Грачи в этом году прибыли по расписанию и, как обычно, сразу же по прилете взялись за дело. Бодро перекаркиваясь, они принялись похаживать да попрыгивать меж нечистыми застарелыми сугробами и совать свои носы повсюду, куда только могли. Грачи принесли с собой дух деловитого оптимизма: глядя на них, можно было подумать, что вот с их появлением дела в природе пойдут, наконец, на лад. Но получилось иначе. Наплевавши на грачей и на прочие разные приметы, зима взяла и опять воротилась. Словно опостылевшая гостья, с которой успели уже попрощаться, она, будто что-то забыла, снова постучала в наши окна и села тяжким задом на городские крыши, и завьюжила, и понесла пургу.
Не было слов, какими бы мы ее не крыли, да разве зиму заговоришь. И вышло так, что с прилетом грачей ничто не переменилось, только уплотнилось наше пернатое население. А население это, основная его часть, состоит из ворон и галок – птиц, родственных грачам, но оседлых, из тех, которые не ищут счастья в чужих краях, но и от родной природы милостей не ждут. Коротая зиму в городе, они сидят, как правило, терпеливо на голых деревьях и лишь по временам слетаются на помойках, чтобы чего-нибудь поесть и согреться скандалом. Теперь же, когда после оттепели холода завернули снова, вороны с галками злорадно поглядывали на обескураженных грачей. «Так вам и надо! – каркали они. – Ишь туристы!»
А грачи, поохав, тоже в конце концов расселись по деревьям и впали в оцепенение. И просидели так еще неделю с лишком, пока одной прекрасной ночью не ударил вдруг южный ветер. Он был такой силы, что отряс все деревья от спавших на них птиц. Воронье посыпалось грушами, заголосило истошно; во дворах испуганно засвистали машины. С хлопками, с треском и брызгами, словно старое мокрое тряпье, рвались над крышами тучи. Этот ветер, телесно-упругий, веющий теплом и земным по́том, прошел грохочущей лавой по ночным улицам, и утро мы встретили уже при новой власти. Весне надоело ждать, покуда белая армия уйдет добровольно, и она взяла город меньше чем за сутки.
Грянуло солнце; в его лучах вспыхнули миллионы сосулек и заплакали счастливыми слезами. Свершилось чудо ежегодного вселенского мироточия, и наши врановые воспели его, пусть нехудожественно, но от всей души.
А весна своим первым декретом объявила амнистию. Свободу выжившим, – свободу живым всех сословий, большим и малым, певчим и всем прочим. И все живое зашевелилось. Прямо из-под снега повылезали прошлогодние мухи, чтобы, совокупившись в первый и последний раз, блаженно издохнуть на пороге новой жизни. На выгонах подгородних ферм, как безумные, скакали телки-буренки, выпущенные после зимнего заточения, и взрывали грязь, и лягали воздух. В частном секторе псы, прикованные к надворным будкам, выли и грызли свои цепи шатающимися от цинги зубами. Если такому псу удавалось отвязаться – поминай как звали: он бежал со двора прочь, бежал, ведомый не разумом, а одним только воспаленным носом. Гремя обрывками цепей, закидывая на сторону плешивыми после зимы задами, псы бежали и бежали, пока не валились от усталости или не попадали под колеса машин.
Но и люди, пусть не так бурно, тоже переживали весенний чувственный прилив. На улицах города во множестве показалась молодежь. Юные неженатые составляли пары и гуляли, обнявшись; у каждого парня в свободной руке была бутылка пива, а у каждой девушки – сигарета. Семейная молодежь везла свое пиво уже в кузовах детских колясок, в ногах у тех, для кого эта весна была первой в жизни. Горожане всех возрастов находили повод лишний раз выйти из дому, чтобы глубоко затянуться воздухом, вдруг загустевшим и наполнившимся почвенными испарениями, не всегда благовонными, но неизъяснимо волнующими. Город радовался весне вместе с остальной природой, частью которой являлся. Ведь он для того, главным образом, строился, чтобы люди могли выживать в нем в холодные времена, а в теплые выводить потомство. Весной, когда стало ясно, что первое удалось, можно было приступать уже ко второму.
Правда, существовало в городе место, ни для житья, ни тем более для размножения не пригодное. Это, конечно же, был завод; он попыхивал в свои три трубы круглый год равномерно, и вонь его дыма от сезона к сезону никак не различалась. Завод был химический, производил электроизоляционные материалы, и все, что происходило внутри него, все эти смрадные процессы, совершавшиеся в его цехах, к живой природе отношения не имели.
Огороженный бурым кирпичным, а местами бетонным забором, завод походил на замок. И сходство это было не только внешним. Замки когда-то служили окрестным жителям убежищем и защитой, а взамен с этих жителей драли дань. Так и завод: вот уже более полувека он обеспечивал горожанам полную социальную защищенность и немного еще приплачивал в денежном выражении. С горожан же он брал не больше, чем они могли дать: завод лишь отнимал у людей здоровье и надежду на перемену участи. Но были ли им нужны перемены, если существование их по гроб и сам гроб завод надежно гарантировал.
Зато собственное существование завода было далеко не безмятежно. Много лет он исправно снабжал страну изолентой, служил государству так же верно, как мы служили ему, но не дождался модернизации. Он состарился, наш завод, и теперь на изношенных фондах тянул из последних сил. Ему бы давно пора выйти на пенсию, да только в отличие от людей заводам собес не полагается.
Тем не менее и на заводе чувствовался приход весны. Первым делом в известных местах и в некоторых новых произошли протечки и подтопления. Цоколи цехов набухли красноватой влагой, – казалось, на них помочился почечник, но это земля возвращала так слитый в нее фенол. Кроме того, вверх пошла кривая нарушений трудовой дисциплины: чаще на своих рабочих местах стали выпивать лаковары и так же точно пропитчицы. А в инженерном корпусе, в отделе связующих материалов, у молодого специалиста Леночки высыпали по всему лицу веснушки.
Кожа у Леночки была чувствительна к солнцу. Собственно, вся девушка была чувствительная – к погоде, к мужским взглядам и даже к обыкновенному заводскому сквернословию. С ней приходилось соблюдать осторожность в любом самом пустячном разговоре, а других разговоров Леночка избегала. Удивительно, какую барышню и как тонко чувствующую выпустил простой химический институт. Но одного чувства барышня была лишена, а именно чувства времени. В редкий день не опаздывала она на работу, причем опоздания ее доходили до четверти, а то и до получаса. Леночку не задерживали на проходной только потому, что принимали за секретаршу какого-нибудь крупного заводского руководителя. Начальник отдела связующих Ксенофонтов был руководитель среднего звена, но на Леночкины вольности смотрел сквозь пальцы, чем многие из отдельских дам были недовольны. Справедливости ради надо сказать, однако, что именно Леночка по весне первой из сотрудниц сменила шерстяные рейтузы на капрон. И именно ей, единственной, пришла в голову мысль распечатать в отделе окна, хотя эта идея оказалась неудачной.
В тот день Леночка явилась в отдел как обычно, то есть тогда, когда остальные сидели уже по местам. И как обычно, Ксенофонтов лишь поднял бровь, не сделав девушке устного замечания. А она с некоторым даже вызовом бросила сумочку на рабочий стол и воскликнула:
– Ну и душно у нас в отделе!
В помещении и правда было душновато. Утреннее солнце косо било в большие окна, отчего пыль на стеклах ярко светилась. Нефедов посмотрел сквозь золотистую вуаль и увидел на крыше заводского гаража галок, лежавших распластав крылья. Галки нежились.
– Душно вам? Так пойдите еще погуляйте! – отозвалась со своего места Зоя Николаевна. Сама-то она явилась без опозданий и уже вовсю трудилась, производя перед зеркальцем косметический ремонт лица. В данную минуту Зоя Николаевна опыляла нос ватным тампоном, и облако пудры вокруг нее тоже светилось в солнечных лучах.
Леночка не ответила на Зоину колкость, а только фыркнула и продолжила насчет духоты.
– Я считаю, – заявила она, – нам надо открыть окна.
– Вот еще! – возразил пожилой Кошелев. – Здесь их сроду не открывали.
– А теперь откроем! – упрямилась Леночка.
– Вот еще! Сейчас откроешь, а осенью по новой заклеивать.
Между отдельцами завязалась дискуссия: открывать окна или нет. Одни поддержали Леночку, а другие Кошелева. Наконец Ксенофонтов постучал карандашом по столу.
– А ну! – прикрикнул он на сотрудников. – Что это вы разгалделись? Только бы не работать. Хочет человек открыть окна – пусть открывает.
Сражаться с окнами не женское дело, но поскольку идея была ее собственная, то Леночка сама на подоконник и взобралась. Хотя рыцарей в отделе не нашлось, но мужчины были, и они затаили дыхание. Девушку всю осветило солнышко, и с особенной нежностью ее ножки в телесных колготах. Почувствовав к себе пристальное внимание, Леночка покраснела.
– Ну вот! – пропищала она. – Вместо того чтобы помочь, все мне под юбку пялятся.
– А не надо так коротко одеваться, – заметила Зоя Николаевна.
– О-хо-хо… – проворчал Кошелев.
– Кому какое дело, – заступился за Леночку Ксенофонтов. – Как она хочет, так и одевается, а вы не смотрите.
– Тебе одному смотреть можно, – обиделся Кошелев.
– Я смотрю, чтобы она не свалилась. Что случись – с кого потом спросят?
Между тем Леночка на подоконнике уже практически освоилась. Ей даже было немножко приятно. Старая заводская изолента, которой были заклеены окна, отрывалась с таким вкусным хрустом, что у девушки по спине пробегали мурашки. А когда со двора снаружи ей свистнули какие-то проходившие работяги, она в ответ им сделала ручкой.
Наконец Леночка отодрала последнюю полосу и, вскрикнувши «Аллей гоп!», легко спрыгнула с подоконника. Теперь можно было открывать окна, но это, как оказалось, сделать было непросто. Леночка подергала окно за ручку – не тут-то было. Она рванула из всех сил – старая рама ответила громом, но не поддалась. Девушка вся раскраснелась и уже чувствовала спиной усмешки недоброжелателей. Положение ее было вправду довольно глупым, и неизвестно, как бы Леночка из него вышла, если бы на помощь ей не подоспел Нефедов. Против мужской силы окно не устояло и со скрежетом отворилось.
