V. Годы войны

Глава 19 1939 — грядет война

В то время Ева не могла еще этого знать, но 1938–1939 годы (и первые месяцы 1940-го) были самые спокойные и счастливые ее годы с Гитлером. Он часто и подолгу бывал в Бергхофе, где даже его наиболее критически настроенные соратники уже безоговорочно приняли Еву в качестве его любовницы. Ее ревность и неуверенность поутихли, она больше не мучилась страхами, что Гитлер уйдет, поддавшись чарам другой женщины. Юнити Митфорд, похоже, потерпела поражение, хотя все еще околачивалась в Берлине с бестолковым и влюбленным видом. Фюрер любил общество красивых актрис и даже порой приглашал ту или иную на чаепитие в рейхсканцелярию, где мог и погладить охотно подставленную ручку, но эти свидания были мимолетными и платоническими. Ева смирилась с неизменным присутствием Магды Геббельс в их жизни, понимая, что самой ей никогда не достичь подобного ледяного величия, светской изысканности и острого ума. Кроме того, она знала, что пусть фюреру иногда и нужна эффектная спутница для официальных мероприятий, но в спальне он ищет отнюдь не интеллектуальных способностей. Наедине с ним она была Игривой молодой женщиной с упругим и соблазнительным телом, сознающей свой первостепенный долг — доставлять ему удовольствие. Дядя Алоис рассуждал: «Наверное, Гитлер считал Еву маленьким подарком, преподнесенным ему судьбой, небольшим довеском к своей беспокойной политической жизни». За последние шесть лет она научилась развлекать его и заботиться о нем так, как ему нравится: играть вместе с собаками, беспокоиться о его диете, уговаривать его побольше гулять, следить за тем, чтобы ее мюнхенские друзья постоянно приносили ему новости из шумного, суетливого города, где началось его восхождение. Иногда он ворчал, что не может больше передвигаться, как обычный горожанин: «Если бы вы только знали, как мне хочется пройтись по улицам одному, неузнанным! Мне хочется заходить в магазины и самому выбирать рождественские подарки или посидеть в кафе, посмотреть на людей. Но я не могу». Ева утешала его, говоря, что это оттого, что немецкий народ так беззаветно любит его.

Она никогда не жаловалась Гитлеру на тоску или одиночество. Однажды она поделилась с матерью: «У него столько важных забот, как я могу докучать ему своими мелкими жалобами?» Она изображала легкомысленную дурочку, поскольку это был лучший способ снять его напряжение. Поддразнивать его, давать выход его сентиментальности, смеяться над его шутками и слушать старые истории — уже почти чистый вымысел — о его детстве и юности: как он был одинок и всеми не понят, но зато образован и начитан в те дни, когда шлифовал свои блестящие теории о судьбах мира и значении великих идей. Истинная природа их отношений навеки останется тайной, но в основе, видимо, лежало вот что: только с Евой он мог сойти с пьедестала и позволить себе быть зависимым и привязчивым, как ребенок. Какая разница, что его язвительные друзья звали ее die blöde Kuh — тупой коровой? Вокруг фюрера толпилось предостаточно умников, планирующих переустройство мира и будущего. Как раз ее кажущаяся «глупость» и влекла его к ней. Альберт Шпеер понимал, что трудная работа Евы — никто больше не отдавал должное тому, насколько она трудна, — заключалась в обеспечении отдыха, который иногда необходим и диктаторам. «Она была очень милая девочка, юная, застенчивая и скромная. Мне она сразу понравилась, и впоследствии мы подружились. Ей нужен был друг». Что правда, то правда.


В мои намерения не входит облагораживать образ Гитлера, а тем более искать в нем достойные любви качества и подкупающие черты характера. Если таковые и имелись, то составляли ничтожную часть его существа — но именно эту часть видела Ева. Я не сомневаюсь, что он знал, сколько крови прольется по его слову. Черные События лежали в самой основе его политики и произрастали из его извращенной натуры, из его полупереваренной, полунаучной, полумистической, совершенно дьявольской идеологии.

Он являлся зачинщиком всего, что произошло за двенадцать коротких, но невыносимо долгих лет его верховенства, пока он водил за нос немецкий народ, погружая его в пучину морального хаоса. Но простодушные женщины любят убийц, палачей, насильников и негодяев — и религиозных фанатиков, и продажных политиков. А Ева любила Гитлера. В спокойные времена она была бы просто доброй, щедрой, чуткой и верной женщиной. То, что она делила ложе с Гитлером, вовсе не подразумевает, что она была осведомлена о преисподней, поглотившей Европу во имя фюрера и Третьего рейха. Это не хвала и не оправдание ей, а констатация факта. Необходимо также, хотя бы вкратце, изложить суть Черных Событий, чтобы сопоставить немыслимые злодеяния Гитлера с его уютным домашним бытом в Бергхофе.


Антисемитские взгляды Гитлера сформировались еще в начале двадцатых, а может быть, и раньше, во время пребывания в Вене. За ужином в чопорной столовой Бергхофа он излагал их снова и снова своим кровожадным единомышленникам. (Женщины не допускались на эти беседы, особенно Ева, иначе Гитлер не был бы столь откровенен.) «Я чувствую, что выполняю роль Роберта Коха в политике. Он обнаружил бациллы и, таким образом, открыл новые горизонты в медицинской науке. Я обнаружил Еврея — бациллу, вызывающую разложение нашего общества». Йозеф Геббельс придерживался того же мнения: «Процедура [массового уничтожения евреев] довольно варварская, и здесь не место описывать ее подробно. Мало что останется от евреев. В целом можно сказать, что 60 процентов из них должны быть ликвидированы, и только 40 процентов — использованы для принудительных работ». Сравнения с болезнями и смертью, червями, крысами и вампирами, распространяемые пропагандистским аппаратом Геббельса, привели к повсеместному восприятию евреев как нечистых паразитов, оскверняющих немецкую расу. На первых порах преследование «расово неполноценных» или просто других почти не вызвало общественного протеста, хотя немало людей выражало неодобрение в частном порядке, среди своих — кто-то горячо, кто-то робко. Многие католические священники и несколько протестантских бичевали нацистов в проповедях.

Kristallnacht не была первой карательной операцией, разработанной государством против евреев. На самом деле ею завершился период бурного уличного насилия, сменившийся периодом холодного бюрократического угнетения. 28 июня 1938 года одна молодая еврейка из Берлина записала в своем дневнике:

Новые картины ужаса и горя запечатлелись в моей памяти. <…> Сначала мы увидели, как известный магазин тканей Грюнефельда окружила воющая толпа штурмовиков СА. Они «прорабатывали» пожилого господина, пытавшегося пройти внутрь. Выяснилось, что то же самое происходит повсюду, разница была лишь в степени жестокости. Вся Курфюрстендамм была усеяна листовками и карикатурами, слово «еврей» намалевано над каждой дверью. Жуткие изображения обезглавленных, повешенных, истязаемых и покалеченных евреев сопровождались непристойными надписями. Окна разбивались вдребезги, товары из злополучных маленьких магазинчиков валялись на мостовых или плавали в сточных канавах.

И это не организованный погром. Просто в славный июньский денек берлинские антисемиты решили немного размяться. Однако Kristallnacht стала первым всенародным мероприятием такого рода, проведенным открыто, публично, на глазах немецких граждан. Оно началось в ночь с 9 на 10 ноября 1938 года, и хотя Kristallnacht часто переводится как «Ночь разбитых витрин», что предполагает расколоченные стекла в принадлежащих евреям магазинах и безудержный грабеж, все обстояло в тысячу раз хуже. Стоящие теперь во главе упряжки уличные псы Гитлера, которые давно уже глухо рычали и, угрожающе ощетинившись, скалили зубы, наконец сорвались с цепи.

Уже десять лет, как бандиты и громилы нацистской партии и СС с нетерпением ждали возможности выпустить пар «на законных основаниях». Их прежние выходки в новом свете выглядели не более чем невинной шалостью. Раньше они были мелкими сошками, нижней ступенью в дьявольской иерархии, мечтавшими о крупных, невообразимых до поры злодеяниях. Kristallnacht позволила всякому нацисту — великому сатане, подручному демону и ничтожному прихвостню — совершить посильные ему зверства. Приказы Гитлера и его раболепного прислужника Гиммлера мгновенно спускались по командной цепочке, заканчивающейся, как правило, местным полицейским начальником, который толковал поступившие сверху распоряжения как вздумается и рявкал команды рвущимся с поводка подчиненным. Некоторые получали приказ просто убивать мужчин-евреев, «производя как можно меньше шума», другие — разрушать местные синагоги. Беспредел прокатился по всей Германии. Поданный впоследствии одним из подразделений СС рапорт гласил: «Все отряды и их командиры получили огромное удовольствие от операции. Такие приказы надо бы отдавать почаще». Гав, гав, гав. Погром — будем называть вещи своими именами — длился двое, а местами и трое суток. Тысячи и тысячи евреев подверглись преследованию, их дома и магазины были разорены, имущество разграблено. Энтузиасты запугивали, избивали, бросали в тюрьмы, а подчас и убивали целые семьи. О размахе происходящего можно судить по тому, что в одной только Вене 680 евреев покончили с собой во время «Ночи разбитых витрин».

Многих британцев расправа с евреями привела в ужас. Оливер Литтлтон, будущий лорд Чандос, случайно оказался во Франкфурте 9 ноября 1938 года, в первую ночь Kristallnacht, и стал свидетелем сцен, которые «никогда не сотрутся из моей памяти». С того момента он проникся болезненной ненавистью к антисемитизму, вследствие чего помог трем еврейским друзьям тайно покинуть Германию и найти безопасное пристанище в Англии. Но британская элита редко разделяла его новообретенные взгляды. В этом Литтлтон убедился, предложив принять Исайю Берлина в члены своего клуба. Все проголосовали против. Виконт Крэнборн, будущий маркиз Солсбери, упрекал Льюиса Намье[25] за попытки облегчить европейским евреям въезд в Великобританию. Гарольд Макмиллан язвительно высмеивал их. Аристократия считала антисемитизм своим естественным правом.

После «Ночи разбитых витрин» ни один житель Германии, включая женщин, не мог оправдаться полным неведением. До того люди еще как-то пытались объяснять растущий антисемитизм Рейха демократической реакцией на широко распространенные предрассудки. Но свастики над входом в магазины евреев и драконовские меры по контролю за их передвижением, не говоря уже о бесчеловечном обращении с ними, были заметны каждому. У Евы — или ее родителей — вполне могли быть еврейские друзья, бежавшие за границу в страхе перед грядущими репрессиями. Даже от нее не укрылось бы, что что-то происходит, хотя ей хватало благоразумия не задавать вопросов, и ни она, ни кто-либо другой еще не предвидел, во что выльются эти безобразные сцены. Но молчаливое согласие, а нередко и активное соучастие многих — пусть, надо подчеркнуть, и не всех — «порядочных» немцев в закручивании спирали нетерпимости, остракизма и жестокости уходит корнями в те самые ночи. Мало кто догадывался тогда, что с этого момента конвейер, запущенный для планомерного уничтожения немецких, австрийских, польских и прочих европейских евреев, уже невозможно остановить.

Нацистский геноцид носил характер стихийного бедствия. В итоге он стоил жизни как минимум трети от общего числа евреев Европы. Примерно такой же процент населения пал жертвой чумы в четырнадцатом веке. Когда в 1933 году Гитлер пришел к власти, в Германии было около 561 тысячи жителей иудейского вероисповедания, что составляло 0,76 % всего населения, сосредоточенных по большей части в двух городах: Берлине и Франкфурте. В Мюнхене, столице баварской земли, проживало четыре тысячи евреев. В 1933 году сорок тысяч евреев покинули пределы Германии — самый крупный исход до 1938 года. К маю 1939 года в Германии осталось, по статистическим данным, 330 892 еврея, еще не бежавших в Англию или Америку. Почти половина из них — в Берлине и Вене. Однако только осенью 1941 года мелким чиновникам соответствующих инстанций стала окончательно ясна цель государственной политики — уничтожить всех евреев в Европе (или хотя бы максимум, сколько получится). Специального на то приказа Гитлер не отдавал — по крайней мере, обнаружить таковой не удалось, — хотя его желание истребить евреев давно было очевидным. Какая бы командная цепочка ни вела от ярого расизма к массовым убийствам, до конца войны не менее двухсот тысяч немецких евреев окончили жизнь в газовых камерах лагерей смерти. А если считать евреев всех европейских стран — то в тридцать раз больше. Высшие эшелоны нацистской партии никогда не считали затеянную бойню садизмом. Да, она проводилась систематически, но эго другое. Это эффективность.

Летом 1939 года Гитлер предложил логическое завершение программы эвтаназии, сообщив Борману и другим, что «считает целесообразным искоренение бесполезных пациентов с тяжелым умственным расстройством, что в результате позволит экономить на больницах, докторах и обслуживающем медицинском персонале». Искоренение. Коротко и ясно. Сбереженные средства пойдут на благо здоровым, продуктивным членам общества. «Отбраковка» необходима для очищения священного немецкого народа от разлагающих генетических дефектов. Чтобы вбить сию мысль в головы обывателей, устраивались экскурсии в приюты для калек и душевнобольных (вспомним шоу уродцев на рождественских ярмарках детства Евы). Зрителям позволяли показывать пальцами на сумасшедших и осыпать их насмешками, подобное поведение даже поощрялось. Десятки тысяч любопытных проходили по палатам и лабораториям, слушали псевдонаучные лекции о никчемности и неизлечимости сумасшедших. Это должно было убедить колеблющихся. Видите? Они же, по большому счету, и не люди вовсе. Без них будет лучше.

В тот октябрь Гитлер дал согласие на операцию с невинным кодовым названием Т4. Теперь докторам позволялось «даровать милосердную смерть» неизлечимым пациентам (попросту говоря, убивать их). Около семидесяти тысяч погибли таким образом за последующие два года, но итоговое число было значительно больше. Позже Гитлеру пришлось отменить Т4, но врачи нашли обходные пути, моря пациентов голодом и оставляя без присмотра в грязных постелях, пока те постепенно не угасали. Программа эвтаназии уничтожила четверть миллиона, если не триста тысяч физических и умственных инвалидов. Все происходило без лишнего шума, под руководством одетых в белые халаты докторов в больницах и лабораториях. Проверка, сколько еще убийств общественное мнение безропотно снесет — и потрудится ли вообще обратить на что-либо внимание.


Пятнадцатого марта 1939 года войска Гитлера вступили в Чехословакию. Фюрер провел день в своем личном поезде, следующем из Берлина в Прагу. Он прибыл инкогнито и переночевал в Градкани, родовом замке богемских королей. На следующий день в Праге он выпустил прокламацию, в которой четко слышались все модуляции его голоса: «Тысячи лет… области Богемия и Моравия… составляли часть… жизненного пространства… немецкого народа…» Опять это слово. Lebensraum, жизненное пространство: оправдание любому проявлению агрессии. Дальше, в Брно на смотр войск, затем в Вену и обратно в Берлин с ностальгической остановкой на несколько часов в Линце. Наконец зарычал английский бульдог. Чемберлен предупредил, что Великобритания не потерпит дальнейшего захвата территорий. Гитлер не обратил на это внимания. Он уже всерьез нацелился на Польшу. Запах войны щекотал ему ноздри, образ Адольфа, императора Европы — Adolf, Kaiser Europas — кружил голову.


До Евы, с нетерпением ждущей Гитлера в Бергхофе, долетали лишь слабые и далекие отголоски стремительно развивающихся событий. Гитлер запретил ей читать газеты и слушать новости по немецкому радио, так что она располагала скудными источниками информации. Единственное, что ее по-настоящему волновало: успеет ли фюрер вернуться домой к Пасхе? Страстная пятница приходилась на 7 апреля, и все занимались устройством праздника для детей: пасхальные зайцы, желтенькие пушистые цыплята, такие милые, а также традиционные пасхальные яйца, пироги, шоколадные конфеты. Она не хотела, чтобы он пропустил веселье.

Гитлер крайне редко отдыхал где-то, кроме Бергхофа. «Я не могу позволить себе путешествий ради удовольствия, так что мой отпуск составляют те часы, что я провожу с моими гостями у камина». Правда, однажды он ездил с семьей Геббельс на курорт на Северном море. Еще одно исключение он сделал в начале апреля 1939 года, присоединившись на несколько дней к участникам первого круиза на судне KdF, только что сошедшем с верфей. Круизы под лозунгом «Сила через радость» — Kraft durch Freude или KdF — предоставлялись бесплатно немецким рабочим с их семьями, чтобы они могли как следует отдохнуть от повседневных трудов и еще больше проникнуться духом нацистской партии. Их сытно и вкусно кормили, им обеспечивали удобное размещение в каютах. На фотографии фюрер с унылым видом сидит у поручня судна рядом с молодой белокурой женщиной по имени Инге Лей, женой Роберта Лея, имя которого носил корабль. Певица и актриса, она была, как и Магда Геббельс, горячей поклонницей Гитлера как в политическом, так и в личном плане. Фрау Лей сопровождала фюрера в этом плавании, но отношения между ними были чисто платонические. Снимок представляет собой большую редкость, поскольку Гитлер, как правило, не позволял фотографировать себя с замужними женщинами. (Фюрер строго осуждал адюльтер, прежде всего потому, что он разбивает семью, основную ячейку фундамента, на котором покоилась власть нацистов.) Погода стояла холодная, с моря долетали влажные брызги, не хватало привычной рутины. Он прервал отпуск и сошел на берег в Гамбурге. Через пару недель, 20 апреля, он уже был в Берлине на праздновании своего пятидесятилетия и оглушал речами бьющиеся в экстазе толпы.

Компенсируя свои частые отлучки, Гитлер потакал всем прихотям Евы. В феврале 1939 года она провела неделю, катаясь на лыжах в Китцбюэле, подтянутая и элегантная в своем коротком меховом жакете. В начале мая фюрер на десять дней вернулся в Бергхоф, и альбом Евы пополнился новыми фотографиями — чаепития на террасе и праздный отдых в лучах весеннего солнышка. На одной — снятой, вероятно, Гофманом — она одета в баварский костюм, который Гитлер предпочитал всем ее роскошным нарядам, заказанным из Парижа. Он не задавал вопросов о цене, а Борман не рискнул бы перепроверять счета. Расположением Гитлера он дорожил превыше всего, да и денег, в конце концов, у фюрера хватало. «Майн Кампф» расходилась сотнями тысяч экземпляров, и гонорары с продаж поступали солидные. При всей непритязательности личных запросов Гитлер был богат.

Ева начала привыкать к роскоши, но в то же время испытывать на себе ее отрицательное влияние. По крайней мере, так говорила Ильзе: «Порой я просто не узнавала свою сестру. Ева стала высокомерной, деспотичной и нечуткой по отношению к нам, ее семье. Общение с великими мира сего делает человека эгоистичным, даже жестоким». В прошлом Ильзе Браун не получала приглашений в Бергхоф, так как работала в приемной еврейского врача, и Гитлер считал, что это компрометирует ее. Наконец, в 1936 году, когда количество пациентов ее работодателя сократилось до предела, она уволилась. Только тогда ее стали принимать в Бергхофе. Ильзе, с которой Ева никогда не находила общего языка, рассказывала после войны, что сестра раздавала свои платья и туфли, надетые ею всего раз или два, с видом снисходительного великодушия. Но отношения между ними всегда были натянутыми, так что страсть Евы к нарядам вполне могла раздражать хладнокровную, рассудительную Ильзе, мнившую себя выше подобной мирской суеты. Если Ева и кичилась своей властью и высоким положением перед родителями и сестрой — из членов семьи так утверждает только Ильзе, — то, возможно, так им аукнулись их прежние холодность и неодобрение в те дни, когда она страдала в одиночестве от любви к Гитлеру. Тогда ей нужны были понимание и поддержка, а ей в них отказывали. Поэтому барские замашки при проявлении щедрости вполне простительны.

Отношения обитателей Бергхофа с родителями Браун (уже почти двадцать лет жившими все в той же квартире на Гогенцоллернплатц) улучшились. Взаимное уважение было в интересах обеих сторон. Гитлер иногда преподносил Браунам небольшие подарки — часы для Фритца, духи для Фанни, — но ничего чересчур претенциозного. Когда они приезжали погостить в Оберзальцберг, он был с ними безукоризненно вежлив. Летом 1939 года Фритц рассказал Алоису Винбауэру показательную историю:

Их с Фанни пригласили на чай, и Гитлер источал прямо-таки патологическую любезность, изображая гостеприимного хозяина. Фритц решил воспользоваться случаем, чтобы заступиться за пожилого председателя «Баварского союза за короля и отечество», отставного генерала, вышвырнутого нацистами с их обычной бесцеремонностью. Когда Фритц попросил Гитлера восстановить генерала в должности, тот с каменным лицом ответил, что этим делом занимается не он, а его подчиненные. «И этот человек — наш фюрер!» — с горечью сказал мне Фритц.

Смелый шаг со стороны Фритца, особенно после того, как он вступил в нацистскую партию. Поддержка опальной патриотической организации означала инакомыслие, если не государственную измену. Тем не менее Фритц воспринимал готовность семьи пользоваться гостеприимством фюрера как унизительный знак капитуляции.

Пятидесятый юбилей Фритца пришелся на 17 сентября 1939 года, и по этому случаю он был запечатлен в нацистской униформе с повязкой со свастикой на рукаве в окружении жены и дочерей. Снимок подписан «Vati 50 Geburtstag» («Папа, пятидесятилетие»). Несмотря на примирение с дочерью, Фритц выглядит мрачным и раздраженным. Фанни, как обычно, улыбается. Она умела ценить радости жизни. Доброе сердце, неугасающий оптимизм и, прежде всего, нежная любовь к своим девочкам позволяли ей от души радоваться тому, как все обернулось. Ведь между родителями и дочерью восстановился мир, несмотря на то, что Ева продолжала «жить в грехе» с Гитлером. К тому же отпуска за границей за счет фюрера и приемы в Бергхофе с превосходными блюдами и напитками в какой-то момент взяли верх над моральными устоями католической церкви. Фанни, всегда более толерантная, чем ее супруг, научилась смотреть на Еву и Гретль без осуждения. Да и Фритц порой поддавался искушению комфорта и благ, которых он, преподаватель технического училища, сам никогда не мог бы себе позволить. Ева знала, что это скорее уступка, чем полное согласие с ее положением, но не исключено, что ее мать даже гордилась связью дочери. «В конце концов, не всякая женщина способна заслужить благосклонность фюрера», — сказала однажды Фанни. На «Горе» она чувствовала себя как дома. На десятках фотографий она полеживает на травке или смеется в кругу близких — она счастлива, что ее дочери рядом.

