Общезаводской рапорт близился к концу. Парторг ЦК Гаевой слушал его по селектору в своем кабинете и удивлялся: тридцать девять цехов, а все оперативные вопросы решаются за час. И тот, кто спрашивает, и тот, кто отвечает, предельно кратки — каждое слово взвешено, каждая фраза отчеканена.
Динамик на столе парторга щелкнул и замолк. Гаевой взглянул на часы — четверть первого — и включил репродуктор, чтобы дослушать повторную передачу последних известий. Утром он так и не понял, о каком донецком партизанском отряде шла речь. Город М., в котором партизаны перебили штурмовиков, расположившихся на ночлег в театре, — наверняка Макеевка, потому что дальше сообщалось о налете на станцию Я. — это Ясиноватая, рядом; шахта Ч. — Чайкино. Там взорвали ящики с патронами.
«Уж не Сердюк ли орудует в этих местах?» — подумал Гаевой о вальцовщике, которого по его совету оставили в подполье.
Еще раз прослушал сводку. Нет, не Сердюк. Диктор читал выдержки из дневника командира партизанского отряда донецких шахтеров товарища Б., доставленного в энский госпиталь.
Выключив репродуктор, Гаевой углубился в свои записи. Очень хорошо провел смену сталевар Шатилов, но это и не удивительно: в Донбассе, до эвакуации, он был мастером. А вот подручный Смирнов только два года назад окончил ремесленное училище и, подменяя сталевара, выпускает скоростные плавки. Парторг дважды подчеркнул его фамилию: поговорить надо, поддержать. Подчеркнул и фамилию Чечулина: старый работник, а отстает, плетется в хвосте.
Гаевой подошел к карте, висевшей на стене, обвел красным карандашом освобожденные города. Полукольцо, сжимавшее Москву, разорвалось в нескольких местах и отодвинулось.
В столице Гаевой был в самый разгар гитлеровского наступления. И сейчас он представил себе притихшие, затемненные улицы, баррикады, противотанковые ежи на окраинах, неуклюжие туши аэростатов заграждения.
В эти тревожные дни он получил новое назначение. В ЦК партии задачу, поставленную перед заводом, сформулировали коротко: максимально увеличить производство металла, но в первую очередь освоить новую марку броневой стали для строящегося завода сверхмощных танков.
Там, в Москве, Гаевому все казалось проще. В металлограде он работал несколько лет и считал, что знает и людей и завод. И с директором, старым товарищем по институту, у него сложились неплохие отношения.
Но когда самолет пролетал над городом, Гаевой испытал беспокойство.
На территории завода появилось множество корпусов, которых раньше не было даже на макете, и теперь вся огромная площадь от горы до реки была застроена зданиями. Лес труб тянулся к небу.
Рядом с дымящими домнами виднелся железный кожух строящейся доменной печи, расцвеченный огнями электросварки. Сверкающая паутина железнодорожных путей, черные ленты шоссе, тонкие нити газопроводов связывали цехи в единый живой организм.
«Махина, — подумал Гаевой. — Завод вырос вдвое, значит, и людей стало вдвое больше, значит, не таким уж знакомым будет коллектив!»
И тогда он понял, что в своем представлении о заводе допустил ту же ошибку, какую делают родители, давно не видавшие детей. Представляют их маленькими, беспомощными и очень понятными, а встречают вдруг возмужавшими и, главное, внутренне изменившимися.
Это беспокойство переросло в тревогу, когда Гаевой ознакомился с обстановкой: сталеплавильщикам, наладившим производство обычной брони, никак не удавалось освоить новую, сложнейшую марку стали.
Дверь кабинета слегка скрипнула, и сотрудник спецотдела положил на стол отчет с пометкой «секретно». Гаевой внимательно просмотрел его. По снарядной стали и обычной бронетанковой задание было перевыполнено, а на шестой печи, где осваивали новую броневую сталь, не выдали ни единой тонны. Ночью снова сорвало подину, и военный приемщик забраковал металл, даже не допустив к испытанию.
Гаевой пошел в мартеновский цех.
Площадку опытной печи запрудили люди с часами в руках, блокнотами, синими стеклами. Они что-то записывали, спорили, собирались возле подручного, выливавшего пробы стали на плиту, и вновь расходились по площадке.
В стороне ото всех стоял кряжистый сутулый человек с толстой закруткой в зубах. Из кармана распахнутой, прогоревшей в нескольких местах куртки выглядывало синее стекло в вычурной алюминиевой оправе. Это был надеждинский мастер Панкратов, присланный сюда наваривать подину.
Гаевой поздоровался и спросил:
— Ждете выпуска, чтобы осмотреть печь?
— Что ее осматривать! И так видать, что наварку сорвало. Вон шлак какой густой. — Мастер пальцем показал на ложку для проб, покрытую толстым слоем шлака. — Не печь, а какой-то чертов корабль! Полсуток плавку варим, полсуток подину ремонтируем. А консультанты эти, — Панкратов мрачно взглянул на инженеров — только пробы берут да анализы делают… Дали б мне надеждинского песку, на котором всю жизнь проработал, я бы такую подину наварил!
С задней стороны печи показался коричневый дымок, стены литейного пролета осветились. Люди пошли посмотреть на выпуск плавки. У печи осталось человек десять.
Панкратов выждал, пока металл вышел из печи, взял семиметровый крючок, ввел его в печь и долго щупал подину. Потом плюнул и бросил крючок, предоставив подручным вытаскивать его обратно.
— Опять ямища по колено, — сказал он и укоряюще взглянул на Гаевого, будто тот быт в этом виноват.
Инженеры один за другим осмотрели подину и снова собрались группой.
Гаевой наблюдал, что делалось на печи. Устроившись на вагонетке, как на помосте, Панкратов яростно ворочал длинную трубу, выдувая сжатым воздухом металл из ямы. Огненные брызги снопом вырывались из гляделки. Куртка на мастере дымилась. Когда труба сгорала, подавали другую. Огромный шланг с трудом передвигали двое подручных.
У выхода из цеха Гаевой увидел группу рабочих и в центре крупную фигуру Ротова. Директор стоял сбычившись, молчал и только неуклюже, как-то всем корпусом поворачивался в сторону говорившего, останавливая на нем тяжелый взгляд широко поставленных глаз. Выражение их не менялось. Лишь удивительно подвижная кожа шишковатого, большого лба выдавала его отношение к сказанному: она то стягивалась в межбровье, отчего шишки выступали еще резче, то, пересекая лоб, собиралась в дробную гармошку.
Ротов окликнул Гаевого и подошел к нему, воспользовавшись случаем прекратить затянувшийся разговор.
— Что это народ тебя в плен взял? — спросил парторг.
— Жалуются. Плохо зарабатывают на опытной печи.
— Пообещал помочь?
— Обещать не обещал, но сделать сделаю. Насмотрелся?
— Досыта. Скажи, ты не думал завезти сюда надеждинского песку? Может быть, у него особые свойства?
— Песок уже отгружают, — устало сказал Ротов и откусил мундштук папиросы. — А тебе хочу совет дать: не путайся в это. Агитацией здесь не возьмешь.
— С меня тоже спрашивают.
Ротов снисходительно улыбнулся.
— Какой с тебя спрос? Ты человек новый, осмотреться дают. А вот мне и Буцыкину, начальнику броне-бюро, по нескольку раз на день звонят. Заслышу звонок спецтелефона — судороги начинаются. Так ты уж лучше занимайся своими делами.
— Ну ладно, — поморщился Гаевой. — Как-нибудь сам разберусь. Делить нам — где мое, где твое — нечего.
Со дня приезда Гаевой почти не оставался один. С утра до ночи он был среди людей — в парткоме, в цехах. Много времени уходило на встречи с донбассовцами — каждому из них хотелось отвести душу с земляком.
Сегодня Гаевой вернулся домой раньше обычного. Как быстро стал он называть домом простенький номер в гостинице, вся меблировка которого состояла из кровати, стола, двух стульев и узенького фанерного шкафа! И тот был пуст. Из своей квартиры в Донбассе Гаевой вывез только фотографии жены, что висят теперь на стене.
Григорий Андреевич остановился у своей любимой фотографии — Надя в лодке за веслами заразительно смеется.
Последнее Надино письмо он получил еще в Москве месяц назад. Месяц в условиях жестокой войны, Сколько жизней унесено за этот месяц!
Усилием воли Гаевой отогнал мрачные мысли, и в памяти встало безмятежное утро, проведенное в лодке, в камышах. Он с ружьем следил за утиными чучелами и дул в манок, пытаясь подражать крику подсадной утки, а Надя сидела рядом в купальнике, порозовевшая от загара, и терпеливо отгоняла камышиной докучливых комаров. Манок почему-то издавал звуки, похожие на хрюканье, Надя заливалась смехом, и утки пролетали на таком расстоянии, что стрелять было бессмысленно.
В дверь постучали.
«Письмо от Нади!»
Гаевой распахнул дверь — в коридоре стоял начальник первого мартена Кайгородов. Он вошел в номер, постоял и, ссутулившись, медленно опустился на стул.
— Заметил свет в окне — на огонек заглянул, — как бы оправдываясь, сказал Кайгородов. Обычно прищуренные, словно нацелившиеся глаза его, обнаруживавшие крутость нрава, смотрели открыто, устало и мягко. — Только сейчас ремонт подины закончили. Опять десять часов потеряли…
В цехе Кайгородов держался уверенно, надменно, никогда не вешал головы, а сейчас он сидел как раздавленный, не имея сил скрыть свое состояние.
— Что же будем дальше делать? — вслух подумал Гаевой.
Кайгородов недоуменно пожал острыми плечами.
Шатилов работал с жадностью. Никогда еще его труд не был так нужен родине, никогда он так не ценил его, как теперь.
Не все периоды плавки нравились ему одинаково. Завалка не поглощала полностью его внимания. Время плавления для нетерпеливого сталевара двигалось медленно, словно при подъеме на гору. Пока железо лежало буграми, он чувствовал, что материал сопротивляется ему. Но вот затихали последние всплески в печи, поверхность ванны успокаивалась, наступал долгожданный миг расплавления; металл становился жидким, послушным, и тогда Шатилов ощущал полную власть над ним.
Доводка плавки захватывала сталевара, как спуск с горы. Она требует наибольшего искусства и предельного напряжения сил. Малейший недосмотр — и заданная марка стали не получится.
После смены разгоряченному работой Шатилову не хотелось возвращаться домой. До войны он с удовольствием приходил в цех, но и без сожаления покидал его. Свой досуг он умел хорошо использовать. Теперь же выходные дни стали тягостными. Сознание того, что он отдыхает, а другие в это время работают, угнетало, не давало покоя. Неудержимо тянуло в цех.
«Хорошая работа у Макарова, — завидовал Шатилов начальнику цеха. — Вот бы мне такую. С утра до ночи в хлопотах, а то и всю ночь. Каждую минуту нужен. А тут — отработаешь смену, сил еще достаточно, а ходишь как неприкаянный и чувствуешь себя бездельником».
Но еще больше завидовал он своему младшему брату, фронтовику.
Шатилов появлялся на заводе задолго до начала смены, присматривался к работе других сталеваров, беседовал с ними. И после смены не торопился домой, а часто, наспех поев, шел в прокатные цехи, смотрел, как обжимали на блюминге слитки стали, как затем прокатывали их на круглую заготовку, заглядывал в спеццехи, где на токарных станках заготовка превращалась в стаканы для снарядов. Впрочем, здесь он долго не задерживался — на станках преимущественно работали женщины и подростки, и ему, взрослому мужчине, было неловко торчать без дела.
Особенно любил Шатилов наблюдать, как на складе готовой продукции грузят в вагоны блестящие, словно полированные, стаканы, и слушать высокий, чистый перезвон металла.
«И моих тут немало, — думалось ему. — Сесть бы снова в танк да этакими снарядами по гитлеровцам. Расплатился бы чистоганом за все…» В эти минуты ему вспоминался родной донецкий город таким, каким видел его в последний раз. Эшелон уходил на заре. Притихший, словно вымерший, город проплыл мимо темной громадой. На фоне светлевшего над горизонтом предутреннего неба четко, как нарисованные тушью, выделялись заводские трубы без единого факела пламени над ними, без единого дымка. Завод был мертв. Женщины, столпившиеся у дверей теплушки, плакали навзрыд, как по дорогому покойнику…
По ночам Шатилову часто снились заиндевевшие сосны Финляндии, где ему пришлось воевать, замерзшие зеркала озер, амбразуры дотов на заснеженных холмах. Как-то приснилось, что у танка подбита гусеница и он вертится, вертится на месте… Шатилов проснулся, поправил простыню — она скаталась в жгут — и потом долго не мог сомкнуть глаз, но забылся — и снова: леса, белофинны, танк. И так до рассвета.
Иногда он доставал альбом своих рисунков, брался за карандаш, но и это занятие не приносило облегчения. На бумаге появлялись то погасшая печь с безжизненными впадинами завалочных окон, то крюк заливочного крана, валяющийся на площадке в остановленном цехе.
Чтобы скоротать свободные вечера, Шатилов ходил в театр да изредка бывал в доме мастера Пермякова.
Ему нравились и гостеприимный Иван Петрович, и его добродушно-ворчливая жена, и особенно их дочь Ольга. То серьезная и сосредоточенная, то вдруг шаловливая, она неизменно была искренней, участливой. Шатилов любовался ее высоко взметнувшимися бровями, карими глазами, сочетавшими теплоту и лукавинку, и добрыми в улыбке губами. От нее веяло неуловимым обаянием юности и только-только просыпающейся женственностью, просыпающейся поздно, как у многих северянок, но безыскусственной и манящей.
Порой он сочинял слова любви, которые скажет Ольге. Выходило плохо, но он успокаивал себя: придет время — слова появятся сами собой, — и даже представлял себя членом этой небольшой, складной семьи.
Навязчивым гостем Василий не был и обычно, отсидев часок-полтора, торопился домой. А сегодня он засиделся дольше обычного. Разыгралась непогода, вой ветра усиливался с каждым порывом, и трудно было заставить себя покинуть теплую комнату, окунуться в снежную бурю.
Началась передача последних известий. Сводка обрадовала: на западном фронте уничтожено десять тысяч гитлеровцев, освобождено пятьсот семьдесят два населенных пункта.
— Слава богу, кажется, все скоро кончится, — вздохнула Анна Петровна. — А и верно думала я…
— Рано празднуете победу, мама, — перебила ее Ольга. — Вот Вася как-то говорил, что война только началась, и он, по-моему, прав.
— Рано, очень рано, — согласился Пермяков.
— Что раскаркались: р-рано, р-рано. Посмотрите — так и будет! — неожиданно гневно произнесла Анна Петровна и стала излагать свои соображения насчет дальнейшей стратегии войны. — Навалиться бы на Гитлера скопом. Ишь сколько еще мужчин в тылу ходит… Остановить все на две педели — как-нибудь перебились бы, — и всех на фронт. Тут и войне конец.
Шатилов слушал ее со снисходительной улыбкой, но Иван Петрович не выдержал:
— Хорошо рассудила. Правильно. Немец, значит, в танке, а ты его оттуда штыком выковыривай.
— А при Наполеоне как было? — не унялась Анна Петровна. — У французов пушки, а партизаны на них с вилами…
— Пушки, — усмехнулась Ольга. — Помните, Вася, в «Дубровском»? «Выстрел был удачен… Одному солдату оторвало голову, двоих ранило…» Послать бы вас, мама, с половником на фронт.
Василий давно приметил, что почти каждой фразе, произносимой Ольгой, предшествовал легкий выдох и полуоткрытые губы как бы удерживали на себе какое-то время слова.
— Что ты, дочка. В Генеральный штаб советчиком, — иронически произнес Иван Петрович. — Кухней командовать — дело не хитрое. Всякому дается.
— Да? Всякому?! Не всякому! — разошлась Анна Петровна и обратилась к Шатилову: — Мы вот с Оленькой давеча уезжали к родственникам в Магнитогорск, его одного оставили. Месяц пробыли, а две недели потом порядок наводили. В понятие не возьму, как это можно занести такое…
— Ладно, ладно, хватит уж закругляйся, — смутился Пермяков. — Лучше мы с Васей свои дела обсудим. На своем фронте, на мартыновском.
— Мартеновском, папа, — поправила Ольга, видимо, делая это не в первый раз.
— Привык уже так, дочка, не исправишь.
Думая о чем-то своем, Шатилов прошелся по комнате.
— Эх, лучше бы я на передовой воевал, чем у печи! — вырвалось у него. — Совесть была бы спокойнее.
— Правительство лучше знает, где быть каждому, — отозвался Иван Петрович.
— А-а-а, это все разговор! — Василий досадливо махнул рукой. — Правительство решает большие вопросы, и не может оно знать, где я больше пользы принесу — у печи или в танке. Хоть бы танковую броню варил. Вот в первом мартене благодать — на всех печах броневую выплавляют.
— Да, благодать… — буркнул Пермяков. — Посадить бы тебя на опытную печь, не то запел бы! Мучаются с ней люди. А начальник так извелся, что с отчаяния небось готов в ковш прыгнуть.
— Положение у Кайгородова дрянь, — согласился Шатилов и стал прощаться. — Скоро новый танковый завод пускают, а своей стали для него нет.
На улице яростно бушевала метель, вихря клубами лохматый снег. Ветер то тузил Шатилова сзади — и тогда он невольно ускорял шаг, — то пытался свалить на спину, но, погруженный в свои думы, сталевар не замечал этого. «Где-то обучаются танкисты, — размышлял он, — комплектуется личный состав танковых дивизий; Верховное командование, очевидно, уже наметило срок посылки их на фронт. А в какие танки посадят людей, если сталевары не решат своей задачи?»
Шатилов поежился и зашагал быстрее.
Гаевой пришел в кабинет к Макарову под вечер, разделся, пригладил волосы, и эти неторопливые движения подсказали Макарову: быть длинной беседе.
— Посоветоваться хочу. Что-то неладное происходит с освоением броневой, — сказал парторг.
— А ты не заблудился? Я варю только снарядную. А броневая — в первом мартене, у Кайгородова.
— Где варят — я знаю, а разобраться мне удобнее с тобой.
— Да в чем тут разбираться… Всю жизнь мы работали на подинах из основных материалов — доломита или магнезита. А сейчас от нас требуют плавить броневую сталь на кислых подинах, наваренных из песка особым процессом, при котором металл не подвергается излишнему окислению. Опыта наваривать такие подины на больших печах у нас нет. Вот и получается: как только сталь нагреется, подину срывает, всплывшая наварка загрязняет сталь, и она идет в брак. Новую броневую сталь без стойкости подины не освоить. А наварить подину никто не умеет.
Гаевой ощупью обеими руками поискал в карманах папиросы. Не нашел, взял последнюю у Макарова.
— Вчера мне из ЦК звонили, предупредили, что завод сверхмощных танков могут пустить досрочно. Представляешь, как мы будем выглядеть?
— Н-да-а-а… — неопределенно протянул Макаров и потер висок. — Не завидую ни Кайгородову, ни директору, ни… тебе…
— Тогда помоги. Подумай, что можно сделать. И смотри на эту просьбу как на партийное задание.
— Не одному мне, наверное, дал такое задание?
— Не одному. Теперь о твоих делах. Ты ведь тоже топчешься на месте. Нарком обязал тебя увеличить выплавку стали до миллиона тонн, то есть в полтора раза, я ты поднял производство на несколько процентов и почил на лаврах.
— Печи больше не дают.
— Печи вообще не дают. Дают люди, а с ними работать нужно.
— Слишком общий совет.
Гаевой поднялся, подошел к окну, выходившему в цех.
Мимо прошел паровоз, подал к печам вагонетки с железным ломом. Рабочую площадку заволокло паром, потом пар рассеялся, вырисовались печи, открылось завалочное окно одной из них, и сноп ярчайшего света ударил в глаза. Гаевой зажмурился и отвернулся.
— Хорошо. Поговорим конкретнее, — сказал он. — Заметил ли ты, что даже лучшие наши сталевары только часть операций ведут образцово? Возьми, к примеру, Шатилова. Владеет искусством все время поддерживать в печи высокую температуру — он мастер теплового режима. А Пермяков — мастер шлакового режима: у него в печи всегда прекрасный шлак, активный, подвижной, хорошо передающий тепло металлу.
Макаров удивился. За короткий срок Гаевой в таких тонкостях сам разобраться не мог. Значит, подробно и по душам говорил с людьми.
— На тринадцатой печи, самой холодной в твоем цехе, — продолжал Гаевой, — работает сталевар Чечулин. Это художник по завалке. Так распределяет руду и известняк, что шихта легко плавится. А вот доводка плавки, полировка, как говорят цеховики, у него не получается. И хотя он далеко не из первых в цехе, а на этой печи самые высокие показатели у него. Вот бы старым сталеварам взаимно подучить друг друга да заодно передать свой опыт Смирнову. Он так тянется к знаниям. В первую ночь, как приехал, в общежитии ночевал у Шатилова и Бурого. Сначала я ребятам спать не давал, потом они мне. Все выложили. Бурой на всех и на все жаловался. Характер уж такой беспокойный. Да еще пьет. Но здравого смысла парняга не лишен. И знаешь, что в нем привлекает? Болеет больше за других, чем за себя…
Снова мимо окон прошел паровоз, увозя вереницу порожних вагонеток, снова все заволокло дымной пеленой. Дверь открылась, и в кабинет неуверенно шагнул старик в овчинном полушубке и меховой шапке.
Гаевой не сразу узнал донецкого каменщика.
— Дмитрюк! Дед Мороз! — Парторг пошел ему на встречу.
Дмитрюк обнял Гаевого, коснулся сухими, потрескавшимися губами его щеки.
— В Донбассе мы с тобой таких родственных чувств не выказывали, — пошутил Гаевой. — Где бороду и усы потерял?
— Ох, Григорий Андреевич, такое пережили, что… все родственниками сделались. — Старик снял меховую шапку, поискал глазами, куда бы деть ее, и бросил на стул. — Борода во время эвакуации сгорела. В эшелоне. Пожар тушил. А на горелой земле, сами знаете, и бурьян плохо растет. — Дмитрюк провел рукой по щеке, где на обожженной коже неровными кустиками топорщились седые волосы.
Гаевой придвинул старику стул, сел рядом.
— Здоровье как? По-прежнему ревматизм мучает?
— Какой там ревматизм! — отмахнулся Дмитрюк. — И в помине не осталось. Бухгалтершу нашу помните? Ее то в Москву лечить возили, то на курорт, а теперь подхватит полмешка картошки на базаре и тащит до самого дома без передышки. У многих болячки прошли. Вот души у людей болят, это верно…
— Сыновья пишут?
— От старшего получил недавно, а от Славки… никаких вестей. Ума не приложу, что с ним. В один полк с нашим парторгом Матвиенко пошел. Тот прислал письмо, а мой — нет. — Последние слова Дмитрюк произнес задумчиво и как-то машинально — должно быть, вспомнилось что-то хорошо запечатлевшееся из короткой Славкиной жизни.
— Как жена Матвиенко?
— В спеццехе снаряды точит. Стахановка. Зарабатывает порядком. И с детьми уладилось — в садик ходят. Вести какие с той стороны есть?
— Вестей немного, — неохотно ответил Гаевой. — Пустить завод наши люди гитлеровцам не дают. Но не все оказались нашими. Вот и Крайнев работает у них начальником механического цеха.
— Не может быть!.. — ужаснулся Дмитрюк и даже пригнулся, как от приступа боли.
— Сведения точные.
— Думаю, что Крайнев работает на нас, — сказал Макаров.
— Возможно. Вернемся в Донбасс — разберемся. Хотел бы этому верить. Тяжело ошибаться в людях.
Дмитрюк медленно, как бы проверяя каждое свое слово, проговорил:
— А я верил Сергею Петровичу, и сейчас большое сомнение меня берет — так ли это. Постреленок его небось по родителям скучает?
— По нескольку раз на день спрашивает. И о вас, Ананий Михайлович, не забывает. Все пристает: «Куда делся Дед Мороз, что мне в эшелоне молоко носил?»
— Скажите Вадимке, что завтра Дед Мороз придет и гостинца принесет.
— Где работаешь, Михалыч? — обратился Гаевой к Дмитрюку.
— На эвакопункте, — мрачно ответил Дмитрюк. — Директорша наша, Ротиха, там шефствует. Я у нее вроде первого подручного. Только пришел на завод проситься.
— Не ужился?
— Боже упаси! Она человек душевный. Скучаю по работенке своей.
— На коксовые печи контролером пойдешь?
— Не работал на них, Григорий Андреевич. Но подумаю. Все одно кладка кирпичная — что здесь, что там.
— Если надумаешь, заходи ко мне в партком. — И неожиданно Гаевой спросил: — Метр у тебя какой: деревянный или железный?
Дмитрюк машинально отстегнул пуговицу своего полушубка, потом спохватился, застегнул и, нахлобучив на глаза шапку, лукаво посмотрел на Гаевого.
— Ишь что вспомнили, — добродушно пробурчал он. — С тех пор деревянный…
Когда Дмитрюк ушел, Макаров вопросительно посмотрел на Гаевого.
— Не знаешь? — улыбнулся парторг. — До тебя это еще было. Сломался, у старика деревянный складной метр. Он приобрел новый, топкий, металлический, и на ремонте с непривычки ошибся: не заметил, как подвернулось одно звено. Отложил от оси печи раз налево, раз направо — и… не по метру, а по девяносто сантиметров. Выложили воздушное окно, а наутро обнаружили: одно окно больше, другое — меньше. Пришлось кладку ломать. Начальник цеха хотел тогда выгнать старика, но директор не позволил. Только с той поры как встретит — непременно спрашивает: «Дед, какой метр? Деревянный? Покажи». Дошло до того, что, завидев директора, Дмитрюк сам, без напоминания, вытащит метр и покажет.
Гаевой протянул руку.
— Так как насчет взаимного обучения? Подумаешь?
Удивительно обманчиво лицо Макарова. Всегда добродушное, мирное, немного меланхоличное, и не разберешь, что он думает, согласен он с тобой или не согласен. Первое время знакомства Гаевому он казался тугодумом, инертным человеком, которого ничем не проймешь. И даже сейчас он решил, что весь этот разговор прошел мимо Макарова.
— Обязательно. Мысль хорошая, — произнес Василий Николаевич таким тоном, будто уже давно составил свое мнение.
— Секретарем парторганизации Пермяков избран?
— К сожалению. Мастера теряю, а как партийный работник он… — Макаров покачал головой.
— Но его уважают.
— Это, конечно, необходимо, однако недостаточно.
— Не беда, поможем. Под личное наблюдение возьму. А пока примитесь с ним за взаимное обучение.
И вот Макаров собрал актив сталеваров. У его стола сидели Шатилов и Пермяков. На стуле у стены ерзал непоседливый Смирнов и не сводил с начальника горящих глаз. У другой стены, насупившись, стоял сухопарый, сутулый, с постной физиономией Кузьма Чечулин. Две глубокие морщины, прорезая его лоб, спускались на виски. Длинный крючковатый нос чуть ли не касался губы и резко выделялся на маленьком лице.
