задача — разбить роялистов, явных и тайных. Я окружен врагами… Ты понимаешь?.. Мы должны согласовать все действия. Когда настанет час, я выйду к народу. Мое место не здесь, не в Люксембурге, а среди рабочих Сен-Антуана…
Виконт еще долго говорил о своей преданности идее равенства. Тереза, которая ждала его в соседнем будуаре, злилась. Наконец Жермен встал — он торопится. Баррас дал ему на прощание постоянный пропуск в Люксембургский дворец.
— Обо всем советуйтесь со мной.
В тот же вечер Жермен сообщил Тайной директории о встрече с Баррасом. Бабеф одобрил назначение Гризеля военным представителем — Гризеля он не знал. А Барраса он знал хорошо. Он брезгливо поморщился:
— Предатель! Он сверг Робеспьера, он выдал героев прериаля. Низкий позер, он смеет говорить о равенстве, после Терезы, после поставок Уврара, после балов в Люксембурге! Если б мы могли даже победить с его помощью, я предпочел бы поражение…
Все согласились. Баррас так и не получил от Жермена никакого ответа. Начались недели полные тревоги: что, если они не только против Карно, но и против Барраса?..
Два человека накануне решительного боя метались среди ночи от страха, не зная, в какую сторону им кинуться: капитан 38-й полубригады Жорж Гризель и гражданин директор Поль Баррас.
Гризель, еще недавно ничего не смысливший в политике, теперь хорошо знал, кто такой Друэ, с кем водится Кошон, каковы симпатии того или иного директора. Он обратился к Карно: он бил без промаха.
Выслушав подробный рассказ предателя, который начинался с того, как он, Гризель, шел к тетушке, и заканчивался поджогами дворцов, Карно умилился. Не гнушаясь, пожал он руку Гризелю: «Браво, капитан!» Он приказал ему, оставаясь с заговорщиками, выследить место, где собирается Тайная директория, чтобы накрыть всех преступников сразу. Карно, этот бледнолицый человек с маленькими выцветшими глазами, лысый, рябой, угрюмый, сиял. Теперь он не только истребит полоумную банду, он приберет к рукам Барраса! Гризель знал о переговорах директора с заговорщиками и, разумеется, не утаил от Карно этой детали, существенной для обоих: Карно было куда важнее скомпрометировать Барраса, нежели арестовать Бабефа, а Гризель немало ночей провел над мыслями о странном поведении виконта — Гризель боялся, что Баррас окажется сильнее Карно…
Карно решил устроить заседание Директории без Барраса. Это не трудно: виконт только и смотрит, как бы улизнуть. Он прежде всего ленив, эти заседания его утомляют, особенно весной, когда такая хорошая погода. Лучше бы поехать в Ренси или с Терезой в Сен-Клу: цветы, птицы, любовь. Баррас ведь ничем не хуже других, он тоже любит Грецию, простую жизнь, парное молоко (последнее только в стихах). Стоит ему сказать: «сегодня мелкие дела», и он тотчас, блаженно улыбаясь, сошлется на головную боль, откланяется.
На заседании четырех директоров было решено поблагодарить Гризеля за гражданские чувства и, пользуясь его указаниями, арестовать заговорщиков, в том числе депутата «совета пятисот» Друэ. Летурнер, как всегда, не давал никому говорить, рычал:
— Пусть депутат!.. Какая тут беда?.. На гильотину!..
Карно понимал, что арестовать Друэ, а тем паче судить его отнюдь не легко. Он умерял пыл Летурнера:
— Это мы потом посмотрим. Главное — заполучить компрометирующие заговорщиков документы. Не то их снова выгородят… У них ведь имеются высокие покровители…
Все замолкли. Рейбель попытался снаивничать:
— Неужели? Где же? В «совете пятисот»?..
Леревельер рассмеялся. Смеялся он неприятно — пискливо.
— Нет. Здесь. По соседству.
Имени Барраса никто не произнес. Говорили о том, можно ли довериться Гризелю, как организовать аресты, надо ли поставить на ноги армию. Совместно с Кошоном был разработан план действий. Оставалось ждать, пока Гризель укажет адрес.