– Ура! – воскликнула девушка… но тут же радость на лице ее погасла.
– Фу-у!.. Ну и вонь!.. – послышались возгласы из разных углов отдела.
Действительно, то, чем повеяло в открытое окно, оказалось много хуже прежней духоты. Удивляться, впрочем, не приходилось, если учесть, куда это окно выходило.
– Ну что – надышались? – невесело усмехнулся Ксенофонтов. – Теперь задраивайте обратно.
Окно снова закрыли. Сконфуженная Леночка подмела за собой мусор, и день продолжился обычным порядком. Уже без фантазий сотрудники занялись положенным делом, в том числе и Нефедов. Он только нет-нет да и взглядывал на окно, будто опять видел в нем девичий силуэт.
А когда пришел срок окончания трудов, на всех этажах инженерного корпуса раздался одновременный разноголосый звон. И не успели звонки умолкнуть, как их дребезг утонул в громе отодвигаемых стульев и человечьем гомоне. В коридорах градом застучали каблуки; коллективы разных подразделений, смешиваясь в единую массу, толпой хлынули к выходу. От инженерного корпуса людской поток устремился к проходной, пересекая небольшую внутризаводскую площадь.
Заводчане спешили на волю и не глядели по сторонам, а между тем эта площадь, на которую глядели окна заводоуправления, была единственным ухоженным местом на предприятии. Здесь была разбита клумба с необыкновенно живучими цветами, которые никогда не росли, но и никогда не вяли. Посреди клумбы на бетонном пьедестале стоял бюст первого директора завода, когда-то за что-то ошибочно расстрелянного. По сторонам клумбы с бюстом, тоже очень давно, сооружены были два больших фанерных стенда. Их для симметрии выпилили одинаковыми, в форме развевающихся знамен, но шапки стенды имели разные. Один назывался «Доска почета», а другой – «Доска позора». Портреты передовиков производства и нарушителей трудовой дисциплины переглядывались через клумбу, многие были друг с другом знакомы по работе, а некоторые даже представляли собой одно и то же лицо.
Но кроме шапок, было между досками еще различие. Передовики все были представлены только портретами без объяснения, чем они заслужили свою честь, а нарушители, наоборот, с подробной аннотацией под каждым портретом или даже с одной аннотацией, без портрета. Их даже рассортировали на несунов и прогульщиков – по двум столбцам.
Кстати, столбец с прогульщиками был более населенный. Ведь чтобы вынести что-то с завода, надо все-таки иметь сноровку и умысел, а чтобы прогулять, не нужно ни того ни другого. Вот и прогуливали – без сноровки, без умысла, независимо от должности, образования и зарплаты. Был даже случай с главным технологом, правда давно. Его тогда искали чуть не с милицией, а он через неделю объявился сам – в ботинках на босу ногу, без часов и партбилета. Прогульщиков, конечно, наказывали; их били и рублем, и отпуском, но они почему-то никак не переводились. Знающие люди говорили, будто завод построен на нечистом месте: то ли на кладбище, то ли на болоте; но другие знающие им возражали, что народ у нас прогуливает повсюду, и объясняли это какими-то социальными причинами.
Впрочем, народ, прогуливающий, выносящий, а также не уличенный ни в том ни в другом, обтекал оба стенда и клумбу с цветами с полным к ним безразличием. Только Нефедов, который с утра сегодня заглядывался по пустякам, шел, примечая разные ненужные мелочи. Например, что голова расстрелянного директора поседела от птичьих посещений или что на доске почета висело фото технолога Карпова, умершего аж два года тому назад. Но по-настоящему удивился Нефедов, взглянув на другую доску. Там в списке прогульщиков он нежданно-негаданно обнаружил… собственную фамилию. Неизвестный, оформлявший эту доску, не удостоил его портретом, но инициалы проставил верно. Сомнений не оставалось: где-то в недрах заводских канцелярий произошла досадная ошибка и на доброе имя Нефедова брошена была тень. Однако желания восстановить справедливость у него почему-то не возникло. «Плевать, – подумал Нефедов. – Фамилия без портрета все равно ничего не значит». Он оглянулся на людей, спешивших мимо с равнодушными лицами, пожал плечами и встроился в общий поток.
Строго говоря, портреты тоже мало что значили. Заводчане мечтали об одном: быстрей оказаться по ту сторону проходной. Ее двуликое здание было украшено со двора еще старых времен транспарантом «Спасибо за труд, товарищи!». Снаружи на проходной украшений не было, но люди из нее выходили уже господами. С этой минуты заводские данники начинали воображать себя хозяевами своей жизни, хотя ощущение это было, конечно, мнимым. Вне ограды завода тружеников, отстоявших смену, встречали просторные виды, относительно свежий воздух и другие признаки свободы, однако их дальнейшие действия были все равно предопределены. Кто-то строился в очередь на автобусной остановке, кто-то спешил в магазин или в садик за детьми. Лишь немногие шагали, покуривая с беззаботным видом, но и они не могли выбирать дорогу, потому что от завода вела единственная, общая для всех асфальтированная пешеходная тропа, соединявшая проходную с типовым призаводским «спальником». Там-то и обитали господа заводчане – в этом блочном посаде, прозванном в народе Жилдомами. И там каждый вечер их ждали хотя и частные, но необходимые и вполне предопределенные занятия.
Нефедов измерил эту дорожку тысячи раз в обоих направлениях. Зимой – оскальзываясь на ледяных раскатах; летом по жаре – оттискивая след в раскисшем, как сургуч, асфальте; осенью – забрызгивая брюки липкой грязевой суспензией. Но сегодня, весенним погожим вечером, идти ему было комфортно и даже приятно. Тропа надежно держала ноги, а еще не окошенные ее обочины весело желтели молодыми одуванчиками.
Путь от завода до Жилдомов – это десять минут ходу; женским шагом – минут двенадцать. Но для обладателей автомобилей он часто растягивался на многие часы. Дело в том, что тропа проходила удачно для них мимо гаражного кооператива. То есть мимо проходила тропа, а автомобилисты, конечно, сворачивали в гаражи.
Забор ГСК возведен был из таких же плит, что и заводской, но смотрелся веселей, потому что был густо исписан граффити – преимущественно кириллическим шрифтом. В нужном месте в заборе имелась широкая прореха, где устроена была проходная. Только в отличие от заводской пройти через эту проходную мог кто хотел и в любом состоянии.
Автовладельцы редко упускали случай навестить своего четырехколесного друга. Лишний раз ведь не помешает проверить давление в шинах или уровень масла. Смахнуть щеточкой с крыши пыль. Трудно притом не поддаться искушению завести мотор. Только лишь завести, чтобы в тысячный раз стать свидетелем чуда. Один поворот ключа – и состав немого агрегатированного железа вдруг в конвульсиях оживает. Воскресающий двигатель троит и чихает, отплевываясь через заднюю трубу; но постепенно он разгоняет тепло по патрубкам, говор цилиндров его выравнивается и наливается уверенной силой. Крепнет песня мотора, и внятен становится его призыв: «Вперед, мой хозяин! Прокатимся так, чтобы заложило уши! Скучно не будет, лопни мой радиатор! Мы будем мчаться и мчаться, без остановки и без возврата».
Взволнованный гул моторов вместе с клубами горячего выхлопа вырывался из приоткрытых гаражных ворот и разносился по всему ГСК. Только ехать-то автовладельцам было абсолютно некуда. Максимум, что могли они предпринять, – это прогуляться со своими железными питомцами по территории кооператива. Владельцы выкатывали машины из боксов и отправлялись в медленное путешествие по межблочным проездам. ГСК был обширный; чтобы его весь объехать, требовались часы, особенно с учетом заходов в «дружественные порты». Кроме того, гуляючи, можно было наехать на стихийную ассамблею, какие в гаражном товариществе происходили довольно часто. Эти собрания легко было обнаружить по большому числу авто, хвостами наружу, как лошади у коновязи, сгрудившихся в одном месте. Где-то поблизости хозяева их уже не в пространстве, а исключительно во времени совершали коллективное путешествие, которое могло закончиться далеко за полночь.
Впрочем, прогреваться, оставаясь на месте, умели не только автомобилисты, но также, к примеру, члены Общества охотников. Среди заводчан были любители русской бани, приверженцы подледной рыбалки и некоторых других узаконенных форм пьянства. Находились и такие, кто предпочитал пьянство в простейших, неузаконенных формах. Этих последних можно было встретить, войдя в Жилдома, у гастронома, прозванного в народе «Московским». Чем заслужил магазин свое гордое имя, никто уже не помнил, но в части ассортимента он мало чем отличался от остальных гастрономов города и страны. Его единственным преимуществом было местоположение – «Московский» первым встречал заводчан на пути с работы и облегчал их карманы раньше, чем это делали заводчанки. Близ него в дни получки или просто в погожие дни, как сегодня, пьянство в неузаконенных формах носило массовый характер.
Кучки мужчин разного возраста и разной степени подпития начали попадаться Нефедову еще на дальних подступах к «Московскому». Рабочие, служащие – многих он знал по работе и по месту жительства. При виде Нефедова некоторые махали ему рукой, предлагая присоединиться, но он, не сбавляя шага, лишь отрицательно покачивал головой.
Нефедов отказывался не из гордости и не потому, что уж очень боялся изменить свой привычный маршрут. Он не причислял себя к тем занудам, которые живут по раз навсегда установленному расписанию. Но просто Нефедов не находил романтики в том, чтобы выпивать, стоя в подворотне или где-нибудь в кустах и добывая закуску пальцами в магазинном пакете. Тем более что он находился уже в двух шагах от собственного дома, где в холодильнике его ждала вполне легальная, припасенная до востребования бутылка водки. Еще минут пять, и Нефедов мог быть уже в своей квартире на девятом этаже сорок восьмого дома. Поцеловав жену и переобувшись в тапочки, он с чистой совестью пошел бы ужинать, и там, за ужином, ничто бы ему не помешало выпить рюмку, а то и две.
