Заговор — тайное планирование соответствующих действий, направленных на достижение целей, осуществление которых законным путем невозможно.
Заговоры — теневая сторона политики.
Заговорщикам редко доводится пожинать плоды своих заговоров. Почему? По разным причинам. А самая главная причина заключается в том, что заговорщики не могут предусмотреть все последствия своих собственных действий. Говорят: это рок.
Никколо Маккиавелли (1469–1527) в трактате «Государь» советовал политикам «уподобиться» животным — Льву и Лисе.
«Надо знать, что с врагами можно бороться двумя способами: во-первых, законами, во-вторых, силой. Первый способ присущ человеку, второй — зверю; но так как первое часто недостаточно, то приходится прибегать ко второму.
Отсюда следует, что Государь должен усвоить то, что заключено в природе и человека, и зверя.
Не это ли иносказательно внушают нам античные авторы, повествуя о том, как Ахилла и прочих героев древности отдавали на воспитание кентавру, дабы они приобщились к его мудрости? Какой иной смысл имеет выбор в наставники получеловека-полузверя, как не тот, что Государь должен совмещать в себе эти природы, ибо одна без другой не имеет достаточной силы.
Итак, из всех зверей Государь пусть уподобиться двум: Льву и Лисе. Лев боится капканов, а Лиса — Волков. Следовательно, надо быть подобным Лисе, чтобы уметь обойти капканы, и Льву, чтобы отпугнуть Волков. Тот, кто всегда подобен Льву, может не заметить капкана. Из чего следует, что разумный правитель не может и не должен оставаться верным своему обещанию, если это вредит его интересам и если отпали причины, побудившие его дать обещание».
Маккиавелли очень рано познакомился с теневой стороной политики: девяти лет он видел повешенных по указке Медичи в окне Палаццо Веккьо заговорщиков Пацци, среди которых был даже епископ; двадцати трех лет наблюдал изгнание Медичи из Флоренции; двадцати девяти казнь Савонаролы. Трижды он был свидетелем того, как Флоренция находилась на краю гибели.
В 1502 году Маккиавелли встречается с тем, кто послужил ему прообразом «Государя», Цезаря Борджиа, — герцогом Валентино, который произвел на него сильное впечатление как человек очень жестокий и хитрый, не считающийся с нормами морали, решительный и проницательный правитель.
Борьбу за власть в Кремле можно воспринимать и описывать по-разному.
Роман Гуль, главный редактор «Нового журнала» (с 1966 до кончины писателя в 1986 году), описывал кремлевские интриги образно, так, что перед глазами читателя появлялась яркая картина.
«Над Москвой — светло-голубые облака. Горят купола полузаброшенных церквей. Вздымаются остовы недостроенных конструктивных домов. На древней Красной площади, где двести лет назад Петр Великий собственноручно порубил головы мятежникам стрельцам, наркомвоен Клим Ворошилов принимает парад красных войск.
На замкнутой караулами громадной площади в каре сведена молодцеватая пехота в стрелецких шишаках. Волнуется кавалерия. Приготовились оркестры. Но вот подана команда. Замерли войска. И глаза площади, не отрываясь, глядят на ворота Кремля.
Из этих ворот выезжала колымага Ивана Грозного, выезжал верховой, с боярами, Борис Годунов, выезжала карета разорванного каляевской бомбой Великого Князя Сергея. Древние ворота Кремля растворяются медленно, совершенно один выезжает наркомвоен Ворошилов.
И вдруг, как бешеные, со всех сторон загремели серебряные фанфары. С фанфарами, тушами оркестров смешались крики.
Кряжистый, со скуластым лицом, крепко сидит на играющем коне бывший слесарь Клим Ворошилов. Под музыку навстречу ему едут Красные командиры с рапортом. Красная Армия бурно приветствует своего вождя.
А девять лет назад на эту же площадь выезжал Троцкий. Выезжал на автомобиле.
Троцкисты любят анекдот: «Когда из кремлевских ворот показывался Троцкий, все говорили: «Глядите, глядите, Троцкий, Троцкий!» Теперь, когда из ворот выезжает Ворошилов, все говорят: «Глядите, глядите, какая лошадь, нет, какая лошадь!»
Но Троцкий в Турции, и Ворошилова едва ли выбьешь из седла анекдотом.
После Троцкого выезжал и другой маршал революции, наркомвоен Михаил Фрунзе. Но в 1925 году под ножом кремлевского хирурга он умер от наркоза. На — хирургический стол недомогающего Фрунзе уговорило лечь Политбюро. И после этой кремлевской операции поползли жуткие слухи, напоминающие времена Борджиа. Говорили, что Фрунзе замышлял переворот, что больное сердце не могло выдержать наркоза. И, как бы в подтверждение слухов, жена Фрунзе покончила самоубийством».
Марксисты заблуждались. Личности с их индивидуальными качествами имеют значение в истории.
Личности формируют историю. Не подлежит сомнению, что они сформировали и советскую историю.
Система обладает собственной мощной инерцией, собственными закономерностями и динамикой. Лидеры приходят и уходят, но Леонид Брежнев — не Никита Хрущев, а Хрущев — не Иосиф Сталин. Немыслимо даже представить, чтобы Брежнев был в состоянии провести безжалостные чистки 30-х годов, даже если бы обладал для этого необходимой властью и возможностями.
Представим другую ситуацию: допустим, Хрущеву удалось бы предотвратить октябрьский переворот 1964 года и сохранить свою власть до конца своих дней. Как бы он реагировал на войну во Вьетнаме, чехословацкий кризис и «остполитик» («восточную политику» Западной Германии)? Так же, как Брежнев? Пошел бы Хрущев на вторжение в Чехословакию накануне встречи с Линдоном Джонсоном? Или, предположим, что Брежнев не оправился бы после болезни в 1975 году… Одолел бы Андрей Кириленко своих соперников?
При советской системе абсолютная власть Генсека была обеспечена сталинской политикой «партийных чисток» и беспрерывных репрессий. Партийные функционеры разного уровня смотрели на Генсека бездумно, как смотрят крысы на вожака стаи, — готовые в любой момент принять позу «подчинения». Именно беспрекословное подчинение позволило Горбачеву осуществить перестройку — партийные соратники «припали к земле» и подхватили «новые идеи», не успев подумать о том, что готовят собственную гибель. Они были послушны, а научил их послушанию Сталин.
Потом номенклатура сообразила, чем пахнет перестройка, но было поздно — «процесс пошел».
Оказавшись единоличным хозяином Советской империи, Горбачев проявил себя в этой должности достаточно активно. Он достиг вершины. А что дальше? Есть партия, есть партийный аппарат, подчиненный воле Генсека, есть Советская империя… Что к этому всему можно добавить? Ничего! Все это можно просто уничтожить и войти в историю в качестве последнего Генсека, похоронившего партию.
А теперь о концепции итальянского социолога Вильфредо Парето (1848–1923), который создал «Трактат всеобщей социологии». Парето научно обосновал деление общества на правящее меньшинство (политическую элиту) и управляемое большинство (не элиту).
Парето доказывал, что движущей силой всех человеческих обществ является круговорот, циркуляция элит — их зарождение, расцвет, деградация и смена на новую элиту. Циркуляция элит лежит в основе всех великих исторических событий.
Согласно этой концепции, индвиды, от рождения предрасположенные к манипулированию массами при помощи хитрости и обмана (Лисы) или применения насилия (Львы), создают два различных типа правления. Львы — это убежденные, преданные идее лидеры. Придя к власти, Львы утомляются, стареют, силы покидают их в борьбе с молодыми, полными амбициями Лисами. Лисы — коварные, беспринципные, циничные.
Эти типы правления приходят на смену друг другу в результате деградации элиты, приводящей ее к упадку.
Принадлежность к элите необязательно наследственная: дети чаще всего не обладают всеми выдающимися качествами своих родителей.
Главное заключается в том, что в среде элиты не может быть длительного соответствия между дарованиями индивидов и занимаемыми ими социальными позициями.
Законы наследственности гласят: нельзя рассчитывать, что дети тех, кто умел повелевать, наделены теми же способностями. «Если бы элиты среди людей напоминали отборные породы животных, в течение долгого времени воспроизводящих примерно одинаковые признаки, история рода человеческого полностью отличалась бы от той, какую мы знаем». Поэтому постоянно происходит замещение старых элит новыми. Парето пишет: «Феномен новых элит, которые в силу непрестанной циркуляции поднимаются из низших слоев общества в высшие слои, всесторонне раскрываются, затем приходят в упадок, исчезают, рассеиваются».
По мнению Парето, в любом обществе идет бесконечный круговорот политических элит. Представим себе, что одна элита (Лисы) хитростью заставила признать себя и вобрала в себя наиболее хитрые элементы населения. Тем самым она оставила вне себя людей, наиболее способных к применению насильственных методов. При таком отборе со временем оказываются, с одной стороны, отборные хитрецы (Лисы), а с другой — люди, наделенные силой (Львы). Как только Львы находят вождя, знающего, как применить силу, они вступают в борьбу, одерживают победу над Лисами и оказываются у власти.
Элиты приходят на смену друг другу… История становится их кладбищем. Массовые убийства и грабежи, по Парето, — внешний признак, который обнаруживает, что происходит смена Лис сильными и энергичными Львами.
Парето подчеркивает, что в политике следует «извлекать выгоду из чувств людей, а не растрачивать энергию в тщетных попытках уничтожить их».
Заговоры часто имеют место, но редко удаются. Переворот — удавшийся заговор.
Куда тянутся нити заговоров? Кто плетет их?
Когда Птолемей уезжал из Александрии, старшей из его детей, царевне Беренике, было около двадцати лет, а Клеопатре — всего одиннадцать (она родилась в 69 году). Третья дочь, Арсиноя, была еще моложе. Старший из сыновей Птолемея — оба сына носили его имя — родился в 61 году, а младший, вероятно, в 58.
Внезапное бегство царя вызвало у населения столицы крайнее беспокойство. Некоторое время никто не знал, каковы судьба и дальнейшие намерения монарха. Тревожная обстановка в стране вызвала; волнения в некоторых областях. Около города Гераклеополя крестьяне, измученные произволом чиновников, а возможно, и грабежами разбойников, грозили бросить работу и уйти со своих мест.
Когда, наконец, выяснилось, что царь находится в Италии, его намерения стали понятны: Авлет хочет вернуться при помощи римлян, чтобы и дальше властвовать, не считаясь со своими подданными. Его противники в Александрии решили помешать этим планам. Они свергли Птолемея с престола и провозгласили царицей Беренику. Теперь нужно было сорвать мероприятия царя в Риме и открыть глаза римлянам на положение в Египте. В Риме должны были понять, что царь ненавистен своим подданным, потому что он обирает их и притесняет, и что Египет сохранит лояльность по отношению к республике, если Рим не будет вмешиваться в его внутренние дела.
Катон предостерегал Птолемея, что он поступает легкомысленно, надеясь на помощь римлян, ибо никаких сокровищ не хватит, чтобы удовлетворить их алчность. Но что бы он сказал сейчас о наивности александрийцев! Из Александрии в Рим было направлено посольство, насчитывавшее более ста человек, представителей различных социальных групп и политических партий. Депутацией руководил философ Дион. Александрийцы, по-видимому, рассчитывали, что их послы благодаря своему красноречию, достоинству и деловитости аргументаций убедят римский сенат и народ в своей правоте. Это свидетельствовало о недопустимой неопытности и полном непонимании обстановки в Риме. Урок, полученный послами, был жестоким.
Корабль из Александрии бросил якорь в порту Путеолы в Неаполитанском заливе. Это были главные ворота, связывавшие Рим со странами Востока. Едва ступив на берег, послы попали в руки наемных убийц, оплаченных царем и его кредиторами. Последние помогали Птолемею, не за страх, а за совесть. Ведь если бы царь лишился трона, им пришлось бы попрощаться со своими деньгами! Множество александрийцев было убито в порту, по пути в Рим и в самом городе. Часть послов, испугавшись, вернулась на родину, а некоторых царю удалось подкупить. Труднее всего было справиться с Дионом, который отличался мужеством и смекалкой. Философ поселился у двух братьев, которые прежде, в Александрии, были его учениками, и какое-то время ловко избегал всевозможных ловушек.
Вся эта история получила широкую огласку, хотя перепуганные послы не только не приступили к осуществлению своей политической миссии, но даже не осмелились потребовать у властей проведения расследования по делу об убийствах. Однако один из народных трибунов решил воспользоваться этим преступлением как поводом для разоблачения бездарности и продажности сенаторов. В качестве свидетеля был вызван Дион. Но философу не удалось даже проникнуть в дом, где проходили заседания. Вскоре и он был убит.
В 56 году состоялись два судебных процесса по делу об убийстве Диона, на которых в качестве защитника выступал Цицерон. Оба процесса закончились оправданием подсудимых. Особенно интересным был второй процесс, имевший широкую политическую и нравственную подоплеку. Перед судом предстал Целий, бывший любовник Клодии, сестры знаменитого народного трибуна Клодия, который в 58 году добился изгнания Цицерона, а позднее враждовал с Помпеем. Клодия славилась красотой и распущенностью. Долгие годы в нее был страстно влюблен поэт Катулл. Этой женщине, считавшейся чуть ли не проституткой, он посвятил самые прекрасные любовные стихи, какие когда-либо были написаны на латинском языке. Когда Целий покинул ее, Клодия поклялась отомстить. Подкупленные ею люди выдвинули против него обвинение следующего содержания: Целий якобы взял взаймы у Клодии большую сумму денег и подкупил раба в доме, где жил Дион. Этот раб убил философа. По их словам, Целий собирался позднее отравить и Клодию.
Цицерон без труда доказал, что это обвинение вымышлено и не имеет под собой никаких оснований. Он во всеуслышание заявил перед судебным трибуналом:
— Человек, который действительно виновен в смерти Диона, не только не боится последствий своего преступления, но даже признается в нем — потому что это царь!
Но и царю пришлось посчитаться с общественным мнением. Именно поэтому во время судебных процессов его не было в Риме. В конце 57 года Ав-лет уехал в Малую Азию и обосновался в знаменитом храме Артемиды в Эфесе. Этот храм с незапамятных времен пользовался правом убежища. Правитель, который так щедро наделял этим правом святилища в своей стране, сейчас должен был смиренно воспользоваться им на чужбине.
(Кравчук А. Закат Птолемеев. — М., 1973)
В разгар лета 48 года египетский флот вернулся из Адриатического моря в Александрийский порт. Это произошло потому, что находившиеся под командованием Бибула корабли, как только пришло известие о поражении Помпея в сухопутной битве в Северной Греции, под Фарсалом, тут же рассеялись.
Египетский флот вернулся без потерь. Египтяне не совершили подвигов, но и не пострадали. А это было важнее всего. Когда корабли вошли в порт, их команды, не успев даже сойти на берег, услышали чрезвычайную новость: в Египте тоже вспыхнула гражданская война; ее начали царствующие супруги. Птолемей XIII прогнал свою сестру и жену. Клеопатра бежала в Палестину. Там она собрала войско, с которым в настоящее время направляется в Египет. Царь и его советники находятся на границе, около крепости Пелусий, преграждая путь Клеопатре.
Вряд ли такой поворот событий кому-нибудь в Александрии мог показаться неожиданным. Несмотря на практику внутрисемейных браков, династические распри, преступления и даже войны между членами семьи при Птолемеях были обычным явлением.
Разница в возрасте между Клеопатрой и ее братом-супругом была довольно значительной. Она была уже взрослой женщиной, а он — тринадцатилетним юнцом. После смерти их отца опеку над ними взял на себя дворцовый триумвират: евнух Потин, учитель риторики Теодот и предводитель войск Ахилла. Однако Клеопатра очень скоро пришла к выводу, что она уже достаточно взрослый человек, чтобы самостоятельно принимать решения. Это, разумеется, не понравилось трем сановникам, которые надеялись пробыть у власти долго, пока Птолемей не станет совершеннолетним.
Таким образом, конфликт между Клеопатрой и опекунами был неизбежен. Доискиваться, какая из сторон виновата больше, не имеет смысла. В ту пору существовало мнение, что гражданская война началась только по вине царицы, которая была слишком честолюбива и стремилась отстранить от власти или даже убить своего брата (об этом есть упоминания в античной литературе). Но как знать, не были ли эти слухи распущены враждебными Клеопатре группировками, стремившимися таким образом восстановить народ против царицы. Тридцать два года назад юный Птолемей XI убил свою жену царицу Беренику и заплатил за это жизнью. Сейчас, если верить молве, готовилось еще одно такое же преступление, жертвой которого должен был стать тринадцатилетний мальчик: старшая сестра замыслила его погубить. События последующих лет показали, что Клеопатра была способна без колебаний совершить такой поступок.
Даже современники, в том числе и жители Александрии, были не в состоянии разобраться в клубке дворцовых интриг. Поэтому подробности конфликта в царской семье никогда не будут выяснены до конца. Непонятно, например, почему Клеопатру изгнали, а не убили — как подсказывал трезвый расчет и как обычно поступали в аналогичных ситуациях все Птолемеи. А может быть, Клеопатра, увидев, что ее влияние падает и жизнь находится в опасности, предусмотрительно бежала?
Известие об изгнании сестры и супруги царя подданные приняли довольно равнодушно. Очевидно, Клеопатра не пользовалась особой популярностью в стране. Впрочем, события последних лет никак не могли способствовать росту симпатии к ней египтян. Несколько месяцев назад царица на глазах у всего двора старалась обольстить молодого Помпея. Ее враги наверняка обвиняли ее в том, что она, несмотря на тяжелое положение в стране, послала римлянам пятьдесят кораблей и хлеб, что она совершенно не заботится о благе своего народа, а думает только о благосклонности могущественного союзника, то есть продолжает пагубную политику своего отца.
Без сомнения, против Клеопатры была самая сильная часть египетского войска — Габиниевы солдаты. Ведь это она после убийства сыновей Бибула отослала убийц к наместнику Сирии, она отправила в армию Помпея пятьсот всадников, бывших легионеров Габиния. Поэтому Габиниевы солдаты неизменно сохраняли верность молодому царю и с ненавистью относились к Клеопатре.
(Кравчук А. Закат Птолемеев. — М., 1973)
15 апреля 44 года Цицерон писал своему другу Аттику: «Бегство царицы не огорчает меня».
Клеопатра с сыном действительно бежала в Египет, потому что на берегах Тибра, где они прожили почти два года, для них больше не было места. Дальнейшее пребывание в Риме могло оказаться весьма опасным. Дело в том, что царица лишилась своего могущественного защитника. Человек, который должен был стать повелителем мира, супругом и соправителем Клеопатры, 15 марта 44 года упал мертвым в зале заседаний сената. Заговорщики нанесли ему двадцать три раны мечами и кинжалами.
Убийцами, среди которых было много друзей диктатора, руководили Марк Брут и Гай Кассий. Они убили Цезаря, чтобы спасти республику и восстановить прежние порядки. Среди причин, побудивших заговорщиков к незамедлительным действиям, не последнее место занимала и Клеопатра. Их тревожила любовь к ней диктатора, они опасались, что в недалеком будущем египетская царица сделается повелительницей империи, столицей которой будет Александрия. Таким образом, Клеопатра была косвенной виновницей мартовских ид, нанесших удар по ее кровным интересам.
Для царицы Египта смерть Цезаря означала полное крушение всех ее планов, которые только казались фантастическими, а на самом деле были весьма близки к осуществлению. Теперь ей надо было спасать то, что осталось, а может быть, даже и жизнь. Клеопатра знала, что в Риме у нее много врагов, особенно среди сенаторов. Скольких она оскорбила своим высокомерием! Цицерон был далеко не единственным. Да и в ее стране, особенно в Александрии, большая часть населения относилась к ней враждебно. А стоявшие в Египте римские легионеры? Будут ли они ее защитниками, как при Цезаре, или исполнителями приказа, который в любую минуту может прийти из Рима: убрать царицу и включить Египет в состав Римской державы в качестве новой провинции? Ненавидевшим Клеопатру римлянам нетрудно было бы провести такой закон, взяв за основание проекты, обсуждавшиеся еще при жизни ее отца.
И только одно успокаивало царицу: в самом Риме положение было чрезвычайно сложным. Заговорщикам казалось, что достаточно убить диктатора (они называли его тираном), чтобы восстановилось прежнее положение, которое они считали полной свободой. Однако после смерти Цезаря очень скоро стало ясно, что существуют группировки, преданные убитому диктатору, и что растерявшиеся сенаторы не представляют себе, как быть дальше. 20 марта, во время похорон Цезаря, произошли серьезные волнения. Его убийцы оказались в опасности и вынуждены были покинуть Италию.
Находившийся в это время за пределами Рима Цицерон узнал о «бегстве» Клеопатры лишь в середине апреля. Следовательно, царица уехала из Италии не сразу после мартовских ид. Несмотря на грозившую ей опасность, она задержалась в Риме еще на некоторое время, чтобы проследить за развитием событий. Однако ее ждал неприятный сюрприз. Во время торжественных похорон Цезаря Антоний огласил на форуме завещание покойного.
Цезарь усыновлял внука своей сестры девятнадцатилетнего Гая Октавия и назначал его главным наследником, а своего родного сына, трехлетнего Птолемея, даже не упомянул!
С каждым днем становилось очевиднее, что в Риме вот-вот вспыхнет гражданская война из-за наследства Цезаря. Можно было уже определить главные силы, которые столкнутся в этой борьбе: прежде всего убийцы Цезаря и сторонники сената; во-вторых, политики, на словах преданные прежнему государственному строю, а на деле стремившиеся занять место диктатора; и, наконец, приемный сын Цезаря, девятнадцатилетний Гай Октавий, которого с этих пор стали называть Октавианом. Вначале юношу не принимали всерьез, он же отнесся к завещанию Цезаря без тени легкомыслия.
(Кравчук А. Закат Птолемеев — М., 1973)
У современных исследователей нет единого мнения о том, когда именно Клеопатра посетила Иерусалим: летом, ли 36 года, по пути с Евфрата, или через два года, в 34 году. Сохранился рассказ об этой встрече иудейского писателя Иосифа Флавия, жившего в I веке н. э. и писавшего по-гречески. В своих сочинениях Флавий использовал труды историков — современников описываемых событий. Возможно, в его распоряжении были даже дневники царя Ирода, принимавшего Клеопатру в Иерусалиме.
Несмотря на то что Иосиф Флавий относился к числу противников политической линии Ирода, когда речь шла о Клеопатре, он, как и все иудеи, полностью разделял позицию и чувства своего царя. Вот что говорит Флавий о царице Египта:
«В это время в Сирии опять возникли волнения, потому что Клеопатра не переставала возбуждать Антония против всех. Она уговаривала его отнимать у всех престолы и предоставлять их ей, а так как она имела огромное влияние на страстно влюбленного в нее Антония и при своей врожденной любо-стяжательности отличалась неразборчивостью в средствах, то решилась отравить своего пятнадцатилетнего брата, к которому, как она знала, должен был перейти престол; при помощи Антония она также умертвила свою сестру Арсиною, несмотря на то, что та искала убежища в храме эфесской Артемиды. Где только Клеопатра могла рассчитывать на деньги, там она не стеснялась грабить храмы и гробницы; не было столь священного места, чтобы она не лишила его украшений, не было алтаря, с которого она не сняла бы всего, лишь бы насытить свое незаконное корыстолюбие. Ничего не удовлетворяло этой падкой до роскоши и обуреваемой страстями женщины, если она не могла добиться чего-либо, к чему стремилась. Вследствие этого она постоянно побуждала Антония отнимать все у других и отдавать ей».
По словам историка, Антоний сделался игрушкой в руках этой требовательной и капризной женщины; словно околдованный любовью, он уступал ей во всем, чего бы она ни пожелала.
О визите в Иерусалим Флавий пишет следующее:
«…Проводив до Евфрата Антония, отправлявшегося в поход против Армении, Клеопатра вернулась назад и прибыла в Апамею и Дамаск. Затем она поехала также в Иудею, и здесь с нею встретился Ирод, который заарендовал у нее полученную ею в дар часть Аравии и окрестности Иерихона. Эта область дает наилучший бальзам, равно как имеет множество прекрасных финиковых пальм. При этих обстоятельствах, когда ей приходилось иметь довольно много дела с Иродом, Клеопатра, природою своею побуждаемая к чувственным удовольствиям, а может быть, и охваченная действительно чувством искренней любви к нему, пыталась интимнее сблизиться с царем; может быть, она тут преследовала цель, и это вероятнее, иметь новый повод овладеть им для исполнения своих коварных замыслов. Как бы то ни было, она делала вид, будто совершенно покоряется Ироду. Однако последний и раньше не был расположен к Клеопатре, зная, что она всем в тягость; он стал ее еще более ненавидеть за то, что она дошла до такого бесстыдства, и вместе с тем решил предупредить ее коварные замыслы и отомстить ей. Поэтому он отверг ее предложения и стал совещаться со своими приближенными, не лучше ли будет убить ее, раз она теперь в его руках. Таким образом он полагал освободить из затруднения всех тех, кто уже испытал на себе гнет Клеопатры, равно как будущие ее жертвы. Этим самым он думал оказать услугу самому Антонию, так как Клеопатра изменит ему, если только он очутится в каком-нибудь затруднении и обратится к ее помощи. От исполнения этого замысла Ирода, однако, удержали друзья его, поставляя ему, во-первых, на вид, что ему, который имеет совершить более важные предприятия, вовсе не подобает подвергать себя такой явной опасности, а затем умоляя его не предпринимать ничего слишком поспешно, ибо Антоний не снесет этого спокойно, даже если ему кто-нибудь наглядно сумеет представить всю пользу такого поступка. Его страсть к Клеопатре лишь еще более возгорится от сознания, что его лишили ее насильственным или коварным образом. При этом Ирод не будет в состоянии привести какое-либо достаточное основание того, что он рискнул поднять руку на женщину, обладавшую величайшим значением для своей эпохи…»
Совершенно очевидно, что в приведенном рассказе Иосиф Флавий точно следует какому-то источнику, автор которого явно сочувствует Ироду. Возможно, это были дневники самого царя.
Ненависть Ирода к Клеопатре имела еще одну причину.
Царица участвовала в заговоре против него, который был составлен в иерусалимском дворце. Она действовала, разумеется, через посредников. Клеопатра тайно поддерживала мать жены Ирода Александру, люто ненавидевшую своего зятя. Как только заговор был раскрыт, Александра хотела бежать в Египет, но была схвачена в последний момент, когда ее, спрятанную в гробу, выносили из дворца. Позднее, когда Ирода обвиняли в убийстве юного шурина, сына Александры, верховного жреца Арис-тобула, Клеопатра выступала с особой запальчивостью. Ирод действительно был повинен в этой смерти, но для Клеопатры важен был не факт преступления, а возможность использовать его в качестве аргумента против Ирода.
Переплетение всех этих мрачных событий и интриг никому не удалось распутать до конца. Ясно одно: какое-то преступление было на совести не только Ирода, но и самой Клеопатры. Эти двое мало чем отличались друг от друга. Оба были одинаково честолюбивы и в борьбе за власть пользовались любыми средствами.
(Кравчук А. Закат Птолемеев. — М., 1973)
Уже в ранней молодости Катилина совершил много гнусных прелюбодеяний: со знатной девушкой, со жрицей Весты — и другие подобные проступки, нарушив законы божеские и человеческие. Впоследствии его охватила любовь к Аврелии Оре-стилле, в которой, кроме ее красоты, человек порядочный похвалить не мог бы ничего; но так как она, боясь иметь взрослого пасынка, не решалась вступать с ним в брак, Катилина (в этом не сомневается никто), убив сына, освободил дом для преступного брака. Именно это обстоятельство, по моему мнению, и послужило главной причиной, заставившей его торопиться со своим злодеянием. Ведь его мерзкая душа, враждебная богам и людям, не могла успокоиться, ни бодрствуя, ни отдыхая: до такой степени угрызения совести изнуряли его смятенный ум. Вот почему лицо его было без кровинки, блуждал его взор, то быстрой, то медленной была походка. Словом, в выражении его лица сквозило безумие.
Итак, юношей, которых Катилина, как мы уже говорили, к себе привлек, он многими способами обучал преступлениям. Из их числа он поставлял лжесвидетелей и подделывателей завещаний, учил их не ставить ни во что свое честное слово, благополучие, опасности; впоследствии, лишив их доброго имени и чувства чести, он требовал от них иных, более тяжких преступлений. Если в настоящее время возможности совершать преступления не было, он все же подстерегал и убивал ни в чем не повинных людей, словно они были виноваты; видимо, для того чтобы от праздности не затекали руки или не слабел дух, Катилина без всякого расчета предпочитал быть злым и жестоким.
Положившись на таких друзей и сообщников, а также зная, что долги повсеместно были огромны и большинство солдат Суллы, прожив свое имущество и вспоминая грабежи и былые победы, жаждали гражданской войны, Катилина и решил захватить власть в государстве. В Италии войска не было; Гней Помпей вел войну на краю света; у самого Каталины, добивавшегося консулата, была твердая надежда на избрание; сенат не подозревал ничего; все было безопасно и спокойно; но именно это и было на руку Каталине.
И вот приблизительно в июньские календы, когда консулами были Луций Цезарь и Гай Фигул, он сначала стал призывать сообщников одного за другим: одних уговаривать, испытывать других, указывать им на свою мощь, на беспомощность государственной власти, на большие выгоды от участия в заговоре. Достаточно выяснив то, что он хотел знать, он собирает к себе тех, у кого были наибольшие требования и кто был наиболее нагл. К нему собрались: из сенаторского сословия — Публий Лентул Сура, Публий Автроний, Луций Кассий Лонгин, Гай Цетег, Публий и Сервий, сыновья Сервия Суллы, Луций Варгунтей, Квинт Анний, Марк Порций Лека, Луций Бестия, Квинт Курий; из всаднического сословия — Марк Фульвий Нобилиор, Луций Статилий, Публий Габиний Капитон, Гай Корнелий и многие люди из колоний и муниципиев, знатные у себя на родине.
Кроме того, в заговоре участвовали, хоть и менее явно, многие знатные люди, которых надежды на власть побуждали больше, чем отсутствие средств или какая-нибудь другая нужда. Впрочем, большинство юношей, особенно знатных, сочувствовали замыслам Катилины; те из них, у кого была возможность жить праздно, или роскошно, или развратно, предпочитали неопределенное определенному, войну миру. В те времена кое-кто был склонен верить, что замысел этот был небезызвестен Марку Лицин-нию Крассу; так как Гней Помпей, которому он завидовал, стоял во главе большого войска, то Красс будто бы и хотел, чтобы могуществу Помпея противостояла какая-то сила, в то же время уверенный в том, что в случае победы заговора он без труда станет его главарем.
Впрочем, уже и ранее кучка людей устраивала заговор против государства; среди них был и Кати-лина; об этом заговоре я расскажу возможно правдивее. В год консулата Луция Тулла и Мания Лепи-да избранные консулы Публий Автроний и Публий Сулла, привлеченные к суду на основании законов о домогательстве, понесли наказание. Вскоре после этого Катилину, обвиненного в лихоимстве, лишили возможности добиваться консулата, так как он не смог заявить об этом в законный срок. В это же время в Риме жил некий Гней Писон, знатный молодой человек необычайной наглости, обнищавший, властолюбивый; бедность и дурные. нравы побуждали его вызывать беспорядки в государстве. Посвятив его в свой замысел приблизительно в декабрьские ноны, Катилина и Автроний намеревались убить на Капитолии в январские календы консулов Луция Котту и Луция Торквата и, захватив фасцы, послать Писона во главе войска, чтобы он занял обе Испании.
Когда замысел этот был раскрыт, они перенесли убийство на февральские ноны. На этот раз они задумали умертвить не только консулов, но и большинство сенаторов. И вот, не поторопись Катилина подать перед курией знак своим сообщникам, в тот день произошло бы преступление, тяжелейшее со времени основания города Рима. Но вооруженные люди еще не собрались в нужном числе, что и расстроило их планы.
После этого Писон, бывший квестором, по настоянию Красса, знавшего его как злого недруга Гнея Помпея, был послан в Ближнюю Испанию как пропретор. Сенат, однако, весьма охотно предоставил Писону эту провинцию, так как хотел, чтобы этот мерзкий человек находился вдали от дел государства, а также и потому, что очень многие честные люди видели в нем опору, а могущество Гнея Помпея уже тогда внушало страх. Но Писон этот был в провинции убит в пути испанскими всадниками, бывшими в его войске. Некоторые утверждают, что варвары не стерпели несправедливости, заносчивости, жестокости его власти; другие же говорят, что эти всадники, давнишние и верные клиенты Гнея Помпея, напали на Писона с его согласия, что до сего времени испанцы никогда не совершали такого преступления, а между тем они в прошлом испытали жестокое господство многих наместников. Мы оставим этот вопрос открытым. О первом заговоре сказано достаточно.
(Гай Саллюстий Крисп. Сочинения. — М., 1981)
Когда Александр начал допускать при своем дворе восточные элементы, окружать себя персидскими вельможами, привлекать их к себе с тою же благосклонностью и щедростью, как и македонян, отличать их тем же доверием, возлагать на них важные поручения и награждать их сатрапиями, то это покровительствуемое царем уродливое азиатское направление, естественно, вызвало негодование македонских вельмож, чувствовавших себя носителями древних и чисто македонских традиций, они вознегодовали на это, как будто бы тем наносились им ущерб и унижение. Многие, особенно старые генералы времен Филиппа, не скрывали своей нелюбви к персам и своего недоверия Александру, они взаимно поддерживали и усиливали свое неудовольствие на то, что тот, который всем им обязан, пренебрегает ими и неблагодарен им; целые годы они должны были биться для того, чтобы теперь видеть, как плоды их побед переходят в руки побежденных; царь, равняющий в своем обхождении персидских вельмож с ними, скоро будет с ними самими обходиться так же, как с этими прежними рабами персидского царя; Александр забывает о македонянах, следует быть настороже.
Царь знал об этом настроении умов; его мать, как рассказывают, не раз предостерегала его, заклинала быть осторожным относительно своих вельмож, упрекала его в том, что он слишком доверчив и милостив к этой старинной знати Македонии, что он своей чрезмерной щедростью делает из подданных царей, дает им случай приобретать себе приверженцев и сам себя лишает своих друзей. От Александра не могло укрыться то, что даже среди его ближайшего окружения многие смотрели на его шаги с недоверием или с неодобрением. Он привык видеть в Парменионе постоянное предостережение; он знал, что его сын Филота открыто не одобрял предпринимаемых им мер и даже весьма дерзко выражался о нем лично; царь прощал это резкому и мрачному характеру вообще храброго и неутомимого на службе гиппарха. Более глубоко оскорбляло его то, что даже прямой и великодушный Кратер, которого он уважал более всех других, не всегда соглашался с тем, что происходило, и что даже Клит, начальствовавший над агемой конницы, начал отдаляться от него. В среде македонских генералов все яснее наступал раскол, который, хотя пока и без значительных последствий, ожесточал настроение умов и даже выразился уже на военном совете в тяжелом раздражении: более резкие желали видеть войну оконченной, войско распущенным и добычу разделенной.
По-видимому, под их влиянием и в войске тоже все громче и громче выражалось желание возвратиться на родину.
Таким образом, недовольство росло: дары, внимание и доверие царя уже не делали его более господином над ними. Дело не могло и не должно было долго идти на эту стать; военная дисциплина войска и повиновение офицеров были первыми условиями не только для удачи военных предприятий, но и для сохранения уже приобретенного и для безопасности самой армии. Если Александр и не должен был ожидать никакого дерзкого поступка со стороны Кратера, Клита, Филоты, Пармениона и этеров, то для примера и для поддержки настроения войска он должен был желать наступления кризиса, который бы поставил его лйцом к лицу с противной партией и дал бы ему случай раздавить ее.
Весною 330 года Александр отдыхал со своим войском в столицы Дрангианы. Кратер снова соединился с ним после своего перехода через Бактрию; Кен, ПерДикка и Аминта со своими фалангами, македонская конница Филоты и гипасписты тоже находились при нем, их предводитель Никанор, брат Филоты, умер недавно, что было тяжелой потерей для царя; он приказал брату торжественно похоронить его. Их отец Парменион с главною частью остального войска стоял в далекой Мидии, охраняя путь на родину и несметные сокровища персидского царства; следующей весной он должен был снова примкнуть к главной армии. «В это время Александр получил донесение об измене Филоты», — говорит Арриан и затем в общих чертах излагает, как было поступлено с последним. Источник, которому следуют Диодор, Курций и Плутарх, рассказывает об этом деле подробнее, но более ли он соответствует истине, остается вопросом открытым. Эти писатели рассказывают в существенных чертах следующее.
В числе окружавших царя недовольных находился Димн из Халестры в Македонии. Он открыл Ни-комаху, с которым он находился в любовной связи, что его честь оскорблена царем и что он решился отомстить за себя; знатные лица разделяют его образ мыслей и везде желают перемены положения вещей; царь, ненавистный и стоящий теперь поперек всем, должен быть устранен с дороги: через три дня он будет убит. Боясь за жизнь царя, но робея лично открыть ему о таком важном деле, Никомах сообщает о злодейском плане своему брату Кевали-ну и умоляет его поспешить с доносом. Его брат отправляется во дворец, где живет царь; чтобы не обратить на себя внимания, он ожидает при входе выхода одного из стратигов, которому он мог бы открыть об опасности. Филота оказывается первым, кого он видит, он передает ему о том, что узнал, и возлагает на него ответственность за быстроту донесения и за жизнь царя, Филота возвращается к царю и говорит с ним о посторонних предметах, но не о близкой опасности, на вопросы пришедшего к нему вечером Кевалина он отвечает, что ему не удалось ничего сделать и что на следующий день еще есть достаточно времени. Но Филота молчит и на следующий день, хотя не раз находится наедине с царем. Кевалин начинает подозревать; он обращается к Метрону, одному из царских пажей, сообщает ему о близкой опасности и требует от него устроить ему наедине разговор с царем. Метрон проводит его в оружейную комнату Александра, рассказывает последнему во время омовения о том, что ему открыл Кевалин, и затем впускает его самого. Кевалин дополняет рассказ, говорит, что он не виноват в том, что это донесение замедлилось, и что он, ввиду странного поведения Филоты и ввиду опасности в случае дальнейшего промедления, счел своим долгом непосредственно сделать царю это донесение. Александр выслушивает его с глубоким волнением; он приказывает немедленно взять Димна под стражу. Последний видит заговор открытым, свой план неудавшимся и лишает себя жизни. Затем царь призывает к себе Филоту; последний уверяет, что считал это дело хвастовством Димна и не стоящим того, чтобы говорить о нем, он признает, что самоубийство Димна поразило его, но царь знает его образ мыслей. Александр отпускает Филоту не выразив сомнений в его верности, и приглашает присутствовать за столом и сегодня. Он созывает, однако, тайный военный совет и сообщает ему о случившем- ся. Опасения его верных друзей увеличивают подозрения царя относительно дальнейших разветвлений заговора и возбужденную в нем загадочным поведением Филоты тревогу; он приказывает хранить глубочайшее молчание об этом сообщении и приглашает Гефестиона и Кратера, Кена и Эригия, Пер-дикку и Леонната явиться к нему в полночь для получения дальнейших приказаний. Верные приближенные собираются к царскому столу, Филота тоже присутствует; расходятся поздно вечером. В полночь являются вышеупомянутые генералы, сопровождаемые немногими вооруженными воинами. Царь приказывает усилить караул во дворце, и занять ворота города, особенно те, которые ведут в Экбатану, посылает отдельные отряды, чтобы в тишине ночи взять под стражу тех, об участии которых в заговоре ему было сообщено, и отряжает, наконец, 300 человек к квартире Филоты, с приказом сперва оцепить дом часовыми, затем войти в него, взять гиппарха под стражу и доставить его во дворец. Таким образом проходит ночь.
На следующий день войско созывается на общее собрание. Никто не подозревает о том, что случилось; наконец, в круг входит сам царь; по македонскому обычаю, говорит он, созвал он войско для суда — открылся злодейский умысел против его жизни. Никомах, Кевалин, Метрон дают свои показания, труп Димна является подтверждением их слов. Затем царь называет глав заговора: Филоте, говорит он, было доставлено первое сообщение о том, что на третий день должно совершиться убийство; приходя по два раза в день в царский дворец, ни в первый, ни во второй день он не сказал ни слова. Затем он показывает письма Пармениона, в которых отец · советует своим сыновьям Филоте и Никанору: «Заботьтесь сперва о себе, затем о своих, таким образом мы достигнем своей цели»; он прибавляет, что этот образ мыслей подтверждается целым рядом фактов и выражений и свидетельствует о гнусной измене; уже после убиения царя Филиппа Филота стал на сторону претендента Аминты; его сестра была супругою Аттала, который долго преследовал его самого и его мать Олимпиаду, старался преградить ему доступ к престолу и, наконец, будучи послан вперед с Парменионом в Азию, возмутился. Несмотря на все, он отличал эту фамилию всевозможными знаками милости, и доверия; уже в Египте он очень хорошо знал о дерзких и угрожающих выражениях, которые Филота не раз повторял перед гетерой Антигоной, но приписывал их его резкому характеру; это сделало Филоту еще более гордым и надменным. Его двусмысленная щедрость, его разнузданная расточительность, его безумная гордость озабочивали даже его отца и заставляли его предостерегать сына не изобличать себя слишком рано.
Уже давно они более не служат верно царю, и битва при Гангамеле едва не была проиграна благодаря Пармениону; но со времени смерти Дария их предательские планы созрели, и, пока он продолжал доверять им во всем, они назначили день для его убийства, наняли убийц и подготовили ниспровержение существующего порядка. С величайшим волнением, так говорится в описании этого события, слушали македоняне своего царя; но появление скованного Филоты трогает их не менее и возбуждает в них жалость; стратиг Аминта начинает говорить против обвиняемого, который с жизнью царя мог у всех них отнять надежду на возвращение на родину. Затем произносит еще более горячую речь стратиг Кен, зять Филоты, он уже схватил камень, чтобы начать суд по македонскому обычаю. Царь удерживает его — сначала Филота должен защищаться; сам он покидает собрание, чтобы своим присутствием не препятствовать свободе защиты. Филота отрицает истину обвинений; он указывает на верную службу свою, своего отца и своих братьев; он признает, что умолчал о доносе Кевалина, чтобы не явиться бесполезным и неприятным передатчиком предостережений, как его отец Парменион в Тарсе, когда тот остерегал царя от лекарства акарнанского врача; но ненависть и страх всегда терзают деспота, и это-то именно все они и оплакивают. В крайнем возбуждении македоняне решают, что Филота и остальные заговорщики заслуживают смерти; царь откладывает суд до следующего дня.
Еще недостает признания Филоты, которое в то же время должно осветить вину его отца и его соумышленников. Царь созывает тайный совет; большинство требует немедленного исполнения смертного приговора; Гефестион, Кратер и Кен советуют сперва вынудить у него признание; в этом смысле решает большинство голосов. На трех стратигов возлагается поручение присутствовать при пытке. Среди мучений пытки Филота сознается в том, что он и его отец говорили об убиении Александра, что они не решились бы на это при жизни Дария, так как выгоды этого достались бы не на их долю, а на долю персов, что он, Филота, поспешил с исполнением замысла, прежде чем смерть, к которой близок его отец, не отнимет его у общего дела, и что он организовал этот заговор без ведома своего отца. С этими показаниями царь является на следующее утро в собрание войска, приводят Филоту, и македоняне пронзают его своими копьями.
(Дройзен И. История эллинизма. — Ростов-на-Дону, 1995)
Теперь нельзя более определить, когда и по какому поводу началось охлаждение отношений между царем и Каллисфеном. Однажды, как рассказывают, Каллисфен сидел за столом Александра и был приглашен им сказать за вином похвальную речь македонянам: он исполнил это со свойственным ему искусством при громких одобрительных возгласах присутствующих. Тогда царь сказал, что достойные славы дела прославлять нетрудно, что пусть он покажет свое искусство, произнеся речь против тех же самых македонян, и справедливыми упреками научит их лучшей жизни. Софист исполнил это с жестокой язвительностью: несчастные раздоры греков, сказал он, создали могущество Филиппа и Александра — во время смуты ведь и жалкая личность может иногда достигнуть почетного положения. Раздраженные этим македоняне вскочили, а Александр сказал: «Олинфянин дал нам доказательство не своего искусства, но своей ненависти против нас». Каллисфен, уходя домой, трижды сказал самому себе: «И Патрокл должен был умереть, а был ведь выше тебя».
Естественно, что царь принимал азиатских вельмож согласно с обычным церемониалом персидского двора; но для них было чувствительным неравенством то, что греки и македоняне имели право приближаться к его Царскому Величеству без таких форм преданности. Каковы бы ни были прежнее положение и взгляды царя, он должен был желать устранить это различие и ввести восточное поклонение в обычай двора; но, с другой стороны, подобный приказ мог бы дать предрассудкам, которыми были заражены многие, повод к превратным толкованиям и к недовольству. Гефестион и некоторые другие приняли на себя инициативу по введению этого обычая. На первом пиру, как рассказывают, они должны были осуществить его на практике; на нем говорил в этом смысле Анаксарх, а Каллисфен в своей подробной и серьезно возражавшей против этого намерения речи, обращенной прямо к царю, говорил так беспощадно резко, что царь, видимо оскорбленный, запретил более упоминать об этом деле. В другом рассказе передается, что царь взял за столом золотую чашу и обратился с тостом вначале к тем, с которыми он условился относительно поклонения; тот, к кому он обращался таким образом, выпивал свою чашу, вставал, кланялся в ноги и получал затем поцелуй от царя. Когда, наконец, очередь дошла до Каллисфена и царь обратился с тостом к нему, а сам продолжал разговаривать с сидевшим рядом с ним Гефестионом, то философ выпил чашу и поднялся, чтобы подойти к Александру и поцеловать его; царь сделал вид, что не замечает его, но один из этеров сказал: «Не целуй его, о царь, он единственный не молился на твою особу». После этого Александр отказал ему в поцелуе, а Каллисфен, возвращаясь на свое место, сказал: «Итак, я ухожу одним поцелуем беднее».
Многое другое рассказывает еще об этих событиях. Заслуживает особого внимания сообщение о том, что, по словам Гефестиона, при предварительном обсуждении этого вопроса Каллисфен тоже согласился на земные поклоны, а еще большего внимания — сообщение о том, что телохранитель Лизимах и двое других указали царю на высокомерное поведение софиста и привели его выражения об убиении тиранов, на которые следовало обратить тем более внимания, что его приверженцами были многие из знатной молодежи, смотревшие на его слова как на изречения оракула, а на него самого как на единственного свободного человека среди многотысячного войска.
По обычаю, ведшему свое происхождение еще от времен царя Филиппа, сыновья знатных македонян при своем вступлении в юношеский возраст призывались ко двору и начинали свою карьеру и свое военное поприще около особы царя как «царские юноши» и как его «телохранители»; в военное время они составляли его ближайшую свиту, занимали ночной караул в его жилище, подводили ему лошадь, окружали его за столом и на охоте. Они состояли под его непосредственным покровительством, и только он имел право наказывать их, он заботился об их научном образовании, и для них главным образом и были приглашены философы, поэты и риторы, сопровождавшие Александра.
В числе этих знатных молодых людей находился Ермолай, сын Сополиды, того самого, который был из Павтаки послан для вербовки в Македонию. Ермолай, пламенный почитатель Каллисфена и его философии, как кажется, с увлечением воспринял мнения и тенденции своего учителя, с юношеским недовольством смотрел он на эту смесь греческих и персидских обычаев и на пренебрежительное отношение к обычаям македонским. На одной охоте (по придворному обычаю, царю принадлежало право метнуть дротик первому), когда перед Александром выбежал на тропинку кабан, молодой человек позволил себе метнуть дротик первым и положил животное на месте. При других обстоятельствах царь, может быть, и не обратил бы внимания на это нарушение этикета, но так как то был Ермолай, то он посмотрел на этот поступок как на сделанный намеренно и подверг юношу соответственному наказанию, приказав высечь его и отнять у него лошадь. Ермолай не чувствовал неправоты своего поступка, а только возмутительное оскорбление, которое было ему нанесено. Его близким другом был Сострат, сын того самого тимфейца Аминты, который при процессе Филоты был со своими тремя братьями заподозрен в соучастии и который, чтобы доказать свою полную невинность, искал себе смерти в бою, этому Сострату Ермолай открылся, что если ему не удастся отомстить, то ему жизнь не в жизнь. Склонить на свою сторону Сострата было нетрудно: Александр, сказал он, уже отнял у него отца и теперь опозорил его друга. Оба приятеля посвятили в свою тайну еще четверых других из отряда царских юношей: то были Антипатр, сын бывшего наместника Сирии Асклепиодора; Эпимен, сын Ар-зеи; Антикл, сын Феокрита, и фракиец Филота, сь/н Карзида; они условились умертвить царя во время сна в ту ночь, когда караул будет занимать Антипатр.
Царь, как рассказывают, ужинал в эту ночь со своими друзьями и затем долее обыкновенного остался в их обществе. Когда же после полуночи он хотел подняться, то одна сирийская женщина, предсказательница, следовавшая за ним многие года и сначала мало обращавшая на себя его внимание, но мало-помалу внушившая ему уважение к себе и добившаяся того, что он стал ее слушать, — эта сири-янка внезапно явилась перед ним, когда он хотел удалиться, и сказала ему, чтобы он оставался и пил всю ночь. Царь последовал этому совету, и таким образом в эту ночь план заговорщиков не удался. Продолжение рассказа имеет более правдоподобный характер. Несчастные молодые люди не отказались от своего плана, но решили привести его в исполнение при первом ночном карауле, который придется в их очередь. На следующий день Эпимен увидел своего близкого друга Харикла, сына Менандра, и рассказал ему о том, что уже произошло и что имеет еще произойти. Пораженный Харикл бросился к брату своего друга Эврилоху и заклинал его спасти царя быстрым доносом; Эврилох поспешил в ставку царя и открыл страшный план Лагиду Птолемею. По его доносу царь приказал немедленно арестовать заговорщиков, которые были допрошены и подвергнуты пытке, они раскрыли свои планы, своих соучастников и заявили, что Каллисфен знал об их намерениях, он тоже был взят под стражу. Призванное для военного суда войско изрекло над осужденными свой приговор и исполнило его по македонскому обычаю. Каллисфен, бывший греком и не бывший солдатом, был закован в цепи с. тем, чтобы быть преданным суду впоследствии. Александр, как говорят, писал об этом Антипатру: «Юношей побили каменьями македоняне, софиста же я хочу наказать сам, а также и тех, которые прислали его ко мне и которые принимают в свои города изменников против меня». По показаниям Аристовула, Каллисфен умер пленником позднее, во время похода в Индию, а по словам Птолемея, он был предан пытке и повешен.
(Дройзен И. История эллинизма. — Ростов-на-Дону, 1995)
Время с X до середины XI века отмечено большим упадком папства. Распад Франкского государства в середине IX века избавил папство от зависимости, в которой оно находилось у франкских королей. Затем более 70 лет (883–955) папский престол был игрушкой в руках римских феодалов. Они свергали и убивали (обычно душили) одних пап и сажали на папский престол других — своих ставленников. Случалось, что папский престол занимало одновременно двое и трое пап. С 891 по 931 год (за 40 лет) сменились 15 пап. Некоторые из них управляли церковью менее года.
О нравах, царивших в это время при папском дворе, можно судить на основании следующего эпизода конца IX века Папа Стефан IV (896–897) питал вражду к своему предшественнику Формозу (891–896). По его приказу труп Формоза был выкопан из могилы, облачен в папские одежды и посажен на трон: над мертвым был устроен судебный процесс. Его обвинили в незаконном занятии папского престола. Мертвец был осужден, с него сорвали папские одеяния, отрубили три пальца правой руки (которыми папа дает благословение) и труп бросили в Тибр.
В X веке знатные и богатые римлянки — Феодора и ее две дочери (Мароция и Феодора) — сажали на далекий престол своих любовников и убивали неугодных им пап. Так, Иоанн X (архиепископ Равеннский) стал папой благодаря Феодоре и ее двум дочерям, Марозии и Феодоре младшей, — трем девкам…
Мароция же организовала убийство этого папы, а в 931 году возвела на папский престол своего сына от первого брака Иоанна XI. Он стал папой двадцати лет от роду. Иоанн XI во всем слушался матери, которая фактически управляла делами папского престола. Внук развратной Мароции стал папой в восемнадцать лет: это был Иоанн XII (956–963). Он превратил папский дворец в вертеп, на устраивавшихся им оргиях пили за здоровье сатаны; за деньги он посвятил однажды в епископы десятилетнего мальчика; этот папа совершал обряд посвящения в конюшне.
Бессильный справиться со своими противниками — римскими феодалами, — Иоанн XII призвал на помощь германского короля Оттона I (в 961 году). Оттон I, стремившийся прибрать Италию к рукам, охотно откликнулся на этот призыв: он явился с войском в Рим и помог папе усмирить мятежных феодалов. В свою очередь, папа в 962 году короновал Оттона I императорской короной.
С того времени папы на сто лет попали в зависимость от германских императоров. Было установлено, что папа может вступить на престол лишь после принесения присяги императору.
Германские императоры сажали на папский престол своих ставленников, когда же император удалялся из Рима, местные феодалы заменяли их своими людьми. В середине XI века на папском престоле одновременно оказалось трое пап. Император Генрих III явился в Италию, и на церковном соборе в Сутри (в 1046 году) все трое по его повелению были низложены, а папой избран немецкий епископ, принявший имя Климента II.
В числе свергнутых был, между прочим, Григорий VI, купивший папский престол за деньги у папы Бенедикта IX. История этой сделки такова. Бенедикт IX был крайне развращенным и порочным человеком, не останавливавшимся ни перед каким преступлением. Он стал папой десятилетним мальчиком! Чтобы закрепить папский престол за своим родом, Бенедикт IX решил жениться. Но отец невесты потребовал от него отказаться от папского престола. Тогда Бенедикт IX продал папский престол архидиакону Грациану, принявшему имя Григория VI.
Нет ничего удивительного в том, что в период, когда папство находилось в состоянии полного разложения и крайнего морального упадка, на папском престоле оказалась однажды, как гласят источники, женщина — папесса Иоанна, правившая под именем Иоанна VII. Ряд историков считает это не легендой, а вполне достоверным фактом. Правление папессы относят к середине IX века. В третьем варианте хроники летописца Мартына Польского, написанной не позднее 1278 года, сообщается, что преемником папы Льва IV (855 год) был Иоанн Англичанин (родом из Майнца), который занимал папский престол 2 года 7 месяцев 4 дня и умер в Риме. Говорят, — пишет хронист, — он был женщиной в мужском платье. Из сообщения хрониста видно, что, будучи в папском звании, она забеременела от служащего курии и родила по дороге в Латеран; после родов папесса тотчас умерла. В каталоге пап ей не отведено места.
Когда на Констанцском церковном соборе Гуса обвиняли в том, что он говорил, что церковь может существовать без видимого главы, он ответил: «Без главы и без начальника была церковь, когда в течение двух лет и пяти месяцев панствовала женщина Иоанна». Далее Гус сказал: «…можно ли считать безупречным и не запятнанным папу Иоанна, оказавшегося женщиной, которая публично родила ребенка?»
(Шейман М. Папство. — М., 1961)
В конце XIII века между папой Бонифацием VIII и французским королем Филиппом IV возник конфликт в связи· с обложением налогом церквей во Франции. Папа считал взимание налогов с церковных имуществ в любой стране привилегией Рима. Конфликт, возникший по этому поводу, перерос в более широкий — о прерогативах папской и королевской властей вообще. Король запретил вывоз из Франции золота и серебра, которые выплачивались церковью папе. Он велел сжечь папскую буллу о том, что папская власть выше всех светских властей.
Агенты Филиппа IV, посланные в Италию, захватили папу. Он был освобожден своими сторонниками и вскоре после этого умер (1303 год). Новый папа Бенедикт XI пробыл на папском престоле недолго. После его смерти Филипп IV добился избрания на папский престол французского епископа, правившего под именем Климента V (1305–1314). В его правление папский двор в 1309 году был перенесен в г. Авиньон, на юге Франции. Папы на 70 лет стали фактически пленниками французских королей. Во время пребывания папского двора в Авиньоне на папский престол избирались только французские епископы.
И в годы «авиньонского плена» папы не отказывались от своих теократических притязаний. Особенно много внимания они уделяли выкачиванию денег из всех стран Европы на содержание своего двора. Жизнь пап и их окружения в это время представляла собой картину полного морального разложения. Знаменитый итальянский поэт Петрарка (1304–1374) писал о папском Авиньоне, где он сам жил, что это новый «Вавилон», гнездо предательств, «в котором ютится все зло, какое только существует на свете»; папский Авиньон — это «горнило обманов, жестокая тюрьма, где гибнет добро, родится и питается зло; ад для живых…». В написанном незадолго до смерти «Письме к потомкам» Петрарка так говорит об Авиньоне: «Авиньон — имя этому городу, где римский первосвященник держит и долго держал в позорном изгнании церковь Христову…».