Гризель пришел на следующий день. Он выслушал поздравления четверки. Он даже обедал у Карно. Это не тетушка! Его голова кружилась не только от директорского вина — где он?.. В Люксембурге! Детские мечты наконец-то начинают сбываться. Какие канделябры! Какой хрусталь! С ним запросто беседует председатель Директории. Значит, он понят. Завтра его назначат генералом. Не одному же Буонапарте везет… Гризель льстил Карно: «Без вас республика погибла бы»; блаженно улыбался: «обязательно назначат», успокаивал директора: «Завтра я беспременно разузнаю адрес»…
Однако стоило ему выйти из апартаментов Карно, как страх сменил недавние восторги. На лестнице он увидел блеск сабли и чуть было не лишился чувств, — его вовремя поддержал швейцар. Вдруг это Баррас?.. Гризеля преследовала одна мысль: Баррас за ним охотится, Баррас его убьет. Он уже раскаивался во всем: и в том, что пошел к Бабефу, и в том, что пошел к Карно. Все-таки обеды у тетушки были куда спокойнее. Этот трусливый человек, плохо понимая, что он делает, попал в самую гущу очередной революционной свалки: Карно валил Барраса. Мало ему страха перед заговорщиками, он должен бояться и Директории. Ну, положение!..
И Гризель исчез. Напрасно ждал его Карно, как ждал его прежде Дартэ. Карно уже начал сомневаться, не надул ли его капитан? Может быть, он снова перешел на сторону заговорщиков?..
Что касается Гризеля, то после обеда Карно он осилил и обед Дартэ. Он всячески старался показаться рьяным.
— Главное, устроить танцы во всех кабачках и выставить солдатам вино. У Тайной директории, наверное, нет денег. Но я все обдумал. У моего брата в Аббевиле лежат мои деньги, тридцать пять тысяч, я их уже выписал. Дальше. Я тебе не говорил о моем кузене. Это Поприкур, он нотариус, здесь в Париже. Он дьявольски богат, понятно роялист. Так вот он много раз предлагал мне деньги на обмундирование: «Нельзя так ходить, ты похож на санкюлота, а не на капитана». Я, конечно, отказывался. Но теперь я возьму у него тысяч десять — якобы на одежду. Вот уже сорок пять — можно напоить целый эскадрон. Словом, за Гренелльский лагерь я отвечаю.
Наконец Дартэ ему сказал:
— Сегодня вечером приходи на решительное собрание. Мы выступим через три дня. Надо обсудить детали. Приходи часам к восьми. Это на улице Сен-Онорэ, номер девяносто, над парфюмерной лавкой.
Гризель робко спрашивает, боясь, что Дартэ его заподозрит.
— А я найду?.. Ведь я не знаю, у кого это?
— Найдешь. Это квартира Друэ.
Гризель уж сам не рад, что спросил. Все время он мечтал, как бы разнюхать, где собираются заговорщики. Теперь в его руках адрес. Удача? Да, но у Друэ!.. Друэ — значит Баррас. Баррас уже все знает. Баррас его убьет.
Карно наконец-то увидел Гризеля. Капитан еле стоял на ногах.
— Что с вами? Больны?
— Нет, гражданин директор, я только утомлен. Все время я на ногах. Я выполняю мой долг. У депутата Друэ… Сегодня вечером. Вы должны нагрянуть… Я там тоже буду…
Рейбель успел предупредить Барраса о доносе Гризеля. «Друг патриотов», конечно, не торопился в Сен-Антуан, чтобы вместе с работниками спасать революцию. Нет, он быстро взвесил все. Карно его перехитрил. Хоть с Бабефом Друэ, но с Друэ — Гризель. Партия заговорщиков проиграна. Надо спасать себя. Наверное, Гризель знает о посещении Жермена…
На первом же заседании Директории, не дожидаясь выступления Карно, Баррас, весь багровый от злобы и от страха, начал сразу кричать:
— Я знаю все!.. Я сам против анархистов… Кто закрыл «Пантеон»? Я окружен интригами. Что же, я готов принять вызов. Я выступлю перед Законодательным собранием. Мне нечего скрывать. Я всегда действую прямо и открыто.