Словом, несмотря на легкое томление духа, вызванное весенней погодой, Нефедов думал завершить этот день примерно так же, как большинство своих дней в течение последних двадцати лет. Однако из головы его начисто вылетело одно важное обстоятельство, которое само по себе выделяло предстоящий вечер из ряда прочих. Сегодня у Нефедова с его женой Надей была годовщина свадьбы.
Годовщина была не первая и даже не десятая. Нефедов иногда вспоминал о ней, а иногда, как сегодня, забывал в текучке дел. Но брак тем и хорош, что он о двух головах; как и у большинства жен, память на даты у Нади была куда крепче, чем у мужа, и потому до сих пор еще не бывало случая, чтобы Нефедовы так или иначе этот день не отметили.
Но даже не помня о годовщине и ожидавшем его маленьком семейном торжестве, Нефедов все равно двигался в верном направлении. Каждый шаг приближал его к дому; оставалось только миновать многолюдные окрестности «Московского» да пройти полквартала дворами, не содержащими уже точно никаких соблазнов. Конечно, путь его был непрям, потому что приходилось лавировать между граждан, беседовавших посреди тротуара, и запаркованных поперек прохода частных автомобилей. Одна такая машина, спортивная, красного цвета, располагалась особенно нагло, въехавши на тротуар всеми четырьмя колесами. «Ну и нахал! – подумал Нефедов. – Кто бы это мог быть?» Ответ на свой невысказанный вопрос он получил немедленно. В дверце машины вдруг опустилось затемненное стекло, и в образовавшемся проеме показалась… физиономия начальника отдела связующих.
– Здорово, Гарик! – обрадовался Ксенофонтов.
– Виделись уже, – усмехнулся Нефедов. – Что-то я, Ксюха, не узнаю твое авто.
– Я ее перекрасил. Нравится? – Ксенофонтов с гордостью похлопал машину по боку.
– Мне-то что… – Нефедов пожал плечами. – Ты, я думаю, снова жениться собрался?
– Угадал! – весело хохотнул Ксенофонтов.
– И на ком же?
– Так тебе и скажи…
– Ну, удачи…
Нефедов двинулся было в обход машины, но Ксенофонтов выскочил на тротуар и перегородил ему путь уже своим телом.
– Куда это ты?
– Как куда? Домой, конечно. Ты, брат, еще только женишься, а я уж давно…
– Ну нет! – Ксенофонтов взял крепко его за рукав. – Теперь ты попался. Или мы это дело сейчас обмываем, или ты мне не друг.
– Да что за дело-то? – Нефедов попытался вырваться. – Что, собственно, ты собрался обмывать?
– Как это что? Покраску! Сам же машину мою не узнал… Я хотел в гаражах отпраздновать, но теперь только с тобой.
– Лучше бы ты праздновал в гаражах… – покачал головой Нефедов.
Сам он не находил покраску Ксюхиной машины чрезвычайным событием. В прошлом году она была голубая, а еще раньше желтая. Обычно такое преображение совпадало с появлением на заводе очередной миловидной молодой специалистки. В глазах этих романтичных особ Ксенофонтов был вне конкуренции – именно благодаря своему спортивному автомобилю. К сожалению, техническая часть этого автомобиля давно не соответствовала его наружности и омоложению не подлежала. Месяц-другой Ксенофонтов со своей новой избранницей раскатывали по городу и целовались за тонированными стеклами, но потом в машине что-нибудь ломалось, она отправлялась надолго в ремонт, а отношения влюбленных переходили в трудную фазу расставания.
Добиться от Ксюхи признания, кто на этот раз явился причиной перемены автоимиджа, не составляло труда, но можно было и подождать, пока тот не проболтается сам. Второй вариант Нефедова вполне устраивал; к тому же он не сомневался, что это была их отдельская рыжая Леночка.
В любом случае отказаться от обмывки покраски не было никакой возможности. Нефедов обреченно вздохнул и полез в карман за мобильником, чтобы предупредить Надю о своей задержке. Однако телефона в кармане не оказалось.
– Забыл… – пробормотал он и вздохнул еще горше. – Утром забыл, когда собирался.
– Ничего, пусть будет для нее сюрприз, – шуткой откликнулся Ксенофонтов.
Открыв пассажирскую дверцу, он переставил с сиденья на пол портфель, внутри которого раздался незвонкий стеклянный стук.
– Прошу!
Нефедов, нагнувшись, сунул голову в машину. Салон был двухместный, маленький, и в нем удушливо пахло кокосовым дезодорантом.
– Ну нет, – сказал Нефедов. – Слишком тут у тебя интимная обстановка.
Ксенофонтов пожал плечами:
– Не хочешь в машине – давай на воздухе. Но только не в подворотне, как ханыги, а чтобы как культурные люди.
Заявленному условию в ближайших окрестностях соответствовало лишь одно место. Культурные люди из числа посетителей «Московского» выпивали всегда на соседнем стадионе «Энергия». Он тоже, как завод и ГСК, был обнесен бетонным забором, но в этом заборе никто не удосужился сделать проходную со стороны гастронома. Здесь входом служил безобразный пролом, с которым смотрители стадиона боролись многие годы, то зашивая его досками, то вымазывая несохнущей краской. Делали это они зря, потому что во время спортивных состязаний посетители гастронома становились самыми горячими болельщиками.
К счастью, в тот вечер пролом действовал, и Нефедов с Ксенофонтовым благополучно им воспользовались. Но они были далеко не первыми. И поросший бурьяном пустырь, примыкавший к спортивной арене, и ступени трибуны пестрели группками заводчан, не желавших уподобляться ханыгам. Свободными оставались только само футбольное поле, песочница для прыжков в длину да резиновая окружная дорожка, по которой бежал одинокий и почти неуместный сейчас человек в трусах. Бежал он небыстро, с каждым шагом тяжело припадая на ногу; трибуна подбадривала его свистом, но бегун или не хотел ускориться, или уже не мог.
Товарищи выбрали себе место где-то на пятом ярусе. Солнце спряталось уже за верхний край трибуны, но деревянная скамья, испещренная подобающей клинописью, тысячу раз перекрашенная, окаменевшая от старости, еще грела зад.
Ксенофонтов открыл свой портфель. Заглянув в него, Нефедов увидел три бутылки с желтыми, неровно наклеенными этикетками.
– «Агдам»? – удивился он. – Лет двадцать его не пил.
Ксенофонтов выудил из портфеля бутылку и повертел в руках.
– Вот, Гарик, и дожили мы до хороших времен, – сказал он глубокомысленно. – «Агдам», и без очереди – это же коммунизм практически.
Товарищи сковырнули с бутылки пробку, разлили вино в пластмассовые стаканчики и залпом выпили. Потом они закурили и некоторое время сидели, погрузившись в молчание.
У Хохлов на краю участка под большой плакучей березой стоит строительный вагончик. Какими судьбами заехал он на личное подворье, неизвестно. Аккуратно выкрашенный голубой краской, вагончик кажется таким добротным, что просто не верится, будто он списанный. Впрочем, друзей Толи Хохла неясное происхождение вагончика никогда не интересовало – главное, что он был и что Хохол-старший не совал в него носа. Раньше вагончик сотрясался от воплей и магнитофонной музыки, его пучило от табачных извержений, но Толин родитель терпел все это и лишь поглядывал, чтобы молодежь не топтала грядки. Он думал, что таким образом решает проблему поколений.
Но со времен тех шумных юношеских посиделок минуло уже три года. Толя Хохол и его товарищи стали взрослыми – они отдали Родине воинский долг и могут теперь выпивать, где им вздумается. Почему же тогда свою встречу они празднуют не где-нибудь в ресторане, а снова здесь, в старом хохляцком голубом вагончике? Ответ прост: потому что отсюда сегодня им приятней всего бросить взгляд на прожитое.
Толя Хохол, Гарик Нефедов, Ксюха и Шерстяной – все они в сборе, кроме большого Гали. Три года – не кот начихал; все четверо за это время успели чрезвычайно возмужать. Набившись в тесноватое помещеньице, они наполнили его уже не подросточьими тирольскими кликами, а сдержанным низким гудом, словно в вагончик влетел рой шмелей. В несуетливой рассадке и в их умелом обращении с бутылочными пробками сказывается немалый опыт. Товарищи успели уже пройти известные стадии мужского превращения. Армейскую службу они испытали, как окукливание, которое само есть жизнь внутри жизни. Каждый теперь цветет ставшей на крыло зрелой особью, и, без сомнения, каждый познал в себе силу пола. Только нечаянный хохоток да порой излишнее бахвальство в речах обнаруживают, что собравшиеся мужи кое-что удержали из детства.
Впрочем, надо отдать им должное, основания для бахвальства у друзей имеются. Жизнь складывается для всех удачно, кроме, правда, большого Гали, которого с ними нет. Толю Хохла, получившего в армии шоферские права, батя пристроил на хорошее место – возить какое-то начальство. Шерстяной фарцует; недавно он удачно провернулся со шмотками, а теперь собирается в Прибалтику мыть янтарь. Ксюха с Гариком Нефедовым в своем «хим-дыме» без хвостов отучились курс, и это несмотря на то что Гарик весной женился. Таким образом, хоть никто специально и не подгадывал, но встретились они очень вовремя. В самый такой момент, когда мечты их, распустившись въяве, еще не успели облететь и обратиться в быль. Каждый из четверых полагает, что обрел уже свое поприще, и каждому думается, что он стал самостоятельной личностью. Прошлое их мальчишеское соперничество уступило место взаимному снисходительному великодушию, которое обычно предшествует распаду команды.
Но этот распад – он должен случиться потом, а сейчас очередная выпитая бутылка только усиливает их чувство товарищества. Пока что они – коллектив, и настолько дружный, что когда их четверка, выстроившись позади вагончика, одновременно отливает, то плакучая береза становится пятой в их шеренгу и солидарно струит лиственные золотые потоки. Хотя, конечно, пятым должен бы стоять Галя.
Что с ним случилось – этого никто точно не знает. По слухам, Галя пытался поступить в летное училище, но не поступил и от огорчения повесился. В другом варианте он убил не себя, а кого-то другого и теперь якобы сидит за это в тюрьме. Сейчас товарищи пьют и не за здравие его, и не за упокой, а просто за большого Галю и вспоминают со смехом о том, как он получил свое женское имя.