Макаров посоветовал сталеварам провести несколько плавок вместе и поучить друг друга лучшим методам работы.
— Я этих богов ничему учить не собираюсь. Ничему, — неожиданно гневно выпалил Чечулин. — И так отстал от них. Заперли на дохлую печь, сиди сиднем. Поработаем вместе — они еще дальше уйдут, а меня вовсе засмеют. А с Пермяковым я на одну скамью не сяду, не то что на одной печи работать. — И, ни на кого не глядя, Чечулин вышел из кабинета, втайне радуясь тому, что решился на такую несвойственную его замкнутому характеру откровенность.
— За что он злится на вас, Иван Петрович? — спросил Макаров.
Пермяков засмеялся.
— Да он на всех злится. А на меня особо… Смолоду не ладим. За моей женкой ухаживал, когда она еще мне женкой не была, да я помешал. Потом дважды женился, и оба раза неудачно. Может, оттого и характер испортился. Надо, Василий Николаевич, прямо сказать: то, что вы хотите, не так просто.
— Почему?
— Душу щедрую иметь нужно. Навыками, приемами, которые годами приобретались, не всякий разбрасываться станет, — на, мол, пользуйся. Иному деньги отдать легче.
— А вы как?
— Да и я, пока мастером не стал, не со всеми делился. Вот такому, как Шатилов, с радостью все выкладывал. А вообще душу свою привык на замке держать. Присмотрюсь, бывало, — если человек стоящий — пускаю: заезжай! Так что с вашим методом погодим малость. Я с людьми работенку проведу по партийной линии.
— Ладно. Вы по своей линии проведите, а я — по своей, и эти линии у нас в одной точке сойдутся, — заключил Макаров и попросил Смирнова задержаться в кабинете.
— Завтра к Шатилову на печь пойдешь, — сказал он, когда остались вдвоем.
— Не хочу я, как беспризорный, с печи на печь бегать. Привык к своей.
— Через три-четыре дня — к Чечулину.
— К этому бирюку, хоть убейте, не пойду.
— А там на самостоятельную работу поставлю. Сталеваром.
Смирнов оживился:
— За это спасибо.
— Садись и слушай. Ты учился у Пермякова и только его приемами овладел. Присмотрись еще к Шатилову, к Чечулину — тоже есть чему поучиться. Так ты усвоишь лучшие навыки разных сталеваров. Понял?
— Еще как понял, Василий Николаевич!
— Не подведи, — предупредил Макаров. — Твоя задача — в первую же декаду самостоятельной работы выйти на первое место. Тогда мне легче будет со стариками совладать.
…В запальчивости обычно сдержанного Чечулина Макаров уловил справедливую обиду, и ему захотелось, не откладывая в долгий ящик, выяснить причину ее.
— Как вы оцениваете Чечулина? — спросил Василии Николаевич Пермякова, отыскав его на рабочей площадке.
— Невысоко. Туповат.
— Давно на тринадцатой работает?
— Два года. Со дня ее пуска.
— Ну, знаете, за два года на этой печи и впрямь отупеешь. Завтра переведите на седьмую.
— Василий Николаевич, да он свод сожжет!
— Если он действительно туп, то это сразу же обнаружится. Но ведь может быть наоборот: держим хорошего сталевара на дрянной печи, деквалифицируем его и озлобляем. Только сделайте это будто по своей инициативе. Тогда ваши отношения сразу улучшатся.
Гаевой предпочел бы иметь во втором мартене другого секретаря парторганизации, моложе, напористее, грамотнее. Пермякова ценили как старого производственника, уважали за справедливость, требовательность. Но на партийной работе он никогда не был, и кто знает, как он с ней справится.
Парторг вызвал Пермякова.
— Так с чего начнете, Иван Петрович? — спросил он, хотя был уверен, что Пермяков увильнет от ответа, может быть, скажет: «Это уж ваше дело меня направить» — и потребует инструктажа.
— Начну с незаполненных клеточек. Вот Менделеев открыл периодическую систему, а много клеточек еще свободных. Долг ученых заполнить их. И с общественной работой так. Есть у нас своя система, но в ней еще много пустот, все больше зады повторяем. И я так думаю: каждый из нас должен хоть одну клеточку заполнить.
— Каким образом?
— Дружбы у нас в коллективе не хватает. Мы на людских отношениях ежедневно теряем десятки тонн. Вот Шатилов рассказывал, как на фронте дружат. Кровью делятся, жизнь друг за друга отдают. А у нас этой спайки нету. Такую дружбу и надо насаждать.
— Правильно. А подробнее?
— Ну, пока только клеточка обозначена и буква «Д» поставлена. Буду думать.
— Я бы на вашем месте с соревнования начал. Оно и людей сплачивает, и критику развивает. Смотрел я протоколы ваших партийных собраний. Говорят люди о руде, о чугуне, газе, а не о тех, кто добывает руду, плавит чугун, поставляет коксовальный газ. Разговоры «вообще». А критика без фамилий — все равно что стрельба без прицела. Одна видимость. Никого не задевает. Критика, дорогой Иван Петрович, должна возбуждать чувство злости.
— Злости? — удивился Пермяков.
— Вы же как-то сами говорили на партсобрании, что злость на фашистов заставила вас лучше работать. Говорили?
— Было такое, — согласился Пермяков. — Так то на фашистов…
— Есть еще одна хорошая злость, и вы о ней знаете, — злость на себя. Если критикуемый злится на того, кто его в оборот взял, — дела не будет. А вот если он на себя разозлится, на свои промахи, — это полезно.
— А-а-а… — протянул Пермяков. — Дошло. Но ведь не каждый способен на такую злость. Многие считают себя безгрешными. Попробуй такого ковырни, — при этом он сделал выразительный жест большим пальцем руки, будто и впрямь ковырнул кого-то, — и пользы не будет, и неприятностей не оберешься.
Гаевой стал рассказывать, как он в свое время начинал партийную работу в цехе, в чем ошибался. Не сразу понял, что критику порой зажимают не грубо, а исподволь — просто не обращают на нее никакого внимания, и это отбивает всякое желание критиковать, что руководитель, будь он семи пядей во лбу, все равно в подсказке нуждается: не может он видеть лучше, чем коллектив в тысячу пар глаз.
Пермяков согласно кивал головой, иногда задумывался, пряча под мохнатыми бровями цепкие глаза, словно взвешивал сказанное.
— Ну что ж, Григорий Андреевич, — проговорил он, — раз выбрали — отступать мне некуда. Может, и потяну, если помогать будете. Только я от печей не уйду. Я мастер, и квалификации своей терять не собираюсь. В секретарях я могу походить, походить… и выгонят. А мастер всегда при деле. Знаете, металл — он хитрый! Ты от него отошел, а он — от тебя. И начинай потом учиться чуть ли не сызнова.
Как ни уговаривал Гаевой Пермякова, тот настоял на своем: секретарем будет, но и в смене останется.
Теперь Смирнов возвращался в общежитие только ночью. После смены оставался у какой-нибудь печи, жадно следил за работой сталевара и с каждым днем все более убеждался, что только сейчас начинает понимать, как надо варить сталь и как далеки Шатилов и Пермяков от совершенства.
…Попробуйте заснуть, если вам завтра исполняется двадцать лет и вы впервые должны получить в подарок огромный, умный, мощный агрегат — мартеновскую печь, и получить не на время, не для испытания ваших способностей, а для постоянной самостоятельной работы.
Смирнов не мог заснуть в эту ночь. В голове у него все смешалось так же, как два года назад перед экзаменами в ремесленном училище. Тогда ему казалось, что он ничего не помнит, ничего не знает. А вышел к доске — и ответил на все вопросы, радуя членов экзаменационной комиссии точностью формулировок и твердыми знаниями.
Изучать сталеплавильное дело Ваня Смирнов начал неохотно. При распределении учеников по специальностям комиссия зачислила этого рослого, крепкого юношу в группу подготовки сталеваров. Смирнов упорно возражал, заявляя, что хочет быть только механиком.
Но тут директор училища организовал экскурсию на место будущей работы.
Войдя в цех, Смирнов остановился изумленный. Он увидел длинный ряд печей, больших, как пятиоконный дом правления родного колхоза. Окна печей открывались, и лучи света, то белого, похожего на электрический, то желтого, как от керосиновой лампы, заливали площадку и трепетали на ней. Освещенные пламенем, быстро двигались люди.
Затрещал звонок, и какая-то неподвижно стоявшая до сих пор громоздкая машина легко потащила по рельсам вдоль площадки поезд вагонеток с железными ящиками. Сбоку появился паровоз и, пронзительно свистя, увез вагонетки. Из проема в стене вынырнул электровоз, управляемый молоденькой девушкой в малиновой косынке, завязанной ушками на затылке, за ним — огромный ковш на колесах, потом второй, третий. Снова откуда-то сверху послышался звонок. Смирнов поднял голову — и увидел мост: он поплыл в воздухе над печами, машинами, ковшами, медленно спуская большие, в два человеческих роста, крюки.
— Заливочный кран, — пояснил преподаватель училища, проследив за взглядом Смирнова. — Жидкий чугун в печи заливает.
Крюки крана остановились у ковша, подхватили его («как руками», — отметил Смирнов) и понесли в глубь цеха.
Паровоз пригнал вагонетки, поставил против печи. Железные ящики (преподаватель назвал их мульдами) теперь были наполнены металлическим ломом. Машина подъехала к вагонеткам и, захватывая хоботом мульды, быстро вводила их в окна печи, опрокидывала там и ставила обратно порожними.
Взглянув в окно другой мартеновской печи, Смирнов увидел бурно кипевшее огненное озеро. Рассыпанное по нему косматое пламя, казавшееся белым даже сквозь синие очки, жадно лизало поверхность плавки.
Ребята залезли через завалочные окна в остановленную на ремонт печь. Головы их были как раз на уровне порогов окон, и, только приподнявшись на носки, можно было выглянуть наружу.
— А металл прямо на кирпиче плавится? — спросил кто-то.
Преподаватель объяснил, что металл во время плавления с кирпичом не соприкасается — кирпич прикрыт толстым слоем спекшегося магнезитового порошка. Этот слой называется подиной.
Сначала Смирнов думал, что печь — только то кирпичное помещение, в котором они побывали, но, спустившись под рабочую площадку, обнаружил: она еще метров на восемь уходит под землю.
Парнишка мысленно вытащил печь из земли и поставил на площади рядом с четырехэтажным зданием училища. «Пожалуй, выше здания». И мысль о том, что когда-нибудь он будет управлять ею, показалась очень заманчивой. Смущало только одно: сталевары — люди солидные, пожилые, сколько же лет потребуется, чтобы узнать все, что знают они? Но и это сомнение быстро рассеялось. На одной из печей работала молодежная бригада, и Смирнов увидел сталевара всего лет на пять старше себя.
Преподаватель повел ребят поглядеть на выпуск плавки. Когда из печи вырвалась струя расплавленной стали и, разбрасывая каскады ослепительно ярких брызг, ринулась в ковш, Смирнов испытал трепет.
«Буду сталеваром», — решил он.
За два года, проведенные в училище, Смирнов перечитал все, что нашлось в библиотеке о полюбившемся ему деле, и знал значительно больше своих товарищей.
Попав в бригаду Пермякова, он быстро привязался к старику, разгадав под суровой внешностью добрую душу, и расположил того к себе старанием и любознательностью.
Сегодня он шел в цех, ощущая непонятную слабость в ногах и тяжесть в голове. Более всего угнетала молодого сталевара боязнь подвести Макарова, не оправдать его доверия.
Но все это прошло, как только Смирнов принял печь. Он быстро восстановил в памяти четкий план действий, разработанный до мелочей в последние дни.
Макаров заставил Смирнова принять порожнюю печь и работать до выпуска плавки.
К большому удивлению бригады, Смирнов влез на завалочную машину, стал позади машиниста и, следя за каждой мульдой, подаваемой в печь, указывал, куда и как ее валить. Так руководил завалкой только Чечулин.
Подручные в бригаде были старше сталевара и по возрасту, и по стажу работы. Они посмеивались над своим новым бригадиром: «Дожили!.. Цыпленок кур учит», но посмеивались втихомолку, строго предупрежденные Макаровым о безоговорочном выполнении всех указаний Смирнова.
Однако уже в середине смены сталевар подчинил своей воле и людей в бригаде, и металл в печи. Смешки стихли. Первый подручный с уважением посмотрел на Смирнова, заметив, что металл расплавился по графику под прекрасно наведенным шлаком. После смены подручный остался проследить, как пройдет доводка, и часто поглядывал через гляделку на свод.
— Смело газ держит! Все равно как Шатилов, — похвалил он молодого сталевара.
Макаров не показывался на печи, предоставив Смирнову полную инициативу, но за его работой внимательно следил по графику в диспетчерской.
Плавка была скоростной, но на уровне средней плавки — выдана всего на час раньше графика.
Смирнов пришел к Макарову в подавленном настроении, как школьник, не выучивший урока.
— Все это не так просто, Ваня, — подбодрил его Макаров, смущенный трогательно мальчишеским видом Смирнова. — Знать и уметь — разные вещи, — и показал график. — Горячишься ты. Чугун поторопился залить, руду дал рановато. Спокойнее надо. За один раз дерево не срубишь, а ты за большое дерево взялся.
Еще шесть плавок провел Смирнов, осваивая новые приемы. Наконец седьмая плавка была выпущена на два с половиной часа раньше графика.
Это был общезаводской рекорд. О молодом сталеваре заговорили.
В тот день Пермяков пригласил Шатилова на обед. Всю дорогу они горячо обсуждали новое событие в цехе, а подходя к дому, Иван Петрович как-то поник.
— Может, спокойно пообедаем? А? — отвечая на свои мысли, рассеянно произнес он. — Может, моя половина еще ничего не знает о Смирнове?
Но уже по тому, как Анна Петровна открыла дверь, оба поняли, что она обо всем осведомлена.
Ольга встретила Шатилова, как всегда, приветливо. Она хорошо представляла себе, что значит быть оторванным от родных мест, и старалась, чтобы гостю было в их доме тепло. Девушка расспросила, о чем пишет брат с фронта, как идут дела в цехе, — отец ведь только забавные истории рассказывает, а о трудностях в работе молчит.
У Ольги было важное качество: она умела слушать. Любил тогда Василий следить за выражением ее глаз — они никогда не оставались равнодушными. То сияли, то мрачнели, даже наливались гневом, но неизменно были хороши.
Девушка попросила Шатилова объяснить причины успеха Смирнова и, выслушав, покачала головой.
— Ох, попадет сегодня папе! Мама уже узнала от соседей. Слышите, как воинственно тарелками стучит? Когда отец работал сталеваром, у него таких плавок не было, — как бы невзначай бросила она упрек, солидаризируясь с матерью.
Перед тем как сесть за стол, Пермяков выключил репродуктор.
— Что-то хрипит сегодня. — Он лукаво подмигнул Василию.
Анна Петровна вспыхнула:
— Что ухмыляешься, срамник этакий! И стоило у печи двадцать пять лет ходить, чтобы какой-то сопливый мальчишка тебя обставил! Срам! И за что мне такое снижение? Вчера я женой лучшего мартеновца была, а сегодня я кто?
— Раскудахталась, — угрюмо проворчал Пермяков, принимаясь за еду, и вдруг неожиданно резко отодвинул тарелку. — Картошка недоварена.
— Неужто? А, понятно, жену виноватить надумал, — заподозрила подвох Анна Петровна, но все же попробовала картошку. — И впрямь сыровата. Господи, замучилась сегодня с газом.
— Газа, говоришь, мало. Супа сварить не можешь, а как же нам плавку варить? — решил отыграться Пермяков. — Это двести тонн стали, а не кастрюля с похлебкой.
Ольга лукаво взглянула на Шатилова, как бы говоря: «Вывернулся отец».
Анна Петровна притихла, взяла тарелку и направилась было на кухню, но у двери остановилась.
— А Смирнов что, на другом газе варил? — нашлась она. — В первом мартене, что ли? На том же! Ты мне очки не втирай! Ишь языком какой поспешный. А ты делом спеши.
Шатилов и Ольга прыснули, Пермяков покосился на них. Вынужденная улыбка пробежала от его глаз по лицу и спряталась в усы.
В кабинете Макарова собрались все сталевары и мастера, свободные от работы. Чечулин хмурил длинные колючие брови, и они шевелились, как иглы у рассерженного ежа. Лукаво поглядывая на него, Пермяков усиленно почесывал темя, где еще торчали задорными вихрами редкие седоватые волосы.
— Что же получается, старики? — начал Макаров. — Юноша двадцати лет оставляет всех позади. За него я рад, но за вас, простите за прямоту, стыдно. Потому и собрал. Будем учиться у Ивана Тимофеевича Смирнова. Ему и слово.
На таком собрании Смирнов выступал впервые. Он поднялся красный, словно только что от печи, долго молчал и совершенно не знал, куда девать руки, — то засунет в карманы, то вынет.
Заметив это, Макаров протянул ему папиросу. Смирнов папиросу взял, но не закурил.
— Дорогие учителя мои, — сипло от волнения выговорил он и откашлялся. — Мне нечего рассказывать вам, потому что все вы знаете сами, и гораздо лучше меня. Только знаете много хорошего порознь, а я взял лучшее у вас и соединил вместе. Отверстие закрываю по-шатиловски, завалку веду по-чечулински, плавлю по-серовски — в первом мартене подглядел, — шлаковый режим держу так, как учил меня Иван Петрович Пермяков. И если вы все это покажете друг другу, плавки пойдут куда быстрее.
Он сел и закурил измятую папиросу.
В комнате долго молчали. Макаров дымил с видом полнейшего равнодушия, глядя куда-то вдаль, поверх голов, — хотел, чтобы сталевары разговорились сами.
Шатилов смотрел на Смирнова и улыбался. Хорошая у него улыбка, без тени зависти. Она будто говорила: «Ну что, проучил нас? Но не беда, мы свое возьмем, мы еще покажем!» У Чечулина глаза серьезные, а уголки губ вздернуты в едва заметной ухмылке. Доволен: у него, оказывается, тоже можно кой-чему поучиться. Смирнов смущен общим вниманием, ему даже неловко, что обогнал таких почтенных людей.
Выступать никто не хотел.
— Слушайте, друзья, — сказал Макаров, откидываясь на спинку кресла и выражая этим свое нетерпение. — Я вас не на митинг позвал, где надо речи держать, а на беседу. Так давайте побеседуем. Мне-то ничего, а вот вам, кажется, и в глаза друг другу смотреть неловко.
— Разрешите мне, — попросил кто-то, и Макарову сначала показалось, что он ослышался.
— Конечно, — обрадовался Василий Николаевич.
Встал Чечулин.
— За себя лично хочу поблагодарить начальника и мастера. Первый раз обо мне по-настоящему позаботились, поддержали. И от всех нас тоже спасибо за такой урок. Прижал, Василий Николаевич, этим парнягой, прижал так, что деваться некуда. Он у нас учился, а мы друг у друга не учимся.
— Какие же выводы из этого? — улыбаясь, спросил Макаров.
— Подручных сталеваров учить, как Смирнов учился: не у одного, а у всех. Каждый будет лучшее передавать.
— И только?
— Нет. Завтра ставьте меня, Шатилова, Пермякова и еще кого-нибудь в одну смену на одну печь. Шатилов отверстие закроет, я завалку сделаю, Пермяков шлаком займется. Друг у друга поучимся, лучшее отберем и перекроем Смирнова. Наверняка перекроем!
Пять лучших сталеплавильщиков — Пермяков, Шатилов, Чечулин, Смирнов и Серых, которого по просьбе Макарова отпустил на несколько дней начальник первого мартена Кайгородов, приняли порожнюю печь и прильнули к заслонкам, осматривая подину. Чечулин махнул Рукой машинисту — и тот подал в печь первую мульду железного лома. Шатилов, не сбавляя газа, бросился к отверстию, закрыл его.
За каждой мульдой следил Чечулин. Он требовал заваливать вперемежку известь и руду, разравнивать огромной лопатой бугры, подавать крупные куски лома поближе к откосам, прямо под струю пламени. На своей холодно работавшей печи он научился продуманно делать завалку, облегчая процесс плавления.
Ковш за ковшом заливали чугун. Смирнов пристально смотрел в гляделку. Струя чугуна, стекавшая в нагретую добела печь, казалась темной.
К печи стал Серых — мастер активного плавления. У себя в цехе он всегда помогал печи, применяя особые приемы. Но сегодня равномерно заваленная и хорошо прогретая шихта плавилась быстро.
— Тает, как сахар в чае. — Серых одобрительно взглянул на Чечулина.
Задолго до расплавления Пермяков занялся шлаком: добавил бой кирпича, бокситовую руду, и шлак получился прекрасный.
— Сметана, а? — похвалился он, сливая ложку шлака на плиту.
Наконец металл в печи перестал бурлить и затих.
Смирнов бросился за ложкой, но его опередил Шатилов. Он точным движением зачерпнул ложкой сталь и бережно вынес ее из печи, не проронив ни капли.
Зажав длинную рукоять ложки, опершись на колено, Шатилов медленно вылил сталь. Она зашипела, разбрасывая в стороны пушистые, звездастые искры.
Есть какая-то строгая красота в позе сталевара, сливающего пробу. Столько уверенной, спокойной силы во всем его облике, что скульптор, увидев эту картину, не уйдет от соблазна вылепить изваяние, а художник — запечатлеть на полотне сосредоточенное лицо, освещенное сбоку розовыми бликами пламени и слепяще-белым отсветом расплавленной стали снизу.
— Горяча! — вырвалось у Смирнова, и он по-мальчишески звонко крикнул: — Руду!
К печи стал Шатилов, добавил газа. Вскоре побелел свод, и Шатилов заметался у заслонок, осматривая свод по участкам. Видавший виды на своем веку Серых заглянул в печь и замер. Странное дело: когда он сам держал такую температуру, то не беспокоился, а сейчас, наблюдая со стороны, заволновался.
— Не сожжет? — спросил он Пермякова.
— Нет, это мастер, — спокойно ответил Иван Петрович, не взглянув на свод. Все его внимание было приковано к шлаку.
Одну за другой брали пробы. Сталь становилась все светлее, более тонким слоем разливалась по плите; ярче разгорались искры, падали сверкающими параболами.
Пришел мастер смены.
— Ступай, ступай, — грубовато сказал ему Пермяков. — Без тебя как-нибудь выпустим.
— Смотрите у меня!.. — погрозил мастер. — А то у семи нянек дитя без глазу.
— Иди. — Пермяков показал в сторону печей. — У одной няньки семеро детей без глаза.
Последнюю пробу сливал Чечулин. Пять голов склонились над плитой, и когда корж стали застыл, все посмотрели друг на друга.
Множеством приборов вооружены сталевары, но температуру стали перед выпуском они любят определять глазами, улавливающими тончайшие оттенки цветов.
— Хороша, — спокойно произнес Пермяков. — Поехали!
Смирнов побежал к выпускному отверстию, Серых и Чечулин последовали за ним.
Пермяков подошел к Шатилову.
— Скажи, Вася, почему так? Столько проб перевидал, что, кажется, надоесть должно, а сливают последнюю — сердце стучит. И знаю, что хороша плавка, уверен, — нет, все равно стучит!
Шатилов улыбнулся.
— А я думал, это только у меня, по молодости, считал, пройдет с годами.
— Какое там пройдет! Разве что у такого, как Чечулин. У него сердце холодное, с регулятором — не больше и не меньше. А все-таки молодец!
— Кто? — не понял Шатилов.
— Да Чечулин. Мастерски завалку провел. А я, грешный, во время завалки больше норовил в столовую сбегать: на подручного надеялся.
Из-за печи поднялся столб пламени и пыли. Металл хлынул в ковш, наполняя разливочный пролет тяжелым шумом, искрами и топким запахом расплавленной стали.
— На три часа раньше графика, — сказал Пермяков, взглянув на часы, сказал грустно, словно успел прикинуть, сколько снарядов можно было дать фронту, если бы раньше вот так, отбросив самолюбие, поучиться работе друг у друга.
Только теперь появились руководители — Макаров, Кайгородов, Гаевой, Ротов. Пришел корреспондент районной газеты.
Корреспондент долго не мог понять, чья плавка. Каждый из пяти сталеваров, словно они сговорились, указывал на другого.
Объяснил все Василий Николаевич: бригада сталеваров, благодаря взаимному обучению и передаче опыта, установила новый общезаводской рекорд.
— Информация? — поинтересовался Гаевой, заглядывая в блокнот корреспондента. — Сегодня пусть будет информация, но через два-три дня надо бы дать большую статью, обобщающую опыт. Если хотите, здесь зачатки нового, очень большого дела.
Услышав эти слова, Кайгородов отошел к Серых и тихо спросил:
— Так что, есть у них чему поучиться?
— Есть, и многому. Они хуже нас газом обеспечены, и это научило их бережливости и расчету. А мы часто бываем небрежны.
Митинг в рапортной был коротким. Макаров сообщил, что бригада проведет еще несколько плавок, за это время подучит остальных сталеваров, и инженеры на основе их опыта составят новую инструкцию.
Ротов тепло поздравил скоростников.
Расходились неохотно. Гаевой отвел в сторону Макарова, пожал ему руку.
— Вот теперь, Василий Николаевич, у меня есть опорная точка, чтобы поднять весь коллектив завода. Ваш метод взаимного обучения — во все цехи: в прокатные, в механический, на транспорт.
Добрую неделю собирался Гаевой проверить столовые горячих цехов, но, занятый техническими проблемами, откладывал со дня на день. А сегодня решил в обеденный перерыв зайти в столовую мартеновского цеха. Зашел — и наскочил на скандал. Остервенясь, пересыпая слова руганью, Бурой кричал заведующему столовой:
— Это я понимаю, что война, что продуктов мало! Но из этих самых продуктов путно сварить можно? Почему каша не соленая? Соли мало? В борще — ни жирники, а у тебя рожа от жира лоснится, брюхо отпустил! Ух, жаба паршивая! — заключил он брезгливо.
Столпившиеся вокруг рабочие одобрительно зашумели. Хотя они недолюбливали этого суматошного малого с вызывающе дерзким, гримасливым лицом, к тому же нахального и болтливого, — не зря прозвали его «балаболкой» — сейчас они полностью были на его стороне.
Заметив парторга, заведующий столовой стал жаловаться:
— Полчаса хулигана унять не могу. И мастер помалкивает, будто так и надо.
В стороне Гаевой увидел Пермякова, не принимавшего никакого участия в перепалке.