В конце июня 1939 года Ева с матерью и сестрой отправилась в круиз KdF по норвежским фьордам на теплоходе Milwaukee. Ева, Фанни и Гретль незаметно смешались с толпой отдыхающих. Преимущество того, что Гитлер отказывал ей в публичном признании: она могла появляться на людях неузнанной.


Борман, вечно ищущий возможности выслужиться перед Гитлером, «подарил» ему на пятидесятилетие в апреле 1939 года от имени нацистской партии (без ведома ее членов) потрясающий дом на самой вершине горы Кельштайн, который американские оккупационные войска потом прозвали «Орлиным гнездом». Построенный из огромных каменных блоков — их приходилось тащить наверх по крутому склону, восемь рабочих погибли при строительстве, — он задумывался как средневековая крепость, где фюрер и его «тевтонские рыцари» могли собираться на совещание в обстановке, подобающей их мифическому ореолу. В ясные дни оттуда открывалась захватывающая панорама: от искрящихся вод Кёнигзее к австрийским рубежам и до самого Зальцбурга. Большие черные птицы, похожие на воронов, кружили над замком, грифы парили в лазурном небе. План Бормана, воплощенный за огромные деньги, в то время как каждый пфенниг уходил на производство вооружения, не имел успеха. Гитлер боялся высоты и ненавидел тесные помещения. Добраться до этого псевдосредневекового сооружения можно было только через узкий тоннель длиной в 124 метра, ведущий к обитому медью подъемнику, взлетавшему еще на 124 метра вверх через пробитую в скале шахту. Это так его нервировало, что он поднимался туда на совещания всего шесть или восемь раз, чтобы показать дом иностранным сановникам, а также, быть может, поддавшись иной раз на уговоры Евы в безоблачный день пообедать для разнообразия в столь необычной обстановке. Что касается Евы, она как раз любила понежиться на солнышке в шезлонге на длинной застекленной веранде Кельштайна, наслаждаясь величественным зрелищем парящих прямо перед глазами птиц и поросших лесом горных склонов вдали. Она часто пряталась там от монотонности плотно закупоренного Бергхофа.

Официант Сальваторе Паолини, единственный итальянец среди обслуживающего персонала в «Орлином гнезде», вспоминал: «В столовой царила оживленная атмосфера. Гитлер садился во главе стола спиной к стене, чтобы ничто не загораживало ему обзор. Ева Браун тоже обычно приходила на обед, но он никогда не разрешал ей сидеть с ним рядом». (Тут он, вероятно, ошибается, поскольку на неформальных трапезах Ева почти всегда сидела рядом с Гитлером.) Паолини подтверждает, что Гитлер был трезвенником и вегетарианцем. «Он любил колбасу и ветчину, но к мясу никогда не прикасался, предпочитая картошку и зеленые овощи. Его блюда всегда щедро приправлялись специями, так как он потерял чувство вкуса после газовой атаки во время Первой мировой войны». Гитлер «не отличался склонностью к спиртному», по выражению синьора Паолини. «Сомелье откупоривал бутылки, только марочное вино, но он почти ничего не пил. Мы должны были внимательно следить за тем, чтобы на столе стояло несколько кувшинов с водой. Он никогда не жаловался на еду и каждый раз благодарил нас, выходя из-за стола».

В апреле 1939 года Гитлер предложил реквизировать для Юнити Митфорд квартиру в Берлине. После «Ночи разбитых витрин» многие состоятельные евреи бежали из города, так что сотрудники личного кабинета Гитлера предложили ей четыре удобных варианта. Через месяц она сделала свой выбор: квартира № 4 в доме № 26 по Агнесштрассе, состоявшая из гостиной, спальни и маленькой комнаты для гостей. Карменсита Вреде впервые побывала там в августе и потом рассказывала:

Над изголовьем ее кровати висели крест-накрест два больших флага со свастиками. На ночном столике стоял портрет Гитлера с раскрашенными глазами и губами. В гостиной у нее был письменный стол, в ящике которого лежал маленький, инкрустированный серебром револьвер. Она размахивала им, заявляя: «Когда меня вынудят покинуть Германию, я покончу с собой».

Нельзя рассматривать квартиру как доказательство интимной связи между Юнити и Гитлером, хотя знай об этом Ева, она поспешила бы сделать именно такой вывод, учитывая обстоятельства покупки ее собственного домика на Вассербургерштрассе три года назад. Нет ни одного неоспоримого подтверждения тому, что Гитлер когда-либо изменял Еве. Даже нацистские сплетники ничего подобного не утверждали. И кандидатура величавой мисс Митфорд была наименее вероятной из всех, но Ева об этом так и не узнала.

Юнити провела выходные 6–7 мая 1939 года в Бергхофе, бок о бок с Евой. Две молодые женщины встретились впервые после нюрнбергского съезда 1936 года. Быть может, Гитлер хотел таким образом продемонстрировать, что положение Евы прочно и нерушимо. В любом случае это был единственный визит Юнити, хотя она продолжала навязываться ему в Берлине. Но фюрер не мог уделять много внимания ни той ни другой, поскольку его план по захвату Польши продвигался семимильными шагами, и непобедимый немецкий народ вот-вот должен был заполучить вожделенное жизненное пространство. Мировой общественности стало окончательно ясно, что он намерен присоединить уязвимых восточных соседей Германии к Третьему рейху. Гончие ада ощерили клыки. 23 июля Махатма Ганди лично написал Гитлеру, умоляя не развязывать еще одну войну в Европе. Слишком поздно. Фюрер был убежден, что ему предстоит выполнить свой священный долг перед историей.

После стычки с польскими таможенниками 7 августа в порту вольного города Данциг[26] Гитлер объявил, что его терпение иссякло, и вызвал в Берхтесгаден Карла Буркхардта, верховного комиссара Лиги Наций в Данциге. Буркхардта незамедлительно переправили на личном самолете Гитлера, а затем на его личном автомобиле в Оберзальцберг, а затем по крутой горной дороге наверх, в «Орлиное гнездо». Гитлер обставил встречу соответственно, с расчетом напомнить, что он, фюрер, а не Лига Наций повелевает подопечными ей территориями и еще многими другими сверх того. Они обсудили польский вопрос, и Гитлер исхитрился переложить вину на упрямство поляков, их непримиримость и т. д. Пусть Запад доверится ему, и мирный способ разрешения проблемы, безусловно, найдется. Его заявление было надлежащим образом доведено до сведения Великобритании и Франции, которые поспешили надлежащим образом обуздать несчастных поляков.

12–13 августа 1939 года зять Муссолини граф Галеаццо Чиано, министр иностранных дел Италии, провел переговоры с Гитлером и его министром иностранных дел Иоахимом фон Риббентропом (сменившим на посту фон Нейрата в феврале 1938 г.) в Бергхофе. Чиано приехал в Оберзальцберг в надежде убедить Гитлера и Риббентропа, что Италия не готова к войне. Муссолини хотел, чтобы фашистские страны попытались заключить выгодный договор с Западом, но Гитлер оставался непреклонен: беспощадный разгром Польши нельзя откладывать. Чиано доложил: «Ничто уже не поможет. Он решил нанести удар и нанесет». Ева понятия не имела обо всем этом, но изысканного графа всего тридцати шести лет от роду нашла в высшей степени привлекательным. Из плотно занавешенного окна наверху она фотографировала его с Гитлером, который сидел на подоконнике зала совещаний и улыбался, глядя, как она старается поймать в объектив Чиано.

Возможно, именно досада на то, что ее все время прячут, подсказала Еве единственный сохранившийся «феминистский» комментарий. Под изображением молодого человека, решительно шагающего впереди четырех женщин, она написала: «Даже на прогулках беседовать с дамами запрещено!» Летом 1939 года Ева и ее подружки не подозревали о грядущей войне, хотя за их спиной мужчины только о ней и говорили. (Подобная неосведомленность была следствием покровительственного отношения к женщинам.) В душные летние дни июля и августа стояла невыносимая жара, атмосфера в Бергхофе тоже накалилась, и фюрер ходил чернее тучи.

До самых последних дней — чуть ли не часов — Ева Браун не замечала, что вот-вот начнется война, ставшая неизбежной с 19 августа 1939 года, когда Сталин заключил с Германией пакт о ненападении, составленный и подписанный Молотовым и Риббентропом 23 августа. Считая, что главный противник нейтрализован, Гитлер торжествовал. Невзирая на неоднократные обещания Beликобритании и Франции поддержать Польшу, 31 августа он подписал приказ о наступлении. На заре следующего дня немецкие войска двинулись в путь, не дожидаясь официального объявления войны. Биограф Евы Нерин Ган интервьюировал Ильзе в пятидесятых. Вот что он якобы услышал от нее:

Ева и ее сестра присутствовали в зале берлинской Кролль-оперы утром первого сентября, когда Гитлер объявил рейхстагу и народу о нападении на Польшу.

«Это значит война, Ильзе, — промолвила Ева. — Он уедет… что же будет со мной?»

Когда Гитлер поклялся носить свою серо-зеленую униформу до последнего часа, Ева закрыла лицо руками. Вокруг царило фанатичное возбуждение, и никто, кроме Ильзе, не заметил, что она плачет.

«Если с ним что-то случится, — наконец сказала она сестре, — я тоже умру». <…>

На выходе доктор Брандт обратился к ней: «Не волнуйтесь, фрейлейн Ева, фюрер говорил мне, что недели через три, не позже, снова наступит мир».

Ева улыбнулась, как больной, получивший лошадиную дозу аспирина.

Через два дня, 3 сентября 1939 года, Великобритания и Франция объявили войну Германии. Первая мировая война закончилась двадцать лет назад. И вот началась вторая. Вернер фон Фрич, бывший главнокомандующий немецкой армии, несколькими месяцами раньше заметил: «Этот человек, Гитлер, — судьба Германии. Если его путь ведет в бездну, он утянет за собой нас всех. Ничего не поделаешь». Фаталист, пессимист, реалист — он был прав. Никто ничего поделать не мог. Гитлер нес свое мессианское знамя, сметая все на своем пути.

В день объявления войны Юнити Митфорд, никчемный, незначительный винтик в гигантском колесе европейского конфликта, неловко выстрелила себе в висок. Она прожила еще девять лет в состоянии полного помрачения рассудка. Она лишилась способности говорить и была частично парализована. Гитлер, узнав новость, похоже, больше обеспокоился тем, что теперь будет с ее собакой. Он один раз навестил Юнити в больнице, отдал своим подручным распоряжение устроить ей беспрепятственный переезд в Англию и забыл о ней. Ее жест оказался напрасным, как и все прежние поползновения. Она так никогда и не узнала, как чудовищно мало значила для него.

Глава 20 В ожидании победы Гитлера

Ева знала только, что объявлена война. В остальном она мало представляла себе, чем это обернется и как затронет ее лично: не слишком болезненно, надеялась она. Больше всего ее заботило, чтобы Гитлер остался невредим. 23 ноября 1923 года он поклялся: «Пока я жив, все мысли мои будут только о победе. <…> Я не переживу поражения моего народа». Он никогда не говорил о войне с Евой. Для нее все происходило где-то далеко и с неведомыми ей людьми. По словам ее дяди, «война была чем-то совершенно чуждым для нее, и Ева не желала иметь с ней ничего общего». Она не сомневалась, что изолированные от мира обитатели Бергхофа, обеспеченного всевозможными продуктами и первосортным вином, вряд ли пострадают. Куда сильнее ее тревожило, что Гитлер будет еще дольше пропадать по своим делам и часы их встреч сократятся. Все, кто попадал в орбиту Гитлера — друзья, коллеги, гости, — вращались вокруг него, а Ева особенно. Вдали от центра своей вселенной она теряла почву под ногами, соскальзывая в пучину уныния, тоски и боли. Рохус Миш — один из немногих служащих, замечавших это. «Никто, кажется, и представить себе не мог, сколько страданий приносила Еве связь с Гитлером». Она делала то же, что и всегда — глубоко запрятав свои страхи, вела себя как обычно.

Первый удар был никак не связан с войной, которая, впрочем, еще не началась (только не для поляков, разумеется). 8 ноября 1939 года, в годовщину путча 1923-го — свято чтимый праздник нацистов, — на Гитлера было совершено покушение, когда он произносил свою ежегодную речь в честь первых «мучеников» в мюнхенской пивной Bürgerbaukeller — месте первых партийных собраний. Фюрер чудом избежал гибели. Он сократил выступление на полчаса, чтобы не опоздать на поезд особого назначения, на котором должен был вернуться в Берлин. (Как будто поезд мог уйти без него!) В 9.20 вечера прямо за возвышением, где он стоял, взорвалась бомба. Семь человек погибли и больше шестидесяти получили ранения, в том числе отец Евы. Услышав об этом, Гитлер воскликнул: «Вот теперь я действительно спокоен! Раз я покинул Bürgerbaukeller раньше обычного, значит, мне суждено выполнить мое предназначение!» Ева, ехавшая в другом вагоне поезда, узнала об отце только на следующий день, когда ей позвонила сестра и сообщила, в какой он больнице. На самом деле, хотя Фритц был весь в крови и сильно потрепан, серьезных повреждений у него не обнаружилось. Но это ничуть не умерило тревогу Евы за возлюбленного. Она жила в постоянном страхе, что Гитлера убьют, хотя он рассказал ей о своем особом даре предчувствовать и вовремя предотвращать нападение, в который сам искренне верил. Это вовсе не был комплекс сверхгероя. Он действительно пережил целых сорок шесть покушений, если верить одному историку. Правда, многие из них чуть не увенчались успехом.

Это книга о Еве, а не история Второй мировой войны или Третьего рейха, так что развитие военных действий важно нам лишь постольку, поскольку отражалось на ней. Она ничего не знала о боях, о планах, об операциях под кодовыми названиями «Желтый план» или «Разрез серпом», так как Гитлер намеренно оберегал ее от такого рода информации. Он был твердо убежден, что женщины и политика находятся на разных полюсах. Чем меньше женщина знает, тем лучше. К тому же неведение Евы помогало ему переключаться в ее обществе. Сегодня трудно себе представить, как в то время кто-то мог не иметь понятия о происходящем. Газеты, телевидение, радио, Интернет неустанно извергают на нас потоки информации, составляющие неотъемлемый, подчас вызывающий наркотическую зависимость фон повседневной жизни. Однако кузина Гертрауд подтвердила, что от Евы все скрывали, иногда к ее крайней досаде: «Она находилась в полной изоляции в Бергхофе, лишенная радио и газет, а следовательно — возможности узнавать новости. Ее очень угнетало, что она настолько отрезана от мира. Внутри себя она ощущала абсолютную пустоту. Будущее пугало и тревожило ее. Спорт, гимнастика, флирт, наряды служили только для того, чтобы хоть как-то заполнить этот вакуум». Кто-то (может быть, и Гофман, но скорее официальный военный фотограф; Гофман стал уже староват для зоны боевых действий) отснял в пропагандистских целях серию фотографий Гитлера в спартанском полевом штабе, вместе со своими офицерами рассматривающего через лупу карты. Ева вставила эти снимки в свой альбом. Ей нужно было точно представлять себе, где он, как выглядит его рабочий стол, что за люди его окружают. Ей было страшно, одиноко, и, прежде всего, она скучала по нему.

Самое удивительное, что и Гитлер скучал по ней. Они писали друг другу почти каждый день (она была единственным человеком, кому он писал от руки своим скупым почерком, точно отражавшим его скупую натуру). Но всего несколько таких писем сохранились в публичных архивах. Фрау Миттльштрассе, уже занявшая должность экономки в Бергхофе, припоминала:

В комнате между двумя спальнями стоял сейф, и у меня был от него ключ. Там лежали все их письма. Они хранились в пергаментной коробочке, и от нее ключик у меня тоже был. Она [то есть Ева] никогда не распространялась о личном, но моему мужу очень уж хотелось выяснить, как Гитлер называет ее, каким прозвищем. Так что однажды я все-таки вытащила одно письмо, только чтобы показалась первая строка, и она гласила: «Моя дорогая Tschapperl».

(Приведенный выше рассказ звучит неубедительно по нескольким причинам. Фрау Миттльштрассе, как вся прислуга Гитлера и Евы, не могла не слышать, каким прозвищем он ее называет. Да и зачем бы Гитлеру давать ей ключ от своего личного сейфа?) Фрау Миттльштрассе утверждала, что Tschapperl— это ласковое обращение к любимой, распространенное среди баварского рабочего класса, хотя в нем звучат несколько снисходительные нотки. Может, так, а может, и нет. Иной раз он называл ее Эффи или Эви — уменьшительными от ее имени.

Парадоксальным образом война сблизила Гитлера и Еву. Он часто уезжал в Берлин или руководил восточной кампанией из военных штабов: обычно из штаба Wolfschanze («Волчье логово») в Раустенберге, в Восточной Пруссии, или Werwolf («Оборотень»; Гитлер был весьма последователен в своей символике) под Винницей на Украине, чтобы быть поближе к своему южному фронту. Письма и телефонные звонки в Бергхоф составляли редкие теплые моменты его повседневной жизни. Во время совещаний ему приходилось контролировать свою склонность к истерии, приводящую к приступам мании величия, кипящим и бурлящим, как морской шторм. И все равно, если кто-то перечил ему, он мог впасть в бешенство, приводя очевидцев в ужас. Но другая сторона его натуры — сентиментальность, жажда ласки и утешения — все сильнее требовала своего. Ева, рассказывающая о мелких событиях дня с мягким баварским акцентом, который он так любил, единственная после смерти его матери могла удовлетворить эту потребность. Ее постоянство и искренняя любовь контрастировали с лестью и раболепием всех остальных. Только в последние годы их отношений он научился видеть и ценить ее мужество. Ее дядя Алоис писал:

Теперь, когда война ворвалась в их жизнь и держала их в постоянной разлуке, для них наступили трудные времена. Но внутренне они стали ближе друг другу. <…> Они стали товарищами, объединенными общей судьбой, и поняли, что принадлежат друг другу, что бы ни случилось. Духовная связь крепла, и внешние приличия утрачивали значение.

Перед Рождеством 1939 года, прежде чем отправиться в трехдневный объезд войск для поднятия боевого духа, Гитлер провел несколько дней в Бергхофе. Поэтому Рождество праздновали раньше, приурочив торжество к его приезду. Дети Шпееров и Борманов, одетые в лучшие нарядные костюмчики, торжественно наблюдали, как зажигают свечи на елке, а затем по очереди получили подарки от Гитлера. Девочки благодарили его реверансом, мальчики выкрикивали тоненькими голосами «Хайль Гитлер!». Потом фюрер уехал. На прощание Ева подарила ему маленькую рождественскую елку, чтобы она напоминала ему в поезде об уютном домашнем празднике, где его всем так не хватает. Показательный анекдот: денщик Гитлера Хайнц Линге на допросе у советских спецслужб вспоминал, как «упившийся до положения риз Мартин Борман пытался перенести украшенную елочку, подарок Евы Браун, в вагон Гитлера и уронил ее, рассыпав каскад шариков и звезд».

Гитлер вернулся на праздник Сильвестер — канун нового 1940-го года. Почти все лица на официальном общем снимке те же, что в предыдущие и последующие годы: те же секретарши, те же врачи, сестры Браун. Только адъютант флота и несколько офицеров СС присоединились к группе да Гитлер выглядит еще мрачнее. Он провел в Бергхофе неделю, а затем вернулся отстаивать свой план нападения на Голландию, Бельгию и Люксембург, которому единодушно противились его генералы и союзник Муссолини. Гитлер с пеной у рта доказывал свою правоту, но все же согласился отложить операцию до начала весны. «Странная война», как ее окрестили в Великобритании, или Sitzkrieg, «сидячая война», по выражению немцев, затягивалась. Формально Европа воевала, но по сути застыла в зловещей неподвижности.

В феврале 1940 года Ева ненадолго приехала в Берлин, где ей предоставили удобную комнату в рейхсканцелярии рядом со спальней Гитлера. Но, как и в Бергхофе, она никогда не появлялась на людях. Шпеер вспоминает: «Здесь она вела еще более уединенное существование, чем в Оберзальцберге: прокрадывалась в здание через боковой вход, поднималась по черной лестнице и никогда не спускалась в комнаты на нижнем этаже, даже если в гостях были только знакомые. Она так радовалась, когда я составлял ей компанию в долгие часы ожидания». Гитлер, занятый как никогда, не мог уделять ей должного внимания. Ее приезд в этот город, где располагались правительство и все иностранные посольства, смущал его. В его глазах она принадлежала Оберзальцбергу, и мысли о том, как она хорошо проводит время в утопическом крае его мечты, утешали бы его больше, чем ее неуместное присутствие в столице.

В апреле она провела какое-то время в Мюнхене, где сфотографировала радостное семейство перед входом в ее домик на Вассербургерштрассе. Война еще не разразилась в полную силу, город стоял невредимый, и жизнь продолжалась почти как обычно. Ева пригласила свою семнадцатилетнюю кузину Гертрауд Винклер (впоследствии Вейскер), единственного ребенка своих родителей, живших в Иене, провести месяц пасхальных каникул 1940 года с ней и Гретль.

Чтобы дать ей подобающее классическое образование, отец Гертрауд пристроил свою умную дочку в школу для мальчиков. Там ей надлежало выглядеть и вести себя как мальчишка, насколько это возможно. Она носила нечто вроде корсета, чтобы замедлить рост груди. Неудивительно, что бедная девочка не осознавала толком своего пола, ничего не знала об интимных отношениях и была ужасно стеснительна. Вспоминая о тех каникулах, она писала:

Жизнь с Евой и Гретль в их маленьком домике № 12 на Вассербургерштрассе в пригороде Богенхаузен протекала тихо, мирно — настоящая идиллия. Мои одноклассники еще были слишком малы, чтобы идти добровольцами на фронт. Мой мир находился в гармонии, и я могла от души наслаждаться обществом кузин, которыми всегда восхищалась. Мы, три молодые девушки, интересовались тем же, чем интересуются девчонки во всем мире: кинофильмами, модой, музыкой и танцами. Еве особенно нравилась чечетка, здесь ей не было равных. Мы менялись одеждой — то есть они давали мне свои платья, невзирая на мои протесты, — и я по-настоящему узнала и полюбила обеих, особенно необыкновенно чуткую Еву.

Очевидно, Гертрауд приходила в восторг от новых изящных вещиц и вовсе не считала, что до нее снисходят. Она нуждалась в житейских советах, которые давали ей кузины.

Как-то мы примеряли одежду, и Ева предложила мне одно платье, но я категорически отказалась.

«Не надо мне ничего нового, — сказала я. — Не хочу даже мерить».