«Авиньонский плен» закончился в 1377 году. Чтобы окончательно не потерять свои итальянские владения, папа Григорий XI вернулся в Рим. После его смерти кардиналы, находившиеся в Риме, избрали на папский престол итальянца, принявшего имя Урбана VI. Другая часть кардинальской коллегии, в Авиньоне, избрала «антипапу» — Климента VII. Так начался «великий церковный раскол», продолжавшийся сорок лет. В течение всего этого времени один папа находился в Риме, другой — в Авиньоне.· Римского поддерживали главным образом английские, немецкие и итальянские кардиналы, авиньонского — французские, испанские и шотландские. Оба «наместника Христа» проклинали и отлучали друг друга. Церковный собор в Пизе принял решение о смещении обоих пап и избрал третьего. Смещенные папы не признали решений собора, и за папский престол повели борьбу уже не два, а три претендента. Констанцский собор объявил низложенными трех пап, в том числе Иоанна XXIII — бывшего морского разбойника. Другой низложенный собором папа — Бенедикт XIII. Отказался подчиниться этому решению и отлучил всех участников собора, а собор, в свою очередь, отлучил его самого. Все это привело к сильному подрыву авторитета папства.
В самом начале XV века в церковных кругах возникло так называемое соборное движение: его поддерживали и правящие верхи различных стран. Сторонники соборного движения считали необходимым ограничить папскую власть церковными соборами — как общими («вселенскими»), так и местными, т. е. состоящими из представителей духовенства той или иной страны. При этом в соборах должны были участвовать и светские власти. Сторонники соборного движения высказывались за то, чтобы церковь в каждой стране была независима от Рима; они стремились сдерживать финансовые притязания папства. Было выдвинуто требование восстановления единства церкви с тем, чтобы она была в состоянии успешно подавлять еретические движения, в которых выражалось растущее недовольство народных масс своим угнетенным положением.
В первой половине XV века было созвано четыре церковных собора — упоминавшиеся выше соборы в Пизе (1409) и Констанце (1414–1418), а также в Базеле (1431–1447) и Флоренции (1439). Здесь были приняты решения, гласившие, что соборы получают власть от Христа, и поэтому им обязаны повиноваться все епископы, в том числе и папа. Папство решительно сопротивлялось всяким планам ограничить его власть, но оно вынуждено было отказаться от многих своих притязаний. К середине XV века папы превратились, по сути дела, в мелких итальянских государей, которые широко использовали свое положение руководителей католической церкви для политических интриг, увеличения собственных владений и богатств.
С конца XIV века резиденцией пап в Риме стал Ватиканский дворец.
(Шейман М. Папство. — М., 1961)
8 сентября 1342 года герцог в сопровождении мессера Джованни делла Таза, всех своих сторонников и многих других граждан явился на площадь и вместе с синьорами взошел на трибуну, как называют флорентийцы ступени, ведущие от площади ко дворцу Синьории, откуда и были прочитаны народу условия, установленные между Синьорией и герцогом. Когда дошли до статьи, по которой верховная власть вручалась ему на один год, народ принялся кричать: «Пожизненно!». Когда мессер Франческо Рустикелли, один из членов Синьории, поднялся, чтобы речью своей успокоить возбужденную толпу, слова его прерваны были еще большим шумом; так что по желанию народа герцог избран был владетелем Флоренции не на год, а пожизненно. Тут толпа подхватила его, подняла и торжественно понесла по площади, выкрикивая его имя. По обычаю глава дворцовой охраны в отсутствие членов Синьории должен запереться во дворце; тогда в должности этой состоял Риньери ди Джотто. Подкупленный друзьями герцога, он впустил его во дворец без всякого сопротивления, а испуганные и опозоренные синьоры разошлись по своим домам. Дворец был разграблен герцогской челядью, знамя народа разорвано, а на фасаде дворца прикреплен герб герцога. Все эти события вызвали безграничную скорбь и уныние благонамеренных граждан и величайшую радость тех, кто участвовал в них по невежеству или злонамеренности.
Будучи облечен верховной властью, герцог, дабы лишить всякой власти людей, являвшихся всегда защитниками свободы, запретил членам Синьории собираться во дворце и предоставил им один частный дом; он отобрал знамена у гонфалоньеров компаний, возглавлявших народные вооруженные отряды, отменил Установления справедливости, направленные против грандов, освободил заключенных, вернул во Флоренцию семейства Барди и Фре-скобальди и всем запретил ношение оружия. Дабы лучше защищаться от внутренних врагов, он замирился с внешними, причем весьма ублаготворил жителей Ареццо и всех других противников; заключил мир с Пизой, хотя был призван в качестве синьора для ведения с нею войны; аннулировал обязательства, выданные купцам, одолжившим республике деньги для ведения Луккской войны; увеличил прежние налоги и установил новые; лишил Синьорию всякой власти. Управителями у него были мессер Бальоне из Перуджи и мессер Гульельмо из Ассизи, каковые вместе с мессером Череттьери Висдо-мини и являлись его советниками. Он донимал граждан тяжкими поборами, суд вершил несправедливо, а строгость нравов и человечность, которые он на себя напускал, обернулись гордыней и жестокостью. Таким образом, многие граждане из грандов и знатных пополанов находились под постоянной угрозой денежных штрафов, смерти и всевозможных иных способов угнетения. А чтобы вне города его правление было не лучше, чем внутри, он назначил для флорентийской территории за пределами столицы шесть управителей, которые угнетали и грабили сельских жителей. Гранды были у него на подозрении, несмотря на то что они же его поддерживали и он многих из них возвратил в отечество. Он не мог представить себе, чтобы благородные души, какие часто можно встретить среди нобилитете, чувствовали себя удовлетворенными под его владычеством. Поэтому он принялся заигрывать с низами в расчете на то, что с их помощью и при поддержке чужеземного оружия сможет сохранить тиранию. Когда наступил месяц май, который в народе обычно отмечают празднествами, он приказал образовать из низов и из тощего народа вооруженные отряды, которым дал громкие названия, раздал знамена и деньги. Из них одни торжественно ходили по городу, а другие принимали их с великой пышностью. Всюду распространилась молва о возвышении герцога, и к нему стали стекаться французы, а он раздавал им должности как людям, которым мог вполне довериться. Так что вскоре Флоренция не только подпала под власть французов, но стала даже перенимать их обычаи и наряды, ибо и мужчины, и женщины подражали им без всякого стыда, позабыв об отечественных обычаях. Но больше всего возмущали в нем и его приспешниках насилия, которые они, не краснея, позволяли себе в отношении женщин.
Так и жили граждане Флоренции, с негодованием глядя на то, как сокрушается величие их государства, как извращаются все установления, как уничтожается законность, портятся нравы, попирается всякая пристойность. Те, кто никогда не наблюдал внешней пышности монархической власти, не могли без горести видеть, как по городу торжественно разъезжает герцог, окруженный конной и пешей свитой. И для того, чтобы еще яснее сознавать свой позор, были они вынуждены выражать почтение тому, кого смертельно ненавидели. К этому еще добавлялся страх, вызываемый частыми казнями и непрерывными поборами, терзавшими и разорявшими город. Негодование и страх граждан были хорошо известны герцогу, и сам он тоже боялся, но тем не менее делал вид, будто считает, что всеми любим. И вот случилось, что Маттео Мороц-цо, то ли для того, чтобы заслужить его милость, то ли чтобы отстранить от себя погибель, донес ему о заговоре, который учиняли против него семейство Медичи и еще кое-кто из граждан. Однако герцог не только не начал следствия по делу, но вместо этого предал постыдной смерти доносчика. Такие действия герцога отняли у всех, кто готов был осведомлять его об опасности, всякое желание делать это. За то, что Бертоне Чини открыто возмущался его поборами, он велел отрезать ему язык с таким мучительством, что Бертоне скончался. Гнев народа и ненависть к герцогу от этого еще усилились, ибо флорентийцы, привыкшие и делать, и говорить совершенно свободно все, что хотели, не могли перенести, чтобы им затыкали рот.
Возмущение и ненависть дошли до того, что не только флорентийцы, не умеющие ни сохранять свободу, ни переносить рабства, но даже самый приниженный народ загорелся бы стремлением вернуть свободную жизнь. И вот множество граждан всех состояний замыслили или отдать свою жизнь, или «вновь стать свободными. Три рода граждан — нобили, пополаны и ремесленники — учинили три заговора. Помимо общих оснований для ненависти к герцогу, у них всех были и свои особые причины: гранды возмущены были тем, что управление государством им так и не досталось; пополаны тем, что они его лишились, а ремесленники — потерей заработков. Архиепископом Флоренции был мессер Аньоло Аччаюоли, который поначалу прославлял в проповедях своих деяния герцога и весьма помог ему завоевать любовь народа. Но когда он увидел герцога полновластным государем и познал все его тиранство, то счел, что тот обманул надежды родины, и, дабы искупить свою вину, решил, что рука, нанесшая рану, должна и вылечить ее. Поэтому он стал главой первого и самого сильного заговора, в коем участвовали также Барди, Росси, Фрескобальди, Скали, Альтовити, Магалотти, Строцци и Манчини. Главарями Второго были мессеры Манно и Корсо Донати, а с ними заодно — Пацци, Кавиччули, Черки и Альбицци. Во главе его стоял Антонио Адимари, и в нем участвовали Медичи, Бордони, Ручеллаи и Альдобрандини. Эти думали сперва умертвить герцога в доме Альбицци, куда, как они полагали, он придет в день святого Иоанна смотреть на конские бега. Однако он туда не пришел, и замысел этот не удался. Явилась у них мысль напасть на него во время прогулки его по городу, но это было весьма затруднительно, ибо герцог выезжал всегда хорошо вооруженный и в сопровождении сильного конвоя, к тому же всегда отправлялся в разные места, так что неизвестно было, где его подстерегать. Обсуждали и вопрос об умерщвлении герцога в Совете, но там даже после его гибели они оказались бы в руках его охраны.
Пока заговорщики вырабатывали все эти планы, Антонио Адимари открыл их замыслы кое-кому из своих друзей в Сиене, чтобы получить от них помощь, назвав им некоторых заговорщиков и убеждая, что весь город готов к борьбе за свободу. "Один из сиенцев, в свою очередь, сообщил об этом мессеру Франческо Брунеллески, не для того чтобы сделать донос, а потому, что он считал его участником заговора. Мессер же Франческо, то ли страшась за себя, то ли из ненависти к некоторым заговорщикам, открыл все герцогу, который велел схватить Паголо дель Мадзека и Симоне да Монтерапполи. Те поведали ему, кто заговорщики и сколько их; герцог пришел в ужас, и ему посоветовали не арестовывать их, а только вызвать на допрос, ибо, если они скроются, изгнание избавит его от них без лишнего шума. Герцог тогда вызвал Антонио Адимари, каковой, полагаясь на сообщников, явился к герцогу и был арестован. Мессер Франческо Брунеллески и мессер Угуччоне Буондельмонти посоветовали герцогу прочесать вооруженными отрядами всю страну и всех захваченных предавать смерти, но этот совет он отклонил, считая, что против такого количества врагов войска у него недостаточно, и принял другое решение, которое, если бы его удалось осуществить, избавило его от врагов и укрепило его власть. Герцог имел обыкновение вызывать к себе граждан по своему выбору, чтобы советоваться с ними по делам города. Он составил список из Трехсот граждан и послал к ним нарочных с вызовом якобы на совет: намерение его состояло в том, чтобы, собрав их у себя, умертвить или бросить в темницу и тем самым избавиться от них. Но арест Антонио Адимари и приказ о сборе войск, что невозможно было сохранить в тайне, насторожили граждан, особенно же заговорщиков, и наиболее смелые отказались повиноваться вызову. А так как все они ознакомились со списком, то и узнали своих единомышленников и поддержали друг в друге мужественную решимость лучше умереть с оружием в руках, чем позволить, чтобы их погнали на бойню точно скотов. Так что весьма скоро все три группы заговорщиков открылись друг другу, и решено было на следующий день, 26 июля 1343 года, учинить на Старом рынке беспорядки, а затем взяться за оружие и призвать народ к борьбе за свободу.
На следующий день при полуденном звоне колокола заговорщики, согласно отданному приказу, взялись за оружие, весь народ под возгласы «Свобода!» вооружился, и каждый занял свое место у себя в квартале под знаменами народных отрядов, которые втайне приготовили заговорщики. Все главы семейств нобилей и пополанов собрались и дали клятву защищать друг друга, а герцога предать смерти. К ним не примкнули только Буондельмонти и Кавальканти да еще те четыре семейства пополанов, которые содействовали приходу герцога к власти: эти, объединившись с мясниками и другими из низов, сбежались с оружием на площадь и стали на его защиту. Как только начался мятеж, герцог укрепился во дворце, а его сторонники, размещенные в разных концах города, вскочили на своих коней и устремились на площадь, но по дороге их перехватывали и убивали. Однако около трехсот всадников сумели все же прорваться на площадь. Герцог колебался, сражаться ему с врагами на площади или же защищаться во дворце. Но Медичи, Кавиччули, Ручеллаи и другие семейства, больше всего пострадавшие от герцога, со своей стороны опасались, что, если он покажется на площади, многие из тех, кто сейчас восстал, опять превратятся в его сторонников, и чтобы не дать ему возможности сделать вылазку и увеличить свои силы, они объединились и ворвались на площадь. При их появлении люди из пополанских семейств, принявших сторону герцога, видя, что на них безо всякого стеснения нападают, а судьба герцогу изменяет, тоже изменили свои чувства и присоединились к согражданам, кроме мессера Угуччоне Буондельмонти, который вошел во дворец, и мессера Джанноццо Кавальканти, который с частью своих сторонников отступил к Новому рынку. Там он взобрался на скамью и стал призывать народ, идущий с оружием на площадь, встать на защиту герцога, причем всячески запугивал людей, преувеличивая силы герцога и грозя им смертью, если они будут упорствовать в своем намерении восстать против государя. Видя, что никто за ним не идет и что он только зря тратит силы, он решил не испытывать больше судьбу и заперся у себя дома.
Между тем схватка на площади между народом и людьми герцога превратилась в настоящее сражение, и хотя последним за стенами дворца защищаться было легче, они были побеждены: одни из них сдались на милость противника, другие укрылись во дворце. Пока на площади сражались, Корсо и Америго Донати с частью вооруженного народа ворвались в тюрьму Стинке, сожгли документы подеста и государственного казначейства, разгромили дома управителей и перебили всех прислужников герцога, какие попадались им под руку. Герцог, со своей стороны, видя, что площадь в руках его врагов, весь город на их стороне и ни на какую помощь надежды нет, попытался вернуть себе симпатии народа какими-либо великодушными деяниями. Он велел привести к себе заключенных, с ласковыми речами вернул им свободу и посвятил в рыцари Антонио Адимари, хотя тот совсем этого не желал. Он велел также снять свой герб, красовавшийся над дворцом, и заменить его гербом флорентийского народа. Но все эти уступки, запоздалые и неуместные, ибо они были вырваны силой и дарованы скрепя сердце, мало ему помогли. Полный досады, он оставался осажденным у себя во дворце и осознал, наконец, что, стремясь к слишком многому, потерял все и что через несколько дней придётся ему принять смерть или от голода, или от меча. Дабы восстановить порядок в государстве, граждане собрались в Сан Репарата и избрали четырнадцать человек из своего состава — половину из грандов, половину из пополанов, которых вместе с епископом они облекли всеми полномочиями для восстановления Флорентийского государства. Выбрали также шерсть человек для осуществления функций подеста, пока их не сможет сменить тот, кого вновь назначат.
Между тем во Флоренцию прибыли множество вооруженных людей на помощь народу и среди них сиенцы во главе с шестью посланниками, людьми, весьма чтимыми у себя на родине. Они пытались выступить посредниками между народом и герцогом; однако народ не пожелал и слышать о каких-либо переговорах, пока ему не выдадут на суд и расправу мессера Гульельмо из Ассизи и его сына, а также мессера Черреттьери Висдомини. Герцог на это· никак не соглашался, но тут ему стали угрожать люди, осажденные вместе с ним во дворце, и он вынужден был уступить силе. Без сомнения, ярость в сердцах людей гораздо острее и раны гораздо глубже, когда идет борьба за восстановление свободы, чем когда ее защищают. Мессер Гульельмо и сын его попали в руки бесчисленных врагов, а сын этот был почти мальчик, еще не достигший восемнадцати лет. И все же ни молодость его, ни невиновность, ни красота не могли спасти его от ярости толпы. Те, кому не удалось нанести ударов отцу и сыну, пока они были еще живы, кромсали их трупы и, не довольствуясь ударами мечей, рвали тела их пальцами. А чтобы насытить мщением все свои чувства, они, насладившиеся их криками, зрелищем их ран, впивавшиеся в их плоть, захотели и на вкус попробовать ее, так чтобы мщение утолило не только внешние чувства, но и нутро.
Бешенство это оказалось столь же губительным для ГуЛьельмо из Ассизи с сыном, сколь и спасительным для мессера Черреттьери. Толпа, утолив свою жестокость этими двумя жертвами, о нем позабыла. Его никто не требовал, он и остался во дворце, а ночью некоторые из друзей и родственников незаметно вывели его оттуда. Когда толпа насытила ярость свою пролитой кровью, заключено было соглашение, по которому герцогу предоставлялось право удалиться из Флоренции со всем имуществом и своими людьми при условии отказа от власти над нею, каковое соглашение он ратифицирует уже вне ее пределов, в Казентино. Заключив это соглашение, он 6 августа выехал из Флоренции в сопровождении множества граждан и по прибытии в Казентино подтвердил свое отречение скрепя сердце. Он бы не сдержал данного слова, если бы граф Симоне не пригрозил, что препроводит его обратно во Флоренцию. Был этот герцог, как видно по его правлению, жаден, жесток, труднодоступен и высокомерен в обращении. Стремился он не к расположению народа, а к порабощению его и потому хотел вызывать страх, а не любовь. Внешность его была не менее отвратительна, чем повадки: был он мал ростом, чернявый, с длинной, но реденькой бородой, так что, с какой стороны на него ни смотреть, он заслуживал только ненависть. Так вот через десять месяцев по злобности нрава своего лишился он верховной власти, которую захватил по зловредным советам своих сторонников.
(Маккиавелли Н. История Флоренции. — Л., 1973)
Едва умер Козимо, как сын его Пьеро, наследник его имущества и власти, призвал к себе мессера Ди-отисальви Нерони, человека весьма влиятельного и пользовавшегося у сограждан большим уважением. Козимо же настолько доверял ему, что, умирая, наказал сыну руководствоваться его советами во всем, что касалось управления личным достоянием семьи, и в делах государственных. Пьеро поэтому проявил к мессеру Диотисальви такое же доверие, с каким относился к нему Козимо, и так как он хотел повиноваться воле отца после кончины его так же, как и при жизни, то и решил в делах имущественных и государственных поступать так, как посоветует ему Нерони. Для начала же он заявил, что велит принести все расчеты по доходам с имущества и передаст их мессеру Диотисальви, чтобы тот рассмотрел, что там в порядке, а что нет, и затем дал ему советы по своему разумению. Мессер Диотисальви обещал проявить в этом деле всяческое рвение и величайшую честность, но, когда документы оказались у него в руках, он обнаружил всюду довольно существенные неполадки. А так как личное честолюбие свое он ставил выше дружеских чувств к Пьеро и памяти былых благодеяний Козимо, то и решил, что теперь ему нетрудно будет отнять у Пьеро его добрую славу и лишить его положения, оставленного ему в наследство отцом. И вот мессер Диотисальви явился к Пьеро с советом, по видимости вполне разумным и благородным, но по существу своему гибельным. Он сообщил ему, что дела его в расстройстве, и назвал сумму денег, которую необходимо иметь для того, чтобы не поколебался его кредит, а месте с ним его репутация богача и влияние на дела государства. При этом он сказал, что самый правильный способ поправить беду — это постараться получить обратно те деньги, которые отец его мог потребовать от своих должников, как сограждан, так и чужеземцев. Козимо, стремясь заручиться сторонниками во Флоренции и друзьями за пределами ее, был так щедр на деньги, что Пьеро теперь являлся заимодавцем на сумму весьма немалую и могущую быть для него существенно важной. Пьеро, которому хотелось дела свои поправить своими же средствами, совет этот показался разумным и справедливым. Но едва лишь он распорядился потребовать возвращения этих денег, как должники пришли в негодование, словно он домогался не своего же добра, а пытался присвоить их имущество, и принялись беззастенчиво поносить его, называя неблагодарным и жадным.
Как только мессер Диотисальви убедился в том, что Пьеро, последовав его совету, утратил в народе всякую популярность, он объединился с мессером Лукой Питти, мессером Аньоло Аччаюоли и Никколо Содерини; и совместно они порешили отнять у Пьеро его влияние и власть. У каждого из них были на то свои причины. Мессер Лука хотел оказаться на месте Козимо — теперь он был уже настолько знатным, что его раздражала необходимость считаться с Пьеро. Мессер Диотисальви, отлично зная неспособность мессера Луки удерживать кормило власти, рассчитывал, что, едва Пьеро будет отстранен, вся забота о государственных делах перейдет к нему. Никколо Содерини хотел, чтобы Флоренция жила свободной и управлялась одними лишь магистратами. У мессера Аньоло были следующие причины для особой ненависти к дому Медичи. Уже довольно давно сын его Рафаэлло женился на Алессандре Барди, принесшей ему очень значительное приданое. Свекор и муж плохо обращались с ней, то ли по ее вине, то ли по клеветническим наветам; но родич ее Лоренцо ди Ларионе, движимый жалостью к молодой женщине, как-то ночью с помощью большого числа вооруженных людей похитил ее из дома мессера Аньоло. Семейство Аччаюоли подало жалобу на оскорбление, нанесенное ему семейством Барди. Дело было передано для вынесения по нему приговора Козимо, который решил, что Аччаюоли должны вернуть Алессандре ее приданое, а вернется ли она к мужу или нет — это уж предоставляется на ее усмотрение. Мессер Аньоло счел, что, вынеся такое решение, Козимо поступил в отношении его не по-дружески, но ему он отомстить не мог и теперь решил разделаться с его сыном.
Хотя побуждения у заговорщиков были различные, говорили они только об одном: о стремлении к тому, чтобы республика управлялась магистратами, а не прихотью нескольких могущественных граждан. Вдобавок всеобщая ненависть к Пьеро сильно увеличивалась из-за того, что как раз в это время многие торговцы разорялись, и виновником их разорения открыто выставляли Пьеро: он, мол, своим неожиданным требованием возвратить долг довел их до постыдного и невыгодного городу банкротства. К этим поводам для недовольства добавились еще переговоры, которые Пьеро вел о брачном союзе между своим первенцем Лоренцо и Клариче Орсини. Они послужили новым предлогом для клеветы: уж если он не пожелает, говорили по этому поводу, породниться с каким-либо флорентийским домом, значит, перестал довольствоваться положением флорентийского гражданина и хочет стать властителем родного города, ибо кто не хочет родниться с согражданами, тот стремится превратить их в своих рабов, и в таком случае вполне справедливо, что они не могут быть ему друзьями. Главари заговора уже считали, что победа в их руках, так как большая часть граждан готова была следовать за ними, ослепленная словом «свобода», которое заговорщики написали на своем знамени для придания благовидности своему делу.
Когда город кипел всеми этими страстями, некоторым из тех, кто ненавидел общественные раздоры, подумалось, нет ли возможности отвлечь от них граждан каким-либо новым общественным увеселением, ибо народ, ничем не занятый, большей частью и является орудием в руках смутьянов. И вот, чтобы занять народ, заполнить чем-нибудь его ум и отвлечь от мыслей о положении государства, сослались на то, что прошел уже год после смерти Козимо, можно развлечь граждан, и приняли решение провести два торжественнейших празднества, подобные тем, которые прежде устраивались во Флоренции. Первое было представлением шествия трех восточных царей — волхвов, которым звезда указывала на рождение Христа: представление это обставили с такой пышностью и великолепием, что в течение нескольких месяцев весь город был занят подготовкой к празднеству и самим празднеством. Второе был турнир — так называется представление поединка между вооруженными всадниками, где выступали самые видные юноши города вместе с наиболее прославленными рыцарями Италии. Причем среди флорентийцев более всех отличился Лоренцо, первенец Пьеро, завоевав первое место не из-за имени своего, а исключительно по личным достоинствам.
Однако, когда празднества эти прошли, к гражданам вернулись прежние мысли, и каждый защищал свое мнение с еще большим пылом, чем когда-либо. От этих разногласий пошли раздоры и немалые смуты, еще усилившиеся из-за двух новых обстоятельств. Первым явилось истечение срока последней балии, вторым — кончина Франческо, герцога Миланского. Преемник его Галеаццо отправил во Флоренцию послов для подтверждения договоров, заключенных его отцом с республикой, а одним из пунктов этого договора было обязательство Флоренции ежегодно выплачивать герцогу определенную сумму денег. Главные противники Медичи воспользовались просьбой нового герцога и при обсуждении этого дела в советах открыто выступили против, заявляя, что дружбу Флоренция вела с Франческо, а не с Галеаццо, и, таким образом, со смертью Франческо прекращаются обязательства, которые не к чему возобновлять. Галеаццо не отличается доблестью Франческо, и союз с ним не может дать никаких выгод. И от Франческо Флоренция не так много получила, а от этого и еще меньше можно добиться. Если же кто из граждан хочет оплачивать его могущество, то он идет против гражданских интересов и свободы города. Пьеро в противовес этому заявил, что не годится из-за скупости терять такого выгодного союзника, что ни для Флорентийской республики, ни даже для всей Италии нет ничего более полезного, чём дружба с герцогом, чтобы в противном случае венецианцы не попытались бы или показной дружбой, или открытой войной прибрать к своим рукам герцогство Миланское. Ведь едва лишь узнают они, что Флоренция отошла от союза с герцогом, как тотчас же с оружием в руках выступят против него, и так как он молод, едва утвердился на троне и без союзников, они легко справятся с ним либо хитростью, либо силой; но и в том, и в другом случае это будет гибельно для Флорентийской республики.
Ни речи Пьеро, ни его доводы не были приняты во внимание, и взаимная враждебность начала проявляться вполне открыто. Обе партии собирались по ночам отдельными группами. Сторонники Медичи — в Крочетте, противники — в церкви Пиета. Последние, стремясь во что бы то ни стало погубить Пьеро, заставили множество граждан подписаться в том, что они сочувствуют этому замыслу. На одном из ночных сборищ они, в частности, советовались насчет того, как им теперь действовать. Все одинаково желали ослабить могущество Медичи, но никак не могли договориться о способе действия. Одни, наиболее умеренные и сдержанные, предлагали просто не возобновлять балию, поскольку срок ее все равно истек. Таким образом стремление всех граждан будет удовлетворено: править будут советы и магистраты, и влияние Пьеро на дела государства само по себе вскоре прекратится. Потеряв это влияние, он потеряет и коммерческий кредит: личные его средства на исходе, а если воспрепятствовать тому, чтобы он использовал общественные, это и приведет его к полному банкротству. Тогда он уже никому не будет страшен, и республика обретет свободу без кровопролития и безо всяких изгнаний из города, чего должен желать каждый хороший гражданин. Наоборот, прибегнув к силе, можно подвергнуться всевозможным опасностям, ибо найдется немало людей, которые не обратят внимания на падение человека, совершившееся, так сказать, само собой, но начнут его поддерживать, если заметят, что кто-то старается его низвергнуть. К тому же, если против Пьеро не принимать никаких чрезвычайных мер, у него не будет ни малейшего предлога вооружаться и искать сторонников. Если же он это все-такй сделает, то к своей величайшей невыгоде: таким поведением он возбудит подозрение в любом гражданине и обречет себя на верную ги-‘ бель, дав своим противникам в руки оружие против себя.
Однако многие другие участники сборища не одобряли такой проволочки. Они утверждали, что вре-_ мя работает не на них, а на Пьеро. Естественный ход событий для Пьеро нисколько не опасен, для них же таит немалую угрозу. Враждебные ему магистраты оставят его таким образом в городе, а друзья, погубив этих врагов Медичи, сделают его, как это случилось в 1458 году, всемогущим. И если ранее высказанное мнение вполне благородно, то это является подлинно мудрым. Надо уничтожить его, воспользовавшись нынешним положением, когда умы граждан против него возбуждены. Самый верный способ действий — вооружиться самим, а для того чтобы иметь поддержку вовне, взять на жалованье маркиза Феррарского; когда же на выборах придет к власти дружественная нам Синьория — расправиться с ним. Под конец собравшиеся договорились дожидаться новой Синьории и действовать смотря по обстановке.
Среди заговорщиков находился Никколо Федини, выполнявший на этом собрании обязанности секретаря. Привлеченный гораздо более очевидной выгодой, он раскрыл Пьеро весь замысел его врагов, принеся ему список заговорщиков и всех давших им свою подпись. Пьеро испугался, увидев, сколько граждан, и притом весьма видных, желают его гибели. По совету друзей он тоже решил собрать подписи своих сторонников. Поручив это дело одному из вернейших друзей, он смог убедиться в том, как легкомысленны и неустойчивы умы граждан, ибо многие из тех, кто давал подписи его врагам, расписались теперь в его поддержку.
Пока враги и друзья Пьеро вершили все эти дела, подошло время обновления высшей магистратуры, и гонфалоньером справедливости стал Никколо Содерини. Дивное это было зрелище, когда его вели ко дворцу в сопровождении не только наиболее именитых граждан, но всего народа, и во время шествия увенчали его венком из ветвей оливы, чтобы показать, что это человек, от которого только и будет зависеть свобода и благо отечества. Этот пример, подобно многим другим, показывает, как нежелательно вступать в важную должность или получать верховную власть, когда окружающие о тебе преувеличенного мнения: делами своими ты не всегда можешь оправдать это мнение, ибо люди обычно требуют большего, чем то, на что ты способен, а под конец ты обретаешь только позор и бесчестье.
У Никколо Содерини был брат Томмазо. Никколо отличался большей смелостью и энергией, Томмазо — большей рассудительностью. Он был связан с Пьеро узами прочной дружбы. Хорошо зная своего брата и его стремление вернуть республике свободу так, чтобы при этом никто не пострадал, он посоветовал ему составить новые списки кандидатов на должности, включив в избирательные сумки имена только сторонников свободы. При таком способе действий, говорил он, можно укрепить государство безо всяких волнений и никому не нанеся ущерба. Никколо легко поддался уговорам брата и все время своего пребывания в должности потратил на это тщетные усилия. Друзья его из числа главарей заговора не вмешивались, из зависти они не хотели, чтобы управление государством изменилось благодаря Никколо, рассчитывая, что достигнут этого и при другом гонфалоньере. Срок пребывания Никколо в этой должности кончился, и так как он многое начал, но ничего не довершил, то и сложил с себя полномочия менее почетным образом, чем получил их.
Пример этот весьма приободрил партию Пьеро. Надежды друзей его укрепились, а многие нейтрально настроенные люди перешли на их сторону. Силы, таким образом, уравнялись, и в течение нескольких месяцев обе партии выжидали. Однако партия Пьеро постепенно становилась все влиятельней, и это подтолкнуло его врагов: они собрались все вместе и решили силой достичь того, чего не сумели или не захотели получить вполне законным и легким путем. Они вознамерились умертвить Пьеро, который лежал больной в Кареджи, вызвав для этой цели к стенам Флоренции маркиза Феррарского. Решено было также, что после смерти Пьеро все выйдут вооруженные на площадь и принудят Синьорию установить государственную власть по их желанию, ибо, хотя не вся Синьория была на их стороне, они рассчитывали, что противники подчинятся из страха. Мессер Диотисальви, чтобы получше скрыть эти замыслы, часто навещал Пьеро, говорил ему, что в городе нет никаких раздоров, и убеждал его всячески оберегать единение граждан. Но Пьеро был осведомлен обо всех этих делах, да к тому же мессер Доменико Мартелли сообщил ему, что Франческо Нерони, брат мессера Диотисальви, уговаривал его перейти на их сторону, доказывая, что они несомненно победят, а партия Медичи обречена.
Наконец Пьеро решил первым взяться за оружие и для этого воспользовался сговором своих противников с маркизом Феррарским. Он сделал вид, что получил от мессера Джованни Бентивольо, владетеля Болоньи, письмо о том, что маркиз Феррарский со своим войском находится на берегу реки Альбо, открыто заявляя, что идет на Флоренцию. Получив якобы это известие, Пьеро вооружился и, окруженный огромной толпой тоже вооруженных людей, явился во Флоренцию. Тотчас же взялись за оружие все его сторонники, а одновременно и противники. Но у сторонников Пьеро, заранее готовившихся к выступлению, было больше порядка, чем у врагов, еще отнюдь не готовых к проведению в жизнь своих замыслов. Мессер Диотисальви, не считая себя в безопасности дома, поскольку он был соседом Пьеро, то ходил во дворец, убеждая Синьорию заставить Пьеро положить оружие, то к мессеру Луке, чтобы тот не отошел от их партии. Но наибольшую деятельность проявил мессер Никколо Содерини, который тотчас же вооружился и в сопровождении почти всего народа из своей картьеры явился в дом мессера Луки и стал уговаривать того сесть на коня и выехать на площадь, чтобы защитить Синьорию, которая на их стороне. Он доказывал, что победа, несомненно, в их руках, и твердил, что не годится мессеру Луке, оставаясь дома, либо постыдно потерпеть от вооруженных врагов, либо оказаться столь же постыдно обманутым безоружными. Как бы ему не раскаяться, когда будет уже поздно, в своем бездействии: если он хочет насильственного низвержения Пьеро, сейчас это легкодостижимо, если же он предпочитает мирный исход, то лучше находиться в положении диктующего мирные условия, чем выслушивающего их. Однако речи эти нисколько не поколебали мессера Луку, ибо он уже забыл свои недружелюбные чувства к Пьеро, который подкупил его обещаниями новых брачных союзов между их семьями и новых выгод. Одна племянница мессера Луки уже была наречена невестой Джованни Торнабуони. Поэтому он стал убеждать мессера Никколо сложить оружие и вернуться к себе домой: вполне достаточно того, что город управляется магистратами, и так будет впредь, оружие должны положить все, а Синьория, где наши в большинстве, пускай будет судьей в гражданских раздорах. Никколо, так и не переубедив его, возвратился к себе, но предварительно сказал: «В одиночестве я не могу спасти республику, но могу предсказать ее злую судьбу. Решение, вами принятое, погубит свободу отечества, у вас отнимет власть и имущество, у меня и у других родину».
Среди всей этой смуты Синьория заперлась во дворце и вместе со всеми своими магистратами отошла в сторону, не выказывая предпочтения ни одной из партий. Граждане, в особенности те, что последовали примеру Луки, видя, что Пьеро вооружен, а его противники безоружны, стали подумывать уже не столько о том, как повредить Пьеро, сколько о том, как бы с ним сдружиться. Наиболее видные из граждан, главари городских партий, явились во дворец пред лицо Синьории и долго обсуждали дела города и способы, которыми можно было бы умиротворить страсти. Так как Пьеро все время болел и не в состоянии был прибыть на это собрание, все единогласно решили отправиться к нему домой. Единственным исключением оказался Никколо Содерини; предварительно поручив заботу о детях и имуществе брату Томмазо, он удалился в свое поместье, какой оборот примут эти переговоры, от которых ожидал для себя лично беды, а для отечества пагубы.
Прочие же граждане прибыли к Пьеро, и тот из них, которому поручено было выступить с речью, стал жаловаться на смуту в городе, заявив, что главным виновником должен рассматриваться тот, кто первый взялся за оружие. Граждане и правительство не знают, чего именно хочет Пьеро, а ведь он-то первый и вооружился, и поэтому пришли узнать его волю, причем, если она соответствует благу отечества, они готовы ее принять. На это Пьеро отвечал так. Обвинять в беспорядках следует не того, кто первый взялся за оружие, а тех, кто своим поведением до этого довел. И если хорошенько подумать над тем, как они вели себя по отношению к нему, если принять во внимание все эти ночные сборища, сбор подписей, интриги с целью отнять у него и родной город, и жизнь, то легко увидеть, что из-за них-то он и взялся за оружие. Но ведь оружие оставалось в пределах его дома, и это ясно доказывало его намерения: только защищаться, никому не причиняя вреда и ущерба. Он ничего не хотел, ничего не домогался, кроме безопасности и спокойной жизни, и никогда не высказывал никаких иных намерений, ибо, когда истек срок балии, он и не помыслил о том, чтобы вернуть себе особые полномочия каким-либо чрезвычайным способом; его вполне устраивало, чтобы государством управляли обычные магистраты — только бы они сами этим довольствовались. Пора бы вспомнить, что Козимо и сыновья его умели жить во Флоренции, пользуясь почетом, и с балией, и без балии, а в 1458 году не его дом постарался восстановить балию, а сами граждане. И если теперь они не хотят балии, так ведь и ему она не нужна. Но есть люди, которым этого мало, которые считают, что им не жить во Флоренции, пока он в ней живет. Конечно, он никогда бы не поверил, ему даже в голову не могло прийти, что друзья его и. его отца сочтут, что им не жить во Флоренции вместе с ним, человеком, который всегда был известен своей любовью к покою и миру. Затем, обернувшись к мессеру Диотисальви и его братьям, находившимся тут же, он сурово и негодующе попрекнул их благодеяниями, полученными ими от Козимо, доверием, которое он им оказывал, и их черной неблагодарностью. В речах его была такая сила, что многие из присутствующих, глубоко тронутые ими, готовы были тут же на месте расправиться с мессером Диотисальви и его братьями, если бы Пьеро их не удержал. В конце концов Пьеро заявил, что он согласен на все, что постановят явившиеся к нему граждане вместе с Синьорией, ибо просит лишь одного — чтобы ему обеспечили безопасность и покой. Затем речь зашла еще о многих других вещах, но никаких решений принято не было, кроме общего пожелания обновить государственное управление и установить новый его порядок.
(Маккиавелли Н. История Флоренции. — Л., 1973)
В то время Пацци были во Флоренции одним из самых благородных и богатых семейств. Главой дома был мессер Якопо, и в знак уважения к его происхождению и богатству народ даровал ему рыцарское звание. У него была одна лишь побочная дочь, но множество племянников, сыновей его братьев Пьеро и Антонио; из них наиболее выдающимися являлись Гульельмо, Франческо, Ренато, Джованни, затем следовали Андреа, Никколо и Галеотто. Козимо Медичи, считаясь с богатством и благородством этого семейства, выдал свою внучку Бьянку за Гульельмо в надежде, что, породнившись между собой, оба семейства объединятся, вследствие чего затихнут ненависть и вражда, порождаемые зачастую простой подозрительностью. Но случилось иначе — так неверны и обманчивы человеческие расчеты! Советники Лоренцо все время убеждали его, как опасно и противно его собственному могуществу допускать, чтобы еще в чьих-то руках сосредоточились и богатство, и власть. Из-за этого ни Якопо, ни его племянникам не поручали важных постов, хотя все считали, что они их достойны. Отсюда начало недовольства Пацци и начало опасений со стороны Медичи.
Итак, эта взаимная вражда продолжала усиливаться. И во всех случаях, когда между семейством Пацци и другими гражданами возникали нелады, магистраты высказывались против Пацци. Когда Франческо Пацци находился в Риме, Совет восьми под самым пустяковым предлогом заставил его вернуться во Флоренцию, не оказав ему при этом тех знаков внимания, которые приняты в отношении именитых граждан.
Пацци со своей стороны повсюду высказывали недовольство в речах, оскорбительных, полных презрения. Тем самым они усиливали подозрения своих соперников и с каждым днем все больше вредили самим себе. Джованни Пацци женился на дочери Джованни Борромео, человека исключительно богатого. К дочери после смерти отца должно было перейти состояние семьи, так как других детей он не имел. Однако племянник Борромео, Карло, завладел частью имущества; и, когда дело разбиралось в суде, был специально издан закон, по которому супруга Джованни Пацци лишалась отцовского имущества и оно переходило к Карло. Пацци отлично поняли, что в этом деле повинны были исключительно Медичи. Джульяно неоднократно выражал по этому поводу негодование своему брату Лоренцо, убеждая его, что можно все потерять, когда желаешь приобрести слишком много.
Однако Лоренцо, будучи еще пылким юношей и упиваясь своей властью, желал участвовать во всех делах и отстаивал свои решения. Пацци же, памятуя о своем знатном происхождении и богатстве, не желали терпеть этого, считая, что действия Лоренцо ущемляют их права, и стали помышлять о мщении.
Первым, кто стал плести интригу против дома Медичи, был Франческо. Более чувствительный и смелый, чем другие, он решил приобрести то, что ему недоставало, ставя на карту все, что у него имелось. Ненавидя флорентийских правителей, он почти все время жил в Риме, где, по обычаю флорентийских купцов, имел немалую казну и вел финансовые дела. Он был связан тесной дружбой с графом Джироламо, и вместе они часто жаловались на поведение Медичи. Дошло до того, что после всех этих совместных жалоб они рассудили, что для того, чтобы один из них мог спокойно существовать в своих владениях, а другой в родном городе, надо произвести во Флоренции переворот, а это, по их мнению, нельзя было сделать, оставив Лоренцо и Джульяно в живых. Они полагали также, что папа и король Неаполитанский охотно поддержали бы их, если бы удалось доказать, что совершить такой переворот нетрудно.
Приняв соответствующее решение, они сообщили о своем замысле Франческо Сальвиати, архиепископу Пизанскому, который из-за честолюбия своего и недавно перенесенной от Медичи обиды — охотно согласился им помогать. Обстоятельно обдумывая между собой, что следует делать, и стремясь обеспечить себе наиболее верный успех, они пришли к заключению, что в их предприятие необходимо втянуть мессера Якопо Пацци, без которого, как им казалось, ничего затевать нельзя. С этой целью решено было, что Франческо Пацци отправится во Флоренцию, а архиепископ и граф останутся в Риме, чтобы своевременно уведомить обо всем папу. Франческо обнаружил, что мессер Якопо осмотрительнее и тверже, чем им хотелось бы, и сообщил об этом своим друзьям в Рим, а там подумали, что склонить его к заговору может лишь значительно более уважаемое лицо, и потому архиепископ и граф сообщили о своем замысле Джован Баттисте да Монтесекко, папскому кондотьеру. Тот считался весьма искусным военачальником и многим был обязан папе и графу. Однако он возразил, что план этот трудновыполним и опасен. Тогда архиепископ стал пытаться преуменьшить все эти опасности и трудности: он говорил о помощи со стороны папы и короля, о том, что флорентийским гражданам Медичи ненавистны, что Сальвиати и Пацци могут рассчитывать на поддержку родичей, что с обоими Медичи покончить будет легко, ибо они ходят по городу без спутников, ничего не опасаясь. Когда же их обоих уже не станет, переменить правительство будет совсем легко. Однако Джован Баттисте в это не верил, ибо от многих других флорентийцев он слышал совершенно обратное.
Папой был послан в Пизанский университет для изучения канонического права Рафаэлло Риарио, племянник графа Джироламо. Он находился еще там, когда папа возвел его в кардинальское достоинство. Заговорщики вздумали привезти этого нового кардинала во Флоренцию, где его приезд мог бы послужить ширмой для заговора, ибо к его людям можно было легко присоединить тех участников заговора, которые еще не находились во Флоренции, и тем самым облегчить осуществление этого плана. Кардинал приехал, и мессер Якопо Пацци принял его в своей вилле в Монтуги, недалеко от Флоренции. Заговорщики хотели воспользоваться пребыванием кардинала, чтобы в связи с этим Лоренцо и Джульяно оказались в одном месте и с ними можно было покончить одним ударом. Им удалось устроить так, что кардинал был приглашен к Медичи на их виллу в Фьезоле, но случайно, а может быть, и сознательно Джульяно туда не прибыл. Так как этот план не удался, они решили, что, если новый прием состоится во Флоренции, оба брата неизбежно будут присутствовать на нем. Приняв таким образом необходимые меры, они избрали для устройства празднества воскресный день 28 апреля 1478 года. Уверенные в том, что им удастся умертвить Лоренцо и Джульяно во время пиршества, заговорщики собрались в субботу вечером, чтобы разработать план действий на завтрашнее утро. Но утром Франческо сообщили, что Джульяно на приеме не будет. Главари заговора вновь собрались и решили больше не откладывать дела, ибо в тайну было посвящено уже слишком много людей, и она не могла не раскрыться. Поэтому они назначили местом нападения на обоих братьев Медичи Собор Санта Репарата, где они обязательно должны были появиться, так как туда собирался прибыть кардинал. Заговорщики хотели, чтобы Джован Баттисте взял на себя расправу с Лоренцо, а Франческо Пацци и Бернардо Бандини — с Джульяно. Джован Баттисте отказался — то ли душа его смягчилась от общения с Лоренцо, то ли была на то какая другая причина, но он заявил, что никогда не осмелится совершить такое злодеяние в церкви и к предательству добавить еще святотатство. С этого и началась неудача всего их предприятия. Ибо времени оставалось мало, и им пришлось поручить это дело мессеру Антонио да Вольтерра и священнику Стефано — людям, по привычками своим и по характеру совершенно — к этому не пригодным. Если в каком деле необходимы твердость и мужество и равная готовность к жизни и к смерти, то именно в таком, ибо слишком часто в нем-то и пропадает решимость даже у людей, привыкших владеть оружием и не бояться кровопролития. Приняв эти решения, они назначили покушение на тот момент, когда священник, служащий мессу, совершает таинство евхаристии. В то же самое время архиепископ Сальвиати вместе со своими сторонниками, с Якопо и мессером Поджо, должны были занять дворец Синьории и после смерти обоих молодых Медичи заставить членов ее волей или неволей признать совершившееся.
Когда все было условлено, они отправились в церковь, где уже находились кардинал и Лоренцо Медичи. В храме было полно народу, и служба началась, а Джульяно Медичи еще не появлялся. Франческо Пацци и Бернардо, которым было поручено расправиться с ним, пошли к нему на дом и всевозможными уговорами и просьбами добились того, чтобы он согласился пойти в церковь. Поистине удивительно, с какой твердостью и непреклонностью сумели Франческо и Бернардо скрыть свою ненависть и свой страшный замысел. Ибо, ведя Джульяно в церковь, они всю дорогу, а затем уже в храме забавляли его всякими остротами и шуточками, которые в ходу у молодежи. Франческо не преминул даже под предлогом дружеских объятий ощупать все его тело, чтобы убедиться, нет ли на нем кирасы или каких-либо других приспособлений для защиты.
Джульяно и Лоренцо хорошо знали, как ожесточены против них Пацци и как стремятся они лишить их власти в делах государственных. Однако они были далеки от того, чтобы опасаться за свою жизнь, полагая, что если Пацци и предпримут что-либо, то воспользуются лишь законными средствами, не прибегая к насилию. Поэтому и они, не опасаясь за свою жизнь, делали вид, что дружески расположены к ним. Итак, убийцы подготовились: одни стояли возле Лоренцо, приблизиться к нему, не вызывая подозрения, было нетрудно из-за большого скопления народа; другие — подле Джульяно. В назначенный момент Бернардо Бандини нанес Джульяно коротким, специально для этого предназначенным кинжалом удар в грудь. Джульяно, сделав несколько шагов, упал, и тогда на него набросился Франческо Пацци, нанося ему удар за ударом, притом с такой яростью, что в ослеплении сам себе довольно сильно поранил ногу. Со своей стороны, мессер Антонио и Стефано напали на Лоренцо, нанесли ему несколько ударов, но лишь слегка поранили горло. Либо они не сумели с этим справиться, либо Лоренцо, сохранив все свое мужество и видя, что ему грозит гибель, стал стойко защищаться, либо ему оказали помощь окружавшие, но усилия убийц оказались тщетными. Охваченные ужасом, они обратились в бегство и спрятались, однако их вскоре обнаружили, предали со всевозможными издевательствами смерти и протащили их трупы по улицам. Лоренцо с окружавшими его друзьями укрылся в ризнице. Бернардо Бандини, видя, что Джульяно мертв, умертвил также Франческо Нори, преданнейшего друга Медичи, то ли движимый давней ненавистью к нему, то ли чтобы не дать ему прийти на помощь Джульяно. Не довольствуясь этими двумя убийствами, он бросился на Лоренцо, чтобы сме-лостью своей и быстротой довершить то, с чем не справились его сообщники из-за своей слабости и медлительности, но Лоренцо уже успел укрыться в ризнице, и попытка Бернардо оказалась тщетной. Среди переполоха, вызванного этими трагическими событиями, когда казалось, что самый храм рушится, кардинал удалился в алтарь, где его с трудом защитили священнослужители. Однако после того как смятение улеглось, Синьория доставила его во дворец, где он провел в величайшей тревоге все время до своего освобождения.
Находились тогда во Флоренции несколько перуджинцев, лишенных яростью партийных страстей своего семейного очага, которых Пацци, пообещав вернуть их на родину, вовлекли в свое предприятие. Архиепископ Сальвиати, отправившийся завладеть дворцом Синьории в сопровождении Якопо Поджо, своих родичей из дома Сальвиати и друзей, взял с собой и этих перуджинцев. Придя ко дворцу, он оставил внизу часть бывших с ним людей и велел им, как только они услышат шум, захватить все входы и выходы, а сам с большей частью перуджинцев поднялся наверх.
Было уже поздно, члены Синьории обедали, однако Сальвиати вскоре ввели к Чезаре Петруччи, гонфалоньеру справедливости. Он зашел в сопровождении всего нескольких человек, остальные остались снаружи, и большая часть из них сама себя заперла в помещении канцелярии, так как дверь эта была сделана таким образом, что, если она была закрыта, ее ни снаружи, ни изнутри нельзя было открыть без ключа. Между тем архиепископ, зайдя к гонфалоньеру под тем предлогом, что ему надо передать кое-что от имени папы, начал говорить как-то бессвязно и растерянно. Волнение, которое гон-фалоньер заметил на лице архиепископа и в его речах, показалось ему настолько подозрительным, что он с криком бросился вон из своего кабинета и, наткнувшись на Якопо Поджо, вцепился ему в волосы и сдал его своей охране. Услышав необычный шум, члены Синьории вооружились чем попало, и все те, кто поднялся с архиепископом наверх, либо запертые в канцелярии, либо скованные страхом, были тотчас же перебиты или выброшены из окон дворца прямо на площадь, а архиепископ, Якопо Сальвиати и Якопо Поджо повешены под теми же окнами. Те же, кто оставался внизу, завладели входами и выходами, перебив охрану, и заняли весь нижний этаж, так что граждане, сбежавшиеся на этот шум ко дворцу, не могли ни оказать вооруженной помощи Синьории, ни даже подать ей совета.
Между тем Франческо Пацци и Бернардо Банди-ни, видя, что Лоренцо избежал гибели, а тот из заговорщиков, на кого возлагались все надежды, тяжело ранен, испугались; Бернардо, поняв, что все потеряно, и подумав о своем личном спасении с той же решительностью. и быстротой, как и о том, чтобы погубить братьев Медичи, обратился в бегство и счастливо унес ноги. Раненый Франческо, вернувшись к себе домой, попробовал сесть на коня, чтобы, согласно решению заговорщиков, проехать с отрядом вооруженных людей по городу, призывая народ к оружию на защиту свободы, но не смог: так глубока была его рана и столько крови он потерял. Тогда он разделся донага и бросился на свое ложе, умоляя мессера Якопо сделать все то, что сам он совершить был не в состоянии. Мессер Якопо, несмотря на свой возраст и совершенную неприспособленность к такого рода делам, сел на коня и в сопровождении, может быть, сотни вооруженных спутников, специально для этого предназначенных, направился к дворцовой площади, призывая народ на помощь себе и свободе. Однако счастливая судьба и бодрость Медичи сделали народ глухим, а свободы во Флоренции уже не знали, так что призывов его никто не услышал. Только члены Синьории, занимавшие верхний этаж дворца, принялись швырять в него камнями и запугивать какими только могли придумать угрозами. Мессер Якопо колебался и не знал, что ему теперь делать, и тут встретился ему один его родич Джованни Серристори, который сперва начал укорять его за то, что они вызвали всю эту смуту, а затем посоветовал возвратиться домой, уверяя, что другим гражданам столь же, как и ему, дороги и народ, и свобода. Лишившись, таким образом, последней надежды, видя, что Синьория против него, Лоренцо жив, Франческо ранен, никто не поднимается им на помощь, и не зная, что же предпринять, он решил спасать, если это возможно, свою жизнь и со своим отрядом, сопровождавшим его на площадь, выехал из Флоренции по дороге в Романью.
Между тем весь город был уже вооружен, а Лоренцо Медичи в сопровождении вооруженных спутников удалился к себе домой. Дворец Синьории был освобожден народом, а занимавшие его люди захвачены или перебиты. По всему городу провозглашали имя Медичи, и повсюду можно было видеть растерзанные тела убитых, которые либо несли насаженные на копье, либо волокли по улицам. Всех Пацци гневно поносили и творили над ними всевозможные жестокости. Их дома уже были захвачены народом. Франческо вытащен раздетым, как был, отведен во дворец и повешен рядом с архиепископом и другими своими сообщниками. На пути ко дворцу из него нельзя было вырвать ни слова; что бы ему ни говорили, что бы с ним ни делали, он не опускал взора перед своими мучителями, не издал ни единой жалобы и только молча вздыхал. Гульельмо Пацци, зять Лоренцо, укрылся в его доме, спасшись и благодаря своей непричастности к этому делу, и благодаря помощи своей супруги Бьянки. Не было гражданина, который, безоружный или вооруженный, не являлся бы теперь в дом Лоренцо, чтобы предложить в поддержку ему себя самого и все свое достояние, — такую любовь и сочувствие снискало себе это семейство мудростью своей и щедротами. Когда начались все эти события, Ренато Пацци находился в своем поместье. Он хотел, переодевшись, бежать оттуда, однако в дороге был опознан, захвачен и доставлен во Флоренцию. Захвачен был также в горах мессер Якопо, ибо жители гор, узнав о событиях в городе и видя, что он пытается скрыться, задержали его и вернули во Флоренцию. Несмотря на все свои мольбы, он не мог добиться от сопровождавших его горцев, чтобы они покончили с ним в пути. Мессера Якопо и Ренато судили и предали казни четыре дня спустя. Среди стольких погибших в эти дни людей сожаления вызывал лишь один Ренато, ибо был он человек рассудительный и благожелательный и совершенно лишенный той надменности, в которой обвиняли все их семейство. Мессера Якопо погребли в склепе его предков; но как человек, преданный проклятию, он был извлечен оттуда и зарыт под стенами города. Однако и оттуда его вырыли и протащили обнаженный, труп по всему городу. Так и не найдя успокоения в земле, он был теми же, кто волок его по улицам, брошен в воды Арно, стоявшие тогда очень высоко. Вот поистине ярчайший пример превратностей судьбы, когда человек с высот богатства и благополучия оказался так позорно низвергнутым в бездну величайшего злосчастья. Обвиняли его во множестве пороков, особенно в склонности к игре и сквернословию, большей, чем положено даже самому испорченному человеку. Однако это все он искупал милостыней, щедро оказываемой им всем нуждающимся, и пожертвованиями богоугодным заведениям. В похвалу ему можно также сказать, что в субботу, предшествовавшую столь кровавому воскресенью, он, чтобы никто не пострадал от возможной его неудачи, уплатил все свои долги и велел с величайшей щепетильностью возвратить владельцам все товары, которые были сданы ему на хранение и находились в таможне или у него на дому. Джован Баттиста да Монтесекко после длительного следствия был обезглавлен; Наполеоне Францези бегством спасся от казни. Гульельмо Пацци приговорили к изгнанию, а двоюродных братьев его, оставшихся в живых, заключили в темницу крепости Вольтерры.
После окончания смуты и наказания заговорщиков совершено было торжественное погребение Джульяно: все граждане со слезами следовали за его гробом, ибо ни один человек, занимавший такое положение, не проявлял столько щедрости и человеколюбия. После него остался один побочный сын, родившийся через несколько дней после его смерти и названный Джулио, который наделен был всему миру известными ныне добродетелями и которому судьбой было уготовано высокое предназначение, о чем мы, если Господь Бог продлит дни нашей жизни, обстоятельно поведаем, дойдя в повествовании своем до настоящего времени.
Войска, которые под началом мессера Лоренцо да Кастелло были сосредоточены в Валь ди Тевере и под началом Джован Франческо да Толентино в Романье, двинулись к Флоренции на помощь Пацци, но, узнав о полной неудаче заговора, повернули обратно.
Итак, во Флоренции не произошло никакой перемены правления, желательной папе и королю, поэтому они решили добиться войной того, чего не удалось достигнуть путем заговора.
(Маккиавелли Н. История Флоренции. — Л., 1973)
Парламент, собравшийся в ноябре 1640 года, получил название Долгого. С его созывом для Англии начались годы величайшего национального пробуждения. В парламенте сразу обнаружилась очень сильная оппозиция против королевской власти. Вождем ее стал Пим, проводивший две идеи: во-первых, что парламенту принадлежит большее значение, чем королю, и во-вторых, что в самом парламенте руководящая роль должна принадлежать нижней палате. Лишенный всякой опоры у населения, король пошел на все уступки.