Подсев к столику, парторг попросил принести обед. Попробовал борщ — приготовлен из рук вон плохо. Подозвал заведующего, жестко сказал:
— За такое радение выгнать можно! — И обратился к Пермякову: — На вашем месте я поступил бы так: как мастер, объявил бы выговор Бурому за ругань…
— Мне этот выговор, что лысому гребенка, — пренебрежительно бросил Бурой.
— А по общественной линии организовал бы на кухне рабочий контроль — пусть следят за закладкой продуктов. Двух человек будет достаточно. Старшим над ними рекомендовал бы поставить Бурого.
Заведующий столовой схватился за голову.
— Да этот горлохват всех поваров разгонит! И так жизни нет!
— Или разгонит, или заставит быть добросовестными.
В этот день Гаевой обошел остальные столовые горячих цехов. В доменном кормили вкуснее, в прокатных — хуже, чем в мартеновском. И везде жаловались на подсобное хозяйство завода: плохо поставляет продукты.
Вернулся Гаевой в глубоком раздумье. На заводе никто как следует вопросами питания не занимался. Никто, в том числе и он сам. Внимание всех было занято производством: металл сейчас решал судьбу страны. Но судьбу металла решали люди. Так не в первую ли очередь ему, парторгу, надлежало заняться бытовыми делами? Во всяком случае, одновременно, а он… Почти месяц прошел с тех пор, как он здесь, и только сегодня урвал для этого время. Стыдно!
Гаевой просмотрел почту. Внимание привлекло коротенькое анонимное письмо с жалобой на то, что подсобное хозяйство неделями не получает газет. Гаевого удивило, что письмо по такому поводу не подписано. «А что, если поеду сам да посмотрю, что там делается? — мелькнула мысль, — тогда и с орсовцами разговаривать будет легче».
Каждый раз, возвращаясь в гостиницу, Гаевой с волнением открывал дверь — а вдруг письмо от Нади. Но и на этот раз письма не было. Он лег, взял книгу, но читать не смог. Поползли тревожные мысли о жене. Воображение рисовало страшные картины: то подвергся обстрелу Надин госпиталь, много жертв, и Надя истекает кровью, то прорвались гитлеровцы, Надя захвачена в плен, ее допрашивают, пытают…
Вспомнились годы юности.
…Старое, серое, давно не штукатуреное здание рабфака, аудитория первого курса, куда, подстрекаемый любопытством, он зашел посмотреть на Надю — говорили, что она самая красивая девушка на рабфаке.
Надя действительно была красива. Ясные серые глаза подчеркивали матовую смуглость лица, тронутого на щеках легким румянцем. Пухлые губы и мягко очерченный подбородок говорили об уравновешенности и внутреннем покое. Поймав на себе изучающий взгляд незнакомого старшекурсника, Надя склонилась над партой, и он, к своему удивлению, увидел профиль, словно принадлежавший совсем другой девушке. Высокий лоб с выпуклостями над бровями и сильно вздернутый краешек верхней губы делали лицо упрямым и задорным.
Знакомство принесло разочарование. Надя курила, держалась слишком панибратски и показалась неглубокой, легко доступной. А ему к тому времени надоели связи без любви, разлуки без боли. Мечтал он о человеке, с которым без боязни мог пуститься в жизненный путь. И на третье свидание не явился.
Наде же он запал в душу, она искала встреч.
Когда партийно-комсомольский актив посылали на хлебозаготовки, Надя всякими неправдами ухитрялась попасть в бригаду студентов вуза, которой руководил Гаевой.
Обстановка в том селе была особенно сложной. Среди значившихся в списке кулаков оказались опухшие от голода. Кулаки валялись в ногах у уполномоченных, заклинали их всеми святыми, плакали навзрыд и невольно возбуждали чувство жалости. Вначале даже показалось, что некоторых крестьян к кулакам отнесли несправедливо.
Когда бригада зашла на двор кулака, жена и дети которого, по слухам, пошли побираться, студенты сочли безнадежным искать здесь хлеб, но Надя настояла. Подворье тщательно обыскали, ничего не нашли и прекратили поиски. Мужчины присели в раздумье на крылечке, закурили и стали ждать Надю, которая метр за метром прощупывала винтовочным шомполом землю в усадьбе. Вдруг из-за угла двора, заросшего высоким бурьяном, донесся ее испуганный возглас — обнаружила мертвого хозяина дома у отверстия ямы с первосортной, зерно в зерно, пшеницей. Видимо, уже крайне обессиленный, кулак добрался до своего клада, разрыл руками землю, набил рот зерном и так и умер. Из ямы было извлечено около пятисот пудов хлеба.
Закончив работу, бригада собрала сход в большом амбаре, тускло освещенном керосиновой лампой. Гаевой докладывал о запасах обнаруженного у кулаков хлеба. Вдруг в глубине амбара раздался свист, сверкнули спиленные стволы обрезов, и с силой брошенная кем-то шапка сбила стекло с лампы. Она погасла. Чье-то тело заслонило Гаевого, и тут же раздалось несколько оглушительных выстрелов. В темноте амбара поднялась возня, помещение огласилось криками, послышались стоны. Когда зажгли лампу, Гаевой увидел на полу раненую Надю. Она еще была в сознании и смотрела на спасенного ею любимого с выражением смертельной муки и преданности…
…Потом долгая ночь на тряской телеге, страшный час ожидания у операционной и измотавшие душу дежурства у кровати не приходившей в сознание девушки. Надя стала бесконечно дорогой Гаевому, и он терзал себя за то, что не оценил раньше этой огромной, самоотверженной любви.
Из поездки Гаевой вернулся полный жгучей ненависти к классовому врагу и горячей любви к человеку, готовому отдать за него жизнь. А Надя как-то вдруг повзрослела, стала серьезнее. Окончив рабфак, решила посвятить себя медицине. Специальность хирурга и привела ее в действующую армию.
Телефонный звонок вывел Гаевого из раздумья. Взглянул на часы — два; значит, из Москвы. А что он сможет сказать о броневой?
В выходной день, тщательно выбритый и одетый Шатилов явился к Пермяковым. Дверь была открыта. Из столовой донесся оживленный разговор. Василий прислушался.
— Да пойми, папа, кроме материализма и идеализма, других направлений в философии нет, — доказывала Ольга.
— Значит, прагматисты идут за Кантом?
— За идеализмом. Ну и за Кантом…
— Пожалуй, они пошли дальше Канта, — привлек внимание Василия незнакомый мужской голос, — …потому что не признают ни материализма, ни идеализма, хотя в сущности, являются чистопородными идеалистами. А Кант смешивал материализм и идеализм: материя, мол сама по себе, а сознание само по себе.
— Дуалист, потому и смешивал, — пренебрежительно бросил Иван Петрович. — А в общем, мне одно непонятно как умные люди до глупостей додумываются? Вот на семинаре нам о Муре рассказывали. Английский такой философ. Смотрит он на свою руку и говорит: «Я не уверен, что это моя рука. Может, это мне только кажется». Взял бы да укусил себя за палец. Такую муру разводит этот Мур!
Василий повесил пальто на вешалку и принялся тщательно вытирать ноги о половичок.
— Ох, как хорошо это «кажется» обыграл Мольер в «Браке поневоле»! — послышался тот же незнакомый голос. — Один философ до тех пор убеждал посетителя, что все в этом мире только кажется, пока тот не отколотил его. И когда философ возмутился, что его бьют, посетитель издевательски заявил: «Это вам кажется, будто я вас побил».
— А вам, товарищи, не кажется, что мне кажется, что я к вам пришел? — громко спросил Шатилов из коридора и под общий смех переступил порог комнаты.
Иван Петрович поспешно закрыл конспект, обрадованный приходу Василия.
Рядом с Ольгой за учебником сидел красивый светловолосый юноша.
— Валерий Андросов, — представила Ольга своего сокурсника. — А это Шатилов, кумир всех девушек.
— Что вы, Оля! — смутился Василий.
— Вы не можете не нравиться. По себе сужу.
«Если бы на самом деле нравился, не сказала бы при другом, — невольно подумал Шатилов. — Кокетничает. И не со мной».
Ольга украдкой окинула молодых людей сравнивающим взглядом. Валерий красив, у него мягкие, греющие глаза. И держится он мило, с подкупающим тактом. Василий мужественнее, в нем что-то упрямое, собранное (вот и руку пожал Валерию, как борец перед схваткой), но и открытое: его не нужно знать долго, чтобы узнать до конца.
— Пойдемте ко мне, — пригласила Ольга. — Не будем мешать папе философией заниматься. Он вот уже сколько на четвертой главе сидит.
Комната Ольги была похожа на комнату школьницы. Коврик над кроватью, с которого Красная Шапочка таращила испуганные глаза на необычайного, коричневой масти, Волка, глобус и застекленная коробка с коллекцией неярких северных бабочек на старой этажерке с книгами, аккуратно окантованные портретики Лермонтова и Горького. В общем, примерно все то, что зачастую входит в несложное хозяйство до семнадцати лет.
И о том, что девочка выросла, говорил только новенький ореховый трельяж, старательно уставленный затейливыми флаконами духов и пудреницами, словно по уговору подаренными подругами ко дню рождения как символ пришедшего совершеннолетия.
— Поскучайте немного, Вася, — сказала Ольга, указывая на плетеный диванчик. — Нам один крепкий орешек попался, разгрызем — будем чай пить.
Шатилов открыл подвернувшуюся под руку книгу. Аналитическая геометрия. Взял другую — курс интегрального исчисления. Положить ее на место и взять еще одну книгу показалось неудобным, и он стал перелистывать учебник страницу за страницей, сознавая нелепость своего занятия.
Ольга и Валерий переговаривались между собой, и Василий слушал их с неприятным чувством. Отдельные слова были понятны, а общий смысл совершенно неясен.
Вскоре Анна Петровна принесла из кухни свежеиспеченные шаньги с картофелем и попросила всех к столу.
— Ну, студенты, решили? — поинтересовался Пермяков.
— Не выходит, — сказала Ольга и с аппетитом надкусила румяную шаньгу. — Ох, и вкусная! — Она даже зажмурилась от удовольствия. — Попробуйте, Вася. Такие, кроме мамы, никто стряпать не умеет. По шаньгам и пельменям она у нас специалист.
— Что-то, я вижу, ученый союз у вас с Валерием не получается, — съязвил Иван Петрович. — Ты химию хорошо знаешь, он, говоришь, физику, а физическую химию одолеть не можете.
Недружелюбная интонация в голосе Пермякова не ускользнула от Василия. Уловила ее и Ольга и, чтобы изменить направление разговора, рассказала случай из институтской жизни. Один студент, получив двойку, запротестовал: «Неужели во всем том, что я говорил, не было истины?» — спросил он профессора. Профессор оказался человеком ядовитым и отпарировал: «Молодой человек, я же не петух, чтобы в навозной куче отыскивать жемчужное зерно».
За столом дружно рассмеялись, засмеялся и Валерий, хотя история эта была ему хорошо известна.
Общее оживление раззадорило Ивана Петровича. Решил посмешить молодежь рассказом о мастере-немце, который при выпуске плавки всегда бросал в ковш какой-то таинственный порошок в бумажке и уверял, будто он имеет свойство улучшать качество стали. Долго сталевары охотились за этим порошком и однажды, когда немец снял пиджак, вытащили сверточек из кармана. Посмотрели, понюхали. Порошок белый, ничем не пахнет. Нашелся один смельчак, языком попробовал: оказалось — мел, самый обыкновенный мел.
— А другой немец что выдумал, — продолжал Иван Петрович. — Уверял, будто готовность стали по запаху определяет. Принесут ему пробу из кузницы, он мельком на излом глянет, а потом долго нюхает. Этого мы сразу раскусили. Крышечник, что пробу ковать носил, по дороге ее в выгребную яму сунул. Немец понюхал, да как завопит: «А-ай!»
— Папа! — возмутилась Ольга и так резко отодвинула от себя стакан, что расплескала чай.
— Из песни слова не выкинешь, Оленька. Было? Было.
— Ох ты, бесстыдник, приберег эту песню не иначе, как для ужина, — поддержала дочь Анна Петровна. — Ровно другой оказии не нашлось. Без понятия человек, ей-богу!
— А вот мастер был один, наш, русский, — разохотился Пермяков, — так тот с немцами поспорил, что плавку выпустит, не беря пробы. И что бы вы думали? Выпустил!
— И предание не свежо, и не верится, — скороговоркой заметила Ольга.
— Нет, почему? — вступился Шатилов. — Простую марку сварить так можно, только за кипом следи.
— Есть такой афоризм: «И истину, похожую на ложь, должно хранить сомкнутыми устами, иначе срам невинно обретешь», — с ехидцей сказал Ивану Петровичу Валерий в отместку за его насмешливый тон.
— Вот именно срам, — подхватила Анна Петровна.
— Строки из Дантова «Ада». Верно? — припомнила Ольга.
— Ад… — Андросов вздохнул. — Получил от товарища письмо из Ленинграда. Вот где сейчас ад… Какой это город!
И Валерий с увлечением принялся рассказывать о величавых ансамблях Росси, основоположника русского классицизма в архитектуре, об удивительных пропорциях Александрийской колонны, выточенной из монолитного гранита и украшенной у подножья бронзовыми барельефами военных доспехов и аллегорических фигур, о сокровищнице мировой культуры — Эрмитаже и богатейшей коллекции картин Рембрандта, о традициях ленинградских театров.
В Ленинграде был и Шатилов, но видел только набережную канала и ничем не примечательный вокзал, с которого его полк отправился на фронт. Массивная громада города терялась, подернутая сумеречным туманом.
Иван Петрович слушал молча. Но когда Валерий, расхвалив ленинградских актеров, плохо отозвался о местной труппе, Пермяков не выдержал:
— Вам, молодой человек, по-иному смотреть надо бы. Там театры сотни лет существуют, а наш только пятый год, и играют здесь вовсе уж не так плохо, хулить нечего. Был недавно в Москве, нарочно пошел на «Волки и овцы» — хотел сравнить с постановкой нашего театра. Декорации, конечно, побогаче, игра хорошая, а не волнует. А наши играют — сидишь и переживаешь.
Валерий не стал вступать в пререкания.
— Оля, спойте нам что-нибудь, — попросил он, вставая из-за стола.
Ольга взглянула на Шатилова и прочла в его взгляде удивление. При нем она никогда не пела.
Валерий сел за пианино, и Ольга свежим, низкого тембра голосом запела:
Обойми, поцелуй,
Приголубь, приласкай…
«Не в первый раз», — ревниво отметил Шатилов, жадно ловя слова песни, которая всколыхнула самые разные чувства. Опустив голову, он слушал:
Пусть пылает лицо,
Как поутру заря,
Пусть сияет любовь
На устах у тебя.
Спеть еще что-нибудь Ольга отказалась и увела Валерия заниматься.
Василию взгрустнулось. Поняв настроение приятеля, Пермяков положил руку на его плечо и тихо сказал:
— Что ж, этот мальчишка кой-чего нахватался. И язык у него ладно подвешен. А вот попробуй он к печке стань… Знаем мы таких инженеров-белоручек. В зачетке — все только «отлично», а придет на завод — тык-мык, ни руководить, ни лопатой бросить. И тогда — ша-а-гом марш в подручные.
Утешение было слабым. Шатилов поднялся, собираясь уйти, но его позвала Ольга и попросила рассказать о диффузии кислорода из шлака в металл.
Василий изложил этот процесс вразумительно, привел несколько примеров. Точность и ясность объяснений понравились и Ольге и Валерию.
— Сущность явления мне стала понятна. Но вот куда подставить эти величины? — Андросов протянул Василию листок бумаги с формулой в виде дифференциального уравнения.
Ольга слегка покраснела и потупила глаза.
— Высшей математики я не знаю, — смутился Шатилов.
— Разве в техникуме не проходили?
— В техникуме я не учился.
Ольга услышала, как в столовой отец резко отодвинул стул и вышел.
— Простите меня, Вася, — с неподдельной искренностью вырвалось у Валерия. — Я знал от Оли, что на юге вы работали мастером, и считал, что на эту должность назначают либо многолетних практиков, либо техников.
— Ну, а я ни то, ни другое, — буркнул Василий, хотя и понимал, что сердится зря.
Он вышел в столовую и, повинуясь неудержимому желанию заняться чем-нибудь, принялся рассматривать стоявшую на этажерке тончайшего узора шкатулку каслинского литья.
Вскоре Андросов ушел, и, закрыв за ним дверь, Ольга вернулась в столовую. Легкая складка легла между ее темными бровями.
— Вы кем недовольны, Оля? — спросил Шатилов. — Валерием или мной?
— Недовольна? Досадно просто за вас… Почему вы не учитесь, Вася? Каким инженером вы были бы! Не то что я или Валерий. Мы завода почти не знаем, только заводским дымом дышим.
Шатилов протянул ей руку.
— Я вам когда-нибудь расскажу о своей жизни — поймете.
Едва за Шатиловым захлопнулась дверь, Иван Петрович бросил дочери:
— Это хамство! Понимаешь? Хамство!
Ольга застыла от удивления.
— Надумал его дифференциалом запугивать… Пусть он со своими дифференциалами скоростную плавку сварит! Хоть и не скоростную. Видали таких! Вон собрались у нас на кислой печи светилы. По бумажке все расскажут, а сами ни черта сделать не могут!
— Не понимаю я вас, папа, — вспыхнула Ольга. Негодование искоркой сверкнуло в ее глазах.
— Чего он к Василию с дифференциалами привязался? Дай, мол, я его подсажу, посмотрим, какой он неуч! А против Василия он… — Пермяков долго искал подходящее слово, но так и не нашел. — Василия хоть к печи поставь, хоть в танк посади — он везде на месте. Василий в институт пойдет — он науки ваши как семечки щелкать будет. Как он сегодня диффузию объяснил! Профессор! А этот еще неизвестно когда сталеплавильщиком будет. Да и будет ли вообще… — войдя в раж, залпом выпалил Пермяков и нервно зашагал вокруг стола.
Ольга стояла ошеломленная, подавленная.
— Ну и молодежь пошла! — кипятился Иван Петрович. — Когда я за твоей матерью начал ухаживать, встретил на улице Чечулина и сказал: «Знаешь что, милый? Если я тебя увижу не то что возле дома, а даже на этой улице, из шкуры вытрясу…» — Иван Петрович запнулся, не решившись сообщить дочери обо всех своих щедрых обещаниях, и, только злобно сжав кулаки, затряс ими. — Даром что парень был здоровенный, и то струсил.
— Ничего здесь, папа, нет такого, что вам мерещится! — раздраженно выкрикнула Ольга.
— Ты чего в эти дела суешься? — набросилась на мужа появившаяся Анна Петровна. — Сама разберется.
— Разберется! Ты бы разобралась, не отвадь я Чечулина. Уж двадцать пять лет Чечулиншей была бы.
— Ну и что! Он сталевар, и ты всю жизнь сталеваром пробыл.
— Сталевар сталевару рознь. «Суешься!» А ты не суешься? Да что я, не отец своей дочери? Что я, добра ей не желаю?
В эту ночь в доме Пермяковых долго не спали.
Больше всего хлопот доставлял руководству цеха Бурой, работавший на седьмой печи с Чечулиным и Смирновым. Разные были у этих сталеваров характеры, возраст и квалификация, и разными путями стремились они к первенству. Чечулин всегда вел печь в одном темпе, в полном соответствии с графиком, составленным на основе опытной плавки пяти сталеваров. С людьми он был резок и груб, а с печью обходителен и даже нежен. Бурой принимал от него печь в образцовом порядке, а сам сдавал кое-как. Завалку делал небрежно, торопился залить чугун. Процент выполнения у него был самый высокий на печи, а Смирнов после такой завалки мучился, форсировал подачу тепла и нет-нет — слегка поджигал свод. А поджог тормозил работу Чечулина.
Терпел Чечулин долго, а потом рассердился, провел завалку без прогрева, по Бурому, — сразу залил чугун и, записав себе в карточку все проведенные операции, ушел. Бурой еле-еле расплавил эту плавку.
На другой день Бурой и Чечулин серьезно поругались. В спор вмешался Смирнов и тоже выложил Бурому все, что о нем думал.
Пермяков слушал перебранку, не вмешивался, но, когда Бурой сгоряча схватился за лопату, подошел, отбросил лопату в сторону и позвал Смирнова и Чечулина в комнату партбюро. Вскоре туда явился и Бурой — его по просьбе Пермякова освободил на этот день от работы Макаров.
Сталевары расселись в разных углах, не глядя друг на друга. Пермяков занялся какими-то бумажками, лежавшими на столе, потом сунул их в карман, увидев подъехавшую к цеху легковую машину, и увел сталеваров с собой.
«Уж не к директору ли везет?» — подумал Чечулин, когда машина приближалась к заводоуправлению. «Наверное, в горком», — решил Смирнов, едва свернули на главную улицу города. «Ох, как бы не в милицию!» — встревожился Бурой, вспоминая все свои словечки и лопату.
Однако машина благополучно миновала все эти учреждения и остановилась у дома Пермякова.
Никогда Чечулин не переступал порог этого дома и не собирался его переступить. Невзлюбил он своего земляка смолоду за удачливость. Обхаживал он, Чечулин, Анну Петровну (в ту пору просто Нюту) два года, на подарки не скупился, а голодраный Ванька приударил за ней, и в два месяца свадьбу сыграли. Обрадовался, когда Пермяков выехал с женой из поселка, но судьба свела их на этом заводе.
К тому времени чувства к Анне Петровне поутихли, встречал он ее без боли, просто как старую знакомую, а неприязнь к Пермякову росла. Везучим тот был, и догнать его никак не удавалось. А хотелось: пусть Нютка хоть чуток пожалеет.
Пермяков все время шел впереди него. Он работал подручным, а Пермяков — сталеваром. Поравнялся, казалось бы, тоже сталеваром стал. Так у Пермякова процент выше. Сейчас и вовсе не догнать: мастер, да еще шишка — секретарь.
Боялся Чечулин: не согнул бы его теперь Пермяк в бараний рог. Оказывается, нет, вражды не помнит. На хорошую печь поставил и для чего-то даже домой привез — похоже, старую вражду совсем забыть решил.
Анна Петровна не ожидала таких гостей, особенно Чечулина, но не растерялась, распорядилась по-хозяйски. Бурого, который не очистил сапог от снега, выпроводила в коридор, дала веник, Смирнова прямо в столовую направила, Чечулина повела на кухню умыться — увидела: прямо с работы. Предложила мыло, чистое полотенце, сказала с чуть приметной интимностью:
— Наводите чистоту, Кузьма Кондратьич.
Чечулин задержал взгляд на лице Анны Петровны. Кольнуло в сердце. Куда красота делась. Посерела, изморщилась. Родинка над верхней губой, которая когда-то делала лицо таким милым, разрослась, покрылась волосками. Глаза только те же: быстрые, живые, да голос по-прежнему певучий. Стало грустно: и себя почувствовал стариком.
Заскрипели стулья — мужчины расселись за столом.
— Так вот. Собрал я вас по-дружески поговорить о том, что на душе наболело, — сказал Иван Петрович и как бы для вескости этих слов стукнул себя по колену короткопалой пятерней. — В партбюро не дали бы — все время люди ходят. Перво-наперво расскажу я вам одну коротенькую историйку, — начал он издалека. — Хожу я по мартенам три десятка лет, пять лет еще при царском режиме захватил. Был у нас тогда в цехе один сталевар, фамилию его забыл. Помню, что все звали его «тпру».
— Ну? — удивился Смирнов.
— Да не ну, а тпру. «Ну» потом было. А звали так потому, что вне завода он извозом занимался. Наездится на лошадях за день, а в цехе нет-нет да и заснет. Рабочий день длинный был — двенадцать часов. Проснется, увидит, что не то делают, и кричит: «Тпру-у!» С этого и кличка его у нас пошла. Был у него первый подручный, и надоело этому бедолаге ждать, когда его наконец сталеваром поставят. Решил ускорить дело. Один раз скомандовал сталевар руду валить, а сам сел на скамейку и заснул. Кидали ребята руду, кидали, спрашивают первого подручного: «Может, хватит?» Тот сам видит, что хватит, но кричит: «Сказали вали — так вали!» Ходят ребята, руду кидают, а уж из-под шлака бугор показался. Сталевар проснулся, увидел, что гора под самый свод выросла, да как заорет: «Тпру-у!»
— Под самый свод? — недоверчиво спросил Смирнов.
— Вызвал заведующий цехом сталевара и говорит: «Вот что, тпру, давай-ка отсюда! Погоняй!» И выгнал. А на его место знаете кого поставил? Первого подручного, который его подвел.
— Почему так? — возмутился Бурой. Залихватским движением головы он отбросил свисавший до бровей чуб.
— Потому, что при капитализме закон жизни другой был: кто кого. Нагадить товарищу, подсадить его в глазах администрации за грех не считалось. Подсадил — значит, ты умнее.
— Сволочной закон, — огрызнулся Бурой и не заметил улыбок, которыми обменялись Пермяков и Чечулин.
— Верно, очень сволочной, — согласился Иван Петрович. — У нас нет капитализма и законов его нет. Но все порой отрыгнет кто-нибудь старой мастеровщиной. И крепко.
Бурой начал догадываться: по его адресу.
— Что у вас на печи делается? — перешел к делу Пермяков. — Все операции плавки разбиты по баллам. Завалил — столько-то баллов, чугун залил — столько-то. Сто баллов — сто процентов плавки. Вот Бурой, например, завалил шихту скоро, но небрежно, себе баллы забрал, а сменщик его плавит вдвое дольше положенного времени. Это и ему в ущерб, и, самое главное, Родине вред. Другой свод подожжет и перед сменой обязательно печь немного пристудит: опять сменщик мучается.
У Смирнова виновато забегали по сторонам глаза.
— Третий, — Пермяков взглянул на Чечулина, и тот, чувствуя, что речь пойдет о нем, полуотвернулся и с невинным видом почесал щеку, — терпел, терпел за этих двух и бахнул завалку без прогрева. Остальное вы сами знаете: чуть не до драки дошло.
Пермяков достал из кармана листок бумаги, испещренный цифрами, и показал сталеварам, сколько тонн стали недодал каждый по своей вине и по вине сменщика.
У окна вздохнула Анна Петровна, внимательно следившая за беседой. Чечулин невольно оглянулся: почудилось, будто Анна Петровна стоит за его спиной.
— Почему это получается? — назидательно продолжал Пермяков. — Во-первых, политической сознательности у вас мало, во-вторых, дружбы нет. Вот на фронте крепко люди дружат. Все за одного — один за всех. Жизни своей за товарищей не жалеют. А ведь люди те же самые. Завтра, может быть, и вы там будете. Так почему же то, что возможно там, невозможно здесь? Государство отдало вам печь, и работайте на ней дружно.
— А может… — Смирнов осекся.
— Говори, говори, Ваня, — подбодрил его Пермяков.
— Может быть, нам от этих самых баллов отказаться? В общую копилку все складывать и процент всем считать одинаковый, общий от печи. Тогда каждый не о себе будет думать, а о товарищах и о печи.