Мое поведение привело их в недоумение, и в конце концов я расплакалась. Они усадили меня на кровать, бросились обнимать и утешать. Все еще в слезах, я сняла платье. На мне был бюстгальтер, больше похожий на орудие пыток, чем на белье для подростка. Корсет делал меня совершенно плоской.

Обе мои кузины пришли в ужас. Они поняли, чего я стыжусь и почему плачу, выкинули это орудие пыток на помойку и тут же потащили меня в австрийский магазин белья «Пальмерс», чтобы приобрести мне все необходимое. Они очень деликатно пытались выяснить, почему я так перетянута там, где, как справедливо заметила Гретль, у меня еще ничего нет, кроме «маленьких бутончиков». Дело в том, что я занималась физкультурой в школе для мальчиков. Не могла же я там бегать, потрясая формами. Когда мама забирала меня через четыре недели, Ева твердо поговорила с ней и настояла, чтобы мне полностью обновили гардероб.

Она научила меня не стесняться своей женственности и находить в ней удовольствие, особенно ввиду моего ярко выраженного и скорее мужского интереса к науке. (По моим представлениям, наука была исключительно мужским занятием.) Я многим ей обязана и очень благодарна. Она поддержала меня в важный момент жизни, интуитивно угадывая потребности своей младшей кузины. Она показала мне совершенно иной мир, такой далекий от мира горластых мальчишек, которым я подражала в школе, — мир ласки и терпимости. За четыре недели она превратила меня в женщину, не стыдящуюся своего пола. Я не увидела и следа того «рассадника порока», который воображал себе мой отец, — ни в Мюнхене, ни четыре года спустя в Бергхофе.

Она стала любовницей Гитлера, чтобы сбежать от семьи. В конце концов, ее родители соблазнились зарубежными отпусками и приглашениями в Бергхоф и смирились с ее положением. С Гитлером ей становилось все труднее и труднее, но Ева, как правило, умела игнорировать или подавлять собственные переживания.

Семья, основанная Францем-Паулем и Йозефой Кронбургер, была пропитана католическими традициями и мещанскими привычками, многие из которых — как бы странно это ни казалось — Ева привезла с собой в Бергхоф. Они с матерью продолжали мечтать, что в один прекрасный день Гитлер женится на ней и подарит ей ребенка. Когда закончится война. Эту иллюзию питали все без исключения, особенно когда людям приходилось месяцами бороться с возрастающей тревогой: все будет хорошо, когда закончится война.

Моя мать лелеяла ту же хрупкую надежду. В 1940–1941 гг. бомбы сеяли смерть и разрушения в Лондоне, и мой отец отправил ее в эвакуацию вместе со мной, их первой дочерью, рожденной в ту неделю, когда Германия напала на Данию и Норвегию. Мне было около года, когда нас послали к пожилой родственнице под Тедворт, к югу от Лондона. Тогда это была утопающая в зелени сельская местность, где моя мать-немка стала объектом насмешек и предвзятого отношения со стороны тетушки, ее чопорных буржуазных соседей и даже ее поварихи. Бедная юная Дита Хелпс, привезенная в чужую страну, оставшаяся без поддержки мужа и своей семьи, не умеющая прилично говорить по-английски, вне себя от тревоги за мать и сестер в Гамбурге, должно быть, ужасно страдала. Ей разрешалось отправлять и получать по одному письму из двадцати пяти слов в месяц, но без фотографий. Таким образом, она вынуждена была выбирать: писать матери (ютящейся в тесной квартирке с моей тетушкой Трудль, ее младшей и еще не замужней дочерью, и двумя сестрами, моими двоюродными бабушками) или отцу. Как и следовало ожидать, она предпочитала первое. В неведении и изоляции, всеми презираемая и одинокая, она могла общаться только со мной. Мама много плакала. И Ева тоже. В Бергхофе ее окружало множество людей, но она страдала от разлуки с Гитлером. У мамы, разлученной с любимым мужем, по крайней мере, была маленькая дочка в утешение.

Десятого мая 1940 года, девять месяцев спустя после объявления войны, Германия предприняла решительное наступление на Бельгию и Голландию. Долго оттягиваемая настоящая война началась. В тот же день Черчилль получил пост премьер-министра Великобритании. 14 июня немецкие войска вступили в Париж, а ранним утром 23 числа Гитлер отправился на экскурсию по городу, осматривая достопримечательности. Его фотографировали у Триумфальной арки, возле Эйфелевой башни со Шпеером (приехавшим набираться идей для будущей грандиозной архитектуры Третьего рейха) и группой доблестных немецких офицеров. Серьезный и величественный, он стоял перед Домом инвалидов, в котором находится могила Наполеона. Это делалось в основном напоказ. Ему очень хотелось посетить парижскую Оперу, но официально документировалась только одна сторона его жизни — в качестве фюрера, и всегда с учетом пропагандистской выгоды. Гитлер совершил короткую поездку по только что завоеванной Франции, взяв с собой старого друга и бывшего сержанта Макса Амана — балагура, вечно его смешившего, — и сфотографировался перед зданием, где квартировал солдатом в 1916 году.

Около шестидесяти тысяч гражданских лиц, по большей части жителей Лондона, погибли от вражеского огня, многие — в битве за Британию с 8 августа по 31 октября 1940 года. Сражение началось, когда Гитлер приказал Люфтваффе уничтожить RAF[27] и сломить сопротивление Британии — в частности, Лондона — в качестве подготовки к вторжению. Задачу доверили рейхсмаршалу Герингу, командующему Люфтваффе. У него были превосходные пилоты, но на немецких истребителях с ограниченной дальностью полета, без поддержки тяжелых бомбардировщиков и точных разведданных, им не удалось захватить воздушное пространство. Вторжение так и не состоялось. Люфтваффе потеряла сотни бомбардировщиков вместе с экипажами. С 8 по 18 августа Геринг принес в жертву 697 самолетов, причем 180 из них — за один день, злополучное 15 августа 1940 года. «Это самый роскошный бардак, в котором я когда-либо участвовал, — с веселой небрежностью отметил один молодой пилот RAF в своем рапорте после боя. — Вражеские самолеты выглядели чертовски угрожающе». В корпусе истребителей RAF под командованием сэра Хью Доудинга было много немолодых пилотов, тренированных куда хуже, чем летчики Люфтваффе — некоторые были и вовсе необучены, — и они гибли один за другим. Атака RAF на Берлин 25–26 августа повлекла за собой ответные бомбардировки Лондона в сентябре, сначала дневные, потом ночные. Люди выбирались из-под обломков побитыми, но не сломленными. Через несколько недель неустрашимые лондонцы привыкли к бомбежке, и жизнь продолжалась почти обычным чередом. Оборонительные силы Англии оставались почти целыми и неуязвимыми на вид, в то время как боевой дух и самоуверенность «непобедимой» Люфтваффе были заметно поколеблены. Но в конечном счете после восьмидесяти четырех дней непрерывных атак лондонские доки, Ист-Энд и часть Букингемского дворца лежали в руинах, не говоря уже о 23 тысячах убитых, 32 тысячах раненых, а также тысячах поврежденных или разрушенных зданий. И это несмотря на защиту «Харрикейнов» и «Спитфайров». В ходе битвы за Британию RAF потеряла 1023 истребителя и как минимум 375 летчиков плюс 358 раненых, иногда безнадежно, часто искалеченных и обезображенных на всю жизнь.

Возмездие RAF было еще впереди. Артур Харрис по прозвищу Бомбардировщик, организатор британского бомбового террора, говорил: «Они посеяли ветер и теперь пожнут ураган». Но это произошло не сразу. В первых британских вылазках из-за плохого оснащения погибла половина экипажей, при том что едва ли одна из пяти сбрасываемых бомб падала где-то в районе цели. Кульминация наступила 10 мая 1942 года, когда тысяча самолетов бомбардировала Кёльн. Харрис утвердился в своем мнении, что Германию можно победить, бомбя города и подрывая дух населения, как Люфтваффе пыталась сделать с Лондоном. В тот год в результате воздушных налетов погибли около 44 тысяч немцев. Ничья, думали, наверное, Геринг и Харрис, согласно кровавой арифметике эпохи.


В первые годы войны Ева, ее мать, сестры и близкие друзья продолжали пользоваться теми благами, что предоставлял им Гитлер. Летом сорок первого она усадила своих спутников в ORENZMARK с личным пилотом и отправилась в привычный летний отпуск на Итальянскую Ривьеру, в Портофино, где все они наслаждались синевой южного неба и прозрачным морем, любовались сосновыми и оливковыми рощами, кипарисами, жасминовыми кустами и бесчисленными клумбами роз и гвоздики. Погоня за удовольствиями составляла важную часть ее жизни, и она настолько мало знала о происходящем, что со спокойной совестью хваталась за каждую возможность побаловать себя. Время развлечений для нее стремительно истекало, но и об этом она не догадывалась. Она ждала, что Гитлер выиграет войну, теперь уже со дня на день.

В июле фюрер вернулся в Берлин, где его приняли всеобщим ликованием, а затем уехал в Бергхоф почти на три недели, совершив только короткую поездку в Байройт на ежегодный фестиваль Вагнера, и назад — к Еве в Оберзальцберг на большую часть августа. Летом 1940 года она, вероятно, в последний раз чувствовала полную уверенность и надежду на лучшее. Гитлер сказал, что война продвигается успешно, его грандиозные планы воплощаются, как он и предвидел. Все будет хорошо. То был последний год, когда он проводил в Бергхофе почти столько же времени, сколько до войны, хотя его постоянно осаждали генералы и их полевые командиры, требуя от него решений, а не его любимых абстрактных разглагольствований и наставлений. Однажды Ева ворвалась на совещание, заявив, что они слишком засиделись, а гости ждут их к столу. Гитлер в гневе выгнал ее из комнаты. Рейнхард Шпитци, помощник Риббентропа, вспоминал:

Гитлер и Риббентроп расхаживали взад и вперед, туда-сюда, час, два, три часа. И тут вдруг дверь открылась, заглянула маленькая блондинка и сказала нашему фюреру: «Ну Адольф, пожалуйста, пора идти обедать!»

Меня поразило, что какая-то никому не известная пигалица позволяет себе обращаться к нему в таком тоне. Я подошел к главному адъютанту и спросил: «Оберфюрер, кто эта, — я не сказал «дама», — кто эта женщина?» И он ответил: «Послушайте, Шпитци, <…> вы немедленно забудете о том, что здесь видели <…>, потому что наш фюрер имеет право на личную жизнь, а это его любовница».

Позже Шпитци рассудил:

Гитлер хотел быть абсолютно свободным, а она должна была обеспечивать ему домашний уют с пирогами и чаем. Он не нуждался в женщинах из высшего общества, хотя мог бы иметь их сколько угодно. Но он не хотел такую, что станет обсуждать с ним политические вопросы или попытается влиять на него. Ева Браун никогда этого не делала. Ева Браун не вмешивалась в политику.

Для Гитлера октябрь 1940 года стал месяцем совещаний. Непрерывный поток европейских знаменитостей, от государственных деятелей до незначительных принцесс, хлынул в Бергхоф. Он провел десять дней в Оберзальцберге, но большую часть его времени занимали собрания, встречи и торжественные ужины, где царила Магда Геббельс. Последняя наверняка слышала, о чем говорили высокопоставленные гости, сидящие подле Гитлера во главе стола, и, следовательно, знала куда больше других женщин на «Горе». Но она держала свои наблюдения при себе. Во время этих официальных мероприятий Ева, как всегда, должна была прятаться в своей комнате и пользоваться черным ходом, чтобы выскользнуть из дома незамеченной. Ее унижало такое обращение и мучило сознание того, что Гитлер так близко и все же недостижим для нее. В утешение в конце октября он взял ее с собой во Флоренцию на переговоры с Муссолини и Чиано в Палаццо Веккио. Разумеется, ей надлежало хранить строжайшее инкогнито. После кратковременной смены обстановки он вернулся в Берлин, а она в Бергхоф.

Гитлер не приезжал в Оберзальцберг еще месяц, а приехав, остался всего на три дня, чтобы провести очередные переговоры с Чиано и выслушать беспомощные мольбы королей Бориса III Болгарского и Леопольда III Бельгийского. Две недели спустя настала очередь румынской королевы-матери. Обнищавшие монархи полагали, что высокое происхождение позволяет им вмешиваться в его великие замыслы. Их принимали, угощали военными парадами и безукоризненно четкими салютами и провожали, не удостоив ни единой уступки. Их время ушло. Созревал его несравненный план ариизации половины Европы под крыльями орла Третьего рейха.

Гитлер намеревался захватить Великобританию и Россию, при необходимости одним ударом, что бы там ни говорили его малодушные генералы и маршалы авиации. Уже второе Рождество Ева отмечала без него, зато к Новому году фюрер прибыл своевременно, после чего целый месяц провел в Бергхофе. Хорошо начинается сорок первый год, должно быть, думала она.

Тем временем крупнейшая в истории современных войн операция по захвату территорий «Барбаросса» стояла на пути к осуществлению. Ее целью являлся, ни много ни мало, разгром мощной армии Советского Союза. Операция началась в 3 часа ночи 21 июня 1941 года под огневым прикрытием тысяч орудий и пикирующих бомбардировщиков. К середине первого дня силы Люфтваффе уничтожили 890 советских самолетов, большинство из них прямо на земле. За три недели еще 6857 самолетов были выведены из строя, а 550 пропали без вести. В первые дни эйфории все предсказывало легкую победу. 24 июля центр Минска был разрушен до основания. Один из очевидцев писал: «И что же мы увидели, выйдя [из подвалов]! Горящие дома, пепел, руины и трупы повсюду». Подобного рода ужас и отчаяние испытывали миллионы переживших воздушные налеты жителей Европы. Сея вокруг хаос и смерть, словно пламя, поглотившее Валгаллу в «Гибели богов», немецкая армия при поддержке Люфтваффе победоносно шагала вперед, быстро продвигаясь вдоль Западного фронта Советского Союза. «Сталин за всю свою жизнь не переживал такого потрясения». Потом началась зима, а с ней и снегопады. Снег изменил все.

К сентябрю он уже задерживал поход вермахта, стращая предзнаменованием конца. Суровая русская зима, прозванная солдатами «вечным январем», была могучим союзником Красной Армии, привычной и хорошо подготовленной к морозам, и смертельным врагом немецких войск, плохо оснащенных, в тонких мягких сапогах и легких униформах. Гончие ада приобрели облик волкодавов, бубенчики на санях, проносящихся по обагренным кровью снегам, весело звенели. Военные действия в России плачевно сказывались на немецкой армии, и к началу 1942 года стало очевидно, что операция «Барбаросса» провалилась. Гитлер не мог равняться с военным гением Сталина, и его войскам было не преодолеть самоотверженности советских солдат, готовых атаковать и жертвовать жизнью в борьбе с ненавистным Рейхом.

В октябре 1941 года жалкие остатки еврейского населения Гамбурга — живущие в постоянном страхе, но ухитрившиеся избежать гибели — узнали, что их «переселяют на Восток». Они торопливо собрали все, что могли унести на себе, и приготовились к отъезду. Через несколько дней они уже боязливо теснились на улицах у всех на виду. Им было велено направляться к восточному вокзалу Гамбурга. Никто не знал, куда их отправляют и зачем, никто не мог предугадать, какие испытания им уготованы: разлуки, принудительный труд, голод и смерть. Изгнали их отчасти потому, что после бомбардировок много людей остались бездомными, так что власти сочли «переселение» дешевым и практичным решением проблемы нехватки жилья. Хотя немцы не прикладывали никаких усилий, чтобы скрыть происходящее, моя мать не имела возможности что-либо узнать. В ежемесячном письме из 25 слов не хватало места на рассказ об исчезновении людей, среди которых могли оказаться ее прежние друзья и соседи. Кроме того, это только расстроило бы Диту.

Страшные события не затрагивали Еву. Если она и слышала что-то, то только слабые отзвуки раскатов грома далекой бури. Там, где она находилась, солнечный свет согревал по-прежнему, даже в отсутствие бога Солнца.

Глава 21 Ева, Гретль и Фегеляйн

К 1942 году либидо быстро стареющего фюрера значительно снизилось. Со временем он неизбежно стал навещать постель Евы гораздо реже, чем ей хотелось бы. В свои пятьдесят четыре года Гитлер все еще оставался сравнительно молод, но чрезмерный пыл и раньше не был ему свойствен, а теперь война требовала от него огромных затрат времени, воли и энергии. К 1943 году, когда ход военных действий обернулся против Германии, они вообще перестали заниматься любовью. Подтверждает это Шпеер, близкий друг Евы, с которым она делилась переживаниями.

В слезах она прибежала к Альберту Шпееру рассказать, что «фюрер только что сказал мне найти кого-нибудь другого, он больше не может исполнять свои мужские обязанности!». Заявление совершенно недвусмысленное, продолжает Шпеер: «Она ясно дала понять, что Гитлер сообщил ей, что слишком занят, погружен в дела и устал — он не может больше удовлетворять ее как мужчина». [Гитта Серени]

Обратите внимание на слова «больше не» в приведенной цитате. Они однозначно говорят о том, что в прошлом Гитлер все-таки удовлетворял ее «как мужчина». В тридцать один год Ева как раз достигла расцвета половой зрелости. Ее настолько выбила из колеи неспособность Гитлера вести половую жизнь, что она даже обратилась за советом к его личному врачу доктору Мореллю, к которому никогда не испытывала ни симпатии, ни доверия. Она, вероятно, знала, что раньше он специализировался на венерических заболеваниях, и полагала его экспертом по части мужской сексуальности. Это показывает, как горячо она желала восстановить потенцию любовника, пусть и не слишком впечатляющую. Морелль позже подтвердил американской следственной комиссии, что Ева просила у него что-нибудь для стимуляции полового влечения Гитлера, и он прописал фюреру инъекции мужских половых гормонов под названием «тестовирон» (более или менее аналог тестостерона), предназначенных восстанавливать угасающую потенцию. Но препарат не возымел никакого действия.

Проявляя великодушие — или равнодушие, — фюрер потихоньку дал Еве позволение найти себе более состоятельного партнера. Гитлер не был ревнив — в прошлом он часто говорил ей, что, если она влюбится в достойного молодого человека, он не будет стоять у нее на пути. Он хотел, чтобы она реализовала себя, устроила свою жизнь, и считал, что она заслуживает больше счастья, чем он способен ей дать. Так что если желание иметь мужа и детей станет слишком настойчивым, она вольна искать этого на стороне. Многие лизоблюды на «Горе» намекали на ее романы и распускали непристойные слухи в попытках очернить ее репутацию и лишить ее положения хозяйки Бергхофа. Но нет ни малейшего доказательства, что сплетни имели под собой основания. По всей видимости, половая жизнь этой энергичной и здоровой молодой женщины закончилась после тридцати лет. Одна только сексуальная неудовлетворенность уже могла бы легко подтолкнуть ее к неверности. Тем более что ее окружало множество мужчин, которые были бы только счастливы угодить ей в этом отношении. Но когда Шпеера спросили, думала ли Ева Браун когда-нибудь поймать Гитлера на слове, он ответил: «Для нее об этом не могло быть и речи. Она любила его всей душой и всегда хранила ему верность, что, бесспорно, доказала в конце». С другой стороны, тот же Шпеер, как ни странно, признался Дэвиду Паттмэну не для протокола — когда они встречались в ходе съемок документального фильма, — что у нее все же был однажды курортный роман. С кем? Шпеер указал на молодого адъютанта в одном из эпизодов ее любительского фильма. Однако, учитывая склонность Шпеера говорить людям то, что они хотят слышать, к его сведениям нужно относиться осторожно, особенно потому, что они никем более не подтверждены.

Если Оберзальцберг был слишком тесен, чтобы позволить ей опрометчивые шалости, то у нее всегда оставался Мюнхен, где ее окружали друзья (хотя молодые люди исчезали один за другим). Кроме того, на нее мог положить глаз какой-нибудь смазливый итальянец во время ее ежегодных путешествий. Миловидной молодой женщине, желающей обзавестись любовником, далеко ходить не нужно. А уж в военное время бойцами во всем мире движет естественный стимул продолжить свой род и увековечить свои гены. Только вот Ева не искала любовника. Она могла «сбегать на сторону», но ничто не говорит о том, что у нее когда-либо был курортный роман. Разве что, лишь с малой долей вероятности, всего один раз, на ранней стадии их с Гитлером отношений. Нерин Ган услышал от Герты Шнайдер, через тридцать лет после описываемых ею событий, о знакомстве Евы в 1935 году с неким юношей, которое могло привести к роману или даже помолвке. Ган заявляет, что проверил сведения, но как и через кого, не уточняет. Но что-то в совпадении места и времени, да еще тот факт, что история исходит из уст надежного и честного свидетеля, придает ей правдоподобность. Вот что рассказала Герта:

Только однажды Ева заинтересовалась другим мужчиной. Это случилось после ее второй попытки самоубийства [в мае 1935 г., в возрасте двадцати трех лет]. Она поехала с матерью и младшей сестрой в Бад-Шахен, очаровательный замок-отель на озере Констанс близ Линдау. Некто Петер Шиллинг, предприниматель, моложе Гитлера, но старше тридцати, начал ухаживать за Евой. Он был сражен ею наповал. Они тут же сделались неразлучны и составляли отличную пару. Ева признавала, что ей нравится Шиллинг, что он просто замечательный, и в иных обстоятельствах она вполне могла бы полюбить его. «Но в моей жизни уже есть мужчина и никогда не будет другого. Слишком поздно». Так что она прекратила встречи и даже отказалась говорить с ним по телефону. Теперь никак не узнать, рассказывала ли она Гитлеру об этом.

Вот уж действительно, никак не узнать. В том числе и того, рассказывала ли она подобное Герте и, прежде всего, случилось ли оно вообще. Трудно представить себе, чтобы Ева, связанная с мужчиной, обладающим незаурядной харизмой и наделенным огромной властью как в Германии, так и на международной арене, удовольствовалась бы жизнью в качестве фрау Шиллинг. Как бывает со спортсменами и наркоманами, она попалась на адреналиновый крючок своих бурных отношений с фюрером. Знала она об этом или нет, но простого обыденного счастья ей теперь было бы недостаточно. К 1935 году он уже подчинил ее себе, а к 1942-му их судьбы переплелись неразрывно.

На жизнь Гитлера покушались все чаще. Несколько раз убийцы были близки к успеху, но все проваливалось благодаря то непредвиденному стечению обстоятельств, то усиленным мерам безопасности, принятым вследствие паранойи диктатора. Но летом 1942 года Клаус Шенк фон Штауффенберг из «кружка Крайзау» (о нем мы позже поговорим подробнее) начал призывать к устранению Гитлера. Фон Штауффенберг впервые увидел Гитлера на инструктаже штаба в июне 1942 года. По его наблюдениям: «Геринг казался загримированным, Шпеер выглядел единственным нормальным человеком среди психопатов. Гитлер сидел, полуприкрыв глаза, с трясущимися руками. Дышать было трудно, такой спертый и зловонный воздух стоял в помещении». Ева, конечно, ни о чем подобном не подозревала, только постоянно беспокоилась, как бы какой-нибудь безумец не попытался убить фюрера.