Король без возражения смотрел на освобождение парламентом заключенных из тюрем и признал статут, утверждавший все сборы с населения проводить без согласия парламента. Положение Долгого парламента было укреплено принятием закона, по которому он не мог быть распущен без собственного его на то согласия. Возможность дальнейшего ограничения королевской власти испугала даже многих из членов самого парламента, и уже в 1641 году единодушный дотоле парламент распался на две партии: «круглоголовых», желавших подчинить короля парламенту, и «кавалеров», стоявших на стороне королевской власти.
Король, опираясь на поддержку партии «кавалеров», решился на борьбу с парламентом. Но так как у парламента нашлись свои войска, то разлад между ним и королем должен был принять характер гражданской войны. В этой войне (начавшейся в 1642 году) столкнулись две Англии — старая и новая, резко отличавшиеся одна от другой. В религиозном отношении парламентская Англия была пресвитерианской и отчасти индепендентской, а королевская — католической и англиканской.
Вся страна разделилась на феодальную аристократическую, ставшую на сторону короля и опиравшуюся главным образом на верховную палату, и торгово-промышленную буржуазную и мелких землевладельцев (йоменов); это были классы, давшие особенную силу нижней палате. Сторонники короля имели перевес на северо-западе Шотландии, где население было малочисленно и где строй жизни сохранил феодальный характер, а сторонники парламента — на юго-востоке, где население было зажиточное и где преобладали буржуазные элементы общества. Состав «круглоголовых» был слишком разнороден, чтобы между ними долго могло сохраняться единение. Пресвитериане и индепенденты скоро разошлись друг с другом. На стороне первых стояли главным образом богатые купцы и крупные землевладельцы, не хотевшие идти далее конституционной монархии и боявшиеся установления полной веротёрпимости. Из заимствованного из Шотландии пресвитерианизма они хотели сделать государственную церковь и стали истреблять не только папизм и англиканство, но и все формы сектантства. «Терпимость сделала бы из этого королевства хаос, Вавилон, второй Содом и Египет», — писали пресвитериане в одном из посланий парламенту. Они имели внушительное преобладание в нем и боролись с королем, опираясь на парламент. Индепенденты стремились к установлению республики. Они вербовали своих сторонников главным образом среди крестьян, хотя вождями их были отчасти и радикальные деятели из числа средней буржуазии и дворян. Они не хотели знать никакой государственной религии и опирались главным образом на армию, состоявшую из демократических общественных слоев.
С расколом оппозиции на две партии английская революция приняла новый характер. Борьба парламента с королем заменилась враждой между пресвитерианским парламентом и индепендентской армией, между тем как король потерял всякое значение. Демократическую армию охватило патриотическое настроение: солдаты сознавали себя не наемным войском, а «свободными членами английского народа», собравшимися и оставшимися под оружием с сознанием необходимости защищать свои права и вольности всего народа.
В армии выработалось глубокое демократическое устройство. Солдаты часто устраивались военные собрания и выбирали своих уполномоченных (агитаторов), образовывавших как бы солдатский комитет, ведший переговоры с парламентом и генералами армии.
Громадным влиянием в армии пользовался небогатый помещик Оливер Кромвель, имевший под своим началом отряды так называемых железнобоких, состоявших из пуритан. Главным образом под его влиянием армия и приобрела свой демократический характер.
Напуганные демократическими требованиями армии, пресвитериане перешли на сторону Карла, но индепендентской армии, еще ранее победившей короля, было нетрудно справиться с врагом.
Битва при Несби положила начало многим победам революционной армии. Король был арестован. Через некоторое время он бежал из-под надзора и вступил в союз с шотландцами, но это н е спасло его. Королевское войско было разбито, а сам он вновь арестован. Армия Кромвеля вступила в Лондон.
Завладев зданием парламента, революционные войска заперли входы в палату, исключили по списку многих ее членов, а некоторых арестовали на квартирах. Те письменно просили нижнюю палату об освобождении. На этот раз пресвитериане были окончательно сокрушены. Таким образом, изгнав сто сорок три депутата, из которых большинство не были арестованы, республиканцы и армия, наконец, увидели себя во главе власти, как в парламенте, так и в королевстве. Все уступило, все смолкло после этого; никто не оказал сопротивления, никто не подал голоса против республиканцев. Они одни повелевали и действовали в королевстве и могли уверять себя, что все покорилось им, что все одного мнения с ними: Фанатический энтузиазм их достиг высшей степени.
— Подобно Моисею, — говорил Гут Пегер, читая проповедь перед скудными остатками обеих палат, — вы предназначены освободить народ от египетского рабства. Как может исполниться это предназначение — об этом я еще не имел откровения.
Он закрыл лицо руками, припал к подушке ана-лбя, лежавшей перед ним и, внезапно поднявшись, продолжал:
— Вот оно, откровение, я сообщу вам его: эта армия искоренит монархию не только здесь, но и в других державах, окружавших нас, и таким образом выведет вас из Египта. Говорят, что мы вступаем на путь, по которому еще никто не ходил. Но припомните Божию Матерь: разве до Нея были примеры беспорочного зачатия? Мы живем в такую эпоху, которая сама послужит примером грядущим временам.
И республиканцы с восторгом предавались этой мистической гордости. Среди этих восторгов, в тот самый день, когда последние остатки пресвитериан были удалены из палаты (6 декабря 1648 года), Кромвель снова занял свое место в палате.
— Бог свидетель, — повторял он, — я ничего не знал о том, что здесь произошло, но так как дело сделано, то я очень рад: теперь нужно поддержать его.
Палата встретила его живейшими изъявлениями признательности. Президент объявил ему официально благодарность палаты за поход в Шотландию против королевских войск. Оставив заседание, Кромвель отправился в Уайтхолл и расположился в собственных покоях короля.
На следующий день армия овладела кассами разных комитетов, объявляя, что принуждена сама заботиться о своих нуждах, чтобы не быть в тягость государству. Через три дня (11 декабря) она послала генералу Ферфаксу план республиканского правления под заглавием «Новый народный договор». Армия просила подвергнуть его рассмотрению в общем совете офицеров и потом представить парламенту. Между тем нижняя палата, не испрашивая даже согласия лордов, уничтожила все последние акты и решения в пользу примирения с королем, потому что они могли бы помешать установлению республики.
Наконец снова появились прошения, в которых требовали суда над королем как единственным виновником всего кровопролития, и отряд войска был отправлен из главной квартиры с приказанием арестовать его и привезти в Герст-Кэстля в Виндзор.
17 декабря среди ночи Карла разбудил шум: ему послышалось, что опускают подъемный мост и толпа всадников въезжает на двор замка? Скоро все утихло, но король был в тревоге. Не дождавшись рассвета, он позвонил, чтобы позвать своего адъютанта Герберта, спавшего в соседней комнате.
— Вы ничего не слыхали нынче ночью? — спросил Карл.
— Я слышал, как опускали мост, но не посмел без приказания Вашего Величества выйти из комнаты в неуказанный час.
— Узнайте, кто приехал.
Герберт вышел, но скоро возвратился.
— Полковник республиканской армии Гаррисон, Ваше Величество!
Король смутился.
— Вы точно уверены, что полковник Гаррисон?
— Я узнал это от капитана Рейнольдса.
— В таком случае — это верно. Но видели ли вы полковника?
— Нет, Государь!
— А Рейнольдс не говорил вам, зачем он приехал?
— Я употребил все старания, чтобы узнать его, но добился только одного ответа, что причина приезда полковника скоро будет известна.
Король отпустил Герберта и через час позвал его снова. Карл все еще был сильно расстроен, в глазах его заметны были слезы, на лице — отчаяние.
— Извините, Государь, — сказал ему Герберт, — меня очень тревожит, что Ваше Величество так опечалились от этого известия.
— Я не испугался, — отвечал король, — но вы не знаете, что этот самый человек составил проект убить меня во время последних переговоров. Меня письменно уведомили об этом. Я не помню, чтобы я когда-нибудь видел его или сделал ему какое-нибудь зло… Мне не хотелось бы, чтобы на меня напали врасплох. Это место чрезвычайно удобно для такого преступления. Пойдите и снова постарайтесь узнать, с какими намерениями приехал Гаррисон?
В этот раз Герберт был счастлив. Он узнал, что полковник должен перевезти короля в Виндзор не далее как через три дня, и поспешил сообщить об этом королю. Глаза короля заблестели радостью.
— Слава Богу! — сказал он. — Стало быть, они стали сговорчивее. Виндзор мне всегда нравился, я буду вознагражден за все, что пережил здесь.
Через два дня прибывший полковник Коббет, действительно, объявил королю, что имеет приказание тотчас везти его в Виндзор, куда Гаррисон уже отправился. Карл не только не жаловался на это, но даже торопил всех с отъездом. Отряд конницы, который должен был служить ему прикрытием до Уинчестера, ожидал его на расстоянии одного поля от Герст-Кэстля. Везде, где он проезжал, многочисленные толпы дворян, горожан и землевладельцев встречали его по дороге; одни приходили из простого любопытства и удалялись тотчас по проезде его; другие были глубоко тронуты и громко выражали свои желания, чтобы он был освобожден. Когда он подъезжал к Уинчестеру, мэр и старейшие горожане вышли навстречу и, подавая ему, по обычаю, жезл и ключи города, обратились к нему с речью, исполненною любовью. Но Коббет, неожиданно подъехав к ним, спросил, разве они забыли, что палата объявила изменниками всех, кто станет каким бы то ни было образом обращаться к королю. Испуганные мэр и горожане стали униженно извиняться, уверяя его, что они ничего не знали об этом постановлении палаты, и умоляли Коббета испросить им прощение.
На следующий день король поехал дальше. Между Алресфордом и Фарнгэмом стоял в боевом порядке новый отряд конницы, назначенный на смену кавалерии, до сих пор сопровождавшей короля. Им командовал офицер красивой наружности, в богатом вооружении, в бархатном берете на голове, в колете из буйволовой кожи, перетянутом пунцовым шелковым шарфом. Карл, обратив внимание на его наружность, тихо проехал мимо него; офицер вежливо поклонился. Король подъехал к Герберту и спросил его: «Кто этот офицер?» — «Полковник Гаррисон, Ваше Величество». Король тотчас же воротился назад и так долго и пристально смотрел на полковника, что смущенный Гаррисон отъехал прочь, чтобы уклониться от взглядов короля. ·
— Этот человек, — сказал король, обращаясь к Герберту, — настоящий солдат с виду. Я хороший физиономист, его лицо мне нравится, он не убийца.
Когда вечером прибыли в Фарнгэм, где поезд должен был ночевать, Карл увидел полковника в углу залы и дал ему знак приблизиться. Гаррисон повиновался почтительно, но без смущения, с видом суровым и в то же время робким. Король взял его под руку, увел к амбразуре окна, разговаривал с ним около часа и даже сообщил ему об известии, которое получил о нем.
— Это величайшая ложь, Государь! — отвечал Гаррисон. — Вот мои слова, и я могу повторять их: правосудие не должно смотреть на лица, и закон равно обязателен как для больших, так и для малых.
Король прекратил разговор, сел за стол и не говорил более ни слова с Гаррисоном, не подав, однако ж, виду, что он придает его ответу какое-нибудь значение, которое могло бы его обеспокоить.
На следующий день Карл I должен был прибыть в Виндзор. Выезжая из Фарнгэма, он объявил, что желает остановиться в Вэгшоте и обедать в лесу у лорда Ньюборо, одного из старейших своих кавалеров. Гаррисон не смел отказать ему, хотя настойчивость, с какою король требовал этого, должна была внушить ему некоторые подозрения. Действительно, он был вправе иметь их. У лорда Ньюборо, страстного охотника до лошадей, был конь, который считался быстрейшим во всей Англии. Ведя уже давно тайную переписку, лорд Ньюборо присоветовал ранить как-нибудь дорогою лошадь, на которой он ехал, и обещал дать ту, на которой он мог бы легко ускакать от своего конвоя и сделать самое горячее преследование напрасным, так как король хорошо знал все тропинки в лесу. Действительно, король во весь переезд от Фарнгэма до Бэгшота беспрестанно жаловался на свою лошадь, говоря, что намерен взять другую. Но, прибыв на место, он узнал, "что лошадь, на которую он рассчитывал, так сильно ушиблась вчера в конюшне, что не могла служить. Лорд Ньюборо был безутешен; он предлагал королю других лошадей, которые тоже были превосходны и могли бы годиться для бегства. Но предприятие бы: ло опасно даже и с самой быстрой лошадью, так как всадники, сопровождавшие короля, ехали очень близко от него и с заряженными пистолетами. Карл отказался от такого риска. Прибыв в Виндзор, он обрадовался, что возвратился в один из своих дворцов, в котором мог занять свою прежнюю комнату, и почти уже забыл, что был пленником.
В тот же день (23 декабря) и почти в тот же час нижняя палата приняла решение большинством голосов подвергнуть короля суду и назначила комитет для изготовления обвинительного акта. Несмотря на то что присутствующих членов было немного, это предложение вызвало противоречия: одни говорили, что довольно лишить его престола, как это было сделано с некоторыми из его предшественников; другие, не выражая прямо своего мнения, желали бы отделаться от него тайно, чтобы воспользоваться его смертью, не принимая на себя ответственности, но строгие республиканцы требовали публичного и торжественного суда, который бы доказал их силу и торжественно объяснил их правоту. Кромвель, сильнее других желавший такого суда, все еще лицемерил.
— Если б, — сказал он, — кто-либо сделал такое предложение с умыслом, то я почел бы его за самого презренного изменника на свете; но так как Провидение и требования времени довели палату до обсуждения такого предмета, то я молю Бога благословить такое решение, хотя сам я и не расположен немедленно подавать своего мнения!
Палата не решилась предать короля суду без закона, по которому бы он мог быть судим, но признала, что со стороны короля было государственным преступлением вести войну против парламента; и, по предложению Скотта, тотчас было сделано постановление, которым учреждался верховный суд, чтобы судить короля. В нем должны были заседать: сто пятьдесят комиссаров, шесть пэров, трое верховных судей, одиннадцать баронетов, десять рейтаров, шесть лондонских олдерменов, важные лица республиканской партии в армии и лидеры нижней палаты.
Когда билль этот был представлен на утверждение верхней палаты 2 января, то это собрание, до сих пор столь раболепное и почти признавшее свою собственную ничтожность, выказало некоторое мужество.
— Нет парламента без короля! — сказал лорд Манчестер. — Поэтому король не может быть преступником против парламента.
— Нижней палатой угодно было, — сказал лорд Денби, — включить мое имя в свое постановление, но я скорее дам изрубить себя на куски, нежели приму участие в такой низости.
— Я не люблю вмешиваться туда, где идет дело о жизни и смерти, — сказал старый граф Немброк… — Я не буду говорить против этого билля, но и не соглашусь на него.
Двенадцать лордов отвергли это постановление. Нижняя палата, не получая на другой день никакого ответа от лордов, велела двум своим членам отправиться в верхнюю палату, ознакомиться с протоколом и узнать решение лордов. Когда палата получила ответ (4 января), она решила, что оппозиция лордов не может остановить дела, что народ после Бога есть источник всякой законной власти и что поэтому нижней палате Англии, избранной народом и представляющей его, принадлежит духовная власть. Новым биллем (6 января) она отдала верховному суду, учрежденному именем одной нижней палаты и ограниченному теперь ста тридцатью пятью членами, приказание немедленно собраться, чтобы распорядиться приготовлениями к процессу.
Верховный суд собирался с этой целью в тайных заседаниях 8, 10, 12, 13, 15, 17, 19 января; председателем был Джон Брадшоу, двоюродный брат Мильтона; весьма уважаемый юрисконсульт, он был важен и кроток в обращении, но отличался узким, и грубым взглядом на вещи. Он был фанатик по убеждению и в то же время честолюбив, склонен к корысти в денежных делах, хотя и готов был душу положить за свои идеи. Общее смятение было так велико, что в самом верховном суде обнаружилось неодолимое разъединение: никакими приказаниями невозможно было собрать на предварительные совещания больше пятидесяти восьми членов. Ферфакс был только на первом из них. Даже многие из числа являвшихся приходили единственно затем, чтобы объявить свое несогласие. Так поступил, между прочим, Алджернон Сидней, человек молодой еще, но имевший уже большое влияние в республиканской партии.
Суд, наконец, начал заниматься установлением формальностей процесса. Джот Кит, довольно известный адвокат и близкий друг Мильтона, был назначен генеральным прокурором, и в этом звании должен был выступить как при начертании обвинительного акта, так и во время прений. Эслинг, бывший до тех пор секретарем нижней палаты, отказался от должности под предлогом болезни. Генри Скобелл был выбран на его место. Особенное внимание было обращено комиссией на то, какие полки и сколько их должны быть налицо в течение процесса и где расставить караулы. Они были размещены даже на крышах; везде, где из какого-нибудь окна можно было видеть залу, устроили заставы, чтобы отделить народ не только от судей, но и от солдат. Наконец назначили день (20 января), в который король должен был явиться пред судилищем, а 17 числа, как будто приговор уже был вынесен, палата снарядила особый комитет — осмотреть все дворцы, замки и резиденции короля и оставить подробную опись его движимости, поступавшей отныне в собственность парламента.
Король был казнен. Властвовать стала крайняя партия — индепенденты. Кромвель носил титул Протектора английской республики. Он управлял с помощью десяти военачальников (по числу округов). Кромвель умер в 1658 году. После него наступила контрреволюция. Страна, измученная жестоким управлением Кромвеля, бурно приветствовала переворот, совершенный одним из полководцев, в результате которого на престол был возведен сын казненного Карл король Карл II.
(Корона и эшафот: Сборник. — М., 1991)
…За резким падением ножа гильотины следует беспокойная тишина. Казнью Людовика XVI Конвент хотел провести кроваво-красную линию раздела между королевством и республикой. Ни один депутат — а ведь многие из них испытывали тайное сожаление, толкнув этого слабого, добродушного человека под нож гильотины, — и не думает о том, чтобы предъявить какое-либо обвинение Марии Антуанетте. Без обсуждения Коммуна выдает вдове затребованное ею траурное платье, надзор заметно ослабевает, и если королеву и ее детей вообще еще держат под охраной, то объясняется это лишь желанием иметь в руках драгоценный залог, который должен сделать Австрию более покладистой.
Но расчеты не оправдываются: французский Конвент переоценил чувства любви Габсбургов к членам своей семьи. Император Франц, тупой и бездушный, жадный и лишенный всякого внутреннего величия, совсем не думает извлечь из фамильной шкатулки, в которой помимо «Флорентийца», лежит бесчисленное количество других драгоценностей, хотя бы один драгоценный камень, чтобы выкупить близкую родственницу. Кроме того, австрийская военная партия прилагает все усилия к тому, чтобы провалить переговоры. Правда, Вена с самого начала торжественно заявила, что начинает эту войну лишь по идейным соображениям, а не ради территориальных завоеваний и репараций; Французская революция вскоре также откажется от своих слов, но в природе любой войны — неизбежное превращение ее в захватническую. Генералы очень неохотно позволяют кому бы то ни было вмешиваться в ведение войны — История подтверждает это. Слишком редко народы предоставляют военным это удовольствие, поэтому, дорвавшись до войны, они полагают, что, чем дольше она будет, тем лучше. Напрасно старый Мерси, все время побуждаемый другом королевы Ферзеном, напоминает венскому двору, что, поскольку Мария Антуанетта лишена титула французской королевы, она вновь стала австрийской эрцгерцогиней и членом императорской семьи, и, следовательно, моральный долг императора — потребовать выдачи ее Вене. Но как мало значит в мировой войне одна женщина-пленница, как ничтожна ценность одной живой души в циничной игре политики! Всюду сердца остаются холодными, двери — запертыми. Каждый монарх утверждает, что он потрясен случившимся; но ни один из них и пальцем не шевельнет ради спасения королевы.
Известны три попытки освободить державную пленницу.
Первую, движимый чувством гуманности, предпринял один из стражей Тампля, герой штурма Бастилии (!) Тулан — его выдала приставленная к королеве шпионка Тизон; на вторую попытку решился неистовый барон де Бац (тот самый, что во время следования Людовика XVI к месту казни выступил с безумным призывом спасти обреченного). План побега был сорван бдительным представителем городских властей сапожником Симоном (ставшим затем «воспитателем» сына короля, девятилетнего Луи Капета, разлученного с матерью). Ужесточая надзор за «преступницей», ее переводят из Тампля в тюрьму Консьержери, прозванную в народе «прихожей смерти». Впрочем, Конвент не торопится с процессом над королевой, считая ее драгоценной заложницей: ведь в любой момент австрийские войска могут оказаться под Парижем. И вот в те июльские дни 1793 года предпринимается, на этот раз верным другом Марии Антуанетты Ферзе-ном, последняя попытка вызволить ее. После того как его отчаянный призыв к ближайшему окружению Габсбургов спасти королеву не был услышан, Ферзен начинает действовать. Его план должен осуществить гвардейский офицер Ружвиль. Он пишет Марии Антуанетте, та отвечает, но ее записка, искусно наколотая иглой, делается добычей жандармов. И снова — провал!
И Мария Антуанетта может повторить слова, сказанные Людовиком XVI Ферзену: «Весь мир покинул меня».
Так неудачно начатый заговор зловеще приближает роковую развязку. Сразу же покончено с мягким, снисходительным обращением с заключенной. У нее отбирают все личные вещи, последние кольца, даже маленькие золотые часы, привезенные из Австрии (последняя память о матери), даже маленький медальон с любовно хранимыми локонами детей. Само собой разумеется, изымаются иголки, с помощью которых она так изобретательно написала записку Ружвилю, запрещается зажигать свет по вечерам. Снисходительного Мишони увольняют с работы, мадам Ришар — также, вместо нее теперь будет другая надзирательница, мадам Бол. Одновременно магистрат декретом от 11 сентября предписывает эту неисправимую женщину, эту заключенную, не раз пытавшуюся бежать, перевести в более надежно охраняемую камеру; а так как в Кон-сьержери не найти такой, которая показалась бы перепуганному магистрату достаточно надежной, освобождается помещение аптеки, которое оборудуется двойными железными дверями. Окно, выходящее на глухой двор, замуровывается до половины высоты решетки; двое часовых под окном; круглосуточно поочередно дежурящие в смежном помещении жандармы жизнью отвечают за заключенную. Теперь никто незваным не явится в камеру, придет лишь призванный по долгу службы — палач.
И вот стоит Мария Антуанетта на последней, на нижней ступени своего одиночества. Новые тюремщики, как бы они ни были расположены к ней, не решаются более разговаривать с этой опасной женщиной, жандармы — также. Маленьких часиков, своим слабым тиканьем вымеряющих бесконечное время, нет, рукоделием заниматься она не может, ничего не оставлено ей, одна лишь собачка. Теперь, спустя двадцать пять лет, в полном одиночестве, вспоминает Мария Антуанетта об утешении, так часто рекомендованном матерью: впервые в своей жизни она требует книг и читает их одну за другой своими слабыми, воспаленными глазами; книг на нее не напастись. Не романов просит она, не пьес, ничего веселого или сентиментального, ничего о любви, очень уж все это напоминает о прошлой жизни — лишь книги о необыкновенных приключениях, описания экспедиции капитана Кука, повествования о кораблекрушениях, об отважных путешественниках, книги, которые захватывают, отвлекают, возбуждают, заставляют сильнее биться сердце, книги, читая которые забываешь время, мир, в котором живешь. Вымышленные, воображаемые персонажи — единственные товарищи ее одиночества. Никто не посещает ее, днями не слышит она ничего, кроме колоколов Сент-Шапель, расположенной поблизости от Консьержери, да визга ключа в замке, затем опять тишина в низкой камере, узкой, сырой и темной, словно гроб. Недостаток движения, воздуха утомляет ее, обильные кровотечения ослабляют. И когда ее, наконец, вызывают на суд, старая седая женщина из долгой ночи выходит на дневной свет, уже забытый ею.
На первом допросе 6 октября присутствуют мэр Паш, синдик Шометт, Эбер и другие депутаты ратуши; во втором, 7 октября, судя по подписи, принимает участие знаменитый художник и в то же время один из самых беспринципных людей революции, Давид. Сначала вызывают главного свидетеля — ребенка восьми с половиной лет: сперва его спрашивают о других событиях в Тампле, и болтливый мальчик, не понимая всей важности своих показаний, выдает тайного пособника своей матери, Тулана, и некоторых других ее доброжелателей. Затем допрашивающие переходят к деликатной теме, и здесь протокол свидетельствует: «Не раз Симон с женой замечали за ним в постели неприличные привычки, которые вредят его здоровью, он же отвечал им, что этим опасным действиям был обучен матерью и тетей и они часто забавы ради заставляли его проделывать все это при них. Обычно это · происходило тогда, когда они укладывали его спать с собой в постель. Из рассказов ребенка мы поняли, что однажды мать побудила его к сношению с ней, что привело к половому акту, следствием этого было также вздутие его мошонки, после чего он стал носить бандаж. Мать запретила ему говорить об этом, и с тех пор такие сношения повторялись много раз. Кроме того, он обвиняет также Мишони й некоторых других, особенно доверительно беседовавших с его матерью».
Черным по белому фиксируется, семью или восемью подписями, подтверждается эта чудовищная ложь: подлинность документа, факт, что сбитый с толку ребенок действительно дал такие ужасные показания, не подлежат сомнению; единственное, что еще можно обсуждать, так это причину, по которой текст, содержащий обвинение в кровосмешении с ребенком восьми с половиной лет, записан дополнительно на полях — может быть, инквизиторы сами опасались документально зафиксировать эту клевету? Но чего не сотрешь, не подчистишь, так это подпись: «Louis Charles Capet», стоящую под протоколом допроса, гигантскими, с трудом выведенными детски неуклюжими буквами. Действительно, в присутствии этих чужих людей ребенок предъявил своей матери самое мерзкое, самое гнусное обвинение.
Но этого бреда мало — следователи хотят основательно выполнить порученное им дело. После мальчика допросу подвергается пятнадцатилетняя — девочка, его сестра. Шометт спрашивает ее, «не касался ли ее брат, не трогал ли так, как не следовало бы трогать, когда она играла с ним, клали ли его с собой в постель мама и тетя». Она отвечает: «Нет». И тут обоим детям (ужасная сцена), девятилетнему и пятнадцатилетней, устраивают очную ставку, чтобы они в присутствии инквизиции могли спорить о чести своей матери. Маленький дофин остается при своем, пятнадцатилетняя девочка, испуганная присутствием суровых мужчин и запутавшись в этих непристойных вопросах, каждый раз пытается уклониться от прямого ответа — она ничего не знает, она к тому же ничего не видала. Затем вызывается третий свидетель — Мадам Елизавета, сестра короля; эту двадцатидевятилетнюю энергичную девушку не так легко допрашивать, как простодушных, запуганных детей. Едва ей предъявляют протокол снятого с дофина допроса, кровь бросается в лицо оскорбленной девушки, она отшвыривает бумагу, и говорит, что подобная гнусность слишком низка, чтобы удостоить ее ответа. Тогда — еще одна ужасная сцена — ей устраивают очную ставку с мальчиком. Он держится храбро и дерзко: она и его мать подбивали его на эти безнравственные поступки. Мадам Елизавета теряет самообладание. «Чудовище!» — кричит она с ожесточением, в оправданном, и беспомощном гневе на этого изолгавшегося карапуза, обвиняющего её в таких непристойностях. Но комиссары уже услышали все, что хотели услышать. Аккуратнейшим образом подготавливается и этот протокол, и Эбер с триумфом несет три документа следователю, уверенный, что отныне для современников и потомков на вечные времена королева обличена, выставлена к позорному столбу. Патриотически выпятив грудь, он предлагает выступить в Трибунале как свидетель с обвинением Марии Антуанетты в постыдном кровосмешении.
Эти показания ребенка против своей матери давно уже являются загадкой для биографов Марии Антуанетты.
Около одиннадцати часов ворота Консьержери открываются. Возле тюрьмы стоит телега палача, нечто вроде фуры, в которую впряжена могучая лошадь, битюг. Людовик XVI к месту казни следовал торжественно — в закрытой королевской карете, защищенной застекленными окнами от причиняющих мучения выпадов ненависти и грубости зевак. За это время революция в своем стремительном развитии ушла очень далеко: теперь она требует равенства даже в шествии к гильотине, король не должен умирать с большими удобствами, чем любой другой гражданин, телега палача достаточно хороша для вдовы Капет. Сиденьем служит доска: и мадам Ролан, Дантон, Робеспьер, Фукье, Эбер — все, кто послал Марию Антуанетту на смерть, — свой последний путь совершат, сидя на такой вот ничем не прикрытой доске; ненамного осужденная опередила своих судей.
(Корона и эшафот: Сборник. — М., 1991)
Ночью, с 14 на 15 марта 1804 года, маленький немецкий городок Эттенхейм, расположенный в нескольких километрах от берега Рейна на территории Бадена, спал спокойным, мирным сном. Нейтральное баденское государство, вскоре по воле Наполеона ставшее великим княжеством, находилось в добрых отношениях со своим могущественным соседом. Казалось, ничто — ни ситуация в Европе, ни погода — не предвещало бурь и потрясений. Но безмятежный сон местных бюргеров был на рассвете прерван.
Отрядом французских драгун и жандармов, переправившихся утром через Рейн, командовал генерал Мишель Ординер. Свою службу он начал рядовым в войсках Конде еще в 1773 году. В период революции он стал лейтенантом, а позднее первый консул назначил его командиром конных гренадеров своей гвардии.
Атака велась по всем правилам. В половине шестого утра французы окружили небольшой дом. Находившиеся в нем люди были захвачены врасплох. Ординер арестовал Луи Антуана Анри де Бурбона Конде, герцога Энгиенского. Вместе с ним задержали еще 12 человек. В 9 часов отряд со своими пленниками отправился в обратный путь. Дерзкий набег, грубо нарушивший суверенитет иностранного государства, завершился для его организаторов успешно.
Что представлял собой человек, ставший героем этой авантюрной операции?
Герцог Энгиенский был последним представителем мужской линии рода Конде. Он родился в Шантийи, под Парижем, 2 августа 1772 года. В начале революции эмигрировал. Участвовал в войне против революционной Франции. Поселился в Граце, а потом в Эттенхейме, где жил в обществе княгини Шарлотты де Роан-Рошфор. Имущество герцога во Франции было конфисковано, и он располагал лишь 250 гинеями в месяц, выплачиваемыми английским правительством.
Молодой отпрыск королевского дома Бурбонов не являлся значительной политической фигурой и не играл сколько-нибудь заметной роли в монархической эмиграции. Но он олицетворял низвергнутую династию. Именно это и стоило ему в конце концов жизни.
20 марта, через пять дней после похищения, герцога Энгиенского доставили в Париж, в Венсенн-ский замок, а уже вечером военная комиссия приговорила его к смертной казни за участие а антигосударственном заговоре. Каких-либо серьезных доказательств обвинение не содержало. Через несколько часов с неслыханной поспешностью герцог Энгиенский был расстрелян во рву замка, где и был похоронен.
Ответ на вопрос, что же произошло, состоял в том, что первый консул и его ближайшее окружение подготовили и осуществили крупную политическую провокацию. Она была тесно связана с главной задачей, стоявшей в то время перед Бонапартом, — провозглашением Империи.
Формально Первая республика во Франции еще продолжала существовать со всеми своими внешними атрибутами, но последнюю точку в ее жизнеописании следовало бы поставить уже в 1802 году.
«Похоронам» республики препятствовали многие факторы и среди них — международные. Амьенский мир оказался недолговечным. 12 мая 1803 года дипломатические отношения между Англией и Францией были прерваны. Началась «странная война», как справедливо замечал А. 3. Манфред, «льва и кита». «Франция не имела флота, чтобы поразить Англию на море. Британия не имела армии, чтобы одолеть Францию на суше. Один на один они оставались недосягаемы друг для друга. Следовательно, борьба между двумя западными державами с неизбежностью становилась борьбой за континентальных союзников». Английская дипломатия действовала настойчиво и активно. Уже вырисовывались контуры третьей антифранцузской коалиции. Бонапарт бросил очередной вызов монархической Европе.
Первый консул нуждался в демонстрации силы и по ряду внутриполитических соображений. Оппозиция зрела в святая святых его режима — в армии. Недовольные сделали своим лидером генерала Жана Моро. Хотя Стендаль и писал о Моро, что «руководить каким бы то ни было движением он никогда не умел», тот все же вступил в опасный для Бонапарта контакт с Бернадоттом. Открыто выражали свое недовольство далеко идущими планами первого консула генералы Ланн, Брюн, Ожеро. Но вскоре им была предложена дипломатическая работа: Ланн выехал посланником в Лиссабон, Брюн — в Константинополь.
Наконец, имелись причины, непосредственно затрагивавшие безопасность самого первого консула. По словам Фуше, в начале 1804 года воздух был «наполнен» кинжалами. Парижане помнили об ужасном взрыве «адской машины» на улице Сен-Никез, в результате которого погибли 22 человека. Бонапарт случайно спасся от гибели. Его кучер не остановился перед мешавшей проезду тележкой со взрывным устройством, а пустил лошадь вскачь. Организатором покушения был Жорж Кадудаль — один из предводителей шуанов, бретонский крестьянин огромного роста и поистине медвежьей силы, фанатично преданный Бурбонам.
После разрыва англо-французских дипломатических отношений поток сообщений о готовящихся покушениях усилился. Бонапарт поручил их расследование государственному советнику Пьеру-Франсуа Реалю. Этот чиновник имел уже 20-летний опыт работы в судебных органах. Реаль являлся первым помощником прокурора Коммуны Пьера Шометта. Вторым помощником был Жак Эбер, редактор популярной газеты «Папаша Дюшен», казненный во времена якобинской диктатуры. Тогда арестовали и Реаля.
Термидорианский переворот сохранил ему жизнь. Судебный чиновник решительно расстался. со своими демократическими иллюзиями, 18 брюмера поддержал Бонапарта и был за это вознагражден, получив пост заместителя министра юстиции.
Неутомимый и преданный первому консулу Реаль сообщил своему повелителю потрясающие новости. Кадудаль находится в Париже. В заговоре участвуют два знаменитых генерала республики — Жан моро, герой Гогенлиндена, и Шарль Пишегрю, бывший командующий Рейнской армией. Моро захватили на его квартире. В Париже в доме 39 по улице Шабане арестовали спящего Пишегрю. Он не успел даже выхватить пистолет и кинжал, спрятанные в изголовье постели. Генерал оказал полицейским бешеное сопротивление. 9 марта схватили и Кадудаля.
В ходе допросов выяснилось, что заговорщики ждали высокого гостя — представителя дома Бурбонов. Фамилия его не были названа. Кто же это мог быть? Герцог Ангулемский — сын графа Д’Артуа — находился в Польше. Ни Д’Артуа, ни принц Конде, ни герцог де Барри не покидали английскую территорию. Но 1 марта Талейран сообщил, что в Эттенхейме, совсем рядом с французской территорией, живет герцог Энгиенский.
Реаль немедленно пошел по следу. По его поручению префект департамента Нижний Рейн направил жандармского унтер-офицера Ламота в Баден. Тот выяснил, что в Оффентурге, в нескольких километрах от Страсбурга, собираются руководители армии Конде. А в ЭтТенхейме Ламоту назвали и человека, близкого к герцогу Энгиенскому, — маркиза Тюмери. Немецкое произношение исказило звучание имени, и француз записал: Дюмурье. Доклад вскоре попал на стол Бонапарта.
Первый консул был вне себя от гнева. Как! Бурбоны устраивают заговоры против негр вместе с изменником Дюмурье. Бывший министр иностранных дел республики, победитель при Вальми, перешедший теперь на сторону врагов Франции, не гнушался ролью наемного убийцы!
Твердая и даже беспощадная линия в отношении Бурбонов сочетала противоречия, но взаимосвязанные для первого консула аспекты: во-первых, она как бы продолжала революционную традицию и, во-вторых, прокладывала дорогу к империи. Но и трудности были значительными. Нельзя было не предвидеть жесткую реакцию европейских монархов, а во Франции не следовало недооценивать вынужденное молчание оппозиционных элементов. Нужно ли прибегать к самым крутым мерам? На этот вопрос Бонапарт пока еще не дал ответа.
Зато позиция Талейрана была совершенно определенной и глубоко враждебной герцогу Энгиенско-му. Казалось, именно ему по долгу службы следовало проявлять особую осторожность в вопросе, непосредственно затрагивавшем внешнеполитические интересы Франции. И его позиция в отношении Бурбонов никогда не была однозначной. Бывший епископ не забывал о своем происхождении, о своих аристократических связях. Он старался не сжигать полностью мосты, ведущие в лагерь свергнутой монархии, если только в пожаре событий они не сгорят сами. В то же время письма Талейрана к будущему Людовику XVIII отнюдь не казались их автору такими произведениями эпистолярного жанра, интерес к которому широкой публики следовало бы поощрять.
Бонапарт нередко упрекал своего министра за терпимость к монархистам, за призывы к сдержанности, за просьбы о помиловании. Но в отношении герцога Энгиенского милосердия у Талейрана не было. Он жаждал крови молодого Конде. Почему?
Если для себя Талейран никогда не исключал возможности примирения с Бурбонами, то первого консула он неизменно и неутомимо толкал на путь беспощадной конфронтации с королевской семьей. Но вот соглашение Бонапарта с Бурбонами неизбежно означало бы не только полное отстранение Талейрана от власти, но, возможно, и гибель. Что угодно, но только не мир между прошлым и будущим французскими режимами! Вот почему он, говоря словами Барраса, хотел создать между Бурбонами и Наполеоном «кровавую реку».
Стендаль писал: «Талейран без устали твердил Наполеону, что спокойным за свою династию он сможет быть только тогда, когда уничтожит Бурбонов». Играя в деле герцога Энгиенского самую активную роль, министр внешних связей старался, как и всегда в подобного рода случаях, оставаться в тени.
Бонапарт называл Талейрана в истории с юным Конде своим «злым гением». «Кто меня побуждал к наказанию этого человека, этого несчастного герцога Энгиенского? Кто мне раскрыл тайну его местонахождения?», — в гневе восклицал император, обращаясь к своему министру в январе 1809 года. Разумеется, нельзя возлагать всю ответственность за кровавую драму на одного Талейрана. Решения в конечном счете принимал Наполеон. Однако именно Талейран сообщил Бонапарту первые сведения о герцоге Энгиенском. 8 марта 1804 года он писал своему шефу: должны предстать перед судом «авторы, актеры и соучастники недавнего открытого заговора. Его участники — люди фрюктидора и ванндейцы, которые им помогают. Ими руководит принц из дома Бурбонов. Цель состоит, несомненно, в том, чтобы убить вас. Вы имеете право на личную оборону».
Документ не дает оснований для нескольких толкований. Тем не менее делались попытки доказать, что это письмо было написано секретарем Талейрана — Перре, искусно подделывавшим почерк и подпись своего начальника. Но такая версия не выдерживает критики. Перре пришел на работу в министерство только в 1806 году.
Талейран никогда не забывал об этом письме. Он даже попытался сжечь написанные его рукой беспощадные строки. Но документ уже видели два свидетеля. «Я держал письмо в своих руках», — вспоминал Шатобриан. «Это письмо было полностью написано рукой Талейрана и подписано им», — признавал секретарь Наполеона Меневаль.
10 марта состоялось чрезвычайное заседание Государственного совета, на котором присутствовали Наполеон, второй и третий консулы — Камбасарес и Лебрен, министр юстиции Ренье, Талейран и бывший министр полиции Фуше. Талейран изложил суть дела и настаивал на похищении герцога Энгиенского. Его поддерживал Фуше, опасавшийся мести Бурбонов. Только Камбасарес призывал к осторожности и умеренности.
По одной версии, на этом заседании Бонапарт заявил: «Я сумею покарать заговорщиков, и голова виновного послужит мне оправданием». Тут же последовала взволнованная реплика Камбасареса: «Я осмелюсь думать, что, если бы такой персонаж оказался в вашей власти, суровость не дошла бы до такой степени». Бонапарт смерил взглядом второго консула с ног до головы и твердо заявил: «Знайте, что я не хочу щадить тех, кто подсылает ко мне убийц».
Инструкции Бонапарта Мюрату повез адъютант первого консула, прослуживший ему 18 лет, — Анн-Жан-Мари-Рене Савари. Молодому генералу было в то время около 30 лет. Его считали одним из самых красивых мужчин в наполеоновской Франции — высокий рост, чистый лоб, голубые глаза. С Бонапартом его связывали и родственные связи: Жозефина женила его на своей кузине.
Бонапарт трезво оценивал способности и возможности своего верного слуги. Он писал Мюрату, что Савари бездарен, вместе с тем — это «человек энергии и усердия». Но зато Савари был предан Бонапарту до самозабвения. Один французский офицер сказал о Савари: «Если бы император предложил ему вас убить, он взял бы вас за руку и сказал: я в отчаянии от того, что посылаю вас в другой мир, но такова воля императора».
Таким был человек, доставивший 20 марта 1804 года в 18 часов военному губернатору Парижа письмо первого консула. Его содержания Савари, по его словам, не знал. В приемной губернатора посланец Наполеона увидел Талейрана, выходившего от Мюрата. О чем говорили министр и губернатор, так и осталось тайной. Но вот что утверждает Савари: «Было необходимо, чтобы какой-то значительный человек выступил посредником между первым консулом и губернатором Парижа, чтобы вынудить последнего действовать быстро и убедить? его в том, что, хотя первый консул и не хотел дать точный приказ, цель которого — исчезновение герцога Эн-гиенского, он был бы доволен, если бы это случилось».
По приказу Мюрата Савари около 19 часов прибыл в Венсен и взял на себя командование его гарнизоном. К 22–23 часам приехали члены военной комиссии — командиры отдельных частей парижского гарнизона, преданные Бонапарту. Председателем комиссии Мюрат назначил генерала Пьера-Огюстена Юлена, участника взятия Бастилии. В период Реставрации он сидел год в тюрьме, но судьба уберегла его от гильотины.
Во время суда над герцогом Энгиенским, начавшегося в час ночи, Савари не покидал зал. Он стоял за креслом председателя словно неумолимый рок. Подсудимый попросил о свидании с первым консулом. Один из членов комиссии поддержал его, но Савари назвал эту просьбу «несвоевременной». Что же произошло дальше?
И вот смертный приговор вынесен. Между тем формальные правовые требования оказались невыполненными. Члены комиссии не были даже достаточно компетентны, чтобы сослаться на соответствующие статьи закона. Приговор подписал секретарь суда. Иными словами, этот документ не имёл законной силы. Однако Савари заявил членам военной комиссии: «Господа, ваше дело закончено, остальное касается меня».
Там, где следовало торопиться, слуги первого консула торопились. А если надо было «вовремя опоздать», то и это они делали успешно. И на всех этапах дела герцога Энгиенского неизменно появлялась прихрамывающая фигура князя Талейрана.
Разумеется, Бонапарт учитывал возможную реакцию общественного мнения, прежде всего европейского. Несомненно, точка зрения, согласно которой для первого консула этические категории в политике не имели значения, ошибочна. Но он лишь делал вид, что заботился о соблюдении законности. И вечером 20 марта послал Реалю приказ выехать в Венсен для допроса герцога. Однако в это время государственный советник якобы уже спал и просил его не будить. Пакет остался нераспечатанным до утра. Только утром Реаль выехал в Венсенн, но встретившийся ему по дороге Савари рассказал о том, что случилось минувшей ночью. Судя по всему, Талейран оказал давление и на Реаля — единственного человека, который мог придать приговору законную юридическую форму и тем самым отсрочить казнь герцога.
Но мог ли точный, как хорошие часы, Реаль не вскрыть немедленно конверт с посланием своего патрона? «Ловкий маневр Реаля с целью снять с себя ответственность? Или подлинная усталость? Или… Талейран, встревоженный тем, что герцога будут допрашивать по стеснительным для бывшего епископа вопросам, посоветовал Реалю исчезнуть на ночь?», — пишет французский ученый Жан Тюляр.
Более определенную позицию занимает Андре Кастело: «Реаль разыграл комедию. В действительности он еще накануне вечером нашел и прочитал приказ Наполеона, хотя он и утверждал обратное». Особенно важно признание самого государственного советника, сделанное им Савари значительно позже описываемых событий. «Вы хорошо знаете, что именно заставил меня сделать Талейран». Эти слова — прямое обвинение в адрес хозяина особняка Галифе. Добавим к ним и обличительную похвалу первого консула, откровенно признавшего, что «князь Талейран вел себя в этом случае как верный министр».
Итак, принципиальные решения по делу герцога Энгиенского принимал Бонапарт. Секретной стороной дела занимался Талейран. Савари явился непосредственным исполнителем их воли. Генерал-адъютант, впрочем, попытался оправдать себя перед историей. В своих мемуарах Савари пишет, что после заседания военной комиссии к нему явился пехотный офицер и спросил, где разместить отряд для исполнения приговора. «Там, где вы не сможете кого-либо ранить», — ответил Савари.
«Я клянусь, от имени всех моих коллег, что эта казнь не была разрешена нами: нам приговор предусматривал отправку сообщения военному министру, министру юстиции и командующему, губернатору Парижа. Только последний мог дать на законных основаниях приказ о казни; копии не были еще отправлены: их не могли закончить до известного времени». Эти слова принадлежат генералу Юлену. Он продолжал: «Мы не знаем, имел ли приказ тот, кто столь жестоко ускорил эту роковую казнь. Если он его не имел, он один несет ответственность, если он его имел, комиссия непричастна к этому приказу».
Савари действовал быстро и решительно. Жестокость и бездумная твердость были теми чертами его характера, которые и ценил Бонапарт. Его адъютант не размышлял, когда он знал волю своего повелителя. И вряд ли прав Морис Шуман, член Французской академии наук, когда пишет, что Савари действовал на свой страх и риск: он проявил инициативу, сам интерпретировал желания и намерения первого кунсула. К тому же, замечает Шуман, генерала «обидели». Мюрат обошелся с ним как с простым посыльным. И вот представился случай «показать себя».
Но независимость отнюдь не была в характере генерала (хотя в решительности ему нельзя было отказать). В столь сложной ситуации, в которой находился Савари, и речи быть не могло о его самостоятельных решениях. Он знал волю Бонапарта. Он получил инструкции Мюрата. Ему была известна и позиция Реаля, и тайные ходы Талейрана. И, видимо, поэтому адъютант Бонапарта всю ответственность за произошедшее пытался возложить на министра внешних сношений. Савари утверждал: «Я размышлял тысячу раз об обстоятельствах этой катастрофы и все более и более убеждался в том, что министр внешних сношений был единственным человеком, который мог объяснить, как и почему комиссия осудила и привела в исполнение свой приговор до того, как Реаль смог выполнить доверенную ему миссию». Здесь что ни слово, то передержка. Не один Талейран знал тайные пружины механизма, осудившего и казнившего Конде-Бурбона. Они были известны и самому Савари, понимавшему, что главный режиссер трагического спектакля находился в Тюильрийском дворце.
Причастность Талейрана к гибели молодого герцога бесспорна. Он хорошо знал, что должно было произойти в Венсеннском замке. В тот вечер, когда военная комиссия начала свою работу, Талейран сидел за карточным столом в салоне герцогини Лаваль. В 2 часа ночи Шарль-Морис небрежно вынул из кармана жилета часы и сказал: «В этот момент последний из Конде перестал существовать». И игра в карты продолжалась. А на следующий день, увидев одного из своих ближайших сотрудников, Отерива, в состоянии душевного смятения, Талейран сказал: «Вы сошли с ума. Есть из-за чего делать столько шума. Заговорщик схвачен на границе, его привозят в Париж, расстреливают. Что же в этом экстраординарного?»
(Борисов Ю. В. Шарль-Морис Талейран. — М., 1986)
Со времени Базельского мирного договора 1795 года Испания, став союзницей Франции, снабжала ее деньгами, предоставила в распоряжение французов свои корабли и 20 тысяч солдат. Но на испанском престоле сидели ненавистные Наполеону Бурбоны. После потери неаполитанского королевства это был их последний оплот в Европе. Но как избавиться от королевской семьи, стоявшей, к тому же, во главе дружественного государства? Даже привыкший к сомнительным и опасным авантюрам император французов долго находился в состоянии колебания и нерешительности. В конечном счете он пришел к трагическому для себя и для своего режима выводу: Испания должна быть завоевана и подчинена французскому правлению. И уже в декабре 1807 года Наполеон предложил своему «мятежному» брату Люсьену (он категорически отказывался разойтись со своей второй женой, не угодной главе клана Бонапартов), в знак примирения, на выбор троны во Флоренции, Лиссабоне или Мадриде. Правда, для этого надо было лишить испанского трона Карла IV. Но к такого рода безделицам уже давно привыкли в официальном Париже.
«Император много раз беседовал со мной относительно своего проекта захвата Испании. Я всеми своими силами боролся против этого проекта, раскрывая аморальность и опасность подобного предприятия», — пишет Талейран в своих «Мемуарах». Иную точку зрения высказывали приближенные императора: его секретарь Меневаль, Жозеф Фуше и Савари, канцлер Этьенн Паскье. Сам Наполеон говорил: «Испанское дело? Талейран в течение двух лет меня терзал, чтобы я его осуществил! Он утверждал, что для этого мне нужно было только 20 тысяч человек. Не знаю, какое количество записок он мне представил, чтобы доказать это». «Он толкал к войне с Испанией», — признавал Бонапарт, уже находясь на острове Святой Елены. Где же истина?
В то время Талейран являлся решительным противником Бурбонов. Он еще не допускал возможности примирения с ними. Именно такую позицию министр занимал и в период ареста и казни герцога Энгиенского. О своих взглядах он неустанно твердил Наполеону^ Талейран, выступая за оккупацию французами Каталонии до тех пор, пока не удастся заключить мир с англичанами, настаивал на «перемещении» испанских Бурбонов, как это произошло в Этрурии. «Никто не был более убежден, чем он, в том, что сотрудничество Испании и Португалии против Англии и даже частичная оккупация этих стран моими войсками являлась единственным средством для того, чтобы вынудить лондонское правительство к миру». Эти слова были сказаны Наполеоном Коленкуру.
После своей отставки князь Беневентский недолго исполнял обязанности архиканцлера и визировал все подписанные представителями французского государства международные соглашения. Как раз в это время, 27 октября 1807 года, в Фонтенбло был заключен секретный договор, предусматривавший совместное завоевание Португалии армиями Франции и Испании. Талейран утверждал, что он ничего не знал об этом важном дипломатическом документе. А по словам императора, именно бывший министр внешних сношений лично вел переговоры с доверенным лицом Мануэля Годоя, испанского временщика, фактически в то время управлявшего страной. С Годоем — «князем мира» — Шарля Мориса связывали тесные личные и деловые отношения, приносившие обоим немалые выгоды. Баррас утверждал, что эта дружба пополнила казну Талейрана 18–19 миллионами франков.
В своих захватнических целях Наполеон решил использовать острый конфликт между королем Карлом IV и его сыном Фердинандом, принцем Астурийским. («Очень глупый, очень злой, злейший враг Франции», — писал император о Фердинанде).
И вот вся семья — король, королева, их наследник и князь Годой, — удивительной сатирической силой изображенная Франсиско Гойей на знаменитой картине, по собственной воле приехала в Байонну для встречи с Наполеоном, взявшим на себя роль арбитра. Он прибыл в этот город раньше, чем представители испанской династии, и ожидал их приезда.
Официально Талейран не принимал никакого участия в подготовке байоннского свидания. Но Бонапарт сделал его соучастником подготовленного им заговора. Он держал экс-министра в курсе всех событий: «Король и королева (испанские) будут здесь через два дня. Князь мира прибывает сегодня вечером. Этот несчастный человек заслуживает жалости».
В том же письме от 25 апреля 1808 года Наполеон приказал Талейрану подготовить для газет статьи, изобличающие народные беды в Испании. Через несколько дней он предложил Талейрану разъ- яснить дипломатическому корпусу в Париже, что
Карл IV и его жена погибли бы, если бы испанский король не отрекся от престола. Разумеется, император не намерен был признавать Фердинанда новым правителем Испании. Письма Фердинанда перехватывались. В них много раз повторялись слова: «Эти проклятые французы». 6 мая Наполеон сообщил экс-министру, что Карл IV «уступил ему все свои права на испанскую корону». Талейран должен был в беседах с иностранными дипломатами подчеркивать, что в Испании «честные люди» счастливы, получив «сильную защиту» (в лице французов, разумеется). «Испанские дела идут хорошо и скоро будут полностью закончены», — к такому выводу пришел император. Жизнь показала, как далеко от реальности были его оценки.
Итак, отставной министр стал фактическим участником заговора, приведшего к отречению испанских Бурбонов от трона.
Он не только был полностью в курсе событий, происходивших в Байонне, но и выполнял поручения Наполеона, распространял благоприятную для него информацию в Париже. Замок Балансе с согласия Талейрана в течение почти шести лет являлся местом заключения для принца Астурийского и сопровождавших его лиц.
Каким образом владелец Балансе стал тюремщиком? 9 мая 1808 года Наполеон сообщил князю Беневентскому, что в этот день Фердинанд, его дядя и брат выехали из Байонны в его поместье. Он советовал принять их «без внешнего блеска, но прилично». Главное, испанских гостей надо было «развлекать и занимать». С этой целью следовало пригласить артистов. Приехала в далекий от Парижа дворец и мадам Талейран, игравшая на фортепиано. Ее сопровождало несколько женщин. Император писал, что, если принц увлечется одной из них, это «не создаст никаких затруднений, так как появится лишь дополнительное средство для присмотра за ним». Наполеон поручил Талейрану остаться на 8—10 дней в Балансе и выяснить, что думают испанцы и как следует себя с ними вести.
Разумеется, Фуше имел своих агентов в окрестностях замка, среди прислуги. 10 жандармов, по его приказу, заботились о том, чтобы «гостей» не украли или они сами не сбежали.
Принц Астурийский, ставший жертвой шантажа и насилия, оказался в заточении у человека, который перед лицом истории пытался представить себя в качестве поборника гуманизма и справедливости, невмешательства во внутренние дела Испании. Но это была заведомая ложь. Талейран беспрекословно и быстро выполнил приказания Наполеона.
Итак, проблему похищения и заточения членов испанской королевской семьи удалось решить сравнительно просто. Но это была отнюдь не самая сложная задача, правда, Талейран в своем обычном придворном рвении пытался выдать желаемое за действительное. Он писал Наполеону 8 мая, через несколько дней после скандального шантажа в Байонне, потрясшего все королевские дворы в Европе: «Здесь все восхищаются развитием событий, развитием столь счастливым, что невозможно было надеяться на большее». Как далеки были эти слова от реальности!
Именно в мае 1808 года начались народные восстания в Мадриде, Картахене, Сарагосе, Мурсии, Гренаде, Балахосе, Валенсии. 6 июля хунта Севильи от имени всей Испании объявила Франции войну. И вскоре французы потерпели ряд тяжелых поражений. В Кадиксе сдалась на милость победителей эскадра адмирала Росийи. Под Байленом в Андалузии капитулировали французские войска (22 тысячи человек), находившиеся под командованием генерала Дюпона де Летана.
Разгром при Байлене нанес сокрушительный удар по мифу о непобедимости императорской армии. Освободительное движение в порабощенной Европе активизировалось. Восстала Португалия, на территории которой высадились английские войска. Корпус одного из друзей Бонапарта — Андоша Жюно, сражавшегося вместе с ним в. Италии и Египте, капитулировал в августе в Синтре (к западу от Лиссабона).
Возможно, что в это время Бонапарт особенно нуждался в своих испытанных советниках. И именно в начале августа он пригласил Талейрана в Нант. Казалось, монаршая милость вновь вернулась к бывшему министру. Он остался доволен встречей с императором и беседами с ним. Талейран получил приглашение отправиться в Эрфурт.
События в Эрфурте решительно и навсегда изменили отношения между главой французского государства и первым дипломатом Франции.
(Борисов Ю. Шарль-Морис Талейран. — М., 1986)
Из воспоминаний г. П. Жильярда, который 13 лет пребывал при Дворе в качестве учителя царских детей:
Поставленный генералом в известность о последних петроградских событиях, Государь поручил ему передать по телефону Родзянко, что он готов на все уступки, если Дума считает, что она в состоянии восстановить порядок в стране. Ответ был: уже поздно. Было ли это так в действительности? Распространение революционного движения ограничивалось Петроградом и ближайшими окрестностями. И, несмотря на пропаганду, престиж царя был еще значителен в армии и среди крестьян. Разве недостаточно дарования конституции и поддержки Думы, чтобы вернуть Николаю II популярность, которою он пользовался в начале войны?
Ответ Думы ставил перед Царем выбор: отречение или попытка идти на Петроград с войсками, которые оставались ему верны; но это была гражданская война в присутствии неприятеля… Николая II не колебался, и утром он передал генералу Родзянко телеграмму с уведомлением председателя Думы о своем намерении отречься от престола в пользу сына.
Несколько часов спустя он приказал позвать к себе в вагон профессора Федорова и сказал ему:
— Сергей Петрович, ответьте мне откровенно: болезнь Алексея излечима?