Долго он оправдывался, клялся в верности сотоварищам, грозил расколом, уходом, скандалом. Его поддерживал, разумеется, Рейбель. Летурнер попробовал было предложить расследование, но даже Карно стоял за соглашение. И без раскола Директории предстоят тяжелые часы. Кто знает, как встретит Париж арест Бабефа? Надо убедить депутатов выдать Друэ. Барраса обвиняют в попустительстве якобинцам. Пусть он арестовывает своих тайных друзей. Это и надежней и умнее. Пусть от Барраса отшатнутся все. Тогда Карно наведет порядок.
И Карно стал успокаивать Барраса: к чему столько горьких слов? Здесь все ему верят, все его уважают. (Леревельер проглотил смешок.)
Но Баррас не мог успокоиться. Вдруг выяснится, что он предлагал генералу Россиньолю военную помощь или что он выдал Жермену пропуск во дворец? Нервничая, Баррас то и дело смотрел на часы: скоро девять! Сейчас их схватят… Что-то будет?..
А Гризель шел по улице Сен-Онорэ. Он каждую минуту оглядывался: ему казалось, что за ним гонится гражданин Баррас.
«Равные» узнали, что монтаньяры, опальные депутаты, термидорианцы, разочаровавшиеся в термидоре, тоже готовятся к восстанию. У них был общий враг — Директория, но различные цели. Монтаньяры стояли за созыв старого Конвента, за борьбу против роялистов, за террор, за возврат к законам, к навыкам 93-го года. Идеи Бабефа казались им бредом: ведь даже в санкюлотской конституции 93-го года право собственности объявлялось «священным». Это были не философы и не реформаторы, но только завсегдатаи якобинских клубов, оказавшиеся не у дел. Во главе их стоял Друэ. За ним шли Жавог, Гуге, Рикар, генерал Россиньоль и другие — слишком честолюбивые, чтобы спокойно уступить свое место другим, вернуться к мелочной торговле или к нотариальным папкам.
Бабеф и его друзья относились к монтаньярам подозрительно: это не подлинные демократы! «Равные» чтили память Робеспьера. А среди бывших депутатов не было, кажется, ни одного, кто после термидора не поносил бы «павшего тирана». Однако в политике чувствам нет простора, и «равные» начали переговоры с монтаньярами.
У Друэ или у Рикара не было никакой идеологии, перед рассуждениями Бабефа они пасовали. Они только твердо верили, что никогда французский крестьянин не отдаст своей земли в общее пользование. Против проектов Бабефа трудно было спорить: они логичны и справедливы. Но пусть он попробует сказать Полю или Пьеру, что его огород принадлежит коммуне!.. Монтаньяры спокойно выслушивали декларации «равных»: забавляются!.. Их занимало другое: кто войдет в новое правительство? «Равные» требовали власти бедняков, замлепашцев, работников, ремесленников. Здесь-то монтаньяры не сдавались. Они хотели власти для себя. У них был только один лозунг: да здравствует распущенный Конвент!
Бабеф негодовал:
— Мы не можем уступить. Стоит ли столько бороться, чтобы Францией снова правил тот Конвент, который Робеспьером справедливо назван «сборищем убийц»? Нет, эти люди уже отведали власти, хлебнули из чаши — они отравлены! Нужны воистину новые силы, санкюлоты, не политики, а народ.
«Равным» пришлось все же пойти на уступки. На совещании с монтаньярами было решено восстановить Конвент, пополнив его испытанными санкюлотами, по одному от каждого департамента.
У Друэ было назначено последнее, решительное заседание. Массар представил план восстания, одобренный Тайной директорией. Баррикады — в квартале Сен-Антуана. Если правительство вызовет солдат из Венсенских казарм, они будут остановлены. В Люксембурге имеются подземные ходы — надо следить, чтобы директоры не удрали. Захват Монмартрского холма: в случае сопротивления оттуда можно обстреливать аристократов, в случае неудачи — там сборный пункт. Из лодок плавучий мост, он свяжет Сен-Антуан с Сен-Марсо. Впереди пойдут женщины и дети, чтобы солдаты не стреляли.