На самом деле он Гена – Геннадий, по фамилии Заяц. Собственно, она же, фамилия, и служила ему прозвищем, но лишь до тех пор, пока он не перерос остальных ребят в классе. Потом обращаться к нему по фамилии стало небезопасно, и было время, когда он жил вообще без прозвища. Но штука в том, что он был не единственный в классе Заяц. С ними училась также его сестра Алка – хотя и двоюродная, но с такой же смешной фамилией. Чтобы их различать, в классном журнале были проставлены инициалы «А.» и «Г.». Так вот, однажды пришла в школу новая учительница и стала со всеми знакомиться.
– Заяц А. – это кто? – спросила она.
– Алла, – ответила с места Алка.
– Хорошо, – сказала училка. – А Г., это, наверное, Галя?
Так и сделался Гена Галей. Большим же его прозвали за его размеры.
Но от смеха до грусти во хмелю один только шаг.
– Где-то теперь наш Галя… – задумчиво говорит Нефедов.
– Кто его знает… – печально отзывается Ксюха.
– Икает, наверное…
Хранить вертикальное положение становится затруднительно. С полчаса еще они сидят, подпирая друг друга плечами, но потом Шерстяной, а за ним и все остальные перемещаются со скамьи на пол. Некоторое время товарищи разговаривают лежа, но постепенно связь между ними и по отдельности в бормотании каждого исчезает. Эфир в вагончике заполняется бессодержательным носовым белым шумом.
– Время, однако… – пробормотал Нефедов.
Что означали его слова, к какому времени относились? Если к астрономическому, то оно шло исправно, как всегда, – небо и всю ближнюю с дальней округу уже основательно прибирал вечер. Если ко времени личному, то ему никогда не угнаться за астрономическим, как не угнаться простому человеку за тренированным бегуном. Человек в трусах давно уже финишировал; отсчитавши положенное число кругов, он измерил свой пульс, надел штаны и ушел домой восстанавливать силы. Тень натягивалась на футбольное поле; позади трибуны, на западе, всплывали, густея, агдамовые, темно-золотистые на просвет тучки. Повинуясь велению времени, стадион покидали последние неханыги – в бурьяне и под трибунными лавками оставались лежать лишь те из них, для кого время вовсе остановилось. На пустыре показались новые лица и зазвучали новые, звонкие голоса. Это значило, что наступил час большой вечерней собачьей прогулки. Четвероногий бомонд прибывал на пустырь в сопровождении своих людей. С чопорным видом кобели и суки исполняли обязательные ритуалы приветствия, но затем, отбросив условности, свивались в живые текучие косяки. Они грациозно резвились, ныряя в росистом бурьяне, а наскочив случайно на спящего человека, взбрехивали и неодобрительно нюхали воздух.
– Давай, просыпайся! – Нефедов легонько пихнул товарища.
– А?.. Я не сплю… – пробормотал Ксенофонтов.
Он пошарил в своем портфеле, но там уже было пусто.
– Хочешь сказать, что пора по домам?
– Что-то в этом роде…
Друзья нехотя поднялись со скамьи. Оба испытывали чувство некоторой незавершенности, ведь они не успели даже толком поговорить. Впрочем, если выпивать, как они, без закуски, то это случается в порядке вещей.
– Может, мы, Гарик, возьмем еще?.. – с надеждой спросил Ксенофонтов.
– Хорошего понемножку…
– Правда, ведь ты у нас образцовый муж.
Нефедов печально усмехнулся:
– Осталось лишь объяснить это Наде…
Собравши в портфель стаканчики и пустые бутылки, товарищи подались на выход, в сторону пролома. Жилдома за забором уже густо процвели одинаковыми желтыми окошками.
Чем берет молодость, так это крепостью организма. Живителен молодой сон. Еще и ночь не вполне смерклась, а Игорь уже очнулся и даже почувствовал, что способен встать на ноги. Спотыкаясь в темноте о лежащих товарищей, он выбирается из вагончика и пытается сориентироваться на местности. Это не так-то просто – знакомый хохловский участок в сумерках словно изменил свою географию. Дорожки лукаво завиваются и вместо калитки выводят то к дощатому летнему сортиру, то к каким-то сараям. Один из этих сараев неожиданно оказывается обитаемым – в нем живет свинья, которая пугает Игоря до сердцебиения, приветствуя его из-за стенки радостным ревом. Наконец ему надоедают эти игры, и он движется к выходу прямо через грядки. Топча хохловские огурцы и ругаясь, Игорь выбирается наконец с заколдованного участка.
Метров сто он шагает на автопилоте в сторону отчих Жилдомов, но потом вдруг останавливается, чешет голову и круто меняет направление. Игорь вспомнил, что он теперь женат и квартирует на улице Островского. Там, в угловом доме номер семнадцать дробь три, его ждет Надя, горячо любимая молодая супруга. Собираясь сегодня на свой мальчишник, Игорь учел, что она не одобряет подобные ассамблеи, и потому соврал Наде, что идет навестить родителей. Он, конечно, знал, что поступает плохо, но все же не до такой степени, потому что не предполагал, что приятельская попойка обернется спаньем впокат. По немощеным улицам частного сектора Игорь идет нетвердой кукольной походкой, и стук каблуков о землю отдается в его голове. А сзади за ним крадется нечистая его совесть, примериваясь напасть, когда он немного протрезвеет.
У Игоря недостает еще опыта супружеской жизни, поэтому он даже не составил никакого связного текста в свою защиту. Хуже того – он все портит своим нелепым поведением. Нельзя идиотски ухмыляться, когда на тебя смотрят глаза, полные слез. Нельзя как попало швырять ботинки и сразу у входа зачем-то начинать снимать брюки. И не стоит без конца спрашивать: «Что случилось?», когда случившееся очевидно. Игорь понимает, что ведет себя глупо и безусловно достоин осуждения, но все-таки Надина реакция его изумляет. Впервые за их недолгую совместную жизнь он видит на лице жены выражение ненависти – такой горячей, что из глаз ее даже испарились слезы.
И еще раз это лицо является Игорю под утро. Сухой ненавидящий Надин взгляд прожигает его вдруг сквозь толщу какого-то мирного, совсем не хмельного сновиденья. Сон прерывается так внезапно, словно Игоря сбросили с кровати. Еще не успев ничего припомнить, он чувствует, что случилось нечто ужасное. Игорь с трудом разлепляет глаза и видит невыключенную, догорающую под потолком люстру. Ее электрический пожухлый свет не сошел еще со стенных обоев, но уже заря, занимающаяся за окном, кладет поверх него свои холодные румяна. Вечер и утро, смешиваясь, наползают друг на друга – это выглядит неестественно и нехорошо. Словно вчерашний злополучный день, будучи уже оплакан, остался непогребенным из-за того, что ночь-могильщица прогуляла свою смену. Закрыв глаза, Игорь пробует опять спрятаться в сон, но у него не выходит. Из мглы безмыслия снова проступает гневное лицо жены, и он вздрагивает. Только теперь Игорь осознает, что Надино лицо – это фантом, а сама она на их супружеском арендованном ложе отсутствует.
Целых три месяца, до этой самой минуты, их с Надей союз представлялся Игорю незыблемым, как утес. Эта скала с двуспальным диваном-кроватью на вершине надежно держала удары житейских волн, как вдруг в одну ночь от нее откололась половина, и Игорь с ужасом обнаружил себя на краю обрыва. Диван качается под ним; Игорь чувствует приступ тошноты, голова его кружится, сердце сжалось, словно пойманная птичка… и вот уже он летит вместе с диваном, летит куда-то вниз… Падает Игорь небольно – в какую-то мягкую зыбкую субстанцию. Наверное, это море; кружа и противно покачивая его, море уносит Игоря в неизвестном направлении.
Поставленные набок и на попа, жилые дома напоминали костяшки домино, только счет очков в них шел на тысячи. И в каждом пятнышке-окне просвечивала сквозь занавески чья-то личная жизнь. В окнах играли всполохи телевизионных зарниц; из форточек слышался гром вымываемой посуды, детский плач, перебранки и смех. Среди множества этих неспящих окон три соответствовали квартире Нефедовых. Два маленьких и одно большое – все они ярко светились, но это, увы, не значило, что население квартиры было в сборе. Несмотря на довольно уже поздний час, дома была одна только Надя, мать и супруга двух других, отсутствовавших членов семьи.
Между тем поначалу день складывался удачно. В музее, где Надежда Николаевна работала главным хранителем, после обеда состоялся реставрационный совет с участием директора. Нефедовой наконец-то удалось публично высказаться по поводу рукописного фонда и добиться, чтобы ее слова занесены были в протокол. После совета многие сотрудники пожимали ей руку, а потом с чувством победителя она пила чай в кругу единомышленниц. В четыре тридцать Надежда Николаевна отпустила себя домой. Она ушла с работы раньше обычного, но не по случаю удачного совета, а по личной причине. Дело в том, что сегодня у них с Игорем была годовщина свадьбы, и ей было нужно купить кое-что на праздничный стол.
В «Московском» гастрономе Наде достался непостный, нежирный, очень недурной кусок отечественной свинины. Там же она купила аргентинское вино, фрукты и дорогие шоколадные конфеты. Правда, Игорь не ел ничего сладкого, да и Наде конфеты неполезны были в рассуждении фигуры, но праздник есть праздник. Остаток пути она проделала груженная на обе руки, но в хорошем настроении. К сожалению, больше сегодня Наде судьба не улыбнулась.
Катя встретила ее с одним накрашенным глазом и в выходной нарядной блузке. Ниже блузки на ней были одни колготки.
– Ждете гостей? – Катя заглянула в сумки. – По какому случаю?
– Гостей не ждем, но случай имеется… А ты куда красишься, если не секрет?
– Не секрет, но это неважно, – ответила Катя. – Случай имеется…
Надя вздохнула, скрывая досаду. «Забыла! – подумала она. – Забыла такую дату, словно ее не касается. Что ж, пусть останется на ее совести… Только бы вспомнил Игорь».