Профессор Федоров, отдавая себе отчет во всем значении того, что ему предстояло сказать, ответил:
— Государь, наука говорит нам, что эта болезнь неизлечима. Бывают, однако, случаи, когда лицо, одержимое ею, достигает почтенного возраста. Но Алексей Николаевич, тем не менее, во власти случайностей.
Государь грустно опустил голову и прошептал:
— Это как раз то, что мне говорила Государыня… Ну, раз это так, раз Алексей не может быть полезен Родине, как я бы того желал, то мы имеем право сохранить его при себе.
Решение им было принято, и вечером, когда приехали из Петрограда представители Временного правительства и Думы, он передал им акт отречения, составленный им заранее; в нем он отрекался за себя и за своего сына от русского престола в пользу своего брата Великого Князя Михаила Александровича. Вот текст этого документа, который своим благородством и горячим патриотизмом привел в восхищение даже врагов Государя:
об отречении Государя Императора Николая II от престола Государства Российского в пользу Великого Князя Михаила Александровича.
В дни великой борьбы с внешним врагом, стремящимся почти три года поработить нашу Родину, Господу Богу угодно было ниспослать России новое тяжкое испытание. Начавшиеся внутренние народные волнения грозят бедственно отразиться на дальнейшем ведении упорной войны. Судьба России, честь геройской нашей армии, благо народа, все будущее дорогого нашего Отечества требует доведения войны во что бы то ни стало до победного конца. Жестокий враг напрягает последние силы, и уже близок час, когда доблестная армия наша, совместно со славными нашими союзниками, сможет окончательно сломить врага. В эти решающие дни в жизни России почли мы долгом совести облегчить народу нашему тесное единение и сплочение всех сил народных для скорейшего достижения победы и, в согласии с Государственной Думой, признали мы за благо отречься от престола Государства Российского и сложить с себя Верховную власть. Не желая расстаться с любимым сыном нашим, мы передаем наследие наше брату нашему Великому Князю Михаилу Александровичу и благословляем его на вступление на престол Государства Российского. Заповедуем брату нашему править делами государственными в полном и ненарушимом единении с представителями народа в законодательных учреждениях на тех началах, кои будут ими установлены, принеся в том ненарушимую присягу. Во имя горячо любимой Родины призываем всех наших верных сыновей Отечества к исполнению своего святого долга перед ним, повиновением Царю в тяжелую минуту всенародных испытаний помочь Ему, вместе с представителями народа, вынести Государство Российское на Бог России».
г. Псков, 2 марта 15 час. 3 мин. 1917 года НИКОЛАЙ.
Министр Императорского Двора, генерал-адъютант граф Фредерикс.
Царь был свергнут. Германия готовилась одержать самую крупную свою победу, но это торжество могло еще быть вырвано из ее рук. Для этого достаточно было, чтобы сознательная часть общества вовремя спохватилась и сплотилась вокруг Великого Князя Михаила Александровича, который по воле брата — акт об отречении ясно на это указывает — должен был сделаться конституционным монархом в полном смысле слова. К этому не имелось никаких препятствий, потому что еще не было наличности такого большого народного движения, которое не поддается никакой логике, увлекая людей в пропасть и неизвестность. Революция была делом исключительно петроградского населения, большинство которого без колебания стало бы на сторону нового монарха, если бы Временное правительство и Дума подали ему в этом пример. Армия, еще хорошо дисциплинированная, представляла значительную силу; что же касается большинства народа, то оно не знало о том, что что-то случилось.
Желание закрепить за собой власть и страх, который внушали крайние левые, привели к тому, что была упущена эта последняя возможность предотвратить катастрофу. На следующий день после отречения Государя Великий Князь Михаил Александрович, по совету всех членов Временного правительства, отрекся в свою очередь и предоставил Учредительному собранию разрешение вопроса о будущем образе правления в России.
Непоправимое совершилось. Исчезновение Царя оставило в душе народной огромный пробел, который она была не в силах заполнить. Сбитый с толку и не знающий, на что решиться в поисках идеала и верований, способных заменить ему то, что он утратил, народ находил вокруг себя лишь полную пустоту.
Весь день 15 марта прошел в подавленном ожидании событий.
В 3,5 часа доктор Боткин вызвал к телефону и справился о здоровье Алексея Николаевича. Как мы узнали впоследствии, по городу распространился слух о его смерти.
Пытка Государыни продолжалась и на следующий день. Она уже третьи сутки была без известий о Государе, и ее мучительная тревога возрастала от вынужденного бездействия.
Муки Императрицы в эти дни смертельной тревоги, когда без известий от Государя она приходила в отчаяние у постели больного ребенка, превзошли все, что можно себе вообразить. Она дошла до крайнего предела сил человеческих; это было последнее испытание, из которого она вынесла то изумительно светлое спокойствие, которое потом поддерживало ее и всю ее семью до дня их кончины.
К концу дня во дворце получили известие об отречении Государя. Государыня отказывалась ему верить, считая это ложью. Однако немного позднее Великий Князь Павел Александрович подтвердил это известие. Она все еще отказывалась верить ему, и, только когда Великий Князь сообщил ей подробности, Ее Величество сдалась, наконец, перед очевидностью. Государь отрекся от престола накануне вечером, в Пскове, в пользу своего брата Великого Князя Михаила Александровича.
Отчаяние Государыни превзошло все, что можно себе представить. Но ее стойкое мужество не покинуло ее. Я увидел ее вечером у Алексея Николаевича. На ней лица не было, но она принуждала себя, почти сверхчеловеческим усилием воли, прийти, по обыкновению, к детям, чтобы ничем не обеспокоить больных, которые ничего не знали о том, что случилось с отъезда Государя в Ставку.
Поздно ночью мы узнали, что Великий Князь Михайл Александрович отказался вступить на престол и что судьба России будет решена Учредительным собранием.
На следующий день я вновь застал Государыню у Алексея Николаевича. Она была спокойна, но очень бледна. Она ужасно похудела и постарела за эти несколько дней.
Днем Ее Величество получила телеграмму от Государя, в которой он старался успокоить ее и сообщал, что ждет в Могилеве предстоящего приезда Вдовствующей Императрицы.
Прошло три дня. 21 марта, в 10 часов утра, Ее Величество вызвала меня и сказала, что генерал Корнилов от имени Временного правительства только что объявил ей, что Государь и она арестованы и что все те, ктб не желает подвергаться тюремному режиму, должны покинуть дворец до четырех часов. Я ответил, что решил остаться.
— Государь возвращается завтра, надо предупредить Алексея, надо все ему сказать… Не сделаете ли вы этого? Я пойду поговорить с дочерьми.
Было заметно, как она страдает при мысли о том, как ей придется взволновать больных Великих Кня-жен, объясняя им об этом отречении их отца, тем более что это волнение могло ухудшить состояние их здоровья.
Я подошел к Алексею Николаевичу и сказал ему, что Государь возвращается завтра из Могилева и больше туда не вернется.
— Почему?
— Потому что ваш отец не хочет быть больше Верховным Главнокомандующим!
Это известие сильно его огорчило, так как он очень любил ездить в Ставку. Через несколько времени я добавил:
— Знаете, Алексей Николаевич, ваш отец не хочет быть больше Императором.
Он удивленно посмотрел на меня, старясь прочесть на моем лице, что произошло.
— Зачем? Почему?
— Потому что он очень устал и перенес много тяжелого за последнее время.
— Ах, да! Мама мне сказала, что, когда он хотел ехать сюда, его поезд задержали. Но папа потом опять будет Императором?
Я объяснил ему тогда, что Государь отрекся от престола в пользу Великого Князя Михаила Александровича, который, в свою очередь, уклонился.
— Но тогда кто же будет Императором?
— Я не знаю, пока никто!
Ни слова о себе, ни намека на свои права наследника. Он сильно покраснел и был взволнован. После нескольких минут молчания он сказал:
— Если нет больше Царя, кто же будет править Россией?
Я объяснил ему, что образовалось Временное правительство, которое будет заниматься государственными делами до созыва Учредительного собрания, и что тогда, быть может, его дядя Михаил взойдет на престол. Я еще раз был поражен скромностью этого ребенка.
В 4 часа двери дворца запираются. Мы в заключении! Сводно-гвардейский полк заменен одним из полков царскосельского гарнизона, и солдаты стоят на часах уже не для того, чтобы нас охранять, а с тем, чтобы нас караулить.
22 марта, в 11 часов утра, приехал, наконец, Государь в сопровождении гофмаршала князя Долгорукова. Он немедленно поднялся к детям, где его ожидала Государыня.
После завтрака он зашел к Алексею Николаевичу, где я находился в ту минуту, и разговаривал со мною с обычной простотой и благожелательностью. Но при виде его побледневшего и похудевшего лица было ясно, что он также много перестрадал за время своего отсутствия.
Возвращение Государя, несмотря на обстоятельства, было большим счастьем для его семьи. Государыня Мария Николаевна и больные дети, когда их осведомили о положении, испытали на его счет. столько страха и тревоги! Для них было большим утешением чувствовать себя вместе во время такого сурового испытания. Им казалось, что это облегчало их скорбь и что громадная любовь, которую они испытывали друг к другу, давала им достаточно сил, чтобы перенести страдания.
Несмотря на обычное его самообладание, Государю не удавалось скрыть глубокого потрясения, которое он пережил, но он быстро оправился, окруженный лаской своей семьи. Он посвящал ей большую часть своего дня; остальное время он читал или гулял с князем Долгоруковым. Вначале ему было запрещено ходить в парк и предоставлено лишь пользование примыкавшим к дворцу маленьким садом, еще покрытым снегом и окруженным часовыми. Но Государь принимал все эти строгости с изумительным спокойствием и величием духа. Ни разу ни слова упрека не слетело с его уст. Дело в том, что одно чувство, более сильное даже, чем семейные связи, преобладало в нем — это была его любовь к Родине. Чувствовалось, что он готов все простить тем, кто подвергал его унижению, лишь бы они оказались способными спасти Россию.
Государыня проводила почти все свое время на кушетке в комнате Великих Княжен или у Алексея Николаевича. Волнения и жгучая тревога физически истощили ее, но по возвращении Государя она почувствовала нравственное успокоение; она жила очень сильной внутренней жизнью и мало разговаривала, уступая, наконец, той повелительной потребности в отдыхе, которая так давно ощущалась ею. Она была счастлива, что не приходится больше бороться и что она может всецело посвятить себя тем, кого она любила такой великой любовью. Одна Мария Николаевна продолжала еще ее беспокоить. Она заболела гораздо позднее сестер, и ее болезнь осложнилась злокачественными воспалениями легких; организм ее, хотя и очень крепкий, с трудом боролся с болезнью. Она к тому же была жертвой своей самоотверженности. Эта 17-летняя девушка без счета расходовала свои силы в дни революции. Она была самой твердой опорой матери. В ночь на 13 марта она неосторожно вышла на воздух вместе с Государыней, чтобы поговорить с солдатами, подвергаясь холоду в то время, как уже чувствовала первые приступы заболевания. По счастью, остальные дети чувствовали себя лучше и находились на пути к полному выздоровлению.
Наше царскосельское заточение, казалось, должно было долго длиться: был поднят вопрос о предстоящей отправке нас в Англию. Но дни проходили, и отъезд наш постоянно откладывался. Дело в том, что Временное правительство было вынуждено считаться с крайними элементами, и чувствовалось, что власть мало-помалу ускользает из его рук. Мы были, однако, всего в нескольких часах езды от железной дороги до финляндской границы, и необходимость проезда через Петроград была единственным серьезным препятствием. Таким образом, казалось, что, действуя решительно и с соблюдением полной тайны, было бы не так трудно перевезти царскую семью в один из портов Финляндии, а оттуда за границу. Но все боялись ответственности, и никто не решался себя скомпрометировать. Злой рок тяготел над ними!
В конце января 1919 года я получил телеграмму от генерала Жанена, которого знал в Могилеве в бытность его начальником французской военной миссии при Ставке. Он приглашал меня приехать к нему в Омск. Несколько дней спустя я покинул Тюмень и 13 февраля приехал во французскую военную миссию при Омском правительстве.
Отдавая себе отчет в исторической важности следствия, производившегося с исчезновением царской семьи, и желая знать его результаты, адмирал Колчак поручил в январе генералу Дитрихсу привезти ему в Екатеринбург следственное производство, а также все найденные вещи. 5 февраля он вызвал следователя по особо важным делам Николая Алексеевича Соколова и предложил ему ознакомиться с расследованием. Два дня спустя министр юстиции Старынкевич поручил ему продолжать дело, начатое Сергеевым.
Тут я познакомился с г. Соколовым. С первого нашего свидания я понял, что убеждение его составлено и у него не остается никакой надежды. Что касается меня, то я еще не мог поверить такому ужасу.
— Но дети, дети! — кричал я ему.
— Дети разделили судьбу родителей. У меня по этому поводу нет и тени сомнения!
— Но тела?
— Надо искать на поляне — там мы найдем ключ от этой тайны, так как большевики провели там три дня и три ночи не для того, чтобы просто сжечь кое-какую одежду.
Увы, заключения следователя не замедлили найти себе подтверждение в показании одного из главных убийц — Павла Медведева, которого незадолго перед тем взяли в плен в Перми. Ввиду того, что Соколов был в Омске, его допрашивал 25 февраля в Екатеринбурге Сергеев. Он признал совершенно точно, что Государь, Государыня и пять детей, доктор Боткин и трое слуг были убиты в подвальном этаже дома Ипатьева в течение ночи с 16 на 17 июля.
П. Жильярд. Император Николай II и его семья. Вена, 1921
Из воспоминаний Петра Ермакова — участника расстрела.
В 1947 году — к 30-летию Октября — Петр Захарович Ермаков написал свою автобиографию и сдал в архив.
(Орфография подлинника в основном сохраняется).
«…На меня выпало большое счастье произвести последний пролетарский советский суд над человечьим тираном, коронованным самодержцем, который в свое царствование судил, вешал и расстрелял тысячи людей, за это он должен был нести ответственность перед народом. Я с честью выполнил перед народом и страной свой долг, принял участие в расстреле всей царствующей семьи…»
Из воспоминаний Ермакова П. 3. о расстреле бывшего царя.
«…Итак, Екатеринбургский Исполнительный Комитет сделал постановление расстрелять Николая, но почему-то о семье, о их расстреле в постановлении не говорилось, когда позвали меня, то мне сказали: «На твою долю выпало счастье — расстрелять и схоронить так, чтобы никто и никогда их трупы не нашел, под личную ответственность сказали, что мы доверяем, как старому революционеру».
Поручение я принял и сказал, что будет выполнено точно, подготовил место, куда везти и как скрыть, учитывая все обстоятельства важности момента политического.
Когда я доложил Белобородову, что могу выполнить, то он сказал: «Сделай так, чтобы были все расстреляны, мы это решили». Дальше я в рассуждения не вступал, стал выполнять так, как это нужно было.
Получил постановление, 16 июля в 8 часов вечера сам прибыл с двумя товарищами и другим латышом, теперь фамилию не знаю, но который служил у меня в моем отряде в отделе карательном. Прибыл в 10 часов ровно в дом особого назначения, вскоре пришла моя машина малого типа грузовая.
В 11 часов было предложено заключенным Романовым и их близким, с ними сидящим, спуститься в нижний этаж, на предложение сойти к низу были вопросы — для чего? Я сказал, что вас повезут в центр, здесь вас держать больше нельзя, угрожает опасность. Как наши вещи, — спросили? Я сказал — ваши вещи соберем и выдадим на руки, они согласились, сошли к низу, где для них были поставлены стулья вдоль стены.
Хорошо сохранилось в моей памяти, с первого фланга сел Николай, Алексей, Александра, старшая дочь Татьяна, далее доктор Боткин сел, потом фрейлина и дальше остальные. Когда все успокоились, тогда я вышел, сказал шоферу: «действуй», он знал, что надо делать, машина загудела, появились выхлопки. Все это нужно было для того, чтобы заглушить выстрелы, чтобы не было звука слышно на воле.
Все сидящие чего-то ждали. У всех было напряженное состояние, изредка перекидывались словами. Но Александра несколько слов сказала не по-русски. Когда все было в порядке, тогда коменданту дома Юровскому дал в кабинете постановление Областного Исполнительного комитета, то он усомнился — почему всех. Но я ему сказал: надо всех и разговаривать нам с вами долго нечего, времени мало, пора приступать. Я спустился к низу совместно с комендантом, надо сказать, что уж заранее было распределено кому и как стрелять, я себе взял самого Николая, Александру, дочь, Алексея, потому что у меня был маузер, им можно было работать. У остальных были наганы. После спуска в нижний этаж мы немного обождали. Потом комендант предложил всем встать, но Алексей сидел на стуле.
Тогда стал читать приговор — постановление, где говорилось: по постановлению Исполнительного комитета — расстрелять. Тогда у Николая вырвалась фраза: Так нас никуда не повезут? Ждать больше было нельзя, я дал выстрел в него в упор, он сразу упал, но и остальные также. В это время поднялся между ними плач, один другому бросались на шею. Затем дали несколько выстрелов, все упали. Тогда я стал осматривать их состояние: которые были еще живы, я давал новый выстрел в них. Николай умер с одной пули, жене дано две, и другим также по несколько пуль.
При проверке пульса, когда уже были мертвы, я дал распоряжение всех вытаскивать через нижний ход в автомобиль и сложить. Так и сделали, всех покрыли брезентом. Когда эта операция была окончена около часа ночи с 16 на 17 июля 1918 года автомобиль с трупами направился в лес через Верх-Исетск по направлению дороги в Коптяки, где мною было выбрано место для зарытия трупов. Но я заранее учел момент, что зарывать не следует, ибо я не один, а со мной еще есть.
Я вообще мало кому мог доверять это дело, и тем паче, что я отвечал за все, то я заранее решил их жечь. Для этого приготовил кислоту и керосин, все было усмотрено. Но не давая никому намёка сразу, я сказал: мы их спустим в шахту, и так решили.
Тогда я велел всех раздеть, чтобы одежду сжечь, и так было сделано. Когда стали снимать с них платья, то у самой и дочерей были найдены медальоны, в которых вставлена голова Распутина. Дальше под платьями на теле были особо приспособленные лифики двойные, подложена внутри материала вата и где были уложены драгоценные камни и прострочены. Это было у самой и четырех дочерей. Все это было штуками передано члену Уралсовета Юровскому. Что там было я вообще не поинтересовался на месте, ибо было некогда. Одежду тут же сжег. А трупы отнесли около 50 метров и спустили в шахту. Она не была глубокая, около 6 саженей, ибо все эти шахты я хорошо знаю. Для того, чтобы можно было вытащить для дальнейшей операции с ними. Все это я проделал, чтобы скрыть следы от своих лишних присутствующих товарищей.
Когда все это было окончено, то уж был полный рассвет, около 4 часов утра… Это место находилось совсем в стороне дороги около 3 верст.
Когда все уехали, то я остался в лесу, об этом никто не знал. С 17 на 18 июля я снова прибыл в лес, привез веревку, меня спустили в шахту, я стал каждого по отдельности привязывать, по двое ребят вытаскивали (эти трупы). Когда всех вытащили, тогда я велел класть на двуколку, отвезти от шахты в сторону, разложили на три группы, облили керосином, а самих (то есть трупы) серной кислотой. Трупы горели до пепла и пепел был зарыт. Все это происходило в 12 часов ночи 17 на 18 июля 1918 года. После всего 18 доложил. На этом заканчиваю все.
29.10.47 года. Ермаков».
Лев Давидович Троцкий раскрыл механизм потери власти в книге воспоминаний «Моя жизнь».
«Меня не раз спрашивали, спрашивают иногда и сейчас: как вы могли потерять власть? Чаще всего за этим вопросом скрывается довольно наивное представление об упущении из рук какого-то материального предмета: точно потерять власть это то же, что потерять часы или записную книжку. На самом же деле, когда революционеры, руководившие завоеванием власти, начинают на известном этапе терять ее — «мирно» или катастрофически, — то это само по себе означает упадок влияния определенных идей и настроений в правящем слое революции, или упадок революционных настроений в самих массах, или то и другое вместе. Руководящие кадры партии, вышедшие из подполья, были воодушевлены революционными тенденциями, которые вождями первого периода революции яснее и лучше формулировались, полнее и успешнее проводились на практике. Именно это и делало их вождями партии, через партию — рабочего класса, через рабочий класс — страны. Таким путем определенные лица сосредоточивали власть в своих руках. Но и до первого периода революции теряли незаметно власть над сознанием того партийного слоя, который непосредственно имел власть над страной. В самой стране происходили процессы, которые можно охватить общим именем реакции. Эти процессы захватывали в той или другой степени и рабочий класс, в том числе и его партийную часть. У того слоя, который составлял аппарат власти, появились свои самодовлеющие цели, которым он стремился подчинить революцию.
Революционеры сделаны в последнем счете из того же общественного материала, что и другие люди. Но у них должны быть какие-то резкие личные особенности, которые дали возможность историческому процессу отделить их от других и сгруппировать особо. Общение друг с другом, теоретическая работа, борьба под определенным знаменем, коллективная дисциплина, закал под огнем опасностей постепенно формируют революционный тип. Можно с полным правом говорить о психологическом типе большевика в противоположность, например, меньшевику. При достаточной опытности глаз даже по внешности различал большевика от меньшевика, с небольшим процентом ошибок.
Это не значит, однако, что в большевике все и всегда было большевистским.
Нередко отдельные, случайно вырвавшиеся замечания Калинина, Ворошилова, Сталина, Рыкова заставляли тревожно настораживаться. Откуда это? — спрашивал я себя. Из какой трубы это прет? Придя на какое-нибудь заседание, я заставал групповые разговоры, которые при мне нередко обрывались. В разговорах не было ничего, направленного против меня. Не было ничего противоречащего принципу партии. Но было настроение моральной успокоенности, самоудовлетворенности и тривиальности. У людей появилась потребность исповедоваться друг другу в этих новых настроениях, в которых немалое место, к слову сказать, стал занимать элемент мещанской сплетни. Раньше они стеснялись не только Ленина и меня, но и себя. Если пошлость прорывалась наружу, например, у Сталина, то Ленин, не поднимая низко склоненной над бумагой головы, чуть-чуть поводил по сторонам глазами, как бы проверяя, почувствовал ли еще кто-либо другой невыносимость сказанного. Достаточно было в таких случаях беглого взгляда или интонации голоса, чтобы солидарность наша в этих психологических оценках непререкаемо обнаружилась для нас обоих.
Если я не участвовал в тех развлечениях, которые все больше входили в нравы нового правящего слоя, то не из моральных принципов, а из нежелания подвергать себя испытаниям худших видов скуки. Хождение друг к другу в гости, прилежное посещение балета, коллективные выпивки, связанные с перемыванием косточек отсутствующих, никак не могли привлечь меня. Новая верхушка чувствовала, что я не подхожу к этому образу жизни. Меня даже и не пытались привлечь к нему. По этой самой причине многие групповые беседы прекращались при моем появлении, и участники расходились с некоторым конфузом за себя и с некоторой враждебностью ко мне. Вот это и означало, если угодно, что я начал терять власть.
Я ограничиваюсь здесь психологической стороной дела, оставляя в стороне социальную подоплеку, т. е. изменения анатомии революционного общества.
Термидорианский заговор в конце XVIII века, подготовленный предшествующим ходом революции, разразился одним ударом и принял форму кровавой развязки. Наш термидор получил затяжной характер. Гильотину заменила, по крайней мере до поры до времени, кляуза. Систематическая, организованная методом конвейера фальсификация прошлого стала орудием идейного перевооружения официальной партии. Болезнь Ленина и ожидание его возвращения к руководству создавали неопределенность, длившуюся, с перерывом, свыше двух лет.
Я рассказывал, как со смертного одра Ленин направлял свой удар против Сталина и его союзников, Дзержинского и Орджоникидзе. Ленин Дзержинского очень ценил. Охлаждение между ними началось тогда, когда Дзержинский понял, что Ленин не считает его способным на руководящую хозяйственную работу. Это, собственно, и толкнуло Дзержинского на сторону Сталина. Тут уж Ленин счел нужным ударить по Дзержинскому, как по опоре Сталина.
Орджоникидзе Ленин хотел за проявление генерал-губернаторских качеств исключить из партии. Свою записку, в которой он обещал грузинским большевикам полную поддержку против Сталина, Дзержинского и Орджоникидзе, Ленин адресовал Мдивани. На судьбе этих четырех лиц ярче всего обнаруживается переворот, произведенный сталинской фракцией в партии. Дзержинский после смерти Ленина был поставлен во главе ВСНХ, т. е. всей государственной промышленности. Орджоникидзе, намеченный к исключению, был поставлен во главе Центральной Контрольной Комиссии. Сталин не только остался, вопреки Ленину, Генеральным секретарем, но и получил от аппарата неслыханные полномочия. Наконец, Мдивани, с которым Ленин солидаризировался против Сталина, сидит сейчас в тобольской тюрьме. Подобная «перегруппировка» произведена во всем руководстве партии, сверху донизу. Мало того: во всех без исключения партиях Интернационала. Эпоху эпигонов от эпохи Ленина отделяет не только идейная пропасть, но и законченный организационный переворот.
Сталин — главное орудие этого переворота. Он одарен практическим умом, выдержкой и настойчивостью в преследовании поставленных целей. Политический его кругозор крайне узок. Теоретический уровень совершенно примитивен. Его компилятивная книжка «Основы ленинизма», в которой он пытался отдать дань теоретическим традициям партии, кишит ученическими ошибками. Незнакомство с иностранными языками вынуждает его следить за политической жизнью других стран только с чужих слов. По складу ума это упорный эмпирик, лишенный творческого воображения. Верхнему слою партии (в более широких кругах его вообще не знали) он казался всегда человеком, созданным для вторых и третьих ролей. И то, что он играет сейчас первую роль, характеризует не столько его, сколько переходный период политического сползания. Еще Гельвеций сказал: «Каждый период имеет своих великих людей, а если их нет — он их выдумывает». Сталинизм — это прежде всего работа безличного аппарата на спуске революции.
(Троцкий Л. Моя жизнь. Опыт автобиографии. — М., 1990)
Ленин скончался 21 января 1924 года. Смерть уже явилась для него только избавлением от физических и нравственных страданий. Свою беспомощность и прежде всего отсутствие речи при полной ясности сознания Ленин не мог не ощущать как невыносимое унижение. Он уже с трудом терпел врачей, их покровительственного тона, их банальных шуточек, их фальшивых обнадежийаний. Пока он еще владел речью, он как бы мимоходом задавал врачам проверочные вопросы, незаметно для них ловил их на противоречиях, добивался дополнительных разъяснений и заглядывал сам в медицинские книги. Как во всяком другом деле, он и тут стремился достигнуть прежде всего ясности. Единственный из медиков, которого он терпел, был Федор Александрович Гетье. Хороший врач и человек, чуждый царедворческих черт, Гетье был привязан к Ленину и Крупской настоящей человеческой привязанностью. В этот период, когда Ленин уже не подпускал к себе остальных врачей, Гетье продолжал беспрепятственно навещать его. Гетье был в то же время близким другом и домашним врачом моей семьи в течение всех годов революции. Благодаря этому мы всегда имели наиболее добросовестные и продуманные отзывы о состоянии Владимира Ильича, дополнявшие и исправлявшие безличные официальные бюллетени.
Не раз я допрашивал Гетье о том, сохранит ли, в случае выздоровления, ленинский интеллект свою силу? Гетье отвечал примерно так: увеличится утомляемость, не будет прежней чистоты работы, но виртуоз останется виртуозом. В промежутке между первым и вторым ударом этот прогноз подтвердился целиком. К концу заседаний Политбюро Ленин производил впечатление безнадежно уставшего человека. Все мышцы лица опускались, блеск глаз потухал, увядал даже могучий лоб, тяжело свисали вниз плечи — выражение лица и всей фигуры резюмировалось одним словом: усталость. В такие жуткие моменты Ленин казался мне обреченным. Но, проведя одну хорошую ночь, он снова обретал силу своей мысли. Статьи, написанные им в промежутке между двумя ударами, стоят на уровне его лучших работ. Влага в источнике была та же, но ее становилось все меньше и меньше. И после второго удара Гетье не отнимал совсем последней надежды. Но оценки его становились все сумрачнее. Болезнь затягивалась. Без злобы затягивалась, но и без сожаления, слепые силы природы погрузили великого больного в бессилие и безвыходность. Ленин не мог и не должен был жить инвалидом. Но мы все еще не теряли надежды на его выздоровление.
Мое (т. е. Троцкого) недомогание приняло тем временем затяжной характер. «По настоянию врачей, — пишет Н. И. Седова — перевезли Л. Д. (Троцкого) в деревню. Там Гетье часто навещал больного, к которому он относился с искренней заботой и нежностью. Политикой он не занимался, но жестоко страдал за нас, не зная, как выразить свое сочувствие. Травля застигла его врасплох. Он не понимал, выжидал, томился. В Архангельском он мне с волнением говорил о необходимости отвезти Л. Д. в Сухум. В конце концов мы решились на это. Путешествие, длинное само по себе — через Баку, Тифлис, Батум, — удлинялось еще снежными заносами. Но дорога действовала скорее успокаивающим образом. По мере того как отъезжали от Москвы, мы отрывались несколько от тяжести обстановки ее за последнее время. Но все же чувство у меня было такое, что везу тяжелобольного. Томила неизвестность, как сложится жизнь в Сухуме, окружающие нас там будут ли друзья или враги?»
«21 января застигло нас на вокзале в Тифлисе, по пути в Сухум. Я сидел с женой в рабочей части своего вагона — как всегда в тот период, с повышенной температурой. Постучав, вошел мой временный сотрудник Сермукс, сопровождавший меня в Сухум. По тому, как он вошел, с серо-зеленым лицом, и как, глядя на меня остекленевшими глазами, подал мне листок бумаги, я почуял катастрофическое. Это была расшифрованная телеграмма Сталина о том, что скончался Ленин. Я передал бумагу жене, которая уже успела понять все…
Тифлисские власти получили вскоре такую же телеграмму. Весть о смерти Ленина быстро расходилась кругами. Я соединился прямым проводом с Кремлем. На свой запрос я получил ответ: «Похороны в субботу, все равно не поспеете, советуем продолжать лечение». Выбора, следовательно, не было. На самом деле похороны состоялись только в воскресенье, и я вполне мог бы поспеть в Москву. Как это ни кажется невероятным, но меня обманули насчет похорон. Заговорщики по-своему правильно рассчитывали, что мне не придет в голову проверять их, а позже можно будет всегда придумать объяснение. Напоминаю, что о первом заболевании Ленина мне сообщили только на третий день. Это был метод. Цель состояла в том, чтобы «выиграть темп».
Тифлисские товарищи требовали, чтобы я немедленно откликнулся на смерть Ленина. Но у меня была одна потребность: остаться одному. Я не мог поднять руку к перу. Короткий текст московской телеграммы гудел в голове. Собравшиеся, однако, ждали отклика. Они были правы. Поезд задерживали на полчаса. Я писал прощальные строки: «Ленина нет. Нет более Ленина»… Несколько написанных от руки страниц я передал на прямой провод».
«Приехали совсем разбитые, — пишет жена. — Первый раз видели Сухум. Цвели мимозы — их там много. Великолепные пальмы. Камелии. Был январь, в Москве стояли лютые морозы. Встретили нас абхазцы очень дружески. В столовой дома отдыха висели рядом два портрета, один в трауре — Владимира Ильича, другой — Л. Д. Хотелось снять этот последний — но мы не решились, опасаясь, что будет похоже на демонстрацию».
«В Сухуме я лежал долгими днями на балконе лицом к морю. Несмотря на январь, ярко и тепло горело в небе солнце. Между балконом и сверкающим морем высились пальмы. Постоянное ощущение повышенной температуры сочеталось с гудящей мыслью о смерти Ленина. Я перебирал в уме этапы своей жизни, встречи с Лениным, расхождения, полемику, сближение, совместную работу. Отдельные эпизоды всплывали с фантастической яркостью.
Постепенно и целое стало вырисовываться с все большей отчетливостью. Я гораздо яснее представлял себе тех «учеников», которые были верны учителю в малом, но не в большом. Вместе с дыханием моря я всем существом своим ассимилировал уверенность в своей исторической правоте против эпигонов…
27 января 1924 года. Над пальмами, над морем царила сверкающая под голубым покровом тишина. Вдруг ее перерезало залпами. Частая стрельба шла где-то внизу, со стороны моря. Это был салют Сухума вождю, которого в этот час хоронили в Москве. Я думал о нем и о той, которая долгие годы была его подругой и весь мир воспринимала через него, а теперь хоронит его и не может не чувствовать себя одинокой, среди миллионов, которые горюют рядом с ней, но по-иному, не так, как она. Я думал о Надежде Константиновне Крупской. Мне хотелось сказать ей отсюда слова привета, сочувствия, ласки. Но я не решался. Все слова казались легковесными перед тяжестью совершившегося. Я боялся, что они прозвучат условностью. И я был насквозь потрясен чувством благодарности, когда неожиданно получил через несколько дней письмо от Надежды Константиновны. Вот оно:
«Дорогой Лев Давидович.
Я пишу, чтобы рассказать вам, что приблизительно за месяц до смерти, просматривая вашу книжку, Владимир Ильич остановился на том месте, где вы даете характеристику Маркса и Ленина, и просил меня перечесть ему это место, слушал очень внимательно, потом еще раз просматривал сам.
И еще вот что хочу сказать: то отношение, которое сложилось в В. И. к вам тогда, когда вы приехали к нам в Лондон из Сибири, не изменилось у него до самой смерти.
Я желаю вам, Лев Давидович, сил и здоровья и крепко обнимаю.
Н. Крупская».
«Со значительными запозданиями из-за снежных заносов стали приходить газеты и приносили нам траурные речи, некрологи, статьи. Друзья ждали Л. Д. в Москву, думали, что он возвратится с пути, никому в голову не приходило, что Сталин своей телеграммой отрезал ему путь. Помню письмо сына, полученное нами в Сухуме. Он был потрясен смертью Ленина, простуженный, с температурой в 40°, он ходил в своей совсем не теплой куртке в Колонный зал, чтобы проститься с ним, и ждал, ждал с нетерпением нашего приезда. В его письме слышались горькое недоумение и неуверенный упрек». Это я привожу снова из записей жены.
В Сухум приезжала ко мне делегация Центрального Комитета в составе Томского, Фрунзе, Пятакова и Гусева, чтоб согласовать со мной перемены в личном составе военного ведомства. Но это была уже чистейшая комедия. Обновление личного состава в военном ведомстве давно совершалось полным ходом за моей спиной, и дело шло лишь о соблюдении декорума.
Первый удар внутри военного ведомства пришелся по Склянскому. На нем прежде всего выместил Сталин свои неудачи под Царицыным, свой провал на Южном фронте, свою авантюру под Львовом. Кляуза высоко подняла змеиную голову. Для подкопа под Склянского, в перспективе — и против меня, был водворен в военное ведомство за несколько месяцев перед тем Уншлихт, амбициозный и бездарный интриган. Склянский был смещен. На его место был назначен Фрунзе, командовавший до того войсками на Украине.
Фрунзе был серьезной фигурой. Его партийный авторитет, благодаря каторжным работам в прошлом, был выше, чем молодой еще авторитет Склянского. Фрунзе обнаружил, кроме того, во время войны несомненные способности полководца. Как военный администратор, он был несравненно слабее Склянского. Его увлекали абстрактные схемы, он плохо разбирался в людях и легко подпадал под влияние специалистов, преимущественно второстепенных.
Но я хочу досказать о Склянском. Его грубо, т. е. чисто по-сталински, даже не побеседовав с ним, перевели на хозяйственную работу. Дзержинский, который рад был избавиться от Уншлихта, своего заместителя в ГПУ, и приобрести для промышленности такого первоклассного администратора, как Склянской, поставил последнего во главе суконного треста. Пожав на ходу плечами, Склянский вошел в новую работу с головой. Через несколько месяцев он решил съездить в Соединенные Штаты, посмотреть, поучиться и обзавестись машинами. Перед отъездом он зашел ко мне, проститься и посоветоваться. Годы гражданской войны мы проработали с ним рука об руку. Но мы гораздо больше говорили о маршевых ротах, военных уставах, ускоренных выпусках комсостава, о запасах меди и алюминия для военных заводов, о гимнастерках и приварке, чем о чисто партийных вопросах. Нам обоим было слишком некогда. После заболевания Ленина, когда интрига эпигонов стала просовывать свои щупальца на партийные темы, особенно с военными работниками, положение было слишком неопределенно. Разногласия едва намечались, создание фракций в армии таило в себе слишком большие опасности. Потом я хворал. В это свидание со Склянским, летом 1925 года, когда я не стоял уже во главе военного ведомства, мы переговорили о многом, если не обо всем.
— Скажите мне, — спросил Склянский, :— что такое Сталин? Склянский сам достаточно знал Сталина. Он хотел от меня определения его личности и вместе объяснения его успехов. Я задумался.
— Сталин, — сказал я, — это наиболее выдающаяся посредственность нашей партии.
Это определение впервые во время нашей беседы предстало предо мною во всем своем не только психологическом, но и социальном значении. По лицу Склянского я сразу увидел, что помог собеседнику прощупать нечто значительное.
— Знаете, — сказал он, — поражаешься тому, как за последний период выдвинулась середина, самодовольная посредственность. И все это находит в Сталине своего вождя. Откуда это?
— Это реакция после великого социального и психологического напряжения первых лет революции. Победоносная контрреволюция может иметь своих больших людей. Но первая ступень ее, термидор (термидорианский переворот произошел во Франции в 1794 году 9 термидора II года по республиканскому календарю. Переворот сверг якобинскую диктатуру) нуждается в посредственностях, которые не видят дальше своего носа. Их сила в их политической слепоте, как у той мельничной лошади, которой кажется, что она идет вверх, тогда как на деле она лишь толкает покатый круг. Зрячая лошадь на такую работу не способна.
В этой беседе я впервые с полной ясностью, я бы сказал, с физической убедительностью подошел к проблеме термидора. Мы уговорились со Склянским вернуться к беседе после его возвращения из Америки. Через небольшое число недель получил телеграмму, извещавшую, что Склянский утонул в каком-то американском озере, катаясь на лодке. Жизнь неистощима на злые выдумки.
Урну с прахом Склянского доставили в Москву. Никто не сомневался, что она будет замурована в Кремлевской стене, на Красной площади, которая стала пантеоном революции. Но секретариат ЦК решил хоронить Склянского за городом.
Прощальный визит ко мне Склянского был, таким образом, записан и учтен. Ненависть была перенесена на урну. Кроме того, умаление Склянского входило в план общей борьбы против того руководства, которое обеспечило победу в гражданской войне. Не думаю, чтобы Склянский при жизни интересовался вопросом о том, где его хоронят. Но решение ЦК получало характер политической и личной низости. Преодолевая брезгливость, я позвонил Молотову. Но решение осталось непреклонным. История перерешит и этот вопрос по-своему».
(Троцкий Л. Моя жизнь. Опыт автобиографии. — М., 1990)
Весной 1928 года в Донбассе большую группу спецов обвинили в стремлении «свергнуть советскую власть… восстановить капиталистические порядки», в намерении вырабатывать «плохой уголь из дорогих рудников… делать шахты там, где нет угля». (Правда. — 1928. — 9 марта)
По замыслу вождя, итогом процесса должна была стать замена инженеров и техников с дореволюционным образованием «рабочими коммунистами-хозяйственниками», которым еще только предстояло «овладеть химическими формулами и вообще техническими знаниями». (Правда. — 1928. — 18 апреля)
Этой кампании воспротивился Орджоникидзе, которому было очевидно, что такая замена приведет к полной катастрофе в промышленности, которой он руководил.
Сталин ответил на противодействие Орджоникидзе стремительным расширением «шахтинского дела». ГПУ срочно «раскрыло» так называемый харьковский центр, а затем и московский, который якобы имел «соответствующий аппарат в командной верхушке всего управления промышленностью СССР — ВСНХ в Москве». А возглавлял ВСНХ товарищ Серго…
Суд шел в Москве 50 дней. Орджоникидзе не дождался конца процесса. Он уехал в Кисловодск — собраться с мыслями и с силами.
(Камов Б. Партийное поручение: зарезать наркома. // Совершенно секретно. 1992. № 11)
Чего только нет в «деле» Гумилева! И приглашение участвовать в поэтическом вечере к нему подшито, и членский билет Дома искусства на 1920 год, и интимные записки со стершимся карандашным текстом — словом, все те немногочисленные следы, которые, помимо стихов, оставляет жизнь поэта на бумаге.
Только на 68–69 листах (напоминаю, из 107) обнаруживается то, что имеет отношение к обстоятельствам действительной виновности или невиновности Гумилева: протокол показания главы «заговора» профессора В. Таганцева.
Листы № 68, 69.
ПРОТОКОЛ ПОКАЗАНИЯ ГР. ТАГАНЦЕВА. «Поэт Гумилев после рассказа Германа обращался к нему в конце ноября 1920 г. Гумилев утверждает, что с ним связана группа интеллигентов, которой он сможет распоряжаться и которая в случае выступления согласна выйти на улицу, но желал бы иметь в распоряжении для технических надобностей некоторую свободную наличность. Таковой у нас тогда не было. Мы решили тогда предварительно проверить надежность Гумилева, командировав к нему Шведова для установления связей.
В течение трех месяцев, однако, это не было сделано. Только во время Кронштадта Шведов выполнил поручение: разыскал на Преображенской ул. поэта Гумилева, адрес я узнал для него во «Всемирной литературе», где служит Гумилев. Шведов предложил ему помочь нам, если представится надобность в составлении прокламаций. Гумилев согласился, сказав, что оставляет за собой право отказываться от тем, не отвечающих его далеко не правым взглядам. Гумилев был близок к Совет, ориентации. Шведов мог успокоить, что мы не монархисты, а держимся за власть Сов. Не знаю, насколько мог поверить этому утверждению. На расходы Гумилеву было выделено 200 000 советских рублей и лента для пишущей машинки. Про группу свою Гумилев дал уклончивый ответ, сказав, что для организации ему потребно время. Через несколько дней пал Кронштадт. Стороной я услыхал, что Гумилев весьма отходит далеко от контрреволюционных взглядов. Я к нему больше не обращался, как и Шведов и Герман, и поэтических прокламаций нам не пришлось ожидать».
В. Таганцев
Лист № 85.
ПОКАЗАНИЯ ПО СУЩЕСТВУ ДЕЛА. Месяца три тому назад ко мне утром пришел молодой человек высокого роста и бритый, сообщивший, что привез мне поклон из Москвы. Я пригласил его войти, и мы беседовали минут двадцать на городские темы. В конце беседы он обещал мне показать имеющиеся в распоряжении русские заграничные издания. Через несколько дней он действительно принес мне несколько номеров каких-то газет. И оставил у меня, несмотря на заявление, что я в них не нуждаюсь. Прочтя эти номера и не найдя в них ничего для меня интересного, я их сжег. Приблизительно через неделю он пришел опять и стал спрашивать меня, не знаю ли я кого-нибудь, желающего работать для контрреволюции. Я объяснил, что никого такого не знаю, тогда он указал на незначительность работы: добывание разных сведений и настроений,’ раздачу листовок и сообщил, что эта работа может оплачиваться. Тогда я отказался продолжать разговор с ним на эту тему, и он ушел. Фамилию свою он назвал мне, представляясь. Я ее забыл, но она была не Герман и не Шведов.
Н. Гумилев
Лист № 86.
ПРОТОКОЛ ДОПРОСА
гр. Гумилева Николая Степановича.
Допрошенный следователем Якобсоном, я показываю следующее: летом прошлого года я был знаком с поэтом Борисом Вериным и беседовал с ним на политические темы, горько сетуя на подавление частной инициативы в Советской России. Осенью он уехал в Финляндию, через месяц я получил в мое отсутствие от него записку, сообщавшую, что он доехал благополучно и хорошо устроился. Затем зимой, перед Рождеством, ко мне пришла немолодая дама, которая мне передала неподписанную записку, содержащую ряд вопросов, связанных, очевидно, с заграничным шпионажем, например, сведения о готовящемся походе на Индию. Я ответил ей, что никаких таких сведений я давать не хочу, и она ушла.
Затем, в начале Кронштадтского восстания, ко мне пришел Вячеславский с предложением доставлять для него сведения и принять участие в восстании, буде оно переносится в Петроград. От дачи сведении я отказался, а на выступление согласился, причем указал, что мне, по всей вероятности, удастся в момент выступления собрать и повести за собой кучку прохожих, пользуясь общим оппозиционным настроением. Я выразил также согласие на попытку написания контрреволюционных стихов. Дней через пять он пришел ко мне опять, вел те же разговоры и предложил гектографированную ленту и деньги на расходы, связанные с выступлением. Я не взял ни того, ни другого, указав, что не знаю, удастся ли мне использовать ленту. Через несколько дней он зашел опять, и я определенно ответил, что лёнту я не беру, не будучи в состоянии использовать, а деньги 200 000 взял на всякий случай и держал их в столе, ожидая или событий, то есть восстания в городе, или прихода Вячеславского, чтобы вернуть их, потому что после падения Кронштадта я резко изменил мое отношение к Советской власти. С тех пор ни Вячеславский, никто другой с подобными разговорами ко мне не приходили, и я предал все дело забвению.
В добавление сообщаю, что я действительно сказал Вячеславскому, что могу собрать активную группу из моих товарищей, бывших офицеров, что являлось легкомыслием с моей стороны, потому что я с ними встречался лишь случайно и исполнить мое обещание мне было бы крайне затруднительно.
Гумилев Допросил Якобсон 18.8.1921 г.
Лист № 87 — машинопись. — Ред.
Продолжительное (? — Ред.) показание гр. Гумилева Николая Степановича 20.08.1921 г.
Допрошенный следователем Якобсоном, я показываю: сим подтверждаю, что Вячеславский был у меня один, и я, говоря с ним о группе лиц, могущих принять участие в восстании, имел в виду не кого-нибудь определенного, а просто человек десять встречных знакомых, из числа бывших офицеров, способных, в свою очередь, сорганизовать и повести за собой добровольцев, которые, по моему мнению, не замедлили бы примкнуть к уже составившейся кучке. Я, может быть, не вполне ясно выразился относительно такового характера этой группы, но сделал это сознательно, не желая быть простым исполнителем директив неизвестных мне людей, и сохранить мою независимость. Однако я указывал Вячеславскому, что, по моему мнению, это единственный путь, по какому действительно совершается переворот, и что я против подготовительной работы, считая ее бесполезной и опасной. Фамилии лиц я назвать не могу, потому что не имел в виду никого в отдельности, а просто думал встретить в нужный момент подходящих по убеждению мужественных и решительных людей. Относительно предложения Вячеславского я ни с кем не советовался, но возможно, что говорил о нем в туманной форме.
Н. Гумилев
Выделим несколько моментов из этого документа. Начнем с последнего: «…возможно, что говорил» о предложении участвовать в контрреволюционной организации «в туманной форме». Вот это не полная правда! Какое уж тут «возможно», если и той же И. Одоевцевой, одной из многочисленных своих учениц, и поэтам М. Кузмину, Г. Иванову и многим другим знакомым литераторам Гумилев «таинственно» намекал на свою причастность к «организации». Вот что вспоминает Одоевцева: «Гумилев был страшно легкомысленным… Как-то, когда мы возвращались с поэтического вечера, Гумилев сказал, что достал револьвер — «пять дней охотился». Об этом я рассказывала, но то, что «Гумилев всем показывал револьвер», не говорила и не писала никогда — мне напрасно приписывают эти слова. Я думала, что с револьвером — это игра Гумилева в солдатики. Может быть, все было игрой… Кузмин однажды сказал: «Доиграетесь, Коленька, до беды!» Гумилев уверял: «Это совсем неопасно — они не посмеют меня тронуть»… Отметим это ощущение от поведения Гумилева, как от игры, а также его олимпийскую уверенность в своей неприкосновенности.
Ну а дальше в «деле» после машинописной копии предыдущих листов, заявления от зав. литературным отделом Дома искусств с просьбой взять из квартиры Гумилева необходимые их «учебному заведению» книги и документов, свидетельствующих о найме Гумилевым квартиры, следует
Лист № 102.
ЗАКЛЮЧЕНИЕ
по делу № 2534 Гумилева Николая Станиславовича (зачеркнуто, написано сверху чернилами «Степановича»), обвиняемого в причастности к контрреволюционной организации Таганцева (Петроградской боевой организации) и связанных с ней организаций и групп.
Следствием установлено, что дело гр. Гумилева Николая Станиславовича, 35 лет, происходит из дворян, проживает в г. Петрограде, угол Невского и Мойки, в Доме искусств, поэт, женат, беспартийный, окончил высшее учебное заведение, филолог, член коллегии издательства «Всемирная литература», возникло на основании показаний Таганцева — руководителя указанной организации (см. протокол допроса Таганцева от 6.8.1921 г.), в котором он показывает следующее: «Гражданин Гумилев утверждал курьеру финской контрразведки Герману, что он, Гумилев, связан с группой интеллигентов, которой последний может распоряжаться и которая в случае выступления готова выйти на улицу для активной борьбы с большевиками, но желал бы иметь в распоряжении некоторую сумму для технических надобностей. Чтоб проверить надежность Гумилева, организация Таганцева командировала члена организации гр. Шведова для ведения окончательных переговоров с гр. Гумилевым. Последний взял на себя оказать активное содействие в борьбе с большевиками и составлении прокламаций контрреволюционного характера. На расходы Гумилеву было выдано 200 000 рублей советскими деньгами и лента для пишущей машины» (увы, гражданин следователь, с лентой-то подтасовка получается! — Ред.).
В своих показаниях гр. Гумилев подтверждает вышеуказанные против него обвинения и виновность в желании оказать содействие контрреволюционной организации Таганцева, выразив, согласие в подготовке кадров интеллигентов для борьбы с большевиками и в сочинении прокламаций контрреволюционного характера (где же они, эти прокламации, гражданин следователь? — Ред.).
Признает своим показанием: гр. Гумилев подтверждает получку денег от организации в сумме 200 000 рублей для технических надобностей.
В своем первом показании гр. Гумилев совершенно отрицал свою причастность к контрреволюционной организации и на все заданные вопросы отвечал отрицательно.
Виновность в контрреволюционной организации гр. Гумилева Н. Ст. на основании протокола Таганцева и его подтверждения вполне доказана.
На основании вышеизложенного считаю необходимым применить по отношению к гр. Гумилеву Николаю Станиславовичу как явному врагу народа и рабоче-крестьянской революции высшую меру наказания — расстрел».
(Хлебников О. Дело Гумилева. //Огонек. 1990. № 18)
Генеральный прокурор СССР подписал протест по уголовному делу известного поэта. Слово — за Верховным судом России.
20 сентября Генеральный прокурор СССР Николай Трубин подписал протест на решение Президиума Петроградской губернской чрезвычайной комиссии по делу Николая Гумилева, 1886 года рождения, русского, члена коллегии издательства «Всемирная литература», председателя Петроградского Всероссийского союза писателей. 24 августа 1921 года поэт Н. Гумилев Петроградской ЧК был признан виновным в «активном содействии Петроградской боевой организации в составлении для нее прокламаций контрреволюционного содержания, в обещанном личном активном участии в мятеже и подборе враждебно настроенных к Советской власти граждан для участия в контрреволюционном восстании в Петрограде, в получении денег от антисоветской организации для технических нужд»… Приговор ЧК: высшая мера наказания — расстрел.
Проверив материалы дела, извлеченного из архивов КГБ, Генеральный прокурор СССР не обнаружил там никаких данных о контрреволюционной деятельности Гумилева. Более того, отметил он, в творчестве поэта нет ни одного антисоветского произведения. В обоснование своего решения Н. Трубин сослался и на ходатайство М. Горького, который подчеркивал значение Гумилева для русской литературы.
Итог прокурорской проверки — протест. Судебной коллегии по уголовным делам Верховного суда РСФСР предложено отменить постановление Президиума Петроградской губернской чрезвычайной комиссии от 24 августа 1921 года в отношении Николая Степановича Гумилева и дело прекратить за отсутствием состава преступления.
Вот отзыв о Красной Армии зам. начальника Генштаба французской армии генерала Луазо, высказанный после знаменитых киевских маневров в сентябре 1935 года. Тогда впервые в мире был выброшен с самолетов десант из 800 парашютистов. Луазо сказал: «Я видел могучую серьезную армию, весьма высокого качества и в техническом, и в моральном отношениях. Ее моральный уровень и физическое состояние достойны восхищения. В отношении танков я полагал бы правильным считать армию Советского Союза на первом месте. Парашютный десант воинской части я считаю фактом, не имевшим прецедента в мире… Подобного мощного, волнующего, прекрасного зрелища я не видел в своей жизни» (газета Киевского ВО «Красная Армия», 1935, 18 сентября). Слушатель академии им. Фрунзе, участвовавший в этих маневрах, писал: «И сейчас поражает, насколько дальновидно были сформулированы цели. Начальный период войны показал, что, если бы мы могли действовать в соответствии с теми принципами, которые отрабатывались на этих маневрах, дело приняло бы совершенно другой оборот». Еременко А. И. В начале века. — М., 1964. — С. 8).
Немцы успешно воспользовались нашими идеями взаимодействия подвижных войск с авиацией, так же как идеей и опытом применения парашютного десанта, чего они и не скрывают. (Хейдт. Парашютные войска во второй мировой войне. — В кн.: Итоги второй мировой войны. — М., 1957. — С. 240).
«Дело военных» (так назвала мировая печать судебный процесс над военачальниками Красной Армии, проходивший в Москве летом 1937) имело далеко идущие и трагические последствия. Осуществленные И. В. Сталиным и его ближайшим окружением массовые репрессии в армии накануне второй мировой войны нанесли огромный ущерб Советским Вооруженным Силам, всей обороноспособности Советского государства.
Внутриполитическая обстановка в стране во второй половине 30-х годов, обострение и расширение репрессий вызывали у И. В. Сталина определенные опасения в отношении позиции крупных военачальников, авторитет которых в народе и армии был очень высоким еще со времен гражданской войны. Их глубокий профессионализм, независимость в суждениях, открытая критика выдвиженцев И. В. Сталина — К. Е. Ворошилова, С. М. Буденного, Г. И. Кулика, Е. А. Щаденко и других, не понимавших необходимости создания современной армии, — вызывали раздражение, подозрительность и определенные опасения, что армия может проявить колебание в поддержке проводимого им курса. Отсюда стремление убрать из армии всех колеблющихся, всех, кто вызывал у И. В. Сталина и его ближайшего окружения хоть малейшее сомнение.
«Раскрытие» органами НКВД во второй половине 30-х годов так называемой антисоветской троцкистской военной организации явилось полной неожиданностью для советских людей, привыкших видеть в М. Н. Тухачевском, И. Э. Якире, И. П. Уборевиче и других крупных военачальниках прославленных полководцев Красной Армии, чьи имена были известны каждому, верных сынов своего народа.
Следует сказать, что репрессии и до этого не раз потрясали Красную Армию, но прежде они не задевали военачальников столь высокого ранга. В середине 20-х годов была проведена чистка командного состава и политических работников, подозреваемых в сочувствии троцкистской оппозиции. Спустя несколько лет (в конце 20-х — начале 30-х годов) были осуществлены мероприятия по чистке РККА от бывших офицеров старой армии. Дело не ограничивалось только увольнением их из Вооруженных Сил. По фальсифицированным обвинениям были сфабрикованы дела о заговоре бывших офицеров. По ним осуждено более трех тысяч командиров Красной Армии. А всего за 20-е годы и первую половину 30-х, по словам К. Е. Ворошилова, было уволено из армии 47 тысяч человек, в том числе 5 тысяч бывших оппозиционеров.
Со второй половины 1936 года вновь возобновились аресты командного состава Красной Армии.
И. В. Сталин повседневно лично занимался вопросами следствия по делу о «военном заговоре». Получал протоколы допросов арестованных и почти ежедневно принимал Н. И. Ежова, а 21 и 28 мая 1937 года и заместителя наркома М. П. Фриновско-го, непосредственно участвовавшего в фальсификации обвинений.
С 1 по 4 июня 1937 года в Кремле на расширенном заседании Военного совета при наркоме обороны СССР с участием членов Политбюро ЦК ВКП(б) обсуждался доклад К. Е. Ворошилова «О раскрытом органами НКВД контрреволюционном заговоре в РККА»…
К. Е. Ворошилов в докладе призывал «проверить и очистить армию буквально до самых последних щелочек…», заранее предупреждая, что в результате этой чистки «может быть в количественном выражении мы понесем большой урон».
Перед судом обвиняемым разрешили обратиться с последними покаянными заявлениями на имя И. В. Сталина и Н. И. Ежова, создавая иллюзию, что это может сохранить им жизнь. Арестованные написали такие заявления. Какое к ним было отношение, показывает такой факт. На заявлении И. Э. Якира имеются следующие резолюции: «Подлец и проститутка. И. Ст.»; «Совершенно точное определение. К. Ворошилов и Молотов»; «Мерзавцу, сволочи… одна кара — смертная казнь. Л. Каганович».