— Не о баллах, а о тоннах, — уточнил Пермяков.
— Вот именно, — с жаром подхватил Бурой. — А то баллов много, а тонн мало.
— А не влетит? — встревожился осторожный Чечулин. — Ведь это приказ наркома — по баллам распределять.
— Как сказать, — раздумчиво ответил Пермяков. — Пойдет дело хуже — влетит. Но, я думаю, будет лучше. Тогда обойдется. Наркому ведь тоже нужны не баллы, а тонны.
Анна Петровна внесла самовар, стала разливать чай.
Придвинув к себе стакан, Пермяков начал делиться сокровенными мыслями: хочет, чтобы их печь была в цехе ведущей, чтобы на нее остальных равнять можно было. Бывает, такую печь начальство организует. Выберут лучшую печь, дают ей лучшую шихту, оберегают от всяких задержек — словом, создают условия. И что получается? Одна печь впереди идет, а другие за ней подтянуться не могут. Да еще нареканий не оберешься. Если же они на первое место выйдут — сразу все поймут почему: изнутри идет, от дружбы. Какая другим наука будет!
Пришлось в этот вечер Анне Петровне кипятить второй самовар, ставить второе блюдо с шаньгами.
Гаевой позвонил секретарю парторганизации подсобного хозяйства Петелину и договорился: по тракту до колхоза «Путь к коммунизму» доедет на машине, а там Петелин встретит его.
По настоянию завгаражом Гаевой выехал на полуторке и только в дороге оценил дельность этого совета. Даже полуторка не раз буксовала, с трудом одолевая снежные сугробы. Легковая неминуемо застряла бы в пути.
Когда с опозданием на два часа Гаевой прибыл в назначенное место встречи — контору колхоза, Петелина еще не было.
Дежурный член правления, угостившись папиросой и предложив Гаевому крепчайшего самосада из помятого жестяного портсигара, посетовал на директора «способного хозяйства»: запустил дорогу. До войны этот участок в двадцать семь километров расчищался трактором, который тащил за собой трехметровый металлический угольник, какие устанавливают на вагонах-снегоочистителях. Связь с подсобным хозяйством не прерывалась, и колхоз без хлопот возил оттуда сено.
Колхозник оказался словоохотливым, но рассказывал скучно. От его монотонного голоса, от жарко натопленной печи Гаевого клонило ко сну.
Правленец заметил это и, чтобы не упустить случая вдоволь поговорить с новым человеком, достал из стола «Правду», развернул перед Гаевым и показал подчеркнутый во многих местах карандашом приказ гитлеровского генерала Рейхенау об уничтожении мужского населения в захваченных советских районах.
— Читали?
— Конечно.
— Черт знает что! Ведь я с немцами в четырнадцатом году воевал. Жестокий был враг, верно. Газы пускал, пленных с пристрастием допрашивал, но такого, чтобы все в пепел, чтобы святыни осквернять… В Ясной Поляне мерзавцы, что наделали!.. Двор в скотобойню превратили, больницу — в конюшню…
— Так тогда воевали с немцами, а теперь с гитлеровцами. С фашизмом. Это разные вещи.
— И все же не возьму в толк: как не дрогнула рука написать такое?..
В комнату ввалился саженного роста дюжий детина в тулупе, сильно запорошенном снегом. Он стал отряхиваться, и снежные хлопья, падая на печь, урчали, как кипящее на сковородке сало, — сердито, с хрустом.
— Петелин, — протягивая широкую, как саперная лопата, руку, отрекомендовался вошедший и устало свалился на скамью. — Ну и погодка… Полдороги ехал, полдороги лошадей за собой тащил. Слепит глаза снегом — не идут, окаянные, да и только! Вы зимой в степи, видать, сроду не бывали. — Петелин поясняюще кивнул на пальто Гаевого, висевшее на гвоздике.
— Бывал, но давно, в гражданскую. Тогда и в обмотках жарко было. То от беляков бегали, то их догоняли…
— Я с вами не поеду. Обмерзнете в такой одежонке. Неподходящая для нашей зимы. Свитер? Этого мало.
— Ишь заботливый… Ну и захватил бы с собой что-нибудь, — осердился на Петелина член правления. — Да саночки запряг бы. А то… разглагольствуешь… На это ты мастер. Сейчас, товарищ Гаевой, я вам дежурную одежу принесу. Не отделается он от вас. — И, ехидно хихикнув, вышел.
Все принесенное им — и тулуп, и шапка, и валенки — оказалось огромного размера.
— Это на племенного дядьку, — пошутил Гаевой и покосился на Петелина. — Для артиллерии кадры растите?
— На всякого сгодится. Даже на вашего директора. В таком и заночевать в степи не страшно: одну полу постелешь, другой укроешься — и тепло и мягко.
— Верхом случалось? — спросил Петелин с плохо скрытой надеждой в голосе — авось парторг откажется.
— Случалось.
— Ну, тогда поехали. Дорога длинная. Лешак ее мерил, да веревку порвал, как старики у нас говорят. Стемнеет — и лошади заплутаются, не только что мы.
Выехали в степь. Шапка лезла Гаевому на глаза, он не переставал поправлять ее. Полы тулупа, свисая, едва не доходили до земли и пугали лошадь, ударяя ее по ногам. Животное то и дело шарахалось в сторону. Ветер дул в спину, но все же пробирал до костей.
У огромного, занесенного снегом стога соломы они остановились, спешились и в затишке закурили. От папиросы Петелин отказался — «легки, не пробирают, признаю только свой «Казбек», от которого черт убег». Сделав несколько затяжек, он вытащил из кармана бутылку мутного самогона, протянул Гаевому.
— Грейтесь.
— А заесть чем?
— Заесть? Эх, не додумался! А снегом? — и, смяв комочек, бросил его в рот. — Вот так.
После обжигающей вонючей жидкости тающий во рту снег показался Гаевому лакомством. Петелин, аппетитно причмокивая, не спеша дососал остальное, крякнул и закусил… махорочным дымом.
— Для настроения маловато, — резюмировал он, — но на обогрев хватит.
— Где достаете? — спросил Гаевой, внимательно следивший за тем, как старательно выкуривал за него ветер зажатую в пальцах папиросу.
— Сами гоним. На то и са-мо-гон. — И перешел на фамильярный тон: — Мужик, я вижу, ты не вредный. Вот собрание проведем — хлебнем…
Гаевой потуже запахнул полы тулупа.
— Там видно будет, — неопределенно сказал он, и охмелевший Петелин не уловил в интонации ничего дурного.
Дальше дорога ухудшилась. Все чаще попадались сугробы. Лошади по брюхо увязали в снегу. Степь была ровная, чистая, как огромный лист ослепительно белой бумаги, и если бы не телефонные столбы, ориентироваться в ней было бы просто невозможно. Петелин ехал впереди, лошадь Гаевого шла точно но проложенному следу.
Глядя на покачивавшегося в седле Петелина, Гаевой упорно думал о нем. Приводила в ужас мысль, что, не будь письма, он, наверное, не скоро встретился бы с Петелиным, да, возможно, в другой обстановке и не разобрался бы в нем.
— Эй! — окликнул он Петелина. — Долго еще?
— Километра три будет.
Быстро угасал зимний день. Четыре часа — а степь уже окутала серой застелью стремительная поступь тьмы. Небо нависло так низко, что почти коснулось снега. А там, вдали, оно уже слилось с ним. Сколько ни вглядывался Гаевой, огоньков жилья не видел. Не увидел их и когда въехали в небольшой поселок, сплошь состоящий из дощатых бараков.
— Спать народ улегся?
— Света нет, — пояснил Петелин. — Бензина не дают — движок не работает. Керосина тоже не достать, да и жира на коптилки не хватает.
«Ну и терпелив же народ! — подумал Гаевой. — Газет нет — пишут, о бедах своих — ни звука».
Сдав седобородому конюху взмыленных лошадей, от которых столбом поднимался пар, и наказав ему собрать народ, Петелин повел Гаевого в барак, отведенный под школу и красный уголок.
Здесь их встретили завсегдатаи красного уголка — доминошники и картежники. Бессильно горела коптилка, наполняя комнату кислым чадом. В открытой печи полыхала солома, бросая яркие отблески на замусоренный окурками некрашеный пол. На стене ерзали крупные тени игроков, рваными клочьями плавал папиросный дым.
Послушать свежего человека из города пришли семьями. Были здесь женщины с грудными младенцами и малолетними ребятами и старики.
Докладов о международном положении Гаевой слушать не любил, не любил и делать их. От докладчика всегда ждут чего-то нового, не известного из газет, и очень часто слушателей постигает разочарование. Но здесь он счел необходимым сделать доклад, понимая, что люди истосковались по живому человеческому слову, отстали от событий, и многое для них будет новым.
И действительно, Гаевого так внимательно слушали, так бурно реагировали на каждую острую фразу, что он увлекся и проговорил более часа.
Вопросов было много. И неизменные: когда война кончится, когда второй фронт откроют союзнички (здесь так и говорили «союзнички»), и самые неожиданные — какие картины идут сейчас в городе и есть ли в продаже одеколон или его начисто распивают?
Гаевой ожидал, что его спросят и о промтоварах, и о нормах на иждивенцев, и о том, будет ли улучшено качество хлеба. Но об этом молчали.
— Товарищи, — сказал он. — Я приехал к вам не только как докладчик, но и как представитель партийного комитета завода, о чем, кстати, товарищ Петелин, предоставляя мне слово, не упомянул. Я хотел бы послушать и вас, о ваших нуждах.
Люди молча переглянулись.
— Какие уж тут нужды, — нарушил молчание звонкий девичий голосок. — Все нужно, но не дают — значит, нет и спрашивать нечего.
Гаевой мельком взглянул на Петелина и увидел, как тот усмехнулся, довольный ответом.
— Но свет-то нужен? — спросил Гаевой.
— Ясно, нужен. Но раз его нет — то и молчим. Просили директора хоть масла смазочного раздобыть для коптилок, а он глазами поворочал да как буркнет: «Может, электричества захотите? Про войну забыли?»
Кто-то хмыкнул в шапку и боязливо покосился на Петелина.
Было ясно: есть что рассказать, чем поделиться, только обстановка не располагает.
Явно торопясь, Петелин предложил поблагодарить докладчика и закрыл собрание.
Гаевой поднял руку.
— Извините уж, товарищи, если кому спать сегодня не дам. Пройду по квартирам, поговорим.
Шепот одобрения убедил Гаевого в том, что его намерение понято правильно.
В длинном коридоре ближнего барака Гаевой постучал в первую же дверь и попал к седобородому конюху. Комната освещалась печью, возле которой возилась сухонькая старушка, стряпая незатейливый ужин. Она поклонилась Гаевому, опустив к полу узловатую, похожую на хворостину руку, как принято было издревле кланяться сановным людям.
Гаевого это удивило, но радушие хозяев показалось хорошим признаком: вот уж они расскажут. Однако старик упорно молчал, отвечал только «да» и «нет», а то просто пожимал плечами: мол, моя хата с краю. Старуха в разговор не вступала, продолжала возиться у печки.
Как ни старался Гаевой, добился от старика только одной откровенной фразы: «Годы мои такие, что если меня отсюда за язык погонят, трудно работу искать».
В комнате рядом Гаевого встретила бойкая быстроглазая молодайка. Она ойкнула от радости, всплеснула руками — «Так хотелось душу излить самостоятельному человеку!» — и, захлебываясь, скороговоркой принялась посвящать гостя во все дела. Карточки отоваривают с опозданием, вместо крупы дают картошку, промтоваров от начала войны не видали, а ребятенку каждый год двое новых штанов надо, что уж говорить — мальчик. Директору хозяйства на все наплевать. Всю зиму сюда не заглядывает, только по телефону спрашивает, не было ли пожара. А с чего быть ему, пожару, когда коптилка и то не у всякого есть. Разжирел — кожа не вмещает, лошадь под ним на задние ноги садится.
Гаевой смотрел на убогое убранство комнаты этой молодой женщины и думал о том, как бедно живут в этих местах люди. Железная кровать, застланная байковой тряпицей, облезлый стол, две некрашеные табуретки, сундук, служащий, должно быть, лежанкой для ребенка, — вот и все пожитки. Что это? Война? Должно быть, и до войны несладко жилось ей.
— Только не выдавайте меня, товарищ парторг, — попросила она под конец. — А то расправа у нас короткая: под расчет.
Следующий разговор у Гаевого состоялся с бригадиром тракторной бригады — мужчиной лет двадцати семи, с мелкими завитушками иссиня-черных волос и веревочками усов над толстыми губами. Он был похож на цыгана. Беседа не вязалась до тех пор, пока Гаевой прямо не спросил:
— Что же вы молчите? Разве рассказать не о чем?
— А чего вы от меня ждете? Могу сказать: здесь феодализм при социализме. «Ура» кричать не от чего — на это Петелин специалист, а жаловаться? Кому? Вам? Ты-то сам не побрезговал взять от нашего директора два мешка картошки да барашка…
— Что?! Я?..
— Да не строй из себя малолетку! Все берут, знаем. Вон секретарю горкома телку отвезли, а обкомовцам корову яловую угнали. А что овощей перевозили — так и не сосчитать. От нас, рядовых коммунистов, требуете, а сами…
Всю ночь Гаевой просидел с бухгалтером хозяйства, разбираясь в документации. Оказалось, что директор хозяйства систематически выписывал продукты и живность на имя ответственных партийных работников. Нашел Гаевой даже записку о выдаче ему двух мешков картошки и барашка.
Директор всех убедил, что подбрасывает продукты партийным работникам, и у людей создалось впечатление, будто жаловаться действительно некому. Петелина он подкармливал и сделал своим соучастником. Когда, уезжая, Гаевой предложил Петелину явиться на партком и отчитаться, тот нагло заявил:
— А чего мне отчитываться? Дела у меня в ажуре: собрания провожу, протоколы аккуратно высылаю.
Обратно Гаевой выехал на санях в сопровождении конюха. Здесь, в степи, старик разговорился, но нового Гаевой уже ничего не почерпнул. Решение его уже созрело: Петелина надо снять, исключить из партии, директора — судить. Справедливость должна идти рука об руку с непреклонностью.
Вернувшись в город, Гаевой прежде всего заглянул в гостиницу. «Эх, весточку б от Нади! Должна быть. Должна!»
Предчувствие не обмануло: на столе в номере лежало свернутое треугольничком письмо.
Надя писала наспех. Письмо показалось Гаевому обидно коротким и каким-то холодным. Растревожило воображение:
«Занята очень. А вдруг?.. Красивая она, молодая, может всколыхнуть сердце не одному. На войне любовь, должно быть, исступленная, жадная, способная черт знает на что — ведь завтра настигнет тебя, возможно, осколок или пуля и оборвет жизнь. Перед такой любовью устоять трудно… Начнется с жалости, потом… чего не бывает!.. Надя тоже живой человек… Поддастся искушению и не только в помыслах… А может и просто полюбить — какие интересные люди там: герои! Что я в сравнении с ними?» — И тут же устыдился своих мыслей. — «Ходит, бедная, на краю смерти, а я о ней такое думаю!..»
Но это шло от разума, а в сердце залегла тревога.
В парткоме Гаевой просмотрел сводку работы завода за сутки и тотчас вызвал заместителя директора по рабочему снабжению.
Тяжело опустив в кресло свое грузное, размякшее тело, Хлопотов вопросительно взглянул на парторга.
— Как у вас дела на подсобном хозяйстве? — спросил Гаевой.
— Сейчас материалы принесу.
Гаевой остановил его нетерпеливым жестом.
— Меня интересует, как там люди живут?
— Как все. Неважно.
— Давно были?
— До заносов.
— Давненько. Съездили бы — узнали бы, что живут они хуже всех.
— Меня, товарищ Гаевой, о людях первый раз спрашивают, — самоуверенно отпарировал Хлопотов, решив, что так лучше всего обороняться. — Всегда о посевах, уборочной, ремонте инвентаря, о свиноматках, об отеле. В общем, о процентах.
Удар пришелся по больному месту.
— И вы считаете, что если незадачливые руководители не спрашивают о людях, то можно и не заботиться о них? — сдерживая ярость, сказал Гаевой.
— Это, конечно, плохо, — произнес Хлопотов таким тоном, будто речь шла о чем-то постороннем, его не касающемся. — Но у нас есть вещи и похуже. В столовых горячих цехов уже два дня только силос — винегреты разные. Мясокомбинат ничего не дает.
Парторг вызвал директора мясокомбината по телефону, выслушал его и зло протянул трубку Хлопотову.
— Говорите сами.
Когда орсовец, пообещав одолжить горючее, закончил разговор, Гаевой строго спросил:
— Характер выдерживаете? Они не возят потому, что сидят без горючего, а вы им дать в долг не хотите? Где сами питаетесь?
— Там же, где и вы. В литерной.
— Сколько у нас цеховых столовых?
— Двадцать восемь.
— В котором часу обедаете?
— Около двух.
— Так вот. Придется нам с вами на месяц литерную столовую забыть. Ежедневно к двум часам милости прошу ко мне, будем обедать в рабочих столовых и не за перегородкой, где начальству подкладывают куски пожирнее, а за рядовым столом. Обойдем все столовые.
Внезапно у Хлопотова обнаружился темперамент, он горячо запротестовал:
— Это голое администрирование! Вы не имеете права указывать, где мне обедать! Мне литерная полагается, я туда и буду ходить! — И шея его в жирных складках налилась кровью.
Гаевой сорвался на крик. Он кричал, что орсовец обязан в первую очередь беспокоиться о людях, и если единоличное решение его не удовлетворяет, то будет решение парткома, да еще с опубликованием в печати, чтобы все знали.
Отпустив Хлопотова, Гаевой позвонил главному бухгалтеру, попросил провести в подсобном хозяйстве срочную ревизию.
До сих нор авторитет Ротова был непоколебим. В мирное время его завод прекрасно справлялся с планом, непрестанно наращивал мощности. Первые военные заказы — снарядная и броневая сталь — были освоены очень быстро. Ротов гордился тем, что каждый четвертый снаряд, выпущенный на фронте, изготовлен из стали его завода, что танки, одетые броней его завода, громят врага.
А вот ответственный заказ на сверхпрочную броню никак не удавалось освоить. Ротову порой казалось, что почва уходит из-под его ног. Будь он доменщиком, как главный инженер Мокшин, — еще полбеды. Но он был сталеплавильщиком и теперь отвечал за освоение новой марки стали и как руководитель предприятия, и как специалист. Это говорили ему и в обкоме партии. Да и нарком как-то раз недвусмысленно спросил: «Не прислать ли вам в помощь главного инженера-мартеновца?» Ротов понимал, что нарком не собирается заменять Мокшина, которого очень ценит. Просто хочет подействовать на самолюбие. Только нарком не учитывал, что самолюбие директора теперь приглушено тревогой за срыв пуска танкового завода.
Эта постоянная тревога передавалась жене, сказывалась на детях. Раньше Ротов проводил с малышами немало свободного времени, любил погулять с ними.
Странно было видеть этого огромного человека с суровым, нескладным, словно рубленым, лицом, нежно ведущего за руки двух крохотных ребятишек. Уж в чем, в чем, а в семейных делах он был безупречен и считал своей обязанностью требовать того же от других. Стоило ему узнать, что кто-либо ведет себя в семье недостойно, он начинал придираться по работе. За малейшие упущения снижал в должности или даже увольнял. Делалось это умышленно открыто — пусть другим неповадно будет. Пострадавшие жаловались, но безуспешно: Ротов всегда находил веские формальные причины, чтобы доказать свою правоту.
Тревога нарастала с каждой сорванной подиной, с каждой неудавшейся плавкой. Ротов понимал, что Кайгородов больше дать уже ничего не сможет, и жалел его. Хороший инженер, работает с пуска завода. Этот на юг не полетит, как Макаров, хотя, надо признать, Макаров тоже мужик хваткий и дело любит: целые дни торчит на кислой печи, пытается помочь Кайгородову. Интересно бы знать, что им движет? Наверное, желание выделиться, утереть всем нос, показать себя — вот, мол, я каков.
И Ротова осенила мысль поручить именно Макарову освоение кислой подины, кислой стали.
«Опытен, на юге главным инженером работал, неизвестно, какие еще скрыты в нем возможности. Но как надеть на него эту упряжку? Поменять местами? Не совсем удобно перед Кайгородовым — он много труда вложил в освоение броневой стали первого заказа. А что если по-иному разделить цехи? Провести границу между пятой и шестой печами? Тогда кислая печь отойдет Макарову. Да! Это выход!»
«Передать печь номер шесть второму мартеновскому цеху».
Отпечатанный приказ Ротов подписал не сразу. Все откладывал ручку, пока не нашел достаточно убедительного оправдания для себя. Да, да, Кайгородов на этом участке не справился, и он, директор, вправе, даже обязан передать тяжелый участок более сильному, более опытному инженеру. И уж если терять начальника цеха, так лучше Макарова — ершист, задирист.
Узнав о приказе, Макаров всполошился и немедленно пошел к Гаевому.
— Удар не по правилам. В затылок. Я выполнять приказ не буду. Что это такое? Одному пять печей, другому — восемь? — горячился Василий Николаевич.
Гаевой молчал. Он уже высказал Ротову свое недовольство приказом. Кайгородов незаслуженно обижен, а Макаров поставлен в тяжелейшие условия. Но добиться отмены приказа Гаевой не смог. Оставалось только поддержать директора.
— Я это расценил так: Кайгородов выведен из-под удара, а я под него поставлен. Ты, конечно, вмешаешься? — Пристально глядя на Гаевого, Макаров силился прочесть его мысли.
— Нет, — неожиданно для Макарова категорически ответил парторг.
— Я не приму печь и сейчас же звоню наркому. Я протестую!
— По твоей логике, я тоже должен был протестовать в ЦК: почему, мол, поручаете тяжелый завод? Дайте что-нибудь полегче. Я был горд оказанным доверием.
— А как ты его оправдаешь? — запальчиво бросил Макаров, и парторга удивила эта резкость: Макаров отличался выдержкой.
— С такими, как ты, которые бегут от трудных дел, его не оправдаешь, — спокойно ответил Гаевой.
— Пойми же, Григорий. Мотивы твоего назначения — вера в твои силы, а я избран мальчиком для битья.
— А я считаю, что этим приказом Ротов выразил веру в твои силы.
Макаров сорвался со стула и уже с порога крикнул:
— Финтишь! Не хочешь вступать в конфликт!
В коридоре он встретил Кайгородова, хотел пройти мимо, но тот загородил дорогу.
— Ну что, Василий Николаевич?
— Что — что?
— Как думает парторг о приказе?
— Так же, как и директор.
— Вот этого не ожидал. Шел к нему жаловаться на Ротова. По-моему, он поступил с вами нечестно.
До сих нор Макаров считал этого инженера с холодным, надменным лицом человеком себе на уме и потому полагал, что приказ директора вполне устраивает его. И вдруг увидел Кайгородова совсем с другой стороны.
— Не будем артачиться, — сказал Макаров, как бы извиняясь за опрометчивое суждение о человеке. — Идемте в цех, оформим приемо-сдаточный акт.
«Почему вы не учитесь, Вася?» — настойчиво звучало в ушах Шатилова. А когда было учиться? После семилетки — ФЗО, затем завод, путь от подручного до сталевара. Разве он не учился в это время? Много читал по своей специальности, окончил школу мастеров. Потом армия, война в Финляндии, а там умерла мать и на его попечении остался школьник-братишка. Возвратившись с фронта, стал работать мастером и упорно готовился в техникум, но 22 июня 1941 года забросил учебники и явился в военкомат.
В армию его не взяли, но и за книги он больше не сел.
«А что, если идея у меня какая-нибудь родится, изобретение? — размышлял Василий. — Как технически обосновать? Начертить — начерчу, а расчет теплотехнический — к дяде иди: подсчитайте, пожалуйста. Допустим, поженимся мы с Олей. Она инженер, а я сталевар, пусть и хороший, первоклассный, но больше умеющий, чем знающий. Как сложатся отношения? Если даже Оля никогда не даст почувствовать своего превосходства, то другие дадут это понять».
Однажды Шатилов зашел в техническую библиотеку, взял книгу по теории металлургических процессов. Знакомые интересные явления, но всюду знаки дифференциалов. Пробежал глазами курс теплотехники — снова дифференциалы и интегралы. Он долго сидел в читальном зале, задумчиво перелистывая страницы, и в этот день унес с собой только одну тоненькую брошюрку — справочник для поступающих в техникумы.
Накупив учебников, он внимательно просмотрел их и с горечью установил, что многое окончательно забылось.
Как только кислую печь передали второму цеху, Шатилов перевязал учебники и сунул их под кровать. Он понял, какая угроза нависла над Макаровым. Своими опасениями поделился с Пермяковым, и друзья решили выручить начальника.
После смены они шли на кислую печь и внимательно следили за работой людей. Теперь у Шатилова свободного времени почти не оставалось, но он все же умудрялся почитывать книги по кислому процессу и с каждым днем убеждался, что знаний у него недостаточно. Все чаще приходилось заглядывать в учебники химии, но и это не всегда помогало.
Когда же наконец прибыл долгожданный песок и Панкратов стал готовиться к наварке подины, Шатилов и Пермяков пришли к Макарову с просьбой поставить их на кислую печь. Макарова растрогало такое самопожертвование — работа на печи была адская, а заработок — голая тарифная ставка. Он поблагодарил их и отказал. Но те упорно настаивали на своем.
— Жарче, чем Шатилов, никто печь вести не умеет, — доказывал Пермяков. — А для наварки подины большая температура нужна.
— Лучше Ивана Петровича никому печь не заправить, — поддерживал Пермякова Шатилов.
Макаров подумал, подумал и согласился: если с такими помощниками у Панкратова не получится, то положение, по-видимому, безнадежное.
Восемь суток Панкратов наваривал подину. Кроме Пермякова и Шатилова, Макаров поставил на печь Смирнова, дал в помощь лучших подручных цеха. Подручные смешивали песок с окалиной и затем ровными слоями забрасывали смесь на подину. Пока подогревался очередной слой, подручные заготовляли смесь для следующего слоя. Рабочая площадка перед печью была почти сплошь покрыта кучами песка и окалины.
Панкратов безотлучно находился в цехе и только ночью, в перерыве между подсыпкой слоев, позволял себе подремать в диспетчерской на составленных стульях. Щеки у него совсем ввалились, он заметно осунулся, но старался казаться бодрым и лихо покрикивал осипшим голосом на подручных. Его уверенность передалась Ротову и Гаевому и даже подручным, измученным и уже ни во что не верившим.
Когда закончили варку, мастер наконец ушел домой, сказав:
— Подина — на славу. Теперь неделю можно не заглядывать.
Как только металл расплавился, в цех пришел директор. Каждые три-четыре минуты он посматривал в гляделку. Плавка шла хорошо, шлак был нормальный.