Семья Браун и их близкие продолжали каждый год ездить за границу, как повелось еще с тридцатых, пользуясь покровительством дуче. Италия оставалась одной из немногих европейских стран, где их приветствовали радушно. В разгар войны, в июле 1942 года, Ева отдыхала с друзьями на Итальянской Ривьере. Это был их пятый визит с 1938 года — и последний. Через несколько дней после их отъезда из Италии Муссолини был свергнут. Теперь им предстояло выбрать новый курорт — быть может, в Греции или в Норвегии? Ни там, ни там не безопасно. Еве и ее друзьям пришлось остаться дома и любоваться закатами над Берхтесгаденом. Хорошие времена закончились, наверное, сокрушалась она.

К ноябрю 1942 года бремя войны, которой фюрер упорно пытался руководить самолично, чуть ли не в одиночку, стало сказываться на нем. У Гитлера начались провалы в памяти (впрочем, его восприятие действительности никогда не отличалось четкостью). Когда война, казалось, шла по его указке, его неукротимая мания величия принимала чудовищные формы. Граф Чиано, рассказывая, как он и Муссолини встречались с Гитлером в апреле 1942 года, писал: «Гитлер говорит, говорит, говорит. На второй день после обеда, когда все уже обсудили, Гитлер говорил без остановки в течение часа и сорока минут». Приступая к операции «Барбаросса», направленной против Советского Союза, бывшего партнера по пакту о ненападении, Гитлер верил, что: «Нам стоит только толкнуть дверь, и вся прогнившая конструкция развалится». Это показывает, насколько он был подвержен предрассудкам и плохо осведомлен. Операция «Барбаросса» началась, и российскую границу перешли более трех миллионов солдат, а также 3300 танков, столь необходимых для войны с союзниками. Гитлер отказывался слушать советы, а тем более предостережения, и ожидал победы через несколько месяцев. Он не мог совершить более роковой ошибки.

К началу 1943 года он непрерывно метался между своим генеральным штабом в Берлине и «Волчьим логовом» на границе с Восточной Пруссией, реже подаваясь в южную ставку «Оборотень» под Винницей на Украине, где провел месяц в конце весны. В сентябре первые снегопады уже затрудняли продвижение войск вермахта. Германии грозило поражение. К марту 1943 года Гитлер, по словам его биографа:

…стал угасающим стариком… Он неподвижно глядел в пространство из-под опухших век, его щеки покрылись пятнами, позвоночник искривился от кифоза и легкого сколиоза. Левая рука и левая нога его подергивались, он шаркал при ходьбе. Гитлер стал чрезмерно возбудим, на критику реагировал приступами ярости и упрямо цеплялся за свои суждения, даже самые абсурдные. Он говорил бесцветным, монотонным голосом, часто повторялся и без конца твердил о своем детстве и первых днях восхождения.

Фюреру предписали трехмесячный отдых. Он прибыл в Бергхоф 22 марта, но, пройдя через праздничные ритуалы Пасхи и своего дня рождения (20 апреля ему исполнилось пятьдесят четыре), 2 мая снова уехал сначала в Мюнхен, затем в Берлин, затем в «Волчье логово», где его заметно ободрил исполненный ликования рапорт Альберта Шпеера, назначенного министром вооружений, о росте производительности немецких оружейных заводов. 21 мая он снова вернулся домой, но Еве не удалось убедить его провести с ней побольше свободного времени, так как он был по горло занят встречами, официальными визитами, военными совещаниями и жизненно важными, хотя все более бесполезными, тактическими задачами. Война оборачивалась против него. Как никогда суетливый, он говорил, шагал взад-вперед, сидел с генералами ночи напролет над картами, глотал таблетки и не желал успокаиваться. Ева несколько раз поймала его в кадр на террасе (каждый его приезд мог стать последним), но на всех фотографиях он выглядит напряженным и озлобленным. 29 июня он полетел обратно в «Волчье логово». Ненадолго. 18 июля он уже опять был в Оберзальцберге, и Ева провела с ним два дня. Но даже эту коротенькую передышку нарушил визит Муссолини, надеявшегося на поддержку фюрера в Италии, стремительно погружающейся в хаос. Неделю спустя дуче был свергнут и арестован.

Судорожные метания продолжались. 20 июля фюрер вернулся в Восточную Пруссию почти на четыре месяца, просидев там до 8 ноября, а затем удалился на недельный отдых в Бергхоф. К шестнадцатому числу снова объявился в «Волчьем логове», где и остался на Рождество и Новый год — праздники, которые прежде всегда старался встречать с Евой. Иными словами, за период с конца июня 1943-го по 23 февраля 1944 года они провели вместе всего десять дней. Как отметила Гертрауд в воспоминаниях о Еве: «Она страдала от козней и интриг, что плел против нее Борман, да еще вынуждена была смотреть, как доктора со своими лекарствами подрывают здоровье Гитлера, не в силах ничем помочь, потому что не имела никакой власти, даже над ним».

Учитывая эти частые разлуки вкупе с ухудшением здоровья Гитлера, было бы простительно, если бы постоянный приток молодых привлекательных адъютантов (а они были очень привлекательны: Гитлер целенаправленно окружал себя высокими, светловолосыми, подтянутыми мужчинами) подтолкнул Еву к измене. На вопрос, как она вела себя с другими мужчинами, Герберт Дёринг ответил: «Уж точно совсем иначе, чем с Гитлером. С ним она казалась замкнутой и неестественной, словно закупоренной. С другими мужчинами она тут же расслаблялась, открывалась. Выглядела нормально, двигалась нормально — красивая, оживленная». Жизнерадостная, обаятельная, ухоженная, Ева Браун неизбежно притягивала мужской взгляд. Ее прятали, когда иностранные делегации посещали Оберзальцберг, но наблюдательный молодой адъютант вполне мог заметить, как она возвращается с прогулки или загорает на террасе, и потихоньку навести о ней справки. Ему бы сказали, что она секретарша. Если вдруг, загоревшись интересом, он послал бы записку с просьбой о свидании, как отреагировала бы Ева? Этого мы не знаем и узнать не можем. Завести любовника, будучи любовницей фюрера, означало бы подвергнуть опасности обоих, так что в любом случае им пришлось бы держать свою связь в строжайшей тайне. Не сохранилось ни рассказов очевидцев о флирте, ни любовных записок, ни сувениров, ни смазанных фотографий, запечатлевших запретные объятия, — ничего, подтверждающего гипотезу, что кому-то из своих воздыхателей она рано или поздно уступила. В Бергхофе не случилось главного сплетника или хроникера, который поведал бы нам о потаенном мире амурных проказ. Раболепный анклав не породил ни Нэнси Митфорд, ни Джеймса Лиз-Милна, ни герцога Сен-Симона. Ева имеет право на презумпцию невиновности. Так и хочется сказать: какая жалость.

А вот Гретль, напротив, могла делать, что ей заблагорассудится, без того, чтобы слухи о ее похождениях повторялись по всей «Горе» на следующее утро. Хорошенькая Гретль, с ее застенчивой улыбкой и бархатными глазами, была ужасная кокетка, то и дело заводила романы, пока не познакомилась с обаятельным, но пользующимся дурной репутацией группенфюрером Германом Фегеляйном, генералом СС и офицером связи между Гиммлером и Гитлером. Появление в Бергхофе красавца офицера в марте Г943 года вызвало изрядный переполох в жизни обеих сестер Браун. Очень скоро Фегеляйн пробился в ближайшее окружение фюрера. Траудль Юнге делилась наблюдениями:

Сначала его видели только в окрестностях Бергхофа, но потом он подружился с Борманом и вскоре сделался предметом всеобщего восхищения. Он представлял собой классический образец неотразимого кавалера. Разумеется, он привык, что женщины так и увиваются за ним. <…> Стоило ему появиться, и вот он уже сидит за столом в Бергхофе. Он чокался со всеми влиятельными людьми, принимал участие в ночных попойках Бормана, и дамы не замедлили пасть к его ногам. Фегеляйн, интересный собеседник и большой затейник, привлек внимание Евы Браун и ее сестры Гретль. В особенности последняя испытала на себе выходки красавчика Германа. Будто бы не зная, что она приходится сестрой Еве Браун, он заявил при ней: «А уж эта — вообще дура!»

Пытался ли он замаскировать свои истинные чувства? Сплетники и враги Евы были тут как тут с намеками, что она и Фегеляйн — любовники. Герберт Дёринг считал это вполне возможным: «Фегеляйн восхищался Евой Браун — о, еще как! — и с удовольствием соблазнил бы ее. Криста Шрёдер говорила, что Ева любит Фегеляйна, но я точно не знаю. Хотя отлично могу себе представить». Правда, он умалчивает о том, что во время предполагаемого романа уже не работал в Бергхофе, так что его комментарии — с чужих слов. Более того, они исходят от Кристы Шрёдер, не скрывавшей своей неприязни к Еве, что еще больше дискредитирует их. Почти сорок лет спустя, в 1985 году, Криста Шрёдер писала в мемуарах, что Ева призналась в глубоком впечатлении, произведенном на нее Фегеляйном, когда тот впервые приехал в Оберзальцберг, добавив: «Встреть я его несколько лет назад, попросила бы фюрера отпустить меня». Может быть. Но вряд ли. Помимо прочего, с чего бы ей делиться сокровенным с фрейлейн Шрёдер, которая никогда не была ее союзницей? Гитта Серени полагает подобные басни вздором. «Я никогда не видела ни единого доказательства ее так называемого романа с Фегеляйном и склонна считать его мифом. Ева не отличалась легким поведением и не решилась бы на столь аморальный поступок. Я бы исключила предположение, что они спали друг с другом. Это как-то противоречит всей картине. Я думаю, она была женщиной Гитлера, и все тут».

Злопыхательские толки о гипотетической связи основаны на догадках и подозрениях. Они не берут в расчет такие человеческие ценности, как верность и привязанность. Ева любила Гитлера преданно, безоглядно. Измена была бы ужасным предательством, сколько бы Гитлер ни говорил, что не осудит ее. Набожная католичка, она и так уже грешила достаточно, не хватало еще домогаться будущего мужа сестры. Вероятно, самое непреодолимое препятствие как раз и заключалось в том, что это больно ранило бы Гретль. Она всю жизнь прожила в тени Евы. Если бы старшая сестра увела у нее возлюбленного или жениха, в их отношениях навсегда осталась бы трещина. Чтобы пренебречь этими соображениями, Ева должна была быть страстно влюблена в Фегеляйна, а она не была. С его же точки зрения, соблазнять любовницу фюрера означало бы идти на совершенно безумный риск. Разоблачение — а в теплице Бергхофа кто-нибудь да прознал бы — означало бы смещение с должности, изгнание или даже смерть. Фегеляйн, конечно, находил Еву привлекательной, но остерегался допускать большее, чем откровенно чувственный медленный танец.

Верная Гертрауд, разумеется, твердо убеждена, что Ева никогда не заводила любовника:

Она не интересовалась другими мужчинами, ее мысли занимал один Гитлер. Поговаривали, что у нее был роман с Фегеляйном, но мне она рассказывала о нем с крайним неодобрением. Мне очень жаль, что Гретль достался такой муж: жесткий, гордый, надменный, да еще и дамский угодник. Он хотел жениться на Гретль, чтобы продвинуться по службе.

Ева тоже прекрасно осознавала, что Фегеляйн добивается Гретль не в последнюю очередь потому, что статус «свояка» Гитлера обеспечит ему верное место в самом сердце заколдованного круга. Под личиной сногсшибательного кавалера она разглядела беспринципного карьериста, но поскольку Гретль была от него без ума, возможно, не придавала этому значения. Гертрауд объясняет:

Она [Ева] была подругой Гитлера с давних пор, но он так и не женился на ней. И тут объявляется этот человек, просящий руки ее сестры. Неясно, действительно ли Фегеляйн хотел жениться на Гретль, или же старался угодить Борману и Гитлеру, в чем его многие подозревали. Гитлер конечно же помог со свадьбой в финансовом и прочих отношениях.

Ева, отбросив сомнения, поддержала опрометчивый выбор сестры.

Сама Гретль, помня о своем возрасте — ей было почти тридцать — и под влиянием страсти Гитлера к сводничеству (Гитлер играл с Евой и Гретль, как с куклами, по словам Гертрауд), вышла за Германа Фегеляйна отчасти в угоду фюреру, отчасти чтобы порадовать мать, с нетерпением ждущую внуков, но более всего — по зову сердца. Ее супруг, генерал, занимал высокое положение в СС и был на редкость привлекательным мужчиной. Многие женщины отдали бы все за его благосклонность. Гретль, должно быть, думала, что сделала завидную партию.

Третьего июня 1944 года Ева устроила сестре пышную свадьбу — взамен своей, невозможной, этого нельзя не почувствовать. Гретль Браун и группенфюрер СС Герман Фегеляйн сочетались браком в здании муниципалитета Зальцбурга. Гражданская церемония, разумеется. Оттуда они поехали обратно в Бергхоф, где новобрачных и их гостей ждал торжественный обед, организованный Гитлером. Гретль выглядела ослепительно в белом шелковом платье с глубоким декольте, закрытом кружевом. Покрой подчеркивал ее изящные формы и в то же время показывал, что она не беременна. Она несла огромный букет белых цветов и восторженно улыбалась мужу — чистокровному, стопроцентному арийцу. На снимках пара всячески демонстрирует взаимную любовь: головка Гретль доверчиво покоится на его плече, Фегеляйн кажется сильным и надежным. На официальной свадебной фотографии Гитлер, в виде исключения одетый в гражданское (он поклялся до конца войны носить униформу, как его солдаты), слегка улыбается, плотно сжав губы. Ева, как ни странно, выбрала довольно нелепое атласное платье, туго обтягивающее грудь, с зауженной талией и расклешенной юбкой, скорее в духе пятидесятых, чем сороковых, отнюдь не в своем обычном стиле. Вряд ли она сделала это сознательно. Быть может, просто не желала затмевать сестру.

Когда обед и поздравления подошли к концу, вся компания (но без Гитлера, его внимания требовали более важные дела) отправилась на нескольких машинах вверх по головокружительной горной дороге в «Орлиное гнездо» на вершину Кельштайн. Здесь праздник продолжился, шампанское лилось рекой. Геринг под влиянием романтической и эротической атмосферы торжества напился так, что домой его доставили в бессознательном состоянии. Аккордеонист и скрипач играли для новобрачных. Не цыгане, разумеется — они уже почти все погибли в концлагерях, — а смущенные музыканты из оркестра СС. Затем довольные гости снова пили шампанское и танцевали до трех часов ночи.

Через три дня союзные войска высадились в Норвегии. Траудль Юнге отметила:

Поразительно, но ему [Фегеляйну] удалось найти друга в лице Евы. Впрочем, может быть, не так уж это и странно, если учесть, каким веселым и обаятельным он умел быть. А Ева, молодая и полная жизни, столько лет вынужденная скрываться и молчать, не могла не порадоваться такому зятю, с которым можно всласть потанцевать, не нарушая приличий, не опасаясь осуждения и сплетен.

Однако замужество Гретль изменило как отношения Евы с сестрой, так и ее душевное состояние. Кузина Гертрауд описала новую расстановку сил между девушками, которые прежде были ближайшими подругами и наперсницами:

После свадьбы Гретль с господином Фегеляйном у Евы наступил трудный период. Насколько я понимаю, маленькая компаньонка Евы внезапно превратилась в замужнюю даму.

Не важно, любила Гретль мужа или нет: она теперь была замужем, а Ева так и оставалась любовницей. Или, скорее, не столько любовницей, сколько женщиной «всегда к услугам своего мужчины» из преданности и известного чувства ответственности. Брак сестры вызвал у Евы ряд психологических проблем. Их всегда связывали очень близкие отношения, и вот она отдала свою сестру и лучшую подругу в жены человеку, которого не уважала.

Ева осталась одинокой, как никогда. С уходом Гретль — боготворившей и поддерживавшей ее с самых ранних лет, когда они еще жили на Изабеллаштрассе, — Ева ни для кого больше не была на первом месте, и уж точно не для Гитлера. Даже утвердившись в своем положении, она все так же страдала от унизительной анонимности, которую ей продолжали навязывать. Как и Фегеляйн, она надеялась, что законные семейные узы, приблизившие ее к фюреру, повысят ее статус. Теперь она официально считалась geselhchaftsfahig— достойной светского общества. «Теперь я свояченица Фегеляйна, — говорила она. — Теперь я наконец хоть кто-то». Как это ни грустно, но, почти десять лет проведя в качестве любовницы Гитлера и хозяйки Бергхофа, Ева была о себе столь низкого мнения, что пыталась заявить о своих правах в Оберзальцберге, опираясь на брак сестры с выскочкой, втершимся в окружение фюрера.

Глава 22 Что Ева могла знать?

Сегодня резвое веселье на фотографиях и кинопленках Евы с конца тридцатых до самого разгара войны выглядит жутковато — выходки людей, не то сумасшедших, не то отрезанных от внешнего мира. Она и ее приятели гуляли, устраивали пикники, загорали, дышали чистым горным воздухом, охапками собирали полевые цветы, плавали, хвастались спортивными навыками (ну, по крайней мере, Ева) на берегах ослепительно синего озера Кёнигзее. Миллионы немецких женщин выбивались из сил, чтобы прокормить семью, мастерили прокладки из распоротых джутовых мешков, стирая и перестирывая их, пока запах не становился невыносимым. Что сказали бы они, узнав об этих беспечных забавах? Но по комфортной жизни Евы трудно судить, знала ли она об ужасах, творящихся вокруг. Скорее уж можно предположить, что не знала. Насколько вероятно обратное?

Нетерпимое, авторитарное национал-социалистическое движение было исключительно мужским начинанием и остается таковым для горстки разочарованных неонацистов, кичащихся своей символикой и мечтающих о несуществующем времени и месте, где их будут уважать и бояться. В двадцатых и тридцатых годах немецких мужчин привлекла доктрина, поднимающая мужчину над женщиной, бойца над мыслителем, повиновение над рассудком, иерархию над достоинством. Их будоражили всенародные демонстрации, чьи атрибуты — униформы, марши, песни, флаги, факелы, фейерверки и фюрер — затмевали религиозные. Они откликались на гомоэротические образы молодых мужчин — рабочих и солдат — в фильмах и на пропагандистских плакатах. Их завораживали простые побудительные лозунги и фальшивые доспехи национал-социализма. Женщин меньше волновали призывы, их прельщало восхваление добродетели жен и матерей, заботящихся о семье и поддерживающих мужей. Нацизм превозносил их за выполнение своих обязанностей, каковое раньше всеми воспринималось как само собой разумеющееся. Они тянулись к Гитлеру — вдохновенному, целомудренному герою, — к которому чувствовали нечто среднее между благоговением и девичьей влюбленностью. Идеал нацистской женщины олицетворял полную противоположность всему, за что борются феминистки. Она приходила в мир как инструмент репродукции и хранительница домашнего очага, а не как личность с собственными мыслями, талантами, потребностями и правами. Иначе говоря, женщины могли быть национал-социалистами при условии, что не будут думать и задавать вопросов. С точки зрения мужчины, самый простой способ достичь такого результата — не обсуждать при женщине политику. На протяжении военных лет бессвязные проповеди Гитлера за ужином записывались дословно. Однажды вечером в 1943 году он сказал: «Я не выношу женщин, рассуждающих о политике. А уж если их некомпетентные суждения затрагивают военные темы, это становится просто неприлично. <…> Галантность не позволяет нам давать женщинам возможность ставить себя в неловкое положение».

Распределение обязанностей между полами строилось на самоопределении арийской расы. Мужчины и женщины равны только в основной функции — продолжении рода, при необходимости вне брачных уз. Гитлер считал, что лучше незамужняя, но полноценная мать, чем высохшая старая дева. Правда, к Еве это, похоже, не относилось.

Нацисты верили в старинный тевтонский уклад, когда мужчина был воином, а на женщине держалась семья. Мужчины занимали почти все руководящие посты в национал-социалистическом государстве, в то время как женщины исключались из политической жизни.

Но отстранение от политики не отнимало у женщин возможность видеть и реагировать на увиденное, прислушиваться к голосу совести и пытаться сопротивляться тому, чего они не одобряют. Больной вопрос, на который ищет ответ эта книга: были ли Ева Браун, а также моя мать и ее сестры, и их мать, и мои дорогие, не от мира сего двоюродные бабушки, и с ними миллионы других несчастных немецких домохозяек, хорошими людьми или плохими, пусть и по ассоциации? Запятнаны ли они моральным разложением, которому национал-социализм подверг их мужей, братьев и сыновей? Можно ли, в частности, обвинить в соучастии Еву, поскольку она бездействовала пред лицом абсолютного зла? Виновна ли она особенно из-за ее связи с Гитлером? Вынесение приговора требует объективного анализа того, что она знала или, приложив усилия, могла бы узнать. Понимала ли она когда-нибудь, что ее возлюбленный был инициатором и вдохновителем двенадцати лет жестокого насилия, начиная с программы эвтаназии в тридцатых годах? Что он хотел стереть с лица земли евреев Европы и спокойно жертвовал десятками миллионов жизней на войне? Увы, доказательств из первоисточников прискорбно мало, и о правде можно только гадать.

Ричард Эванс, авторитетный специалист по истории Третьего рейха, подчеркивает, насколько опасно опираться на ретроспективную оценку, осуждая тех, кто не мог предвидеть будущее:

Анализ жизненного опыта отдельных индивидуумов, как ничто другое, демонстрирует чрезвычайную сложность стоявшего перед ними выбора и обстоятельств, с которыми им приходилось сталкиваться. Современникам национал-социалистов все было далеко не так очевидно, как нам сейчас, ведь они не обладали даром предвидения. Откуда им было знать в 1930 году, что готовит 1933 год; в 1933 году — что произойдет в 1939, 1942 или 1945 годах? Если б они знали, то, несомненно, принимали бы иные решения… [курсив мой. — А.Л.]

Вплоть до 1939 года даже сами евреи считали слухи о лагерях преувеличенными и предпочитали оставаться на месте — роковой оптимизм, роковая инертность, — а не покидать дом и страну ради неведомого будущего.