Какой выбрать день? Увы, многие патриоты преданны старым обычаям: празднуют воскресенье. Лучше всего, чтобы воскресенье совпадало с декади: тогда все на улицах.
Заговорщики подсчитали свои силы: революционеров — четыре тысячи, членов прежних комитетов, трибуналов, комиссариатов — тысяча пятьсот, пушкарей — тысяча, разжалованных офицеров — тысяча, революционеров из провинции, которые находятся временно в Париже, — тысяча, гренадер «совета пятисот» — тысяча пятьсот, арестованных солдат — пятьсот, полицейский легион — шесть тысяч, инвалидов — тысяча, всего семнадцать тысяч. Эта цифра развеселила всех. К тому же Гризель поспешно вставил:
— Прибавьте весь Гренелльский лагерь. Я там хорошенько поработал: солдаты и офицеры — все за нас.
Повстанческую армию разделили на три дивизии. Задача — прорваться к двум лагерям: Венсени и Гренелль. Там присоединяются восемь тысяч. Если счастье повернется против — строить повсюду баррикады, обливать усмирителей кипятком и серной кислотой, забрасывать их камнями. Добавили: «Приготовить камни».
Вдруг цокот под окном. Солдаты. Массар кидается к окну, пробует приподнять тяжелую штору. Друэ его удерживает: заметят. Минута долго длится. Наконец хозяин, который прошел в переднюю комнату, где темно, кричит: «Уехали». Ложная тревога — это был обыкновенный патруль. Все смеются, шутят. Все, кроме Гризеля, — для него тревога не миновала, она только начинается: почему же не приходит полиция? Неужели Баррас победил?
Собрание теперь обсуждает, как обеспечить продовольствие Парижа после победы. Гризель томится: половина десятого, десять — никого! Вот уже заговорщики встают, прощаются: скоро одиннадцать, а после одиннадцати патрули останавливают прохожих. У Бабефа вовсе нет паспорта. Дартэ дает ему какой-то документ.
— Оставайтесь, разопьем бутылку бургундского.
Но заговорщики отказываются: не до вина. Остался один Дартэ — ему нужно потолковать с Друэ о том, какими силами располагают монтаньяры. Гризель вышел со всеми. Быстро распрощавшись, он понесся в Люксембург. Что случилось?.. Карно смотрит, ничего не понимая:
— Вы же сказали в одиннадцать…
— Я? Я сказал вам в десять.
— Сейчас, наверное, Кошон уже там.
— Но ведь он никого не застанет. Отмените!.. После налета они станут вдвое подозрительней… Скорее, гражданин директор!..
Карно шлет вестового с пакетом, вестовой пришпоривает лошадь.
Поздно! Гражданин Кошон уже входит в дом, где живет Друэ. Вся Вандомская площадь запружена кавалеристами. Соседи смотрят: что за военный смотр? Неприятель? Роялисты? Бунт?
Гражданин Кошон врывается, готовый командовать, стрелять, рубить. Он видит депутата Друэ, который сидит в ночных туфлях и мирно распивает бургундское с каким-то земляком. Друэ встает. Он грохочет от негодования:
— Австрийцы и те были вежливей! Врываться ночью в дом запрещено даже вашей конституцией. Притом, может быть, вы забыли, гражданин Кошон, что я депутат?
Кошону ничего не остается, как выдумать глупую историю и, попросив прощения, удалиться со всеми пехотинцами, кавалеристами, с боевым задором и с приказом Директории за пазухой.
Карно и Гризель обвиняют друг друга. Председатель Директории и маленький офицерик забыли о различии рангов. Оба кричат: «я не говорил», «нет, вы сказали», «девять», «одиннадцать»…
Бабеф усталый заснул. Под утро его будит Дартэ:
— К Друэ пришли. Нам повезло. Только-только разошлись… Уж не измена ли?..
— Кто там не был? Жермен? Да, но Жермена я знаю, он не может предать. Это, наверное, случайность. Вы сговорились о дне?.. Хорошо, что ты меня разбудил. Я сплю уже три часа, а мне надо работать. Время не терпит. Я должен закончить экономический декрет: система распределения рабочих рук… Пусть все будет готово к часу победы.