За полчаса до выпуска плавки появился Панкратов, посмотрел в гляделку и горделиво обвел глазами собравшихся инженеров, как бы говоря: «Просил вас: дайте моего песку», — и подошел к директору.
— Леонид Иванович, за такую работенку не мешало бы и премийку.
Ротов взглянул на него искоса сверху вниз и, не сказав ни слова, отошел в сторону.
Слили последнюю пробу. Панкратов подозвал к себе подручного.
— Отверстие длинное, — сказал он. — Иди, начинай ковырять полегоньку. — И вдруг, заглянув в печь, замер.
Ротов все понял. Расталкивая собравшихся инженеров и доставая на ходу синее стекло, он бросился к печи.
Огромные куски сорванной подины плавали в ванне, как айсберги.
В воскресный день Ольга и Валерий решили отправиться на лыжную прогулку.
Пока Ольга надевала в своей комнате красный лыжный костюм, отороченный белым заячьим мехом, Валерий беседовал на кухне с Анной Петровной.
«Красивый, — думала женщина, слушая его смешной рассказ о том, как он в детстве потерялся на железнодорожной станции при переезде на дачу. — Таких раньше на пасхальных открытках рисовали. Глаза умственные, прямо в душу смотрят. И нрава покладистого. Всё «Олюшка», «Оленька». Если уж в него Ольга не влюбится, кто ей по сердцу придется?»
Лыжники проехали в трамвае весь город и вышли на окраине рабочего поселка. Отсюда дорога шла через лес. Плотной стеной подступили к ней сосны. Под толщей нависшего снега согнулись ветки. Затянув ремни лыж, заскользили по обочине дороги.
Некоторое время Валерий шел позади Ольги, любуясь ее тонкой фигурой, сильными и легкими движениями. Ее костюм, казалось, горел на фоне ослепительно белого снега, залитого солнцем. Девушка почувствовала его взгляд, замедлила шаг, и они поравнялись.
— Знаете, Оленька, чем мне лыжи не нравятся? Под руку ходить нельзя, — пошутил Валерий.
— А вот мне это нравится. — Ольга лукаво улыбнулась.
Было удивительно тихо. Лишь изредка шумно взлетит с дерева испуганная птица, осыпая пушистые снежные комья, да донесется издалека протяжный паровозный гудок. Снег похрустывал под лыжами, словно отсчитывал каждое их движение.
— Реконструировать бы нам лыжи, — с серьезным видом предложил Валерий. — Соединить их вместе, скамеечку поставить…
— Оглобли приделать и лошадку запрячь, — поддержала шутку Ольга.
Они расхохотались звонко, молодо. Многоголосое эхо тотчас вернуло их смех из глубины леса и раскатисто повторило: «Ах-ха-а-а!..»
И показалось Ольге — сам лес ликует где-то в глубине, только ликует глухо, сдержанно, боясь спугнуть своих чутких до звуков обитателей.
Из-за деревьев выскочил заяц, присел за кустами, потом подпрыгнул раз, другой, третий, как бы дивясь на людей, и не спеша перебежал дорогу.
— Малютка еще, непуганый, — произнесла Ольга тоном бывалого охотника.
Девушка свернула с дороги на тропинку и помчалась по ней, изредка оглядываясь на спутника, не отстававшего ни на шаг. Чем дальше продвигались они, тем гуще становился лес, тем выше были деревья. Солнце с трудом проникало сквозь ощетинившиеся кроны сосен и местами серебрило сумеречный синеватый снег. То здесь, то там стройные стволы отсвечивали янтарными пятнами.
Внезапно слева между деревьями мелькнул просвет, и через несколько минут лыжники остановились на краю крутого спуска в долину, сжатую с обеих сторон высокими холмами, заросшими по склонам мелким осинником. На вершинах холмов, как часовые, высились одинокие узорчатые березы.
Впереди, за редколесьем, долина расширялась, холмы мельчали, и там начиналась ровная и бескрайняя степная ширь.
— Дико, но величаво! — Вырвалось у Валерия.
— Люблю я наши края. Отойдешь немного от города — и перед тобой еще нетронутая природа. И краски такие нежные, что передать их можно только акварелью. Посмотрите, тени от берез синие-синие.
Валерий прищурил глаза и заметил в долине несколько черных точек. Точки тотчас задвигались и собрались вместе, образовав на снегу сплошное темное пятно.
— Волки, — настороженно сказал он.
Ольга, защитив ладонью от солнца глаза, долго всматривалась в даль.
— Нет, это дикие козы. Вы их видели? Жаль — близко не подпустят. Они такие стройные, изящные.
— Волки, — убежденно повторил Валерий.
— Вот упрямый. Ну, ладно, проучу вас. Поспорим?
Ударили по рукам.
— Но как узнаем? — спросил Валерий.
— Очень просто: бросятся на меня — значит, волки, от меня — козы, — загоревшись азартом, сказала Ольга и, раньше чем Валерий понял смысл ее слов, резко оттолкнулась палками и ринулась вниз по склону. Снежный вихрь поднялся ей вслед.
С такого крутого склона Валерию спускаться не приходилось, и он в нерешительности затоптался на месте. Но страх за девушку, которая вот-вот врежется в волчью стаю, да и самолюбивое желание не обнаружить свою робость придали решимости, заставили последовать за ней.
Морозный воздух обжег лицо, перехватил дыхание. Сквозь слезы, застлавшие глаза, Валерий ничего не видел.
Благополучно преодолев спуск, он заскользил по долине. Темного пятна впереди уже не было, а по косогору в стороне неслись, обгоняя друг друга, легкие, тонконогие животные.
Вдруг правая лыжа врезалась во что-то твердое, как камень. Валерий ощутил нестерпимую боль в ноге и полетел в снег. С минуту он пролежал неподвижно, стараясь понять, что с ногой, потом попытался подняться, но тотчас же свалился, вскрикнув от боли.
Испуганная Ольга примчалась к нему, помогла привстать и усадила на едва видневшийся из-под снега пень, возле которого валялся обломок лыжи. Валерий стонал сквозь стиснутые зубы.
«Что делать? — лихорадочно думала Ольга. — Оставить его и побежать за помощью? До завода далеко, может замерзнуть».
Но другого выхода не было. Сказав Валерию несколько ободряющих слов, девушка удалилась.
Валерий провожал Ольгу глазами. Легкая фигурка ее быстро уменьшалась, словно таяла вдали. Вот она уже в степи, постояла несколько мгновений и повернула почему-то не вправо, к заводу, а влево и скрылась за пригорком. «Значит, ближе есть жилье», — обрадовался юноша.
Мороз уже успел забраться под свитер, и Валерий стал напрягать мышцы, чтобы согреться.
На холме снова появились темные точки.
«Вот когда волков не хватает», — мелькнула тревожная мысль, но, всмотревшись, он увидел диких коз. Они прошли неподалеку от него и, когда он свистнул, с быстротой ветра исчезли.
Ольга появилась из-за холма неожиданно быстро. Следом за ней, утопая по брюхо в снегу, с трудом тащила розвальни гривастая лошаденка.
— Озябли, Лера? — участливо спросила девушка.
— Откуда лошадь?
— Да я, глупая, совсем забыла, что рядом животноводческая ферма. — И она виновато заглянула в его глаза.
Спустя час Ольга уже была дома. Она прошла в свою комнату, ни о чем не рассказав матери, и Анна Петровна так и не поняла, в каком настроении вернулась дочь с прогулки. «У, какая серьезная. Как в детстве, когда у нее, бывало, книжку отберут».
Анна Петровна вспомнила дочь маленькой. Оля почти никогда не играла в куклы, охотно отдавала свои игрушки подругам, а сама, не зная ни одной буквы, держа книжку как попало, воображала, что читает. «Не иначе профессором будет и замуж никогда не выйдет», — сокрушенно говорила мужу Анна Петровна, упорно считая, что главное в жизни женщины — благополучное замужество. Успокаивало ее только то, что дочь любила хорошо одеться. Когда девочке было еще четыре-пять лет, мать наблюдала, как, стоя перед зеркалом, Оленька примеряла на себя одну за другой материнские кофточки. Очень нравилось девочке надевать старинную соломенную шляпку с выцветшей тафтовой лентой мышиного цвета, хранившуюся в числе многих ненужных вещей, а однажды добралась она и до священной реликвии матери — подвенечного наряда. Тщательно рассмотрев незнакомые ей предметы, она в конце концов пристроила на головке венчик из восковых цветов, завернулась в фату, обула старомодные туфли с утиными носами и в этом наряде, с трудом передвигая ножонки, вышла во двор, возбуждая восхищение и зависть своих подруг. Как ни была рассержена Анна Петровна, она не могла удержаться от смеха, увидев свою крохотную модницу.
С годами любовь к нарядам у Ольги окрепла. Шила она сама — после портних одни переделки, — и новое платье всегда доставляло ей огромное удовольствие. Это радовало Анну Петровну: «Не для себя же одевается. Не иначе, хочет и другим нравиться».
Мальчишки увивались за Олей хороводом, но Оля была со всеми ровна, никого не выделяла. В институте тоже ни один студент не тронул ее сердца. В доме Пермяковых бывали многие, но Ольге не правился никто.
Впервые мать услышала из уст дочери мужское имя, произнесенное с теплотой и внутренней взволнованностью, когда она заговорила о Валерии. Анна Петровна воспрянула духом: «Наконец-то проснулась моя спящая красавица!» — и поняла, что сухость дочки напускная, что сердце у нее все же девичье: гордое, но пылкое.
Появление Шатилова Анна Петровна встретила с некоторой тревогой. «Парень симпатичный и характерный, такой может вскружить голову. Однако не ровня он Олюшке. Та инженером будет, Валерий тоже, а Шатилов дальше мастера может и не пойти».
И Анна Петровна всеми своими нехитрыми средствами старалась склонить дочку на сторону Валерия.
После срыва подины из надеждинского песка Макаров, отчаявшись в успехе, вернул Шатилова и Пермякова на прежние места.
Гаевой вызвал сталеплавильщиков на расширенное заседание парткома. Пригласил и директора.
— Лишнее, — возразил ему Ротов. — У меня каждый день по этому вопросу оперативное совещание.
— Больше голов — больше мыслей, больше возможностей.
— Я своей голове верю больше, — самонадеянно отпарировал Ротов.
На том разговор и кончился.
Первыми на заседание явились начальники мартеновских цехов. Их теперь часто можно было видеть вместе. Кайгородов не отстранился от участия в опытах, считал своим долгом довести начатое им дело до конца.
«Дуэт неудачников», — с горечью подумал Гаевой.
Пришел Пермяков, занял два места, положив на стулья газеты, пригладил свои седые жесткие вихры и подсел к парторгу.
— Что нового? — спросил его Гаевой.
— Опять сорвало. Вся подина в ямах. — И сбавил голос: — Директор придет?
— Не уверен, — еще тише ответил парторг. — А вот Дорохин, директор танкового, собирался.
К семи часам стали сходиться группами. Инженеры техотдела и лабораторного цеха пришли незадолго до начала. Ровно в семь появились научные работники Института металлов под предводительством старенького, но еще бодрого и подвижного профессора.
«Привыкли по звонку работать, — подумал Гаевой. — Ни минутой раньше, ни минутой позже. В Магнитке, говорят, работники института круглые сутки в цехах сидели, пока броню не освоили».
К Гаевому подсел Хлопотов — его информация о рабочем снабжении тоже значилась в повестке дня — и рассказал, что директор подсобного хозяйства после ревизии арестован, на его месте уже другой. Показал проект резолюции по своему докладу.
— Вы резолюцию парткому не навязывайте, — Гаевой перечеркнул бумажку. — Ее и без вас составят.
Первое слово Гаевой предоставил руководителю Института металлов.
— Простите, товарищ парторг, — не двинувшись с места, произнес профессор. — Я буду выступать, во всяком случае, после начальника цеха. Освоение новой марки — его прямая обязанность, и первое слово должно принадлежать ему.
Не вступая в пререкания, Гаевой дал слово начальнику второго мартеновского цеха.
К его удивлению, поднялся не Макаров, а Кайгородов, мрачный, усталый.
— Считаю, что отвечать должен я. Макаров — человек новый. Что могу сказать? На кислых подинах никогда не работал. Нуждаюсь в практической и теоретической помощи. Как мне помогли теоретики и практики — вы знаете. Так же помогают они и Макарову, — сказал он и сел.
Гаевой вновь дал слово руководителю Института металлов.
Профессор неторопливо поднялся, надел очки, недвусмысленно осмотрел поверх них собравшихся.
— Я не знаю, как мне говорить. Аудитория очень пестрая по роду занятий…
— И по степени ответственности перед заводом, — громко вставил кто-то в тон профессору.
Достав из кармана объемистый блокнот, профессор стал медленно читать. Сложнейшие формулы химических соединений сменяли одна другую. Даже Гаевой, за последнее время внимательно прочитавший ряд книг и статей по кислому процессу, порой ничего не понимал из сказанного. Люди начали перешептываться, становилось шумно.
Разговоры смолкли, когда Гаевой постучал карандашом по графину, но вскоре возобновились.
Пермяков покраснел от напряжения. Он приставил руку к уху, чтобы яснее слышать тихий голос выступавшего, и все время недовольно морщился.
В дверях появился Дорохин, невысокий массивный человек в военной форме, передал записку парторгу.
Прочитав ее, Гаевой кивнул головой, и директор танкового завода занял свободное место.
Когда наконец профессор закончил, слова попросил Шатилов.
— Мне кажется, в выступлении профессора нет ясности, — начал он.
— Это потому, что лично вы ничего не поняли? — спросил профессор, не поворачиваясь. Насмешливая гримаса застыла на его лице.
— Нет, не потому, — сдержанно ответил Шатилов. — В кристаллических модификациях силикатов я не разобрался, верно. Но не понял и основного: как Институт металлов думает помочь нам в освоении подин и стали?
Профессор промолчал, но Гаевой попросил его ответить Шатилову, сказав, что собирался спросить то же самое.
— Мы все время помогаем. Но когда удастся освоить, я предрешить не могу, — тихо вымолвил профессор.
Шатилов опять попросил слова.
«Горячится, — подумал Гаевой. — Но не беда, может быть, еще кое-кого подогреет».
Шатилов повернулся было лицом к профессору, но понял, что его слова должны относиться ко всем и обвел взглядом аудиторию.
— Как наварить эту подину, научить не могу. Но я знаю, что такое недостаток танков на фронте, — сам служил в танковой части. И брат мне писал, что против немецких танков на их участке не танки пустили в ход, а бутылки с горючей жидкостью. Как вы думаете, бутылки — это от хорошей жизни? И если вашей лекции, товарищ профессор, я недопонял, то меня вы, конечно понимаете?
Профессор встал.
— Поймите, товарищи, и меня. Я металловед. Институт наш подинами никогда не занимался. На малых печах они хорошо стояли, на больших — кислых подин не было. Есть проблемы, над которыми работают годами и решить не могут. Возможно, и эту проблему придется решать несколько лет. Мы приложим все силы…
— Слово имеет начальник техотдела товарищ Криона, — объявил Гаевой.
— Что ж, товарищи, не могу вас успокоить. Мы перепробовали все, что только могли, и мне кажется, освоение кислых подин на двухсоттонных печах — задача неразрешимая, — скупо высказался Криона.
Начальник лабораторного цеха высказался еще короче:
— Убежден, что это бесполезная трата времени и сил.
— Так что же вы советуете, товарищи? — обратился к собранию Гаевой. — Не отвечать же нам Государственному Комитету Обороны: ваше задание невыполнимо.
Его вопрос остался без ответа.
До заседания у Гаевого теплилась надежда, что кто-нибудь наметит выход из положения — ведь не со всеми успел он переговорить. Теперь и этой надежды не осталось.
— Я считаю, что нужно доложить Комитету Обороны так, как оно есть, — заявил Макаров, — кислую сталь, которую требуют от нас, мы выплавить не можем.
«Страшное заявление, но не лучше ли знать правду, чем быть в неведении?» — подумал Гаевой.
— Мне кажется, что технология и анализ этой стали, — продолжал Макаров, — разработаны по старым традициям, без учета достижений металлургов за последние месяцы. Варим же мы на пяти основных печах хорошую броневую сталь. Надо попробовать и новую марку стали варить в обычных основных печах.
— Ересь! А еще инженер! — донеслось до его уха.
— Как же вы сварите высококремнистую сталь в основной печи, если кремний в ней выгорает? — спросил начальник бронебюро Буцыкин. На холодном, надменном лице его скользнула язвительная усмешка.
— Мы предлагаем совершенно другой путь, — невозмутимо продолжал Макаров. — Вы говорите, что высокое содержание кремния мешает варить эту сталь в основной печи. Значит, нужно изменить анализ стали, снизить содержание кремния, компенсировать его другими равноценными компонентами и варить эту сталь в обычных печах.
Профессор одобрительно закивал головой и стал что-то доказывать своему соседу. Раздались возгласы:
— Правильно!
— Глупость!
— Кто это «мы»?
Гаевой хотел было постучать карандашом по графину, но удержался, подумал: «Пусть погорячатся, это бывает полезно».
— Кто это «мы»? — повторили вопрос.
— Кайгородов и я, — ответил Макаров.
Пожилой человек в роговых очках и с орденом на пиджаке шумно отодвинул стул и зло, словно Макаров оскорбил его лично, крикнул:
— Из этого ничего не выйдет! Научно-исследовательский институт особого назначения несколько лет занимался выплавкой подобной стали в основной печи и пришел к выводу…
— К неправильному выводу, — с неожиданным апломбом возразил профессор. — У вас не получилось, у них получится.
— А они что, боги? — послышалась реплика.
— Да не в них дело. Условия иные. Здесь чистейшие чугун и железный лом — первородная шихта, чего у вас не было. Вы давали в печь материалы, бывшие не один раз в переплавке, насыщенные газами. Институт металлов целиком поддерживает эту мысль. А насчет подин — не обессудьте, не наш профиль.
Поднялось несколько рук. Гаевой дал слово военному приемщику.
— Я не понимаю, что здесь происходит, товарищ парторг, — с явным возмущением начал тот. — Существует проверенная технология выплавки особо ответственных сталей в кислых печах кислым процессом. От завода требуют такую сталь, и извольте ее дать. Никакой другой стали я по инструкции принимать от вас не могу. А некоторые здесь действуют, как приказчик из мелочной лавки, который вместо писчей бумаги сует оберточную. Ишь до чего додумались! Сталь к печи приспосабливать! Будьте готовы к другому — все печи переделывать на кислые.
— Не будет этого! — обозлился Пермяков. — Одна кислая печь, и той ладу не дадим! Непривычная она для нас.
Вспыхнули горячие споры. Те, кто был против, приводили веские доводы, ссылаясь на работы научно-исследовательских институтов на заграничную практику; те, кто поддерживал Макарова, высказывали только собственные убеждения.
С неудержимой яростью выступил Буцыкин.
— Решительно возражаю против такой технической профанации! Это противоречит всем теоретическим соображениям, проверенным многими годами. Я ученик профессора Кротовского, и я…
— Порочная школа, — неожиданно пробасил Мокшин, и все повернулись на этот хорошо знакомый голос.
Гаевой не знал, что главный инженер здесь. Он пришел позже и примостился в сторонке, почти никем не замеченный.
— Как это порочная? — Буцыкин просверлил глазами главного инженера.
— Извольте, отвечу, — с готовностью произнес Мокшин. — Ваша школа (говорю ваша, если вы себя к ней причисляете) утверждала, что больше четырех тонн стали с одного метра пода снимать нельзя. А пришел на завод кубанский пастух Мазай, вашими теоретическими домыслами не ограниченный, поработал два года и снял в четыре раза больше — шестнадцать тонн! И завалил вашу школу, товарищ Буцыкин.
— Вы что, против теории? — не унимался Буцыкин.
— Нет. Я просто за связь теории с практикой, — продолжал Мокшин. — За теорию, которая освещает путь практике, за практику, которая поправляет теорию.
Тяжелой походкой к столу Гаевого подошел Дорохин, взял слово, но несколько секунд молчал, как бы собираясь с мыслями.
— Простите меня, товарищи, что вторгаюсь в сферу вашей деятельности, — начал он низким, приглушенным голосом. — Я прибыл на ваш завод, чтобы ознакомиться с положением дела. Через месяц мы досрочно пускаем новый танковый завод. За его строительством следит Государственный Комитет Обороны, ежедневно звонят из Москвы. А я послушал вас — и у меня волосы дыбом встали.
Дорохин был лыс, но никто не улыбнулся.
— И меня удивляет, почему на таком собрании отсутствует директор, — продолжал он.
— В обком выехал, — солгал Мокшин, пытаясь выручить Ротова.
— Когда на заводе такое положение, директору в обкоме делать нечего. Так что же будет дальше, товарищи? У нас на заводе есть все для выпуска танков — и моторы, и гусеницы, и механизмы — все. А брони нет. Что ж делать? Что, я вас спрашиваю? — В голосе Дорохина прозвучало отчаяние. — Я машиностроитель, до войны работал на тракторном и мало в ваших делах разбираюсь. Нашему заводу нужна броня. Какая она — кислая или основная — нам все равно, была бы лучше гитлеровской. Вы выдвинули проблему новой марки стали. Решайте, но поскорее. Близится пуск завода. Пуск не состоится, если вы не выполните своего долга.
Дорохин шумно вздохнул, вытер пот, выступивший на голове, и пошел на свое место.
Снова поднялся Мокшин.
— Я считаю, Григорий Андреевич, что предложение Кайгородова и Макарова требует серьезного изучения. — Мокшин был так мал ростом, что его почти не было видно за головами сидящих, но голос его, густой и громкий, звучал, как в репродукторе, и невольно приковывал внимание. — Подкупает здравый смысл. И мой долг — помочь товарищам. Прошу завтра в десять ноль-ноль начальников цехов и отделов быть у меня. Руководителей института тоже.
Гаевой с невольным уважением посмотрел на главного инженера. Ротов терпеть не мог, когда кто-либо, пусть даже и главный инженер, совал нос в дела мартеновцев. Мокшин заведомо шел на неприятность.
Утром Мокшин проснулся рано, хотя заснул около трех часов ночи. Посмотрел на часы — можно еще подремать. Но вспомнил о назначенном им совещании, представил себе неминуемую стычку с директором и больше не сомкнул глаз. На заводе, где он работал раньше, директор в техническую политику не вмешивался, и Мокшин привык к полной самостоятельности. Ротов вел себя совсем иначе — во все вникал, во все вторгался, полагая, что с заводом справится сам, и на главного инженера смотрел как на лишнюю штатную единицу. Прошло добрых полгода, прежде чем они несколько наладили отношения и поделили «сферы влияния». Рудной горой, аглофабрикой, доменным цехом и коксохимическим заводом командовал Мокшин, все остальные цехи и отделы подчинялись непосредственно директору. Разделение это, впрочем, было односторонним. Ротов считал себя вправе вторгаться в дела Мокшина, отменять его распоряжения, но хозяйничанья Мокшина на своем участке не допускал, опасаясь, что это может подорвать его, Ротова, престиж.
Мокшин о своем престиже беспокоился мало. Отношения с руководителями цехов у него сложились хорошие, с ним считались, уважали, к нему могли в любую минуту прийти посоветоваться, обсудить новые мероприятия и шли гораздо охотнее, чем к Ротову. Директор мог оборвать на полуслове, незаслуженно обидеть, и постоянное ожидание резкого выпада с его стороны делало людей нерешительными в высказываниях. Мокшин же если и прерывал человека, то только для того, чтобы помочь либо наводящим вопросом, либо разъяснением.
На заводе говорили, что в ротовском кабинете человек тупеет, а в мокшинском умнеет, и это было не так далеко от истины. В присутствии Ротова люди действительно терялись. Даже Мокшин в директорском кабинете чувствовал себя скованным и вместе со всеми ждал нападок — Ротов намеренно не проводил грани между ним и другими подчиненными, как бы подчеркивая этим, что хозяин здесь он один, и хозяин полновластный. Мокшин выслушивал замечания большей частью молчаливо. Пренебрегал мелкими уколами самолюбия, избегал столкновений, уступал в том, что не шло в ущерб делу. Но когда Ротов зарывался и допускал технические ошибки, Мокшин с глазу на глаз, при закрытых дверях, давал волю накипевшему раздражению. И Ротов, привыкший к безоговорочному подчинению, когда ему оказывали сопротивление, шли в атаку, терялся. Странно было видеть, как оседал крупнотелый, непоколебимый Ротов перед яростью щуплого, маленького рыжеватого человека.
«Что он выкинет на сей раз? — раздумывал Мокшин, прислушиваясь к шагам жены в соседней комнате — она уже поднялась, чтобы приготовить завтрак детям. — Может быть, все-таки разберется и поймет резонность предложения начальников цехов? Нет, скорее всего не станет разбираться».
Ротов в самом деле готовился к бою. Едва только в кабинете Мокшина собравшиеся приступили к работе, как позвонил директор, выбранил Макарова — почему не в цехе, потом за то же самое пробрал Кайгородова, а минут через десять нетерпеливо потребовал к себе Мокшина. Мокшин извинился, сослался на совещание и снял с вилок все телефонные трубки. Обсуждение прошло более плодотворно, чем ожидал главный инженер. Оказалось, что сотрудники Института металлов просидели всю ночь напролет и подобрали анализ такой стали, которая могла быть сварена в обычных основных печах и по расчету не уступала в прочности кислой стали. Кайгородов и Макаров принесли набросок технологической инструкции выплавки такой стали. Инженеры завода и ученые сошлись на одном: нужна проверка опытом. Мокшин попросил составить докладную записку и с тяжелым сердцем направился к Ротову.
— Я вас вызывал два часа назад, — раздраженно сказал директор, когда Мокшин уселся в глубокое кресло и почти утонул в нем.
— У меня были люди, — как можно спокойнее ответил Мокшин, запасаясь терпением.
— У них больше времени — могли и подождать.
— На этот счет у нас с вами разные точки зрения. У меня было семь человек, как раз по поговорке: «Семеро одного не ждут».
— В цехах не ладится, а начальники…
— Ну, если начальник не может оставить цех на два часа, — оборвал его Мокшин, — такому начальнику вообще нужно оставить цех — значит, он не способен научить людей работать самостоятельно.
— Философию в сторону. Приказано освоить броневую сталь в кислой печи — пусть осваивают. Если вы сможете помочь именно в этом — извольте, шапку сниму, поклонюсь, но тратить время на бесполезное занятие, даже вредное.
— Почему вредное? — резко спросил Мокшин.
— Потому, что отвлекает людей, создает иллюзию, будто возможен другой выход из положения. А выход только один — кислая сталь.
— Нет, нашли другой выход.
— Это им только кажется. И вам вместе с ними.
— Нашли. Разберитесь, Леонид Иванович. Они…
— Предложили оберточную бумагу вместо писчей?