11 июня 1937 года в Москве Специальное судебное присутствие Верховного суда СССР на закрытом судебном заседании рассмотрело дело по обвинению М. Н. Тухачевского и других.
Судьба подсудимых была предрешена заранее. Бывший секретарь суда И. М. Зарянов в 1962 году сообщил: «О ходе судебного процесса председатель Военной коллеги Верховного суда СССР Ульрих информировал И. В. Сталина. Об этом мне говорил Ульрих, он говорил, что имеется указание Сталина о применении ко всем подсудимым высшей меры наказания — расстрела…»
В 23 часа 35 минут 11 июня 1937 года председательствующим В. В. Ульрихом был оглашен приговор о рассмотрении всех восьми осужденных. Приговор приведен в исполнение 12 июня 1937 года…
Уже через девять дней после суда над М. Н. Тухачевским были арестованы как участники военного заговора 980 командиров и политработников, в том числе 29 комбригов, 37 комдивов, 21 комкор, 16 полковых комиссаров, 17 бригадных и 7 дивизионных комиссаров.
С ведома и разрешения И. В. Сталина органы НКВД по отношению к арестованным широко применяли физические меры воздействия, шантаж, провокации и обман, в результате чего добились ложных показаний о «преступной деятельности» целого ряда видных военных работников, находившихся на свободе. Показания многих арестованных направлялись И. В. Сталину, который единолично, без какого-либо разбирательства, решал вопрос об аресте.
Всего в этот период было арестовано и осуждено Военной коллегией Верховного суда СССР 408 человек руководящего и начальствующего состава РККА и ВМФ, 386 из них являлись членами партии. К высшей мере — расстрелу был приговорен 401 человек, 7 — к различным срокам исправительно-трудовых лагерей.
Изучение документальных материалов, хранящихся в партийных и государственных архивах, а также опрос лиц, причастных к событиям тех лет, позволили установить, что дело по обвинению М. Н. Тухачевского и других военных фальсифицировано, а признания обвиняемых на следствии получены от них недозволенными методами.
В 20 — 30-е годы органы зарубежной разведки систематически направляли по различным каналам сфабрикованный ими дезинформационный материал, который должен был свидетельствовать о предательстве М. Н. Тухачевского и других советских военных руководителей.
Материалы зарубежных разведок в значительной степени были рассчитаны на такие черты характера И. В. Сталина, как болезненная мнительность и крайняя подозрительность, и, по всей вероятности, в этом они свою роль сыграли.
Определением Военной коллегии Верховного суда СССР от 31 января 1957 года приговор в отношении М. Н. Тухачевского, А. И. Корка, И. Э. Яки-ра, И. П. Уборевича, В. К. Цутны, Р. П. Эйдемана, В. М. Примакова и Б. М. Фельдмана отменен и уголовное дело прекращено за отсутствием в их действиях состава преступления. Решением Комитета партийного контроля при ЦК КПСС от 27 февраля 1957 года они были восстановлены в партии. В 50—60-е годы были реабилитированы и другие из 408 военных, осужденных по делу «антисоветской троцкистской военной организации».
(Известия ЦК КПСС. — 1989. — № 4. — С. 42–62).
Начало деятельности Испанской фаланги относится к 29 октября 1933 года. В это день в мадридском театре «Комедиа» собрались на митинг желающие вступить в фашистскую партию, а также сочувствующие движению члены правых партий — всего 2 тыс. человек.
Лидер будущей партии Примо де Ривера разъяснил присутствующим, что политические партии — нечто чуждое самой природе человека и что создаваемая им организация полна решимости их отменить.
На первом заседании исполнительного комитета 2 ноября 1933 года фашистская партия получила название «Испанская фаланга». Первоначальное предложение Примо де Ривера дать партии название «Испанский фашизм» было отвергнуто под тем предлогом, что оно взято из «вторых рук».
13 февраля 1934 года Национальный совет ХОНС (Хунта национал-синдикалистского наступления) принял решение о слиянии с фалангой. Само слияние произошло 4 марта 1934 года, объединенная партия стала называться «Испанская фаланга и ХОНС». Эмблемы были официально приняты новой организацией: красно-черный флаг, знак ярма и стрел, девизы «Арриба» и др. Вновь созданную организацию возглавлял триумвират: X. А. Примо де Ривера, Р. де Альда, Р. Ледесма Рамос. Цели и методы «Испанской фаланги и ХОНС» были опубликованы в апрельском номере журнала ХОНС и определялись следующим образом: «Единение родины. Прямое действие. Антимарксизм. Антипарламентаризм». И, наконец, весьма туманное намерение произвести «экономическую революцию, которая даст избавление крестьянам, рабочим и всем мелким производителям».
Монархисты — сторонники свергнутого короля Альфонса XIII — проявили интерес к новой партии. Известный летчик монархист X. Ансальдо даже вступил в фалангу и вместе с Р. де Альда, участником одного из первых перелетов из Испании в Южную Америку, создал фалангистскую милицию.
Примо де Ривера был решительным сторонником террора. Ему принадлежит получившее — широкую огласку высказывание: «Нам не нужно иной диалектики, кроме диалектики кулака и пистолета».
В мае 1934 года Примо де Ривера отправился в нацистский Берлин. Историк испанского фашизма С. Пейн, ссылаясь на воспоминания ветеранов фаланги, утверждает, что Хосе Антонио Примо де Ривера не понравились в Германии ни стиль пропаганды, ни народ, ни национал-социалистская партия, которую он назвал «дурно демагогичной».
Вскоре после посещения Берлина Примо де Ривера порвал с теми фалангистами, которые хотели ограничить функции фаланги только «боевыми» действиями против рабочих, оставляя поле битвы за власть другим правым силам.
К лету 1936 года подготовка мятежа против республики вступила в фазу завершения. Еще 14 апреля в одном из районов Мадрида, Кастельяна, фашисты открыли огонь из машины и убили четырех человек. 16 апреля фашисты пытались организовать демонстрацию. С криками: «Да здравствует фашизм!», — они открыли огонь, ранив около сорока и убив трех человек.
17 июня 1936 года вспыхнул мятеж в испанском Марокко, а затем он охватил всю Испанию. Так началась одна из трагических страниц в истории Испании. 13 июля был убит лейтенант штурмовой гвардии антифашист Кастильо. В связи с этим «Мундо Обреро» писала: «Хладнокровное убийство лейтенанта Кастильо, занятие фашистами радиостанции в Валенсии, чтобы иметь возможность выступать перед народом и передавать свои директивы, раскрытие складов оружия в фашистских центрах — все это и многое другое ясно указывают на подготовку переворота».
Руководство мятежом принадлежало исключительно военным. Фалангисты не вошли ни в первую военную хунту, сформированную в Бургосе 24 июня 1936 года генералом М. Кабанельясом в составе генералов Саликета, Понте, Давила и Мола, ни во второй состав, куда были дополнительно включены Франко и Кейпо де Льяно.
К началу мятежа фаланга осталась без лидеров: Примо де Ривера, X. Руис де Альда и Фернандес Куэста находились в тюрьмах. Республика, в целом недооценивавшая опасность военного мятежа, в отношении верхушки фаланги проявила необходимую бдительность.
Как утверждал генерал Монастерио, в рядах милиции к 1937 году было 126 тыс. фалангистов. Особенно усердствовали фалангисты, состоявшие в рядах сельской милиции. Именно они в первую очередь и явились орудием кровавого террора. Руками «тыловых» фалангистов был убит великий испанский поэт Федерико Гарсиа Лорка.
(Фашизм в Западной Европе. Сборник. М., 1978)
Руководителем мятежа должен был стать генерал Санхурхо — организатор монархо-фашистского заговора против республики в Севилье в 1932 году. Однако во время перелета из Португалии в Испанию он погиб при весьма странной авиационной катастрофе. Чтобы встать во главе мятежа, Санхурхо вылетел 20 июля из Эсторил на спортивном самолете, пилотируемом испанским летчиком. Пролетев небольшое расстояние, самолет рухнул на землю. Летчик спасся. Генерал Санхурхо оказался жертвой катастрофы.
Мятежники рассчитывали на быстрый успех. При помощи концентрированного удара во всех крупных промышленных городах они надеялись в несколько дней стать полными хозяевами страны. Военный гарнизон Мадрида должен был овладеть столицей республики. Революционную Астурию предполагали усмирить с помощью многочисленных войск, расквартированных в Хихоне и в казармах Овьедо. Подобным же образом мятежники намеревались овладеть Каталонией, Басконией и остальной частью страны. В случае необходимости мятежники рассчитывали перебросить из Африки в Испанию колониальные марокканские войска и иностранный легион. Мятежники рассчитывали также на свою многочисленную тайную агентуру, которая в тесном сотрудничестве с иностранными разведками готовила террористические акты и вела подрывную работу на территории республики.
Центром военно-фашистского мятежа в Мадриде были казармы Ла Монтанья. Эти казармы, расположенные на вершине крутого холма, представляли собой надежную естественную крепость. За прочными стенами находилось несколько тысяч хорошо вооруженных солдат и офицеров. Помимо них, в Мадриде были также артиллерийские казармы Ка-рабанчеля и казармы военных частей связи. Имелись довольно многочисленные силы гражданской и штурмовой гвардии.
Главные надежды организаторы мятежа возлагали на казармы Ла Монтанья и на отряды гражданской гвардии, которые должны были овладеть городом.
Но быстрые и решительные действия населения Мадрида помешали этому, и мятеж в столице был подавлен в самом зародыше. Не дав войскам возможности выйти на улицу, мадридцы начали штурмовать казармы. Первыми пали артиллерийские казармы Карабанчеля, взятые почти безоружной толпой.
Солдаты получили приказ стрелять. Из окон Ла Монтанья раздались первые выстрелы. Но сопротивление восставших усилило напор народа.
На рассвете недалеко от казарм было установлено несколько пушек, которые открыли огонь по осажденной крепости. Сопротивление стало бесполезным. К 12 часам утра казармы Ла Монтанья перешли в руки народа. Со взятием их мятеж в Мадриде был ликвидирован. Гражданская гвардия не решалась восстать и сдалась без боя. Штурмовая гвардия в Мадриде, как и в большинстве городов Испании, встала на сторону народа.
(Фашизм в Западной Европе: Сборник. — М., 1978)
Один из руководителей заговора против республики — Франко был переброшен самолетом 19 июля с Канарских островов в Тетуан, где принял командование всеми войсками Испанского Марокко, составившими основу вооруженных сил мятежников. 29 сентября 1936 года военная хунта провозгласила его главой правительства и командующим вооруженными силами. 1 октября Франко стал главой государства.
Было немало причин, способствовавших победе Франко над его менее удачливыми соперниками. Среди них не последнюю роль сыграло то обстоятельство, что в глазах своего окружения Франко был тем лицом, кому удалось через фалангу установить связь с Гитлером и Муссолини. С самого начала мятежа его руководителям было ясно, что без вооруженной поддержки фашистских государств успех невозможен.
22 июля А. Лангенхайм, руководитель нацистской партии в Марокко, вылетел в Берлин с личным посланием Франко. Вечером 25 июля после совещания, на котором, кроме Гитлера, присутствовали Геринг, адмирал Канарис и генерал-полковник Бломберг, было принято решение удовлетворить просьбу Франко о помощи. Уже 27 июля первые 20 транспортных самолетов «Юнкерс-52» вылетели в Тетуан. То обстоятельство, что прямой контакт с руководителями третьего рейха, принесший ощутимый результат, был установлен при прямом посредничестве фалангистов, резко поднял их престиж в глазах Франко.
«Самый ловкий среди военных» (так характеризовал его в свое время мультимиллионер Хуан Марч), Франко не был профессиональным политиком. Бравируя своей непричастностью к «безответным» политикам, «доведшим страну до катастрофы», генерал утверждал, что все его помыслы направлены на возрождение «национальной славы» и на «единение» испанской нации. Франко неустанно повторял, что Испания будто бы всегда страдала из-за заблуждений «интеллектуалов» и подражаний иностранному. В то время он отдавал себе отчет, что времена верхушечных переворотов про- шли, понимал, что необходимо обрести массовую базу, сцементированную для его сторонников идеологией.
Николас Франко, брат диктатора, был одним из первых, кто увидел в фаланге основополагающий компонент будущей федерации всех реакционных сил мятежной зоны страны. Обращение Франко к фашистской фаланге часто объясняют как попытку укрепить союз мятежников с Германией и Италией и в политическом, и в идеологическом аспектах. Однако это вызывалось не только надеждой на дальнейшее укрепление союза с державами «оси». Франко и те, кто за ним стоял, пытаясь упрочить свои позиции, возлагали большие надежды на фашистское движение с его системой централизованного подчинения массовых организаций, с его идеологией и национализмом, способным, как свидетельствовал опыт Германии, развратить не искушенные в политике умы и сердца, прежде всего молодежи.
Франко, кроме всего прочего, привлекал в фашизме принцип «фюрерства».
Определенное давление оказала и фашистская Германия.
Посол Германии Фаупель не скрывал, что хотел бы видеть «националистическую» Испанию «политически унифицированной» на фашистской основе. По его мнению, «националистическому правительству явно недоставало ярко выраженной идеологической ориентации». Он поддерживал регулярную связь с руководителями фаланги М. Эдильей. Фаупель убеждал его не противиться созданию единой государственной фашистской партии, куда бы вошли все сторонники режима, обещая перспективу партийного лидерства.
В марте 1937 года в Саламанку из республиканской зоны прибыл Р. Серрано Суньер, бывший лидер «Молодежи народного действия», освобожденный из тюрьмы неделей ранее. Он находил признание у членов монархического «Испанского обновления», был признан и в СЭДА, хотя и считал их идеи архаичными, обращенными лишь к прошлому Испании. Программа фаланги представлялась ему более приспособленной к новой эпохе, но в то же время многие идеи национал-социализма он находил слишком демагогичными и посему неприемлемыми для Испании. Фаланга должна была стать государственной партией националистической Испании, пройдя реорганизацию на твердой консервативной основе.
20 ноября 1936 года Хосе Антонио Примо де Ривера был расстрелян республиканцами в Аликанте. О. Редондо, X. Руис де Альда тоже были расстреляны, а Ф. Куэста все еще находился в мадридской тюрьме (был выпущен оттуда в октябре 1937 года). М. Эдилья не представлял для Франко серьезной опасности в борьбе за власть.
В распоряжении Франко и Суньера была организация с готовой программой, многие положения которой импонировали им (например, доктрины об «империалистической миссии» Испании, о диктаторской власти как орудии «национального единства», о корпоративной системе национальных профсоюзов, призванной держать под контролем экономическую и социальную сферу).
11 апреля 1937 года Франко встретился с Фаупе-лем. Темой беседы стали предстоявшие 18 апреля выборы национального «вождя» фаланги. Серьезных претендентов, кроме Эдильи, на этот пост не было. Франко объявил себя самым горячим приверженцем идей фаланги. Он хорошо был осведомлен о том, что гитлеровцев не устраивает его тесная связь с монархистами и католической иерархией. Тем не менее он сообщил Фаупелю о своем намерении слить фалангу с монархическими группами и лично возглавить эту «объединенную партию». Армия была всесильна в мятежной зоне, и Франко был уверен, что это обстоятельство подскажет Фаупелю «здравое» решение. И он не ошибся.
13 апреля Фаупель встретился с представителем зарубежной организации нацистской партии и представителем итальянской фашистской партии Данци, и они решили, что, «несмотря на все их расположение к фаланге… в конфликте между Франко и фалангой они поддержат Франко». События последующих дней ускорили развязку: 16 апреля на внеочередном заседании политической хунты притязания Эдильи на пост национального лидера фаланги, по его собственным словам, поддерживали только три члена политической хунты из семи. 18 апреля участь его была решена окончательно: из 22 членов Национального совета фаланги за Эдилью проголосовали только 10, 8 предпочли бросить пустые бюллетени, 4 проголосовали против. Для Франко не оставалось сомнений в том, что в фаланге царит разброд. Настало время действовать без промедления.
На другой день с балкона епископского дворца в Саламанке, где находился тогда Генеральный штаб мятежников, Франко провозгласил декрет о слиянии всех реакционных партий в единую «Испанскую традиционалистскую фалангу и ХОНС». При этом каудильо дал понять, что речь идет не о передаче власти фаланге, а о подчинении ее государственным целям.
«Национальным шефом» фаланги Франко назначил себя.
Милиция фаланги сливалась в единую национальную милицию, выполняющую роль вспомогательных воинских частей. Много лет спустя Эдилья обвинил Суньера, одного из авторов декрета, в том, что тот «продал фалангу Франко». Однако в тот день он сам стоял на балконе рядом с каудильо и с удовлетворением принял назначение на пост председателя политической хунты новой фаланги.
Эдилья не мог не разделять недовольства большинства «старой» фаланги: власть над страной, как им казалось, такая близкая, ускользнула из их рук.
Особое недовольство вызывало подчинение милиции армейскому командованию.
В дальнейшем же для предупреждения каких-либо эксцессов сторонниками Франко были приняты меры: в ночь с 24 на 25 апреля Эдилья и 20 ведущих фалангистов были арестованы и по обвинению в заговоре против каудильо предстали перед военным судом. Эдилью и еще троих фалангистов осудили на смертную казнь, которую затем заменили на длительное тюремное заключение. Остальных Франко и его окружение рассчитывали подкупить, включив йх в бюрократическую иерархию создаваемого фашистского государства.
Определяя основную «миссию» фаланги как прочное соединение всех политических сил «нового государства», Франко в выступлении, опубликованном 19 июля на страницах «АВС», обратил особое внимание на существование в Испании громадной нейтральной массы, не испытывавшей до того времени привязанности к какой-либо партии, как на основной резерв фаланги. Но приходилось до поры до времени считаться и со «старыми» фалангистами, которых поддерживала Германия.
Дом сестры основателя фаланги Пилар Примо де Ривера в Саламанке стал своего рода штаб-квартирой «старой» фаланги. Именно здесь состоялись переговоры между посланцем Франко Серрано Сунь-ером и представителем фалангистов Д. Ридруехо, 24-летним «хефе» («вождем») провинции Вальядолид. Фалангистам были обещаны партийные посты и «теплые» места в административном аппарате, а также сохранение принципов фалангистского движения, которые были «священными» для Примо де Ривера. Взамен фалангисты обещали свою поддержку. 4 августа 1937 года был опубликован декрет о структуре руководящих органов фаланги. Ее прежняя структура в целом сохранялась, за одним весьма существенным исключением: вновь было подтверждено положение декрета 19 апреля, что принцип выборности «национального шефа» отменяется. Этот пост Франко, который уже был главнокомандующим и «главой» государства, оставил за собой.
(Фашизм в Западной Европе: Сборник. — М., 1978)
4 мая на последней странице советских газет в разделе «Хроника» было опубликовано известное сообщение: «М. М. Литвинов освобожден от обязанностей народного комиссара иностранных дел по его просьбе».
Изучение архивных документов показывает, что это решение было окончательно принято 3 мая где-то около 16 часов. В этот обычный для М. М. Литвинова день он принял британского посла У. Сидса, отправил несколько телеграмм, в том числе в Читу, Харбин (Китай) и др. Но вдруг на проекте телеграммы в Шара-Сумэ (Китай), полученной в отделе в 17 час. 20 мин. за подписью зам. заведующего Восточным отделом С. К. Царапкина и с визой М. М. Литвинова, фамилия последнего оказалась зачеркнутой и появилась таинственная буква «М». Часом позже пошла телеграмма в Прагу, где фамилия Литвинова вновь была зачеркнута и впервые появился значок «В. М.», ставший хорошо знакомым целому поколению советских дипломатов периода войны и первых послевоенных лет.
Все выяснилось поздно вечером, когда в 23 часа 3 мая пошла циркулярная телеграмма всем полпредам и временно исполняющим дела, в которой секретарь ЦК ВКП(б) И. В. Сталин извещал:
«Ввиду серьезного конфликта между председателем СНК тов. Молотовым и наркоминделом тов. Литвиновым, возникшего на почве нелояльного отношения тов. Литвинова к Совнаркому Союза ССР, тов. Литвинов обратился в ЦК с просьбой освободить его от обязанностей наркоминдела. ЦК ВКП(б) удовлетворил просьбу тов. Литвинова и освободил его от. обязанностей наркома. Наркомин де л ом назначен по совместительству председатель СНК Союза ССР тов. Молотов».
Необычным в телеграмме Сталина было то, что снимаемый с такого высокого поста человек по-прежнему называется «товарищем». Ведь это продолжались 30-е годы, когда «летели головы» даже членов Политбюро ЦК ВКП(б) и известных всему миру военачальников, сразу становившихся «врагами народа». Видимо, здесь сказалось особое, личное отношение Сталина к Литвинову.
По свидетельству полпреда СССР в Великобритании И. М. Майского, отставке наркома предшествовало бурное объяснение в кабинете Сталина между В. М. Молотовым и М. М. Литвиновым, когда обстановка «была накалена до предела».
Телеагентства мира разнесли сенсационное сообщение об отставке Литвинова. Хотя советским полпредам было дано указание заявить в соответствующих столицах о неизменности советской внешней политики и полпреды разъясняли, ссылаясь из самого Литвинова, что политику в СССР определяют не отдельные наркомы, а ЦК и высшее руководство партии и государства, политики и журналисты понимали, что отставка Литвинова с его поста означает конец эпохи борьбы за коллективную безопасность.
Место Литвинова на посту наркома иностранных дел занял В. М. Молотов.
Вячеслав Михайлович Молотов (настоящая фамилия Скрябин) родился 9 марта 1890 года в слободе Кукарка Вятской губернии в большой семье приказчика Михаила Прохоровича Скрябина, служившего в торговом доме богатого купца Якова Небогатикова. Мать его, Анна Яковлевна, — дочь упомянутого купца. В семье было десять детей, трое из которых умерли в раннем возрасте.
Поскольку дети подрастали, родители стали думать об их образовании, семья переехала в город — в Вятку. Следует отметить характерную черту семьи Скрябиных, их любовь к музыке и вообще к искусству. Уже в школьные годы Вячеслав играл на скрипке и «ведь недурно, — отметил будущий писатель и советский дипломат А. Я. Аросев, — с большой силой чувства и выразительностью». Баловался он и стишками. Его брат Николай стал известным советским композитором.
Вместе со старшими братьями Вячеслав выехал в 1902 году на учебу в Казань, где поступил в 1-е Казанское реальное училище, которое давало среднее образование и позволяло пойти в технический институт. Все четыре брата жили дружно в одной комнатке: один из них учился в гимназии, другой — в художественном училище, а двое — в реальном. Летом 1906 года он вступает в РСДРП и создает в Казани вместе с самоопределившимся большевиком В. А. Тихомировым нелегальную организацию учащихся средних и высших учебных заведений, которая под видом непартийного просветительства начала вести работу по пропаганде марксизма, издавать прокламации, оказывать помощь политзаключенным. В апреле 1909 года он был арестован, сослан в Вологодскую губернию. Для В. М. Скрябина началась жизнь профессионального революционера.
Отбыв ссылку, Вячеслав приехал в 1911 году в Петербург, сдал экзамен за реальное училище и поступил на экономическое отделение Политехнического института. Студенческий билет позволял ему появляться среди студентов и рабочих, где он вел партийную работу.
В начале 1912 года Вячеслав Михайлович работает в легальной большевистской газете «Звезда», принимает участие в создании ежедневной газеты «Правда» при материальном содействии своего товарища В. А. Тихомирова, с которым работал в Казани. В. М. Молотов становится членом и секретарем редакции газеты «Правда» и, как секретарь редакции, ведет переписку с В. И. Лениным, находившимся за границей.
В этот период он впервые встретился со И. В. Сталиным и даже одно время жил с ним в одной комнате. Дружба оказалась прочной.
Впереди у него были новые аресты, ссылка в Иркутскую губернию, побеги, нелегальная работа. Февральскую революцию он встретил в Петрограде, был членом Русского бюро ЦК партии, вошел также в исполком Петроградского совета. Во время октябрьского переворота — член Военно-революционного комитета.
После установления Советской власти В. М. Молотов работает председателем Совета народного хозяйства Северного района. В конце 1919 года ЦК РКП(б) направляет его в Нижний Новгород, где он становится председателем губисполкома. Из Нижнего Новгорода его переводят на работу в Донбасс в качестве секретаря губкома. Затем его избирают в 1920 году секретарем ЦК Компартии Украины. В марте 1921 года он едет делегатом на X съезд РКП(б), где, по предложению В. И. Ленина, его избирают членом ЦК, кандидатом в члены Политбюро и секретарем ЦК партии. С этого времени В. М. Молотов, всецело поддерживавший Сталина, который вскоре стал Генсеком, в течение более тридцати лет беспрерывно находился в высшем эшелоне власти, определяя внутреннюю и внешнюю политику Советского государства.
В 1930 году Молотов становится председателем Совета Народных Комиссаров.
В. М. Молотов, придя в Наркоминдел, соблюдал крайнюю осторожность, стремясь согласовывать с И. В. Сталиным все возникавшие вопросы. Считая себя политиком, он к дипломатической деятельности не готовился, иностранными языками не владел, если не считать того, что он мог немного читать и понимать по-немецки и по-французски, а в последние годы своей деятельности — по-английски.
Новый нарком выполнил указание вождя и освободил Наркомат от «всякого рода сомнительных полупартийных элементов». Тем самым он лишил себя грамотного и опытного рабочего аппарата.
Заключение пакта о ненападении между СССР и Германией вызвало в мире бурную реакцию. Были у него и нейтральные наблюдатели. Вот что написал о пакте в своих мемуарах «Вторая мировая война» такой искушенный политик, как У. Черчиллы «В пользу Советов можно сказать, что Советскому Союзу было жизненно необходимо отодвинуть как можно дальше на запад исходные позиции германских армий с тем, чтобы собрать силы со всех концов своей огромной страны. Если их политика и была холоднорасчетливой, то она была в тот момент в высокой степени реалистичной». Договор от 23 августа для Советской страны был необходимостью. Он создавал возможность лучше подготовить страну и армию к войне. Угроза войны была реальной.
Оперативный план «Вайс», утвержденный Гитлером 11 апреля 1939 года, предусматривал, что вслед за нанесением военного поражения Польше Германия захватит Литву и Латвию. Следовательно, война против Советского Союза началась бы — тогда же или чуть позже — с еще более предпочтительных для агрессора рубежей, чем два года спустя.
В августе 1939 года Красная Армия уже вела тяжелые бои на Халхин Голе с японцами. Последние, терпя крупную неудачу, настаивали перед Берлином на выполнении им своих союзнических обязательств по «антикоминтерновскому пакту».
Пакт было вынужденной необходимостью, но сумело ли правительство Сталина должным образом использовать предоставленную отсрочку? Оно сделало много ошибок, в том числе и трагических.
После подписания договора резко изменилась политика СССР по отношению к фашизму.
В печати теперь не допускалось ни единого выпада против нацизма. Фон Шулленбург сообщал в Берлин: «Советское правительство делает все возможное, чтобы изменить отношение населения к Германии. Прессу как подменили. Не только прекратили все выпады против Германии, но и преподносимые теперь события внешней политики основаны в подавляющем большинстве на германских сообщениях, а антигерманская литература изымается из книжной продажи и т. п…. Советское правительство всегда искусно влияло в желаемую для него сторону на свое население, и в этот раз оно также не скупится на необходимую пропаганду». Это верно. Даже Лаврентий Берия внес свою лепту в укрепление советско-германской дружбы, издав по ГУЛАГу приказ, запрещающий надзирателям в тюрьмах называть заключенных «фашистами» — это слово перестало быть ругательным.
Газета «Правда» писала: «Вражде между Германией и СССР кладется конец. Различие в идеологии и в политической системе не должно и не может служить препятствием для установления добрососедских отношений между обеими странами».
Официально эту новую линию обнародовал Молотов, заявив 31 августа на сессии Верховного Совета: «Вчера еще фашисты Германии проводили в отношении СССР враждебную нам внешнюю политику. Да, вчера еще в области внешних отношений мы были врагами. Сегодня, однако, обстановка изменилась, и мы перестали быть врагами». (Ривкин С. Тайны Второй мировой войны. — Мн., 1995)
Американский посол в СССР Чарльз Болен, который нередко встречался с Молотовым и Сталиным в 1945–1946 годах, отмечает в своих мемуарах не только унизительное и даже презрительное отношение Сталина к своему министру иностранных дел, но и раболепное отношение Молотова к Сталину. Болен, в частности, писал:
«Подозрительный по природе и благодаря сталинской выучке, он (Молотов) не рисковал. Где бы он ни был, за границей или в Советском Союзе, два или три охранника сопровождали его. В Чеквере, доме британского премьер-министра, или в Блэйтер-хаусе, поместье для важных гостей, он спал с заряженным револьвером под подушкой. В 1940 году, когда он обедал в итальянском посольстве, на кухне посольства появлялся русский, чтобы попробовать пищу.
Молотов был прекрасным помощником Сталина. Он был не выше пяти футов четырех дюймов роста, являя пример сотрудника, который никогда не будет превосходить диктатора.
Молотов был также великолепным бюрократом. Методичный в процедурах, он обычно тщательно готовился к спорам по ним. Он выдвигал просьбы, не заботясь о том, что делается посмешищем в глазах остальных министров иностранных дел.
Однажды в Париже, когда Молотов оттягивал соглашение, поскольку споткнулся на процедурных вопросах, я слышал, как он в течение четырех часов повторял одну фразу: «Советская делегация не позволит превратить конференцию в резиновый штамп» — и отвергал все попытки Бирнса и Бевина сблизить позиции.
В том смысле, что он неутомимо преследовал свою цель, его можно назвать искусным дипломатом. Он никогда не проводил собственной политики, что открыл еще Гитлер на известной встрече. Сталин делал политику; Молотов претворял ее в жизнь… Он пахал как трактор. Я никогда не видел, чтобы Молотов предпринял какой-то тонкий маневр; именно его упрямство позволяло ему достигать эффекта.
Невозможно определить действительное отношение Сталина к любому из его помощников, но большую часть времени Молотов раболепно относился к своему хозяину».
Переговоры в Москве начались 23 августа 1939 года. Первый этап длился 3 часа. Депеша Риббентропа свидетельствует, что никаких особых трудностей в этот период не возникло.
Риббентроп — МИД Германии.
Телеграмма № 204 от 23 августа. Отправлена из Москвы в 20 час. 05 мин.
«Пожалуйста, немедленно сообщите фюреру, что первая трехчасовая встреча со Сталиным и Молотовым только что закончилась. Во время обсуждения, которое проходило положительно в нашем духе, сверх того, обнаружилось, что последним препятствием к окончательному решению является требование русских к нам признать порты Либава (Лиепая) и Виндава (Вентспилс) входящими в их сферу влияния. Я буду признателен за подтверждение до 20 часов по германскому времени согласия Фюрера. Подписание секретного протокола о взаимном разграничении сфер влияния во всей восточной зоне, на которое дал принципиальное согласие, обсуждается».
Телефонограмма из канцелярии министра Риббентропу, полученная в Москве 23 августа в 23 час. 00 мин.
«Ответ: Да, согласен».
Договор о ненападении и секретный протокол были подписаны позднее, тем же вечером, на второй встрече. Немцы и русские так легко достигли соглашения, что это пиршественная встреча, которая длилась почти до утра, была по большей части посвящена не какому-то упорному торгу, а оживленному обсуждению международного положения, все это запечатлел служебный отчет немецкой делегации, на котором стояла пометка «государственная тайна».
Господин Сталин и Молотов враждебно комментировали манеру поведения британской миссии в Москве, которая так и не высказала Советскому правительству, чего же она в действительности хочет
Имперский министр иностранных дел заявил в связи с этим, что Англия всегда пыталась, и до сих пор пытается, подорвать хорошие отношения между Германией и Советским Союзом. Англия слаба и хочет, чтобы другие поддерживали ее высокомерные претензии на мировое господство.
Господин Сталин живо согласился с этим и заметил следующее: британская армия слаба; британский флот больше не заслуживает своей прежней репутации. Английский воздушный флот, можно быть уверенным, увеличивается, но Англии не хватает пилотов. Если, несмотря на все это, Англия еще господствует в мире, то это происходит лишь благодаря глупости других стран, которые всегда давали себя обманывать. Смешно, например, что всего несколько сотен британцев правят Индией…
Имперский министр иностранных дел заметил, что Антикоминтерновский пакт был в общем-то направлен не против Советского Союза, а против западных демократий. Он знал и мог догадаться по тону русской прессы, что Советское правительство осознает это полностью.
Господин Сталин· вставил, что Антикоминтерновский пакт испугал главным образом лондонское Сити и мелких английских торговцев.
Имперский министр иностранных дел согласился и шутливо заметил, что господин Сталин, конечно же, напуган Антикоминтерновским пактом меньше, чем лондонское Сити и мелкие английские торговцы. А то, что думают об этом немцы, явствует из шедшей от берлинцев, хорошо известных своим остроумием, шутки, ходящей уже несколько месяцев. А именно: «Сталин еще присоединится к Антико-минтерновскому пакту».
И, наконец, кульминацией этой встречи стал тост Сталина.
«Я знаю, как сильно германская нация любит своего Вождя, и поэтому мне хочется выпить за его здоровье».
Имперский министр иностранных дел, в свою очередь, предложил тост за Сталина. При прощании Сталин обратился к Риббентропу со следующими словами: «Советское правительство относится к новому пакту очень серьезно. Оно может дать свое честное слово, что Советский Союз никогда не предаст своего партнера».
24 августа Риббентроп вылетел в Берлин. В этот же день в «Правде» появилось сообщение о том, что накануне был подписан советско-германский договор о ненападении. В этом же номере опубликован текст договора.
Английская и французская делегации в последний раз встретились с советской делегацией 25 августа 1939 года. Ошеломленные подписанием советско-германского договора о ненападении, руководители западных миссий спросили, не хотят ли русские «продолжить обсуждение». Ответ Ворошилова был окончательный.
«Ввиду изменившегося политического положения, — сказал он, — нет смысла продолжать обсуждение». Почему английские и французские офицеры находились еще два дня в Москве в ожидании этого неизбежного ответа, можно объяснить только шоком и смятением в Париже и Лондоне.
Хрущев в своих воспоминаниях пишет о реакции Сталина на подписанный договор.
«Сталин… правильно оценивал значение этого договора и понимал, что Гитлер хочет нас обмануть, перехитрить. Он считал, что мы его перехитрили, подписав договор;.. Он буквально ходил гоголем. Он ходил, задравши нос, и буквально говорил: «Надул Гитлера, надул Гитлера!».
По вопросу о Польше Сталин сказал, что Гитлер нападет на Польшу, захватит ее и сделает своим протекторатом. Восточная территория Польши, населенная белорусами и украинцами, отойдет к Советскому Союзу. Естественно, что мы были за это, хотя чувство было смешанное. Я чувствовал, что Сталин это понимал. Он говорил: «Тут, знаете, идет игра, кто кого перехитрит, кто кого обманет».
Начальник немецкой военной разведки (абвера) адмирал Вильгельм Канарис вел двойную игру: с одной стороны, он содействовал осуществлению планов Гитлера, а с другой — поддерживал связь с английской и американской разведками и передавал им некоторые сведения о намерениях правящей верхушки фашистской Германии.
Гитлер и его партия стали в Германии главной силой. Канарису ничего не оставалось, как выискивать новые средства для обуздания Гитлера, не раскрывая себя при этом слишком явно. Его служба шла своим чередом. В рабочее время он и его заместитель Ганс Остер встречались с узким кругом людей. Некоторые из них присоединились к адмиралу в начале, войны. В то время начальник абвера вел подробный дневник событий. Он писал его от руки, затем диктовал своей секретарше, печатавшей его в двух экземплярах. Один из них он оставлял у себя, другой хранил в служебном сейфе.
Национал-социалистская система не поощряла и даже запрещала свободный обмен информацией между правительственными чиновниками, но существовала строго организованная связь между определенными государственными организациями. Так, например, служба безопасности поддерживала постоянный контакт с абвером, а отдел внешних сношений абвера — с министерством инострайных дел. Помимо этого, барон фон Вейсцеккер, постоянный заместитель министра иностранных дел, тайно информировал Канариса о международных событиях и делах своего министерства. Адмирал получал также сведения и о том, что происходит в имперской канцелярии. Полковник Шмундт, старший адъютант Гитлера, после отставки полковника Госсбаха поддерживал тесный контакт с Канарисом. Обходительный, осторожный, исполнительный солдат, он сообщал адмиралу о посетителях, совещаниях и интригах, правда, не всегда, может быть, быстро. Я помню разговоры в 1938 году, касавшиеся интимных отношений высокопоставленных лиц из имперской канцелярии, о которых стало известно абверу через Шмундта. Канарис получал также сведения о деятельности гестапо через старшего группенфюрера СС Артура Небе, переведенного из уголовной полиции в тайную.
Кроме того, нашлись люди, не занимавшие официальных постов, но по своему общественному положению и связям имевшие возможность собирать и распространять различную информацию. Это были нелегальные политические деятели, так как открытая оппозиция была невозможна. Самым выдающимся из них был Карл Герделер, в прошлом мэр Лейпцига, которого канцлер Брюнинг, уходя в отставку, рекомендовал президенту Гинденбургу в качестве своего преемника. Герделер слыл влиятельным человеком, уважаемым в Америке. Но о нем, как и о многих других известных людях тридцатых годов, теперь забыли.
Другим соучастником Канариса был юрист граф Гельмут фон Мольтке, человек выдающихся способностей, обладающий большой силой воли и принципиальностью. Доктор Иозеф Мюллер, замечательный баварский юрист, также стал сторонником Канариса. Он пользовался доверием у папы римского и выполнял его различные поручения в Германии. Юрист Николас фон Галем поддерживал связь с английской прессой. С адвокатом Гансом фон Донани Канарис познакомился при разборе запутанного дела Фрича.
Братья жены Донани были тесно связаны с протестантской церковью и религиозными деятелями Англии. Эвальд фон Клейст-Шменцин был лидером староконсервативной фракции, которая, хотя и была распущена в 1934 году, все еще существовала и представляла интересы крупных землевладельцев Пруссии. Клейст и адмирал Канарис имели одинаковые взгляды на будущее. Адмирал симпатизировал этому прусскому помещику и высоко ценил его политические способности. Клейста побаивались даже его старые друзья, несмотря на откровенную, едкую критику им гитлеровских порядков. Клейст редко бывал в Берлине, но когда он уезжал туда, местный фашистский чиновник немедленно докладывал о его отъезде и гестапо пыталось установить, с кем Клейст встречается в Берлине.
Это был человек, с которым Канарис мог кое-чего добиться, но которого нельзя было часто принимать в своем учреждении.
Другой немецкий консерватор, Фабиан фон Шла-брендорф, также пользовался доверием Канариса. Он часто виделся с Гансом Гизевиусом, поддерживая через него связь с доктором Шахтом. Канарис изредка встречался с ним сам. Кроме вышеперечисленных, адмирал встречался со многими другими людьми, которые были близки ему по образу мыслей. В зависимости от их политических убеждений и надежности он раскрывал им свои думы. Следует учитывать, что даже сами заговорщики не имели точного представления о том, что им следует делать. Однако общие наметки действий обсуждались на закрытых совещаниях в здании абвера, когда это позволяла служба.
Своеобразную манеру Канариса говорить мягким, тихим голосом продемонстрировал мне Шлабрен-дорф. Он показывал, как адмирал переходил на шепот, когда совещание с его ближайшими соучастниками заговора заканчивалось. «Не забывайте! Мы не говорили здесь об измене. Мы только обсуждали планы спасения нашей родины».
Канарис и его соучастники по заговору искали какую-нибудь новую силу против Гитлера. Население стало послушным исполнителем воли фюрера. Армия заключила соглашение с Гитлером, вырвав у него обещание не вооружать коричнерубашечников. Протестантская и римская католическая церкви были вытеснены из общественной жизни. Немецкая промышленность капитулировала перед Гитлером, а финансами стали ведать нацистские экономисты:
Прусские юнкеры считали, что их союзником является мировое общественное мнение и что правительства таких государств, как Великобритания и США, должны помочь Германии избежать войны. Об этом я узнал в Берлине весной 1938 года во время беседы с Эвальдом фон Клейстом и Гербертом фон Бисмарком.
Клейст рассказал мне, как трудно поддерживать отношения с английским посольством. Дипломаты обычно посылают свои сообщения в зашифрованном виде, а их могли перехватить и разгадать. Поэтому заговорщики хотели поддерживать политические связи без посредничества дипломатов и разведывательных служб.
Шлабрендорф передал мне разговор с Канарисом, во время которого они обсуждали возможность сотрудничества с английской секретной службой. Они пришли к выводу, что она может помочь им в борьбе против Гитлера, даже если это будет идти вразрез с официальной английской политикой.
Ниже я привожу предупреждение Канариса, сделанное им своим друзьям, в том виде, в каком я услышал его от Шлабрендорфа. Мне кажется, я все хорошо запомнил и поэтому привожу высказывание Канариса в прямой речи:
«Я должен вам сделать некоторые предупреждения относительно английской секретной службы. Если вы будете работать на нее, то это сразу станет мне известно, так как, по-моему, я сумел достаточно проникнуть в ее тайны. Она будет посылать сообщения о вас в зашифрованном виде, а нам иногда удается разгадать ее шифры. Ваши фамилии появятся в делах и архивах. Англичанам будет трудно скрывать длительное время вашу деятельность. Из своего многолетнего опыта я также знаю, что за свою работу вы будете получать ничтожное вознаграждение. Если это касается денег, то, как мне известно, английская секретная служба не платит много, а если у нее возникнет малейшее подозрение, она не станет колебаться, чтобы выдать вас мне или моим коллегам по гестапо».
Теперь сообщники Канариса знали, что сулит им сотрудничество с английской секретной службой Заговорщики искали надежных людей, о которых не знали бы нацисты и которые имели бы широкие политические связи. Например, у Иозефа Мюллера были хорошие отношения с Ватиканом. Кроме того, он выполнял различные поручения дипломатического характера. Эвальд фон Клейст сообщил, что у него есть английский друг, через которого можно связаться с лондонскими политическими деятелями. Карл Герделер вспомнил о Брю-нинге. Он надеялся с его помощью объяснить англичанам, в каком затруднительном положении находится Германия.
«Теперь перед нами чехословацкая проблема. Я не совсем уверен, что Англия не станет воевать, если фюрер нападет на Чехословакию».
Никто из заговорщиков не имел определенных сведений относительно этого. Англичане держались в стороне, и поэтому трудно было что-либо предпринять. Риббентроп через свои дипломатические каналы и нацистскую разведку все время пытался узнать о настроениях англичан. «Станет ли Англия воевать, чтобы не допустить объединения судетских немцев с Германией?» — спрашивал он. Однако не это беспокоило Генеральный штаб.
В мае 1938 года Канарис и Остер вызвали Клейста и рассказали ему о тайной политике Гитлера. Никакого плана ложных действий для обмана Чехословакии не разрабатывалось; на этот раз не предполагалось распускать ложные слухи и проводить диверсии на чехословацкой границе. Весной 1938 года верховное командование объяснило Гитлеру, что, поскольку западные границы Германии не укреплены и французская армия по своей численности почти в два раза превосходит немецкую, в ближайшее время следует избегать войны с западными союзниками.
«В вопросе о Чехословакии Гитлер находится в весьма неопределенном положении, — говорил Остер. — Если союзники предупредят фюрера о нетерпимости агрессивных и подрывных действий с его стороны, он вынужден будет считаться с этим, даже если такое предупреждение сделают только через дипломатические каналы».
Клейст много думал о создавшейся обстановке. Германия не была достаточно сильной для ведения войны. В то же время она не могла идти по пути к миру, если ее не подтолкнуть к этому. Клейсту показалось, что он нашел правильное решение.
Канарис привел его к генералу Беку. Начальник немецкого Генерального штаба признался, что также считает невозможным одержать победу над Гитлером без союзников за границей. В его планы, видимо, не входили немедленные действия против нацистов. Он прежде всего будет руководствоваться решениями главнокомандующего, но если создастся особая кризисная обстановка, то он станет действовать независимо.
«Англия должна бросить нам якорь спасения, — сказал адмирал, — чтобы мы смогли благополучно выбраться из этого шторма».
Слабость Канариса заключалась в его убеждении, будто сильному противнику Германии не мешают ничтожные факторы, которые делают беспомощными малые страны, когда они должны объединиться и действовать активно. Он не учитывал при этом бюрократические задержки Уайтхола, его растерянность и невежество. Адмирал был уверен, что английское министерство иностранных дел легко поймет немецкую дилемму. Если Англия колебалась по неизвестным ему причинам, то это он относил за счет мудрой политики англичан. Ему хорошо были знакомы мощь и традиции страны, корабли которой много лет назад охотились за ним, когда он служил на крейсере «Дрезден». Англия не была ослаблена также социальными и политическими потрясениями, пережитыми Германией за последние двадцать лет. Канарис не мог предполагать, что Великобритания допустит такую непоправимую ошибку и позволит случайностям управлять своей политикой.
Несколько дней я никому не говорил о моих беседах с Клейстом по той простой причине, что не все понимал из сказанного им. Но вскоре благодаря последующим событиям мне все стало ясно. Я направился к сэру Георгу Огилви-Форбсу, который был в то время советником английского посольства и отличался более открытым характером и восприимчивостью, чем многие из его коллег. Кроме того, как мне казалось, он не симпатизировал политике умиротворения, которой все еще активно придерживался английский посол в Берлине сэр Невилл Гендерсон. Я передал сэру Георгу разговор с Клейстом и дал оценку создавшейся обстановке. Фактически немецкая армия выступала против поспешных действий нацистов, так как Германия была все еще уязвима. Сэр Георг задал мне несколько вопросов, а затем, основываясь на моем сообщении, составил подробное донесение в Лондон.
А примерно через неделю произошло нечто необычайное. Во второй половине мая слухи о подготовке к войне усилились. Маневрам моторизованного корпуса СС возле чехословацкой границы и переброске войск было придано большое значение.
«20 мая, получив обстоятельные сообщения из Праги и из других мест, — писал сэр Невилл Гендерсон, — я немедленно явился к постоянному заместителю министра иностранных дел Германии барону фон Вейсцеккеру и попросил его разъяснить мне, насколько правдивы эти сообщения».
Английское правительство знало теперь о временной слабости позиции Гитлера. Казалось, сложилась такая ситуация, когда английская и немецкая разведывательные службы некоторое время работали вместе с одной целью — убрать Гитлера. Вейсцеккер официально опроверг полученные английским послом сообщения, но лорд Галифакс в Лондоне вместе с Ванситартом были уверены, что наступило время оказать давление на Гитлера. Предупреждения открыто передавались по телефону из Лондона в Берлин.
«Весь день 21 мая я находился в министерстве иностранных дел, регистрируя поступающие протесты», — писал Гендерсон. Казалось, во второй половине мая 1938 года Гитлер не намеревался вызвать даже гражданские беспорядки в Чехословакии. Он очень хорошо знал о своей временной слабости, хотя, может быть, и готовил планы проведения более опасных действий в будущем. Нет сомнения, что в 1938 году Гитлер мечтал о быстром захвате Чехословакии, но ему не хотелось проводить для этого мобилизацию. Вероятно, он все еще надеялся на восстание в Судетском районе как на средство достижения своей цели. Предупреждение англичан от 21 мая положило конец этим мечтам.
Вскоре после протестов сэра Невилла Гендерсона и резких опровержений Гитлера и Кейтеля европейская печать опубликовала сообщения, в которых указывалось, что Гитлер вынужден был «отступить». Это вывело его из себя. Слухи о том, что Гитлер катается по полу и кусает ковер, пошли именно с 21 мая 1938 года. «Я этого никогда не прощу Англии!» — кричал он в приступе ярости. 26 мая, вызвав Главнокомандующего Сухопутными силами генерала фон Браухича, Гитлер отдал приказ о немедленном форсировании строительства линии Зигфрида и об увеличении численности вооруженных сил в мирное время.
«Проклятое, позорное, страшное представление!», — воскликнул сэр Гендерсон в личной беседе со мной о дипломатической процедуре 21 мая и сообщениях печати, последовавших вслед за этим. В своих мемуарах он назвал реакцию Гитлера на предупреждение английского правительства «неудачной».
Таковы факты, которые я смог собрать о памятном дне 21 мая 1938 года. Гитлер, обдумав все более тщательно, решил послать в Лондон капитана Фрица Видеманна, чтобы узнать, не изменил ли Галифакс свою точку зрения после визита в Берхтесгаден.
Я точно не могу сказать, какова была роль Канариса в нанесении этого удара по Гитлеру. В это время Клейст очень сблизился с Канарисом и часто предупреждал свою жену (об этом она сама говорила мне); «Помни, ты никогда не слышала, чтобы я когда-либо называл фамилии Канариса и Остера». Хотя Клейст и был осторожным, он не мог скрывать свое презрение к нацистам, и поэтому его нельзя было взять в абвер, где работали его менее непримиримые друзья.
(Колвин И. Двойная игра. — М., 1960)
В феврале 1992 года «Известия» опубликовали материал с интригующим сюжетом — резкое обострение японо-американских отношений осенью 1941 года, повлекшее за собой начало Тихоокеанской войны, было инспирировано советской разведкой, осуществившей уникальную операцию по «коррекции» американской политики и втягиванию США в конфликт с Японией. Публикация тогда наделала немало шума. Судя по заявлениям различных ведомств, документальных подтверждений описанной версии не нашлось, в связи с чем о самой версии предлагалось забыть.
Сегодня о старом известинском расследовании в пору вспомнить вновь, отметив с удовлетворением, что газета была права. В номере влиятельной японской газеты «Майнити» за 21 ноября опубликован сенсационный материал, главным героем которого выступает ветеран советской разведки, лично принимавший участие в разработке и реализации строго секретной операции НКВД «Снег». Целью операции была ликвидация угрозы возникновения «второго фронта» на Дальнем Востоке. Средство достижения поставленной цели — провоцирование резкого обострения напряженности в американо-японских отношениях. План операции разрабатывался в условиях строжайшей секретности и курировался лично Лаврентием Берия, благословившим начало оперативных мероприятий в октябре 1940 года.
Прежде чем идти дальше в новые подробности, добытые «Майнити» у первоисточника, имеет смысл хотя бы кратко напомнить об интриге, рассказанной «Известиями» четыре года назад. Тем более что суть ее весьма занятна.
Итак, формально Тихоокеанская война стала далеким фронтом второй мировой 7 декабря 1941 года, когда японская авиация двумя «волнами» накрыла американский флот, мирно дремавший поутру в бухте Перл-Харбор. Фактически же дорога к ней была уложена значительно раньше, а последние мосты сожжены в ноябре 41-го, когда оборвались японо-американские переговоры в Вашингтоне. Тот осенний дипломатический тур был последним перед бойней. Стороны подошли к нему уже довольно ожесточенные, но, пока он велся, молчали пушки. 26 ноября госсекретарь США Корделл Халл передал японским представителям знаменитую ноту Халла, после которой все надежды на политическое решение рухнули. Этот документ содержал в себе 10 пунктов, составлявших, по сути, ультиматум и требовавших от Японии полного пересмотра внешней политики, ухода из Маньчжурии и фактически добровольной дипломатической капитуляции.
1 декабря в Токио состоялся вошедший в историю «годзэнкайги» — совет с участием императора, на котором было принято решение атаковать США. 2 декабря адмирал Ямамото направил шифровку кораблям императорского флота: «Поднимайтесь на Нитакаяма 1208». (Нитакаяма — это название горы на Тайване, бывшем в ту пору японской колонией, а 1208 — восьмого декабря, с часовой разницей — седьмое на Гавайях). В указанный день «восхождение», последовавшее за нотой Халла, состоялось: Япония на ультиматум ответила в Перл-Харборе. Можно много говорить о том, что трагическая развязка в декабре 1941 года была предопределена всем ходом событий и обусловлена японским экспансионизмом
Это, наверное, будет правильно. Но все же спусковым курком войны стал американский ультиматум. Его собственная история и есть тайна. Причем, как раньше казалось, а теперь выяснилось доподлинно — это наша тайна, отечественная.
У тайны есть и имя, и происхождение. Его папа с мамой носили фамилию Вэйс и были выходцами из Литвы. Перебравшись в Америку, Вэйсы поменяли орфографию, и новые поселенцы с Востока стали Уайтами. Уайты были примерными гражданами Соединенных Штатов, а наследник со звучным именем Гарри Дэкстер Уайт достиг таких карьерных высот, о которых никто в семье и не думал. Его личная биография как бы наглядно иллюстрировала идею американской мечты — от безвестности и нужды через упорный труд к вершинам влияния и могущества. Гарри участвовал в первой мировой, затем закончил Станфорд и продолжил обучение в Гарварде, преподавал экономику в университетах и колледжах, а в 1934 году по рекомендации профессора Чикагского университета Якоба Вайнера попал в исследовательский отдел министерства финансов, созданный министром Генри Моргентау.
Кадровое приобретение оказалось чрезвычайно удачным — Уайт, по воспоминаниям, был великолепным экономическим стратегом и блестящим аналитиком. При его участии был основан вексельный фонд, подписано первое в своем роде валютное соглашение между США, Францией и Британией, ему же принадлежала идея формирования Всеамериканского банка и валютного фонда, крестным отцом которых он являлся. В финансовой бюрократии США Уайт дорос до высшей планки, заняв должность заместителя министра финансов и получив в свое кураторство все валютные операции, финансовое обеспечение действий американских ВМС и Сухопутных сил в период второй мировой войны. Уайт формировал и послевоенную мировую финансовую политику, будучи американским представителем на переговорах в Бреттон-Вудсе и получив назначение первого «посла» США в МВФ.
Уайт пользовался исключительным влиянием и доверием в Вашингтоне, имея прямые выходы через своего патрона Моргентау на госсекретаря Халла и лично на Рузвельта. Как стало известно теперь, спустя полвека после начала Тихоокеанской войны, не государственный департамент, а лично Гарри Дэкстер Уайт был вдохновителем и автором знаменитой ноты Халла. Он пробивал сначала идею, а затем и сам проект ультиматума в течение нескольких месяцев, начиная с весны 1941 года, когда о войне с Японией в Америке всерьез не думали.
По секретным документам, осевшим в американских архивах, первый вариант будущей ноты был составлен им в мае, представлен на рассмотрение Моргентау в июне, вновь поднят спустя несколько месяцев, доработан и запущен в оборот в середине ноября — уже сопровожденный одобрительной припиской министра финансов, адресованной президенту США и в копии госсекретарю. Окончательная версия ноты, врученная японцам, отличалась от проекта, подписанного «HDW» (Гарри Дэкстер Уайт), всего несколькими госдеповскими канцеляризмами. По мнению сведущих людей, это беспрецедентный случай в истории американской дипломатии, когда документы такой степени важности пришли со стороны и стали официальной бумагой спустя несколько часов после подачи.
Гарри Дэкстер Уайт — нота Халла — старт Тихоокеанской войны.
На эту известинскую версию теперь накладываются свидетельства советского разведчика, участвовавшего в операции «Снег». Название операции, кстати, как бы шифрует имя главного действующего лица (Уайт по-английски — «белый») и было предложено разработчиком плана Виталием Павловым, которому теперь 81 год. Живет он в Москве, написал обстоятельные мемуары о своей карьере разведчика и познакомил с ними журналистов японской «Майнити», сопроводив подробными комментариями.
Согласно рассказам Павлова, работавшего в начале 40-х годов заместителем начальника «американского направления» НКВД, и идея «коррекции американской политики», и Уайт как исполнитель замысла были избраны после обстоятельных консультаций с представителем советской агентуры в США Исааком Ахмеровым (псевдоним Билл) в январе 1940 года. Антифашистские убеждения Уайта и колоссальные связи в американских верхах делали рекомендацию Билла заманчивой. Так началась проработка операции «Снег», итогом которой стала докладная записка, поданная наркому Лаврентию Берии. Берия план операции утвердил и при личной встрече с Павловым в октябре 1941 года отдал команду приступить к реализации проекта, на который был наложен гриф строжайшей секретности.
По версии Павлова, для Уайта, который не был стопроцентным советским агентом, была составлена некая психологическая комбинация. Избегая прямых приказов и наставлений, ему предложили самому решить поставленную задачу, определив только ее параметры и основные установки. Для формулирования задачи в США был специально командирован сам Павлов, который встретился с Уайтом в Вашингтоне в мае 1941 года за завтраком, передав три ключевые позиции, в которых была заинтересована Москва: США в контактах с Японией должны настаивать на прекращении агрессии японских войск в Китае, на эвакуации японских контингентов с континента, на освобождении от японской оккупации Маньчжурии.
В каком виде эти позиции проявятся в американских действиях и какие формулировки станут окончательными — это предстояло определить самому Уайту. Как подчеркивает Павлов в интервью «Май-нити», провоцирование войны между США и Японией главной задачей проекта не являлось, хотя вероятность ее в расчетах учитывалась.