Со всеми своими непревзойденными ужасами Черные События остаются полем моральной двусмысленности. Упрощенческий взгляд представляет национал-социалистическую эру неподвижной панорамой кошмара, клеймя Гитлера как чудовище, чуждое всему человеческому, а Еву — как бессловесную дурочку. Истина богата оттенками, категорическое разделение на черное и белое никогда не отражает ее в полной мере. Не так просто определить, какая доля вины ложится на тех, кто был связан с зачинщиками — их жен, семьи, любовниц. Жены других высокопоставленных нацистов не понесли наказания. Знали ли женщины на «Горе», что творится в окружающем мире? Если знали, то как много? Одобряли ли они? Принимали ли активное участие? Пренебрегали ли возможностями помочь гонимым и истязуемым? Если возлагать ответственность на всех, кто находился рядом, и признавать их виновными, то на большинство подобных вопросов следует отвечать «да». Даже сейчас, шестьдесят лет спустя, некоторые критики Германии утверждают, что все немцы разделяют вину предков за преступления военного времени, притом что нынешние молодые немцы и чаще всего их родители еще не родились, когда Гитлер стоял у власти. Тем не менее многие жители Германии признаются в потаенном чувстве вины, и почти все не любят говорить о прошлом. Черные События покрыли страну тьмой на куда более долгий срок, чем прочие войны, и их клеймо лежит на нации по сей день.

Легко сказать, что все немецкие женщины виновны в том, что шли в ногу с Третьим рейхом, не протестуя и не восставая. Но между моралью и героизмом — большая разница. Люди обязаны к нравственной добродетели в смысле элементарной порядочности и соблюдения законов, но не обязаны быть героями. (Суть героизма как раз в том и состоит, что он выходит за рамки обычного гражданского и человеческого долга.) Никто не возлагал на женщин Советского Союза вину за преступления и лагеря сталинского режима, не менее чудовищного. Обе системы поощряли и награждали безнравственных женщин — осведомительниц, сплетниц и клеветниц, — чьи доносы стоили свободы и жизни многим невинным людям. Хуже всех были охранницы лагерей, бессердечные садистки, не уступающие жестокостью мужчинам. (Охранницы в Равенсбрюке, концлагере под Берлином, прежде состояли в Лиге немецких девушек (BDM), где их с отрочества приучали к беспрекословному повиновению.) Но они являлись исключением, и, как недавно показала рядовой Линди Ингланд в Ираке, существуют до сих пор. Жестокость — не половой признак. Молодые немки были запрограммированы BDM. Им вбили в голову нацистскую идеологию в том возрасте, когда они еще не обладали ни знаниями, ни моральными устоями и не могли спорить. Их натаскивали на осуществление целей партии и в награду внушали непоколебимую веру в себя. Подавляющее большинство немецких женщин при гитлеровском режиме были порядочны, в нормальных обстоятельствах ни одна из них не проявила бы жестокости, но героинями они не являлись. Однако нельзя забывать о мужестве и стойкости немецких матерей в то страшное время, когда только для того, чтобы уберечь от голода и холода стариков и детей, требовался настоящий героизм.

В 1947 году, вскоре после окончания войны, Траудль Юнге написала подробный отчет об идеологической обработке, которой она подвергалась в детстве и юности, пытаясь понять собственное пособничество режиму, ужасавшее ее впоследствии. Схожие чувства испытывали многие люди, прежде близкие к Гитлеру. Траудль Юнге утверждает, что, когда писала, не думала о публикации, но через пятьдесят пять лет ее книга «До смертного часа: последняя секретарша Гитлера» увидела свет. Сколько поправок туда внесено с 1947 по 2000 год, только сама фрау Юнге может точно сказать. Книга прославилась как последний правдивый рассказ очевидца об окружении Гитлера и принесла автору мировую известность в последние месяцы ее жизни. Умерла она 10 февраля 2002 года в возрасте восьмидесяти одного года. Нашумевший фильм «Бункер» (Der Untergang) о последних неделях в бункере Гитлера частично основан на ее воспоминаниях.

Траудль родилась в Мюнхене в 1920 году. Пятнадцати лет от роду она записалась в Лигу немецких девушек вместе с пятью одноклассницами. Они оттачивали и совершенствовали свои «Зиг хайль!», одновременно оттачивая и совершенствуя свои тела. В школе к трем ее одноклассникам-евреям и ученики и учителя относились как к равным. Иудаизм означал иную расу, иную религию, но никак не клеймо. Потом, после 1936 года, они исчезли, один за другим. Никто не знал, куда они делись, и никто не пытался выяснить. В 1938 году Траудль исполнилось восемнадцать, и она вступила в организацию «Вера и красота» для молодых женщин, переросших BDM. Целью организации являлось воспитание «девушек, безоговорочно верящих в Германию и фюрера и сумеющих вложить эту веру в сердца своих детей».

Чем сильнее завораживали Траудль культура и эстетика эпохи, тем более, по ее словам, отвратительными она находила грубые аспекты уличной политики, низкой и примитивной, годящейся для масс, но не для людей ее класса. Она смеялась над ходящими в народе шутками о Гитлере и презирала газету Der Stürmer за антисемитские карикатуры — это был не ее национал-социализм, это было не ее дело. Впрочем, как и большинству ее современниц, ей казалось, что политика мужчин ее никоим образом не касается. Как и Ева, и моя мать Дита, она даже не подозревала, до чего основательно ей промывают мозги. Преследования и исчезновения евреев стали привычными и «со временем даже перестали ее шокировать». Могла ли она — или любая другая женщина на «Горе», включая Еву, — знать о девяноста еврейских сиротах младше шести лет, вывезенных в лес под Киевом в 1941 году и расстрелянных по очереди? О матерях, пытавшихся прикрыть своим телом детей, которых отрывали от них, ломая руки и ноги, и волокли на бойню? Если бы они имели эти сведения — а они их не имели — и винили во всем Гитлера, что бы они могли сделать? За решительный протест их изгнали бы из Бергхофа, за продолжительный протест — сослали бы в лагеря. Шумный, публичный протест карался смертью.

Нельзя винить женщин за навязанные им неосведомленность и молчание. Их «преступление» состояло в том, что они вдыхали ядовитые испарения нравственного зла, проявлявшегося нагляднее всего в отчаянном положении евреев, но также и в постепенном исчезновении калек, политических диссидентов, гомосексуалистов и так далее — а ведь у них у всех были друзья, коллеги, соседи. Женщины предпочитали не обращать внимания на дурные знаки, слухи и внезапные исчезновения, подменяя попытки посмотреть в лицо действительности слепой верностью Гитлеру и своим мужчинам. Почему они не интересовались судьбой презираемых меньшинств, загнанных в гетто (вот уж о чем знали все). Что касается сосланных в страшные польские лагеря, то задавшийся вопросом, куда их отправили, слышал удобный ответ: куда-то… какая разница… с глаз долой, и ладно. Еврейские одноклассники и соседи остались в памяти расплывчатой кляксой. Немецкие домохозяйки знали, что дезинфицировать кишащий паразитами дом очень полезно. Избавленные от публичного и интимного позора, вызываемого блохами, клопами, тараканами и грызунами, дом и семья становились здоровее, чище. Этих горячих сторонниц гигиены едва заметно, шаг за шагом, подталкивали к убеждению, что евреев и прочие меньшинства следует воспринимать как тех же паразитов, избавление от которых позволит сделать арийскую расу чище, сильнее. Они не страдали кровожадностью, но судьба несчастных была им глубоко безразлична. При желании они могли бы немало узнать о происходящем, хотя существование лагерей смерти почти на каждого обрушилось жутким откровением после войны.

Но в апатию впали далеко не все. Тысячи немецких женщин шли на невообразимый риск, нелегально укрывая евреев в подвалах и на чердаках (называемых «подводными лодками»). Беглецов защищали — а иной раз и предавали — их арийские друзья и соседи. Это женщины покупали и готовили им пищу, делясь драгоценными запасами семьи, стирали и чинили их одежду, невзирая на ежечасную угрозу доноса. Если тайник обнаруживался, всю семью ссылали в концентрационный лагерь. К 1943 году в Берлине осталось около 27 тысяч евреев. Никому точно не известно, скольким из них помогали такие женщины. Но каждая была героиней.

Сейчас нам может казаться, что фюрер совратил целую нацию, однако партии не удалось подкупить всех немцев без исключения. Восемьдесят миллионов человек говорят многоголосым хором, и он неоднороден. Мнение, что каждый житель Третьего рейха душой и телом принадлежал нацистам и потворствовал, а то и способствовал расистской политике и методам ее внедрения, грешит чрезмерной упрощенностью. Не мог целый народ присоединиться к нацистам, фанатикам и психопатам. Преследование евреев вызвало протест в определенных кругах общества в первую очередь среди отпрысков родовитых семей с вековыми традициями моральных устоев, творческих людей и интеллигенции, некоторых священников (особенно католических) и студенчества. Не говоря уже о безвестных людях всех социальных слоев, ибо нравственность не является привилегией знаменитостей. Многие проявляли незаурядное мужество, по мере своих сил противясь соблазнительному лозунгу «Фюрер, Народ и Отечество». Тем не менее, как отметил Берли: «Единственным источником порядочности была совесть человека <…>, а моральные установки войны задавал Гитлер. Фюрер объявил: «Это война на уничтожение. Полководцы должны принести в жертву свою щепетильность». Нравственность стала синонимом подчинения великому замыслу Гитлера. Десятилетие расистского садизма, просачивавшегося вплоть до самых основ семьи и личной этики, вытеснило независимое сознание. Но порой даже совесть простых солдат не выдерживала нагрузки. В соответствии с планом «Барбаросса» были сформированы четыре рабочие бригады: А, В, С и D. Их основная функция заключалась в том, чтобы убивать и подстрекать к убийствам остальных. Им поручили резню высшего сорта, для которой даже их огрубевшие сердца оказались слишком чувствительны, что доказывают болезни, просьбы о переводе в другой штаб или к другим обязанностям. Иные плакали, напивались, страдали нервными срывами или импотенцией. Один солдат впал в безумие и пристрелил нескольких товарищей. Как правило, им требовалось убедиться в необходимости того, что они делают. Но закаленные солдаты привыкали к кровопролитию, прочие же оставались в меньшинстве.

При Третьем рейхе большинство немцев активно поддерживали Гитлера или, боясь за свои семьи и свою жизнь, никак не сопротивлялись Черным Событиям. Подать голос, рискуя понести страшное наказание, простому горожанину было нелегко, хотя возможно. К примеру, Александр Гогенштейн, мелкий чиновник, руководитель районной партийной организации в округе Вартегау[28], в 1941–1942 годах вел дневник, раскрывающий стремление немецкого националиста жить по-человечески. Он не хотел притеснять поляков и евреев, чтобы расчистить себе место: «Не требуйте от меня столь грубого нарушения моих представлений о человеческом достоинстве. Если кто-то относится ко мне уважительно, я обязан отвечать ему тем же. Как я могу не повернуть головы, если человек со мной здоровается? Никакая власть не в силах запретить мне соблюдать элементарные правила приличия». Гогенштейн, как мог, старался облегчить положение бесправных евреев в местном гетто, снабжая их картошкой для наполнения пустых желудков и дровами для отопления немилосердно холодных помещений. Он продолжал обсуждать литературу и обмениваться подарками с женой своего дантиста: «Да, она самая что ни на есть чистокровная еврейка. Но у нее золотое сердце. Что значит разница крови, расы и цвета кожи по сравнению с душой!» Многие немцы подобным же образом разрывались между нерассуждающим расизмом и врожденной человеческой порядочностью.

Бесстрашным и открытым противником нацистского режима был граф Гельмут фон Мольтке. 10 сентября 1940 года он написал своей жене Фрейе, матери их троих детей: «Я не перестаю удивляться, насколько же народ потерял ориентиры. Это как игра в жмурки: их раскручивали и раскручивали с повязкой на глазах, пока они не перестали понимать, где право, где лево, где зад, где перед». Фон Мольтке являлся одним из основателей тайного «кружка Крайзау» — лидера подпольного сопротивления нацизму. Члены кружка время от времени встречались в его имении Крайзау в Шлезии, обсуждая свои разногласия с Гитлером в вопросах этики и патриотизма и изыскивая способы от него избавиться. Услышав о репрессиях в Сербии и Греции (где в одной только деревне почти две тысячи человек были расстреляны за нападение на трех немецких солдат), в письме от 21 октября 1941 года он спрашивал Фрейю:

Разве могу я, зная об этом, сидеть за столом в своей теплой квартире и спокойно пить чай? Разве не попадаю я таким образом в число виновных? Что я скажу, когда меня спросят: «А что ты делал в это время?» С субботы берлинских евреев взяли в оборот. Отовсюду только и слышно, что не более двадцати процентов евреев или военнопленных выживают при перевозке, что в лагерях военнопленные мрут от голода, что бушуют эпидемии брюшного тифа и других болезней, что наши же граждане падают замертво от изнеможения…

Можно ли знать все это и жить как ни в чем не бывало?

Нравственная дилемма графа Гельмута фон Мольтке звучала так: «Раз мне это известно, не становлюсь ли я виновным в попустительстве, поскольку обо всем знаю, но не предпринимаю ничего, чтобы остановить зло?» Такие, как он, составлявшие, правда, весьма редкие исключения, в результате долгих поисков истины начинали считать себя если не виновными, то сообщниками. Следовательно, моральный долг велел им сопротивляться, пусть даже ценой собственной жизни — что и сделали граф фон Мольтке, фон Штауффенберг и еще две сотни связанных с ними людей.

В феврале 1942 года Геббельс упоминает, что Гитлер недвусмысленно заявил о своих планах в отношении еврейского народа. Четырнадцатого числа он записал в своем дневнике: «Фюрер в который раз выразил решительное намерение безжалостно очистить Европу от евреев. Здесь не должно быть места щепетильности и сентиментальности. Евреи заслужили свою катастрофу. Нам надлежит ускорить этот процесс, хладнокровно и без церемоний».

Логика смерти набирала обороты. «Безжалостно», «без церемоний» — тюремного заточения, принудительного труда, болезней и мук голода стало уже недостаточно. Предложенные новые меры хранились в строжайшем секрете и осуществлялись фанатиками, а не просто подчиненными, выполняющими приказ. Многие относились к своей задаче с отменным рвением. Один бывший работник Освенцима признавался сорок лет спустя, что истребление евреев до сих пор вызывает у него смешанные чувства:

Мы всегда помнили о том, что евреи — наши враги внутри Германии. Пропаганда воздействовала таким образом, что мы считали их уничтожение примерно тем же самым, что происходит обычно на войне. Чувство жалости или сострадания было бы неуместно. Дети — не враги, но кровь в их венах — враг. Угроза — в том, что им предстоит вырасти евреями, несущими опасность. Поэтому дети тоже заражены.

Рядовые немецкие граждане по большей части ничего толком не знали о концентрационных лагерях, помимо того, о чем сообщала пропаганда: есть места, где евреи и прочие неарийцы собраны для работ — каторжных работ, да, но в то время все работали на войну, как каторжники. Они не подозревали об «Акции 14f13», предписывающей эвтаназию для утративших работоспособность заключенных немецких и австрийских концлагерей. Хотя проповеди католического епископа фон Галена, яростно обличающие эвтаназию и убийства заключенных в лагерях, доходили до ушей многих католиков и обсуждались самыми смелыми. В декабре 1941 года в центре уничтожения города Хелмно начали действовать первые газовые камеры. Затем, весной 1942 года, аналогичные устройства для массовых убийств были установлены в лагерях Освенцим, Собибор, Бельзек и Треблинка. Лишь ничтожная (возможно, меньше десяти процентов) часть населения знала о замалчиваемых зверствах в поездах с заключенными и лагерях уничтожения, которые не случайно располагались далеко, в Польше. Это не пристрастная оценка сторонника нацистов, цифру приводит граф Гельмут фон Мольтке, в марте 1943 года писавший другу в Стокгольм: «По меньшей мере девять десятых населения не знают, что мы убили сотни тысяч евреев. Они все еще считают, что евреев просто отделили от нас и отправили на Восток, откуда они родом. И что живут они там, может быть, и беднее, зато не подвергаются воздушным налетам». Скептически настроенные десять процентов могли заподозрить, что это далеко не так, но полный доступ к информации имело только очень ограниченное количество лагерных надсмотрщиков, должностных лиц и охранников, ответственных за выполнение жуткой работы.

Еще один порядочный немец по имени Ульрих фон Хассель сопротивлялся поднимающейся волне массовых убийств и поплатился за это жизнью. Консервативный дипломат старой закалки, он служил послом Германии в Риме с ноября 1932 года. Высокий, изысканный, владеющий несколькими языками, фон Хассель также принадлежал к числу основателей «кружка Крайзау». Он и его единомышленники подвергались непомерному риску, создавая оппозицию Гитлеру. Тем более что с 1942 года он знал, что гитлеровская тайная полиция следит за каждым его шагом. Дневники фон Хасселя проникнуты ужасом и стыдом за обращение с евреями и советскими военнопленными, каковое он называл «сатанинским варварством». «Война на Востоке чудовищна — это возвращение в первобытное состояние». В ноябре 1941 года он написал: «Всякий порядочный человек испытывает отвращение, глядя на бессовестное обращение с евреями…»

Вильгельм Фуртвенглер остается противоречивой фигурой. С ним, директором Берлинской филармонии и одним из лучших дирижеров Германии, если не всего мира, нацисты обходились более или менее прилично. Его концерты часто передавались по радио для поднятия боевого духа армии, но власти ограничивали и контролировали его музыкальный репертуар. К евреям Фуртвенглер относился неоднозначно. С одной стороны, он часто хвалил и продвигал артистов еврейского происхождения, но с другой стороны, поддерживал бойкот еврейских товаров и критически отзывался о засилии, как он считал, евреев в прессе. Его осуждали, помимо прочего, за фотографию, на которой он стоит рядом с улыбающимся Гитлером. Фуртвенглер никогда не вступал в нацистскую партию и дважды пытался убедить Гитлера не ссылать еврейских музыкантов. Гитлер отказал, и карьера Фуртвенглера пострадала в результате этого заступничества. В итоге, поступившись совестью, он заключил взаимовыгодное соглашение с нацистами. Надо полагать, таких, как он, кто жил и работал бок о бок с нацистами, но в глубине души возмущался и пытался сопротивляться по мере своих скромных возможностей, было много.

Протестовали не одни мужчины. 27 февраля 1943 года во время знаменитой берлинской демонстрации на Розенштрассе сотни «чистокровных» немецких матерей семейств, чьих мужей-евреев ожидали депортация и смерть, заполонили улицу перед зданием, где тех держали под арестом. Они оставались там день и ночь, держась за руки, распевая песни и скандируя: «Отпустите наших мужей!»

Власти не могли прибегнуть к репрессивным мерам, поскольку, сделав мучениц из немецких жен, они разрушили бы заботливо созданный образ нацистов — защитников материнства. До того режиму удавалось сохранять геноцид против евреев и прочих в тайне, но когда он стал задевать группы населения, не боящиеся восстать против расистской политики, угрожающей смертью их мужьям, секретность начала трещать по швам. Невооруженные, неорганизованные и не связанные ни с какой оппозицией, женщины не уходили целую неделю, требуя возвращения своих мужей так настойчиво и яростно, что в конце концов Геринг вынужден был уступить. 6 марта 1943 года почти две тысячи мужчин получили свободу, даже двадцать пять уже переправленных в Освенцим, и почти все пережили войну. Это был единственный массовый публичный протест против нацистского режима за все двенадцать лет существования Третьего рейха.


Гитта Серени, безжалостно критикующая немцев за инертность перед лицом зла, через много лет после войны спросила Маргрет Шпеер, обсуждал ли когда-либо фюрер с женщинами своего круга хоть что-то серьезное, не говоря уже о концлагерях. Ответ звучал так: «Мы действительно жили очень изолированно [от внешнего мира]. Конечно, мы знали, что что-то происходит, но представляли себе только тюремные лагеря, для преступников, я имею в виду, если вообще кто-то давал себе труд о них задуматься».

Маргрет была честной женщиной, и по прошествии лет ее терзала собственная пассивность в то время, когда она, несомненно, подозревала, что все далеко не безоблачно. Смысл ее ответа зависит от того, как понимать выражение «конечно, мы знали». Значит ли это «мы знали, конечно», то есть мы знали все? Или «конечно, мы знали что-то», в смысле что-то до такой степени страшное, что невозможно произнести вслух? Серени попыталась пояснить ответ Маргрет:

Гитлер гениально подкупал окружающих, но необычайно искусно оберегал своих близких от любых сведений, которые могли бы нарушить гармонию их отношений. Что могли знать немцы в начале тридцатых о судьбе, уготованной евреям? Помимо полемики Гитлера и Геббельса, которую мало кто — включая евреев — принимал всерьез, почти ничего. О массовых убийствах еще не помышляли, хотя гонения на евреев неуклонно набирали силу.

Траудль Юнге подтверждает: «Слово «еврей» практически не произносилось. Никто никогда не затрагивал эту тему».

И тем не менее даже на «Горе» некоторым женщинам хватало мужества высказаться. Супруга Геринга — бывшая актриса Эмми Зоннеман, обладающая незаурядно сильным характером, — заступалась перед Гитлером за евреев, видимо, без особого успеха. Но даже если она вмешалась всего один раз, это, по меньшей мере, поразительно. Это означало, что она бросила вызов как Гитлеру, так и своему мужу, проявляя запретное для немецких жен независимое сознание. Но Эмми — особый случай. Гитлер, похоже, закрывал глаза на то, что ее предыдущий муж был евреем, и раз в год она навещала детей от первого брака, живущих в безопасности в Швейцарии.

В 1943 году дочь Генриха Гофмана Генриетта (Хенни), маленький солнечный лучик (Sonnenschein), которую Гитлер обожал, когда она была ребенком, справила тридцатилетие и вышла замуж за Бальдура фон Шираха, бывшего лидера гитлерюгенда, получившего к тому времени пост гауляйтера Вены. Частая гостья в Бергхофе, она как-то приехала туда на выходные вскоре после своего путешествия по Голландии. Она описала Гитлеру инцидент, которому — не веря глазам своим — стала свидетельницей на главном вокзале Амстердама:

Я сделала глубокий вдох и начала: «Я хотела бы поговорить с вами об ужасных вещах, увиденных мной; не могу поверить, чтобы вы о них знали». [Отзвук голосов миллионов других немцев, которые, увидев открытое проявление жестокости, со вздохом бормотали: «Если бы только фюрер знал! Он бы обязательно пресек это!»]

[Генриетта продолжила: ] «Беззащитных женщин окружили и согнали вместе, чтобы отправить в концентрационный лагерь. Боюсь, они никогда не вернутся».

Воцарилась мучительная тишина. Гитлер побледнел. В отблесках огня из камина его лицо выглядело как маска смерти. Он бросил на меня испуганный, удивленный взгляд и сказал: «Мы на войне».