Переодевшись, Надя без роздыха приступила к приготовлению праздничного ужина. Она не считала себя великим кулинаром, и Игорь за годы их брака не сумел убедить ее в обратном. Вот разве что удавалась ей свиная отбивная – тут Надя была сильна, и с ней, с отбивной, она связывала свои сегодняшние надежды. В прошлом году отбивная ее не подвела, в позапрошлом тоже. Вообще, их праздничное меню не блистало разнообразием, но Надю это не смущало – ведь едят же другие народы свою ежегодную рождественскую индейку. «Лишь бы у нас не случился кризис, – думала она, – и свинина бы не исчезла с прилавков».
Спустя полчаса центральное блюдо вечера уже вовсю шумело на сковороде. Рядом в особом бульоне варился картофель. Оставалось только решить с салатами, и можно было пойти передохнуть в кресле. Надя убавила огонь на плите, сказала: «Фухх!» – и вытерла лоб полотняной салфеточкой.
Однако и дочь у себя комнате тоже не теряла времени даром. В тот самый момент, когда Надя уже хотела позвать ее резать овощи, Катя явилась на кухню в облаке маминых духов, в полной парадной раскраске и в юбке размером с набедренную повязку.
– Куда это ты в таком виде?
– Что, разве нельзя? – вскинулась Катя.
Надя нахмурилась:
– Я в твоем возрасте так не красилась.
– Ты в моем возрасте была красавица… – лицемерно вздохнула Катя.
Это был обезоруживающий аргумент. Сильнее на маму действовали только слезы, но от них на лице у Кати прахом пошли бы все ее труды.
Впрочем, слез не потребовалось. Последние Надины наставления Катя дослушивала в передней, шаг за шагом отступая к двери. Улучив паузу, она щебетнула:
– Пока, мам! – и выпорхнула на свободу.
– И пожалуйста, не до ночи! – крикнула вслед ей Надя, но ответом ей был удаляющийся стук каблучков.
Только теперь, оставшись одна, она почувствовала, как устала. Постояв немного в раздумье, Надя погасила в передней свет и вернулась на кухню. Походка ее была далеко не такой легкой, как у дочери.
– Ах, Наденька, вы буквально расцвели!
– Разве? – Надя улыбается, розовея от удовольствия.
– Не сочтите за комплимент. Вы пришли к нам совсем еще девочкой, но теперь, когда стали матерью… Вы… вас хочется писать!
– Дело не в одном материнстве, – перебивает Питерского Кронфельд. – Человек цветет оттого, что получил квартиру.
Он сидит в старинном креслице, позаимствованном из экспозиции, и оно ему очень идет. В этом креслице да со своими бакенбардами Кронфельд в профиль напоминает слегка постаревшего Пушкина – каким Александр Сергеевич стал бы к пятидесяти годам, если бы не его дуэль.
Питерский оглаживает бородку:
– Возможно, коллега, возможно. Однако главное украшение современной женщины – это диплом. Он у вас синенький или красный, Надя?
Массовый отдел почечуевского музея с присоединившимся Питерским обмывает одновременно Надино возвращение из декретного отпуска, получение квартиры и окончание института. Заведующий «мемором» расточает комплименты и даже принес собственные полбутылки коньяка. Все это, конечно, неспроста. Питерский давно сманивает Наденьку к себе в отдел – он хочет, чтобы она делала научную карьеру под его чутким руководством. Однако старания его напрасны; руководитель у нее уже есть – это Кронфельд. Кроме того, Надя не спешит переходить из экскурсоводов в научники, потому что ей нравится работать с посетителями. Вообще, Наде нравится нравиться, а в мемориальном отделе, если не считать Питерского, коллектив сугубо женский.
– За нашу Надежду!
Все опять выпивают, не замечая выросшую в дверях фигуру администратора Лидии Ефимовны. Вид у нее по обыкновению сердитый.
– Что ж это делается? – грозно спрашивает администраторша. – Второй раз прихожу!
Ее обязанности состоят в том, чтобы из посетителей-одиночек формировать группы и распределять их между экскурсоводами. Должность, казалось бы, не очень важная, но Лидию Ефимовну побаиваются даже начальники отделов.
Кронфельд выразительно смотрит на Шерстяного:
– Ваш выход, сударь.
– Только не этот! – машет руками администраторша. – У него рожа красная.
Щеки у Шерстяного и впрямь разрумянились от шампанского, но дело не только в этом. Всем известно, что он и в трезвом виде экскурсовод никудышный. Его основной род деятельности – фарцовка, а в массовом отделе он работает по протекции своего дяди Питерского. Группы Шерстяному доверяют только самые непритязательные – каких-нибудь колхозников-оленеводов, не понимающих по-русски.
Кронфельд пожимает плечами, барабанит пальцами по столу. Послать работать виновницу торжества ему неудобно. Конечно, будь здесь Живодаров, вопрос был бы решен, но он, как и прочие сотрудники-москвичи, явится хорошо если к обеду. Не идти же на группу самому Кронфельду…
– А что – я проведу, пожалуй, – неожиданно говорит Надя.
Не слушая протестов, она без видимого сожаленья покидает застолье и выпархивает из отдела. Вмиг позабыв все ненужное, свежая, улыбающаяся, Наденька спешит осчастливить первых своих сегодняшних посетителей.
Однако дело это совсем не простое. Музейные посетители – люди невежественные, но довольно капризные. Что организованные, доставляемые автобусами из подмосковных здравниц, что одиночки, прибывающие в Почечуево самостоятельно, – все они здесь бывают разочарованы отсутствием пива, а потому в качестве компенсации требуют наилучшего обслуживания хотя бы по культурной части.
– Прут и прут… чисто за колбасой! И чего они тут не видали?.. – вполголоса ругается Лидия Ефимовна.
За забором у входа в музей толпится человек двадцать – тридцать одиночек. В ногах у многих хнычут привезенные с собой дети. Посетители успели сами, без помощи администратора объединиться в группу и теперь выражают коллективный протест. Слышатся возгласы:
– Безобразие!.. У нас уплочено!.. Полчаса под забором ждем!..
Лидия Ефимовна не пасует и старается держать ситуацию под контролем. Зычным кондукторским голосом она кричит, покрывая гомон посетителей:
– Тихо, граждане! Здесь вам культурный объект, а не что-либо!
Завидев приближающуюся Надю, она отворяет наконец скрипучую калитку:
– Ну вот, а вы шумели. Кто обилеченный, проходите.
Продолжая недовольно роптать, посетители вваливаются на территорию музея.
– Спокойно, граждане, имейте совесть! – сдерживает их администраторша. – Видите девушку? Сейчас вы все будете довольны.
Лидия Ефимовна знает, что говорит. Едва только Надя выходит на первый план, как посетители затихают, словно по волшебству. Первые мгновенья знакомства их с экскурсоводом проходят в безмолвном восхищенном лицезрении. В наступившей удивительной тишине слышно только, как просится сикать чье-то неразумное дитя, но и оно, получив затрещину, умолкает. Это дежурное чудо случается всякий раз, когда Надя выходит на группу, и, в сущности, не стоит ей никаких усилий.
Пока группа любуются ею, Надя изучает группу. Время, однако, установить словесный контакт. Наденька представляется. Голос ее, мелодичный, свежий, вполне гармонирует с внешностью.
– Очень приятно… – блеют в ответ из группы.
– Мне тоже приятно, – говорит Надя, – приятно приветствовать вас в музее-усадьбе великого русского писателя Почечуева, культурно значимом и в то же время красивейшем уголке Подмосковья.
Посетители завороженно кивают – и будут кивать так еще полтора часа. Кивает даже Лидия Ефимовна, которая, пятясь, отходит в сторонку.
Надя ведет свою группу аллеей между старых кряжистых лип. На ней штапелевый, собственного пошива сарафан, сзади весьма открытый. Чувствуя взгляды посетителей, она поводит лопатками, как от легкой щекотки. Дорожка, посыпанная мелким желтоватым щебнем, приятно хрустит под ногами…
Поляна перед Главным усадебным домом зеленеет ухоженной травкой и красиво обрамлена цветочными клумбами. Посреди нее высится огромное дерево – дуб, рассевшийся пополам от удара молнии. Неохватный ствол его внизу обнесен свежевыкрашенной голубой оградкой. Здесь Надя оборачивается лицом к группе.
– Подтягивайтесь, товарищи! – говорит она. – Прошу обратить внимание на это дерево. Это знаменитый почечуевский дуб. Под ним классик сиживал в часы раздумий. «Об утреннюю пору и на вечерней заре люблю я побыть с ним наедине. Сюда же, зная эту мою слабость, приходят ко мне, несут свои чаянья деревенские крестьяне. Выслушивая их, я думаю: мы с народом как этот дуб – едины корнями, но разбиты надвое силою исторических судеб. Срастемся ли мы когда-нибудь?..» Так писал Почечуев об этом дереве. Оно относится к распространенному в средней полосе подвиду дуб черешчатый.
Пока она говорит, ребенок, хотевший сикать, ныряет под оградку и пробирается в расселину мемориального дуба. С благословения своей мамаши он справляет там малую нужду.
Экскурсия продолжается.
– Теперь, товарищи, – говорит Надя, – мы приступаем к осмотру нашего основного объекта. Это дом, в котором писатель жил и творил в летнее время года.
Она ведет посетителей в Главный дом, и опять им открывается вид ее прелестной спины. Еще неизвестно, что в этом музее является основным объектом. Что касается дома, то он, по правде говоря, представляет собой типичное помещичье жилище, в свое время распространенное в средней полосе чаще, чем дубы черешчатые. Великий Почечуев ведь был простым помещиком – не считая раздумий у дуба и литературных занятий, он жил нормальной помещичьей жизнью.
Наденька даже думает (хотя и не говорит об этом посетителям), что при Почечуеве жизнь в его доме была намного скучней, чем сейчас. Только эта сегодняшняя интересная жизнь спрятана от чужих глаз. Лестница, ведущая на второй этаж, перетянута веревочкой, на которой висит табличка «Посторонним вход воспрещен». Там, в мезонине, Наденьку ждет чай с Кронфельдом и увлекательные беседы на ученые и иные темы.