— А если мы преданы? Если нас схватят до назначенного дня?
— Ты устал, Дартэ. Ты несешь вздор. Мы должны победить, и мы победим,
Увидев Дартэ, Гризель замер: вдруг кинется, крикнет: «это ты!», убьет. Но Дартэ дружески поздоровался и позвал Гризеля в кафе: там они пили кофе и обсуждали, как бы переманить на сторону заговорщиков всех гренелльских солдат. Дартэ позвал Гризеля на заседание.
— Я думаю, днем безопасней. Вечером повсюду патрули. Так что завтра мы соберемся в полдень. Я достал чудесное помещение: за Друэ, видно, следят. Это на улице Папильон.
Гризель выдерживает должную паузу, скрывая зевком волнение, спрашивает:
— У кого? То есть где — какой номер?
Дартэ уже наделал немало оплошностей: он ввел Гризеля в заговор, он назначил его военным представителем, наконец он показал ему квартиру, где скрывается Бабеф, но сейчас что-то его удерживает. С досадой он говорит:
— Зачем тебе знать все заранее? Приходи ко мне в одиннадцать — я буду дома. Вместе и пойдем.
Гризель, конечно, не настаивает. Дело дрянь! Хоть бы распознать дом Бабефа! Он отправляется на улицу Гранд-Трюандери. Тщетно он старается вспомнить, куда его вел Дидье. Кажется, вот здесь… Нет, там были большие ворота. Здесь? Может быть. А может быть, и нет… Черт побери, все дома похожи один на другой! К тому же тогда было темно… Гризель морщит лоб и меланхолично вздыхает. Вдруг — Дидье:
— Ты как сюда попал?..
Гризель бледнеет: попался! Он лепечет:
— Здесь сапожник… Он шьет мне сапоги…
Голос срывается. Так может говорить только преступник, пойманный с поличным. Сейчас Дидье его схватит. Но нет, Дидье далек от подозрений.
— Ты что хрипишь?.. Трудно наставлять солдат?.. То-то! Ну-ка зайдем в этот кабачок — я тебя угощу стаканчиком, полезно для горла…
Еще раз спасен! С восторгом Гризель пьет «за победу». Остаток дня он блуждает по городу в надежде разнюхать два номера: на улице Папильон и на улице Гранд-Трюандери.
А в Люксембурге волнение. Весь вечер граждане директоры с тревогой прислушиваются к шагам: идет? не идет? Их судьба теперь в руках какого-то подозрительного капитана. Опасность всех примирила: Карно больше не ссорится с Баррасом. Директоры пытаются развлечься политическими новостями.
— Делакруа сказал, что Россия стягивает войска к границам Финляндии. Швеция этим весьма обеспокоена, там возможна война.
— Что же, это нам на руку. Пускай дерутся друг с другом. Екатерина нас не очень-то жалует.
— Говорят, что наследник, Поль Петрович, чуть ли не якобинец. Во всяком случае, он был во Франции инкогнито и нам симпатизирует.
— А как в Италии?
— Сардинский король согласен уступить Тортону. Буонапарт неппохо работает…
— Но что же его нет? Уж одиннадцатый…
— Может быть, они его убили?..
— Или еще проще: он водил нас за нос, чтобы облегчить их работу.
— Мрачно!
Гризель пришел после одиннадцати, и пришел с пустыми руками: улицы без номеров. Однако он на что-то надеялся:
— Завтра к десяти часам будьте готовы. Расставьте повсюду полицейских, разумеется, в штатском. Заговорщиков накрыть нетрудно. Но этого мало. Бабеф, наверное, туда не придет. Так мне сказал Дартэ. Потом на собрании — никаких бумаг. А у Бабефа кипы, я сам видел. У него не комната — канцелярия. Необходимо узнать номер Бабефа.
Гризель легко переходил от раболепства к наглости. Теперь он чувствовал, что эти люди зависят от него. Он старался гордой осанкой искупить свой чрезмерно малый рост.
— Словом, граждане директоры, не унывайте! Надейтесь на меня!