Потом вскочил и закричал на меня: «Вы сентиментальны, фрау фон Ширах! Вы должны научиться ненавидеть!»

Ева Браун, должно быть, слышала этот разговор — на подобных неформальных ужинах в кругу доверенных друзей она всегда сидела рядом с Гитлером, — но, как и все остальные, промолчала. Траудль Юнге в своей версии эпизода добавляет: «Воцарилась мучительная тишина. Вскоре Гитлер встал, попрощался и ушел к себе наверх. На следующий день фрау фон Ширах вернулась в Вену, и об инциденте больше не упоминали. По всей видимости, она превысила свои полномочия и не выполнила свой долг гостьи, состоявший в развлечении фюрера».

Генриетта и ее муж порой проявляли смелость и прямоту. Как-то раз или, возможно, тогда же — 24 июня 1943 года, если верить адъютанту Гитлера, сравнительно честному и порядочному Николаусу фон Белову, — Бальдур фон Ширах настаивал, что нужно найти способ поскорее закончить войну. «Гитлера вывел из себя этот разговор с Ширахом, — писал фон Белов, — и он ясно дал понять, что не желает больше иметь с ним дела. И действительно, это была их последняя встреча».

Шпеер, не присутствовавший при ссоре, отметил, что после нее воцарилась гнетущая атмосфера: «Все ходили чернее тучи, потому что каждый из нас очень переживал за Гитлера. На «Горе» существовало правило: не заговаривать о неприятном, оберегая его короткие часы отдыха». Инцидент примечателен как потрясением Генриетты, когда она воочию увидела бедственное положение евреев, так и ее предположением, что Гитлеру ничего об этом не известно. Очевидно, впоследствии он отлучил ее от Бергхофа, так как о дальнейших визитах упоминаний не сохранилось. Гость, нарушающий бережно поддерживаемую иллюзию уютного покоя, становился нежелателен. Преступивших неписаные правила более не приглашали.

Смутные подозрения женщин на «Горе» разжигались такими редкими эпизодами, как протест фон Ширахов, но затем быстро угасали. Ева, не имевшая твердых оснований для своих страхов — если страхи вообще были, — не собиралась отталкивать мужчину, которого любила всю жизнь, из-за каких-то неясных тревог. Она часто жаловалась: «Все-то от меня скрывают. Я понятия не имею, что происходит». Она старалась не придавать значения кошмарам, мучившим ее по ночам, — предзнаменованиям смерти Гитлера, а не картинам массовых убийств. Я спросила ее кузину Гертрауд Вейскер, правда ли, что Ева ни сном ни духом не ведала о преследовании евреев, и она ответила: «Ну, мы не знали о концлагерях. Нет. Но мы знали, что что-то не так, поскольку многие наши друзья, евреи, переезжали в Америку. Да и Der Stürmer, экстремистская национал-социалистическая газета, продавалась на каждом углу». Все знали что-то, но очень немногие знали, что именно. Это не значит, что Ева знала правду или больше правды, чем другие, но, возможно, она предпочла не знать. Такую «страусиную политику» католическая церковь, чьи этику и верования — вместо принципов BDM — Ева впитывала с раннего детства, почитала за грех и осуждала.

Гертрауд Вейскер считает, что Еву подло оклеветали, и убеждена в ее врожденной доброте. Вспоминая о последних месяцах жизни Евы, она рассуждает:

Ева жила в мире фантазий. Когда действительность была недостаточно хороша, Ева отмахивалась от нее. О политике она не знала ровным счетом ничего…

Но она была верна себе и следовала однажды избранным путем. Ей, по большому счету, удалось преодолеть силы, отрезавшие ее от внешнего мира. К концу войны она очутилась лицом к лицу с реальностью и приготовилась умереть с достоинством.

Но что представляла собой реальность? Гертрауд настойчиво утверждает, что Ева не была антисемиткой, как и вся ее семья, за исключением Фритца, и никогда не вступала в нацистскую партию.

Тут, как я в итоге выяснила, она права. Как ни трудно в это поверить, Ева не являлась членом — а тем более пламенной последовательницей — возглавляемой Гитлером партии. Я подозревала нечто подобное (это бы просто не вязалось с ее характером и желанием Гитлера держать ее подальше от любого рода политических дел), но в феврале 2005 года я нашла доказательство в Hermann Historica, авторитетном аукционном доме Мюнхена, специализирующемся на военных реликвиях. Я провела все утро за арендованным столом в окружении древних мечей, заржавевших шлемов, штыков и униформ (по большей части периода Веймарской республики), а также широкого ассортимента предметов времен Третьего рейха, ожидающих своей очереди на продажу, листая каталоги Hermann Historica c 1980 по 2004 год. После многочасовых поисков и нескольких чашек крепкого кофе, нацеженного из автомата в углу вестибюля для восстановления ослабевающей сосредоточенности, я наткнулась на свое доказательство. Лот № 4549 на аукционе, состоявшемся 10–11 ноября 1989 года, был надписан: Mit der Verleihung des Parteiabzeichens an Eva Braun, folgte Adolf Hitler seine Gepflogenheit, Persönlichkeiten die seine besondere Wertschätzen besassen, auch dann in dieser Form auszuzeichnen, wenn dies nicht Parteimitglieder waren. Переводится это примерно так: «Награждая партийным значком Еву Браун, Адольф Гитлер следовал своему обыкновению выделять таким образом лиц, заслуживших его особое расположение, даже если оные лица не являлись членами партии».

Предмет, на первый взгляд непримечательный: круглый золотой медальон в 18 карат с ее инициалами ЕВ и надписью, выгравированной на обратной стороне — когда и кем, определить невозможно. На нем нет даты, но надпись явно означает, что фюрер не возражал, что его любовница не состоит в партии, и подразумевает, что вступать ее никто не принуждал. Живя в мрачной цитадели нацизма, Ева не была нацисткой. Медальон ушел с молотка за 3200 немецких марок — немалые деньги в 1989 году — и растворился в чьей-то частной коллекции.

Никого нельзя обвинять в том, что он не боролся за дело, к которому не был причастен или о котором ничего не знал. За неимением доказательств мы никогда точно не выясним степень осведомленности Евы, Траудль Юнге и прочих женщин Бергхофа. Если Ева ничего не знала о Черных Событиях, то нельзя отнести ее к числу ни виновных, ни даже сообщников. Хотя можно осудить ее за то, что она не замечала все более откровенных гонений и никак не реагировала на них. Допустим, она знала что-то — пусть мало, пусть смутно, — что она могла сделать в знак протеста? Единственным вариантом для нее было оставить Гитлера, но с 1931 года ее жизнь сошлась на нем клином, и уйти не представлялось возможным. Легко говорить, как бы ей следовало поступить. Однако у нее — как и у Сони Сатклифф (в Британии), жены Йоркширского Потрошителя, как и у Примроуз Шипмен, жены доктора Гарольда Шипмена, намеренно погубившего десятки пожилых пациентов, — не было выбора.

Близость Евы с фюрером не имеет практически никакого отношения к тому, знала она правду или нет, хотя людям трудно принять это, поэтому ее и бичуют немилосердно последующие поколения. Им не дано понять динамику публичных и частных отношений между мужчиной и женщиной в Третьем рейхе. Гитлер строго запрещал кому бы то ни было говорить с Евой — и с любой другой женщиной на «Горе» — о пытках, голодной смерти и геноциде, обрушившихся на евреев, цыган, гомосексуалистов, свидетелей Иеговы, большевиков, славян, церковных диссидентов, католических священников, поляков. Подробности о кошмарных лагерях принудительного труда и их жертвах хранились в секрете от жен нацистов. Гитлер бросил бы в тюрьму или даже казнил того, кто попытался бы открыть Еве глаза на чудовищную правду. Сам факт, что Ева была его любовницей, подразумевал, что она, прежде всех, должна оставаться в неведении. Как могла бы она утешать его, дарить душевное тепло и беззаветную преданность, зная, что он сделал?

Глава 23 Что Ева могла сделать?

Еще раз: возможно ли, что Ева в буквальном смысле ничего не знала о Черных Событиях? Она регулярно наведывалась в Мюнхен почти до самого конца войны. В тридцатые годы от ее внимания никак не могли укрыться антисемитские лозунги, заколоченные магазины, чемоданы на мостовой, а также оголодавшие еврейские дети и старики, публично унижаемые эсэсовцами. Евреи носили желтую звезду Давида на одежде, получали более скудные рационы, чем немцы, не имели права ездить в трамвае и допускались в магазины только в строго определенные часы. Театры, кино и концертные залы были для них закрыты — весьма характерное ущемление. Все это она могла видеть собственными глазами, если бы хотела. Начиная с 1939 года, после «Ночи разбитых витрин», гонения приняли еще более жуткую форму «конфискаций»: у евреев отнимали дома. Больше четырех тысяч мюнхенских евреев — добрых, культурных людей, как правило, интеллигенции или процветающих предпринимателей (при общей численности городского населения в 824 тысячи человек), были изгнаны в еврейские анклавы, так называемые Judenhäuser («еврейские дома»). Об этом она тоже вполне могла слышать. Иные зловещие предзнаменования были не так заметны. В начале 1941 года евреев перевезли в переполненное гетто в Мильбертсхофене, в четырех милях от города. Потом начались депортации: сначала в близлежащий Дахау, затем в восточные лагеря. Только слепой мог не заметить бедствий, которые обсуждались повсеместно и служили предметом проповедей в католических церквах.

Черные События неумолимо надвигались. Грохотали тяжелые сапоги, вздымая клубы пыли по дорогам. Затянутые в перчатки руки твердо сжимали оружие, целясь без промаха в ожидании команды «Огонь!». И она прозвучала: Feuer! Решалась судьба Европы на ближайшее тысячелетие. Решалась судьба евреев.

Герман Геринг заявил: «Грядет великая война рас. Она решит, распоряжаются ли здесь немцы и арийцы, или же евреи правят миром». Посетив гетто в Лодзи (Польша), Геббельс писал: «Это не поддается описанию. Они уже не человеческие существа, они животные. Следовательно, мы выполняем не гуманитарную, а хирургическую задачу». 16 июля 1941 года штурмбаннфюрер СС Хеппнер писал из Познани своему начальнику Адольфу Эйхману, возглавлявшему «еврейский отдел» гестапо, где разрабатывалось окончательное решение еврейского вопроса: «Существует опасность, что мы не сумеем прокормить всех евреев этой зимой. Необходимо серьезно рассмотреть вопрос о том, не будет ли наиболее гуманным решением избавиться от неработоспособных каким-либо целесообразным способом. Это менее болезненно, чем позволить им умирать от голода». И далее: «Звучит несколько фантастически, но, на мой взгляд, вполне осуществимо». «Какой-либо целесообразный способ» — дивный образчик уклончивости. Это подстрекание к массовому убийству, но высшее нацистское руководство редко удосуживалось констатировать факты. Как бы там ни было, 12 декабря 1941 года Гитлер с несвойственной ему прямотой заявил, что пришло время подготовиться к решению еврейского вопроса, отбросив жалость и сантименты. Не то чтобы сигнал «подготовиться» недвусмысленно призвал к истреблению европейского еврейства — это был бы «дымящийся пистолет», который тщетно искали историки, — но заявление звучало на редкость откровенно. Герман Геринг, равнодушный и глухой к страданию, если таковое шло на благо немецкой расе, взял на себя ответственность за концентрационные лагеря. «Очень неприятно убивать, в силу необходимости, столько людей, но это нужно сделать, и мы делаем». Так говорил он со страдальческим видом человека, оказывающего услугу миру. Евреев расстреливали, а тела сбрасывали в общие могилы. Подобное происходило в сотнях мест по всей Восточной Европе.

Самые эффективные методы уничтожения проверялись и научно усовершенствовались. В сентябре 1941 года в Освенциме состоялись первые эксперименты с газом «Циклон-Б». Восемьсот пятьдесят советских военнопленных и двести поляков были умерщвлены эффективно и гигиенично. В декабре 1941-го гончие ада с воем бросились на добычу — центр уничтожения в Хелмно запустил свой смертоносный конвейер. Несколько месяцев спустя, в разгар весеннего цветения, газовые камеры были установлены в Собиборе, Бельзеке и Треблинке. Предусмотрительность Гиммлера окупалась сторицей. К концу 1943 года погибли полтора миллиона евреев, хотя мало кому, кроме его подручного Адольфа Эйхмана, были известны подлинные масштабы бойни. Эйхман (который, как и Гитлер, провел юность в Линце) получил в 1941 году повышение — чин подполковника СС. Ему поручили командование концлагерями. Не обремененный совестью, но гениальный бюрократ, он вел бесконечные записи, с тихой гордостью глядя, как растут числа. Чуть больше миллиона человек погибли в Освенциме, из них девяносто процентов — европейские евреи. К августу 1944 года Эйхман смог доложить вышестоящим, что около четырех миллионов евреев умерли в лагерях, а еще два миллиона расстреляны «мобильными отрядами уничтожения». Достойно щелчка каблуками, мужественного рукопожатия и единодушного «Хайль Гитлер!».

Анна Плайм, верная горничная Евы, утверждала, что ее хозяйка ничего не знала о страшной участи евреев, да и другие женщины Бергхофа тоже. В 2002 году Курт Кух, расспрашивавший ее о жизни в Бергхофе, услышал следующее:

Что касается евреев, бесчеловечно казненных в Дахау, о них почти никто не знал. Переходящие всякие границы притеснения евреев до войны были очевидны всякому: сегодня никто не посмеет отрицать это. Многих выгоняли из их домов и кварталов. Но я ни малейшего понятия не имела, что произошло с этими людьми в конечном итоге. Думаю, и Еве Браун не рассказывали об их дальнейшей судьбе и о том, что на самом деле творилось в концлагерях. Хотя она, как и все, не могла не знать, что с евреями и со всеми противниками нацистов обращались жестоко. Но фотографии людей, которых, подобно скоту, перевозили в лагеря уничтожения, всплыли только после войны.

Учитывая склонность гитлеровского окружения преуменьшать или вовсе отрицать свои расистские убеждения, это кажется справедливой оценкой степени осведомленности Евы, но о правде можно только гадать. Гертрауд Вейскер не сомневается, что Ева пребывала в неведении обо всем, что касается Черных Событий. Страстно защищая себя и свою кузину, она говорила:

Мы слыхом не слыхивали про Освенцим. В то время все делалось в такой тайне — неудивительно, что народ ничего не подозревал. Люди, окружавшие Еву, знали куда больше нас, но тогда это было так засекречено, что простые немецкие семьи не могли даже догадываться о подобных вещах. Я знала, что евреи уезжали, но полагала, что в Америку или еще куда-нибудь. Мне и в голову не приходило, что их убивали газом.

Контроль Гитлера над молодежной культурой привел к образованию подпольных движений протеста. В них участвовали в основном студенты мужского пола от шестнадцати до двадцати пяти лет или банды молодых парней, выходцев из рабочего класса, усвоивших бунтарские методы социалистов и коммунистов. За последними охотились нацистские головорезы низкого пошиба, как и за «Пиратами Эдельвейса», нападавшими на отряды гитлерюгенда, патрулировавшие парки и другие общественные места. Стычки иной раз заканчивались перестрелкой (интересно, где диссиденты доставали оружие). Когда «Пираты» ударились в политику, эсэсовцы круто осадили их, некоторых даже казнили. Кое-кого отправили в тюрьмы или в концентрационные лагеря. 25 октября 1944 года Гиммлер распорядился принять крайние меры, и в ноябре того же года тринадцать «пиратов Эдельвейса» были публично повешены в Кёльне, в том числе шесть шестнадцатилетних мальчиков.

Тогда, как и сейчас, молодежь выражала свои взгляды и предпочтения через музыку. Третья категория, состоящая по большей части из представителей среднего класса, протестовала, отвергая разудалые народные песенки, пропагандируемые нацистской партией, в пользу американского джаза, особенно его разновидности, известной как свинг. Лихорадочные ритмы, под которые можно было танцевать быстро, как никогда прежде, завоевали свингу бешеную популярность. Его поклонники называли себя «свингующей молодежью» с насмешливой отсылкой к «гитлеровской молодежи» (гитлерюгенду). «Свингующие» придерживались радикальных взглядов в социальных, политических и экономических вопросах. Отрекаясь от расизма, они бросали вызов основополагающей идеологии Третьего рейха. Их благодушная общительность противостояла военной этике, которую режим, не жалея сил, навязывал немецкой молодежи. Примерно тогда же, когда Гитлер стал канцлером (1933 г.), джаз стали бичевать как «омерзительный визг, оскорбляющий наш слух». Особое отвращение он вызывал у нацистской верхушки из-за ассоциаций с «низшей» чернокожей африканской расой южных штатов Америки. Джаз презрительно называли «негритянской музыкой», примитивной какофонией. Пропагандистский аппарат Геббельса безуспешно пытался противопоставить свингу «Чарли и его оркестр». Этот биг-бенд крутили по радио, он играл жиденькую разновидность свинга. Ничего из этого не вышло.

Движение «свингующей молодежи» неохотно терпели до февраля 1940 года, когда на Фестиваль свинга, проходивший в Гамбурге, съехалось больше пятисот молодых людей. Ничтожное количество по сравнению с десятками, сотнями тысяч зрителей партийных съездов, но вполне достаточное, чтобы встревожить нацистские власти. Гитлеровский агент в своем отчете описывал «бесстыжие пляски», подчеркивая: «Некоторые юноши танцевали друг с другом, каждый с двумя сигаретами во рту». Какая распущенность! Лучше не придумаешь, чтобы досадить нацистам. Дальнейшие сборища были запрещены, но клубы «свингующей молодежи» тут же нахально возродились. 2 января 1942 года Гиммлер велел Рейнхарду Гейдриху отправить главарей свингеров в концентрационные лагеря на два-три года в качестве козлов отпущения, позаботившись о дальнейшем их наказании побоями и принудительным трудом. Чистка не заставила себя ждать: эсэсовцы нагрянули в клубы и отволокли зачинщиков в лагеря.

Трудно поверить, что Ева, страстно любившая танцевать и посещать клубы, ничего об этом не знала, но она не принадлежала к бесноватым, разнузданным девицам. Буйные джазовые ритмы — совсем не то, что приторные романтические мелодии, столь милые ее сердцу. Хотя в ночных клубах, куда она ходила, джаз, свинг и их приверженцы вполне могли служить предметом разговоров за коктейлями или пивом. Не исключено, что она и не слышала о «свингующей молодежи», остававшейся в значительном меньшинстве, и, возможно, ее друзья старались не обсуждать при ней антинацистские течения. Но если слышала, то могла бы и знать, что эти группировки заявляют протест антисемитизму, из чего могла бы заключить, что существует нечто серьезное, заслуживающее протеста. Три допущения не дают права с уверенностью сказать, что Ева имела сведения о «Пиратах Эдельвейса», «свингующей молодежи» и их либеральных взглядах. Она придерживалась своего неизменного правила: не задавать щекотливых вопросов.

В 1942 году пятнадцать миллионов немцев, включая четверть миллиона мюнхенцев, увидели блестящий фильм «Я обвиняю», пропагандирующий применение эвтаназии к умственно отсталым, инвалидам и неизлечимо больным. Приведенные в нем доводы породили немало споров, и Ева — опять же не должна была, но могла — слышать об этом от друзей. В тот же год (1942) несколько непокорных мюнхенских студентов под предводительством Ганса Шолля и его сестры Софи образовали группу протеста под названием «Белая роза», обличающую зверства нацистов. Они раздали три тысячи листовок, в которых говорилось, что три тысячи евреев уже убиты в Польше, и которые стали предметом бесконечных споров. 18 февраля 1943 года брат и сестра Шолль, а также их друг Кристоф Пробст предстали перед судом за распространение в университете листовок, клеймящих позором бесчинства в Сталинграде и бесчеловечность нацистского режима. 22 февраля их признали виновными в государственной измене и гильотинировали. Это утихомирило мюнхенских студентов, и протесты практически прекратились.

Жители Мюнхена крайне мало знали о происходящем на Востоке, так как нацисты прилагали все усилия, чтобы сохранить в тайне Черные События. Тюрьма грозила всякому, кто осмеливался хотя бы обмолвиться о лагерях. Отдельные взрывы юношеского протеста еще не значат, что кто угодно мог обсуждать деятельность мятежных группировок. Ева и ее друзья не были ни студентами, ни философами и не тратили время на интеллектуальные рассуждения. Ева ходила в ночные клубы, чтобы стряхнуть с себя унылое настроение Бергхофа, и бунтари занимали ее меньше всего.

Но кое-кто из близких Евы имел некоторое представление о нарастающем кошмаре. Ее отец, поступившийся своей щепетильностью ради комфортных условий Бергхофа, — он знал. Стройные молодые адъютанты Гитлера, которые то и дело мелькают в ее фотоальбомах, развалившись на траве в одних плавках, демонстрируя мускулистые торсы, натренированные во имя фюрера и фатерланда, — они знали, разумеется. Подслушивала ли Ева ведущиеся шепотом разговоры, улавливала ли намеки? Сплошные догадки. Дочь Шпееров Хильда, выросшая в семейном доме на «Горе», утверждала после войны: «Я вполне уверена, что она [Маргрет, ее мать] оставалась в полном неведении относительно всех этих ужасов. Правда, она безоговорочно поверила тому, что мы узнали потом, хотя никогда не говорит об этом. По-моему, сейчас ее гнетет невыносимое чувство вины за то, что она жила рядом с этим человеком, Гитлером, и имела столько выгод от его расположения». Аннемари Кемпф, в восемнадцать лет ставшая личным секретарем Альберта Шпеера, говорила о своем начальнике: «Думаю, в каком-то смысле ему казалось, что чего он не знает, того и не существует [курсив мой. — А.Л.]».

Как-то не верится, что окружавшие Гитлера женщины — прежде всего его секретарши — могли быть до такой степени наивны, что не осознавали происходящего. 11 июля 1943 года Борман выпустил циркуляр, запрещающий любое упоминание о геноциде, а уж тем более о количестве убитых. Слово «казнены» произносить не позволялось; евреи были «эвакуированы». Неосведомленность стала не только возможной, но и обязательной.

Траудль Юнге, давая интервью незадолго до своей смерти, сказала:

Мы никогда не видели в нем [то есть Гитлере] государственного мужа. Мы не принимали участия в его совещаниях. Нас звали, только когда он хотел продиктовать что-нибудь, и тогда он бывал так же обходителен, как в частной жизни. Наш кабинет, как в рейхсканцелярии, так и в бункерах, находился так далеко от командного штаба, что мы ни разу не видели и даже не слышали тех самых его припадков бешенства, о которых шептались все вокруг. Мы знали его расписание, кого он принимает, но этих посетителей видели крайне редко, разве что тех, кто иногда разделял с ним трапезы, где мы тоже присутствовали.