Впрочем, и внизу, в экспозиционных комнатах, Надя умеет не заскучать. Здесь, словно добрые знакомцы, глядят на нее со стен разные исторические личности. Писатели, их родственники и даже жены смотрят на Наденьку благосклонно, а она в остеклении их портретов видит свое прелестное отражение. Здесь можно простить Почечуеву его допотопную выспренность, помноженную на благоглупость экскурсионной методички. Зато как певуча речь Наденьки, как правильно она интонирована.
Для нее как для экскурсовода важно, чтобы посетители прониклись культурным значением места. Тогда они тише себя ведут и меньше задают дурацких вопросов. Хотя без вопросов, конечно, все равно не обходится. Больше всего, как всегда, посетителей интересует мебель.
– Скажите, а правда, что Почечуев сидел на этом диване?.. Скажите, он кушал за этим вот столом?
– Правда, – отвечает Надя. – Очень возможно, что кушал.
Посетители разглядывают столы, этажерки и шкафчики, трогают их украдкой руками. Великий писатель становится им чуточку ближе.
– А теперь, – объявляет Надя, – мы пройдем в спальню, где Почечуев отдыхал и где скончался. Кровать, на которой это случилось, подлинная.
Кроме дуба и Главного дома беглому наружному осмотру подвергаются некоторые другие усадебные строения. Бывшая людская, где и теперь обретается музейский плебс: лесопарковый отдел и милиция; бывший гостевой флигель, в котором разместился директор Протасов со своим многочисленным штабом; и бывшая конюшня, впоследствии надстроенная, где сейчас располагается отдел советской литературы, временно выселенный из-за угрозы обрушения. Заканчивается экскурсия напротив усадебной церкви Спаса Нерукотворного, подле которой под скромным белокаменным крестом писатель Почечуев погребен.
Но могила классика не возбуждает в посетителях такого любопытства, как мебель в Главном доме; их головы уже перегружены культурной информацией. Сейчас Надя простится с ними и отправит их самостоятельно гулять по мемориальному парку. Разбитый над речкой старый почечуевский парк больше напоминает лес, чем парк, но этим он и хорош. В нем все безусловно подлинное: и вековые деревья, и птицы, поющие высоко в кронах, и воздух – стоячий, крепко пахнущий хвойной прелью. Пусть посетители погуляют; на то здесь и парк, чтобы люди гуляли. Все равно – не найти им в своих прогулках Надиного заветного родничка.
Про это место молчит методичка и не сказано ни в одном путеводителе. В самой старой, глухой части парка, где сосны стоят доисторической величины и где что ни дуб, то почечуевский, – там, замаскированный в лесном подшерстке, занавешенный паутиной, прячется маленький сырой овражек. И даже в полную сушь по дну овражка беззвучно скользит тоненький ручеек. Путь его недлинный: начало он берет в земляной чаше размером не больше банной шайки, а через тридцать метров впадает уже в речку, которую саму-то едва разглядишь в прибрежных кустах. Ручеек прихотлив и ломок: наступи ногой – и стеклянная струйка расколется, а после уже не найдет своего русла. Но есть у ручейка защита: деревья, обступившие овражек, крепят корнями водоносную почву и прячут ручеек от посторонних глаз. Наденька держит это место в секрете.
Группа тепло прощается со своим экскурсоводом. Эти люди больше не увидят Надю, но надолго сохранят в памяти ее образ.
В хорошем настроении неспешным прогулочным шагом возвращается она в Главный дом. Когда Надя войдет в отдел, Кронфельд оторвется от научной работы и скажет: «Наденька! Что бы мы без вас делали!» Ей станет приятно. Так легко, с приятностью день и продолжится. В промежутках между экскурсиями Надя будет, например, выписывать в помощь Кронфельду нужные цитаты или просто вести за чаем содержательные разговоры. А вечером начальник уложит книги и рукописи в свою холщовую стильную сумку и попрощается. «Пока!» – скажет он всем, и в том числе Наденьке, хотя она знает, что Кронфельд будет ждать ее в парке на лавочке. Вот уже месяц, как она ходит с работы пешком.
– Время, однако… – сказала Надя вслух, и в голосе ее прозвучало легкое беспокойство.
Какое время она имела в виду? То, что показывала микроволновка, не совпадало со временем, которое высвечивалось в плите, хотя, впрочем, расхождение было несущественное. Даже с учетом погрешности приборы были едины в главном: минимум полчаса уже, как Нефедову полагалось быть дома. Но может быть, Надя упомянула время в более широком смысле. Она ведь стояла, приводя себя в порядок, перед зеркалом, а именно в такие минуты время является женщине в своем философском качестве.
Надя со временем не кокетничала – она сражалась с ним в честном бою. Хотя какой же это был честный бой – в лучшем случае организованное отступление. Ну а могло ли быть иначе, если весь Надин малокалиберный арсенал умещался на полочке в ванной да еще частично в прикроватной тумбочке.
Время шло; с небольшими вариациями, но оно шло и в микроволновке, и в плите, и в наручных Надиных часиках. Победить его лишь однажды смог советский электронный будильник, кем-то подаренный Нефедовым на свадьбу. Этот будильник остановился в первые же дни их совместной жизни и, сколько его ни трясли, больше так и не пошевелил стрелками. Может быть, он хотел до бесконечности продлить Нефедовым их медовый месяц, но это, конечно, было бы утопией.
В Главном доме Надя ныряет под веревочку с предупреждающей табличкой и по служебной лестнице поднимается в мезонин. Однако там на ее пути возникает неожиданное препятствие. Коридор мезонина перегорожен большим письменным столом. На этом столе, явно взятом из музейных запасников, сидят, тяжело дыша, Питерский и его племянник.
– Ай-яй-яй! – говорит Надя. – Стол-то мемориальный!
– Это не страшно, Наденька, – снисходительно улыбается Питерский.
– Мы ж его не домой воруем, – поясняет Шерстяной.
– Он из той мебели, что после пожара осталась.
Зав «мемора» говорит о пожаре, случившемся в почечуевской усадьбе еще в двадцатых годах. Те артефакты, которые тогда не сгорели полностью, ждут реставрации до сих пор, сваленные как попало в фондах. Приглядевшись, Надя замечает, что у стола действительно один край обуглен.
Отдышавшись, дядя с племянником снова берутся за стол с противоположных концов.
– Взяли?
– Взяли…
Край столешницы вдруг отрывается от тумбы, и стол обрушивается на пол.
– Что здесь происходит?.. Что за тагагам?..
Одна из дверей в коридоре приотворилась, и из нее показывается женская босая ножка; выше появляется заспанное лицо.
– Тише, пожалуйста! Здесь люди гхабо-отают! – томно негодует дама, однако, увидев Питерского, быстро исчезает.
– Что?! Я вам, р-работнички!.. – злобно рычит Питерский. Он раздосадован поломкой стола.
Шерстяной хихикает.
Грассирующая особа – это подчиненная Питерского, сотрудница меморотдела. По должности она методист, а по фамилии Попа. Фамилия обыкновенная молдавская, но женщина хотела бы поменять ее на фамилию мужа. К сожалению, мужа у нее нет; Попа несчастлива в любви – быть может, оттого, что она существо слишком возвышенное. Склад души у нее поэтический, между тем как с прозой у Попы дела обстоят неважно. Она пишет высокопарные, но пустые методички, судя по которым Почечуев только тем и занимался, что почивал в разных местах либо сиживал. Это, наверное, потому, что Попа сама любит сиживать, а особенно почивать.
Но вот наконец-то Наде удается попасть в свой отдел. В комнате, где и следа уже не осталось утреннего застолья, находятся двое: Кронфельд и Живодаров, приехавший сегодня раньше обычного. Оба не замечают парящего в углу электрочайника – первый потому, что всецело погружен в работу, второй – в силу особенностей своей психики. Живодаров знающий экскурсовод, но месяца по три в году он проводит на излечении в психиатрической клинике. Диагноз его в точности неизвестен – то ли шизофрения, то ли психопатия, а может быть, то и другое вместе. Во всяком случае он умеет произвести впечатление на музейных посетителей. У Живодарова черная как смоль борода и внешность оперного злодея; когда он рассказывает о Почечуеве, взгляд его прямо-таки сверкает.
Бывает Живодаров страстен и в неслужебное время. Например, однажды на вечеринке по поводу Международного дня музеев он подрался с Шерстяным. Случилось это после застолья, когда, закусив и выпив, сотрудники по обыкновению устроили в Советском отделе всеобщие танцы. Было весело, каждый самовыражался под музыку, как умел, и всех, конечно же, затмевала Наденька. Только один Живодаров оставался сидеть за столом, с мрачным видом вливая в бороду рюмку за рюмкой. Но вдруг он поднялся и, с грохотом отшвырнув стул, шагнул в круг танцующих. На глазах изумленных сотрудников Живодаров приблизился к Наде и подхватил ее на руки. Из груди его вырвалось нечеловеческое рычание.
– Похищение Европы! – воскликнул Питерский.
Кто-то из сотрудников засмеялся, кто-то, как Кронфельд, осудил Живодарова за дурные манеры. И только Шерстяной не раздумывая бросился Наде на выручку. Он вырвал девушку из лап безумца, после чего между ними произошла та самая знаменитая драка. Само сражение было непродолжительным, потому что Живодаров первым же ударом уложил Шерстяного на пол. Но хотя добро было повержено, зло не успело восторжествовать – с Живодаровым после драки сделался эпилептический приступ, и его пришлось вынести на воздух.
Это происшествие, конечно, еще долго обсуждалось в музее. Однако с тех пор Живодаров пребывает в ремиссии и ведет себя почти как нормальный человек. Драк, припадков и эротических покушений он больше не устраивает, хотя, правда, регулярно забывает выключить чайник.
День продолжается. Неспешное музейное время совершает свое плавное течение. Ветерок из открытого окна перевертывает страницу книги – Надя читает воспоминания внучатой племянницы Почечуева. И все бы хорошо, но тишину в отделе нарушает регулярный надоедливый стук: Живодаров на своем столе колет сахар для чаепитий.
– Где вы берете эти головы? – не выдерживает Кронфельд.
– Извиняюсь, – бурчит Живодаров.
Он сгребает сахар в кулек и с горячей кружкой выходит из комнаты.
– К Питерскому пошел, – предполагает Надя.