Последняя фраза озадачила Мокшина. Ротов дословно повторил слова военпреда — значит, знает обо всем, что говорилось вчера на заседании парткома, и не согласен с этим, как инженер не согласен, считает затею бесполезной. Это усложняло дело. Не считаться с Ротовым как со специалистом нельзя. Но Институт металлов? Начальники цехов? И в конце концов его, Мокшина, здравый смысл и техническая интуиция. Разве не был он свидетелем того, как опрокидываются суждения непререкаемых авторитетов, казавшиеся непреложным законом?
— Так что мне прикажете делать? — спросил Мокшин с прекрасно разыгранной покорностью.
Ротов бросил на него удивленный взгляд — быстро же спекся этот упрямец! — и миролюбиво ответил:
— Все то, что делали до сегодняшнего дня. А затею вашу оставьте. — И, заметив усмешку на лице Мокшина, желчно проговорил: — По сути дела, за броню вы не несете ответственности. За нее отвечаю я, как сталеплавильщик. Кому придет в голову спрашивать с доменщика? Вам нарком хоть раз звонил о броне? Даже обком не звонит.
Мокшин резко поднялся.
— Благодарю вас, но за броневой металл я отвечаю прежде всего перед собственной совестью. Этого начинания я не оставлю. — В подергивании его губ просачивалось едва уловимое, сдерживаемое волнение.
— Оставите! — повелительно крикнул Ротов, тоже поднявшись.
Мокшин посмотрел на директора в упор — казалось, мерялся силами — и вполголоса, отчеканивая слова, с трудом выговорил:
— Пора бы вам знать людей, с которыми работаете, товарищ Ротов. Пора бы понять, что я уступаю в малом, но не уступаю в большом!
Вернувшись к себе, Мокшин тотчас позвонил Гаевому.
— С Ротовым не договорились. Больше спорить с ним не собираюсь, буду искать других путей.
Два дня подряд директор в кабинете не показывался — проводил все время в цехах, — и Гаевому поговорить с ним с глазу на глаз не удавалось. Решил воспользоваться правом старой, еще институтской дружбы и в обеденное время поехал к Ротову на квартиру.
Людмила Ивановна встретила Гаевого как родного, обняла и расцеловала.
— Посмотрите на него — и не изменился, — удивилась она. — Владеешь секретом красоты и молодости, Гриша! А я?
Гаевой улыбнулся:
— Ну что… Пополнела, повзрослела.
— И только? Дипломатничать научился.
Людмила Ивановна потянула Гаевого в столовую, где на полу, опершись спиной о буфет, сидел Ротов и строил из кубиков высокую домну. Он был без пиджака, в просторных войлочных туфлях и газетной треуголке на голове. Два близнеца, лет по пяти, лобастые и большеглазые, сидели на корточках, растопырив ножонки, и, затаив дыхание, следили за каждым движением отца.
Ротов поднял голову. Улыбка мгновенно слетела с его губ. Он резко привстал, почти достроенная домна с грохотом рухнула на пол. Малыши расплакались и бросились к матери.
— Есть срочный разговор, — сказал Гаевой, здороваясь.
Ротов взглянул на него отчужденно.
— На парткоме людей расхолаживал, Мокшина разложил, теперь решил за меня приняться?
Людмила Ивановна замерла, пораженная таким приемом.
— Об этом лучше один на один. — И, не ожидая приглашения, Гаевой прошел в кабинет.
Здесь было все так же, как и шесть лет назад. Против окна, выходившего в сосновую рощу, большой письменный стол с многопредметным чернильным прибором уральского камня-орлеца со всяким зверьем из бронзы, знакомый с давних времен кожаный диван. Только книжных шкафов прибавилось. Мрачные, высокие, они обступили всю комнату, отчего она стала казаться меньше.
— Пообедать успел? — спросил Григорий Андреевич, усаживаясь на диван.
— Разве такие дадут… — проворчал Ротов и присел на угол стола, всем своим видом показывая, что долго беседовать не намерен.
— Это неплохо, — добродушно сказал Гаевой. — Натощак голова лучше работает. Ты чего такой?
— Чего? Вчера секретарь обкома по междугородному вызывал… Знаешь, что сказал?
— Откуда мне знать? — Гаевой достал папиросу, помусолил ее в пальцах, зажег и раскурил.
— Вот именно: откуда! С тобой не говорил. А мне прямо заявил: «Вытащим на бюро и растолкуем значение вашего завода в дни войны». Как тебе это нравится? Лучше бы выругал, а то разъяснять собирается, будто я не понимаю.
— Я с тобой о совещании по броне хотел поговорить.
— Много их было, и совещаний и обсуждений. Это мало помогло. Что решили?
— Решение не выносилось, но послушай, что народ говорит. И по-моему…
— Думаешь, для меня это ново? — прервал его директор. — Ново для тебя. И совещание это только во вред делу: у людей укрепилось неверие в успех.
— А ты сам веришь, что удастся освоить сталь на кислой подине? — в упор спросил парторг.
Ротов долго рассматривал сосну за окном. Широко растопырило дерево свои мохнатые ветви.
— Обязан верить, — стряхнув задумчивость, уклончиво ответил он. — Особенно эту веру в других поддерживать. — И помолчав добавил: — Все уже перепробовали.
— Наркому ты свое мнение высказал?
— Он у меня его не спрашивал. Ему дано правительственное задание — он требует. Но я сказал: не знаю, что делать дальше.
— Надо было сказать иначе, прямо: не верю.
Ротов зло рассмеялся.
— Почему я должен отвечать на незаданные вопросы? И как может директор, получив задание, заявить: не верю, что выполню его. Обязан выполнить.
— У тебя самолет в порядке? — спросил Гаевой.
— Полетишь докладывать наркому?
— Нет, наркому будешь докладывать ты, а я полечу в ЦК.
Ротов нервно зашагал но кабинету. Под его тяжестью поскрипывали половицы.
— Что ж, лети, попробуй, но я не советую. Лучше попозже.
— Дай распоряжение пилоту о вылете. В ЦК должны знать правду, и чем раньше — тем лучше. И предложение мартеновцев требует обсуждения.
— Предложение? Какое?
— Слушай, Леонид, если ты предпочитаешь пользоваться информациями, так выбирай людей поумнее и объективнее.
Ротов густо покраснел. Черт бы побрал Буцыкина! Рассказал о заседании парткома в самых общих чертах — расхолаживание коллектива, оскорбление ученых, бредовые идеи.
Гаевой вышел в переднюю, где висело его пальто, и принес стенограмму совещания. Ротов сначала читал с неохотой, зло ухмылялся, но потом заинтересовался, прочитал до конца и снова вернулся к выступлению Макарова. Просмотрел и докладную записку начальников цехов и вдруг, схватив логарифмическую линейку, быстро произвел несколько подсчетов.
— Молодцы! — восхищенно сказал он и с размаху бросил линейку на стол. — Ей-богу, должно получиться, должно обязательно! Главное — в обычной печи, без всякой мороки. Молодцы! Как повернули! — И про себя подумал: «Так вот почему вздыбился Мокшин».
Несколько минут длилось молчание. Лицо Ротова выражало мучительное, трудное раздумье. На большом шишковатом лбу его кожа собралась гармошкой, на висках пробилась легкая испарина.
Он порывисто встал, вызвал к телефону Макарова и, впервые назвав его по имени и отчеству, приказал готовиться к опытной плавке.
— Что ты задумал? — спросил его Гаевой.
Глаза Ротова озорно блеснули.
— Сегодня ночью стану сам на рядовую печь и сварю плавку по-новому. Выдержит испытание на полигоне — поставлю Танкопром перед свершившимся фактом: сделана не по вашим техническим условиям, но превосходна. Хотите — берите, хотите — нет! Возьмут!
— А если не получится?
— Буду варить другую, третью. Либо добьюсь успеха, либо выгонят. Ну и что? Зато буду знать: сделал все, что мог. Лети, Гриша! Только неизвестно, как тебя там примут. Интересная у нас может быть встреча: ты — не парторг, я — не директор. Пойдем воевать.
— Крупноват ты для пехоты. Мишень слишком большая, из окопа наполовину торчать будешь, — пошутил Гаевой, выгадывая время для размышлений. Такой поворот беседы и обрадовал его, и встревожил. — Не лезь в пекло. Попрошу в ЦК разрешения на опыты. Разрешат — спокойнее работать будешь.
Ротов, задорно насвистывая, прошелся по кабинету, потом снова вызвал Макарова. Повесив трубку, лукаво посмотрел на парторга.
— Поверишь? Первый раз в жизни свое распоряжение отменяю. — Ошибся — не прячусь. Ну, так прав я был, поручив Макарову печь? Нутром чуял, что дело будет. Интуиция у меня… Самое главное для руководителя — твердая рука, — поучающим тоном продолжал Ротов. — Прижмешь человека — обязательно толк будет.
Гаевой поморщился.
— Вот здесь ты не прав. Подойти к человеку надо.
— Э, Гриша! Много разных людей, ко всем подхода не напасешься. А нажим — средство универсальное и безотказное. Людочка, — крикнул он жене, — накрой на стол, обедать будем! — и взял Гаевого за руку: — Пойдем домну достроим, а то ребята нам не простят. Злопамятные.
— Значит, характером в отца пошли, — поддел Гаевой и, чтобы разуверить Ротова в безошибочности его интуиции, сказал, что мысль о новой технологии пришла Кайгородову.
— Кайгородову? — недоверчиво переспросил Ротов.
— Удивлен, — досадливо сказал Гаевой. — Удивляться нечему. Ты же его затормошил. Отругаешь утром, потом на рапорте, потом на совещании и целый день звонишь: «Ну как, ну что? Смотрите у меня!..» После приказа он отоспался и стал наконец соображать. Вот и все.
— Почему же он сразу мне о своей идее не доложил? Почему Макарову отдал?
— Потому, что ходить к тебе охотников мало. Макарову отдал, видимо, считая, что отстраненному от работы вносить предложение неудобно. Ведь выполнять его Макарову.
— Значит, все-таки приказ пользу принес, — не сдавался Ротов.
Гаевой усмехнулся — до чего же неподатлив! — и вышел в столовую.
— Наконец-таки доругались, — обрадовано прошептала Людмила Ивановна и подвела Гаевого к маленькому столику с альбомами.
— У нас тут одна редкость хранится. Наверное, и у тебя такой нет, — сказала она, протягивая начинающую желтеть фотографию.
У Гаевого этого снимка действительно не было. Похожая на хорошенького мальчишку стриженая Надя в юнгштурмовке, с ремнем через плечо и комсомольским значком и рядом с ней в костюме, который плохо скрывал худобу, он, еще молодой. Уже тогда была седина на висках и складки у глаз, расходящиеся лучиками. Горбинка на носу и крепкие желваки — наследие бабушки-турчанки, полоненной запорожским казаком, — подчеркивали резкость черт сухощавого лица.
— И что во мне нашла эта красуня? — задумчиво произнес Григорий Андреевич.
— Глаза у тебя, Гриша, хорошие. Горячие-горячие. И знаешь, что любопытно? Ты как постарел тогда, после покушения, так и остался. В ту пору выглядел старше своего возраста, а сейчас — моложе.
— Тогда я был мудрее своих лет, — отшутился Гаевой.
Когда студенты узнали, что у Валерия обнаружена трещина в кости и он долго не сможет ходить на лекции, они по инициативе Ольги организовали бригаду в помощь товарищу. Вернувшись из института, Ольга обедала и тотчас уходила к Валерию заниматься.
Студенты не раз пожалели о своем решении — работать у Андросова оказалось почти невозможно. Каждые четверть часа появлялась мать Валерия Агнесса Константиновна, претенциозно одетая женщина с тонкими полукружьями бровей, пышной прической, прикрывавшей до половины лоб, и томным, чуть-чуть усталым взглядом. Всякий раз она осведомлялась о том, как чувствует себя Лерочка, не устал ли, не болит ли у него голова, не хочет ли он что-нибудь скушать. Тщетно старался Валерий отделаться от докучливого попечения матери.
Ольге сначала показалась приторной и неестественной такая чрезмерная заботливость. Она даже подумала: «Играет в материнскую любовь». Но потом убедилась, что любовь эта стала вторым естеством Агнессы Константиновны, что на сыне сосредоточены все ее интересы.
Отца Валерия студенты видели только один раз и то мельком — заглянул к сыну в комнату, поздоровался со всеми и тотчас исчез.
Как-то Ольгу, которая задержалась дольше остальных, Андросовы оставили ужинать. Агнесса Константиновна, не умолкая, занимала ее болтовней. Валерий снисходительно слушал мать, подтрунивая над молчаливым отцом, и пытливо посматривал на Ольгу, стараясь понять, как складываются отношения.
За столом прислуживала (именно прислуживала, а не подавала) расторопная женщина. Совсем молодой взяли ее в няньки Валерию и потому до сих пор обращались на «ты» и звали просто Улей. Она до странности походила на Анну Петровну, и Ольге было больно слышать, как властно покрикивала на нее хозяйка дома. Валерий укоризненно косился на мать. Ольга знала, что Валерий искренне привязан к Уле (он не раз говорил: «Я люблю ее, как Пушкин свою няню»), и его коробило такое обращение с ней.
После ужина старик Андросов ушел в больницу. У Валерия разболелась нога, и он, неумело опираясь на толстую палку, проковылял в свою комнату.
Агнесса Константиновна (казалось, она только и ждала ухода мужчин) забросала Ольгу вопросами: употребляет ли она крем для лица, почему не подкрашивает слегка губы — к темным волосам это должно пойти, — почему выбрала себе такую неженственную специальность, как смотрит на ранние браки и на детей — вот у них Лерочка появился на десятом году супружеской жизни, и это правильно: успели пожить для себя.
— Ах, каким забавным был Лерочка в три-четыре годика! — щебетала она. — Фанатично любил лошадей. С извозчика его, бывало, не стащишь. Все приставал, чтобы ему лошадку подарили и в комнате поставили рядом с кроваткой.
— Мама, не компрометируй, пожалуйста, сына, — донесся голос Валерия. — А то Оля может подумать, что я когда-то был глупеньким-глупеньким.
— А ты хочешь, чтобы я считала, что ты родился гением? — отозвалась Ольга и заметила, как тень недовольства пробежала по лицу Агнессы Константиновны. Она была уверена в исключительных способностях своего сына и хотела, чтобы все так думали, тем более Ольга.
— Я дам вам совет, Оля, — задетая за живое, сказала шепотом Агнесса Константиновна. — Не следует бесцельно царапать мужское самолюбие. Мужчинам надо говорить, что они умны, красивы, талантливы, и они простят нам многое. К сожалению, я этому не научилась.
— А я выросла в семье, где муж и жена одинаково уважают друг друга и не дипломатничают. И считаю такие отношения единственно правильными.
— Это не всегда удается, Оля, — горестно вздохнула Агнесса Константиновна и круто изменила тему разговора: — Не делайте закрытых платьев. Наш наряд должен всегда сбавлять годы, и чем больше — тем лучше. Высокий ворот вас сушит и солиднит. — И добавила, жеманно положив руку на руку Ольги: — Надо уметь пользоваться чарами в молодости.
От прилипчивой Агнессы Константиновны Ольге было отделаться нелегко. Выручил Валерий, позвав девушку к себе.
Странное впечатление производил на Ольгу дом Андросовых. В нем как будто было три самостоятельные ячеи. В столовой веяло холодом от натертых до блеска полов, от горки с саксонским фарфором, от фламандских натюрмортов, японских лакированных полочек и шкатулочек, даже от пианино в чехле. Белый абажур с серебряным узором освещал комнату холодным светом. В рабочем кабинете отца ощущалась другая жизнь. Педантичная аккуратность здесь соблюдалась только в книжных шкафах. На большом письменном столе царил деловой беспорядок — ворохами лежали исписанные листы бумаги, раскрытые книги по гинекологии, журналы. В комнате Валерия не было ничего лишнего — стол, кровать, этажерка для книг, шкаф для одежды.
Валерий поведал краткую историю их семьи. Отец женился незадолго до окончания медицинского факультета. Он подавал большие надежды, ему прочили научную карьеру, но для этого нужно было стать ассистентом профессора и на некоторое время ограничить себя материально. Мать воспротивилась, и отцу пришлось заняться частной практикой. Впоследствии на этой почве у него возникли какие-то неприятности, пришлось из Гатчины переехать сюда, на новостройку, приобрести особнячок и остаться навсегда.
Много думала Ольга об этой семье. Живут словно за стеклянными перегородками. То, что поглощает мать, чуждо отцу и сыну. Тихий и придавленный отец похож на квартиранта. И такой милой показалась ей своя семья, где каждый умел понять и разделить интересы другого.
«А Валерий ни в мать, ни в отца, — заключила Ольга. — Серьезен, но не замкнут, разговорчив, но не болтлив. Значит, есть у него способность сопротивляться семейной среде». И она прониклась к юноше еще большим уважением.
Секретарь ЦК осанистый средних лет мужчина с упрямым подбородком и энергичным рисунком рта, удивился, узнав, что Гаевой просит приема, и, когда тот вошел в кабинет, развел руками.
— Оставить завод в таком положении? Как вы могли? Вас не вызывали.
— Я по неотложному делу. Прибыл доложить, что кислой брони не будет.
— И для этого летели?
— Да. Считаю, что вы как можно скорее должны знать истинное положение. Почтой — долго, по телефону о таких вещах нельзя. — И Гаевой рассказал о заседании парткома, о беседе с Ротовым.
Секретарь ЦК слушал, внимательно рассматривая Гаевого. Глаза живые, загорающиеся, в уголках губ решительные складки. Жесты, движения замедленные, а то вдруг порывистые, что бывает у людей горячих, но сдерживающих себя.
— Нужно выходить на предложенный инженерами путь, — заключил Гаевой.
— Вы убеждены, что этот путь правильный?
— Убежден.
— Не ошибаетесь? Вы ведь механик.
— Парторг обязан разбираться в элементарных вопросах всего производства.
— Правильно. Но этот вопрос не элементарный.
— Нет, он проще, чем кажется. Здесь мы столкнулись с консерватизмом, с технической трусостью.
Гаевой попросил разрешения закурить.
— Сколько опытных плавок придется провести? — спросил секретарь ЦК и заметил, как мгновенно оживился Гаевой.
— Плавок пять — десять, — ответил парторг. — Тысячу — две тысячи тонн, возможно, испортим.
Секретарь ЦК болезненно поморщился, покачал головой.
— Как легко произносите вы «две тысячи». Привыкли металлурги считать тысячами тонн. Перейдите на другой язык: две тысячи тонн стали, — он взял карандаш и стал писать на бумаге, — это сто вагонов металла, сорок мощных танков, пятьдесят километров рельсов или семьдесят миллионов патронов. Представляете, что значит сейчас выбросить такое количество на ветер, если ничего не получится?
— А если получится? — загорелся Гаевой. — Значит, десятки тысяч тонн отличной броневой стали пойдут на танковые заводы непрерывным потоком, а тысячи новых танков — на фронт.
На звонок явился референт.
— Пригласите товарища Гаевого к себе, — сказал референту секретарь ЦК. — Дайте ему стенографистку — пусть продиктует докладную записку, — он взглянул на Гаевого, — самую обстоятельную. И завтра же возвращайтесь на завод.
— Я не могу вернуться, не зная, что людям делать дальше. Что я им скажу? Кроме того, и вам я еще могу понадобиться.
Секретарь ЦК остановил на парторге испытующий взгляд. Гаевой понял, что тот думает о чем-то более серьезном, чем срок возвращения его на завод.
— Мне говорили, товарищ Гаевой, что вы приняли назначение с неохотой.
— Об этом я ни словом не обмолвился, — возразил Гаевой.
— Не обмолвились, но товарищи почувствовали.
— У меня жена на передовой, где-то здесь, поблизости. Письма и сюда шли долго, а на Урал…
— Когда получили последнее?
— На днях. Но какой оно давности…
Секретарь ЦК перевернул листок настольного календаря, и у него чуть дрогнули пальцы. Прошло двадцать шесть суток с тех пор, как перестали поступать письма от сына, заброшенного с десантной группой в тыл врага с заданием организовать партизанский отряд.
— Давно мобилизовали? — Он с трудом оторвал взгляд от календаря.
— Уехала сама. Врач она.
— Мало кто не ждет сейчас писем… И поверьте, правительство хорошо знает, что значит письмо из дому для бойца, письмо с фронта для родных, знает и принимает меры к улучшению связи. Скоро даже партизанские отряды будут отправлять и получать письма. — После короткой паузы секретарь ЦК обратился к референту: — Устройте товарища Гаевого в гостинице. Пусть отдохнет. Недосыпал много. Ишь какие круги под глазами.
По затемненным улицам Гаевой дошел до гостиницы «Москва». В вестибюле синий свет и непривычная пустота. Сдав паспорт и командировочное удостоверение, поднялся лифтом на десятый этаж, вошел в вестибюль и остановился.
На этом этаже в мае прошлого года они жили с Надей целый месяц. Здесь ничто не изменилось с той поры. Круглый стол, огромные лампы под зелеными коническими абажурами, скульптура Чапаева у колонны, те же картины. Возле одной из них Надя часто задерживалась, рассматривала уютное место на берегу узенькой речки, протекающая по березовому лесу, и как-то сказала: «Тут бы нам с тобой, Гришенька, погреться на солнышке, опустив ноги в воду. Посмотри, вода совсем живая и такая соблазнительная». Гаевому тогда не нравилась эта картина. Раздражали яркие краски, крупные мазки. А сейчас он с умилением смотрел на полотно, и ему казалось, что они с Надей сидели когда-то на таком солнечном берегу и сидели именно так, как хотелось ей: опустив ноги в прозрачную, как стекло, воду.
Гаевой взглянул на ордер — может, и номер тот же? Нет, номер был другой, но в том же коридоре.
Получив ключ, прошел в комнату и, не зажигая света, отдернул штору. Перед ним лежала окутанная тьмой настороженная Москва. И тотчас в памяти встала другая Москва, расцвеченная первомайской иллюминацией, торжественно прекрасная. Огни, особенно дальние, были очень похожи на звезды и так же, как звезды, мерцали.
А сейчас все тонуло во мраке. Только вдали медленно бродили, щупая облака, одинокие лучи прожекторов, останавливались, словно наткнувшись на невидимую преграду, и так же медленно ползли дальше, исследуя просторы неба.
И снова сердце сжала тоска по любимому, оторванному войной человеку. Григорий Андреевич прильнул к холодному оконному стеклу и долго вглядывался в темноту ночи, угадывая по очертаниям издавна знакомые здания.
Весь следующий день Гаевой провел в напряженном ожидании. Он перечитал многие газеты, пробовал заснуть, но веки не смыкались.
Поздно вечером, когда он уже не ждал вызова, позвонил референт.
— Что-нибудь решилось? — обрадовался Гаевой.
— Решилось, приходите.
Секретарь ЦК был в кабинете один. Он усадил Гаевого рядом с собой на диван.
— Могу обрадовать. Сегодня ночью ваш завод проведет первую опытную плавку. Нарком давно добивался изменения технических условий, но Бронетанковое управление согласилось на это лишь сейчас, под давлением обстоятельств. Только учтите: механические качества стали должны остаться неизменными.
— Правильно решили. — Гаевой просиял. — Гитлеровцы будут испытывать нашу броню не в лаборатории, не кислотами, а на поле боя на удар.
— Теперь остается главное: доказать правильность ваших утверждений, создать новую марку стали. Слово за производственниками. Нарком за них поручился. На освоение дано десять дней. — Секретарь ЦК сжал пальцами виски: что-то вспоминал. — Да, что за беспорядки у вас в подсобном хозяйстве?
— Там действительно были безобразия, но мы их пресекли.
— На днях мы получили письмо оттуда. Если рабочие обращаются прямо в ЦК, то создается впечатление, что на помощь парткома они не слишком надеются. Возьмите письмо у референта, проверьте еще раз положение на месте. Наши рабочие — люди героические. Мирятся со всеми трудностями военного времени, ни на что не ропщут. Некоторые хозяйственные руководители, пользуясь этим, прикрывают свою нерадивость, свое равнодушие к быту людей ссылкой на войну. Боритесь с этим, не давайте злоупотреблять патриотическим подъемом. — И неожиданно: — Как у вас складываются отношения с директором завода?
— Нормально, — не совсем уверенно ответил Гаевой, — его отношения с Ротовым были похожи на хождение в потемках по тонкому льду: не угадаешь, где и когда провалишься.
— Ротов — знающий инженер, волевой, но очень самолюбивый; я бы сказал, властолюбивый, — продолжал секретарь ЦК. — Все привык решать сам. Считает, что у него монополия на правильную мысль. А я вот не представляю себе руководителя, которому не нужны были бы помощь и совет коллектива. В чем ошибка прежних секретарей партийной организации завода в отношениях с Ротовым? С ним такт нужен, а они либо становились в оппозицию к нему, либо шли на бесконечные уступки и постепенно превращались из секретарей партийной организации в секретарей при директоре. Помогите же нам поднять коллектив на творческое решение задач и помогите директору освободиться от своих недостатков. Сложно?
— Да, нелегко.
Секретарь ЦК проводил Гаевого до двери, пожал руку.
— Желаю успеха. Требую успеха. Помните: сталь для танков — как можно скорее, как можно больше… И не забывайте о людях, об их настроении, потребностях, запросах.
Какое бы чувство ни вспыхивало в душе Шатилова — тоска ли по родным местам, радость ли от хорошей сводки с фронта или горечь от плохой, гордость за брата, получившего боевую награду, — он всем спешил поделиться с Ольгой. Но последнее время девушка вечерами дома не бывала. Пока она занималась с бригадой у Валерия, Василий не заходил к Пермяковым, чтобы зря не докучать Анне Петровне, которая, он чувствовал, не особенно к нему благоволила.
Зато с Иваном Петровичем они по-прежнему находили время потолковать. Обычно это случалось после смены. Приятелей часто можно было увидеть на перекрестке улиц, где, прежде чем разойтись, они подолгу топтались, заканчивая начатый еще в цехе разговор.
Вот и сегодня после партийного собрания они делились впечатлениями и мыслями. Доклад Макарова об увеличении производительности печей их не удовлетворил.
— Дохлый какой-то доклад, — ворчал Иван Петрович. — Только насчет взаимного обучения хорошо сказал. И смотри, какие мы молодцы, оказывается. Весь завод после нашей сверхскоростной раскачался. Словно в костер бензина подлили. Что ни день — то новый рекорд.
— Да, нечего сказать, молодцы: подину наварить не сумели, — съязвил Василий. — Вон доменщики, прокатчики — те молодцы. Задание выполняют, да еще сколько предложений внесли!
— Э, Вася, у них дело проще. Тоже мне технология! Доменщикам что? Дуй и открывай летку. А прокатчикам? Грей да крути. Соль металлургии — мартеновцы.