Совершенно точно, что Ева тоже никогда не сидела на министерских совещаниях: вот это было бы и вправду неслыханно. На подобные собрания допускались исключительно мужчины. Зато она составляла ядро личной жизни Гитлера: неужели до нее не доходили хотя бы обрывки информации, если не из его уст, то из разговоров за выпивкой или за ужином? Сегодня просто невозможно себе представить, как это жены людей, совершавших тяжелейшие военные преступления, могли оставаться в полном неведении. Но они не имели доступа к радио, не говоря уже о новостях ВВС. У них не было телевизора. Зарубежные газеты были запрещены, а немецкие полны преувеличений и лжи. Каждый обитатель Бергхофа знал, что чету фон Ширах отослали за то, что они усомнились в политике Гитлера. Впрочем, их изгнание большинство с энтузиазмом поддержало.

Для женщин сведения ограничивались тем, что они видели собственными глазами. А за пределы надежно защищенного Оберзальцберга мало кто из его обитательниц решался высовываться. Они предпочитали нежиться на солнышке на террасе и сплетничать за чашечкой кофе или ворковать над прелестными детишками собеседниц. Каждая поездка в Берхтесгаден становилась целым событием. Нужно было получить разрешение мужа воспользоваться его машиной с шофером, точно рассчитать время и взять с собой вооруженную охрану. Перемены в городе практически не бросались в глаза, разве что магазины, особенно магазины одежды, предлагали меньший ассортимент товаров, да для покупки продуктов требовались пайковые талоны. Кроме того, Борман установил строгие правила относительно того, какие заведения им разрешается посещать — только принадлежащие нацистам, что не всегда означало лучшие. Поскольку фрау Геббельс и Ева, фрау Геринг и фрау Гиммлер заказывали платья у частных портных — особенным их расположением пользовалась фирма Аурахера в Мюнхене, — а их запасы пищи щедро пополнялись продуктами с образцовой фермы Оберзальцберга, подобные трудности не слишком их затрагивали. Бергхоф являлся своего рода закрытой общиной. Люди намеренно отгораживались от неприятных сведений о тех, кому повезло меньше. Гитта Серени сообщает:

В частности, благодаря Шпееру я выяснила, до какой степени Гитлер оберегал круг людей, с которыми общался по-человечески. Ева Браун и прочие вообще ничего не знали. Его мало беспокоило, насколько осведомлены его генералы — это ему было совершенно безразлично, — но тех, с кем его объединяла эмоциональная привязанность, он решительно не желал просвещать.

Траудль Юнге, которая за последние два года войны провела с Гитлером, возможно, больше времени, чем Ева, описывала преследовавшее ее чувство оторванности от реального мира:

Гитлер не допускал, чтобы женщин его дома — четырех секретарш, молодых жен адъютантов, таких, как фон Белов, а также жен его приближенных, Шпеера и Брандта, — пугали всякими ужасами. До нас не доходили ни слухи, ни альтернативные точки зрения, в Бергхофе не появлялись ни враги, ни оппозиционеры. Единая установка, единое убеждение: все выражали одно и то же мнение одними и теми же словами. Мне пришлось участвовать в этом до горького конца, и только вернувшись к нормальной жизни, я осознала, что к чему. В то время меня терзало смутное беспокойство, неуловимое ощущение подавленности и тревоги [курсив мой. — А.Л.]. Но ежедневные встречи с Гитлером мешали мне разобраться в своих мыслях.

Действительно ли она терзалась беспокойством? К воспоминаниям бывших нацистов о муках совести всегда надо относиться с известной долей скептицизма.

Через сорок лет после окончания войны доктор Теодор Хупфауэр, ярый национал-социалист и правая рука Шпеера, говорил:

Не хочу иметь ничего общего с теми людьми, которые теперь заявляют, что не были нацистами, что на самом деле они сопротивлялись режиму. Я иногда прямо удивляюсь: кто же в таком случае голосовал за Гитлера и выиграл для него столько сражений? Сейчас выясняется, что чуть ли не вся Германия состояла из антифашистов. <…> То было невероятно волнующее время. Для людей моего возраста открывались неслыханные перспективы, и нам казалось, что нет ничего такого, чего мы не сумеем достичь.

В книге «До смертного часа» Траудль описала свою первую поездку на личном поезде Гитлера из «Волчьего логова» в Берлин после поступления на службу в его штаб в марте 1943 года:

Это заставило меня задуматься о других поездах, едущих в тот же момент по всей Германии, холодных и темных, везущих людей, которые голодают и не имеют возможности даже удобно сесть. Мне стало неловко. [Здесь она имеет в виду пассажирские поезда, а не те, что везли евреев в лагеря смерти, — о тех она не знала.] Легко вести войну, если не ощущать ее на собственной шкуре. Я смотрела, как сотрудники штаба Гитлера курят и выпивают, спокойные и веселые, довольные жизнью. Я надеялась, что все это делается только для того, чтобы поскорее закончить войну.

Звучит вполне искренне. Видимо, даже молодая женщина, прошедшая основательную обработку нацистской пропагандой, могла задуматься о контрасте между своей обустроенной жизнью и лишениями миллионов соотечественников. Ева была бы не способна на подобную реакцию, для нее она имела бы привкус предательства. Но Траудль эти мысли подтолкнули к рассуждениям об абсурдности своего положения и о парадоксе двусторонней личности Гитлера:

Нелегко воссоздать или представить себе то гипнотическое воздействие, которое Гитлер оказывал на всякого встречного. Даже его заклятые противники отмечали, что он излучал силу, неодолимо влекущую их к нему, хотя впоследствии их охватывало чувство стыда и вины за это. Такое впечатление часто производят люди, наделенные беспредельной властью, когда пускают в ход свое обаяние.

Именно обаяние или, что еще опаснее, харизма, а вовсе не эманация зла, — вот что больше всего бросалось в глаза при общении с Гитлером. Я сама никогда не могла понять, что такое он делает со всеми нами, включая генералов. Понимаете, это даже больше, чем харизма. Иногда, когда он уходил куда-нибудь без нас, словно бы дышать становилось труднее. Пропадал какой-то основополагающий элемент: не то электричество, не то кислород, не то ощущение жизни. Оставался… вакуум.

Обратная сторона натуры Гитлера давала о себе знать все чаще, по мере того как ухудшалась военная ситуация. Гудериан, в июле 1944 года назначенный начальником Генерального штаба Сухопутных войск, описывал один из приступов ярости фюрера:

Он потрясал кулаками, его щеки пылали от гнева, тело тряслось мелкой дрожью. Человек, стоявший передо мной, был вне себя от ярости и утратил всякий контроль над собой. После каждой вспышки Гитлер начинал ходил взад-вперед от одного края ковра к другому, потом внезапно останавливался и вываливал на меня очередную порцию обвинений. Он почти визжал, его глаза, казалось, вот-вот выпрыгнут из орбит, вены пульсировали на висках.

Гитлер мог вызывать жалость к себе, проявлять дурной нрав, несдержанность, манию величия, даже безумие, но мало кому из окружающих он казался злым. Альберт Шпеер говорил: «Вы просто не можете себе представить, каково жить под диктатурой; вам не понять этой игры с огнем, и, главное, вам не понять страха, на котором все держалось. И уж тем более, полагаю, никто из вас не в состоянии оценить притягательную силу такого человека, как Гитлер». Шпеер, один из самых здравомыслящих и беспристрастных высокопоставленных нацистов, не мог устоять против магнетического поля Гитлера и соблазнительной «игры с огнем», и, отрицая многое другое, это он безусловно признавал. Чего же ждать от Евы, чья жизнь строилась на том, чтобы угодить любимому? В своем вполне достоверном рассказе о последних днях Гитлера Хью Тревор-Ропер пришел к смелому выводу: «Шпеер — настоящий нацистский преступник, ибо он больше, чем кто бы то ни было, олицетворял ту философию фатализма, что обрекла Германию на катастрофу и чуть не привела к крушению мира. В течение десяти лет он находился в самом центре политической власти. Его острый ум угадывал природу и прослеживал чудовищное развитие нацистского правительства и политики. Он видел насквозь и презирал окружающих его людей. Он слышал их возмутительные приказы и понимал их запредельные амбиции. И ничего не делал [курсив мой. — А.Л.]».


Секретарь Шпеера Аннемари принадлежала к числу тех немногих, кто признавал, насколько их завораживало присутствие фюрера:

Впервые это случилось, когда Шпеер завершил строительство новой канцелярии. Только представьте себе — впрочем, представить почти невозможно — огни, цветы повсюду, всеобщее возбуждение. Хотелось бы мне, оглядываясь назад, осудить все это, но я не могу. <…> Каждый день происходило что-то судьбоносное, и происходило оно благодаря этому человеку. Я пытаюсь объяснить вам не то, что чувствую сейчас, но то, что чувствовала тогда. Не могу сказать, что находила его «приятным», — подобные определения неуместны. Это было чистой воды ликование — ликование, которое он дарил всем нам.

Мария фон Белов тоже не делала вид, что с самого начала знала, какое фюрер чудовище, хотя была сломлена горем, узнав после войны, что творилось во имя их всех. В 1988 году, незадолго до своего восьмидесятилетия, она рассказывала Гитте Серени:

Я никогда не понимала людей, умаляющих одаренность Гитлера, чтобы проще уживаться с сознанием того, что они были околдованы им. В конце концов, он добивался преданности порядочных и умных людей не тем, что раскрывал им свои кровожадные планы и показывал свою нравственную извращенность. Они верили ему, потому что он умел пленять сердца.

Нет ничего эфемернее личного обаяния, и сегодня никому, кроме неонацистов, не верится, что Гитлер пользовался им, чтобы парализовать сознание окружающих. В свете восторженных описаний, оставленных современниками, непросто по прошествии семидесяти лет верно оценить поведение Евы, ее покорность гипнотической власти мужчины, бывшего единственной любовью ее жизни.

Была ли она вообще антисемиткой? Обратное убедительнее всего доказывает ее характер. Учитывая ее открытое сердце и толерантные взгляды родителей, а также ее собственный юношеский бунт против укоренившихся идей, это было бы странно. Тем не менее предполагать, что она вовсе не имела подобных предрассудков, столь же абсурдно, как, скажем, ожидать от нее феминистических наклонностей. Хотя в силу возраста Ева не успела попасть в Лигу немецких девушек и подвергнуться идеологической обработке, росла она в двадцатые годы и достигла зрелости в тридцатые, когда пропаганда была куда изощреннее своей целевой аудитории. Известная доля антисемитизма считалась нормальным явлением… и не только в Германии. Сложно вообразить, насколько всеобъемлющее стремление к арийской чистоте нацисты вселяли в умы и души доверчивого народа. Особенно сегодня, когда нам гораздо лучше известно, на какие ухищрения идут политики, чтобы управлять нашим рассудком. Мы-то выработали иммунитет.

История — в какой мере она вообще заметила Еву — вынесла обвинительный приговор, каковой лишь частично можно опровергнуть на основании интуиции и анализа обстоятельств. Пусть это не является неопровержимым доказательством, но она то и дело проявляла доброту, скромность, простодушие и чуткость к ближним: щедрость к родителям, которые обижали и отталкивали ее, гостеприимство по отношению к друзьям ее кратких, но радостных дней детства и отрочества, поразительное бесстрашие и непоколебимая верность Гитлеру. К концу жизни она показала себя храбрым, стойким и, несомненно, добрым человеком. Добро столь же банально, как зло, и обнаруживается порой в самых неожиданных местах: в душе любовницы Гитлера, например.

Я изо всех сил стараюсь быть объективной. Я изучила ее жизнь вдоль и поперек, старалась, снимая слой за слоем, разгадать, что стояло за ее мнениями, эмоциями и фантазиями. Я прожила с Евой Браун почти три года, и за эго время она сделалась в моих глазах не менее реальной, чем мои друзья. И я не могу поверить, что она была расисткой или садисткой. Как упоминалось выше, ни одна из жен высокопоставленных нацистов не понесла наказания после войны, хотя Магда Геббельс, останься она в живых, могла бы как минимум подвергнуться суровому перекрестному допросу. Если прочих женщин из круга друзей Гитлера в свое время сочли невиновными, то почему сей вердикт не распространяется на Еву?

Мое заключение, основанное на изучении обстоятельств и ее характера: Ева не заслуживает проклятий. Она не виновна и даже не замешана в злодеяниях Гитлера; но и не невинна, однако. В терминологии католицизма, она «заслуживает порицания». Еву часто называли пустой, глупой, тщеславной, избалованной, и временами она такой и была, но если оставить в стороне брюзгливое ворчание нацистских шишек, никто никогда не обвинял ее в более существенных проступках. Это не преступление — быть поверхностной и шаловливой, стараться привнести веселье и удовольствие в чопорные жизни, не зная, что они посвящены отвратительным целям. С уверенностью можно заключить только одно: не зафиксировано ни одного случая, когда Ева проявила бы предубеждение против евреев или насилие по отношению к кому-либо. Если судить по стандартам ее эпохи, и в том числе моей добродушной матери, она не была антисемиткой.

Члены семьи моей матери — ее сестры Ильзе и Трудль, ее две тетушки Лиди и Анни и ее мать, моя бабушка, — никогда не вступали в нацистскую партию и уж точно ничего не знали о судьбе евреев. Tante Ильзе, будучи замужем за врачом, могла о чем-то догадываться, только вот в 1942 году ее мужа прикомандировали к немецкой армии в Советском Союзе, откуда он не мог писать и где, предположительно, погиб. Как почти все немецкие женщины, они не причиняли страданий, но много страдали сами.

У мамы на всю жизнь осталось подсознательное предубеждение против евреев, хотя без грубости или язвительности. Она, как и другие женщины семьи Шрёдер в Гамбурге, не способна была на дерзкий поступок — укрывать еврейскую семью, например. Перемены, нововведения и беспорядки всегда пугали ее. На юге Лондона в пятидесятых, когда нам попадался на пути какой-нибудь новоприбывший карибский африканец, она говорила: «Задержи дыхание, милочка, пока он не пройдет». Если я спрашивала почему, она отвечала: «Они отличаются от нас. Они едят другую пищу. Они пахнут по-другому. И (тут она переходила на шепот) они немножко потные».

Такую же невольную неприязнь она испытала бы при виде еврея. Даже после того, как она в июне 1936 года вышла замуж за моего отца и поселилась в Англии, ей не пришло бы в голову потесниться, чтобы приютить еврейскую девочку в своей маленькой лондонской квартирке, хотя соответствующий раздел «Таймс» пестрел объявлениями еврейских родителей из Германии и Австрии, ищущих безопасного пристанища для своих дочерей и подчеркивающих их ум и честность, их готовность вышивать, чинить одежду, преподавать французский или готовить. Мой отец тоже не пошел бы на это, он старался сидеть тихо и не выделяться. Мои родители могли бы сослаться на бедность, ведь в молодости они действительно едва сводили концы с концами. Они не могли позволить себе кормить девочку, а тем более платить ей. Но другие как-то справлялись… немногие.

Всю жизнь моя мать называла евреев «жидами» и предупреждала меня об их жадности и лживости, особенно в денежных делах. Зная ее доброе сердце, я пытаюсь извинить ее, напоминая себе о том, что это были обычные взгляды и привычные выражения ее молодости, — в то время слова «жид» или «черномазый» считались вполне приемлемыми. Язык, полный предрассудков, на современный вкус, никого не смущал. Молодая Эдит Шрёдер не имела личных счетов к евреям, а после войны, когда раскрылась правда о лагерях смерти, Дита Хелпс — английская жена и мать — испытывала сложные чувства.

Подобно Еве, моя мать не задавала вопросов и не желала слышать ответы, даже по поводу одноклассников, с которыми вместе росла. С другой стороны, мой дедушка, поддерживавший деловые отношения с евреями в силу своей профессии ювелира и торговца бриллиантами, восхищался ими и терпеть не мог Гитлера. Миллионы немцев откликнулись на просьбу фюрера пожертвовать личное золото на военные нужды, на производство вооружения и самолетов. Женщины расставались с обручальными кольцами во имя обороны страны. Но не дедушка. Золото кормило его. Темной ночью он закопал его в саду и по окончании войны откопал — в целости и сохранности. Мне нравилось это вопиющие неповиновение.

Моя мать не желала обсуждать судьбу евреев, и убедить ее поговорить об этом было практически невозможно. Однажды, когда она была в весьма почтенном возрасте и уже становилась рассеянной и забывчивой, я спросила: «Мама, а в твоей семье были евреи?» На лице ее мелькнула тень смятения.

«Что-что, дорогая?»

«Кто-нибудь из членов семьи был евреем?»

«Не-е-ет — их же, кажется, проверяли, понимаешь, на… чистоту. И они прошли». (То есть это она знала.)

Пауза. Затем: «А в твоей семье были?»

«Мамочка, моя семья и есть твоя семья».

«Ах, да. — Пауза. — У меня когда-то были очень хорошие друзья-евреи».

Ходили упорные слухи, что Ева по меньшей мере дважды заступалась за мюнхенских евреев, и Гитлер пощадил их. Поскольку она училась только в католических школах, то речь вряд ли могла идти о прежних одноклассниках; возможно, это были знакомые родителей — какой-нибудь врач, например, доктор Маркс, в приемной которого Ильзе работала много лет до замужества. Мне не удалось отыскать надежный источник, подтверждающий такого рода информацию. Тем не менее Гленн Инфилд, не слишком компетентный, мягко говоря, исследователь жизни Евы и ее окружения, заявляет, что бывшая соседка семьи Браун — пожилая еврейка по имени Перл Скляр — говорила о Еве: «Очень добрая девочка. Она проводила много времени со мной, зная, что мне одиноко. Это было до того, как она познакомилась с Гитлером». (В таком случае Еве было лет пятнадцать: не тот возраст, в котором общительные девочки, пользующиеся успехом, тратят долгие часы, навещая одиноких старых дам.) Инфилд добавляет: «Она (Перл Скляр) уверена, что Ева спасла ей жизнь, потому что многие ее еврейские друзья из Мюнхена погибли в концлагерях». Достоверность этой истории, к сожалению, под большим вопросом.

Гитта Серени, предоставляющая только проверенные сведения, склонялась к мнению, что Ева, вероятно, время от времени вступалась за евреев. «Я смутно помню, — говорила она, — что какой-то еврейский не то врач, не то ученый получил протекцию. Как-то раз, по словам Шпеера, ей удалось выпросить для кого-то почетное арийское гражданство, и, конечно, это была протекция, чистой воды протекция». И далее: «Говорю почти против воли, но просто для протокола: она, кроме того, помогала некоторым евреям в Баварии. В ее положении она могла это сделать — и делала. Ничего сверхъестественного, но, знаете ли, даже небольшая помощь тогда была существенна».

Гертрауд внесла свою лепту: «Когда дело касалось несправедливости по отношению к другим людям или нарушения их прав, она [Ева] умела твердо стоять на своем и добиваться желаемого». Но она же поведала историю, выставляющую Еву в дурном свете и показывающую, что она не намеревалась как-либо воздействовать на Гитлера:

У нас была тетя, монахиня, а войска в то время занимали монастыри, так что тетя спросила Еву:

«Не могла бы ты помочь нам остаться в монастыре?»

И знаете, что Ева ответила?

«Отрастите волосы».

Она имела в виду: если вам придется покинуть монастырь, то так никто не догадается, что вы монахиня. Она не имела влияния и не пыталась за него бороться.

С другой стороны, Фанни Браун на перекрестном допросе после войны не упоминала об этом эпизоде, хотя он затрагивает ее сестру Анни, но осуждала дочь за то, что та не сделала большего для гонимых евреев. «В конце концов, каждая женщина имеет известную власть, если она так близка с мужчиной, как Ева с Гитлером, и ей следовало повлиять на него, когда он, как она знала, поступал дурно [курсив мой. — А.Л.]».

О людях нужно судить с учетом их эпохи и ее нравов. Как подчеркнул Ричард Эванс, легко быть мудрыми задним числом. Наше сознание способно терпеть и игнорировать самые невообразимые страдания, если они не происходят непосредственно у нас на глазах. Расизм отнюдь не исчез, и жажда мести все еще сильна. Моральные устои и модели поведения изменились меньше, чем нам хотелось бы верить. Многие в современном мире террористов-смертников считают нормальным, что за американскими и британскими мусульманами — которые чаще всего виновны только в том, что исповедуют непопулярную религию, — ведется тайное наблюдение и что их почти без разбору бросают в лагеря до победы в «войне с терроризмом». Многие считают, что допустимо принуждать этих людей к тяжелому труду, возможно, с ограничениями в пище и в далеко не комфортных условиях проживания. Многие пошли бы дальше, приговаривая к физическому и психологическому наказанию тех, кто пытался сопротивляться или бежать. Сколько политических маньяков и религиозных фанатиков утверждают, что если подобное обращение не преподаст урок «тюрбанам», то их надо морить голодом, пытать, унижать, фотографируя при этом, и даже казнить, дабы обеспечить безопасность добрым христианам в родной стране? «Рассматривать отдельных индивидуумов возможно только в контексте слабостей и пороков их времени… человеческие существа не могут существовать и подвергаться суду в отрыве от взрастившей их среды», — говорит Гитта Серени.

Любой приговор Еве — это приговор немецкому народу в миниатюре. Должна ли целая нация — и ее потомки во втором, третьем и четвертом поколении — разделять общую вину, неосведомленные вовсе наряду с полностью осведомленными? Неужели быть немцем — само по себе преступление? 26 августа 1941 года Гельмут фон Мольтке пророчески написал своей жене:

Что будет, когда эта нация полностью осознает, что война проиграна, причем проиграна совсем иначе, чем первая? С кровавой виной, что не смоется и не забудется до конца наших дней, с разрушенной до основания экономикой? Сумеют ли люди принять возмездие, покаяться и, таким образом, набраться постепенно новых жизненных сил? Или же все потонет в хаосе?

Страна не «потонула в хаосе», но на многих ее жителях все еще лежит «кровавая вина».

Когда в 1945 году Вторая мировая война закончилась, на Германию опустилась завеса молчания. Никто не почтил, пылая праведным гневом, память шестисот тысяч погибших от воздушных налетов, как в Великобритании (новый собор в Ковентри) и в Испании («Герника» Пикассо). Агрессия Германии привела к уничтожению ее городов, и немцы чувствовали, что им некого винить, кроме самих себя. Информация о Холокосте и обстоятельствах гибели евреев всплыла почти сразу же — первый рассказ очевидца о Дахау и Бухенвальде был опубликован в 1943 году, — хотя, конечно, не в Германии. Негласное табу долго не позволяло писателям и романистам рассказывать о катастрофических последствиях войны для рядовых немцев. Ведущий немецкий романист военного поколения Гюнтер Грасс назвал это «комплексом подавления». Его роман «Траектория краба», вышедший в 2002 году, произвел фурор, так как почти через шестьдесят лет после войны Грасс одним из первых среди немецких писателей отрицал несмываемый позор, якобы навеки заклеймивший его и его соотечественников: «Ни в коем случае не должно было мое поколение молчать о своих бедах только оттого, что годами на первом месте стояла потребность нести ответственность и выказывать раскаяние. В результате мы оставили этот вопрос правому крылу. Непростительная ошибка».