– Что ж, им есть о чем поговорить…
Кронфельд и Надя иронически улыбаются. Дело в том, что Питерский с Живодаровым – приверженцы одной известной в кругах специалистов ненаучной теории. Речь о якобы существующем неопубликованном романе Почечуева под названием «Провозвестие». Слухи об этом романе ходят с тех пор, как возникло почечуевоведение. Дескать, на склоне лет классик создал грандиозное провидческое произведение, в котором предсказал и русско-японскую войну, и много чего другого. Подтверждения этим слухам никакого не было, хотя после революции культурный отдел ВЧК производил в усадьбе тщательный обыск. Потом в Почечуеве создан был музей, после чего здесь и случился большой пожар. Если рукопись «Провозвестия» существовала и укрылась от ВЧК, то от огня она едва ли спаслась. Впрочем, серьезные ученые полагают, что «Провозвестие» Почечуева не более чем миф. В гроб этой ошибочной теории вбил свой гвоздик и Кронфельд. Изучая источники и разные мнимые свидетельства, он нашел в них массу противоречий и несоответствий. К тому же он в принципе отрицает, что художественная литература способна что-либо провидеть и провозвещать. Этой же научной точки зрения придерживается и Наденька. Она стоит на тех же позициях, что и Кронфельд, а с такими деятелями, как Живодаров и Питерский, быть заодно не хочет.
На некоторое время в комнате воцаряются тишина и покой. Однако музей – это все-таки не курорт, а место службы. С таким напоминанием очень скоро является Лидия Ефимовна.
– Кто на группу, товарищи? – строгим тоном спрашивает она.
Вопрос, как говорится, интересный. Надя вела последней, а где болтается Шерстяной, неизвестно. Перетащив стол дяде Питерскому, он уже выполнил на сегодня свою трудовую норму. Кронфельд поднимает задумчивый взгляд.
– Наденька, вы не поищете нашего бородатого друга?
– С удовольствием.
Оставив администраторшу дожидаться, Надя отправляется в «мемор». Там у Питерского свой маленький отдельный кабинетик, где она и надеется найти Живодарова. Так и есть – его хрипловатый голос слышится еще из-за двери. Живодаров говорит на повышенных тонах – похоже, они с Питерским о чем-то спорят. Впрочем, Надя не собирается подслушивать; она толкает дверь и входит в кабинет. Картина перед ней открывается довольно странная: стол, принесенный из фондов, так и не собран. По полу разбросаны его деревянные части и разнокалиберные ящички. В один из этих ящичков с двух сторон вцепились Живодаров и Питерский.
– Отдайте! – рычит Живодаров. – Я первый нашел!..
Он тянет ящик к себе, но Питерский упирается:
– Черта с два! Стол мой, а значит, и все в нем мое…
– Стол не ваш, а казенный!
– Тем более!
– Что тем более?!
– Минуточку, граждане! – встревает Надя. – Что тут у вас происходит?
От неожиданности Живодаров выпускает ящик, и Питерский падает с ним на спину. Наде становится весело.
– Товарищи, может быть, вы потом подеретесь? А то у Живодарова группа.
Надино появление остановило схватку. Мужчины раскраснелись и тяжело дышат, глядя друг на друга с ненавистью. Живодаров топорщит бороду:
– Ты у меня попомнишь… – обещает он хриплым голосом.
– Не сметь мне угрожать! – взвизгивает Питерский. – У меня имя, а ты кто такой? Белобилетник!
Как бы то ни было, ящик остается у него. Когда Надя и Живодаров покидают кабинетик, Питерский все еще обнимает свою добычу обеими руками.
Живодаров найден, однако доставить его в отдел легче, чем привести в чувство. Взгляд его блуждает, борода безостановочно движется: он что-то зло и невнятно бормочет. Нет сомнения: Живодаров не в себе и экскурсию в таком виде вести не может. Надя вздыхает и при полном сочувствии Лидии Ефимовны отправляется на группу сама.
А когда она вновь возвращается в отдел, Кронфельд сообщает ей, что отпустил Живодарова с работы по состоянию здоровья. Ни Кронфельд, ни Надя не знают, что своего бородатого коллегу они увидят только через двадцать с лишним лет.
Впрочем, Надя не знает даже того, что случится сегодня вечером – после того как Кронфельд встретит ее в очередной раз в парке. Не знает, но думает об этом.
Она сидела, отражаясь вместе с креслом в телевизионном экране. Отражение было смутное и вдобавок припудренное пылью. «Никто даже пыль не смахнет, – с горечью подумала Надя. – Весь дом на мне…» Однако идти за тряпкой сил уже не осталось. Рука ее потянулась к пульту… и безвольно опала.
СВИДАНИЕ НА МОРОЗЕ
Или все-таки он включился? Тьма телеэкрана разжижается до сумерек, так, будто в кофе пустили молоко. Белесые разводы, клубясь, собираются очертаниями какого-то интерьера. Вот показалось слепое зеркало – в нем ничего пока не отражается. Вот на тоненькой, не затвердевшей еще ножке заколебался торшер. Со стены уже смотрит писатель Хемингуэй; сейчас он усмехнется…
– Куда это ты собралась? – слышит Надя знакомый голос.
– Что за вопрос, мама! Разве мне нельзя?..
Еще немного, и Надя попадет на воспитательную беседу. Но нет – сегодня у нее в руке спасительный пульт. Надя жмет на кнопку, и ее опять окружает неясный клубящийся сумрак.
Снова ни времени, ни пространства, и только что-то щекочет, необыкновенно приятно щекочет ушко. Что это? Чье-то дыхание, чей-то страстный, прорывающийся в голос шепот. Слова в этом шепоте не важны, они лишь замена любовным стонам. Ей так хорошо. Наденька отвечает несвязным нежно-певучим лепетом.
Прижавшись друг к другу, двое сидят на пустой стадионной трибуне. Под ними – обледенелая скамья, а напротив – залитое лунным светом, заснеженное футбольное поле, вдоль и поперек простроченное собачьими следами. За полем – пустырь, тоже застланный снегом, и бетонный забор. А за забором, подальше, громоздятся, мерцая окнами, Жилдома. Только свет этих окон Надю с Игорем не согревает – он обращен вовнутрь, в комнаты с торшерами и коврами, в кухни, плотно укомплектованные чужим состоявшимся семейным счастьем.
Вдоль трибуны шарит ледяной ветерок; ищет мороз поживы и находит – прихватывает спрятанные под скамейкой ноги. Но не добраться морозу до сердца, не сковать его, молодое, горячее. Двое прячутся лицами в одном воротнике, пахнущем влажным песцом и мамиными духами… и шепчут, и шепчут. Надя чувствует руку Игоря – как та пробирается к ней под пальто.
– Погрейся… – бормочет она пластилиновыми от мороза губами.
Надя хочет руке помочь; непослушными пальцами она пытается расстегнуть пуговицу… но вместо этого нечаянно нажимает кнопку пульта.
Она проснулась от холода. По ногам сквозило из открывшейся балконной двери. Надя взглянула на часики, и сердце ее упало. Сроки мужнего возвращения, те сроки, которым еще можно было бы сочинить оправдание, давно прошли. Праздничный ужин, труды – все пошло прахом. Это было хуже, чем пережарить мясо, – испорченное блюдо можно заменить другим, а мужа, не явившегося на годовщину собственной свадьбы, уже никем не заменишь.
То, что случилось, показалось ей глубоко символичным. Закрывая балконную дверь, Надя увидела в стекле свое отражение. На ней было надетое к случаю бирюзовое «мокрого» шелка платье с воланами на рукавах. «Нарядилась, дура…» – подумала Надя. Ей пришлось распахнуть глаза, чтобы не потекли слезы.
Однако безотносительно к печальным обстоятельствам нельзя было не отметить, что платье сидело на ней хорошо.
– К черту! – сказала Надя вслух.
Она пошла на кухню, решительно откупорила бутылку вина, налила полбокала и залпом выпила.
– Не раскисать! – приказала она себе.
Надя съела конфету, потом опять выпила. В результате она все-таки раскисла. Некоторое время она просидела за столом, подперши рукой щеку, а когда отняла ладонь от лица, то увидела на ней черные разводы туши… Нет, дальше так продолжаться не могло – нужно было что-то делать. Надя встала, уронив табурет, и пошла в ванную умываться. Там ее взгляд упал на корзину с нестираным бельем… и решение было принято. Спустя какие-то минуты Надя уже топила в баке своей полуавтоматической «Эврики» первую закладку белья и с ним вместе воланы «мокрого» шелка. И в том же баке канули, растворившись, две или три остаточные слезинки.
Барабан старой «Эврики» постукивал, словно сердце. Когда его биение прекращалось, Надя меняла белье и запускала машину снова.
Игорь пришел на третьей закладке.
Электронное дверное устройство определило ключ и запищало, отпирая подъезд. Открыв тугую железную дверь, Нефедов занес ногу в тамбур, но тут же убрал ее, чтобы не наступить на кота.
– Прошу прощения… – пробормотал он.
Кот был соседский, звали его Дизель, однако он сделал вид, что с Нефедовым не знаком.
– Что же ты? Выходи, – Игорь приглашающе распахнул дверь.
Дизель холодно посмотрел ему в глаза и неторопливо ступил на улицу.
– Вам туда, а нам наоборот… – усмехнулся Нефедов.
В ожидании лифта он думал о том, как его встретит Надя. Изобразит она такое же лицо, как у Дизеля, или набросится на него с криком? Надин гнев в его адрес мог выражаться по-разному в зависимости от тяжести им содеянного. Холодная встреча без поцелуя отвечала вине первой степени; бурная, со слезами – второй. Но только два или три раза в жизни Надин гнев достигал своего предела. Игорь помнил ее ненавидящий, испепеляющий взгляд и последующее многодневное, мучительное для него отчуждение. Впрочем, такой высшей меры наказания сегодняшняя провинность Нефедова, по его мнению, не заслуживала.
Лишь оказавшись в квартире, и то не сразу, Игорь понял, что положение его очень серьезное. Встречи не было никакой, а по дому в неурочный час разносился гул стиральной машины. По пути на кухню Нефедов чуть не упал, поскользнувшись в мыльной луже. Но когда на обеденном столе он обнаружил конфеты, бутылку вина и бокал со следами помады – только тогда его сердце екнуло. Игорь хлопнул себя по лбу и медленно осел на табурет. Он вспомнил.