«Майнити», опираясь на свидетельства Павлова, называет операцию «Снег» одним из шедевров советской разведки, и с этим трудно не согласиться. Одно только в публикации японской газеты, точнее в цитатах из воспоминаний Павлова, вызывает вопросы — почему ветеран советской разведки особо подчеркивает непричастность Уайта к советской агентурной сети, тогда как известны факты, убеждающие в обратном?
Начнем с того, что «дело Уайта» четыре десятилетия назад «прогремело» в США мощным скандалом. В 1953 году, выступая с речью в ассоциации промышленников в Чикаго, министр юстиции США в администрации Эйзенхауэра Браунелл публично обвинил Уайта в сотрудничестве со сталинской разведкой. Хотя это случилось спустя пять лет после смерти самого Уайта, «чикагская бомба» произвела колоссальный эффект в прессе, а комиссией по антиамериканской деятельности в конгрессе было затеяно специальное разбирательство этого обвинения, которое базировалось на секретном докладе ФБР, направленном в свое время Гувером в Белый дом.
«Долгоиграющей», однако, эта сенсация не стала, поскольку в дело были введены серьезные рычаги, замявшие скандал, — в ту пору на горизонте маячила избирательная кампания, и добытые газетчиками факты и свидетельства, касающиеся Уайта, «били» как по республиканцам, так и по демократам — слишком обширны были связи у этого человека.
Шумиха, словом, утихла и была прочно забыта. Но штука в том, что скандал 1953 года был не дебютом, а всего лишь бледным продолжением действительно капитального разбора благонадежности Уайта, проходившего за закрытыми дверями еще при жизни самого героя шпионской истории. Уже упоминавшемуся докладу шефа ФБР, на который ссылался в 1953 году министр юстиции, предшествовал колпак, надетый на Уайта аж в августе 1945. После добровольной явки в Федеральное бюро расследований некоей Элизабет Бэнтли, признавшейся в том, что она являлась связной советской разведсети в США, в декабре того же года первый 70-страничный рапорт о действиях московской агентуры пошел в канцелярию президента, в феврале 1946 уже отдельная справка по Уайту была направлена Трумэну лично. Трумэн данным ФБР не поверил или счел их недостаточными, назначив Уайта в апреле 1946 первым американским «послом» в МВФ. Но спецслужбы «клиента» уже не отпускали, и в 1947 году Уайт был вьщужден давать объяснения по некоторым эпизодам в Верховном суде США.
13 августа 1948 года после заслушивания ряда свидетельских показаний начался разбор «дела Уайта» на закрытом заседании в комиссии конгресса, куда уже в качестве подследственного был вызван сам Уайт. Он отрицал все подозрения в нелояльности и ссылался на обсуждение его патриотичности в Верховном суде, не нашедшем в биографии подозреваемого никакого криминала. Повторное заседание комиссии не состоялось: спустя три дня, 16 августа 1948 года, Гарри Дэгстер Уайт скоропостижно скончался от сердечного паралича, хотя на здоровье особо не жаловался. Медицинское заключение о смерти давало мало поводов для толкований, но версии о самоубийстве и даже убийстве «человека, который слишком много знал», живы до сих пор.
Эти версии излагаются и американскими, и японскими исследователями, которые рассматривают вероятность «директивной кончины» как весьма высокую, учитывая накопленный в Союзе опыт и общую обстановку того времени. При этом отмечается, что «естественный уход» Уайта был выгоден не только Москве, но и Вашингтону, так как теоретически возможный успех следствия по его делу грозил грандиозными неприятностями Белому дому и последствиями непредсказуемыми. В то же время в период «охоты на ведьм» весь скандал с обвинением Уайта в шпионаже можно было интерпретировать как проявление маккартистской истерии, что и было в итоге сделано.
В такое толкование в самом деле легко поверить, но мешает одно существенное обстоятельство: первый сигнал на Уайта, поступивший в ФБР, был зарегистрирован за месяц до Перл-Харбора, то есть в ноябре 1941 года — как раз в то время, когда «HDW» работал над составлением ультиматума японцам. А фактически, как явствует из архивных копий секретных сводок ФБР, Уайт стал сотрудничать с советской разведкой в середине 30-х годов, причем весьма продуктивно. Он передавал ценную информацию регулярно раз в две недели. Первые информационные взносы Уайт выполнял в рукописном варианте. Во всяком случае, среди документов ФБР присутствуют его автографы, подлинность которых подтверждена графологической экспертизой.
Впрочем, в полном виде досье Уайта пока не видал никто и, видимо, уже не увидит — по признанию Павлова, никаких документов по операции «Снег» в архивах НКВД не существует. Установка Берии на суперсекретность операции именно это предполагала. Требует ли секретности до сих пор судьба самого Гарри Дэкстера Уайта — остается вопросом без ответа.
Обидно, конечно, если таинственный клубок, связанный с Уайтом, так и останется не распутанным до конца. Ведь редко бывает, что с именем одного человека так прочно связана история — ноябрьский 1941 года ультиматум США перечеркнул даже теоретическую вероятность японской агрессии на советском Дальнем Востоке. По мнению некоторых японских исследователей, он «спас Москву», позволив перебросить на Западный фронт сибирские дивизии…
— …В январе 1940 года нас, 25 молодых сотрудников разведки, вызвали в кабинет Лаврентия Берии. Непонятно, для чего мы понадобились столь высокому начальству. В кабинете наркома на Лубянке — кожаные кресла, ковры, богатые люстры. Не то, что у нас в «пролетарских» кабинетах — бедность. Помню большой стол, накрытый плотным зеленым сукном, мебель из красного дерева. Все обратили внимание на большой шкаф с тяжелыми дверцами. Вскоре к нам присоединилась группа более старших по возрасту товарищей — видимо, руководителей отделений советской разведки.
Неожиданно дверцы шкафа распахнулись, и оттуда вышел Лаврентий Павлович в своем знаменитом пенсне. То, что мы приняли за шкаф, оказалось потайным ходом. Рядом стоящий с наркомом адъютант подал Берии список присутствующих. Берия громко читает: «Зарубин! А ну, расскажи, как тебя вербовали немцы?» Зарубин, ничуть не смутившись: «Лаврентий Павлович, меня никто не вербовал, у вас неправильные сведения. Я выполнял задания партии». И так с каждым. По его списку мы все оказались немецкими, английскими, французскими и польскими шпионами.
Через несколько минут прием окончился. Лаврентий Берия, довольный произведенным эффектом, не попрощавшись, ушел обратно в шкаф. Наше недоумение сменилось страхом, что арестуют. Обсудив сложившуюся ситуацию, мы все-таки пришли к выводу, что новый хозяин решил нам, молодежи, показать свою власть. Мол, где бы вы ни были, я все про вас знаю и в случае чего достану из-под земли. Тогда он нас «брал на пушку». «Но вскоре я узнал, что многие из моих товарищей были репрессированы», — рассказал генерал-лейтенант в отставке Виталий Павлов.
«Известиям» помогла организовать встречу с этим кадровым разведчиком российская Ассоциация ветеранов внешней разведки. Несмотря на свои преклонные годы, он бодр, весел, охотно рассказывает об увиденном, пережитом — все-таки в течение 50 лет был активным бойцом «невидимого фронта».
Головокружительных фактов в профессиональной биографии отставного разведчика так много, что, по его же собственным словам, придется написать еще не одну книгу. Секретная операция «Снег», проведенная НКВД, — лишь один из эпизодов жизни Виталия Павлова.
— Вокруг операции «Снег» много легенд. Утверждают, что нарком Лаврентий Берия чуть ли не лично придумал всю операцию, руководил ею, получал от нас, разведчиков, докладные записки о контактах с якобы завербованным нами Гарри Уайтом. Один российский писатель даже уверял меня, участника тех событий, что Берия о ходе операции будто бы докладывал напрямую Сталину. Берия, действительно, был в курсе происходящего, но боялся, что молодой сотрудник провалит операцию, и поэтому в Кремль докладывать не спешил.
— На самом деле, — продолжает Павлов, — весь ход операции придумал в недрах Лубянки профессиональный советский разведчик Исаак Ахмеров, работавший за рубежом под кличкой Билл. Именно он когда-то познакомился с Гарри Уайтом, обладавшим серьезными связями в руководящих кругах США. Ахмеров предложил использовать своего американского приятеля, как говорят в разведке, «втемную».
В то время я был назначен куратором нашей резидентуры в США. Начальство предложило мне съездить за океан и познакомиться с работой разведчиков, разобраться во всех проблемах на месте Заодно мы с Исааком Ахмеровым решили тогда, что мне надо будет встретиться и с Уайтом, постараться убедить через него Белый дом жестче реагировать на агрессию Японии на Дальнем Востоке…
Мистер Уайт принял меня радушно, и, после того как я (по легенде сын белогвардейского офицера, проживавшего в Китае) изложил ему мысли, которые приписал Биллу, он сказал, что они полностью совпадают с его собственными. Уайт считал, что Вашингтону настало время предупредить зарвавшихся японцев и потребовать от них в ультимативной форме убраться из Маньчжурии.
Долгие годы мы точно не знали, сработала ли наша схема. Только в 1992 году в одной американской книге я прочел, что Уайт в 1941 году изложил мысли (в том числе и наши) о том, что японскую агрессию пора остановить, в записке на имя своего шефа — министра финансов Генри Моргентау. Тот, в свою очередь, писал президенту Рузвельту: к маю 1941 года было бы целесообразно довести до сведения Токио нашу позицию — США никогда не согласятся с японским доминированием на азиатском континенте.
Гарри Уайт, сказал далее Виталий Павлов, до последней минуты своей жизни так и не узнал, что сталинская разведка использовала его в своих целях. Его бесконечно допрашивали. Когда комиссия по антиамериканской деятельности обвинила Уайта в том, что он работает на СССР, у него случился сердечный приступ, и вскоре он скончался. Сегодня в архивах нет документов, подтверждающих, что Гарри Уайт — агент советской разведки. «Это потому, что мы его никогда не вербовали», — подчеркнул бывший разведчик.
Виталий Павлов рассказал также, что из США он возвратился в Москву, когда Германия уже напала на Советский Союз. Летом 1941 года на Лубянке было не до заслушивания отчетов о его поездке и контактах с Уайтом.
Подробности операции «Снег» Виталий Павлов, кстати, описал в своей новой книге воспоминаний «50 лет в разведке». Увы, рукопись пока лежит в московском издательстве «Гея».
Ветеран советской разведки считает, что сегодня живется ему не хуже других граждан, по крайней мере материальных затруднений не испытывает. У него хорошая квартира в центре Москвы. Вырастил двух сыновей. Теперь воспитывает внука и правнука. «Если бы жизнь начать с начала, — говорит Виталий Григорьевич, — то, не раздумывая, пошел бы работать в разведку — самую опасную и романтическую профессию».
(Агафонов С., Чародеев Г. // Известия. 1996. 6 апреля)
Рудольф Гесс стоял у истоков нацистского движения, принадлежал к верхушке нацистской партии.
Родился в Александрии, в Египте. В Германию приехал только в 15 лет. В годы первой мировой войны был военным летчиком, воевал на Западном фронте, служил вместе с Герингом. После войны поступил в Мюнхенский университет. В то время в Мюнхене были сосредоточены силы, которые впоследствии активно поддерживали фашистский режим. Учился Гесс у известного геополитика-расиста Гаусгофера. Гесс вступил в нацистскую партию уже в 1920 году.
Первый выход Гесса на политическую арену состоялся 8 ноября 1923 года, во время Мюнхенского «пивного путча».
В пивную, где держал речь комиссар Баварии Густав Дин Кар, ворвался Гитлер с вооружёнными штурмовиками. Рядом с Гитлером был Гесс. Гитлер сорвал с трибуны оратора и закричал: «Национальная революция началась! Баварское и общеимперское правительства низложены!»
В феврале 1924 года в Мюнхене начался суд на участниками путча, в результате которого главари получили небольшие сроки тюремного заключения. Гесс вместе с Гитлером оказался в Ландсбергской крепости.
Эту тюрьму один из гитлеровских биографов назвал «коричневым домом». Узников хорошо кормили, тюремный обед превратился в парадную церемонию: во главе стола сидел Гитлер и разговаривал о политике. Так было положено начало «застольным беседам Гитлера».
В Ландсберге была написана первая часть «Майн кампф». Она была написана под диктовку: Гитлер диктовал свой труд Гессу. Многие историки считают что, Гесса можно назвать полноправным соавтором этой книги. Поверить в это нетрудно. Хотя бы в силу того, что Гесс был более образован, к тому же идеи, внушенные Гессу его учителем-расистом Гаусгофером, нашли свое отражение в «Майн кампф».
После тюрьмы Гесс не расставался с Гитлером. Он стал его секретарем, «вторым я» Гитлера.
К концу 20-х годов нацистская партия увеличила свои ряды, начала располагать значительными финансовыми средствами. Гитлер имел огромный штат, включавший телохранителей, поваров, парикмахеров, садовников.
В 1930 году во имя «престижа партии» в Мюнхене построили «Коричневый дом» — прообраз будущих партийных зданий в Берлине. Особенно поражала «сенатская комната» — огромное помещение, в котором стояли 24 кресла, обитые пурпурной кожей. Чтобы проникнуть в руководимый Гессом секретариат Гитлера, нужно было миновать тщательно охраняемый внутренний блок, за секретариатом находился кабинет Гитлера.
Партия все больше нуждалась в деньгах. 1929 году Гесс отправился к немецким промышленникам в Гамбург. На встрече с промышленными магнатами Гесс вынул из портфеля две пачки фотографий. В одной пачке были фотографии рабочих-демонстрантов, в другой — изображение шагающих штурмовиков.
Гесс заявил: «Вы видите, господа, силы разрушения, которые угрожают уничтожить ваши конторы, фабрики, все ваше богатство. Я показал вам также, как создается власть порядка. Мы фанатично стремимся искоренить дух бунта. К сожалению, одного стремления мало, необходимы еще материальные предпосылки. СА — бедны, нацисты — бедны, вся организация — бедна. Откуда придут сапоги, форма, флаги, словом, все снаряжение, которое необходимо для сегодняшнего политического строя, если нет денег? Их должны дать те, кто ими владеет, чтобы в конце концов не потерять того, чем они владеют».
Так Гесс внес свой вклад в установление союза нацистов с промышленниками.
Положение Гесса укрепилось после прихода Гитлера к власти. 21 апреля 1933 года Гесс был назначен заместителем фюрера, а в декабре 1933 года имперским министром без портфеля. Теперь он имел право выносить решения от имени Гитлера по всем вопросам партийного руководства.
15 сентября 1935 года им был подписан закон «О защите крови и чести», который лишал евреев германского гражданства.
Гесс стоял в центре основных событий Третьего рейха. Он принял участие в создании эсэсовских организаций. В 1934 году по инициативе Гесса СД при рейхсфюрере приобретает исключительные полномочия.
В мае 1941 года в одноместном самолете Гесс вылетает в Англию. Основной целью его поездки было заключение секретного мира с этой страной и привлечение ее к войне против СССР. Германия готовилась к выполнению плана «Барбаросса».
В Англии были люди, на поддержку которых надеялся Гесс. Прогермански были настроены крупные земельные аристократы — Гамильтон и Бедфорд, лорд и леди Астор. Делалась ставка и на секретаря Н. Чемберлена — лорда Дерби, заместителя министра по делам Шотландии Веддерборна. Были и другие семьи в Великобритании, способные оказать поддержку миссии Гесса.
Свой самолет Гесс направил в район Западной Шотландии. К родовому имению герцога Гамильтона. С герцогом Гамильтоном Гесс познакомился в 1936 году во время Олимпийских игр в Берлине. Гамильтон показал себя приверженцем нацистов, бывал в доме Гесса.
Немецкий двухмоторный самолет-истребитель новейшей марки врезался в землю недалеко от дороги. Опытный летчик Гесс умышленно инсценировал аварию, чтобы новая модель самолета не попала в руки англичан. Сам выбросился с парашютом.
Полицейский констебль Роберт Вильямсон и служащий органов местной самообороны доставили летчика в штаб этой организации в Бутби, где его обыскали. В кармане было найдено письмо, адресованное герцогу Гамильтону.
В штабе один английский летчик, бывавший ранее в Германии, внимательно присмотревшись к пленнику, воскликнул, обращаясь к старшему офицеру: «Сэр, я полагаю, что этот человек — Рудольф Гесс, заместитель Гитлера. Я видел его в Германии».
«Не говори глупостей», — сказал кратко старший.
Но летчик не ошибся. Это был действительно Рудольф Гесс… Прилет Гесса был поистине сенсационным. Из вражеской Германии в Англию прибыл «наци 2» — один из главных вдохновителей авантюр немецких фашистов, заместитель Гитлера по партии, член германского тайного совета и кабинета министров, генерал СС.
Сообщение о прилете Гесса Черчилль получил на отдыхе. Представителям английской разведки пришлось сообщить Черчиллю о контактах, которые поддерживали английские секретные службы с Гессом. Было решено, что первая встреча состоится между Гамильтоном и Гессом.
Герцога срочно вызвали в Дитчли. Он немедленно был принят Черчиллем. 12 мая появилось официальное сообщение министерства информации Англии. В парламент посыпались запросы депутатов. Консерваторы, лейбористы, либералы спрашивали Черчилля: «Зачем прилетел Гесс? Привез ли он мирные предложения? Исходят ли они от него лично или от германского правительства? Какова позиция английского правительства?»
Некоторые члены парламента забили тревогу. Гесс, говорили они, прибыл в Англию, чтобы предложить «нашим аристократам» «объединиться с нацистами».
Черчилль, выступая в парламенте 20 мая, а затем 10 июня, отказался ответить на запросы депутатов о Гессе. «В настоящее время, — заявил он, — я не могу сообщить о нем… Если правительство сочтет необходимым сделать такое заявление, в будущем оно это сделает». Такого заявления не последовало более двух лет — вплоть до 22 сентября 1943 года. В заговоре молчания приняли участие и министры Черчилля.
Из того, что говорил Гесс, английские деятели поняли, что им, по существу, предлагается мир на условиях подчинения Германии. Нетрудно было догадаться, что в случае победы Германии над СССР степень такого подчинения невероятно возрастала. Это делало привезенное Гессом предложение неприемлемым для английских правящих кругов.
Для Черчилля же оно было вдвойне неприемлемым: Гесс потребовал отстранения Черчилля от власти и создания нового правительства, состоящего из профашистски настроенных деятелей. Предложения Гесса приняты не были. В то же время английское правительство хранило молчание с тем, чтобы руководители Германии не могли понять его истинного отношения к миссии Гесса. В Англии и в некоторых других государствах выражалось беспокойство по поводу миссии Гесса и существовали опасения, что в переговорах с ним Лондон вырабатывает условия сделки с гитлеровской Германией. Распространение подобных опасений в мировом и английском общественном мнении было, безусловно, нежелательным для английского правительства, так как бросало тень на его решимость продолжать войну.
В исторической литературе, в мемуарах дипломатов и политических деятелей долго велись споры о том, знал ли Гитлер о готовившемся полете Гесса. Предпринял ли Гесс эту операцию по собственной инициативе или идея мирного зондажа в Англии была согласована с Гитлером и другими главарями фашистского рейха?..
Известно, что перед вылетом в Англию Гесс написал письмо для передачи Гитлеру. «Как вы знаете, — писал он, — я нахожусь в постоянном контакте в Англии, Ирландии, Шотландии. Все они знают, что я всегда являлся сторонником англо-германского союза… Но переговоры будут трудными. Чтобы убедить английских лидеров, важно, чтобы я лично прибыл в Англию. Я достигну нового Мюнхена, но этого нельзя сделать на расстоянии. Я подготовил все возможное, чтобы моя поездка закончилась успехом. Разрешите мне действовать.»
На случай провала своей миссии Гесс советовал Гитлеру переложить на него ответственность, сказав, «что я сумасшедший».
11 мая жители Германии из передачи английского радио узнали о полете Гесса в Англию. Тех, кто осмеливался обсуждать это событие, забирали в гестапо как «распространителей вражеской пропаганды». 11 мая о полете Гесса сообщили лишь гауляйтерам. Только 12 мая было передано сообщение: «Партийный товарищ Гесс, которому фюрер по причине прогрессирующего уже много лет заболевания строжайше запретил всякого рода полеты, не так давно нарушил этот приказ и вновь завладел самолетом. В субботу 10 мая партийный товарищ Гесс опять ушел в полет, из которого он не вернулся до сих пор. Письмо, оставленное им, настолько сумбурно, что, к сожалению, показывает следы душевного расстройства, которое заставляет опасаться, что партийный товарищ Гесс стал жертвой умопомешательства».
Издатель «застольных бесед Гитлера» Генри Пи-кер утверждал: «О полете Гесса в Шотландию Гитлер узнал, когда сидел за ужином… Первое сообщение об этом он продиктовал сразу же. На следующий день фюрер прочитал английские отклики о полете и, переговорив с Герингом, Борманом й Риббентропом, составил более подробный текст коммюнике, в котором полет Гесса объяснялся тем, что тот уже давно страдает болезнью, отразившейся на его психике… Примечательно, что Гитлер отказался привлечь к ответственности семью Гесса и что он приказал доставлять жене Гесса его письма из Англии…
Интересно, что, просматривая эти письма, я не смог обнаружить у их автора следов душевной болезни. Вместе с тем фюрер решительно отклонял все ходатайства освободить от ареста лиц, посвященных в дело Гесса».
В воспоминаниях Гесса, которые вышли в 1974 году, есть утверждение, что он совершал полет по собственной инициативе, Гитлер ничего не знал.
«Если бы он хоть что-нибудь узнал, он приказал бы тотчас же меня арестовать», — утверждал Гесс. Но, противореча себе, он же добавлял: «Я, однако, был уверен: то, что мне предстояло сказать в Англии, встретило бы одобрение фюрера».
Личный пилот Гитлера передал Гессу карту для полета над запретными зонами Германии. Во время полета Гесса в Англию ему помогали радиосигналами немецкие радиостанции. Он получал точные прогнозы состояния атмосферы.
Итог спора об осведомленности Гитлера о миссии Гесса можно было подвести словами министра труда в правительстве Черчилля Эрнста Бевина: «Я не верю, что этот джентльмен прибыл сюда без ведома Гитлера».
Английская разведка располагала сведениями о том, что Гитлер, по предложению начальника РСХА Гиммлера и шефа абвера адмирала Канариса, принял решение убить Гесса, с каким бы риском и трудностями это ни было бы связано.
Указание об устранении Гесса последовало лишь после того, как окончательно выяснилась неудача его миссии. Гестапо и абвер предприняли отчаянные шаги, чтобы избавиться от него как от человека, знавшего тайны третьего рейха. Гиммлер вызвал эсэсовского генерала Закса, осуществившего связь с Канарисом, и отдал приказ: «Рудольфа нужно осторожно обезвредить».
В Англию были посланы агенты гестапо с заданием ликвидировать Гесса. Но их действия пресекла английская секретная служба.
Однако и после этого в Лондоне опасались, как бы Гесса не выкрали или не убили немецкие агенты. По личному приказу Черчилля Интеллидженс сервис бдительно охраняла Гесса. Он должен был находиться в строгой изоляции «в удобном доме, не слишком далеко от Лондона», не иметь никаких связей с внешним миром, не принимать посетителей, за исключением лиц, назначенных для этой цели английским министерством иностранных дел. Черчилль приказал «следить за его здоровьем и обеспечить ему комфорт, питание, книги, письменные принадлежности и возможность отдыха». С Гессом обращались, по словам премьера, «почтительно».
Впоследствии Гесс так рассказывал о гостеприимстве английских властей: «Герцог Гамильтон, после того как он посетил меня, позаботился о том, чтобы я был переведен в хороший военный госпиталь. Он находился в сельской местности, в получасе езды от города, в замечательных природных условиях в Шотландии… После 14 дней пребывания в нем меня перевели в Лондон… Маленький домик, в котором я жил, обстановка его в стиле XVII столетия — все это было замечательно. После этого я был переведен в виллу Мишет-Плейз около Рол-дершога. Там я был окружен большими, прекрасно пахнущими глициниями… Столовая и музыкальные комнаты… были на первом этаже и выходили прямо в парк».
Несколько месяцев, принимая исключительные меры предосторожности, Гесса перевозили с места на место, пока английская секретная служба не убедилась, что ему не угрожают тайные германские агенты. Тогда Гесса отправили в военный госпиталь в южном Уэльсе. Там он находился до конца войны в качестве военнопленного.
Гесс опять выходит на сцену во время Нюрнбергского процесса. На процессе его увидели рядом с Герингом. Геринг часто обращался к Гессу, жестикулировал, но Гесс не реагировал, а только обводил зал мутным взглядом.
С самого начала на суде вновь всплыла версия о душевном расстройстве Гесса. За нее вначале цепко ухватилась защита.
Было заявлено ходатайство о судебно-психиатрической экспертизе. Гесса подвергала исследованию специальная комиссия, в составе которой были крупнейшие психиатры мира.
На основании осмотра комиссия пришла к выводу: в настоящее время Гесс не душевнобольной в прямом смысле этого слова. Потеря памяти не помешает ему понимать происходящее, но несколько затруднит его в руководстве защитой и помешает вспомнить некоторые детали из прошлого, которые могут послужить фактическими данными».
На основании отчета английского психиатра доктора Риза, который наблюдал Гесса с первого дня его пребывания в Англии, можно судить, что после аварии самолета у Гесса не было никакого мозгового повреждения.
В мае 1941 английская сторона не приняла предложений Гесса, так как они были равнозначны капитуляции Англии и вели к утрате независимости.
(Ривкин С. Тайны второй мировой войны. — Мн., 1995)
В 1943 году, когда решался вопрос о встрече правительств трех держав, местом конференции был избран Иран.
Несмотря на то что переписка об этом велась в строго секретном порядке, сведения о проектирующейся встрече просочились к фашистам, которые решили организовать покушение на жизнь Большой тройки. Однако их планы были сорваны.
Возвратившись после тегеранской встречи в Вашингтон, Рузвельт сообщил на пресс-конференции, что он остановился в русском посольстве в Тегеране, а не в американском, чтобы избежать разъездов по городу, потому что Сталину стало известно о германском заговоре.
(Правда. 1943. 19 декабря)
В 1964 году проживающий в Мадриде бывший начальник секретной службы СС Отто Скорцени в беседе с корреспондентом парижского «Экспресса» заявил, в частности, следующее: «Из всех забавных историй, которые рассказывают обо мне, самые забавные— это те, что написаны историками. Они утверждают, что я должен был со своей командой похитить Рузвельта во время Ялтинской конференции. Это глупость: никогда мне Гитлер не приказывал этого. Сейчас я вам скажу правду по поводу этой истории: в действительности Гитлер приказал мне похитить Рузвельта во время предыдущей конференции — той, что проходила в Тегеране… Но, бац! (смеется)… из-за различных причин это дело не удалось обделать с достаточным успехом…»
(Правда. 1964. 18 ноября)
О неудавшемся заговоре нацистов много писалось в зарубежной прессе, в различных мемуарах, воспоминаниях. В Советском Союзе об этом факте упоминалось в произведениях Д. Н. Медведева и А. А. Лукина.
В тишине одного из кабинетов абвера прожужжал телефон.
— Майор Шульц, — ответил хозяин кабинета, разбиравший до этого кипу персидских газет.
— Вас хочет видеть бригаденфюрер Шелленберг. Он ждет в Главном управлении имперской безопасности.
Шульц сразу узнал голос непосредственного шефа.
— Надо взять с собой какие-нибудь документы?
— Нет, это что-то касающееся лично вас.
Положив трубку, Шульц встал из-за стола и несколько раз прошелся по комнате. Зачем он, незаметный офицер абвера, понадобился Шеллен-бергу — корифею разведки?
— Принц-Альбрехтштрассе! — бросил он шоферу, снял фуражку и, приглаживая свою густую русую шевелюру, задумался: с чем мог быть связан этот вызов?
Шульцу недавно исполнилось тридцать три года. На вид ему можно было дать значительно меньше С чуть вздернутым носом, темно-голубыми глазами, он не был похож на немца, его скорее можно было принять за русского, но немецкое происхождение Шульца никогда и ни у кого не вызывало сомнений. Все знали, что он племянник Ганса Шульца — видного деятеля нацистской партии, ушедшего незадолго до войны на покой.
…Кивнув представившемуся Шульцу, Шелленберг указал глазами на кресло у стола.
— Остались ли у вас какие-либо доверенные связи в Иране? — без всяких предисловий начал он.
У Шульца сразу отлегло от души. Вот, оказывается, зачем он понадобился. Ему пришлось несколько лет находиться по линии абвера в командировке в Иране.
— Вам, поскольку занимаетесь Ираном, должно быть известно, — продолжал Шелленберг, — что обстановка сейчас там сложная. Мы многих потеряли после вторжения туда войск большевиков и англичан. Наша агентура, оставшаяся в Иране, ничего не в состоянии сделать, занята лишь работами, как лучше укрыться. А у нас возникла необходимость провести в Тегеране очень серьезную операцию. Для этого там нужен надежный человек, способный укрыть нескольких наших офицеров, которых мы туда перебросили. Необходимо также доверенное лицо на границе Ирана с Турцией.
Шелленберг вопросительно смотрел на Шульца и не сводил с него глаз, пока тот перебирал в уме иранские связи.
— В Тегеране у меня есть человек, которому можно верить вполне. Он немец, переброшен туда недавно, уже после прихода красных. Обосновался под видом польского эмигранта Анджея Глушека. Хорошо привился и находится вне подозрений.
— Это в Тегеране, — Шелленберг взял блокнот и записал туда данные о Глушеке. — А что у вас есть на границе?
— В Иранском Курдистане, недалеко от турецкой границы, кочует курдское племя шейха Асо Каземи. Шейх учился в Германии, я был с ним знаком еще по университету. Он полюбил Германию и всецело на нашей стороне. В бытность мою в Иране я продолжал дружбу с ним. Он помогал мне в довольно рискованных делах.
Шелленберг опять обратился к блокноту.
— О нашем разговоре и о людях, названных здесь, должны знать только я и вы.
Он поднял глаза, и они так сверкнули, что не было нужды разъяснять, какая кара ожидает нарушившего это условие.
— Жду вас завтра в это же время, — сказал Шелленберг и отодвинул блокнот в сторону.
Шульц долго обдумывал, что сказать своему шефу о вызове к Шелленбергу, но ничего вразумительного придумать не мог. К счастью, его никто об этом не спрашивал, все понимали: расспрашивать не следует. Шеф был доволен, что сотрудник возвратился, а не канул в вечность, как многие.
На следующий день Шелленберг был значительно любезнее. Приглашая сесть, он даже попытался улыбнуться.
— Мы включили вас в операцию. Поэтому буду откровенен. В ближайшее время в Тегеране должны собраться Рузвельт, Черчилль и Сталин. Наша задача — сорвать эту встречу. Удачный исход задуманного может благоприятно для нас сказаться на ходе войны. Операцией интересуется сам фюрер. — И Шелленберг с благоговением закатил глаза. — Основную роль в операции сыграют несколько боевых офицеров. Мы сбросим их на парашютах в расположение племени вашего шейха, а поляк должен укрыть их в Тегеране, когда вы от шейха доставите туда наших храбрецов.
Помолчав несколько минут, Шелленберг осведомился:
— По каким документам вы были ранее в Иране?
— По паспорту подданного Самуэля Зульцера, коммерсанта.
— Завтра же по дипломатическим документам, которые я вам вручу, нужно выехать в Швейцарию, получить там у чиновника нашего посольства Лин-денблатта необходимые документы на имя Самуэля Зульцера и оттуда, не задерживаясь, в Иран. Необходимая сумма денег вам будет передана в Швейцарии.
Шелленберг поднялся из-за стола.
— По указанию фюрера в целях сохранения тайны все участники этой операции с завтрашнего дня переходят на казарменное положение, без общения с внешним миром. На свободе остаетесь вы один, и если слухи об операции разойдутся, то будет ясно, откуда они исходят. Возвращаться в абвер не надо, так же как и звонить туда по телефону или писать. Пусть думают, что вы попали от нас в каменный мешок.
Вниз по Театральному проезду, искусно лавируя между военными грузовиками и автобусами, неслась юркая «эмка».
В машине чекист в форме полковника то и дело просил шофера:
— Нельзя ли быстрее?
Тот, отвечая, жал на акселератор.
На Манежной площади автомобиль развернулся и остановился у кремлевских ворот.
Полковник выскочил из машины, предъявил пропуск и прошел в Кремль, к зданию Совнаркома.
В приемной на втором этаже было пусто, рядом в кабинете шло совещание, на котором находился ответственный работник органов государственной безопасности генерал-майор Василий Иванович Панков, который был нужен полковнику.
Дежурный, выслушав просьбу полковника, скрылся за тяжелой дубовой дверью и через несколько минут появился вместе с Панковым.
Высокий, худой, немного сутулый генерал с тревогой посмотрел на своего помощника. Он знал, что полковник Авдеев не стал был вызывать его с очень серьезного совещания по пустякам.
— Что стряслось, Николай Федорович? — спросил он и, показав в угол, где стояли у столика два кресла, сказал: — Пойдемте туда.
— Получены данные, что гитлеровцы готовят покушение на Большую тройку во время Тегеранской конференции.
— Из каких источников?
— Из Берлина, от Ильи Светлова. Редко пишет, но уж если пришлет весточку, то обязательно о чем-то важном, — ответил Авдеев, передавая генералу расшифрованное донесение.
Прочтя его, Панков задумался.
— Вы не захватили досье на Светлова?
Авдеев вынул из портфеля папку.
Перелистав дело, Панков долго всматривался в застывшее на фотографии изображение Ганса Венцеля.
— Помните, как он помог нам в разгроме нацистской агентуры в Иране после вступления туда наших войск? — напомнил полковник.
Но Панков словно не слышал этих слов.
— Что мы делали бы сейчас, если бы наше правительство согласилось на встречу Большой тройки под Каиром или где-то поблизости от Багдада, как предлагал президент Рузвельт? — сказал он. — Там немцам было бы легко осуществить свой замысел. В Иране все-таки стоят наши войска и английские.
— А чем мотивировал президент, предлагая другие места?
— Предложение о созыве Большой тройки поступило от Рузвельта и Черчилля в августе 1943 года, но место, которое предложили они, не устроило Сталина из-за отдаленности от Москвы. В письме Рузвельту от 8 сентября 1943 года он предложил Иран. Рузвельт долге не соглашался, ссылаясь на. то, что в районе Тегерана часто бывает нелетная погода и ему трудно будет сноситься с конгрессом, поскольку радио и телеграф для этого не подходят. Лишь через два месяца, 8 ноября, Рузвельт дал согласие встретиться в Тегеране и предложил назначить конференцию на последние числа ноября 1943 года. Наше и английское правительства не возражали против этого. Условились в дальнейшей переписке держать все в строгой тайне. Тегеран теперь называют в переписке «Каир-Три», а встречу — «Эврикой».
— Откуда все же к немцам просочились сведения о встрече? Жаль, что Светлов не имеет сейчас возможности выяснить это. Впрочем, на этом пока закончим, — сказал, поднимаясь Панков. — Надо доложить о полученных сведениях на совещании.
Прямо с вокзала в Берне Шульц пошел на встречу с Линденблаттом, о котором говорил Шелленберг. Линденблатт встретил его любезно и вручил необходимые документы. Из посольства Шульц вышел швейцарским гражданином Самуэлем Зульце-ром с паспортом, дающим право выезда в Иран.
«Последнее официальное лицо нацистской Германии, с которым мне пришлось столкнуться, — подумал он о Линденблатте. — Неужели я избавлен на долгое время от необходимости восторгаться победами нацистов?»
Сейчас с швейцарским паспортом в кармане Илья Светлов чувствовал себя почти счастливым. Он зашел в кафе, сел за столик и, развернув перед собой газеты, погрузился в размышления.
Ему казалось, что он приближается к возвращению на родину, ко всему, что оставил около десяти лет назад, чтобы выполнить задание. Вспомнились красивые чистые домики немецкой колонии Еленен-дорф, в которой он родился и вырос. Отец Ильи Светлова — Афанасий Кириллович был единственным русским в колонии и работал виноделом в местном винодельческом кооперативе. Илья рос среди немецкой детворы, владел немецким языком не хуже родного, учился в местной школе. Он очень дружил с Вальтером Шульцем, сыном бухгалтера кооператива, с которым жил в одном доме. Оба они потеряли родителей, и это их сблизило еще больше. По окончании средней школы Илья был послан на работу в органы ГПУ.
Встречаясь с Вальтером, он нередко поражался его наивности, но это не мешало им дружить. Как-то Вальтер поделился с ним, что получил письмо от брата отца, Ганса Шульца, проживающего в Германии. У него умерла жена, детей не было, и поэтому он просил дорогого племянника, которого никогда не видел, скрасить его одиночество. Дядя обещал помочь Вальтеру получить высшее образование. Но Вальтер не хотел, у него была невеста, русская девушка, и он не мог ее оставить.
Когда Илья рассказал об этом на службе, было решено использовать нежелание Вальтера ехать к дяде. Вместо него поехал Илья с заданием проникнуть на работу в германские разведывательные органы…
Вспоминая все это, Илья особенно сильно почувствовал тоску по Родине. Бросив газету, он вышел из кафе, не зная, как скоротать несколько часов, оставшихся до отхода поезда.
Пассажирский самолет приближался к Баку. Здесь он должен был приземлиться на несколько часов, а потом лететь дальше, в Тегеран. В числе пассажиров были генерал Панков и полковник Авдеев.
На аэродроме их встретил сотрудник местного аппарата органов государственной безопасности и, проводив в служебное помещение, вручил сообщение из Москвы, посланное им» вдогонку. Это было донесение командира партизанского отряда Медведева, который сообщал о подготовке террористического акта против Большой тройки, о вербовке для участия в этом советского разведчика Николая Кузнецова, действовавшего в тылу у немцев под видом гитлеровского офицера. В донесении указывалось, что вербовавший разведчик фон Ортель, не доведя дело до конца, внезапно исчез.
— Видимо, его вызвали в Берлин и перевели на казарменное положение, как и других участников заговора, — заметил Панков. — Думаю, необходимо перебросить в Тегеран для усиления охраны конференции полк наших пограничников и решить, кому конкретно можно сейчас поручить в Тегеране обнаружить немецкого агента.
— Самым подходящим для этого будет Олег Смирнов.
Прекрасно говорит по-персидски, знает страну, литературу, имеет там обширные связи, а главное — внешне ничем не отличается от окружающих. Ну чистый перс! Вот только любит щегольнуть персидскими пословицами, — улыбнулся Авдеев.
…Через три часа Панков и Авдеев ехали на машине с тегеранского аэродрома в город, в советское посольство. Представившись советнику посольства, они направились в одно из военных учреждений, в помещении которого им предстояло работать.
Смирнов был предупрежден о том, что он понадобится, и поэтому явился туда буквально через несколько минут.
Он радостно пожал руки Панкову и Авдееву. Панков пригласил его сесть.
— Давайте сразу же перейдем к делу, — сказал Панков. — Нам надо срочно установить в Тегеране немецкого агента, легализировавшегося под видом польского эмигранта Анджея Глушека. Что вы можете предпринять, не прибегая к расспросам людей?
Смирнов, помедлив, сказал:
— Самый быстрый и удобный случай — попытаться установить поляка по книге местной полиции, в которой учитываются эмигранты, проживающие в Тегеране, указаны род занятий, адрес и другие сведения. В полиции знают меня как представителя советских военных властей и дают эту книгу беспрекословно.
В тот же день Смирнов доложил результаты поисков Панкову и Авдееву.
— Анджей Глушек, пятидесяти лет, проживает в Хиабане Казвин в собственном доме, прибыл в Иран в 1943 году как эмигрант из Польши. Установленное за ним наблюдение даст возможность получить более подробные данные.
Вскоре Смирновым было выяснено, что Глушек почти нигде не бывает, целые дни проводит на работе в строительной фирме. Выглядит он старше своих пятидесяти лет. Внешне неопрятен, вообще производит впечатление безобидного старого болтуна.
— Скорее всего, это маскировка. Неплохой способ поставить себя вне подозрений, — заметил Авдеев.
— Вечером он встретился в конспиративной обстановке с каким-то русским, — продолжал Смирнов, — видимо, белоэмигрантом. Этого мы пока не выяснили.
— Это не русский, а немец, — улыбнулся Панков, когда Смирнов описал внешность Светлова. — Он нам известен, и наблюдать за ним не следует.
На следующий день Илья Светлов дал знать о себе. Поздно вечером на одной из немноголюдных улиц он сел в автомобиль, управляемый Авдеевым. Когда они приехали на квартиру, где ждал их Панков, радости Ильи не было предела. Он долго рассказывал о себе, о своих переживаниях, о тоске по родине, прежде чем перейти к делу.
Изложив подробно разговор с Шелленбергом, Илья рассказал затем о встрече с Глушеком и о том, что тот наметил поместить террористов, когда они прибудут от шейха, в ночной притон Гусейн-хана, профашистски настроенного человека, который открыл свое заведение на деньги немцев, но потерял связь с благодетелями, бежавшими из Ирана.
Описывая Глушека, Илья подчеркнул, что этот очень дельный и собранный человек старается казаться старше своих лет, болтливым и неопрятным, чтобы лучше законспирироваться.
Было решено, что Светлов выедет в Курдистан и встретится с шейхом.
Поздно ночью Олег Смирнов вышел из машины в одном из переулков на окраине Тегерана.
Он свернул за угол и попал на небольшую площадь, где на одном из домов виднелась выцветшая от солнца и дождей вывеска чайной. Дверь была не заперта. Узкий проход, напоминающий туннель, привел в полукруглый зал, из которого несколько проемов без дверей, прикрытых дырявыми занавесками, вели в смежные комнаты.
Смирнов прошел мимо, на него не обратили внимания.
Посетители чайной сидели группами на-полу, застеленном соломенными циновками.
Олег глянул в одну из смежных комнат с отдернутой занавеской. На топчане, покрытом обрывками старого ковра, лежал худой как скелет мужчина с землистым лицом и остекленевшими глазами. Неискушенный мог подумать, что он умер. На втором топчане сидел, согнувшись, такой же похожий на мертвеца тип. Он держал длинную трубку с небольшим фарфоровым шаром на конце и тянул из нее опиум.
Смирнов сел около одной из компаний, заказал водку, закуску. Отпив глоток и пожевав лаваш, он обратился к своему ближайшему соседу, кряжистому малому с молодым лицом, заросшим густой бородой.
— Как выйти во двор?
— Пойдем, я как раз иду туда, — сказал тот и поднялся с пола.
В большом дворе притона стояла мазанка, окна ее были ярко освещены, в них виднелись суетившиеся фигуры. «Видно, оборудуют помещение», — подумал Олег.
И, словно поймав его мысль, бородатый сказал:
— Гостей ждут. Наверно, какие-нибудь поставщики опиума или кокаина.
Увиденного было достаточно, чтобы подтвердить уже имеющиеся сведения. Олег покинул притон.
Светлов пошел в гараж, знакомый по прежнему пребыванию в Тегеране, и договорился о поездке в Курдистан. В тот же вечер Светлов выехал к шейху Асо Каземи.
На следующий день к вечеру он оставил машину в небольшом селе, состоявшем из нескольких глинобитных хижин, теснившихся у мечети.
Владелец единственного здесь караван-сарая Ибрагим-ага был своеобразным полпредом шейха Асо. Он сразу узнал Самуэля Зульцера и засуетился.
Несмотря на непомерную полноту, Ибрагим-ага был подвижен и быстр. За несколько минут накрыл для Светлова столик в углу комнаты, провонявшей
табаком и перегаром бараньего сала, и встал рядом. Он пытался пуститься в расспросы, интересуясь, отчего так долго отсутствовал ага Самуэль, но Светлов отделывался односложными ответами.
Сидевшие поодаль на кошме посетители чайной — курды в широченных шароварах, собранных у щиколотки, и выцветших куртках шептали друг другу, поглядывая на Светлова:
— Посланец Гейдара.
Это заключение было основано исключительно на том, что раз европеец направляется, как они успели узнать, к шейху Асо, следовательно, он немец и близок к Гитлеру. О связях шейха Асо с Берлином было широко известно.
Наскоро поев, Светлов верхом в сопровождении двух вооруженных курдов поехал в кочевые племена шейха Асо.
Ехали долго. Наконец в долине, окаймленной громадой горных кряжей, показались палатки кочевников.
Уже смеркалось, когда Светлов добрался до палатки шейха. Приезд ага Самуэля застал шейха врасплох; он вскочил с подушек, разбросанных на ковре, и, выкинув руку, крикнул во весь голос:
— Хайль Гитлер!
Светлов чуть не рассмеялся, до того комичен был шейх в этой позе. Широкие голубые шаровары, зеленая вышитая куртка и огромная чалма из цветных платков, обвязанных вокруг войлочной шапки, делали его похожим на какого-то диковинного восточного божка.
Все знали, что шейх, еще будучи студентом в Берлине, увлекся фашистской пропагандой. Больше всего ему импонировали свойственные нацизму солдафонство и муштра.
В палатке сидели также несколько седобородых курдов в просторных бурнусах, видимо, старейшины племени. После того как Светлов поздоровался с ними, бородачи вышли из палатки. Оставшись наедине с шейхом, Светлов рассказал о цели приезда. Шейх был очень горд оказанным ему доверием и сейчас же повел гостя показывать площадки, на которые можно приземляться парашютистам.
Светлов передал ему солидную сумму на расходы, связанные с приемом парашютистов. Шейх расплылся от удовольствия.
Рано утром Светлов решил, ссылаясь на занятость, выехать в Тегеран.
…По возвращении из Курдистана Светлов связался с Берлином и сообщил точные координаты места приземления парашютистов и о готовности шейха принять их.
…Через несколько дней состоялась еще одна встреча Панкова и Авдеева с Ильей Светловым. Он рассказал, что в ответ на его сообщение в Берлин последовала радиограмма, в которой назывался день прибытия немецких парашютистов и указывалось, что в расположение племени шейха Асо их доставит транспортный самолет со стороны Турции. Светлову предлагалось выехать к шейху и ждать там парашютистов, а затем доставить их в Тегеран в подготовленное укрытие. В заключение требовалось об их прибытии немедленно сообщить.
— Допускать приземление парашютистов в расположении курдского племени нельзя. Они могут уйти из-под нашего контроля, а это перед началом конференции очень опасно, — сказал Панков.
— Необходимо, чтобы недалеко от расположения племени находилась на всякий случай наша часть, — предложил Авдеев.
Советский аэродром недалеко от турецкой и иранской границ. В небольшом деревянном доме собралась группа чекистов во главе с генералом Панковым и полковником Авдеевым. Около каждого из них лежал на полу парашют, наготове был и транспортный самолет.
В комнате, несмотря на присутствие большого количества людей, было тихо. Все с напряжением следили за переговорами Панкова с головным звена истребителей, поднявшихся навстречу самолету, который появился над Ираном с территории Турции. Летчик сообщил, что самолет без опознавательных знаков на предложение приземлиться пошел было за истребителями на советскую территорию, а затем неожиданно изменил курс и полетел в сторону Турции.
Все присутствующие впились взглядами в Панкова.
— Открыть предупредительный огонь, — передал он команду радисту.
Летчик сообщил, что самолет продолжает уходить в сторону Турции.
— Огонь по самолету, — приказал Панков.
Приказание прозвучало спокойно и внятно, хотя все понимали, что генерал очень волнуется.
— Самолет загорелся и, падая, взорвался, — доложили с головного истребителя.
— Передайте, что мы вылетаем к месту падения.
Пусть дает нам координаты, — сказал Панков радисту и, обернувшись к присутствующим в комнате, скомандовал: — В самолет!
Выходя из комнаты, сказал радисту:
— Пусть начальник отряда вышлет к месту падения самолета машины, и санитарную тоже.
В самолете все сидели молча. Когда внизу на равнине показались еще дымящиеся остатки сбитого самолета, первым прыгнул Панков. Следуя за ним, Авдеев вспомнил о своем больном сердце, но лишь махнул рукой.
Приземлились они благополучно. Взрыв был настолько силен, что от самолета остались только обломки, разметанные в радиусе километра. Сравнительно целым оказался мотор немецкого производства, врезавшийся глубоко в землю. Никаких документов, даже простого обрывка бумаги, обнаружить не удалось. Но по собранным частям пистолетов, автоматов, миномета, стреляющего снарядами большой разрушительной силы, от взрыва которых, вероятно, все и разлетелось на мелкие частицы, было совершенно очевидно, что на сбитом самолете летела группа террористов, которую поджидал курдский шейх.
Появились машины, посланные из отряда. На месте взрыва уже нечего было делать, и Панков дал команду уезжать.
В ту ночь группа чекистов отправилась арестовывать Анджея Глушека.
…Многие в Тегеране удивлялись, почему Глушек, будучи материально обеспеченным, не живет там, где все иностранцы, а уединился с одним слугой-иранцем в какой-то лачуге на окраине. Когда его спрашивали об этом, Глушек обычно отвечал, что он бежал туда от городского шума.
Шли по переулкам, сплошь состоявших из глухих глинобитных заборов. Ожесточенный лай собак преследовал с обеих сторон.
Подошли к дому Глушека, окружили его. Смирнов постучал в калитку. Никакого ответа. Пришлось постучать еще несколько раз. С каждым стуком усиливался лай.
Наконец во дворе заскрипела дверь. Звякнула щеколда, и калитку открыл иранец с фонарем в руках. Поднимаясь с потели, он, видимо, не нашел одежды и накинул не себя одеяло. Встречая гостей, он низко кланялся и гостеприимно разводил руками. ·
— Не знаю, за что наградил нас аллах, послав столь приятных гостей, — рассыпался он в любезностях, бросая настороженные взгляды в темноту, где виднелась группа советских офицеров.
Неизвестно, сколько времени он продолжал бы изощряться в восточной учтивости, если бы Смирнов не отстранил его и не вошел в дом.
В комнате у кровати стоял Глушек. Стоило ему увидеть советского офицера, как он метнулся к тумбочке, но Смирнов схватил его за руку.
Глушек весь поник, бессильно опустился на кровать.
..Илья Светлов, ездивший к шейху на случай, если немецким парашютистам удастся приземлиться там, возвратился в Тегеран.
Олегу Смирнову было поручено выехать в Курдистан, разыскать Асо и, арестовав его, привезти в город Казвин, где расположен штаб наших войск.
Когда Смирнов ушел, генерал Панков сказал Авдееву:
— Николай Федорович, президент Рузвельт будет ждать в нашем посольстве. Ему и премьеру Черчиллю сказали о заговоре немцев, о том, что они готовят покушение на Большую тройку. На нас ложится колоссальная ответственность. Надо до максимума усилить охрану конференции, личную охрану глав государств. Не исключено, что у немцев есть второй вариант организации террористического акта, который они попытаются использовать в связи с провалом первого.
…Конференция уже закончилась и главы трех государств разъехались, когда Смирнов вернулся из Курдистана. Он доложил, что шейх Асо, видимо почувствовав провал террористов, оставил племя на своего брата, а сам бежал. Выслушав доклад, Панков сказал:
— Вот неудача. Но далеко, я думаю, не убежит. — И, подмигнув Авдееву, спросил: — А что сказали бы по этому поводу иранцы?
— «Когда счастье отвернулось, и от киселя ломаются зубы», товарищ генерал, — ответил Смирнов.
(Чекисты: Сборник. — М., 1970)
«Еще эпизод. — Писал Никита Сергеевич Хрущев в своих мемуарах. — В каком-то году, я сейчас точно не помню, был создан комитет — «Совинформбюро». Он создавался для сбора материалов, конечно, положительных, о нашей стране, о действиях нашей Советской Армии против общего врага — гитлеровской Германии — и распространения этих материалов в западной прессе, главным образом в Америке. Так как в Америке очень влиятельны круги еврейской национальности, поэтому и у нас этот комитет состоял главным образом из евреев, занимавших высокое положение в нашей Советской стране. Возглавлял этот комитет бывший председатель Профинтерна Лозовский. В этот комитет вступил генерал Крейзер — ему, конечно, рекомендовали, чтобы он вступил. В этом комитете состоял и Михоэлс — крупнейший актер еврейского театра. В этот комитет, по-моему, входила и жена Молотова — товарищ Жемчужина.
Я думаю, что эта организация была создана по предложению Молотова или, может быть, сам Сталин предложил ее организовать. Она очень активно занималась вопросами пропаганды, и ее деятельность в интересах нашего государства, в интересах нашей политики, интересах Коммунистической партии считалась очень полезной и необходимой.
Когда освободили Украину, в этом комитете составили документ (я не знаю, кто был инициатором, но, безусловно, инициаторы были в этой группе), в котором предлагалось Крым, после выселения оттуда крымских татар, сделать Еврейской советской республикой в составе Советского Союза. Обратились они с этим предложением к Сталину. Вот тогда и загорелся сыр-бор. Сталин расценил, что это акция американских сионистов, что этот комитет и его глава — агенты американского сионизма и что они хотят создать еврейское государство в Крыму, чтобы отторгнуть Крым от Советского Союза и, таким образом, утвердить агентуру американского империализма на европейском континенте, в Крыму, и оттуда угрожать Советскому Союзу.
Как говорится, дан был простор воображению в этом направлении. Я помню, мне по этому вопросу звонил Молотов, со мной советовался. Молотов, видимо, в это дело был втянут главным образом через Жемчужину — его жену.
Наиболее активную роль в этом комитете играли его председатель Лозовский и Михоэлс. Сталин буквально взбесился. Через какое-то время начались аресты. Был арестован Лозовский, а через какое-то время и Жемчужина. Был дискредитирован Молотов. Все материалы рассылались среди членов ЦК, и там все было использовано, чтобы дискредитировать Жемчужину и тем самым уколоть мужское самолюбие Молотова.
Я помню такой грязный документ, где говорилось, что, мол, она была неверна своему мужу, и указывалось, кто были ее любовники. Много гнусности было в этом документе.
Начались гонения на этот комитет, а это уже послужило началом подогревания сильного антисемитизма, потому что состав комитета был еврейским. Сюда же приплеталась выдумка, что евреи хотели создать свое государство и выделиться из Советского Союза. В результате борьба против этого комитета разрасталась шире, ставился вопрос вообще о еврейской нации и ее месте в нашем социалистическом государстве.
Начались расправы.
Долго тянулся следственный процесс этой группы, но в конце концов все закончилось трагически. Председатель этого комитета Лозовский был расстрелян, а Жемчужина и другие были сосланы. Я даже думал, что ее расстреляли, потому что об этом никому не докладывалось и никто в этом не отчитывался. Все было доложено Сталину, а Сталин казнил и миловал лично сам. О том, что она жива, я узнал после смерти Сталина — тогда Молотов сказал, что Жемчужина жива и находится в ссылке. Все согласились, что надо ее освободить. Берия ее освободил и торжественно вручил Молотову. Он сам рассказывал, как Молотов приехал к нему в Министерство внутренних дел и там встретился с Жемчужиной. Она была еле жива. Он обнял и приласкал ее. Все это Берия рассказывал с какой-то иронией. Молотову и Жемчужиной он выражал сочувствие и показывал, что это, вроде, была его инициатива освободить ее».
(Хрущев Н. Воспоминания // Знамя. 1989)
В марте 1953 года здание ООН жужжало словно улей — сотрудники секретариата судачили о личности только что избранного генерального секретаря ООН Дага Хаммаршельда. Знатоков лингвистики озадачивал перевод его фамилии — «молот и меч», блюстители нравственности указывали на отсутствие у генсека тяги к женщинам и намекали на его излишнее внимание к мужчинам, любители истории вспоминали, что его отец был консервативным премьер-министром Швеции, а сын, как отмечали циники, изменил своему классу — аристократии — и переметнулся на службу к социал-демократам.
Действительно, отец слыл бессердечным и жестоко третировал сына, но он же вынудил его научиться бороться против диктата, формировать независимые взгляды. Быть нейтральным — значит говорить не «да, а «нет» обеим сторонам, заявил он во время первой мировой войны, и был смещен с поста главы правительства не без вмешательства англичан, недовольных его «негибким» толкованием нейтралитета Швеции. Да, мать одевала сынишку в девичьи платья и таскала за собой к подругам, но она же привила ему любовь к искусству, выразившуюся позже в прекрасных фотографиях и небесталанных литературных опусах.
Очень скоро обитатели «стеклянного дома» увидели, что «голубизна» Хаммаршельда проявляется прежде всего не в его сексуальных пристрастиях, а в стремлении напомнить, что истинный цвет флага ООН не красный, не звездно-полосатый, а чисто-голубой. Но раз есть флаг, то должен быть и корабль. Склонный к многозначительным поэтическим образам, Дат начал сравнивать ООН с колумбовой каравеллой «Санта-Мария», отправляющейся на поиски новых, лучших миров.
Хаммаршельд однозначно считал себя «европейцем» (в западном понимании слова), и его «миссия» нередко перерастала в «крестовый поход» по распространению «европейского наследия». Дат старался выйти из зоны политического притяжения великих держав и стать своего рода руководителем мирового правительства, президентом планеты.