Лишь шестьдесят лет спустя немцы начинали осознавать, что они тоже были жертвами. Один летчик Люфтваффе сказал после войны: «Войну, как правило, развязывают слабые или духовно ущербные люди, но сражения и лишения выпадают на долю порядочных». Вопросы, поставленные фон Мольтке, до сих пор бурно обсуждаются многими, от студентов и философов до политиков и расистов, но больше всего — внуками и правнуками немцев и немок, работавших на конвейер массового уничтожения. На их жизни Черные События все еще отбрасывают тень.

Глава 24 Что сделал Гитлер

Оберзальцберг — единственная Утопия, которую Гитлер мог лелеять и хранить: его идеал, его вдохновение, его «потемкинская деревня», наколдованная для себя и своих близких — прежде всего для Евы. Она в свою очередь берегла для него эту святыню, столь далекую от невзгод военного времени, хотя чем дольше шли бои, тем реже он возвращался «домой». К 1942 году Ева стала уравновешенной тридцатилетней женщиной, куда мудрее и серьезнее взбалмошной девчонки из магазина, с которой Гитлер некогда познакомился. Десять лет она прожила с ним бок о бок, и теперь, переступив порог пятидесятилетия, он почти против воли начал впадать в зависимость от ее любви. Хотя до сих пор не мог заставить себя проявлять свою привязанность на людях — то есть в тесном кругу избранных, — потому, возможно, что чувствовал их постоянное неодобрение. Он вел себя с ней галантно, как со всеми женщинами вплоть до поварихи, но всегда очень сдержанно.

К сражениям Ева относилась с поразительной наивностью. Алоис Винбауэр говорит:

В победах вермахта она видела личный триумф Гитлера и приходила чуть ли не в экстаз от радости; поражения же составляли часть коварного заговора против ее ненаглядного возлюбленного. Но тот, кто спешил к ней в Оберзальцберг, изменился. Она рассказывала своей кузине Гертрауд об их долгих прогулках наедине и бесцельных разговорах о погоде и о собаках и как он под конец останавливался и смотрел вдаль невидящим взором. Рассказывала и о тягостных вечерах за просмотром фильмов, и о бессонных ночах, исполненных мучительной тревоги.

Часто говорят, что Гитлер отдавал приказы нечетко, предоставляя другим истолковывать их по-своему, предпочитая не вдаваться в детали и не наблюдать последствия лично. (Однако Альберт Шпеер с этим не согласен: «Не думаю, чтобы он особенно занимался техническими аспектами, но решения, в том числе о замене расстрелов газовыми камерами, принадлежали ему по той простой причине, что — как мне, увы, хорошо известно — ни одно важное действие не предпринималось без его одобрения».) Криста Шрёдер, старший секретарь фюрера, утверждает в мемуарах: «Всегда найдутся такие, кто скажет: все варварство совершалось без ведома Гитлера. Я точно знаю, что Гиммлер подробно докладывал Гитлеру о происходящем в лагерях. Он считал эти зверства необходимыми для своего режима». Большинство лагерей уничтожения располагалось в Польше, отчасти потому, что большинство истребленных евреев — три с половиной миллиона — были польского происхождения, но также и с целью уберечь местное немецкое население от лишнего стресса (надо полагать, от лицезрения непрерывно прибывающих изможденных узников и от запаха горящей плоти). В редкие моменты, когда личный поезд Гитлера проезжал мимо лагеря, он распоряжался опустить жалюзи на окнах. Игнорирование неприглядных фактов является прерогативой диктатора, которой он любезно делится с окружающими его женщинами.

Немецкие обыватели тоже старались держаться подальше от грохочущих железных гусениц, направляющихся в «трудовые лагеря» по всей Европе. Евреев, большевиков, цыган, свидетелей Иеговы, гомосексуалистов — всех заталкивали в поезда, стоящие на путях, ведущих к Черным Событиям, запирая двери вагонов на засовы, завинчивающиеся сверху болтами. За время войны две из шестидесяти тысяч железнодорожных составов Германии были отведены для подобных перевозок. Начиная с весны 1942 года несметное количество людей задохнулось в газовых камерах, и концентрационные лагеря кишели скелетообразными существами, в буквальном смысле заработавшимися до смерти. Очень немногие гражданские лица имели точные сведения, еще меньше тех, кто все еще пытался разобраться в чем-то, что наводняло их сознание новыми, неприятными догадками — о чем?

Сами евреи тоже не всегда оставались бессловесными жертвами, покорившимися судьбе. Некоторые проявляли необыкновенное мужество и достоинство. Один раввин, прибывший в Собибор, отказался верить успокоительным речам, которыми встречали евреев во избежание массовой истерии. Зажав в кулаке горсть песка, он произнес: «Видите, как песчинка за песчинкой просачивается сквозь мои пальцы и ветер уносит их? То же будет с вами. Вся ваша великая империя рассеется, как пыль, как клуб дыма». Его пристрелили на месте. Трогательнее всего прозвучали слова еврейской девочки лет пяти, когда надсмотрщик грубо схватил ее годовалого братишку: «Уберите от моего милого братика ваши руки, с них кровь капает. Я теперь ему мама, и умрет он у меня на руках, вместе со мной!»

На конференции в Ваннзее 20 января 1942 года — проведенной, что интересно, без фюрера — Рейнхард Гейдрих, которому Геринг поручил принять все необходимые меры по избавлению Европы от евреев, заявил, что на Востоке они будут заморены голодом или непосильным трудом, а выжившие — уничтожены «более прямыми способами».

То, что в Западной Европе приходилось делать тайком, под покровом ночи, на Востоке можно было творить без оглядки на чувствительность местных жителей.

К лету 1941 года военные действия в Советском Союзе стали использоваться как предлог для этнических убийств. Послание Гитлера гласило: «Что ведет к успеху, то правильно. Щепетильность — преступление против немецкого народа… Ни один немец, принимающий участие в операциях, не несет ответственности за совершение насилия, ни с дисциплинарной, ни с юридической точки зрения». Сражение с врагом — само по себе варварское действо, но немецкие войска сопровождали его немыслимыми бесчинствами. Беспробудно пьяные солдаты вешали, насиловали, расстреливали и пытали мирных жителей. Тысячи фотографий запечатлели массовые казни через повешение, расстрелы подозреваемых в партизанстве. Тела их разложены, словно добыча веселой аристократической компании, заснятая на память об удачной охоте. Палачи тупо пялятся в объектив, не испытывая, похоже, ни отвращения, ни потрясения. Если на их лицах что-то и написано, так это страстное желание увековечить нечто из ряда вон выходящее, мгновение своей абсолютной власти над другими человеческими существами. Гитлер отказывался признавать жестокость своих солдат, которая, по мере их продвижения на Восток, становилась все отвратительнее.

На другом фронте голод сводил желудки. К сентябрю 1941 года три миллиона ленинградцев оказались в западне. Блокада длилась девятьсот дней. Бомбы и снаряды ливнем низвергались на город. В ноябре погибли 11 тысяч человек, в декабре — 52 тысячи, в январе 1942 года умирали по три-четыре тысячи в день, по большей части от голода. Многие убивали и съедали своих кошек и собак, делая из меха перчатки, пока не извели всех съедобных животных. Остался только жалкий ежедневный паек «хлеба», выпеченного, как правило, из муки и опилок. Все страдали от голода и мороза. Тела, когда их вообще хоронили, а не оставляли валяться на морозе прямо на улицах, сбрасывали в общие могилы. Целые семейства, больше шестисот тысяч человек, сгинули, прежде чем блокада была прорвана в 1944 году. Европа напоминала Содом и Гоморру. Немецкие солдаты, матросы и летчики умирали сотнями тысяч, гражданские немцы начинали страдать от дефицита одежды, пищи и необходимых благ, таких, как электричество и вода. Но худшее было еще впереди.

Теперь Гитлер решил взяться за Сталинград. Как и при операции «Барбаросса», он значительно недооценил способность Советского Союза к упорному сопротивлению, а также талант военачальника, в коем Сталин намного превосходил его самого. В августе 1942 года Жуков, единственный русский генерал, ни разу не потерпевший поражения, получил приказ возглавить оборону Сталинграда. 14 октября Гитлер распорядился начинать вторую, «заключительную» атаку, но в тяжелом бою Красная Армия отстояла город и 17 ноября пошла в контрнаступление. К концу ноября четверть миллиона голодающих и замерзающих немецких солдат очутились в ловушке в осажденном советскими войсками городе. Как всегда, Гитлер отказался признать поражение. Он приказал Паулюсу, командующему немецкой армией, держать оборону, обещая прислать подкрепление. Подкрепление так и не подошло. Фельдмаршал Паулюс сказал: «Мы больше не можем удерживать позиции, наши люди падают от истощения. Мы уже съели последних лошадей». Не прошло и недели, как Шестая немецкая армия попала в окружение, и в конце января 1943 года Паулюс — вопреки особому приказу Гитлера — был вынужден сдаться. Триста тысяч немецких солдат погибли. Это была самая крупная победа России, и с нею кровавая русская буря стала неотвратимо надвигаться на Германию.

Двадцатого сентября 1942 года Бомбардировщик Харрис организовал первый серьезный воздушный налет на Мюнхен, в котором участвовали 68 бомбардировщиков. 140 человек погибли, больше 400 получили ранения. Город впервые подвергся нападению, пусть и относительно безобидному по сравнению с другими городами на севере, но повреждений было достаточно. Людвиг Розенбергер, житель Мюнхена, записал в своем дневнике: «Взрывная волна оглушила нас, британские самолеты жужжали над нашими крышами, как гигантские шершни. На целый час воцарился кромешный ад». Гитлер в то время находился в восточном штабе «Оборотень», а Ева в Бергхофе, так что, хотя она и волновалась за своих друзей в Мюнхене, он мог быть спокоен за нее. Но ночью с 9 на 10 марта 1943 года на город обрушилась массированная атака, стоившая жизни 205 человекам, изуродовавшая в два раза больше, оставившая почти 9 тысяч без крова или контуженными. Пострадавшие собирали остатки домашней утвари среди обломков, у них не осталось ничего, кроме разодранной, запыленной одежды на теле. Ева снова была в Бергхофе, но окажись она в городе, ее защитил бы личный бункер, построенный за ее домом в 1938 году, — если бы она успела в нем укрыться. Гитлер брюзжал, что не успела бы. Ева понимала, что гордость не позволяет ему обнаружить свою зависимость от нее. Как же, он, гений, какой является миру раз в тысячелетие (по его твердому убеждению), — и зависим от женщины? Однако его секретарши замечали, как он опасался за ее жизнь во время воздушных налетов на Мюнхен.

Каждый раз, когда Мюнхену угрожала атака с воздуха, Гитлер становился беспокоен, словно лев в клетке, дожидаясь, когда же можно будет поговорить с Евой по телефону. Его тревога почти всегда оказывалась напрасной, хотя однажды ее дом пострадал, а несколько соседних загорелись. Весь день он говорил о мужестве Евы: «Она отказывалась идти в укрытие, сколько я ее ни уговаривал. Однажды этот маленький домик обрушится, как карточный. И в мою квартиру она ехать не желала, хотя там бы ей ничто не угрожало. Наконец, она позволила мне построить маленький бункер за домом, но теперь только приглашает туда соседей, а сама бежит на крышу смотреть, не падают ли зажигательные бомбы». [Траудль Юнге, «До смертного часа»]

В марте 1943 года Гитлер вернулся из ставки под Винницей на Украине в «Волчье логово». Сталинградская катастрофа и поражение в Северной Африке подорвали как его дух, так и физическое здоровье. К весне его состояние резко ухудшилось, он сильно переутомился. Напряжение, вызванное войной, которая всем, кроме фюрера, казалась все более и более безнадежной, давало о себе знать: «Его память ослабевала, душевный и физический недуг изменил его до неузнаваемости… Он превратился в угасающего старика, доктора прописали ему стимулянты интелан и тонофосфан и антидепрессант прокрастин». Даже по телефону Ева улавливала произошедшую в нем перемену. Она жаждала заполучить его к себе в Оберзальцберг, где могла бы восстановить его энергию с помощью свежей пищи, чистого воздуха и упражнений. В «Волчьем логове» он был лишен всего этого. По воспоминаниям доктора Морелля, он часто по нескольку дней не ступал за порог.

Для полного удовлетворения его натура требовала как эпической — будь это альпийские пейзажи или масштабные кампании, — так и тривиальной составляющих жизни. Бросаясь в одну крайность, он вел сразу на нескольких фронтах сухопутные, морские и воздушные сражения, предназначенные установить немецкое господство в Европе на ближайшее тысячелетие. И он же, со всей своей манией величия, тянулся к домашнему уюту, любящей женщине, именинному столу, заваленному открытками, цветами и подарками. Наедине с Евой в ее комнатах, откинувшись на мягкие подушки, Гитлер мог позволить себе искать ласки и сочувствия. После недели-двух нежного воркования он начинал расслабляться, мило болтать о пустяках с женщинами, ходить в Чайный домик, слушать пластинки или рассказывать истории вечерами у камина. Иной раз он с отсутствующим видом замирал в своем кресле и внезапно казался очень старым и усталым. Ева Браун выглядела печальной и встревоженной. Она, как никогда, выбивалась из сил, чтобы развлечь Гитлера и гостей, подбодрить их, вовлечь в обсуждение сплетен, не имеющих отношения к войне.

В апреле 1943 года, когда Гитлер немного отдохнул и воспрял духом, в расположенном неподалеку загородном доме, именуемом «Замок Клессхайм», начались приготовления к важному государственному визиту. Ожидали почетного гостя — Муссолини. (Траудль Юнге помнит, как в момент прибытия гостей она бежала по коридору, жуя яблоко, и столкнулась с ними. Гитлер сказал: «Не стоит переживаний, дитя мое, король тоже всего лишь человек».) В мае он вернулся в «Волчье логово».


К 1943 году маршал британской авиации сэр Артур Харрис (Бомбардировщик) атаковал Германию с непревзойденной кровожадностью, преодолев первоначальные колебания общественного мнения и убедив самого себя и кабинет министров, что бомбить мирных жителей до полного подчинения — сравнительно гуманный путь к победе. В конце июля 1943 года, а точнее, с 25 июля по 2 августа девять дней и девять ночей длилась операция, метко окрещенная «Гоморра». Самолеты RAF атаковали ночью, военно-воздушные силы США — днем. В результате древний ганзейский порт Гамбурга был практически стерт с лица земли. Только за ночь 28 июля сорок тысяч человек канули в рукотворную преисподнюю, разорванные бомбами. Огненный шквал разрушил центр города на площади четырех квадратных миль, превратив его и реку Эльба в пламенеющее озеро, пожиравшее все, к чему прикасалось. Люди, здания, машины, животные, деревья, памятники, железнодорожные пути, фонарные столбы — ничто не могло выстоять против раскаленных смерчей, высасывающих кислород из воздуха. Тела плавились в огне или превращались в пепел, не оставляя бренного праха для похорон. Дым и пламя поднимались до самого неба. Не менее 200 тысяч человек погибли, и еще миллион жителей остались бездомными.

Нанесенный урон был столь велик, что даже Геббельс возмутился отказом Гитлера посетить город и подбодрить оставшихся в живых. В своем дневнике он записал: «Фюрер обязательно должен сделать это, несмотря на тяжкое бремя военных дел. Нельзя пренебрегать своим народом так долго». Но разумеется, он не посмел ничего сказать Гитлеру в лицо. Карл Отто Кауфман, гауляйтер Гамбурга и один из старейших членов партии, тоже умолял фюрера приехать, равно как и Шпеер. «Гитлер рассердился, когда я просил его ехать в Гамбург. Возможно, его раздражало, что на него оказывается давление и с другой стороны [то есть Кауфман]. Такой подход, по его мнению, не подобал его высокому положению. Он не объяснял причин своего отказа». Они могли бы и не утруждать себя просьбами. Нежелание фюрера своими глазами видеть причиняемые им страдания ни для кого не составляло секрета.

Мамины тетки и по меньшей мере одна из ее сестер вместе с моей больной пожилой бабушкой ютились в тесной квартирке в Альтоне, одном из наиболее пострадавших районов Гамбурга. Однако я ни разу не слышала, чтобы они говорили о бомбежке, а ведь семилетние девочки очень внимательно слушают, когда взрослые начинают рассказывать жуткие истории. Моя немецкая бабушка некоторое время болела раком, но из-за глубоко засевшего в ней страха перед врачами и больницами отказывалась от всякого лечения, кроме самого простого ухода на дому. Она умерла 25 мая 1943 года дома в Гамбурге, за два месяца до того, как пламя охватило ее любимый город. Мама получила известие о ее смерти — в ежемесячном письме из двадцати пяти слов, посланном через Красный Крест, — только в августе.

Остальные ее родственницы (сестры Ильзе и Трудль, тетушки Лиди и Анни) ночью 28 июля находились дома.

Я даже близко не могу себе представить, что им пришлось вынести, пока жители Гамбурга превращались в пепел, в известь, в обугленные черные остовы, получали страшные ожоги, задыхались, раздавленные и погребенные обломками зданий. Пока в самом сердце геенны огненной их поглощало озеро горящего масла, не оставлявшего за собой, точно как в Хиросиме, человеческих останков — ни единого тела, чтобы распознать его, похоронить, оплакать. Женщины, съежившиеся в своих комнатах или сгрудившиеся в бомбоубежище, что могло быть еще опаснее, пережили девять ночей бомбежки — шесть крупных воздушных налетов (четыре британских и два американских), которые гамбуржцы называют die Katastrophe, если вообще о них упоминают.

Должно быть, как раз в это время мой дедушка, для которого нормальная жизнь превратилась в далекий мираж, начал писать свои мемуары — не знаю только, до или после бомбежки, поскольку оригинал рукописи утерян. В 1943 году он мало что знал обо мне, кроме моего имени, но — возможно, из-за смерти бывшей жены — хотел оставить какую-то память о своей жизни для трехлетней девочки, своей единственной внучки. Он думал, что не доживет до личной встречи с ней. Посвящение гласит: «Моей любимой внученьке Анжеле Марии, раз не могу подержать ее на руках». Он и представить себе не мог, что проживет еще шестнадцать лет и своими глазами убедится, что я унаследовала его характер и пошла в его породу.

В течение двух последних лет войны Гамбург лежал в руинах. Еды, а порой и воды, катастрофически не хватало. Моя тетя Трудль, как самая молодая и сильная, выходила по ночам из дома и бродила вдоль железнодорожных путей, по которым к Гамбургу подъезжали товарные поезда, в поисках картофелин или кусков угля, упавших (или сброшенных) с грузовых платформ по дороге. Все найденное она торопливо запихивала в мешок, взваливала на плечо и тащила домой матери, сестре и моим двоюродным бабушкам Лиди и Анни. Без этих ночных вылазок они умерли бы от голода или от холода в своей маленькой, неотапливаемой квартирке.

Я впервые посетила Гамбург в 1947 году, когда мне было шесть лет. Моя мать не виделась с родными лет восемь, не меньше. Через несколько месяцев после нашего приезда мамина старшая сестра и моя крестная Ильзе — высокая, умная и чрезвычайно нервная, чем-то похожая на свою тезку, старшую сестру Евы, — покончила с собой, наглотавшись таблеток. Она лежала на диване в коме и едва дышала, когда мама случайно зашла к ней домой. Дита немедленно вызвала врача, но тот, осмотрев пациентку, сказал: «Мужайтесь, она отходит». Столько смертей позади — что толку пытаться предотвратить еще одну? Мама и муж Ильзе — один из немногих, вернувшихся невредимыми с русского фронта — видимо, сидели вместе, глядя, как она умирает.

Я понятия не имею, как подействовала смерть старшей дочери на дедушку. Всю эту историю я услышала гораздо позже; такие вещи детям не рассказывают. Но она была самой образованной и утонченной из девочек Шрёдер. Стройная, белокурая, элегантная — наверняка папина любимица. Хотя мне было всего семь лет, когда она умерла, я до сих пор отчетливо вижу ее внутренним взором. Возможно, этот образ, как многие детские воспоминания, взят с фотографий, а не из жизни. А может, и нет. Я уверена, что узнала бы ее в толпе. В ней было нечто очень особенное — apart, как говорят немцы: необычное, оригинальное.

Я была не по годам развита и уже воспринимала свою семью как отдельных личностей, а не как единое любящее целое. И, по правде говоря, тянулась к деду куда сильнее, чем к отцу. К 1948 году моя мать осталась его единственной кровной родственницей — печальные последствия бомбардировки Гамбурга. Ильзе покончила с собой; славная кругленькая Трудль, слабая здоровьем — несомненно, из-за лишений военных лет, — скончалась от болезни. Мама имела мало общего со своим отцом, и ее крайне возмущало его намерение жениться вновь, причем на молодой женщине (чего он так и не сделал). По мере того как он старел, она несколько смягчилась по отношению к нему, но даже в те годы, когда мы жили в Гамбурге, он редко приходил к нам в гости.

Сухие статистические данные не способны передать страшную правду или чудовищную перекличку смерти. Один — число, поддающееся осознанию, половина мира может биться в истерике из-за гибели одной женщины. Десять уже переходит границы личного траура. Возможно, три тысячи погибших в башнях-близнецах в сентябре 2001 года — наибольшее число, которое может охватить воображение, и, учитывая, что речь идет об американцах, оно не могло оставить мир равнодушным. Но кому под силу восстановить в нашей памяти море скорби, затопившее Гамбург, когда сорок тысяч его жителей были уничтожены за одну ночь? Шесть миллионов истребленных евреев — символическая цифра, разум в ужасе отшатывается от нее. Кто-то может с этим справиться только через полное отрицание. Еву — нежную, наивную фантазерку, не наделенную проницательным духовным оком — жизнь уберегла от необходимости оплакивать больше чем одного: ее добрый друг, актер Хайни Хандшумахер, погиб во время воздушного налета на Мюнхен в апреле 1944 года. Его смерть рассердила и опечалила ее. Но поляки, советские военнопленные, три четверти миллиона цыган, гомосексуалисты, католические священники и шесть миллионов евреев? Немыслимо.

Загрузка...