Нефедов сидел на том же месте, где часом ранее сидела Надя, – в той же позе и, возможно, со схожими мыслями. Был момент, когда ему, как и ей, показалось, что нужно действовать. Он уже почти собрался с духом – собрался, чтобы идти к Наде и молить ее о прощении. Но тут с «Эврикой» случился припадок отжима; в ванной свалился какой-то таз, и эхом его грому послышался Надин сердитый голос. Нефедов решил, что сейчас его извинения приняты не будут.
Все когда-нибудь подходит к концу, даже свадебное пиршество. Здравицы и положенные лобзанья переходят мало-помалу в неразборчивые речи и поцелуи всех со всеми. Истощились запасы спиртного; съедены легкие закуски и закуски тяжелые; от конфет и фруктов остались кожура да фантики. Гости начинают расходиться. Парни в помаде, и хмельные девушки, и новоприобретенные родственники, прощаясь по очереди, выкатываются из квартиры, и подъезд салютует уходящим низким гулом перил. Выпито, съедено, сказано и станцовано, сколько просила душа; пожалуй, лишь песни спеты не все. Эти песни слышны еще за окнами в рассветных улицах, а родители невесты, принявшие на себя удар, пытаются уже залечивать раны своего истерзанного жилища.
Это время, когда молодым полагалось бы удалиться в брачные чертоги, устланные коврами. Только за всеми предсвадебными хлопотами, за суетой и бесконечными родительскими совещаниями чертоги эти не успели приготовить в срок. Смешно, но свою первую ночь новоиспеченные супруги вынуждены провести врозь – в своих прежних добрачных постельках.
А весь следующий день, вместо того чтобы провести его в неге и объятиях, молодожены с четверкой родителей таскают свой приданый скарб на улицу Островского. Там для них в доме номер семнадцать дробь три у владелицы Лидии Ефимовны Спириной снята на время комната. Они носят посуду, телевизор, постельное белье – словом, все, без чего даже во временном варианте немыслимо семейное счастье. Весь день родители хлопочут, исполненные ревнивой заботливости, суетятся и вежливо препираются, но к вечеру у них, у всех четверых одновременно, будто кончается завод. Вдруг погрустнев, папы и мамы прощаются с теперь уже бывшими своими питомцами и, взявшись попарно за руки, уходят к себе, в свои опустевшие квартиры.
Эстафету у них принимает Лидия Ефимовна. Ее новые жильцы должны сразу знать, что женщина она добрая, но вдовая и держится строгих правил и что среди многих недугов, которыми она страдает, есть один редкий под названием клаустрофобия. В силу последнего Лидия Ефимовна предпочитает держать открытыми все двери в доме, включая и ту, что ведет в комнату жильцов. Солнце почти уже закатилось, а хозяйка продолжает посвящать их в распорядок ее собственной жизни, сложный и прихотливый, как у всех бессемейных пожилых женщин. Молодые узнаю́т, во сколько Лидия Ефимовна отходит ко сну, и когда встает по утрам, и даже, зачем-то, о том, что она любит кушать на завтрак. Повествование ее прерывает только невесть откуда взявшийся рыжий большой кот. Зыркнув на незнакомцев, кот с сиплым мяуканьем бьет Лидию Ефимовну в ногу широким лбом.
– Ах, господи, засиделась! – спохватывается хозяйка. – Еще один постоялец явился.
С приходом кота Лидия Ефимовна временно теряет интерес к новым жильцам и удаляется на свою половину, полуприкрыв все-таки за собой дверь. Впервые с тех пор, как они сделались мужем и женой, Игорь и Надя остаются наедине. Уста их сливаются в долгом поцелуе, в котором, однако, чувствуется скорее облегчение, нежели любовная страсть, – так целуются люди после долгой разлуки. И действительно, если вдуматься, Игорь с Надей были разлучены всю их предыдущую жизнь; судьбы их, хотя и сблизившиеся на протяжении трехгодичного и отчасти конспиративного романа, по-настоящему соединились только теперь. Сейчас они ощущают в себе усталость, словно после дальней дороги, – усталость, лучшим лекарством от которой мог бы стать обоюдный покойный сон. Но что ни говори и как ни зевай, а предстоящая ночь должна пойти первой в зачет их супружества. Мобилизовав молодые ресурсы, Игорь с Надей приносят скромную, но, как им кажется, необходимую жертву на брачный алтарь.
Алтарь этот в виде дивана-книжки стоит, как и положено дивану, спиной к стене. Но где бы, в каком бы углу комнаты ни располагалось ложе молодых супругов, оно всегда занимает в ней центральное место. И важность его не в одной лишь услуге, оказываемой в законные минуты страсти. Главное значение супружеской постели в том, что она также соединяет мужчину и женщину во время ночного покойного сна и в мирные часы созерцательного полубдения перед экраном телевизора. Строго говоря, именно постель образует из двух человек семью. Когда молодые тела, повернувшись на один бок, вложатся одно в другое, словно тележки в универсаме, или когда два взгляда обратятся в одну сторону и четверо глаз разом озарятся общим голубым отблеском, тогда-то и отлетит тихий ангел – благовестить о рождении новой семьи. Что будет потом – выйдет ли из двух тел, увязанных общей простыней, крепкий плот – это покажет время. Однако начало положено.
На протяжении их долгой любовной истории Игорь не раз представлял себе сцену этой ночи. Сбылись ли его фантазии?.. Тьма наполнила комнату, зачехлив все ненужные, лишние декорации. В тишине утонули звуки – даже Лидия Ефимовна, то ли затаившись, то ли одолев наконец бессонницу, перестала возиться и кашлять на своей половине. Спит и Надя; однако плоть ее продолжает чутко и счастливо отзываться каждому прикосновению. Как река, нашедшая свой берег, любимая по-детски доверчиво прильнула к Игорю всем телом. Ее голова покоится на его руке; рука эта давно затекла, но Игорь боится пошевельнуться. В потемках витает запах чужого дома, и где-то пощелкивают хозяйские ходики, отмеряя минуты наступившего счастья. Минуты эти одна за другой проходят, неразличимые в потемках, но тщетно Игорь пытается узнать среди них ту, главную, которую следует запомнить на всю оставшуюся жизнь. Сказать по правде, он немного разочарован, как однажды в далеком детстве, когда на садовском новогоднем утреннике по каким-то техническим причинам не загорелась елочка. Минуты идут; Игорь лежит, не смея вздыхать и ворочаться. Постепенно, незаметно для себя, он отправляется вслед за Надей в область бессознательного.
Зато следующий день проходит просто замечательно. С утра молодожены ходят вместе по магазинам, где издерживают первые их общие пять рублей. Пообедав в кафе (рубль восемьдесят на двоих), они возвращаются к себе, на улицу Островского. До вечера им скучать не приходится: они благоустраивают свое временное гнездышко, пьют на хозяйской кухне чай с поученьями и между делом нечаянно совершают два рискованных акта любви. Практически их застукав, Лидия Ефимовна ограничивается лишь сдержанным замечанием, что всему есть Богом отведенное время. Ближе к вечеру, когда остальное человечество, холостое и давно обженившееся, возвращается с работы, новобрачные делают визиты родителям. Дорогой им доставляет удовольствие раскланиваться со знакомыми.
А потом наступает то самое, Богом отведенное время. И Богом отведенное место ждет, чтобы снова принять молодых супругов. Диван приглашающе растворен; он и вправду напоминает открытую книгу – открытую на вчерашней странице. И завтра, и впредь он будет открыт на этой же странице, пока не отнимется у Игоря с Надей любовь. А если такое случится, диван захлопнется, погребет их в себе, потеряет, как закладки, засушит и забудет, словно два листочка, не пригодившихся в гербарий.
«Чета эстрадных знаменитостей объявила о том, что их брак себя исчерпал.
– Мы расходимся, но не развенчиваемся, – сообщила певица нашему корреспонденту. – Отныне каждый из нас будет жить своей жизнью.
Корр.: Публика заметила, что вы надели кольцо на другую руку…
Певица: От людей ничего не скроешь! (Лукаво смеется.) Вот думаю поехать куда-нибудь развеяться…»
Нефедов брезгливо отшвырнул газету.
Гудение стиральной машины смолкло несколько минут назад, зато из комнат теперь доносилась перебранка. Реакция второго уровня: Надя отчитывала дочь за позднее возвращение. Но до чего неприятными бывают голоса у женщин, когда они злятся…
Игорь встал из-за стола и прошелся по кухне. Странно, но голода он совершенно не чувствовал. В сковородку он заглянул лишь затем, чтобы удостовериться… так и есть – опять отбивная. У кого-то поразительное отсутствие фантазии…
Нефедов плеснул вина в Надин бокал и выпил, отвернув от себя испачканный в помаде край. Вино показалось ему безвкусным, а от бокала пахло парфюмерией…
– Привет, папуля!
Он поднял глаза.
– Ну, здравствуй…
Явилась искать в нем тактического союзника? Просчиталась, милая.
– Откуда ты в таком виде?
Катя оскорбленно поджала губы:
– Я же тебя не спрашиваю – откуда ты!
– Еще бы ты спрашивала, – нахмурился Нефедов.
У Кати в глазах показались слезы. Сейчас было можно плакать, потому что ей все равно предстояло умываться.
– Не переживай, – усмехнулся Нефедов. – Паны дерутся, у хлопцев чубы трещат.
– Я вам не хлопец, – всхлипнула Катя, – я ваша дочь… Хотя бы конфетку я могу взять?
– На здоровье.
Одну конфету она положила в рот, две других про запас спрятала в кулачке. Больше на кухне ее ничто не удерживало.
– Шпокойной ноши, па!
– И тебе того же.
Раздражение не унималось – смутное, обычно не свойственное раздражение, на которое именно сейчас Нефедов не имел никакого права.
«Душно у нас» – это сказала рыжая Леночка. «Надо поехать куда-нибудь развеяться», – шепнула на ухо эстрадная певица.
Нефедов снял тапки и в носках бесшумно прокрался в переднюю. Там он тихо обулся и незаметно, не остановленный никем, ушел из дома.