О честолюбивых замыслах Хаммаршельда прекрасно знали в Белом доме, куда американские «особисты» из ООН докладывали о любой интересной записи, которую генсек делал в своем дневнике. Конечно, Парижу и Лондону не понравилось, когда Хаммаршельд поддержал Насера и при косвенной поддержке Москвы выпроводил французов и англичан с берегов Суэцкого канала. Зато американское влияние на Ближнем Востоке усилилось. Естественно, в Вашингтоне были не в восторге от публичной солидарности лидера ООН с объявленным в 1958 году советским мораторием на ядерные взрывы, но генсек сочувственно отнесся и к американской позиции, которая ставила присоединение США к мораторию в зависимость от согласия СССР на прекращение производства расщепляющихся материалов и на проведение инспекции атомных объектов.
Двигаясь к цели, Хаммаршельд, как акробат, делал телодвижения в любую сторону, лишь бы удержаться на проволоке. Но гибкость перестала спасать, когда швед стал слишком инициативен, и американцы недвусмысленно дали понять ему, что он всего лишь «верховный чиновник», а не хозяин ООН.
Всплески энергии стали сменяться у Дата приступами меланхолии, поскольку его помыслы и надежды разбивались о противодействие великих держав. Политическими демаршами и закулисными интригами в ООН дело не ограничилось — в ход пошли и прямые нападки личного характера. К привычной ругани газет социалистических стран в адрес «лакея НАТО» добавились спекуляция в западной прессе, в том числе и о его сексуальных наклонностях.
Его взгляд обратился к Африке, боровшейся за независимость от колонизаторов. Именно молодые государства могли, по мнению Хаммаршельда, стать активными поборниками повышения статуса ООН в мире. «Великие державы способны защищать себя без ООН, в ООН нуждаются другие ее члены», — утверждал он после турне по Африке. Редкая целеустремленность и железное здоровье позволили ему посетить за месяц 24 страны, познакомиться с сотнями африканских политиков, выходивших на национальную мировую арену.
Если среди 51 основателя ООН насчитывалось лишь 4 африканских государства, то к концу 1960 года в Объединенные Нации их входило уже 27. Декларация о деколонизации, выработанная при самом активном участии недавно переизбранного на второй срок генерального секретаря, должна была, как он надеялся, дать ему архимедов рычаг, способный перевернуть баланс сил в ООН. Опираясь на явное большинство голосов из числа новых участников Генеральной Ассамблеи, Хаммаршельд хотел добиться пусть не отмены, но дезактивации права вето постоянных членов Совета Безопасности, взять в свои руки бразды правления.
Волна деколонизации, захлестнувшая континент, докатилась до его сердца — Бельгийского Конго (ныне Заир). Бельгийцы планировали «даровать» своей колонии независимость 1 июля 1985 года в 100-летний юбилей создания бельгийским королем Леопольдом II «первого конголезского государства». Местные радикалы требовали свободы и власти немедленно. И добились ее 30 июня 1960 года, когда премьер-министр Лумумба и президент Конго Касавубу объявили о суверенитете страны.
Брюссель сделал хорошую мину при плохой игре и признал независимость Конго. 7 июля молодая страна стала членом ООН.
Конго, особенно богатая минералами провинция Катанга, считалось самым, пожалуй, лакомым куском Африки: здесь добывали уран (из него изготовили атомные бомбы для Хиросимы и Нагасаки), золото, кобальт, медь, алмазы и вообще половину таблицы Менделеева. Здесь действовали крупные корпорации, в которых превалировали семейные интересы Рокфеллеров, Морганов, Ротшильдов.
Корпорации не желали передавать ключи от сокровищницы мелкому служащему почты, «коммунисту» Лумумбе. А среди новоявленных конголезских деятелей нашлось много охотников до власти.
В те часы, когда в «стеклянном доме» ООН в Нью-Йорке представитель Бельгии желал народу Конго «процветания», а посол США сравнивал борьбу его народа за свободу с американской войной за независимость, Чомбе потребовал отделения Катанги и в окружении белых наемников провозгласил себя ее президентом. Лумумба и Касавубу немедленно вылетели в «столицу» Катанги Элизабетвиль (Лумумбаши), но их самолет не получил разрешения приземлиться.
Даг Хаммаршельд располагал обширной информацией о действиях мятежников, об операциях бельгийцев, об американских шагах, о контрмерах правительства Конго. Он сформировал «клуб Конго» — узкую группу советников для «управления конфликтом» в далекой африканской стране. Представитель «клуба» в Конго угбворил Лумумбу направить в ООН телеграмму с просьбой о помощи и помог сформулировать ее таким образом, что она приобрела форму личного обращения к Хаммаршельду. Это дало последнему повод провести через Совет Безопасности резолюцию о направлении в Конго войск и экспертов ООН для поддержания безопасности и административного порядка. Негласное руководство операцией невиданного размаха он взял на себя, решив, что настала пора вывести Конго из зоны влияния сверхдержав и не дать стране превратиться в поле очередного столкновения Востока и Запада.
Но внезапно возникло препятствие — «экстремист и выскочка» Лумумба хотел сохранить за собой контроль над обстановкой в стране. «Конго — это я», — без тени смущения или юмора заявлял бывший почтальон в ответ на советы Дата, предлагавшего наладить между конголезскими лидерами диалог под эгидой генерального секретаря. Недовольный ООН, чьи войска проявляли пассивность по отношению к мятежникам и чьи эмиссары, включая самого Хаммаршельда, пытались «умиротворить» Чомбе, премьер-министр обратился за помощью к. африканским соседям. Они были не против помочь, но не могли самостоятельно противостоять Бельгии и отрядам белых наемников, превосходившим африканцев в военной выучке.
Лумумба вылетел в Канаду, где провел конфиденциальную встречу с советским послом и получил заверения о широком содействии, включая переброску из СССР в Конго 29 самолетов, 100 грузовиков и 200 техников, а также возможное направление «советских добровольцев».
«Вы утратили наше доверие», — телеграфировал окрыленный этими обещаниями конголезский лидер Хаммаршельду. Но и сам Лумумба терял опору в стране — полковник Мобуту осуществил военный переворот, отправил домой специалистов и даже послов из социалистических стран, а самого премьер-министра вынудил искать защиты у солдат ООН.
Советский Союз без удовольствия наблюдал за процессами в Конго, а в конце 1960 года вообще потребовал прекратить операции ООН. Но чрезвычайная сессия Генеральной Ассамблеи проголосовала за продолжение усилий. Не помог Москве и ввод в бой главного бойца — Никиты Хрущева. Он после скандала со сбитым У-2 и срыва намечавшейся встречи в верхах планировал фронтальную атаку на США и их союзников и хотел использовать для этого трибуну в «стеклянном доме». Генеральный секретарь ООН отказался направить приглашение Первому секретарю ЦК КПСС, но помешать его прибытию в Нью-Йорк он, конечно, не мог.
Советский руководитель, постучав или погрозив ботинком (мнения присутствующих расходятся) и подвергнув критике администрацию США и иже с ней, предложил перевести ООН в Вену, Женеву или в Москву, а пост генсека упразднить, заменив «тройкой» из представителей западных, восточных и нейтральных государств. «Мы не доверяем господину Хаммаршельду», — заявил он. Но советское предложение и демонстрации модельной обуви номенклатурного образца не встретили понимания в ООН. Генсек резонно отказался уйти в отставку «по собственному желанию».
Тогда Хрущев неожиданно изменил тактику и пригласил шведа на прием в свою резиденцию. К удивлению гостей, он встретил его любезно и даже сердечно обнялся с ним. Когда стоявший рядом Янош Кадар выразил удивление, хозяин Кремля с улыбкой пояснил: «У кавказских горцев есть обычай делить хлеб и соль с врагом, пришедшим к ним в гости. Но как только он оказывается вне стен их дома, ничто уже не мешает перерезать ему горло». И, действительно, с того дня лидер ООН лишился возможности сотрудничать с советскими представителями, а на операции ООН в Конго Москва решила более не давать ни копейки.
(Полюхов А. Последний полет Хаммаршельда // Новое время. 1991. № 18)
Эта статья была впервые опубликована в «Нью-Йорк таймс» 9 мая 1978 года.
Как стало известно непосредственно из источников в разведывательных ведомствах, Центральное разведывательное управление консультировало и поддерживало группу инакомыслящих армейских офицеров, свергших режим президента Нкрумы в Гане в феврале 1966 года.
Согласно этим источникам, участие ЦРУ в этом перевороте не было предварительно одобрено высокопоставленной межведомственной группой в Вашингтоне, осуществляющей контроль за тайными операциями этого управления. Эта группа, которая была известна в 1966 году как «комитет 303», отклонила ранее просьбу ЦРУ одобрить заговор против Нкрумы, вызвавшего недовольство Соединенных Штатов своими тесными связями с Советским Союзом и Китаем.
Хотя деятельность ЦРУ в течение двенадцати лет, прошедших со времени свержения Нкрумы, неоднократно подвергалась расследованиям, до сих пор общественности не было ничего известно о роли ЦРУ в этом перевороте.
Незадолго до свержения Нкрумы, по данным источников, руководитель резидентуры ЦРУ в столице Ганы Аккре запросил у вышестоящего руководства разрешение на развертывание небольшого отряда из специалистов по полувоенным действиям — членов группы специальных операций ЦРУ.
Эти люди, как утверждают источники, должны были, замаскировавшись под чернокожих, напасть во время переворота на китайское посольство, убить всех находящихся там и разрушить здание. Они должны были также выкрасть как можно больше материалов из шифровальной комнаты посольства.
После некоторых колебаний, заявили источники, высокопоставленные должностные лица ЦРУ в Вашингтоне решили не проводить эту операцию.
Подробности предполагаемой роли ЦРУ в свержении Нкрумы стали известны после того, как бывший оперативный работник этого управления Джон Стокуэлл кратко описал их в одном из примечаний в своей недавно опубликованной книге «В поисках врагов».
Стокуэлл, прослуживший в ЦРУ 12 лет, включая три срока в качестве нелегала в Африке, упоминает о случае с Ганой, чтобы подкрепить свое утверждение, что многие проблемы ЦРУ разрешались на местах и что «в документах ЦРУ нет свидетельств, как это происходило».
После того как ЦРУ получило от вышестоящего руководства указание не предпринимать попыток свергнуть Нкруму, пишет Стокуэлл, резидентура в Аккре «тем не менее поощрялась штаб-квартирой к поддержанию контактов с инакомыслящими в ганской армии в целях постоянного наблюдения за их деятельностью».
Далее говорилось: «Получив щедро выделенные дополнительные средства, она поддерживала самые тесные связи с заговорщиками, пока готовился переворот. Участие резидентуры в этом деле было столь велико, что она смогла добиться получения Соединенными Штатами некоторых образцов секретной советской военной техники, когда переворот был совершен».
«Резидентура в Аккре даже запросила у штаб-квартиры разрешение иметь наготове небольшой отряд в момент переворота, чтобы напасть на китайское посольство, убить всех находящихся там, захватить секретные документы и затем взорвать здание в целях уничтожения следов».
Хотя это предложение было отклонено, пишет Сто-куэлл, «в штаб-квартире ЦРУ признали полностью, хотя и неофициально, роль резидентуры в Аккре в осуществлении переворота. Но это не нашло соответствующего отражения в документах ЦРУ».
Другие источники, находившиеся в Гане во время переворота, оспаривают изложенную в книге Стокуэлла точку зрения, что в свержении Нкрумы главная роль принадлежала резидентуре ЦРУ в Аккре.
Еще раньше предпринималось покушение на Нкруму. В то время когда Нкрума был свергнут (он был с официальным визитом в Китае), тысячи ганцев томились в тюрьмах без суда и следствия, и в стране ширилась оппозиция его правлению, становившемуся все более жестоким.
По сообщениям печати того времени, свержение Нкрумы получило широкое одобрение жителей Аккры. В советской печати сообщалось, что в заговоре было замешано ЦРУ.
Источники «Нью-Йорк таймс» отметили, что тем не менее многие оперативные работники ЦРУ в Африке считали, что управление сыграло главную роль в свержении Нкрумы. С этим, как считают источники, по-видимому, были согласны некоторые руководители в штаб-квартире, потому что Говард Бейнс, руководивший резидентурой ЦРУ в Аккре в то время, вскоре продвинулся по службе: он был переведен из Ганы в Вашингтон, где стал начальником оперативного отделения в африканском отделе.
«Когда он добился успеха, — сообщил один из источников о Бейнсе, — об этом знали все в африканском отделе. Если бы дело в Гане провалилось, Бейнса перевели бы куда-нибудь и о причастности ЦРУ к перевороту ничего не было бы известно».
В разгар операции в Гане, как утверждают источники, состав резидентуры в Аккре увеличился до 10 человек, причем некоторые из них были прикомандированы временно, но все действовали под каким-нибудь прикрытием.
Источники признали, что деньги не играли никакой роли для офицеров, планировавших переворот.
«Нам не пришлось платить им 5 млн. долларов, — заявил один источник. — В их интересах было взять в свои руки власть в стране».
В своей книге Стокуэлл особо отмечает, что ЦРУ использовало «комитет 40» — группу контроля за действиями разведывательных служб, созданную из высокопоставленных лиц в администрации Никсона, «для официального утверждения некоторых из своих наиболее щекотливых операций, но оно отнюдь не ставило в известность «комитет 40» обо всех своих тайных операциях».
«Без искренних признаний непосредственных исполнителей просто невозможно оценить процент операций, осуществлявшихся в течение многих лет без контроля со стороны Совета национальной безопасности, но, безусловно, их было много, и некоторые из них приводили к серьезным последствиям», — писал Стокуэлл.
В телеграммах и донесениях ЦРУ говорится, что «все контакты с заговорщиками предпринимались исключительно с целью получить информацию об их действиях».
Источники отметили также, что Бейнс и другие агенты ЦРУ в Аккре были возмущены решением руководства не разрешить налет на китайское посольство, которое в то время было единственным представительством пекинского правительства в Африке. Как заявили источники, Бейнс позже сказал одному из своих коллег: «У них просто не хватило духу пойти на это».
(ЦРУ в Африке: Сборник. — М., 1983)
Внук итальянского каменотеса и сын страхового агента, Фрэнк Чарлз Карлуччи родился в Бэр-Крике, пригороде Уилкс-Барра, в Пенсильвании. Частная средняя школа воспитала в нем твердость характера, которую затем отшлифовали Принстонский университет и Гарвардская школа бизнеса. Два года службы в Военно-Морских Силах придали строгость его внешнему виду, включая прическу «ежик», бритую шею и непроницаемое лицо пьемонтского официанта с суровым взглядом серо-голубых глаз.
Закончив службу в Военно-Морских Силах первым лейтенантом, Карлуччи записался в резерв дипломатической службы в 1956 году. Внук итальянца стал типичным американцем, ищущим работу. Поработав последовательно строителем, коммивояжером, менеджером-стажером в текстильной компании, вторым метрдотелем, он, наконец, нашел свое призвание в 1957 году, когда из однообразной серой жизни его для дипломатической службы направили в Йоханнесбург в качестве экономиста-аналитика. Ему понравилась страна, однако он пробыл там лишь год. Его отозвали в Соединенные Штаты на «дополнительное обучение», о характере которого в его биографии ничего не говорится.
Затем настал, час, и этому «блестящему, напористому и динамичному молодому человеку» поручили ответственные обязанности. Рождение конголезской нации было трудным. Патрис Лумумба вел упорную борьбу против бельгийско-американских компаний, грабивших его страну, за подлинную независимость. Фрэнк Карлуччи появился там в марте 1960 года. Сначала вице-консул, затем второй секретарь посольства и, наконец, «политический советник» — именно он занимался в Леопольдвиле ежедневным анализом политической обстановки: составлял настоящую летопись «дестабилизации», хотя это слово тогда еще не употреблялось, для госдепартамента. Он стал «мозгом» посольства. Борясь против Лумумбы и Гизенги и поддерживая Чомбе и Мобуту, он пережил ряд приключений, вызвавших восторг американской печати.
Репортеры, конечно, хорошо знали, были ли это 35 бельгийцев или 50 американцев, которых он вырвал из лап «конголезцев, горящих ненавистью к иностранцам», но, во всяком случае, они писали, что, окруженный разъяренной толпой, «проявляя большую личную храбрость, он вмешался, чтобы спасти их».
Сам он рассказывает об этом так: «Патрис Лумумба, высокий, выше шести футов ростом, как сейчас помню, хлопнул меня по плечу и сказал: «Отдаю их тебе. Делай с ними, что хочешь». И их отпустили».
Для того чтобы его доклады были начинены информацией из первых рук, он совершал «рейды на территорию противника». Он ежедневно подвергался опасности, и его отца‘распирало от гордости: «Мой мальчик — упрямая обезьянка». Эта упрямая обезьянка легко находила дорогу среди многочисленных агентов самого различного рода, которыми Леопольдвиль по вечерам кишел, как настоящая бактериальная культура. Одним из них был англичанин Майкл Томпсон, агент ЦРУ, поддерживавший тесные контакты с бельгийцами, а ныне возглавляющий резидентуру ЦРУ в Брюсселе.
Но Карлуччи имел «друзей» и среди конголезцев: «Это очень просто… Требуется лишь встретиться с ними, поздороваться за руку и поговорить о чем-нибудь». Сирила Адулу, который стал премьер-министром в 1962 году, однажды пригласили на завтрак в Белый дом. «А где Карлуччи?» — спросил Адула Кеннеди, который был вынужден попросить Дина Раска найти человека, бывшего «серым веществом» конголезского премьера. Карлуччи жевал холодный ленч в каком-то буфете, перед тем как его нашли и усадили за президентский стол.
Так прошли в Конго два года — достаточный срок, чтобы стать свидетелем свержения и убийства Лумумбы и вывести на орбиту неких Чомбе и Мобуту, которые, как считалось, «вызволят Конго из-под коммунистического господства».
По завершении этой миссии Карлуччи получил высшую награду дипломатической службы, проработав в ней всего лишь пять лет, из них три года за рубежом.
С новеньким, блестящим Крестом за храбрость в феврале 1964 года он прибыл в Занзибар, где после январских беспорядков обстановка была довольно сложной. Было ли труднее очаровать занзибарцев, чем конголезцев? Новый генеральный консул не продержался там в течение обычного срока в два года. Он был отозван по просьбе Джулиуса Ньерере. Пребывание в «стране гвоздичных деревьев» несколько смягчило военную выправку Карлуччи. Он стал носить менее строгую прическу. Но по-прежнему пробегал по утрам две мили за четырнадцать минут.
В июле 1965 года он оказался на должности «политического советника» в американском посольстве в Рио-де-Жанейро. Государственный переворот в 1964 году положил конец ситуации, о которой руководитель резидентуры ЦРУ в Кито Тед Ноланд говорил в 1963 году Филипу Эйджи: «Бразилия — наша самая серьезная проблема в Латинской Америке, куда более серьезная, чем Куба после ракетного кризиса».
Бразильские головорезы, захватившие власть в то время, казалось, поддерживали политику привлечения иностранных капиталов. Это не мешало ЦРУ сотрудничать с космополитом-полиглотом Гербертом Океном, который сегодня то и дело снует между Мюнхеном, Рио-де-Жанейро, Белу-Оризон-ти, Буэнос-Айресом и Бразилиа, где он числится консулом. Через него ЦРУ осуществляло тайные связи с* группой, возглавляемой не кем иным, как Карлосом Ласердой, одним из главных заговорщиков, преследовавших цель свергнуть Гуларта, а теперь замышлявшим заговор против тех самых военных, которым он помог захватить власть.
Фрэнку Карлуччи, подружившемуся с Ласердой, удалось организовать встречу американского посла Татхилла с Ласердой, что заставило Бразилию направить госдепартаменту официальную ноту протеста. По вечерам в Рио-де-Жанейро собирались, помимо Карлуччи, Роберту Кампос, министр планирования (экономика), Кордейруди Фариас, министр внутренних дел (полиция), — так сказать, «проводники» американского империализма, а также Голбе-ри ду Куту э Силва, создатель бразильского ЦРУ.
Мигел Арраэс, губернатор Пернамбуку и открытый противник Ласерды, губернатора Гуанабары, заявляет сегодня без колебаний: «Карлуччи координировал деятельность многочисленных агентурных сетей ЦРУ, действовавших в Бразилии в то время». Это о том самом человеке, о котором лидер португальских социалистов Мариу Суареш говорил: «Он честный человек!»
Карлуччи, ставшему человеком номер два в американском посольстве, повезло в том отношении, что он покинул Бразилию в июле 1969 года, как раз перед «отвратительным августом» — месяцем неприятностей, которые начались уходом со сцены Коста э Силвы, сраженного болезнью и усилившейся деятельностью коммандос Маригелы, и завершились похищением в начале сентября американского посла Чарлза Бэрка Элбрика, которого позже обменяли на политических заключенных.
Возвратившись в Вашингтон, Карлуччи занимал различные должности в администрации Никсона, в частности был директором управления экономических возможностей, где сократил расходы по программе ВИСТА на помощь безработным и беднякам, а также был заместителем министра здравоохранения, образования и социального обеспечения.
(ЦРУ в Африке: Сборник. — М., 1983)
Репортаж польского журналиста Рышарда Капусцинского «Император» — о революции 1974 года в Эфиопии — вышел в свет в Варшаве в 1978 году и вскоре завоевал международную известность. Его перевели на английский, итальянский, немецкий, французский и многие другие языки, ему были посвящены десятки рецензий. Нет нужды говорить о. причинах этого шумного успеха: достоинства работы польского журналиста очевидны.
«На протяжении всего периода (а происходит это летом семьдесят четвертого года) продолжается большая игра двух искусных партнеров — седовласого императора и молодых офицеров из Дерга. Со стороны офицеров — это охватывающий маневр, они стремятся окружить старого монарха в его собственном дворце-логове. А со стороны императора? У него — более тонкий план, но подождем: минуту спустя мы поймем его замысел. А остальные лица? Другие участники этой удивительной и драматической игры вовлечены в нее бегом событий, они немногое понимают из того, что происходит. Беспомощные, перепуганные сановники и фавориты мечутся по коридорам дворца. Вспомним, что дворец был прибежищем посредственностей, средоточием бездарностей, а такие в кризисные моменты всегда теряют голову, жаждут только спасти свою шкуру.
Посредственности в такие минуты крайне опасны, ибо, чувствуя угрозу, они становятся беспощад-ними. Они ослеплены страхом и ненавистью, а к действиям их побуждают самые низменные инстинкты — подлость, крайний эгоизм, опасение потерять привилегии, подвергнуться осуждению. Диалог с этими людьми невозможен и бесполезен. Вот против этих обитателей дворца выступила группа молодых офицеров — смышленых, интеллигентных людей, достойных и горячих патриотов, которые понимали, насколько страшны положение Эфиопии, тупость и бессилие элиты, видели коррупцию и демократию, нищету и унизительную зависимость страны от более могущественных держав. Будучи сами частью императорской армии, они принадлежали к нижним слоям этой элиты, они пользовались благами, поэтому на борьбу их толкала не нищета, которая их непосредственно не коснулась, но укоры совести и чувство моральной ответственности. Они были вооружены и хотели использовать оружие с максимальным успехом.
Подпольная группа зародилась в штабе Четвертой дивизии, ее казармы были расположены в предместьях Аддис-Абебы — впрочем, достаточно близко от императорского дворца. Долгое время заговорщики функционировали в условиях глубочайшей конспирации — даже ничтожная, содержащая лишь намек утечка информации могла вызвать репрессии и казни. Постепенно в подпольную деятельность оказались вовлеченными другие гарнизоны, а позже и полицейские силы. Событием, ускорившим конфронтацию армии с дворцом, была голодная трагедия в северных провинциях страны. Причиной массовой гибели от голода у нас принято считать периодически наступающую засуху и — как следствие — неурожай. Эту точку зрения отстаивали представители государственной элиты подверженных голоду стран. Такое мнение ошибочно. Чаще всего к голоду приводит несправедливое или неверное распределение национальных ресурсов и богатств. В Эфиопии имелись немалые зерновые запасы, но богачи их припрятали, а затем выбросили на рынок по удвоенным ценам, недоступным для крестьянина и городской бедноты. Известны цифры: сотни тысяч человек погибли рядом с доверху наполненными зернохранилищами. Многих еще живых людей-скелетов по приказу местных нотаблей добивала полиция. Это положение — торжество вопиющего зла, неслыханной абсурдности — явилось сигналом для выступления офицеров-заговорщиков.
К мятежу поочередно примкнули все дивизии, а ведь именно армия служила оплотом императорской власти. После непродолжительного шока, растерянности и колебания император Хайле Селассие отдает себе отчет в том, что теряет важнейшее орудие своего владычества. Первоначально пребывавшая в подполье и никому неведомая группа Дерг действовала вслепую, она и сама не представляла, какое количество военнослужащих ее поддержит. Заговорщикам приходилось соблюдать осторожность. Их поддерживали рабочие и студенты — это существенный момент, но большинство генералов и высших офицеров были против заговорщиков, и генералитет продолжал командовать, отдавать приказы. Шаг за шагом — вот тактика этой революции, продиктованная сложившейся ситуацией. Если бы заговорщики выступили открыто и сразу, дезориентированная часть армии, не понимая, о чем идет речь, могла не только не поддержать, но и ликвидировать их. Повторилась бы драма шестидесятого года, когда военные перестреляли друг друга, благодаря чему дворец просуществовал еще тринадцать лет. Впрочем, в самой организации Дерг не было единства: да, все сходятся на том, чтобы ликвидировать дворец, жаждут сменить анахроничную, изжившую себя, беспомощно прозябающую систему, но продолжались споры, как поступить с императором.
Император сотворил вокруг себя легенду, сила и жизнеспособность которой не поддаются проверке. Легенду о личности, пользовавшейся любовью и уважением во всем мире. Вдобавок он считался главой церкви. Избранником Бога, властителем душ. Поднять на него руку? Это всегда кончалось анафемой и виселицей.
Заговорщики в самом деле были смелыми, а в известной мере даже отчаянно смелыми людьми, поскольку впоследствии, предаваясь воспоминаниям, признавались, что, решив выступить против императора, не верили в собственный успех. Не исключено, что императору Хайле Селассие было известно о сомнениях и расхождениях, которые раздирали Дерг: в конце концов, он располагал услугами чрезвычайно разветвленной разведки. ·
Возможно, он действовал чисто интуитивно, руководствуясь своим изощренным чутьем тактика и богатейшим опытом. А если дело обстояло по-иному? Если у него просто не было сил для дальнейшей борьбы? Думается, он единственный во всем дворце понимал, что уже не способен противостоять той волне, которая сейчас взметнулась. Все пошло прахом, он не властен что-либо предпринять, и он идет на уступки — более того, перестает управлять страной. Создает только видимость своего присутствия, но ближайшее окружение знает, что в действительности он ни к чему не причастен, ничем не занимается. Эта бездеятельность сбивает с толку приближенных, они теряются в догадках. То одна, то другая фракция представляет ему свои доводы, противоречащие один другому, при этом он с одинаковым вниманием всех выслушивает, поддакивает, всех хвалит, утешает, ободряет. Благородный. Далекий, замкнутый, отстраненный, словно бы пребывающий уже в другом измерении и времени, он позволяет событиям двигаться своим чередом. То ли он намерен оставаться над схваткой, чтобы уступить дорогу новым силам, остановить которые бессилен? Или рассчитывает, что за эту помощь заговорщики позже уважат и признают его? Однако, оказавшись в одиночестве, этот стоящий одной ногой в могиле старик опасности уже не представляет. Итак, он намерен остаться?
Пока что заговорщики начинают по мелочам его провоцировать: арестовывают по обвинению в коррупции нескольких снятых со своих постов министров кабинета Аклилу. В тревоге они ждут реакции императора. Но Хайле Селассие хранит молчание. Это означает, что маневр удался, первый шаг сделан. Осмелев, идут дальше — отныне тактика постепенного демонтирования элиты, медленного, но скрупулезного опустошения дворца приведена в движение. Сановники, нотабли исчезают один за другим — беспомощные, безвольные, ждущие своей очереди. Позже все они встретятся в помещении гауптвахты Четвертой дивизии, в этом новом, своеобразном, неуютном антидворце. Возле казарменных ворот, прямо у проложенных здесь железнодорожных путей на линии Аддис-Абеба — Джибути, вытянулась очередь элегантнейших лимузинов: это ошеломленные и потрясенные жены и сестры аристократов, министров, генералов привозят своим находящимся здесь под стражей мужьям, а также братьям — узникам нарождающегося строя — еду и одежду. Это зрелище созерцает толпа взволнованных и обалделых зевак, ибо улица еще не знает, что на самом деле произошло, до нее это еще не дошло.
Император постоянно пребывает во дворце, а офицеры по-прежнему совещаются в штабе дивизии. Большая игра продолжается, но близится ее последний акт.
Все тогда слушали радио, а те немногие, что могли купить телевизор (он в этой стране по-прежнему символ роскоши), смотрели телевизор. В то время, то есть в конце августа — начале сентября, каждый день приносил щедрую порцию сенсаций о жизни двора и императора. Сыпались цифры и имена, указывались номера банковских счетов, названия имений и частных фирм. Показывали дома представителей знати, сосредоточенные там богатства, содержимое тайников, горы драгоценностей. Часто выступал министр высочайших привилегий Адмассу Рэтта, который, давая показания перед комиссией по расследованию коррупции, сообщал, кто из сановников, что и когда получил, где и какую именно сумму. Сложность, однако, состояла в том, что не возможно было провести четкую грань между государственным бюджетом и персональной императорской казной, все это было стерто, смазано, выглядело двусмысленно. На государственные средства сановники возводили дворцы, приобретали поместья, ездили за границу.
Самые колоссальные богатства сосредоточивались в руках императора. С годами все возрастала и его алчность, его старческая, жалкая ненасытность. Об этом можно было бы говорить с грустью и снисходительностью, если бы не тот факт, что Хайле Се-лассие брал из государственной казны миллионы, совершая (и он сам, и его люди) эти хищнические операции посреди кладбищ жертв голодной смерти, кладбищ, обозримых даже из окон императорских палат.
В конце августа военные оглашают декрет о национализации всех императорских дворцов. Таковых было пятнадцать. Судьбу дворцов разделяют приватные предприятия Хайле Селассие, в том числе пивоваренный завод имени святого Гийоргиса, автобусный парк в Аддис-Абебе, производство минеральных вод в Амбо. Офицеры продолжают наносить императору визиты и ведут с ним длительные беседы, настаивая, чтобы он вернул из зарубежных банков свои сбережения и передал их в государственную казну. Вероятно, никогда не удастся точно установить, какая именно сумма находилась на счету императора.
В пропагандистских выступлениях речь шла о четырех миллиардах долларов, но это можно считать грубым преувеличением. Скорее, имелись в виду несколько сотен миллионов.
Настойчивость военных кончилась неудачей: император не вернул правительству этих денег, они до сих пор хранятся в зарубежных банках. Однажды, вспоминает Л. М., во дворец явились офицеры, заявив, что вечером по телевидению будет демонстрироваться фильм, который Хайле Селассие обязан посмотреть. Камердинер сообщил об этом императору. Монарх охотно согласился выполнить просьбу своей армии. Вечером сел в кресло перед телевизором, началась передача. Демонстрировался документальный фильм Джонатана Дамбильди «Утаенный голод». Л. М. заверяет, что император досмотрел фильм до конца, после чего предался медитациям.
В эту ночь, с 11 на 12 сентября, слуга и его господин — два старика в опустевшем дворце — не спали, так как это была, согласно эфиопскому календарю, новогодняя ночь. По этому случаю Л. М. расставил во дворце канделябры, зажег свечи. На рассвете они услышали рокот моторов и скрежет гусениц, движущихся по асфальту. Потом воцарилась тишина. В шесть часов утра ко дворцу подкатили воинские автомашины. Трое офицеров в полевых мундирах проследовали в кабинет, в котором император пребывал с самого рассвета. Там, отвесив ему предварительные поклоны, один из них зачитал текст отречения. (Этот текст позже появился в печати и был оглашен по радио, звучал он следующим образом: «Несмотря на то что народ в доброй вере расценивал трон как символ единства, Хайле Селассие использовал авторитет, достоинство и честь престола в своих личных целях. В результате страна оказалась в состоянии разрухи и упадка.
Кроме того, 82-летний монарх, принимая во внимание его возраст, не в состоянии выполнять свои обязанности. В связи с этим Его Императорское Величество Хайле Селассие I отрекся от престола с 12 сентября 1974 года, а власть на себя принимают вооруженные силы. Эфиопия превыше всего!») Император стоя внимательно выслушал слова офицера, вслед за этим он выразил всем свою благодарность, констатируя, что армия ни разу не обманула его ожиданий, и добавил, что, если революция совершается для блага народа, то и он на стороне революции и не будет противиться отречению.
— Тогда, — заявил офицер (он был в чине майора), — Ваше Императорское Величество, пожалуйста, следуйте за нами!
— Куда? — спросил Хайле Селассие.
— В безопасное место, пояснил майор. — Ваше Императорское Величество лично удостоверится в этом.
Все вышли из дворца.
У подъезда стоял зеленый «Фольксваген». За рулем сидел офицер, который распахнул дверцу и придержал переднее сиденье, чтобы император мог влезть в машину. «Как же так, — задохнулся Хайле Селассие, — я должен ехать на этом драндулете?» Подобное восклицание в то утро было единственным проявлением императорского протеста. Через минуту он умолк.
«Фольксваген» тронулся, предшествуемый джипом, в котором ехали вооруженные солдаты, такой же джип следовал сзади. Еще не было семи, комендантский час продолжал соблюдаться, поэтому они ехали по пустынным улицам. Император жестом руки приветствовал редких прохожих, повстречавшихся в пути.
Наконец, автоколонна скрылась в воротах казарм Четвертой дивизии.
По приказу офицеров Л. М. собрал во дворце свои вещи и с узелком за спиной вышел на улицу. Остановил проезжавшее такси и велел отвезти себя домой на Джимми-роуд. Тэферра Гэбрэуольд рассказывает, что вскоре, в полдень, прибыли два поручика и заперли дворец на ключ. Один из них положил ключ в карман, они сели в джип и укатили. Два танка, появившихся ночью перед дворцом (за день люди засыпали их цветами), вернулись в расположение части.
Хайле Селассие был уверен, что он — все еще император Эфиопии. (После низвержения Хайле Селассие власть полностью перешла к ККВС, позднее преобразованному во Временный военный административный совет (ВВАС). Было сформировано Временное военное правительство. Однако королем (а не императором) был объявлен находившийся в Швейцарии старший сын Хайле Селассие — Асфа Уосэн. Окончательно монархию упразднили в марте 1975 года).
Аддис-Абеба, 7 февраля 1975 (агентство «Франс пресс»): Изолированный в помещениях старого, расположенного на холмах Аддис-Абеба дворца Мене-лика, Хайле Селассие последние месяцы своей жизни проводит в окружении солдат.
По рассказам очевидцев, эти солдаты (как в лучшие времена существования империи) по-прежнему отвешивают поклоны царю царей. Благодаря этим жестам, как засвидетельствовал это недавно представитель международной организации по оказанию помощи, который нанес ему визит и посетил других узников, заключенных во дворце, Хайле Селассие продолжает верить, что он — император Эфиопии.
Негус находится в добром здравии, стал много читать (несмотря на свой возраст, он не пользуется очками) и время от времени дает советы солдатам, которые его охраняют. Необходимо добавить, что солдат этих меняют еженедельно, так как почтенный монарх сохранил свой талант убеждения. Как и в прежние времена, каждый день бывшего императора протекает в рамках установленной программы, согласно протоколу.
Царь царей встает на рассвете, участвует в утренней мессе, позже читает. Иногда интересуется тем, как протекает революция. Бывший властелин еще и теперь повторяет то, что заявил в день своего низложения: «Если революция совершается для блага народа, я на стороне революции».
В прежнем кабинете императора в нескольких метрах от здания, в котором пребывает Хайле Селассие, десять руководителей Дерга продолжают обсуждать проблемы спасения революции, поскольку в связи с восстанием в Эритрее, возникают новые сложности. Рядом заключенные в клетках императорские львы издают грозное рычание, домогаясь ежедневной порции мяса.
По другую сторону старого дворца, близ дома, занятого Хайле Селассие, расположены другие помещения, где пребывают заточенные в подвалах сановники, вельможи и нотабли, ожидая решения своей дальнейшей судьбы.
«Эфиопиан геральд»:
Аддис-Абеба. 28.8.1975 (ЭИА) — Вчера скончался бывший император Эфиопии — Хайле Селассие. Причиной смерти явилась сердечная недостаточность».
(Капусцинский Р. Иностранная литература, 1987, № 7)
При близком знакомстве Алиев произвел на Андропова сильнейшее впечатление и был поэтому избран первым исполнителем пробного полицейского переворота на территории СССР.
В 1967 году Алиеву, когда он возглавил органы госбезопасности Азербайджана (Андропов в том же году стал его шефом, официально возглавив союзный КГБ), исполнилось 44 года. Он был одним из самых молодых в стране функционеров на таком высоком посту, да еще в генеральском звании. Биография его тем замечательна, что всю сознательную жизнь, начиная с 18 лет, азербайджанец Гейдар Али Рза оглы Алиев служил в секретной полиции, пройдя школу СМЕРШа и закалившись в военной разведке. В его лице — и вкупе с ним Эдуард Шеварднадзе, министр внутренних дел Грузии, — был представлен высший продукт человеческой породы, выведенной в подпольных питомниках КГБ.
Это порода убежденных имперцев-космополитов, несмотря на их диковинные даже для русского уха имена: оба учились в русских школах, оба лишены всякой почвенной основы, всяких народных корней, каждый рассматривает свою республику как составную и неотъемлемую часть советской империи. Оба, но особенно Алиев, нетерпимы к национальным особенностям, традициям, характеру и стилю жизни своих народов — для них это не более чем предрассудки, пережитки прошлого, досадные и подлежащие устранению препятствия к созданию универсальной и наднациональной советской империи. Типичное «кагэбэшное» мировоззрение, которое, не исключено, разделяет и сам Андропов: идеологический флирт с московскими шовинистами был для него только средством, а не целью. Наглядно демонстрируя энергетическую отдачу, которую могут выжать органы госбезопасности из своих функционеров, новая порода полицейского офицера, в лице Алиева и Шеварднадзе, отличается высокой, почти чеканной исполнительностью, организаторскими талантами и незаурядной работоспособностью. И оба безмерно честолюбивы, что тоже увеличивало их энергетический потенциал, честолюбием более высокого порядка, чем у коллег в центре. Для того чтобы добиться московских назначений, им надлежало образцово проявиться внутри республиканских границ, которые предстояло пересечь в северо-западном направлении. Родные республики служили им чем-то вроде стартовых площадок, ибо их честолюбие, как и мышление, было имперско-интернациональным, не ограниченным национальными пределами.
Но генерал КГБ Алиев, в отличие от грузинского, человечески более обозначенного коллеги, представал почти идеальным механическим исполнителем — без сомнений и осечек, не знавшим убеждений иных, нежели официальный минимум имперской идеологии. Он был также эффективен и полон исполнительской энергии, как натянутая и дрожащая стрела перед тем, как ей сорваться с тетивы. Дождавшись удобного момента, Юрий Андропов в 1969 году эту стрелу, наконец, отпустил, пробив шефа тайной полиции Азербайджана партийным руководителем республики.
Ровно через месяц после назначения Первым секретарем ЦК Азербайджана Алиев выступил перед партийным активом с несколько необычным — по сравнению с предшественником да и с партийными коллегами из других регионов — пессимистическим обобщением экономического и идеологического состояния республики. Оказалось, что «почти в каждой отрасли хозяйства дела плохи», министерства не справляются с возложенной на них работой, огромная часть чиновников на местах берет взятки и покрывает преступников. И докладчик тут же объявил новый курс полицейского управления: «Мы должны сорвать маску со смутьянов, клеветников, заговорщиков и карьеристов, которые наносят серьезный ущерб нашему делу. Мы должны развернуть решительную, непреклонную борьбу с имеющимися у нас случаями взяточничества и искоренить условия, которые к этому ведут».
Так начались азербайджанские чистки — царство террора по всей республике. Поначалу они велись по случайным «локальным» гнездам, но постепенно объекты укрупнились, и непрерывная полоса увольнений началась уже на министерском уровне. Так, ушел на вынужденную пенсию министр промышленного строительства, и всего через два месяца уволен министр здравоохранения по довольно серьезному обвинению «в фальсификации отчетов, неудовлетворительной организации здравоохранения и низком уровне медицинского обслуживания». Демонстрируя суровую неподкупность, Алиев снимает с работы министра внутренних дел, близкого своего сотрудника в те дни, когда сам возглавлял параллельное ведомство — КГБ, а вместе с ним увольняет и обоих его заместителей, полностью обновив, таким образом, руководство министерства.
После семи месяцев непрерывных чисток на всех уровнях азербайджанского руководства Алиев, наконец, приближается вплотную к центральному органу партии — республиканскому Бюро. Если вспомнить старую священную эмблематику Комитета Госбезопасности — щит и меч партии, то в случае с генералом КГБ Алиевым, как позднее — с грузином Шеварднадзе и еще позднее — с начальником секретной службы СССР Юрием Андроповым, КГБ перестал быть щитом, а меч обратил против тех, кого призван защищать, — державных партократов.
Алиев смещает сразу несколько членов Бюро ЦК Азербайджана, включая председателя Совета Министров республики и партийного секретаря Баку. В это время, по собственному его признанию, возникает «скрытое сопротивление» крутым полицейским мерам на самом высоком партийном уровне, и, чтобы сразу, одним махом, покончить с крамолой, он немедленно расширяет зону партийных чисток до районных и городских уровней, где прежде всего снимает с должностей первых секретарей, зачастую вместе со всеми их заместителями и ближайшими сотрудниками. Фактически за полтора года Алиев полностью обновил партийное и государственное руководство республики, заменяя освободившиеся посты «своими людьми», обычно около 50 лет, главным образом — сотрудниками азербайджанского КГБ. Они представляли новое поколение и, что более важно, новый тип руководителей — циничных, честолюбивых. И полностью лояльных Алиеву, а через него — Андропову.
Алиев ввел совершенно новый — открытый стиль правления. Борьбу с коррупцией, сопровождаемую немедленными увольнениями крупных партийных чиновников, а часто и арестами, он вынес на всеобщее республиканское обозрение. К бесконечным чисткам была подключена пресса. Партийно-правительственная газета «Бакинский рабочий» регулярно сообщала о случаях взяточничества, расхищения государственной собственности, о подпольных частных заводах, о кумовстве среди партийного руководства и о соответствующих наказаниях, вплоть до смертной казни, которая вошла в обиход повседневной жизни республики.
Так разоблачалась и выносилась на открытый народный суд «красная буржуазия» Азербайджана. Так получали оправдание — за прошлое и на будущее — крутые полицейские меры по разоблачению и наказанию правонарушителей. Так резко сократилось расстояние между человеком и государством, между тюрьмой и домом, между жизнью и смертью: никто не был застрахован ни большими деньгами, ни высоким постом от разоблачения и наказания.
Алиев ввел и совершенно новый стиль разговора с народом, а также с партийными коллегами. Тон суровой прямоты, правдивости и полной откровенности в обрисовке реальной ситуации. Упор при этом делался на недостатки — на минусы, а не на плюсы, как это повелось до Алиева в выступлениях секретарей республиканского ЦК. Он впервые обнародовал, например, скандальный факт: Азербайджан со второй мировой войны ни разу не выполнил пяти летний план. И хотя с последним пятилетним планом (1965–1970) республика вроде бы справилась, однако это случилось потому, что нормы выработки в последний момент были так занижены, что выполнение их вряд ли можно отнести к большим достижениям. Непривычно откровенный и прямой разговор руководителя республики с народом. Алиев хотел показать истинное положение вещей, пробудить в народе чувство ответственности и оправдать те суровые акции, к которым он вынужден прибегать для искоренения зла. Подводя итоги результатам выполнения пятилетнего плана по республике, он признал, что только одно промышленное предприятие — из шести крупнейших — работает в пределах своей мощности.
Когда в конце 1982 года Юрий Андропов заговорил на таком же трезвом и требовательном языке со всем советским народом, это произвело очень сильное, ошеломляющее впечатление. Эффект пробуждения от долгого сна и возвращения реальности. Идеи Брежнева умерли еще прежде, чем истлел его прах, — настолько допотопным и неуместным выглядел сам стиль брежневского правления по сравнению с освежающим, но и леденящим стилем бывшего главы КГБ. Точно такой же эффект новизны и современности испытали десятилетием раньше жители Закавказья, когда полицейские генералы заняли посты первых секретарей Азербайджана и Грузии. Однако очень скоро их полицейский режим исчерпал свои эффектные, быстродействующие, но все-таки ограниченные возможности созидания и стал такой же и даже более формальной рутиной, как предыдущие режимы партократов брежневского толка.
Свой полицейский переворот Гейдар Алиев провел в настолько краткие сроки и такими брутальными средствами, настолько вчистую срезал все руководство республики и так прозрачно маскировал борьбу с политическими конкурентами под «борьбу с коррупцией», что даже Андропов, пристально наблюдавший за экспериментом не в меру ретивого и не в меру исполнительного ставленника, обеспокоился. Он был обеспокоен не за Алиева, а за самого себя, ибо Брежнев, заботясь о внешней стабильности империи, относился с подозрением к отрывочно доходящим до него сведениям о крутой расправе с азербайджанским партийным аппаратом. Так встала задача — окончательно убедить Брежнева в успешности полицейского правления в Азербайджане. Андропов, знающий все слабости Генсека, подсказал Алиеву хоть и примитивный, но впечатляющий ход. Совсем недавно уволивший министра внутренних дел за «оптимистическую статистику», Алиев сам вынужден был прибегнуть к методу «приписок», разных комбинаций с отчетностью, одним словом — к оптимистическим цифрам вместо более близкого его полицейскому мышлению метода «пессимистической статистики». К концу первого года на главной должности в республике он рапортовал в Москве об удивительных достижениях под его руководством. Результаты были слишком хороши, чтобы быть правдивыми. Промышленная продукция поднялась на 10 процентов выше уровня 1969 года — в два раза больше, чем ежегодный прирост при прежнем правлении. Производительность труда удвоилась. План по сельскому хозяйству, которое находилось, по прежним докладам Алиева, в плачевном состоянии, наконец выполнен.
Он даже не заботился о правдоподобии радужных цифр, достигнутых за один только год. Ему важно внушить их Брежневу как лучшее доказательство эффективности крутых мер и повсеместных чисток в пораженной коррупцией республике. И Брежнев был польщен: новый азербайджанский секретарь оказался рачительным хозяином республики. Но недоверие и неприязнь к Алиеву лично и к алиевскому полицейскому курсу никогда не покидали Брежнева. Потому так упорно противился он настояниям Андропова ввести энергичного Алиева как ценный республиканский кадр в московское руководство — Политбюро ЦК КПСС. Ему нечего было прямо предъявить претенденту, но он смутно чувствовал в нем угрозу, чуждый стиль, крутое мышление и всячески оттягивал повышение, пока в 1976 году, через семь лет после вступления Алиева на должность партийного босса Азербайджана, под давлением все той же оптимистической статистики не был вынужден ввести его в кандидаты Политбюро. Но равноправным членом Политбюро при жизни Брежнева Алиев так и не стал, несмотря на помощь Андропова и собственные усилия.
Только за первые три года правления Алиев удалил с занимаемых постов сотни высокопоставленных чиновников.
Прежде всего он снимает с постов тех нескольких министров, которые уцелели от первой полосы увольнений. Затем, как завороженный, смещает тех самых городских и районных партийных секретарей, которых еще недавно назначил. Нимало не заботясь о серьезной мотивации, заменяет новым протеже некогда близкого соратника, которого в 1970 году поставил первым секретарем Бакинского горкома. На очереди оба полицейских ведомства республики: Алиев уже подбирается к ним. Но чистка не понадобилась, события неожиданно опережают ретивого сатрапа, все решается оперативным путем.
Начальник тюрьмы, недовольный результатами инспекции, врывается в кабинет министра внутренних дел и наповал застреливает хозяина кабинета, его заместителя и полковника КГБ. На фоне постоянных чисток, судов и расстрелов этот экстраординарный случай не обратил на себя особого внимания азербайджанцев, у которых к тому времени выработался своего рода иммунитет ко всему, что происходит в верхах. Повторных чисток, многочисленных увольнений и отдачи под суд оказалось так много, что они начали даже предполагать: их партийный руководитель одержим фанатичной идеей «перманентной чистки». Однако, с точки зрения самого Алиева, это единственный путь — новыми полицейским чистками удержать то, что завоевано в результате предыдущих. В принципе такой путь должен был привести к политической диктатуре, чему, однако, препятствовало подчиненное Москве положение Азербайджана в системе советской империи.
По сути, приблизительно восемь лет Алиев правил республикой инерционно, на холостом ходу, чередой повторных чисток под знаком непрерывной борьбы с коррупцией, и в этих чистках наблюдался свой механический ритм — то затухание, то резкий пароксизм. Так случилось и под конец правления Алиева в Азербайджане, когда он вдруг обезглавил всю республиканскую прокуратуру, в том числе физически — обвиняемые были расстреляны. Повторными чистками, однообразными полицейскими приемами руководства, суровостью наказаний и брутальным стилем Алиев выжал республику как лимон — большей продуктивности она уже не могла дать. Для удержания ее на показательном уровне — не ниже — он выработал почти автоматическую систему полицейского управления. Лично в нем республика больше не нуждалась, он мог с легкостью передать ее любому заместителю. Благо что сам метил в Москву. И здесь шеф и покровитель Андропов всячески способствовал ему, но не мог преодолеть каменное сопротивление Брежнева.
Членом Политбюро он стал только спустя 10 дней после смерти Брежнева, а еще через два дня — первым заместителем премьер-министра. Азербайджан мог обойтись без Алиева, оставленный в надежных руках вышколенных соратников, зато Андропов уже не мог обойтись без него в Москве — были в нем качества, которыми не обладал никто из ближайшего окружения нового советского руководителя, включая его самого.
Возвратимся, однако, назад: приблизительно через два года после того, как Гейдар Алиев стал управлять Азербайджаном, Андропов имел на руках четкую схему полицейского переворота, осуществляемого под видом борьбы с коррупцией. Но азербайджанская схема оказалась слишком идеальна, слишком графична, ей недоставало живых деталей и пробных вариантов, которые были необходимы шефу тайной полиции страны. Поэтому ему понадобился еще один полицейский переворот на Кавказе — в соседней Грузии.
(Соловьев В., Клепиков Е. Заговор в Кремле. — М., 1991)
Двор дома на улице Томаса Моро в то раннее утро выглядел пустынным. Накануне садовник подрезал розы, убрал сухие, пожухлые листья вьюна копиуэ. В доме президента Чили Сальвадора Альенде готовились к весне. В начале сентября холодные, с дождем и снегом тучи, ползущие со стороны Анд, сменились мягкими, теплыми северными ветрами. Альенде любил наступление весны. Раньше он и сам с удовольствием копался в саду, но в этом году любовался зеленеющими каштанами только по дороге в президентский дворец. Зная его любовь к цветам, жена каждый день ставила в кабинете свежий букет. В то утро, войдя к себе, Сальвадор едва успел бросить взгляд на цветы, как зазвонил телефон.
Взволнованный голос, запинаясь, сообщил:
— Товарищ президент, в Вальпараисе мятеж. Морская пехота заняла порт, в городе объявлено осадное положение.
Альенде посмотрел на часы. Было ровно 6.20.
— Тревога, — коротко бросил он вошедшему в кабинет Карлосу, другу и телохранителю. — Срочно выезжаем во дворец.
Через несколько минут четыре машины, в которых разместились 23 человека личной президентской охраны, вооруженные автоматическими винтовками, двумя пулеметами и тремя базуками, мчались вдоль набережной пеки Мапочо к центру, во дворец «Ла Монеда».
Легкий щелчок, и из автомобильного приемника раздается нервный голос диктора:
— Внимание! Внимание! Передаем срочное сообщение руководителей военной хунты, которая, руководствуясь заботой о свободе чилийцев, решила взять власть в стране.
Президент республики, — хрипел динамик, — должен немедленно передать свои высокие полномочия Чилийским Вооруженным Силам и корпусу карабинеров, которые решили развернуть борьбу за освобождение отечества от марксистского ига…
Прослушав до конца передачу, Альенде сжал кулаки.
— Аугусто, запиши мое обращение к чилийскому народу, — обернулся он к своему помощнику по связи с прессой.
— Я заявляю, — медленно начал Альенде, — что не уйду со своего поста и своей жизнью готов защищать власть, данную мне народом.
В это момент машина остановилась у главных ворот дворца. Альенде быстро вышел из нее и направился в рабочий кабинет.
— Приготовьтесь к обороне дворца, — приказал он Карлосу. — Аугусто, свяжись с директором радиостанции «Порталес»…
— Чилийцы, — четко говорит Альенде в телефонную трубку, зная, что его голос идет прямо в эфир. — Наверное, это моя последняя возможность обратиться к вам. И пусть мои слова будут укором, моральной карой тем, кто нарушил свою солдатскую клятву, — командующим родами войск…
Перед лицом этой измены мне остается сказать одно — я не сдамся! На этом перекрестке истории я готов заплатить жизнью за верность своему народу. И я убежден, что семена, которые мы заронили в сознание тысяч и тысяч чилийцев, уже нельзя будет уничтожить…
Я верю в Чили, я верю в судьбу моей страны. Другие люди переживут этот мрачный и горький час, когда к власти рвется предательство. Знайте же, что недалек тот день, когда снова откроется широкая дорога, по которой пройдет свободный человек, чтобы строить лучшую жизнь.
Да здравствует Чили! Да здравствует чилийский народ! Да здравствуют трудящиеся! Таковы мои последние слова…
Закончив диктовать обращение, Альенде подходит к окну и видит первые бронетранспортеры и танки, идущие к дворцу. Хроника действий президента теперь измеряется минутами и секундами. Через несколько дней премьер-министр революционного правительства Кубы Фидель Кастро расскажет всему миру со слов очевидца о последних часах жизни Сальвадора Альенде…
В 8.15 представитель фашистской хунты обратился к президенту с предложением о сдаче, уходе со своего поста и о предоставлении ему самолета, на котором он мог бы покинуть страну вместе с родственниками и сотрудниками. Президент отверг это предложение, сказав, что «генералы-предатели не знают, что такое человек чести. Я с предателями в сделки не вступаю».
Примерно в 9.15 начался обстрел президентского дворца. Пехотные подразделения, общей численностью около двухсот человек, пошли в наступление по улицам, прилегающим к площади Конституции, открыв стрельбу по дворцу. Число охраняющих «Ла Монеду» не превышало 40 человек. Альенде приказал отвечать на огонь, и сам лично принимал участие в этой перестрелке. Пехота отступила, неся многочисленные потери.
Тогда фашисты ввели в бой танки. Один танк двигался по улице Монеда, другие — по улицам Те-атинос, Аламеда, Моранде. Несколько танков появились на площади Конституции. Выстрелом из базуки один танк был уничтожен. Другие открыли огонь по кабинету президента. Их поддержали с бронетранспортера.
10.25. В зале Тоэска президент собрал всех, кто находится во дворце. Твердым и спокойным голосом он говорит присутствующим, что через несколько минут начнется штурм дворца. «Никакая революция, — заканчивает он, — не может победить, если ее руководитель не способен встретить опасность в трудный момент и бороться до конца. Это справедливо. Но справедливо и то, что бессмысленные жертвы абсолютно ничем не могут помочь делу революции. Наоборот, они вредят ей. Я приказываю всем, кто не имеет прямого отношения к охране дворца, покинуть его, пока это еще можно сделать. Что касается охраны, то я предоставляю ей полную свободу действий. Я остаюсь здесь. Это мой долг. Я не уйду из «Ла Монеды». Если нужно, я погибну здесь… >
В 11.45 президент собрал всех своих дочерей и всех женщин, находившихся во дворце (всего 9 человек), и приказал им покинуть «Ла Монеду», поскольку считал, что они могут погибнуть. Он попросил у нападающих трехминутную передышку для их эвакуации, но фашисты ответили отказом. В этот момент войска, чтобы дать возможность самолетам атаковать «Ла Монеду», приостановили штурм. Это позволило женщинам покинуть дворец.
В 12.00 послышался рев самолетов, раздались взрывы ракет. Однако только к двум часам дня нападающим удалось прорваться в одно из помещений второго этажа. Альенде с несколькими товарищами забаррикадировался в Красном зале. В тот момент, когда он отстреливался от рвавшихся туда фашистов, пуля угодила ему в живот. Альенде оперся на стул и продолжал стрелять, пока вторая пуля, Попавшая в грудь, не сразила его. Уже мертвого его буквально изрешетили автоматной очередью. Увидев, что президент убит, его личная охрана бросилась в контратаку и заставила фашистов отступить. Затем товарищи перенесли тело Альенде в кабинет президента, усадили в президентское кресло, надели президентскую ленту и обернули чилийским флагом.
Лишь к четырем часам дня пожар, продолжавшийся в течение нескольких часов, подавил последние очаги сопротивления.