Шатилов не разделял необоснованной точки зрения Ивана Петровича, но не возразил — размышлял о своем. Он ничем не может ответить на призыв начальника цеха увеличить выплавку стали. Из печи больше не выжать. Вот уже несколько дней никак не удается снизить длительность плавок хотя бы на минуту. Затоптался на месте.
У Шатилова была неистощимая жадность к металлу. На юге в их цехе печи были самого разного тоннажа. Начав работать на маленькой сорокатонной печи, он беспрерывно надоедал начальнику просьбой перевести на большую и добился своего — стал работать на стотонной. Привычка к заводу не позволяла ему уйти на «Азовсталь», где были трехсоттонные печи, но желание поработать на большегрузных печах не давало покоя и теперь еще больше окрепло.
— Трудно по крохам тонны собирать, — с горечью проговорил Шатилов. — Надо покруче заворачивать. Для этого нас и собирали, просили пораскинуть мозгами. В Магнитке были? Трехсоттонные видели?
— Видел. Завидная работа! Выпустил плавку — и сразу два ковша металла.
— Вот бы на такой поработать! — мечтательно произнес Шатилов. — А кислую печь, если новая броня удастся, опять на обычную переделают?
— Конечно.
— А если ее на двухсотпятидесятитонную реконструировать? Все равно ремонт большой. Так еще суток пять постоять, и металла — хоть залейся.
— Верно, Вася. Надо начальству подсказать. Они с броней закрутились — и оглянуться некогда, а подскажем — может, ухватятся. Момент больно подходящий. Действительно, уж раз ремонт, так заодно и реконструкция.
Шатилов посмотрел на часы.
— Зайдемте на эвакопункт, с Дмитрюком посоветуемся. Он столько печей на своем веку строил и перестраивал — не перечесть.
В просторной комнате эвакопункта было пусто. Дмитрюк сидел один, нахохлившийся, грустный.
Увидев «живых людей», как называл Дмитрюк всех работающих на производстве в отличие от «конторских», к которым теперь причислял и себя, старик приободрился.
— Зачем пожаловали? — глядя поверх очков, спросил он Василия, не проявив обычного радушия.
Шатилов рассказал о цели прихода.
Дмитрюк вытащил из кармана пухлую, потертую записную книжку, долго перелистывал ее, что-то прикидывал в уме, шевеля сухими губами.
— Неделю лишнюю надо, — заключил он. — И то при ладной работе.
Пермяков и Шатилов долго упрашивали Дмитрюка скинуть хоть сутки, упрашивали с таким жаром, словно от него и только от него зависела длительность ремонта.
— Говорю вам, неделю — значит, неделю, — упрямо повторял старик, перебирая крючковатыми пальцами листки записной книжки. И вдруг глаза его наполнились слезами, на лице четко выделились фиолетовые склеротические жилки и покрыли его густой мелкой сеткой.
— Что с вами, Ананий Михайлович? — испугался Василий.
Дмитрюк смахнул рукавом слезы, достал из записной книжки письмо и дрожащей рукой протянул Шатилову. Тот развернул его, пробежал глазами и невольно закусил губу. Бывший парторг цеха и ныне политрук на фронте Матвиенко сообщал о смерти сына Дмитрюка — Жени. Василий хорошо знал этого задиристого дружка своего брата. Они были ровесниками и в один день ушли в армию.
Шатилов пытался выдавить из себя несколько слов утешения, но все, что навертывалось на язык, казалось пустым и ненужным. Он беспомощно взглянул на Пермякова.
— Бросайте вы эту конуру да переходите к нам в цех, — сказал Иван Петрович. — Тоска, как волк, одинокого человека грызет. А на людях подступиться ей труднее.
Вернувшись из Москвы, Гаевой увидел в номере на столе небольшой конвертик без марки. Кровь застучала в висках. Он бросился к письму — почерк Нади. Дрожащими от волнения пальцами вскрыл конверт, опустился на стул и начал читать.
«Гришенька, как мне не хватает тебя! Забываю о тебе только во время операций, а сниму халат — и неудержимо хочется прижаться щекой к твоей щеке, закрыть глаза и отдышаться. И не говорить, а замереть, чувствуя на своей голове твою ласковую руку. Ты просил меня перевестись на Урал — и там, мол, нужны хирурги. Лукавишь, мой ненаглядный. Здесь они нужнее. Я попала в бригаду профессора Неговского. Многим бойцам вернули мы жизнь. Бывали случаи, когда раненый не выдерживал операции — умирал, и мы по методу Неговского вновь заставляли биться остановившееся сердце. Одна беда: времени в нашем распоряжении мало — всего шесть минут от последнего удара пульса. Не успеем оживить за этот коротенький срок — можно больше не пытаться. Нет выше радости, любимый, чем прогонять смерть. Меня могут отпустить, я, как и все, заменима, но я сама даже думать об этом не могу. Хочу быть предельно полезной. Завтра наше четырнадцатилетие. Отмечу эту дату в одиночестве. Ах, если бы снова случилось так, как тогда! Поздравляю тебя с большой работой, уверена, что справишься.
Григорий Андреевич перечитал письмо и потом долго слушал, как постепенно успокаивается сердце.
Да, тогда получилось чудесно. Он внезапно вернулся из поездки. Без стука распахнул дверь комнаты. Надя в новом темно-зеленом платье, грустная, сидела за столом, накрытым на двоих. Ее рюмка была опорожнена, вторая недопита, на тарелках застыли остатки еды. Надя вскрикнула, и он сразу даже не понял: встревожилась? обрадовалась? Смущенная, не зная, как примет ее затею, она объяснила:
— Встречаю нашу годовщину. Весь вечер с тобой разговаривала, с тобой за стол села. Даже рюмками чокнулись. И ели, видишь, вместе… Много-много хорошего тебе пожелала… Глупая, да? Сентиментальная?
Он, растроганный до глубины души, ничего не ответил, только сжал Надю в объятиях.
«Неужели с того времени прошло уже семь лет? Быстро летят годы, когда все ладно, когда нет бурь, длительных разлук. А вот последние семь месяцев тянутся мучительно долго».
Не думал он, решив жениться, что это супружество будет таким счастливым и легким: одинаковые характеры, экспансивные, горячие, неуступчивые. Столкновения могли бы завести далеко. Но они сознательно избегали таких столкновений. Потом это стало привычкой, получалось само собой.
Телефонный звонок заставил Гаевого очнуться. Звонил дежурный по парткому: первая опытная плавка забракована из-за высокого содержания фосфора.
В кабинете Макарова Гаевой появился в тот момент, когда Ротов просматривал паспорт опытной плавки. Сталевары, мастера, инженеры ожидали заключения директора.
— Выговор следовало бы вам влепить! — кричал Ротов на Макарова, глядя в упор расширенными от гнева глазами. — Да строгий! Да с предупреждением! Три часа я и главный инженер сидели с вами, договаривались — первый шлак спустить до последней капли, а вы делаете те самые ошибки, от которых вас предостерегали. Почему?
— Я четверо суток не выходил из цеха… — собравшись с духом, ответил Макаров. — На ногах еще стою, но устал чертовски.
Ротов смягчился.
— И от этого вас предостерегали. Когда следующая плавка?
— Скоро расплавится.
— Поезжайте домой. Я заменю вас.
— Не поеду.
— Я настаиваю.
— Подчиниться не могу, Леонид Иванович.
— Ну, вольному воля, — примиренчески произнес Ротов. — Только побольше сталеваров и мастеров соберите на плавку. Будет удачной — это опыт, неудачной — еще один урок.
Макаров отправился отдавать распоряжения.
— Пошли на печь, товарищи, — пригласил Ротов собравшихся.
Гаевой с любопытством следил за директором. Ротов словно помолодел. Исчезла грузность походки и медлительность движении. У печи он мастерски смахнул шлак с ложки и добродушно выбранил подручного, когда тот плохо вылил пробу.
«Никто не заставляет его работать за Макарова, — подумал Гаевой. — Даже осудить могут: почему взялся не за свое дело? Пойдет плавка в брак — тот же Макаров может сказать: «Сами присутствовали, сами командовали» — и возражать будет нельзя. Но так и надо. В трудную минуту всю ответственность должен брать на себя сильнейший».
— Не уйду, пока не добьюсь, — возбужденно сказал Ротов Гаевому.
— А завод?
— С заводом Мокшин справится. Главное звено сейчас здесь. — И добавил проникновенно: — Это же, Гриша, моя стихия — технология. Я больше сталеплавильщик, чем директор.
Начался спуск шлака. Его надо было удалить полностью, так как с возрастанием температуры в печи из шлака в сталь неминуемо перешел бы страшный враг стали, придающий ей хрупкость, — фосфор.
Закрыли газ. Остуженный шлак вспучивался, широким мутным потоком стекал через окно и исчезал под площадкой. Шлак, оставшийся в печи, сгоняли гребками. Изнурительный это труд. Несколько подручных вводят в печь гребок — небольшой чурбак, насаженный на длинный железный стержень, — и ритмическими движениями сгоняют шлак в желоб.
Ротов несколько раз заглядывал в печь и требовал повторить операцию.
К нему подошел Гаевой.
— Что, Гриша, заставить бы их, — Ротов подмигнул в сторону консультантов, — взяться за гребок и поработать. Попарятся дня три — придумают что-нибудь получше этого египетского способа.
Звонок завалочной машины заставил всех посторониться.
— Не мешай! — крикнул Ротов машинисту.
Тот, не обратив внимания на окрик, подъехал к печи, держа на хоботе машины опрокинутую мульду, ввел ее в окно и принялся сгонять шлак. Потом заменил докрасна нагревшуюся мульду на другую, и снова шлак потек через порог.
Ротов заглянул в печь. За многолетнюю практику он не видел ничего подобного. Расплавленный металл, всегда прикрытый шлаком, был обнажен по всей поверхности, искрился бенгальскими огнями и выделял бурый газок.
— Молодец! — похвалил он машиниста. — Довольно! — И только теперь заметил, что на машине почему-то сидят двое.
Машинист стал выводить мульду из печи, но не рассчитал движения хобота и сорвал порог — огнеупорный материал, спекшийся в монолит. Металл хлынул мощным потоком во всю ширину окна, не уместился в переполненном желобе, залил рельсы у печи и начал разливаться по рабочей площадке.
— Уезжай! — громовым голосом скомандовал Ротов растерявшемуся машинисту, который пытался удержать поток мульдой, не замечая, как жидкая сталь заливает рельсы под завалочной машиной.
По тонкому слою не успевшей застыть стали машинист отъехал в безопасное место, с ужасом глядя на искрящийся металл. Все шире разливался он по площадке, захватывал инструменты, металлические ящики с рудой, известью и раскислителями. Запылали держаки лопат, сложенные кучей гребки. Глядя в синее стекло, Ротов медленно отступал назад.
Постепенно поток стали из печи уменьшился, начал прерываться и, наконец, остановился совсем.
Директор подозвал к себе Макарова. Начальник цеха был бледен, ожидал брани, но Ротов спросил его совершенно спокойно:
— Сколько?
— Тонн сто.
— Машиниста отпустите домой. Пусть отойдет и явится на следующую плавку. Молодец он! Хорошо придумал, но ошибся. Что ж, ничего, другой раз не ошибется. На плавку снова меня вызовите.
«Вот и второй блин комом, — думал директор, уходя из цеха. — Главное — ком неожиданный. А все-таки способ скачивания шлака найден. Найден! Только бы машинист снова не ошибся. Тогда рисковать его уже не заставишь».
Раньше чем успели догореть весело потрескивавшие гребки, сталь на площадке потемнела и застыла огромным коржом, серым и бугроватым.
Подъехал мостовой заливочный кран. Морщась от нестерпимого жара, Пермяков зацепил толстый стальной канат за край коржа. Крюки поползли вверх, и металл начал медленно отделяться от рабочей площадки. Внутренняя поверхность его была все еще огненно-красной. Край коржа поднялся до моста крана и тут обломился. Стотонная глыба рухнула вниз. Трассирующими пулями полетели с площадки кусочки раскаленного кирпича, доломита, осыпая стоявших вдали консультантов. Те засуетились, смахивая их с задымившейся одежды.
— Добром просил уйти, — проворчал Пермяков, убедившись в том, что никто серьезно не пострадал, и зацепил корж канатом с обеих сторон.
Отделившись от площадки вместе с вплавленными в него железными ящиками, инструментами, торчащими прутьями гребков, корж поплыл в воздухе к концу здания, где собрались автогенщики, чтобы разрезать его на части.
Обычно в ночной смене бывают только люди, непосредственно занятые работой, но, придя на третью опытную плавку, Ротов увидел в полном сборе инженеров отделов и многих сотрудников Института металлов. Был здесь и старый профессор. Напуганный аварией, он предусмотрительно держался поодаль.
Машинист скачивал шлак. За его спиной снова стоял кто-то. Присмотревшись, Ротов узнал Шатилова. «Что ему нужно здесь? Ведь он работал в утренней смене. — И догадался: — Ага, вдохновитель».
Шлак сходил уже небольшими порциями, иногда увлекал за собой сильно искрившийся металл, пугая собравшихся: не сорвет ли снова порог?
— Довольно! Выезжай! — заглянув в печь, крикнул Ротов. — Да поосторожнее.
Машинист медленно вывел мульду из печи и отъехал в сторону. Вырвался общий вздох облегчения. Директор подошел к завалочной машине.
— Молодцы. Чья мысль?
— Его. — Машинист указал на Шатилова.
— Да ты что? Предложение твое, — запротестовал Шатилов.
Ротов подозвал Макарова.
— Представьте проект приказа: каждому по месячному заработку и по бостоновому костюму из моего фонда.
— И с них по пол-литра, — машинист показал на весело болтавших в стороне подручных. — От такой мучиловки избавились — теперь за гребок не возьмутся.
— Нельзя рабочий класс обижать, — шутливо отозвался директор. — Зайдите ко мне — спирта выпишу. Но только перед выходным.
— Вот жизнь пошла! — обрадовался машинист. — Раньше такую аварию сделаешь — «строгача» по меньшей мере получишь, а теперь — премию.
— Вторую сделаешь — получишь и «строгача», — охладил его Ротов.
Хотя Гаевой считал, что ему совершенно нечего делать ночью на выпуске плавки, он все же не удержался и пришел в цех. Общее нервное напряжение сразу же передалось и ему. Он непроизвольно напрягал мышцы, когда подручный доставал пробу, словно не подручный, а он держал в руке тяжелую ложку, словно сам нес ее, наполненную жидкой сталью, стараясь не проронить ни капли, а затем сливал огненной струйкой в одну точку на чугунную плиту. А когда подручные пробивали лётку длинным стальным ломом, он всем телом подавался вперед, будто помогал им. Заметив эти свои непроизвольные движения, взглянул на Ротова. Тот тоже сопровождал каждый удар движением корпуса.
Наконец металл ринулся в ковш. Ротов тронул Гаевого за плечо.
— Поедем ко мне, Гриша, расскажешь о Москве. Результата ждать долго. Анализ еще ничего не даст, важна структура металла. Пока прокатают, обработают, пока на полигоне испытают — двое суток пройдет.
…На полигон Гаевой приехал той же автомашиной, на которой везли «карты» — образцы брони для испытаний.
Ротов и начальник бронебюро Буцыкин стояли около противотанковой пушки, внимательно рассматривали снаряды, разложенные на помосте из досок.
— Горишь? — спросил Ротов Гаевого, заметив в его глазах знакомый огонек возбуждения.
— А ты нет?
Ротов махнул рукой и отвернулся, чтобы скрыть волнение.
Грузовик подъехал к брустверу из толстых бревен, за которым был насыпан высокий земляной вал, грузчики начали сбрасывать карты. Работали они согласованно и быстро, однако Ротов не удержался, чтобы не поторопить их. «Нервничаю, — отметил он. — Но разве будешь спокойным, когда вот-вот должно решиться все и завод либо перейдет на массовое производство брони, либо снова искания?»
Карты установили, и наводчик занял свое место у пушки.
Выстрел и разрыв снаряда слились в один звук. От бревен веером полетели щепки.
Гаевой пытался рассмотреть карту в бинокль, но дрожала рука, и, сунув бинокль в карман, он побежал по полю, догоняя крупно шагавшего директора.
Ровная, словно высверленная пробоина зияла в левом верхнем углу карты.
— Не может быть… — не веря глазам, процедил Ротов и, ссутулившись, пошел назад.
Остальные карты были пробиты так же легко, как и первая. С последним выстрелом Ротов сел в машину и уехал, никого с собой не взяв.
Гаевой и Буцыкин пошли пешком. Дорогой они не перебросились ни словом. Перед тем как разойтись, Буцыкин взял парторга за локоть.
— Я хотел бы… мне хочется убедить вас… уверить, — сбивчиво произнес он и посмотрел на Гаевого, словно желая угадать, как будут встречены его слова. — Могут подумать, что я торжествую, доказав свою правоту. Это не так. Я очень хотел бы ошибиться…
Гаевого тронула искренность тона Буцыкина.
— Плохо я о вас никогда не думал, — произнес он. — А радоваться в данном случае мог бы только мерзавец.
С полигона Ротов уехал домой — в угнетенном состоянии не хотелось быть на людях.
Он бочком скользнул в свою комнату мимо жены и заперся.
У Ротова выработалась привычка забывать о доме, когда он находился на заводе. Проходные ворота и дверь кабинета были тем рубежом, через который мысли о доме не проникали. Ему хотелось выработать и другую привычку — переступив порог своей квартиры, хотя бы на время забывать о заводе. Но это не удавалось. Пришлось ограничиться полумерой — не вносить в семью заводских настроений. У жены достаточно своих забот и дома и на эвакопункте. Ротов неодобрительно относился к тем людям, которые всем делились с женами. «К чему это? — думал он. — Твою радость жена разделяет наполовину, а горесть переживает вдвойне».
Странное поведение мужа озадачило и взволновало Людмилу Ивановну. Она позвонила Мокшиной — та не знала, что произошло на заводе, Гаевого не оказалось ни в парткоме, ни в гостинице. Диспетчер завода тоже ничего вразумительного не сказал.
В комнате Ротова некоторое время было тихо. Потом Людмила Ивановна услышала, как муж приказал по телефону Макарову прекратить на время отливку опытных плавок, и поняла: не выходит у них.
Ротов лежал на диване и мучительно думал. Стыдно было перед наркомом, который гарантировал удачный исход опытов правительству и ЦК. Но более всего угнетала утрата перспективы. Плавка проведена безупречно, иного способа выплавлять эту сталь не было.
При другом стечении обстоятельств Ротова беспокоила бы потеря собственного престижа, — он, директор, считавшийся знатоком сталеплавильного производства, сварил плавку, которая, по существу, оказалась браком. Сегодня было не до личного авторитета. Ротов восстановил в памяти весь ход плавки: характер кипения, температуру металла, время выдержки в ковше. Все было проведено как нельзя лучше. И прокатана плавка отлично. Неужели подвели термисты? Но ведь проба, отрезанная от испытывавшегося броневого листа, имела ровное волокно. А это полностью подтверждало правоту Кайгородова и Макарова. Как могло случиться, что при хорошем анализе и прекрасной структуре стали ее механические свойства оказались такими низкими?
«Все же нужно проверить термообработку», — решил Ротов, цепляясь за последнюю надежду.
Зазвонил телефон, Ротов неохотно поднял трубку. На линии был нарком. Ротов с удовольствием увильнул бы от этого разговора, но деваться было некуда.
Выслушав доклад директора, нарком сказал коротко:
— Этого не может быть.
В трубке затихло. Ротов уже решил было, что их разъединили, как нарком заговорил снова:
— Каковы условия термообработки?
— Нормальные.
— Сами проверили?
Это был обычный вопрос наркома. В серьезных случаях он требовал, чтобы руководитель лично проверял ход операции.
— Мне доложили, — неохотно ответил Ротов.
— Я понимаю. Проще поверить другому, чем проверить самому. Проверьте работу в термическом цехе.
Ротов повеселел — ободрило совпадение мнений. Он отпер дверь, и тотчас в комнату вошла Людмила Ивановна.
— Что с тобой, дружок? — участливо спросила она, положив ему на плечи маленькие руки.
— Хотелось побыть одному, Милочка, одуматься.
— Ну и как? — попробовала выпытать Людмила Ивановна, хотя знала, что это почти бесполезно: захочет — расскажет сам, не захочет — никак не упросишь, не заставишь.
— Одумался. Еду.
— А обедать?
— Обедать потом. — Ротов поцеловал жену.
— Когда? После войны?
— После! — крикнул он уже из передней.
Лихорадочное возбуждение овладело Ротовым. Такое состояние бывает у изобретателя, ухватившегося за нить, ведущую к изобретению, у следователя, открывающего тайну преступления.
Сначала Ротов побывал на полигоне, забрал в машину несколько пробитых карт, потом заехал в термический цех, а шофера отправил в лабораторный с запиской: «Немедленно приготовить пробы на излом и доставить мне, где бы я ни был».
Уже подходя к кабинету начальника термического цеха, Ротов услышал возбужденные голоса за дверью и, открыв ее, увидел, что здесь идет совещание. Проводил его Мокшин.
«Ну и упорен. Ни на минуту не унывает», — с завистливым восхищением подумал Ротов.
Несколько человек встали, уступая директору место, но он сел на свободный стул у двери.
Споры продолжались, однако инженеры уже выступали без азарта, осторожно подбирая слова. Говорили о природе металла, об особенностях технологии, определяющих разность его свойств; приводили в пример бессемеровскую и мартеновскую сталь, которые, несмотря на одинаковый анализ, различно ведут себя при механических испытаниях.
Ротов удивлялся терпению, с которым главный инженер выслушивал всех подряд, никого не перебивая, не поправляя, словно соглашался с каждым. Он только произносил: «Кто следующий?»
В заключение Мокшин резюмировал выступления:
— Из сказанного всеми вытекает, что термисты требуют изменить режим закалки новой брони, а также провести испытания, чтобы установить оптимальный режим.
— Чтобы доказать, что из этого металла брони не будет, — вставил Буцыкин, упорно отстаивающий свои позиции.
— Да, режим нужно менять, — подтвердил старший термист.
— А вы его ни в чем не изменили? — спросил Мокшин.
Термист протянул паспорт.
— Ни в чем.
— А при термообработке карт?
— Допущено небольшое изменение, — сказал молодой мастер.
— Какое, товарищ Смыслов? — насторожился Мокшин, рассматривая нескладное смуглое лицо, источенное редкими, но глубокими оспинами.
— По совету товарища Буцыкина мы изменили температуру нагрева.
— Как? — не выдержал директор, метнув гневный взгляд на начальника бронебюро.
— Снизили ее.
— Черт бы побрал и вас и Буцыкина! — взвился Ротов. — Значит, не прокалили лист? — Он подошел к телефону, вызвал лабораторию и спросил, готовы ли пробы на излом. Узнав, что их повезли, сел на свое место.
— Я считаю, что прежде всего нужно повторить закалку листов без изменения режима, — пробасил Мокшин. — На этом категорически настаиваю.
Мнение Мокшина совпало с мнением Ротова, и тот кивнул головой.
На асфальте за окном резко затормозила машина, и в кабинет вошел взволнованный начальник лаборатории. За ним двое рабочих несли изломанные карты.
Ротон схватил пробу. В изломе были и волокна и кристаллы.
— Ну вот, полюбуйтесь! Прокалили…
Радость этого открытия заглушила у директора недовольство работой термистов. Снова вспыхнула надежда на благополучный исход испытаний.
Озадаченный Буцыкин развел руками. Даже лысина его сморщилась от удивления.
Ротов вплотную подошел к Смыслову.
— Ответственным за вторичную обработку листов назначаю вас, товарищ…
— Смыслов, — подсказал Мокшин.
— …Смыслов. Немедленно приступайте к делу. Буцыкина не слушайте. Он ведь верит только себе. И выдержите инструкцию точно, градус в градус.
У кабинета начальника Пермяков и Шатилов долго расхаживали в нерешительности.
— Повременим, — убеждал Пермяков. — Настроение у него сейчас дрянное.
— Хорошего можем и не дождаться, — возразил Шатилов. — То подину срывает, то броня простреливается. Да и ждать некогда — к ремонту готовиться нужно. Когда печь сломают, поздно будет. Пошли!
Макаров встретил их без обычной приветливости.
— Василий Николаевич, при переделке печи на увеличенный тоннаж получается выигрыш в производительности? — скороговоркой спросил Шатилов.
— Конечно, — вяло ответил Макаров.
— Значит, примете наше предложение? — обрадовался Пермяков, придвигаясь ближе к столу.
— Я о нем еще не слышал.
Шатилов рассказал.
Устало улыбнувшись, Макаров достал из ящика письменного стола чертеж, развернул на столе, прижал углы книгами, чтобы не сворачивался.
— Она! — воскликнул Шатилов, рассмотрев чертеж.
— Триста тонн! — восхищенно протянул Пермяков, прочитав надпись под чертежом. — За чем же остановка?
Макарову было жалко разочаровывать друзей. Но что поделаешь?
— За немногим, — отозвался он. — За разрешением на реконструкцию.
— Кто не разрешает? — спросил Пермяков с угрозой в голосе, словно собирался сейчас же расправиться с виновником.
— А кто разрешит? — вопросом на вопрос ответил Макаров. — И как на нашем газе такую плавку сварите?
— Да ведь сейчас, пока газу мало, самое время на ремонт становиться, — разгорячился Иван Петрович. — А когда новую батарею на химзаводе пустят, тогда только и работать. Вот бы для нового газа новую печь справить!
— С директором говорили? — осведомился Шатилов.
— Получил отказ. Советует повременить: и так-де план напряженный, а вы еще с реконструкцией. Разве можно сейчас лишних восемь суток стоять?
— И вы сразу остыли? — попрекнул Пермяков.
— Нет, не остыл. Но вынужден повременить.
Шатилов не стал дожидаться, пока Иван Петрович закончит все свои дела, и ушел с завода против обыкновения один.
Дома он сразу лег в постель, к удивлению Бурого даже не взяв в руки книгу.
— Не ладится что?
— Все ладится, — коротко ответил Василий и, повернувшись к стене, уткнулся лицом в подушку.
Утром, едва открыл глаза — тотчас вспомнил о вчерашнем разговоре с Макаровым и решил при первом же удобном случае поговорить с директором.
В тот же день, встретив Ротова в цехе, Шатилов торопливо стал излагать ему сущность своего предложения.
Ротов не выносил разговоров на ходу и резко оборвал сталевара:
— Ясно, ясно. Сейчас это неосуществимо. Лучше думайте, как побольше взять с этой…
От глаза опытного сталеплавильщика не ускользнуло, что на печи не все в порядке — подручный метался у заслонок, потом опрометью бросился к рукоятям управления.
Перепрыгивая через ящики с материалами, Шатилов помчался к печи и увидел: против четвертого окна со свода свешивались сосульки.
Подошел директор, достал стекло, взглянул на свод и побагровел.
— Мировые проблемы решаете, а за печью не смотрите! Жжете нещадно! Теперь мне понятно, почему вы скоростник!..