(Волков В. Ночь над Чили // Вокруг света. 1974. № 1)
«Великий вождь» афганского народа — как назвал Тараки его верный слуга Амин — в начале сентября 1979 года отправился в Гавану на очередную сессию глав государств и правительств неприсоеди-нившихся стран. Он собирался взять с собой своего «самого верного друга и помощника» Амина. Однако Амин на Кубу не полетел.
За несколько недель до поездки Тараки Амин организовал «заговор американского империализма», чтобы расправиться с группой неугодных ему халькистов — сторонников Тараки. Первыми жертвами должны были стать три старых члена ЦК НДПА: Абдул Керим Мисак, Шараи Джоузджани и Дастагир Панджшири.
По Амину, у них было много грехов: накануне апрельской революции 1978 года они блокировались с членами бывшей фракции НДПА «Парчам», выступавшей против назначения Амина руководителем военной организации партии и членом ее Политбюро, к тому же еще со времен основания партии критиковали Амина за его амбициозность и стремление к власти. Информация о возможном аресте тройки, полученная представителями внешней разведки КГБ от одного из родственников Панджшири, впервые заставила советских представителей в Кабуле задуматься: не слишком ли далеко зашел Амин? Не может же он не знать, что все трое — Мисак, Джоузджани и Панджшири — искренние друзья Советского Союза и преданные делу НДПА люди?
Но идти на «конфронтацию» с Тараки или Амином советский посол не пожелал. Тогда представитель КГБ в Кабуле предложил по согласованию с послом и с Москвой предупредить трех опальных членов ЦК НДПА об опасности и предложить, если они того пожелают, тайно переправить их в Советский Союз.
Эту миссию поручили одному из «помощников» КГБ — посольскому переводчику, который был знаком с каждым из троих «заговорщиков». Ему следовало, соблюдая необходимые меры предосторожности, «случайно» встретиться с Мисаком.
Встреча состоялась. Выслушав переводчика, Мисак побледнел и, ничего не сказав, быстро направился к своему дому.
На другой день произошло то, чего никто в посольстве не ожидал. Рано утром Амин вызвал к себе представителя КГБ и потребовал, чтобы «провокатор» — советский переводчик — был немедленно откомандирован в Советский Союз. Амин заявил, что среди советских представителей в Кабуле есть и другие сотрудники, которые тоже должны быть отозваны в Москву, так как «живут старыми понятиями и представлениями, не понимают изменившейся ситуации в Афганистане и своей деятельностью не способствуют успеху апрельской революции». Амин имел в виду трех сотрудников, которые давно работали в Афганистане, прекрасно знали страну, историю НДПА и ее руководящие кадры. Нравились же Амину те советские представители, особенно партийные и военные советники, которые приехали работать в Афганистан не зная толком, в какой части света он находится.
Никаких возражений Амин не услышал. Переводчику пришлось срочно покинуть Кабул.
Мисак доказал Амину свою преданность, но ни Мисак, ни его товарищи не могли предполагать, что Амину осталось жить четыре с половиной месяца, и что, покончив с Амином, «советские» не забудут об их предательстве. После ввода советских войск в Афганистан все трое будут арестованы режимом Кармаля и вместе с другими преданными Амину халькистами окажутся в тюрьме.
Амин оставил троих халькистов в покое. Но принялся за других.
(Морозов А. Кабульский резидент. Два «заговора» ЦРУ. // Новое время. 1991. № 40)
Советских советников в Афганистане водили за нос, и это всех устраивало.
В начале сентября 1979 года по Кабулу поползли слухи о новом «заговоре» американского империализма. Выступив с речью на митинге в Кабульском университете, Амин заявил, что во главе поддерживаемого ЦРУ контрреволюционного заговора стоят вполне определенные лица, представляющие, по его словам, «угол» в ЦК НДПА. Речь шла о членах ЦК, которые во время заседаний сидели на углу стола рядом с Тараки. Это были министр обороны Мухаммед Аслам Ватанджар, министр связи Саид Мухаммед Гулябзой, министр внутренних дел Шерджан Моздуръяр и начальник органов госбезопасности Асадулла Сарвари. Все четверо — халькисты, искренне преданные лично Тараки. Они тоже позволили себе довольно открыто критиковать Амина, жаловались на него Тараки и даже требовали ограничения его полномочий.
Амин был прекрасно об этом осведомлен. Обо всех посещавших Тараки лицах и о содержании их бесед Амину докладывал его преданный слуга майор Дауд Тарун, начальник секретариата «великого вождя». Нельзя также исключать, что для прослушивания разговоров, которые велись в кабинетах у Тараки, Амин использовал советскую специальную технику.
Все члены так называемого угла были хорошо известны резидентуре внешней разведки КГБ, и только с положительной стороны. Однако его попытки доказать послу и советникам, что новый «заговор» — очередная выдумка Амина, были безуспешными Почему? Все по той же причине — из-за беспринципности и нежелания портить отношения с Амином; Приведу характерный пример.
Партийный советник Виктор Смирнов, безвременно ушедший из жизни вскоре после возвращения из Афганистана, рассказывал мне, как он вместе с руководителем группы партийных советников из ЦК КПСС Семеном Веселовым присутствовал на мероприятии, посвященном Дню независимости Афганистана. С речью выступал Амин. Слушая синхронный перевод, Веселов говорил Смирнову, что Амин несет несусветную чушь. Когда же после выступления Амин подошел к Веселову и спросил, понравилась ли его речь, Веселов сказал буквально следующие слова: «Товарищ Амин, вы выступили с прекрасной речью! Теперь я вижу, что марксизм-ленинизм в Афганистане находится в надежных руках». Смирнов был поражен. Веселов объяснил: «Зачем портить отношения с Амином? Мне еще хочется здесь поработать».
Такой «принципиальный», «партийный» подход к словам и делам Амина был характерен для большинства присланных из Москвы советников. Информации посланцев ЦК КПСС верили больше, чем информации разведки, которая до самых «верхов» не доводилась. В Москве на Старой и на Смоленской площадях верили Амину. Дело дошло до того, что из Москвы пришел приказ прекратить все контакты с оставшимися на свободе парчамистами и с лицами, просто известными своими симпатиями к «Парчам» и Кармалю. Даже разведке были запрещены такие контакты. Запрет исходил от тогдашнего начальника разведки, ставшего затем председателем КГБ, Владимира Крючкова.
Кстати, о Крючкове. В конце 1980 года, уже после ввода войск, он совершил «инспекционную» поездку в Кабул. К тому времени я уже находился в Москве и «вел» кабульскую резидентуру, читал и анализировал всю поступающую от нее информацию, большая часть которой почему-то начальнику разведки не докладывалась и оседала «для накопления и анализа» в информационной службе первого главного управления — разведке КГБ. Получалось, что разведка в Кабуле работала вхолостую. А это были данные о том, что армия ДРА разваливается, идет массовое дезертирство, снижается боевой дух, что правительство Бабрака Кармаля, в котором большинство составляли члены и сторонники бывшей фракции «Парчам», не принимает должных мер для укрепления единства партии, от которого во многом зависит судьба революции, сводит счеты с халькистами, оппозиция же не только не собирается прекращать борьбу, но и наращивает силы, готовится к жестокой и длительной вооруженной борьбе.
Казалось бы, побывав в Кабуле, Крючков должен был убедиться в том, что даже стотысячная советская армия не в состоянии усмирить 90 процентов афганского населения, для которого прокоммунистический режим НДПА неприемлем. Но. похоже, реальная информация начальника разведки интересовала меньше всего. Гораздо больше авторитетом для Крючкова был новый посол Фикрят Ахмеджанович Табеев, который представлял дело так, будто благодаря его деятельности закрепляются успехи апрельской революции, а ее противники терпят поражение за поражением…
После возвращения Крючкова в Москву мне поручили написать по его тезисам своего рода директиву разведке. Главный тезис руководителя советской разведки меня поразил: «Весна и лето 1981 года станут решающими в окончательном и полном разгроме сил контрреволюции». Когда я предложил заместителю начальника нашего отдела, который сопровождал Крючкова в Кабул, заменить этот тезис, тот, виновато улыбаясь (он делал генеральскую карьеру), сказал: «Раз Владимир Александрович сделал такой вывод, то так и надо писать».
Весной 1979 года в Кабул было спущено указание о том, чтобы вся информация о положении в Афганистане, собираемая представителями разных ведомств, анализировалась на месте и направлялась в Политбюро ЦК КПСС в обобщенном виде за подписями четырех лиц: посла, главного военного советника, представителя КГБ и резидента ГРУ. Это казалось разумным решением, дабы избежать разночтений. Но это же привело к тому, что в Москву стала поступать совершенно куцая информация. Из Москвы просили больше «позитива», так как «негатив» портит настроение членам политбюро. И этот «позитив» исправно поступал, составляя львиную долю (95 процентов) в сообщениях. Когда же возня Амина вокруг четверки «заговорщиков» вызвала серьезное беспокойство в Москве и оттуда поступило указание «разобраться», то выполнить его так, как следовало, практически никто не мог. Не справились с задачей даже опытные генералы КГБ Борис Иванов и Юрий Нешумов, генерал МВД СССР Николай Веселов. Никто не знал, какой ответ хотели услышать в Москве, а потому не решились его давать.
Что же касается советских партийных и военных советников, как это было нам достоверно известно, людям Амина было предписано вводить их в заблуждение, льстить им, клясться в искренней дружбе, задабривать угощениями и подарками. А получив дорогие подарки, за обильными обедами, когда столы ломились от ароматных жареных барашков, а водка лилась рекой, разве можно было задавать острые вопросы, подвергать сомнению линию Амина?
(Морозов А. Кабульский резидент. Два «заговора» ЦРУ. // Новое время, 1991. № 40)
Теперь, спустя годы, известно, что:
— решение ввести в Афганистан войска приняли в «узком кругу» четверо: Генеральный секретарь Брежнев, председатель КГБ Андропов, министр иностранных дел Громыко, министр обороны Устинов;
— принималось это решение за спиной народа и партии, не все высшие руководители страны знали о нем;
— события в Афганистане стали апогеем брежневской доктрины, предполагавшей военизацию советской внешней политики в условиях паритета и содержавшей явно ошибочный взгляд на страны «третьего мира» как на потенциально социалистические.
«…Мы противопоставили себя мировому сообществу, нарушили нормы поведения, пошли против общечеловеческих интересов… Поучительно то, что в этом случае были допущены нарушения нашего собственного законодательства, внутрипартийных и гражданских норм этики», — говорил Э. А. Шеварднадзе 23 октября 1989 года на заседании Верховного Совета СССР.
Теперь мы все это знаем, усвоили. Ну а тогда, в семьдесят девятом?
Судя по всему, даже в «узком кругу», то есть в «большой четверке» (во всяком случае, вначале), не было единства мнений по афганскому вопросу. Более умеренную позицию занимали Брежнев и Громыко, двое других придерживались жесткого курса, причем самым решительным образом был, как утверждают, настроен Андропов, и именно он активно склонялся к военному решению, именно его аргументы в пользу военной акции звучали чаще всего, его голос был самым твердым. Устинов же во всем соглашался с ним.
Об этом говорят люди, которым по роду службы полагалось знать все.
Профессиональный дипломат Андрей Александров-Агентов с 1961 года был помощником Л. И. Брежнева по вопросам международной политики. Андропов после кончины Леонида Ильича, сменив, как водится, «команду» референтов и помощников, сделал исключение только для Александрова-Аген-това. Как ни удивительно, и следующий лидер — К. У. Черненко, окружив себя «своими», международные вопросы оставил за Андреем Михайловичем. И даже с приходом М. С. Горбачева, когда аппарат был. подвергнут значительной перетряске, в судьбе старого политика не изменилось ровным счетом ничего — пока он сам не попросился на отдых.
Если Андрей Михайлович когда-нибудь соберется обнародовать свои воспоминания, то, разумеется, страницы о войне в Афганистане найдут там достойное место. Думается, там он рассказал далеко не все из того, что знает.
— Во-первых, — подчеркнул он, — вся ситуация с Афганистаном, с самого начала событий, возникла для нас внезапно, как снег на голову. Я помню, Леонид Ильич в беседе с кем-то из иностранных гостей сетовал на то, что он и другие руководители страны узнали об Апрельской революции из сообщений корреспондентов. Мы никак не влияли на то, что там готовилось и произошло. До этого отношения с королевским, а затем даудовским Афганистаном были отличными. Хорошо помню поездку Брежнева туда в 1962 году — в ранге Председателя Президиума Верховного Совета СССР. Король Мухаммед Захир-шах весьма радушно принимал советского гостя. Бескровный переворот 1974 года, в результате которого М. Дауд сверг своего дядю, ликвидировал монархию и сам возглавил Афганистан, был для нас вполне неожиданным. Но Дауд до этого занимал пост премьер-министра, мы хорошо знали его, и на отношениях между государствами тот переворот практически не отразился. Потом произошла революция — на мой взгляд, типичный военный переворот. Его осуществила сравнительно небольшая группа левацки настроенных офицеров. Взяв власть, они выдвинули лозунги социалистического развития и первым делом обратились к Советскому Союзу с изъявлениями горячей дружбы.
Когда первым лицом стал Амин, события обрели драматическую окраску. Наши товарищи, насколько я знаю, с тревогой наблюдали за тем, что происходит. Кровавые расправы, попытки уничтожить все, связанное с прежним социальным строем, одним махом перескочить в социализм… С осложнением внутренней ситуации Амин впал в панику. Он бомбардировал нас проблемами о вводе войск, и эти просьбы к концу 79-го приняли буквально истерический характер. Обоснования его просьб были надуманными, не убеждали. И надо сказать, члены Политбюро отрицательно отнеслись к этому варианту, не высказывая ни малейшего желания предпринимать что-то подобное. И несостоятельны прозвучавшие позже с Запада обвинения Советского Союза в том, что СССР якобы стремился через Афганистан выйти к теплым морям, или насчет политических амбиций советского руководства в связи с афганским вопросом. И хотя Амин нажимал: «Судьба революции на волоске, вы обязаны помочь…», — до последнего момента реакция Брежнева на эти просьбы оставалась отрицательной. Он исходил из своего понимания обстановки, да и по натуре не был сторонником крутых мер. Насколько я знаю, и Громыко не настаивал на вооруженном вмешательстве…
— Инициатива исходила от Андропова?
— По-моему, так. А когда пошла все же речь о посылке в Афганистан войск, никто из наших руководителей, я на сто процентов убежден, не мыслил длительной военной кампании. Расчет — наивный, как теперь выясняется, — был таким: введем войска, и сам этот факт заставит присмиреть противников нового режима.
Тем более все сопровождалось политической акцией — заменой Амина Кармалем, который с самого начала пришел к власти с умеренными лозунгами. Но это все впереди. А пока Амин продолжал настаивать на военной помощи режиму. В это время Бабрак Кармаль писал из Чехословакии, что Амин пытается его ликвидировать и «Парчам» осуждает развязанный Амином террор.
В одно прекрасное утро звоню Андропову: «Юрий Владимирович, как будем реагировать на последние просьбы афганского руководства? Что ответим Амину?» А он мне: «Какому Амину? Там Кармаль со вчерашней ночи, в Кабуле наши войска…» Мне стало неловко — выгляжу чудаком, ничего не знаю. «Ладно, — говорю, — спасибо, понял вас».
Надежда, что наша армия просто встанет гарнизонами, не оправдалась, в Афганистане она втянулась в военные действия. Это весьма огорчало наше высшее руководство. Брежнев ворчал на военных: «Не смогли все сделать, как положено». Он досадовал: «Вот, черт побери, влипли в историю…»
Впрочем, он как раз в эти годы практически выбыл из строя. Восьмидесятый, восемьдесят первый, тем более восемьдесят второй… На эти годы пришелся пик его болезни. Рабочий день Генерального секретаря продолжался не более трех-четырех часов. Но он, безусловно, доверял и Громыко, и Устинову, и Андропову. Они вошли в специальную комиссию по Афганистану при Политбюро. Собиралась комиссия, если мне память не изменяет, дважды в неделю, она принимала оперативные решения, а принципиальные вопросы выносила на Политбюро. Практически рекомендации этой комиссии ложились в основу всех принимаемых решений.
20 сентября 1989 года «Литературная газета» опубликовала беседу своего обозревателя Игоря Беляева с членом-корреспондентом АН СССР Анатолием Громыко (сын бывшего министра иностранных дел). В этой публикации содержится утверждение, что Л. И. Брежнев воспринял расправу над Тараки как личное оскорбление. «Своему ближайшему окружению он говорил, что ему нанесена пощечина, за которую он должен ответить». Бывший министр рассказывал, по свидетельству его сына, что «Брежнев был просто потрясен убийством Тараки, который незадолго до этого был его гостем, и считал, что группировка Амина может пойти на сговор с США». Помимо этого, Андрей Андреевич Громыко утверждал: «В 1979 году ни в Политбюро, ни в ЦК КПСС, ни в руководстве союзных республик не было ни одного человека, который возразил бы против удовлетворения просьбы афганской стороны… о военной помощи… Во всяком случае, мне такие мнения были тогда не известны. Сейчас иногда говорят, что такие решения принимались за закрытыми дверями несколькими высокими руководителями страны. Да, так оно на самом деле и было. Это были члены Политбюро. Но затем эти решения Политбюро были единогласно одобрены Пленумом ЦК КПСС… Мое предложение вынести это решение для одобрения Верховным Советом СССР принято Брежневым не было…»
Б. Н. Пономарев: Да, Громыко впоследствии признавал, что решение о вводе войск было принято кулуарно. Вы спрашиваете, как же обошли при этом меня, руководившего международной деятельностью ЦК? Ну по части международных вопросов там был министр иностранных дел, которому Брежнев доверял всецело. Со мной никто по этому поводу не советовался. О принятом решении мне никто не сообщил — ни официально, ни полуофициально. Я вам скажу: там Андропов играл большую роль. Его люди нашли в Чехословакии Бабрака Кармаля, подготовили его на роль нового лидера. Брежнев очень доверял Андропову. А я узнал обо всем постфактум. Я не занимался оперативными делами, больше — крупными вопросами теории.
И еще. Наше руководство — это я вам говорю со всей ответственностью — было всерьез обеспокоено возможностью появления на юге еще одного недружественного нам режима. Боялись новых ракет, нацеленных на нас. Ввели войска для предотвращения агрессии. Я вас уверяю: это не пропагандистский штамп, а отражение реальных настроений руководства. И ведь были уверены: войска встанут гарнизонами, в боевых действиях участвовать не будут…
Судя по всему, мы теперь знаем: окончательное решение ввести в Афганистан войска кремлевская четверка приняла вечером 12 декабря. При этом не подписывали каких-либо документов, не было ни Указа Президиума Верховного Совета ССР, ни других официальных правительственных распоряжений, определявших цели и задачи военных действий. Все указания политического руководства Д. Ф. Устинов доводил до своих коллег устно.
Не обнаружено таких документов и в министерстве обороны. Когда занимавшийся их розыском генерал-лейтенант В. А. Богданов доложил об этом министру обороны Д. Г. Язову, тот не поверил. Но факт: даже в «досье» Совета обороны ничего не найдено… Кроме просьбы Устинова решить вопрос об оплате ратного труда ограниченного контингента советских войск (ОКСВ), вступившего в Афганистан.
(Гай Д., Снегирев В. Вторжение. // Знамя. 1991. Апрель)
19 декабря 1981 года в Кремле торжественно отпраздновали 75-летие Леонида Ильича Брежнева — юбилей, которому суждено было стать последним в его жизни. Трудно сказать, насколько доходило до сознания кремлевского вождя то, что происходило вокруг него: больной и немощный после нескольких ударов и инфарктов, с неуправляемыми движениями, со спотыкающейся походкой, со стянутыми, неподвижными мускулами лица, с запинающейся и невнятной речью, с тяжелым, прерывистым дыханием, он производил тягостное впечатление. Дни рождения были последней отрадой этого впавшего в детство старика. В предыдущем году даже пришлось, дабы не омрачать день рождения, на несколько дней отложить сообщение о смерти премьера Косыгина: он умер как раз накануне назначенного торжества. Брежнев стал сентиментален и плакал при упоминании своего имени, при вручении подарков и орденов. Последних на этот раз было особенно много: помимо советских, он получил высшие ордена стран так называемого социалистического содружества, которые привезли их руководители. Вместе с ними и президент Афганистана Бабрак Кармаль прицепил к лацкану брежневского пиджака афганский орден Свободы. Кремлевский старец обнял благодарного сатрапа, трижды расцеловал его и в очередной раз прослезился.
Заметил ли при этом Брежнев, что среди полученных в ходе празднества орденов не хватало польского, а среди гостей отсутствовал диктатор Польши Войцех Ярузельский, совершивший неделю назад военный переворот? Генералу было сейчас, конечно, не до юбилеев: хватало дел у себя дома. Но тем не менее он совершал серьезное нарушение византийского церемониала Кремля: сам не приехал, так хоть бы орден прислал… В иные времена Кремль не замедлил бы отреагировать. На сей раз смолчал. Но вовсе не потому, что признавал более либеральные, по сравнению со сталинскими, порядки. Заниматься Ярузельским стало сейчас недосуг. За фасадом славословий и поздравлений увешанному орденами и регалиями, впавшему в детство старику борьба за власть вступила в решающую силу. По сути, здесь, в Москве, положение складывалось ничуть не менее, если даже не более, напряженно, чем в Польше, и хотя сюжет русской пьесы, в отличие от польской, разворачивался не на улицах, а в кабинетах, кремлевский юбилей еще больше стимулировал ее действие.
Что касается Брежнева, то по состоянию здоровья он в этой борьбе почти никак не участвовал. Скорее всего, он даже не заметил отсутствия Войцеха Ярузельского на своем юбилее. Напротив, окажись рядом гордый польский генерал с негнущейся спиной и в темных непроницаемых очках, это выглядело бы диссонансом на кремлевском празднестве и стало бы, вероятно, ложкой дегтя в той бочке меда, которую советский вождь вкушал последний раз в жизни. Ведь именно с этого юбилея и начались злоключения, которые неотступно сопровождали Брежнева уже до самого конца. Ибо как ни удобен был медленно умирающий вождь в качестве ширмы для сложных маневров шефа тайной полиции, Андропов стал под конец проявлять нетерпение и резко изменил тактику: продолжая борьбу с официальными наследниками Брежнева, начал борьбу с ним самим. Когда Брежнев, наконец, умер, в Москве шутили, что Андропов не поменял ему вовремя батарейки. Одно несомненно: могилу предшественнику он начал рыть еще при его жизни, причем первый взмах лопаты сделал как раз в день рождения Брежнева.
Спустя ровно месяц, 19 января 1982 года, первый заместитель Юрия Андропова по Комитету государственной безопасности, муж сестры брежневской жены генерал Семен Кузьмич Цвигун найден у себя в кабинете с простреленной головой. А еще через шесть дней от сердечного приступа неожиданно умирает главный партийный идеолог и распределитель высших должностей в стране Михаил Суслов, который стоял за спиной антихрущевского переворота 1964 года и из рук которого Брежнев получил власть. Менее всего мог рассчитывать на такой же подарок от «серого кардинала» Андропов: идеологический ортодокс предпочитал держать бонапартов на расстоянии от власти, а тем более из тайной полиции. Перед тем как тело Суслова опустили в могилу у Кремлевской стены, неподалеку от могилы Сталина, при котором началась карьера этого самого высокого и тощего в Политбюро человека, Брежнев, поддерживаемый двумя помощниками, тяжело дыша и не очень внятно произнес, прощальное слово над открытым гробом своего покровителя: «Прощаясь с нашим товарищем, я хочу сказать ему: «спи спокойно, дорогой друг, ты прожил великую и славную жизнь». Увы, пожеланию не суждено исполниться: сразу же вслед за смертью Суслова проведена грандиозная чистка партийного и государственного аппарата, из которых удалены 4 тысячи его ставленников.
А в самый день похорон, 29 января, когда кремлевские геронтократы находились на Красной площади, арестован Борис Бурятовский, певец Большого театра, под именем Борис Цыган известный всей Москве купеческими аксессуарами своей жизни — от соболиной шубы и бриллиантового кулона в галстуке до зеленого «Мерседеса». При обыске в его квартире найден тайник с бриллиантами, которые, как он показал, принадлежали не ему, а его любовнице Галине Чурбановой. На нее же сослался и арестованный вслед за Борисом Цыганом директор Гос-цирка Анатолий Колеватов, в чьей квартире обнаружены 200 тысяч долларов в твердой валюте и более чем на один миллион бриллиантов и других драгоценностей. Действительно, оба — близкие приятели Галины Чурбановой еще со времен ее первого супружества с цирковым тренером. Теперь она была замужем за первым заместителем министра внутренних дел СССР генерал-лейтенантом Юрием Чурбановым. Но главное в том, что 53-летняя Галина — дочь Леонида Ильича Брежнева, а ее страсть к антикварным драгоценностям также известна всей Москве.
Надо отдать должное чутью Брежнева: он учитывал возможность государственного переворота и, видя основную опасность в двух параллельных органах, которые располагают собственными войсками, — внутренних дел и госбезопасности, создал сложную систему защиты от обоих ведомств, которые призваны охранять его власть, но были в силах и посягнуть на нее. Само разделение полиции на явную (МВД) и тайную (КГБ) и соответственное распределение власти взаимно ослабляли обе организации. Стараясь усилить их параллелизм и уравнивая обоих министров, Брежнев обострял трения между ними как личные, так и ведомственные. К примеру, он присвоил звание генерала армии Ще-локову и Андропову одновременно: Указы Президиума Верховного Совета СССР были помещены на одной полосе центральных газет. Мало того, он поселил обоих министров рядом в доме на Кутузовском проспекте, дав одному квартиру над собой, а другому под собой: это позволяло постоянно держать их в поле зрения.
(Соловьев В., Клепикова Е. Заговорщики в Кремле. — М., 1991)
Небольшой группой уходим в город, словно ныряем во взбаламученное море. Колонны БТРов и танков, рассекающих потоки машин. Митинги на Манежной, у Дома Советов. Гарь моторов. Исковерканный гусеницами асфальт. Плакаты. Аплодисменты и свист. Мегафонные голоса. Все это — Москва 19 августа 1991 года.
На Тверской офицеры уговаривают двух женщин с плакатами оставить машину. Бесполезно. Столкнуть, стащить силой? «Не срамись, капитан!» — кричат с тротуара. БТР трогается, неся на сНоей броне развернутые плакаты.
У солдат и офицеров виноватые, трагические глаза. О чем думает этот парень в шлеме, глядя из танкового люка на город, который ему приходится завоевывать? А этот майор, опустивший взор? Отдых после ратного труда?
Ну как двигаться дальше, как выполнять приказ, не по живым же людям… А они уже лезут на броню, затыкают газетами смотровые щели, кричат, требуют, корят.
Танк вздрагивает, чуть сдвигается его нагретая, жарко дышащая махина. Вздох толпы, крик, люди отпускают машину, отступают перед ней на шаг и снова вцепляются руками в металл. Надо видеть эти внезапно побледневшие лица, стиснутые губы. Лютую решимость в глазах. На Новоарбатском мосту танки стоят. А у Библиотеки Ленина две машины пошли на толпу на скорости. Рассыпался народ, криками, проклятиями провожая их.
Город-то каков в летнем своем облике! Изгиб Москвы-реки. Сталинский высотный «торт» вдали. Широко распахнутая громада Дома Советов с его алтарными лестницами. Но бешеная сшибка страстей… На броне люди с поднятыми руками. Два растопыренных пальца — знак виктории, победы. Победа ли? И чья победа?
На Манежной у микрофона ораторы Российского народного фронта. «Фашизм не пройдет!», «КПСС — под суд!» Балконы гостиницы «Москва» забиты людьми. С одного из них машет рукой Жириновский. Одни, аплодируют ему, другие свистят. Третьи скандируют: «Долой!», «Козел!»
На Кутузовском останавливают рейсовый «Икарус». Водителю суют обращение «К гражданам России». Растерянно читает, потом открывает двери, выпускает пассажиров и подруливает к обочине. А на Калининском уже толкают троллейбус — зародыш баррикады. Движение перекрыто. Группа парней, сцепившись руками, идет по мостовой к Дому Советов, за ними густеет толпа, вырастает колонна. «Ох, накален народ», — вздыхает кто-то над ухом.
— Все равно не проедешь. Все равно…
Как заклинание, он повторял эти слова, уперевшись жилистыми руками в передок урчавшего танка. На вид ему было лет сорок пять, только, видно, рано начал лысеть — редкие волосы на большой голове слиплись от дождя, прядями падая на глаза. Но руки были заняты танком, и он с ненавистью глядел на железную громадину, не откидывая упавших волос. На руке у него висела обычная авоська с талонным «Дымком» и буханкой черного. Одет он был в какую-то кофту сизого цвета незатейливой домашней вязки, старые, заношенные брюки и сандалеты на босу ногу.
С белым от страха и напряжения лицом, он словно прирос к танку, не слушая уговоры милиционера, сопровождавшего колонну, и подполковника-комбата. Наконец он повернул к ним голову и, смерив глазами, хрипло выдохнул:
— А ты… отойди, фуфло… Все равно не проедешь.
Танк затрещал, выпустил целую дымовую завесу и дернулся вперед, отбросив мужика сильнейшим толчком. Толпа ахнула, но он, казалось, побелев еще сильнее, снова кинулся к осевшему на тормозе танку и снова уперся в броню.
— Все равно!.. Все равно не проедешь!.. — гаркнул он не кому-нибудь, а именно танку, как некоему живому врагу.
— Отойдите, — тихо и убедительно сказал ему незаметный гражданин в рубашке апаш и, взяв за локоть, потянул в сторону.
— А ты кто такой?! — риторически вопрошал гражданина один из толпы.
— Я из КГБ, — с какой-то напевной нежностью ответил субъект.
— Ну и хромай отсюда! — с ненавистью ответил ему стройный хор голосов.
Все это происходило 19 августа около полудня на спуске к Краснопресненской набережной у подножия лестницы Верховного Совета России.
Вообще это был странный день. Странный своей внутренней раздвоенностью, словно двоевластие, в одночасье сложившееся в городе, получило реальное, видимое воплощение. С одной стороны — толпы людей, окруживших «Белый дом» (как окрестили резиденцию российского парламента), строивших здесь баррикады, буквально голыми руками останавливавших военную технику. С другой — внешний покой на улицах, очередь за арбузами на Самотеке, водочный «хвост» в переулке. Как будто случившееся разделило людей не только на два лагеря, но и на два биологических вида — зрячих и слепых. И слепые, не ведая, что творится вокруг, продолжают жить прежней покойной жизнью, а зрячие, бросив все дела, отбросив себя прежних, идут на отринутое прошлое.
Прошлое это предстало перед глазами десятков журналистов, допущенных на пресс-конференцию так называемого политического руководства страны, укрывшегося за аббревиатурой ГКЧП. Восемь человек, составившие этот неудобозвучный термин советского новояза, сначала продемонстрировали свои аргументы на улицах Москвы. Аргументы, что и говорить, весомые, учитывая вес даже одного танка… В пять часов пополудни они посчитали необходимым подкрепить их изустными объяснениями. Увы, кулак так и остался их единственным убедительным аргументом: явленная на встрече с журналистами беззастенчивая демагогия была настолько неприкрытой, что в зале то и дело звучал смех.
ПРЕЗИДЕНТА РОССИЙСКОЙ СОВЕТСКОЙ ФЕДЕРАТИВНОЙ СОЦИАЛИСТИЧЕСКОЙ РЕСПУБЛИКИ
В связи с действиями группы лиц, объявивших себя Государственным комитетом по чрезвычайному положению, постановляю:
1. Считать объявление комитета антиконституционным и квалифицировать действия его организаторов как государственный переворот, являющийся не чем иным, как государственным преступлением.
2; Все решения, принимаемые от имени так называемого комитета по чрезвычайному положению, считать незаконными и не имеющими силы на территории РСФСР. На территории Российской Федерации действует законно избранная власть в лице Президента, Верховного Совета и Председателя Совета Министров, всех государственных и местных органов власти и управления РСФСР.
3. Действия должностных лиц, исполняющих решения указанного комитета, подпадают под действия Уголовного кодекса РСФСР и подлежат преследованию по закону.
Настоящий Указ вводится в действие с момента его подписания.
Президент РСФСР Б. ЕЛЬЦИН
Москва, Кремль
19 августа 1991 года
ПРЕЗИДЕНТА РОССИЙСКОЙ СОВЕТСКОЙ ФЕДЕРАТИВНОЙ СОЦИАЛИСТИЧЕСКОЙ РЕСПУБЛИКИ
Совершив государственный переворот и отстранив насильственным путем от должности Президента СССР — Верховного Главнокомандующего Вооруженных Сил СССР,
Вице-президент СССР — Янаев Г. И.
Премьер-министр СССР — Павлов В. С. Председатель КГБ СССР — Крючков В. А. Министр внутренних дел СССР — Пуго Б. К. Министр обороны СССР — Язев Д. Т.
Председатель крестьянского союза — Стародубцев В. А.
Первый заместитель председателя Государственного комитета по обороне — Бакланов О. Д.
Президент ассоциации промышленности, строительства и связи — Тизяков А. И.
и их сообщники совершили тягчайшие государственные преступления, нарушив статью 62 Конституции СССР, статьи 64, 69, 70, 70-1, 72 Уголовного кодекса РСФСР и соответствующие статьи Основ уголовного законодательства Союза ССР и союзных республик.
Изменив народу, Отчизне и Конституции, они поставили себя вне Закона.
На основании вышеизложенного постановляю:
Сотрудникам органов прокуратуры, государственной безопасности, внутренних дел СССР и РСФСР, военнослужащим, осознающим ответственность за судьбы народа и государства, не желающим наступления диктатуры, гражданской войны, кровопролития, дается право действовать на основании Конституции и законов СССР и РСФСР. Как Президент России от имени избравшего меня народа гарантирую вам правовую защиту и моральную поддержку.
Судьба России и Союза в ваших руках.
Президент РСФСР Б. ЕЛЬЦИН Москва, Кремль
19 августа 1991 года
(Огонек. 1991. № 35)
Главными объектами нападения в Литве в ночь на 13 января 1991, как известно, стали телебашня и телерадиокомитет. До сих пор в памяти кадры, которые бесстрастно передавала в эфир станционная телекамера: военные врываются в коридор, дергают ручки закрытых дверей и, увидев огонек работающей камеры, опрокидывают ее. Около двух тысяч литовских журналистов на следующий же день лишились своих рабочих мест.
А что было потом?
Семь месяцев спустя в телецентре, ставшем, по сути, большим караульным помещением, новая «журналистская» команда каждый вечер с 18 до 23 часов вела под охраной автоматов и БТРов. свои теле- и радиопередачи. В последний раз вышла в эфир 20 августа. Были зачитаны документы ГКЧП. К телезрителям обратился секретарь ЦК КПЛ генерал-майор А. Науджюнас. Через три дня объекты литовского телевидения были возвращены законным хозяевам.
Зачем штурмовали телецентр?
На этот вопрос до сих пор трудно подыскать однозначный и логически осмысленный ответ. «Чтобы прекратить льющиеся с экрана потоки лжи и дезинформации», — такое расхожее объяснение бытовало в идеологическом клише ЦК КПЛ. Нр была ли эта цель достигнута? Телевидение независимой Литвы в Каунасе заработало почти сразу же после 13 января. И хотя на другом канале, сумело охватить вещанием почти всю Литву. Программу так называемого каспервидения принимало лишь около ^/5 литовской аудитории.
На телевидении и радио Литвы рассуждают так: лидеры ЦК КПЛ верили, что стоит им лишь заявить с телеэкрана о восстановлении Советской власти в Литве, как это вызовет небывалый энтузиазм сограждан в республике. Надеялись на «всенародную поддержку масс». Поэтому другие телерадиоцентры и ретрансляторы, расположенные в Литве, оставили в покое.
Может быть, эта версия психологически и убедительна. Однако, скорее всего, в январе тех, кто захватывал телецентр, остановила вероятность новых жертв, начни они занимать другие объекты ТВ.
Разумеется, в Литве, где власть, вопреки задуманному, так и не удалось свергнуть, узаконить новообразованное телевидение и радио было невозможно. И тогда взоры ЦК КПЛ обратились к Москве. Спустя несколько дней после трагедии у телебашни в Вильнюсе высаживается десант технических работников Центрального телевидения.
К примеру, Александр Елехин, заместитель директора ТТЦ по радиовещанию, приехал в Вильнюс из Москвы через 12 часов после штурма телебашни и телецентра. Столь срочная командировка не была для него неожиданной. Годом раньше в составе такой же группы «пожарного реагирования» он летал в Баку после того, как там был взорван телецентр. В Вильнюсе под началом Елехина находились семь технических работников. В течение двух суток они наладили оборудование телевидения. Елехин говорит: «Если бы основная часть оборудования телецентра не была бы исправлена, вряд ли нам удалось бы управиться в два дня».
По его словам, пострадали в основном редакционные помещения. Несколько раз прорывало водоснабжение.
А вот Радиодом, действительно, пострадал значительно. Почти неделю после 13-го он вообще не охранялся. Если на ТВ репортажные журналистские телекомплекты были вывезены сотрудниками телецентра в Каунас, то в Радиодоме, оставшемся без присмотра, вполне могло пропасть любое оборудование.
Владимир Солодов, начальник АСК-3 технического центра ЦТ, ездил в Вильнюс позже. Его рассказ немногим отличается от рассказа Елехина. Добавим: бригады сменялись каждые две недели, платили по 25 рублей в день.
Леонид Кравченко, тогдашний руководитель Всесоюзной телерадиокомпании, вспоминая сейчас события января, говорит в сердцах: «Конечно, это был чистейший идиотизм! Но наша роль сводилась к восстановлению функционирования телецентра, что мы и делали. К слову, часть оборудования была закуплена на деньги, отпущенные в свое время Госте-лерадио СССР. В Вильнюсе были только технические работники. Ни одного журналиста я в Литву не посылал. Делал это умышленно, не желая ввязывать творческий состав в авантюру…»
Действительно, московские журналисты на Литовском ТВР не работали. Правда, заместитель Литовского ТВР Н. Малюкявичюс вспоминает, что в Вильнюсе находился в те дни заместитель председателя Гостелерадио СССР Михаил Сухов. Но он и в Москве по роду своих обязанностей занимался техническими службами ЦТ.
Тем временем истинные хозяева развернули широкую кампанию протеста. Телевидение независимой Литвы обратилось в различные международные организации, в том числе и в ОИРТ. Представители ОИРТ приезжали в Литву, но в здание их не пустили. 5 февраля на имя Б. Пуго было отправлено письмо с требованием вывести из телебашни и телецентра войска МВД, которые к тому времени уже несли караульную службу. 8 февраля аналогичная телеграмма была направлена В. Павлову. 27 февраля — депутатам Верховного Совета СССР: «Наш коллектив надеется, что вы, уважаемые депутаты, поможете решить, наконец, положительно этот вопрос и нам будет возвращено не только здание, но и возмещен ущерб, наказаны виновные».
Во всех случаях ответов не было.
Впрочем, один все же последовал. Накануне майских праздников первый заместитель председателя Всесоюзной телерадиокомпании Валентин Лазуткин прислал телеграмму, в которой было сказано, что «наша компания не имела и не имеет претензий на собственность телевидения и радйо Литвы», что «мы не давали никаких оснований для упомянутых вами сообщений в литовской печати о планах по превращению Литовского радио и телевидения в филиал Всесоюзной компании».
Но «планы» и «основания», как выясняется, все-таки были. Ранее Всесоюзная телерадиокомпания узаконила студию «Советская Литва», о чем, кстати, не преминули с гордостью сообщить телезрителям комментаторы захваченного телевидения. Более того, начальник Управления технических служб союзного радио и телевидения Валентин Хлебников в одном из писем на независимое Литовское телевидение подтвердил новость о том, что Литовская ассоциация радио и телевидения (ЛАРТ — такую аббревиатуру получило новое телевидение) зарегистрирована 28 мая в Министерстве финансов СССР за номером 39.
Вправе ли было Министерство финансов СССР регистрировать ассоциацию? К сожалению, прояснить ситуацию в самом министерстве не удалось. Отчасти ответил В. Хлебников, когда мы пытались выяснить детали планирования договора с ЛАРТ на аренду технических средств телевидения и радиовещания.
— Минфин, видимо, может зарегистрировать ассоциацию как хозяйственную единицу. Но как средство массовой информации… — здесь Валентин Иванович замялся и добавил: — Эти функции, по-моему, должна выполнять другая организация…
Теперь мы можем лишь предполагать, что Минфин испытал жесткое давление со стороны ЦК КПСС, Совета Министров СССР. Иначе он не пошел бы на шаг, очень далекий от законного. _
Вопрос, который многих интересует: а из каких, собственно, источников финансировалась новая организация? С москвичами понятно. С ними рассчитывались Всесоюзная телерадиокомпания, Телевизионный технический центр в Останкине. А вот ведущие и комментаторы ЛАРТ, по крайней мере многие, получали зарплату в ЦК КПЛ. Как выяснила газета «Республика», оплата шла через каналы Издательства ЦК КПЛ, которое было захвачено ещё 11 января, — иными словами, из партийной кассы.
Проверить эти детали теперь практически невозможно. Когда республиканская комиссия в августе сразу после путча вошла в здание Телерадиокомитета, оборудование по уничтожению бумаг и документов было еще «теплым». Несколько мешков с архивами было вывезено из ЦК КПЛ во время авральной эвакуации партработников.
По предварительным подсчетам, сумма нанесенного ущерба составила 15 миллионов рублей. Сложилась она большей частью из элементарного воровства.
Тот, кто внимательно следил за январскими событиями в Вильнюсе, должен вспомнить, какой переполох вызвали мешки, которые военные выносили из телебашни. Некоторые газеты строили предположение: уж не трупы ли это защитников башни? На самом деле все оказалось куда прозаичнее.
Поступило свидетельство офицера караула.
«…Когда я впервые заступил в караул, на телебашню, то поразился, в какую казарму превратили солидное здание. Офицеры не скрывали, как они выносили по ночам телевизоры, мебель — по частям. Даже не стыдились этого. Основной костяк нашей новой части, дислоцировавшейся в Снечкусе, составляли офицеры, проходившие службу в дивизии МВД СССР, той самой, подразделения которой участвовали в штурме телебашни.
Сейчас принято решение о передислокации части или ее расформировании. И тут некоторые офицеры зашевелились: что делать с украденными телевизорами, мебелью, прочим добром? Везти в личном багаже опасно, вдруг остановит таможня. Тогда дали команду: вещи упаковать и приносить в часть. Отправлять это «добро» решили эшелоном, а его досматривать не будут. Но я не хочу, чтобы ворованное ушло из Литвы. Самое последнее дело для офицера — воровство. На некоторых вещах остались даже инвентаризационные номера, не стерли…»
Уходя в августе, сотрудники столь поспешно зарегистрированной Минфином СССР ассоциации залили пульт кислотой. Половину блоков успели вынуть из пульта, промыли под струей воды, спасли. Но что делать с искореженными микрофонами, обломанными магнитными головками? Разорвано и испорчено около 409 процентов оборудования, аппаратуры.
(Арсеньев В., Лашкевич Н. Заговор против Литвы. // Известия. 1991. 26 ноября)
Ачалов делал ставку на национальные воинские формирования. К такому выводу пришел корреспондент «Огонька» в результате беседы с военным руководителем одного из кавказских государств. Ниже мы приводим монолог этого военного, по понятным причинам пожелавшего остаться неизвестным.
Начальник штаба обороны «Белого дома» генерал Ачалов позвонил в представительство нашей республики около десяти утра 21 сентября. Он заявил, что принято решение о разгоне парламента и штурм Дома Советов назначен на 24 часа 00 минут. Днем, а затем вечером Ачалов попросил помощи от нас людьми и оружием.
Ачалов оказывал нам помощь в проталкивании некоторых наших вопросов в парламенте, и у нас перед ним были некоторые моральные обязательства. Было принято решение помочь Ачалову.
Я был, что называется, пущен вперед и, получив пропуск, прошел в «Белый дом» через 8-й подъезд и поднялся на 13-й этаж в комнату 1341, где находился своего рода штаб. В 22 часа 30 минут подъехали наши ребята. На этот момент вокруг здания стояла толпа в несколько тысяч человек. В штабе обороны «Белого дома» находились Ачалов, начальник штаба полковник Кулясов (подозреваю, что отставной), он постоянно крутился на вертящемся кресле, отвечал на телефонные звонки, пытался их систематизировать, у него, естественно, ни черта не получалось, он матерился, и все это выливалось в весьма суматошную деятельность. Макашов сидел в другом месте и периодически звонил. При мне он четыре раза звонил по поводу организации туалетов для обороняющихся.
С вечера 21 сентября до утра следующего дня наши люди были единственным боеспособным подразделением обороны «Белого дома». Когда я поднялся наверх, Ачалов обрадовался мне как родному. Внизу были расставлены наши до зубов вооруженные охранники, стоявшие по периметру дома. В мои функции входило проверять посты каждые полчаса и отчитываться перед Ачаловым. Выполнить свои функции я не имел возможности ни разу, поскольку Ачалова в штабе практически не было. Он заглянул туда лишь однажды, спросил: «Как дела?» Я ответил: «Х…о», и он побежал куда-то дальше.
Весь тринадцатый этаж был занят так называемыми силовыми структурами. Один раз туда зашел Баранников, постоянно там находился генерал КГБ Стерлигов. Сначала он куда-то ушел, потом вернулся. Подошел ко мне и сказал: «Вот мы тут сидим, а надо бы телевидение взять». У меня рот был занят пепси-колой, и поэтому я ничего ему не ответил и лишь покрутил пальцем у виска. Минут через десять пришел Лимонов, сел, тупо просидел до трех часов утра и ушел. Около 12 часов появились фашисты Баркашов и Балашов. Поначалу их не восприняли всерьез, хотя в дальнейшем они сыграли весьма значительную роль в событиях. В приемной постоянно находился некий казак, заявивший, что с ним — 400 человек. Он связался с атаманом войска Донского Ратеевым, который, правда, впоследствии их не поддержал. Прибыл и человек, который утверждал, что он представляет некий симферопольский авиационный полк Черноморского флота.
Рации были только у охраны «Белого дома». Они работали на частоте 20. Мы пришли со своими рациями и работали на 15-й частоте. Через полчаса наши ребята стали переговариваться по рации и спрашивать друг друга: «Мы, что, здесь одни?» Я подозреваю, что так оно и было. Оборонять «Белый дом» именно таким образом — это была совершенно бредовая идея. Где-то в полпервого ночи наш самый главный поднялся наверх и поинтересовался, где, собственно, штурм. Ачалов промычал что-то невнятное. В этот момент он с Баранниковым обсуждал весьма специфическую проблему: как бы им прийти в их министерства и занять министерские кресла. Периодически по коридору пробегал Терехов с криками: «Если нам сейчас не раздадут оружие, то мы немедленно уйдем!» Некий Саша, фамилии и должности которого я так и не узнал, но который руководил там всеми «боевыми действиями», сказал мне, что в «Белом доме» — 350 автоматов АКСУ, 20 пулеметов Калашникова и 4 пулемета КПВТ.
Наш главный сказал, что, если и дальше так пойдет, он разоружит своих людей. В 5 часов утра мы прекратили связь по рации, а в 6 утра мне по радиотелефону велели идти домой спать. Оцепление было снято, и в 6 часов утра 22 сентября в «Белом доме» вообще не было никакой охраны.
Как выяснилось, основная идея Ачалова состояла в привлечении к военному противостоянию национальных воинских формирований. Но после этого наши люди в военных действиях участия не принимали. Возможно, Ачалов нас и искал, но мы в то время были далеко от Москвы.
Они привлекали тех, кто был им чем-то обязан. Я не могу утверждать, что там были абхазы. Лично я видел около двух десятков ингушей у 20-го подъезда. Потом были привлечены батальон «Днестр» из Тирасполя, батальон «Бендеры», рижский ОМОН, казачьи подразделения — до 200 человек, баркашовцы — до 4000 человек (хотя оружие было не у всех, у них было до 1000 стволов). На Останкино пошли батальон «Днестр» и Баркашов. Инициаторами событий, развернувшихся в воскресенье 3 октября, были Макашов, командир рижского ОМОНа, командир «Днестра» и генерал Тарасов.
Единственное умное решение было принято защитниками «Белого дома» сегодня (запись произведена во второй половине дня 4 октября. — А. К.): снайперы расставлялись по площадям ближе к центру города. Снайперы были рассредоточены на пересечении Садового кольца и Нового Арбата, на высотке на цдощади Восстания и в доме напротив американского посольства.
(Колесников А. // Огонек. 1993. № 40–41)
Президент Перу Альберто Фухимори, убедившись в невозможности договориться с парламентом, решил проблемы кардинально: 5 апреля 1992 года он распустил его, приостановил действие Конституции, разогнал правительство. «Мы пошли на это, — объяснял глава государства свои действия, — чтобы разрушить псевдодемократический фасад, за которым скрывались политиканство, коррупция, некомпетентность, приведшие к краху, анархии и терроризму».
Эти меры были одобрены большинством перуанцев, но вызвали крайне негативную реакцию за рубежом. США, Англия, Германия, не говоря уже о латиноамериканских странах, расценили демарш Альберто Фухимори как «государственный переворот в законе» и объявили о различных санкциях к отношении Перу.
Однако президент не смутился. Он даже пытался подвести теоретическую базу под свои действия. «Порой просто необходимо временно поступаться принципами демократии, отказаться от буквалистского следования им во имя спасения подлинной демократии и построения истинного демократического общества, — говорил президент в интервью газете «Комерсио». — Демократический процесс — это не учебник и не кодекс поведения, которому надо следовать во что бы то ни стало. Иногда приходится переворачивать страницу назад, чтобы повторить пройденное, с тем чтобы более уверенно двигаться вперед».
Альберто Фухимори не только теоретизировал. Он предложил обществу программу мер, призванных вывести страну из политического кризиса, которую стал успешно реализовывать. В Перу были проведены выборы в Конституционную ассамблею, в ходе которых перуанцы вновь поддержали своего президента, избрав в этот орган его сторонников. Ассамблея разработала проект Основного закона, который был вынесен на общенародный референдум 31 октября 1993 года. И снова Альберто Фухимори одержал победу: более половины избирателей, принявших участие в голосовании, одобрили проект Конституции. И вновь логично, что президент расценил итоги референдума как доверие своей политике. Добавим к этому, что оживилась экономика, снизилась инфляция, несколько сократилась безработица. Перуанские власти наконец-то нанесли решительный удар по террористической организации «Сендеро луминосо». В течение 12 лет она вела настоящую гражданскую войну, унесшую более 27 тысяч жизней.
По мере развития событий в Перу страны, объявившие ранее ей бойкот, стали налаживать нормальные отношения с режимом Фухимори. Смена гнева на милость объяснялась прежде всего тем, что вчерашние оппоненты убедились в его правоте — или, во всяком случае, необходимости предпринятых им шагов — и «простили» перуанского президента.
Примеру Альберто Фухимори пытался было последовать и президент Гватемалы Хорхе Черрано. Но тут произошла осечка: гватемальцы не поддержали его, усмотрев в действиях главы государства стремление установить в стране режим личной диктатуры. В результате Серрано был вынужден попросить в соседней Панаме политическое убежище. Но и его преемник — Рамиро де Леон Карпио, назначенный на пост главы государства парламентом, не нашел общего языка с законодательной властью. Обвинив депутатов, а также членов Верховного суда в коррупции, он предложил им подать в отставку, чтобы провести внеочередные выборы.
Как и следовало ожидать, парламент и Верховный суд отказались выполнить требование президента, мотивируя свой отказ неконституционностью его действий. Возник серьезный конфликт, продолжавшийся несколько месяцев. В конце концов стороны пришли к соглашению, договорившись провести 30 января референдум по проекту новой Конституции страны.
(Медведенко. А. // Новое время. 1994 № 2)
Вечером 25 сентября 1996 года небо над парламентским дворцом в Ереване вспороли автоматные очереди. Оглушительный грохот взрывпакетов, мощные струи водометов вынудили демонстрантов отступить от здания парламента, но около пяти тысяч человек, своротив металлическую ограду, уже ворвались во дворец. Были в кровь избиты спикер парламента Бабкен Араркцян и его заместитель Ара Саакян, обоих с тяжелыми телесными повреждениями позже доставили в больницу.
Выступивший поздно вечером по ереванскому телевидению министр внутренних дел Армении Ваник Сирадегян охарактеризовал происшедшее как попытку государственного переворота и назвал имена виновных. Среди них кандидат в президенты страны Вазген Манукян, депутаты парламента Аршак Садоян, Давид Варданян и некоторые другие лидеры оппозиции. Министр призвал ереванцев сохранять выдержку и не выходить на улицы.
Между тем со спокойствием в Ереване стало сразу неладно после оглашения предварительных итогов президентских выборов. Оппозиция продолжала настаивать на том, что они грубо сфальсифицированы, а ее лидер Вазген Манукян одержал убедительную победу. Команда Левона Тер-Петросяна, как, впрочем, и международные наблюдатели, признав некоторые погрешности в ходе избирательной кампании, тем не менее не считают их судьбоносными.
По предварительным подсчетам, Тер-Петросян получил чуть более 52 процентов голосов (для победы требуется более 50), а его соперник — больше 41 процента. Не согласившись с таким раскладом, оппозиция вывела на улицы свыше ста тысяч демон-странтов и провозгласила Манукяна легитимным президентом.
Предвидя возможные осложнения, власти взяли под охрану государственные учреждения, включая президентский дворец и здание парламента, но остановить драматическое развитие событий не удалось. Как рассказал спикер парламента Бабкен Араркцян, после жестокого избиения и учиненного в кабинете погрома его вывели на улицу под удары толпы и, затолкав в какой-то подвал, держали там около часа. И только тяжелое физическое состояние узника вынудило исполнителей этой акции вызвать «скорую помощь» и освободить заложника. Прямым организатором насилия спикер назвал депутата парламента Аршака Садояна и потребовал его ареста.
Выступивший глубокой ночью по армянскому ТВ президент Левон Тер-Петросян объявил о временном запрете на проведение несанкционированных митингов и шествий и призвал народ осудить смутьянов. В город были введены танки, автоматчики перекрыли подступы к объектам государственной значимости. Как сообщил утром 27 сентября министр ВД Ваник Сирадегян, от предупредительного огня, открытого подразделениями внутренних войск, никто не пострадал. Объявлено также об аресте трех организаторов беспорядков, но их имена пока не называются.
Вазген Манукян вышел на политическую сцену в феврале 1988 года. Кандидат физматнаук, тогда еще скромный преподаватель Ереванского университета, он вошел в комитет «Карабах» вместе с нынешним президентом, стал одним из его лидеров. Впрочем, несколько позже Манукян стал прозрачно намекать на то, что был в комитете главной фигурой, а Тер-Петросяна ценил и поддерживал за отменное ораторское искусство, дав ему возможность в полной мере проявить себя в этой ипостаси.
В феврале 1988-года соратники по борьбе за независимость Карабаха были арестованы незабвенным генералом Макашовым и отсидели в «Матросской тишине» полгода. В Армении их встретили как национальных героев, и тогда казалось, что ничто не сможет омрачить отношений двух лидеров. А августе 1990 года Левон Тер-Петросян поздравил своего друга с назначением на пост премьер-министра Армении и всячески поддерживал его реформаторскую деятельность на экономическом поприще.
Первая трещина между ними возникла в 1991 году. Неожиданно для всех премьер-министр попадает в отставку, но получает пост министра обороны.
Лучшие страницы своей политической биографии Вазген Манукян связывает с пребыванием на посту министра обороны, подчеркивая, в частности, «ряд блестящих побед на карабахском фронте». Что, впрочем, решительно опровергает военное ведомство НКР, не видя в том личных заслуг Манукяна.
Покинув в 1993 году Минобороны, Манукян полностью переходит на хорошо освоенное им политическое поприще и становится лидером организованного им Национально-демократического союза. В этом качестве и начинает борьбу за президентское кресло, открыто бросив перчатку Левону Тер-Петросяну. Президент вплоть до последних событий воздерживался от публичных высказываний в адрес своего бывшего соратника, теперь же характеризует его как националиста с изрядной примесью фашизма.
Тем не менее, если судить по стотысячным митингам, которые Манукяну удавалось собирать в последние дни, опора в обществе у него есть. Но в ее основе не столько персона мятежного политика, сколько недовольство людей своим социальным положением, а стало быть, и политикой президента. В отличие от застегнутого на все пуговицы Тер-Петросяна, Манукян более демократичен в общении с людьми, что во многом подыгрывает его имиджу борца за народное счастье.
На состоявшемся накануне штурма парламента митинге Манукян объявил, что уже не видит иного выхода, кроме как силой многотысячных демонстраций вынудить Центризбирком представить народу объективные данные.
Утром 26 сентября собравшиеся на экстренное заседание Национальное собрание республики дало согласие на привлечение к уголовной ответственности ряда депутатов, обвиняемых в попытке совершения государственного переворота.
(Баблумян. С. // Известия. 1996. 26 сентября)