Попало Шатилову и от Макарова на рапорте. Василий не оправдывался, ни на кого не ссылался. Молчал и главный виновник происшествия — подручный. Но совесть в конце концов преодолела страх, он поднялся и заявил:
— Поджег свод я. Мне была поручена печь.
— Ладно. Ты при чем? — вспыхнул Шатилов. — Печь ведет сталевар, он за нее и отвечает, — и обратился к начальнику: — Моя вина.
Разговаривать с Ротовым Пермяков ни за что не решился бы — советчиков тот не любил и ничьих советов не принимал. Идти к Мокшину считал бесполезным: доменщик. Правда, после заседания парткома он несколько изменил мнение о главном инженере — решительный, в вотчину директора полез, очертя голову, словно к медведю в берлогу. Писать наркому? Долго. Решил обратиться к парторгу. Он уважал Гаевого еще с тех времен, когда тот, молодой партийный работник, вел на заводе отчаянную борьбу с консерватизмом иностранных специалистов и всеми, кто их поддерживал.
Договорившись с Гаевым по телефону, Пермяков взял с собой Шатилова, пригласил и Макарова. Василий Николаевич пошел с явной неохотой: Ротова все равно не переубедить, да он, может быть, и прав.
Гаевой вопросительно посмотрел на вошедших, соображая, что привело их к нему.
— Вот, полюбуйтесь. — Пермяков указал на Макарова. — Неплохой инженер, хороший начальник, понимает выгоду большегрузных печей и не борется за них. Что вы на это скажете?
— Поподробнее, — потребовал Гаевой, удивленный тоном Пермякова. Он знал, что с Макаровым у того никаких столкновений не было, и даже беспокоился иногда: уж не подмял ли под себя начальник цеха секретаря партийной организации?
— Подробнее доложит Шатилов.
Шатилов поделился своими мыслями о реконструкции печи скоростными методами.
— Ты уверен в том, что идея правильная? — спросил Гаевой Макарова.
— Уверен.
Гаевой позвонил в приемную директора и, узнав, что Ротов у себя, предложил пройти к нему.
Ротов встретил их недружелюбно, скосил глаза на Шатилова.
— Вы что, товарищ Макаров, на расправу ко мне этого поджигателя привели? Сами не можете наказать?
— Этот вопрос у нас в «разных». На повестке дня другой, — отшутился Гаевой и рассказал директору о предложении Шатилова и Пермякова.
— Сталевару я уже сказал свое мнение. Пусть бережет ту печь, на которую поставлен, а не думает о другой, — со сдержанным негодованием ответил директор.
— Он ее бережет, — вступился Макаров. — Он дает металла больше других, а это…
— Дает больше потому, что больше жжет! Нечего его защищать.
— У нас этот вопрос в «разных», — повторил Гаевой, уже с суровой интонацией. — Так как же с большегрузной?
Ротов перевел глаза на Гаевого, сказал:
— Нарком не разрешит. Печь простоит восемь лишних суток. Посчитайте-ка, сколько недодадим металла.
— Так ты с наркомом и говорить не будешь? — спросил Гаевой.
— Нет. Это бесполезно.
— Тогда вы свободны, товарищи, — сказал парторг и, с трудом дождавшись, когда закрылась дверь кабинета, не на шутку рассерженный, вскипел: — Возмутительно! К тебе пришел сталевар, лучший работник, гордость завода, а ты его как мальчишку…
— Он для меня и есть мальчишка, да еще провинившийся!..
— У него первый поджог!
— Солдата не спрашивают, заснул он на посту в первый раз или всегда спит.
— Да ведь так тебе никто ничего советовать не будет!
— А я не во всех советах и нуждаюсь, — продолжал упрямиться Ротов.
— Слушать надо всех, чтобы отобрать самое дельное.
— У меня тридцать тысяч на заводе. Если все начнут советовать…
Гаевой посмотрел на Ротова так, что тот оборвал фразу на полуслове.
— Все-таки, что ты думаешь о большегрузной печи? — спросил парторг.
— Не любит нарком таких переделок. Недавно при проектировании одного цеха он приказал сделать так, чтобы производственники не могли потом уродовать цех, перегружать печи и переводить их на увеличенный тоннаж.
— Это было до войны. Ладно, не хочешь говорить с наркомом — я поговорю. Да мне, пожалуй, и удобнее.
Ротов задумался.
Настаивать на реконструкции печи (в несвоевременности этого он был уверен) ему не хотелось, а допустить разговор парторга с наркомом и вовсе не было желания — если Гаевой добьется своего, как будет выглядеть он, директор? Но сдаться сразу было не в его характере.
— Не перестаю удивляться тебе, Григорий Андреевич, — сказал Ротов примирительно. — Сначала надо одно решить, потом за другое браться. Пойми по-человечески: все мои мысли броней заняты, да ведь и твои тоже. У меня нервы натянуты, как струны, в ожидании испытания на полигоне.
Гаевой сочувствующе посмотрел на директора.
— Сегодня я, пожалуй, неправильно поступил, придя к тебе, — сознался он. — Лучше было дождаться испытаний. Ты стал бы добрее, на людей не набрасывался бы… Но нельзя же заниматься чем-то одним в ущерб остальному.
— Основным — можно. А в общем — дай подумать дня два. Мне кажется, нам все-таки удастся сократить ремонт еще часов на тридцать. Вот тогда можно разговаривать. У меня большегрузная в личном плане давно стоит. Вот. — Он протянул большой блокнот, открыв его на первой странице.
Не торопясь, Гаевой перелистал блокнот. Ротов ежедневно вносил в него все, что требовало особого внимания, вычеркивал сделанное, нерешенные дела переносил в листок следующего дня. Запись «реконструкции м. п.» встречалась на каждой странице.
— Что ж, потерпим, пока испытают броню, — согласился Гаевой.
На полигоне собралось людей больше, чем при первом испытании. Ротов нетерпеливо топтался у пушки, Макаров непрерывно и жадно курил, прикуривая папиросу от папиросы. Даже начальник полигона, старый, видавший виды артиллерист с глубоким шрамом через всю щеку, заразился общей нервозностью и суетился. Биноклей он не дал: знал, что после первого же выстрела все побегут смотреть броню.
В последнюю минуту приехал Мокшин.
Ротов сказал ему с укоризной:
— Будет скандал, если позвонят из наркомата и никого не найдут на заводе.
— Ничего, Скандал будет, если брони не будет, а получится — нам простят.
Услышав выстрел, Ротов повернул голову в направлении бруствера. Взрыв во все стороны разметал щепки.
— Ничего не могу понять, — сказал он, разводя руками. — Лист калил сам, от каждой карты у меня проба. Прекрасное волокно.
Никто не обратил внимания на смущенного артиллериста, который возился у пушки, поправляя прицел. Он зарядил пушку и выстрелил снова.
Щепок не было. Только пронзительно засвистели в воздухе осколки снаряда. К листу, неуклюже раскидывая ноги, побежал артиллерист. Осмотрев карту с обеих сторон, он вдруг выпрямился, снял шапку, бросил вверх, поймал на лету и замахал ею в воздухе, сзывая всех.
Инженеры опрометью побежали к нему.
Карта стояла целехонькая. Только небольшая вмятина была в том месте, куда попал снаряд.
— А первое попадание где? — закричал Ротов. — Где первое?
— Первое в бревне, — без всякого смущения ответил артиллерист. — Затуркали наводчика: скорей да скорей — и взял человек чуть-чуть выше. Первоклассная броня! — восхищенно похвалил он и, сложив кукиш, протянул его в сторону запада: — На-кось, выкуси!
Мокшин, возбужденно поблескивая глазами, откровенно загляделся на счастливое лицо директора.
Инженеры не знали, кого поздравлять, — работали все. И, словно сговорившись, они окружили артиллериста и стали жать ему руку. Только Буцыкин стоял в стороне и виновато улыбался.
— Разрешите поздравить вас, товарищи, с освоением новой марки стали, — торжественно и непривычно приветливо заговорил Ротов. — С завтрашнего дня мы переходим на выплавку этой стали и дадим ее столько, сколько потребует от нас фронт!
Он пожал руку каждому инженеру, Гаевому — последнему, но крепче, чем остальным.
С полигона Гаевой ушел вместе с Макаровым и Кайгородовым. Он чувствовал себя словно очнувшимся после долгого и мучительного сна. На душе было легко и спокойно, и впервые за много дней он вдруг увидел широкую, скованную льдом реку, заснеженную степь и залюбовался мягкими тонами зимнего заката.
— Молодчина Ротов, добился все-таки разрешения на опыты! — восхищался Кайгородов. — Не выскажи он свою точку зрения наркому, долго мучились бы еще с броней. А вообще недолюбливаю я его. Тяжелый человек.
— Смельчак, — с уважением произнес Макаров, и парторг порадовался тому, что авторитет директора растет. Гаевой никому, даже Макарову, не сказал, что летал в ЦК.
Остановились у здания мартеновского цеха.
Навстречу им бежал Шатилов.
— Как броня? — крикнул он еще издали.
— Лучше быть не может! — широко улыбаясь, ответил Макаров.
Шатилов помчался к печи, чтобы сообщить счастливую весть бригаде.
Не заглянув в партком, Гаевой пошел к Ротову — хотелось еще побыть в атмосфере радости и успеха.
К удивлению Гаевого, Ротов сидел пасмурный. Он мельком взглянул на парторга и тотчас отвел глаза.
— В чем дело? — недоуменно спросил Гаевой.
— Не в чем, а в ком! — фыркнул Ротов. — В тебе дело. Ты всегда в неприятность втравишь.
— А пояснее?
— Доложил я наркому о броне. Он поздравил, спросил, что нам нужно, а я возьми и попроси лишних шесть суток на реконструкцию печи.
— И что?
— И получил по заслугам. Ответил вежливо, но вразумительно: «Вы потеряли ощущение реальности обстановки». Вот тебе пояснее…
Весь остаток дня преследовала Гаевого эта фраза, с ней он и уснул. Вскоре ему приснилось, будто идет он по мартеновскому цеху и слышит за собой резкий, настойчивый звонок завалочной машины. Свернул в сторону — снова звонок, направился в другую — и опять звонок. Открыл глаза — надрывается телефон. Звонили из Москвы.
— Разбудил? — спросил секретарь ЦК. — Раньше позвонить не мог. Передайте коллективу благодарность за освоение новой броневой стали. Ваши рабочие и инженеры еще раз доказали, что не только наука прокладывает пути производственникам, но и производственники — науке.
— Поддержите нас еще в одном, — попросил обрадованный Гаевой и поведал о перипетиях с большегрузной.
— Преждевременное предложение, — сухо ответил секретарь ЦК. — Надо читать сводки и между строк. Стабилизация линии фронта дается ценой упорных боев. Положение таково, что, может быть, сегодня тонна стали нужнее, чем полторы через неделю.
Работа восьмой печи привлекала внимание Макарова — кривая выполнения плана поползла вверх, сталевары стали вести себя спокойнее, жалобы при приемке смен прекратились.
Сначала Макаров думал, что сталевары по-приятельски покрывают грехи друг друга, и, приняв рапорт, заглядывал на печь. Но все было в порядке. Если же сталевар и допускал какой-либо промах, то, сдавая смену, сам заявлял об этом.
Так, однажды во время рапорта Бурой на вопрос Макарова о том, как он сработал, ответил неохотно, понурив голову:
— Плохо, товарищ начальник. Свод поджег против пятого окна.
— Сильно?
— Да процентов десять премии можно с меня снять.
Макаров был удивлен честным признанием сталевара. До сих пор он знал Бурого другим: накуролесит — и с пеной у рта доказывает, что виноват не он.
— Что с ним сталось? — спросил Макаров Пермякова, когда они остались вдвоем. — Ваша работа?
— Враждовать перестал. Сейчас, когда Бурой смену подготавливает к сдаче, он не о рапорте в первую очередь думает, не о начальнике, с которым привык спорить, а о товарище, упрек которого руганью не перекроешь, успех которого — твой успех, а неудача — твоя неудача. Дружнее стали. К тому же Бурой — общественное лицо: руководит рабочим контролем в столовой. Все свое красноречие там растрачивает. На поваров такого страха нагнал — как никого боятся.
— Не думал, что вы с ним так быстро справитесь, — признался Макаров.
— Справился? До этого еще далеко. По-прежнему пьет. Недавно в общежитии такое устроил… А натура его мне нравится. Горяч. Его энергию только нужно куда следует направить. Вот с апатичными, безвольными — худо. Их труднее воспитывать. А все-таки таких, как Бурой, я люблю.
— Надеюсь, не только таких? — улыбнулся Макаров.
— Не только. Разных — по-разному. Возьмите Смирнова или Шатилова, например. Без единого пятнышка парень, насквозь просвечивает. Кем будет лет через десять Шатилов? Начальником цеха. И надо его к этому посту заранее готовить. А то у нас иногда как получается? Назначат, предположим, начальника цеха главным инженером, и смотришь — не тот уже человек. И говорит иначе, и голову держит по-другому, и особого почтения к себе требует. Не понимает одного: есть авторитет должности, а есть авторитет личности, — и уже официальным тоном добавил: — Плакатист мне нужен.
— Для чего? И так весь цех в плакатах, — запротестовал Макаров.
— Это верно, но не заметили ли вы, что наша наглядная агитация какая-то… — Пермяков замялся, подыскивая подходящее слово, — ну, больно стабильная. Оперативная агитация нужна, живая. Вот на фронте. Кончился бой, глядишь — уже боевой листок по бойцам пошел. Узнают, кто как воевал. И у нас бы так. Выпустили скоростную плавку — «молния», плохую — тоже «молния». Каждый день. А сейчас что? Призывы висят, а как их выполняют, коллектив узнает с опозданием.
— В этом вы, пожалуй, правы. Но где такого плакатиста найти?
— Я уже нашел. На фронте убит один наш машинист. У него сынишка остался четырнадцати лет. Матери тоже нету.
— Четырнадцати? Кто же его в цех пустит, малолетку?
— Не беспокойтесь, пустят.
— Где отыскали?
— Отыскал не я, а Дмитрюк в детдоме. Упрямый паренек. Не хочет оставаться там — и все. «Или в цех возьмите, говорит, где батя работал, или беспризорничать пойду». Вот и выбирай. Не пускать же его на улицу. Очень прошу уважить паренька.
— Хорошо. Приведите — посмотрим.
— Да он тут. — И Пермяков с юношеским проворством вылетел из комнаты.
Через несколько минут в кабинет вошел мальчуган, сделал несколько нерешительных шагов и остановился.
Он был низкорослый. Огромные серые глаза смотрели с затаенной грустью, но задорный нос и по-детски смешно надутые губы смягчали это выражение.
Макаров на мгновение закрыл глаза: мальчик напомнил ему умершего сына.
— Подойди, сынок! — мягко сказал он. — Как тебя зовут?
— По-разному звали. Папка — Петром звал, мамка — Петей, ребята — Петюхой называют, а кто Петухом.
У Пети ломался голос, деланный басок неожиданно срывался на дискант, и Макарову стало смешно: в самом дело петух.
Он долго убеждал Петю продолжать учиться в школе, обещал помочь, но мальчик стоял на своем.
— Батя с одиннадцати лет сам себя кормил, а мне уже четырнадцать. Никуда я из батиного цеха не уйду.
Вошел Дмитрюк — он умышленно задержался, чтобы не мешать разговору.
— Ну, кто кого уговорил? — спросил он, зная, что Петю переубедить не удастся.
— Возьмем, — решил Макаров. — Но как с охраной труда?
— Уже разрешили взять в штат плотником.
Макаров повертел в руках приемный листок, подписал его и взял с мальчугана слово, что с начала учебного года пойдет учиться в школу.
Петя порылся в недрах своего кармана, отыскивая платок, но не нашел, сочно шмыгнул носом и, потянувшись через стол, степенно поблагодарил Макарова, пожав ему руку.
— Вот и кончилось у него детство… — покачал головой Макаров и задумчиво посмотрел на дверь, которую осторожно закрыл Петя.
— Ничего… — возразил Дмитрюк. — Пермяков обещал в плотницкой устроить, а там он всем сыном будет. Присмотрят, чтобы не совался, куда не надо, чтобы поел вовремя. Больше четырех часов работать не придется. И на забавы времени хватит.
Макарову нездоровилось — сказалось перенапряжение последних дней. Он позвонил в цех и, узнав, что дела идут нормально, решил, к великому восторгу Вадимки, не ехать на вечерний рапорт — поручил провести его своему заместителю.
Вадимка отказался идти спать. Он прилег рядом с Василием Николаевичем так же, как, бывало, ложился с отцом, и шепотом спросил: «А почему тетя Лена у нас такая грустная растет?»
Василий Николаевич прыснул, но, взглянув на жену, заметил в глазах у нее слезы.
Надо было как-то отвлечь ее, и Макаров рассказал о разговоре с Ротовым.
— Гаевой, говоришь, у него остался? — спросила Елена. — Ну, он уговорит.
— И я так думаю. Если уж Григорий чем-то займется, то доведет до конца.
С улицы донесся зловещий, заплетающийся говор ветра. В стекло беспокойно застучала ветка березы, как человек, просящий в ночи у хозяев крова.
Елена вздрогнула, зябко поежилась.
— Жутко.
— А знаешь, о чем я думаю в такие ночи?
— Знаю, — одними губами сказала Елена, побледнев, и безвольно уронила голову на сцепленные пальцами руки.
Макаров понял, что она представила себе одинокую могилку сына в степи на полустанке, и мысленно выругал себя за неосторожность. Тихонько, чтоб не разбудить заснувшего ребенка, встал с кровати, взял теплый платок и накинул его на опущенные, дрожащие плечи жены.
Елена признательно кивнула головой и отбросила со лба прядку непокорных волос. Еще год назад она выглядела так молодо, что порой походила на школьницу. Но со смертью сына появились сединки (впрочем, они легко терялись в светлых волосах), у глаз собрались морщинки — легкие, тонкие, но их не спрячешь.
— Вот так на все лады завывал ветер, когда хоронили Витюшку, — произнесла Елена, глотая слезы, и, не выдержав, беззвучно зарыдала.
Раздался телефонный звонок, резкий, продолжительный. Василий Николаевич схватил трубку и долго еще слышал треск звонка. Так телефонистки вызывали абонента для директора или на аварию.
На линии был нарком. Он осведомился о работе цеха и спросил, каково его, Макарова, мнение об увеличении тоннажа печей.
— Я считаю, что только это даст возможность выплавлять миллион тонн стали в год.
— Значит, вы поддерживаете предложение Ротова?
— Ротова? — переспросил Макаров и осекся.
— А разве это предложение ваше?
— Нет, это инициатива сталеваров Шатилова и Пермякова.
В трубке стало тихо, и Макаров по индукции слышал, как телефонистка вызывала Серовский завод.
— Мне Ротов не сказал об этом, — наконец произнес нарком. — Что ж, очень хорошо, если у вас такие сталевары. Поддержали?
Макаров коротко рассказал, как было дело. Нарком усмехнулся.
Теперь мне все понятно. Директор, очевидно, считает, что если он руководит коллективом, то все рационализаторские предложения, рождающиеся в коллективе, должны исходить от него.
— Товарищ нарком, — вступился за Ротова Макаров, — сталевары предлагали увеличить завалку до двухсот пятидесяти тони, я — до трехсот, а Ротов одновременно с нами — до трехсот пятидесяти. Первенство, таким образом, за ним.
— Ладно, не в этом суть, — сказал нарком и распорядился: — Включайтесь и вы в подготовку к реконструкции, товарищ Макаров.
— Но ведь вы директору отказали.
— Да, долго стоять нельзя. Уложитесь в сроки обычного большого ремонта.
— Как? — удивился Макаров, решив, что ослышался.
— Чему удивляетесь? На Магнитке уложились в эти сроки. Описание сверхскоростных методов ремонта наркомат вчера разослал по заводам, но я посоветовал Ротову не ждать, а послать инженеров для изучения опыта на месте. Подину печи и отдельные участки разрешаю взорвать.
— В действующем цехе?
— А в Действующей армии разве снаряды не рвутся? Приступайте и смотрите: ни часу более. За этот срок я поручился перед правительством.
Макаров положил трубку обрадованный и озадаченный. О таких сроках он до сих пор не слыхал. Он позвонил Гаевому и подробно рассказал о беседе с наркомом. Хотел позвонить и Шатилову, да вспомнил, что тот еще не пришел на смену.
— Ну, Леночка, предстоят горячие дела!
Елена грустно посмотрела на мужа, позавидовав его настроению.
— Тебе хорошо. Ты плоды своей работы видишь. А я? Что делаю я? — вымолвила она тягуче, с придыханием.
— Тоже немало. Рукавицы для бойцов вяжешь, над детским садом шефствуешь — там ведь дети бойцов, английский изучаешь.
— Я хочу отдать Вадимку в детский садик. Он уже достаточно подрос. Ты согласен?
Макаров знал, как сильно привязана жена к ребенку, как неохотно расстается с ним даже на короткое время, и, не поняв мотивов ее желания, спросил:
— Есть ли в этом необходимость?
— Есть. Рукавицы и шефство — не то. Этим и на досуге заниматься можно. Пора выполнить Гришин совет. Хочу на завод. Снаряды точить, как Мария Матвиенко. У нее трое детей, а работает.
— Смотри-ка! Ты еще в армию запросишься, — пошутил Макаров.
— Куда мне, трусихе! Помнишь, как бомбежек боялась? Первая пряталась в щель. А знаешь, в спеццехе много новеньких работает. Там и женщины и подростки. Неужели я хуже?
Макаров крепко обнял жену.
Ремонт печи для сталевара — процесс неприятный, глубоко прозаический. Вместо привычной интересной работы над металлом приходится ломать спекшиеся огнеупоры, грузить мусор, проверять качество кладки, спорить с несговорчивыми каменщиками.
Шатилов не любил ремонтов, но относился к ним терпеливо. И в Донбассе он бывал на всех участках, где только стучали молотки каменщиков, даже глубоко под землей, в дымоходах.
Это всегда не нравилось Дмитрюку.
— Ты что, не доверяешь мне? — ворчал на него старик. — Да тебя, жигуна, еще не замышляли, когда я эти печи строил!
Обрадованный тем, что их предложение одобрено (эту часть разговора с наркомом Макаров передал сталевару), Шатилов спросил начальника цеха:
— Премируете, Василий Николаевич?
«Женится, наверное, — решил Макаров, — деньги нужны».
— Обязательно. Поработаем, экономию подсчитаем — сумма получится, надо полагать, изрядная.
— Да я не о деньгах. — Шатилов досадливо отмахнулся. — Поставите меня на эту печь сталеваром?
— Поставлю, — пообещал Макаров. — И как лучшего сталевара, и как инициатора. На эту печь — самых лучших. Плавка-то в триста пятьдесят тонн!
В дверях Шатилов столкнулся с Дмитрюком.
— Останься, Вася, замолвишь словечко… — шепнул Дмитрюк.
Макаров вышел из-за стола навстречу старику, тепло потряс его руку. Дмитрюк проковылял к столу и сел.
— Пришел наниматься, — сказал он, теребя отрастающие усы.
— А эвакопункт?
— Там работа стихла, а я тихой работы ой как не люблю. Старикам живое дело нужно, а на этом заснуть можно.
Молча вынув из стола приемную карточку, Макаров заполнил ее и протянул Дмитрюку.
— Идите, Ананий Михайлович, в отдел кадров оформляться.
— А кем? Написали?
— Каменщиком, конечно. Оформитесь, а тут что-нибудь полегче подберем.
— Инспектором по качеству, — подсказал Шатилов.
— Рабочие нужны, а не инспектора, — строго ответил Дмитрюк. — Скоро будет у вас большой ремонт.
— Вы и об этом знаете?
— Ворон чует, где пожива, а каменщик — где ремонт. Прошу самую деликатную работу мне дать: выпускное отверстие заготовить и арочки для шлаковых лёток.
— Лучше Анания Михайловича их никто в мире не сделает. С других заводов к нему ездили учиться. Никто так кирпич к кирпичу не пригонит, — превозносил старика Шатилов.
— Хорошо, — согласился Макаров. — Даю вам отдельный участок работы. Дело такое…
— Сиди дед у печи и теши кирпичи, — вставил Дмитрюк другую свою поговорку. — Ну, спасибо, Василий Николаевич.
Шатилов провожал Дмитрюка до отдела кадров.
На площади, перед проходными воротами, на которых были установлены мощные репродукторы, они увидели огромную толпу рабочих.
Слышался голос московского диктора: «…враг терпит поражение, но он еще не разбит и тем более не добит…»
— Что передают? — спросил Дмитрюк рабочего.
— Не мешай. Слушай! — сердито бросил тот.
Дмитрюк обратился к другому рабочему.
— Приказ. Двадцать четвертая годовщина Красной Армии.
«…необходимо, чтобы с каждым днем фронт получал все больше танков, самолетов, орудий, минометов, пулеметов, винтовок, автоматов, боеприпасов…» — чеканно читал диктор.
— Будто специально для тебя, — шепнул Дмитрюк Шатилову.
Люди шли на вторую смену, и толпа рабочих росла. Из здания заводоуправления выбегали служащие — красный уголок не вместил всех. Многие не успели набросить на плечи верхнюю одежду и стояли налегке — в костюмах, в платьях.
Когда диктор дочитал приказ, на площади загремели аплодисменты.
Люди не расходились, ожидали повторения передачи. Хотелось снова услышать ясные и твердые слова приказа, вселявшие уверенность в победе над врагом.
Шатилова потянуло к Ольге. Но как его примут? Не рассердилась ли на него девушка за то, что так долго не появлялся?
Однако Ольга встретила гостя так, будто они вчера виделись.
«Не обрадовалась, не обиделась…» — недовольно подумал Василий.
Разговор не клеился.
— Видите, Вася, как плохо подолгу не навещать друзей, — укорила Ольга. — Отвыкаете, и говорить вам словно не о чем.
Шатилов с нескрываемой нежностью посмотрел на девушку и порывисто ответил:
— Отвыкаешь, когда не думаешь о человеке. А когда все время думаешь о нем — еще больше привыкаешь. Вы знаете, Оля, мне когда-то очень нравилась одна девушка. Только виделись мы редко — в разных городах жили. Я о ней ни на минуту не забывал, и от встречи к встрече она мне все роднее становилась…
— А вы ей?
— Я? — смущенно улыбнулся Шатилов. — У нее шел обратный процесс: отвыкала и совсем отвыкла.
Ольга смотрела в сторону, казалось, безучастно. «Жаль его, хороший он и такой непосредственный. Может быть, лучше сказать прямо: Вася, вы мне нравитесь совсем не так, как я вам». — И решила: «Скажу», — но взглянула в грустные глаза Шатилова — и язык не повернулся.
— Какие новости в цехе? — спросила Ольга, чтобы изменить тему разговора.
Шатилов потускнел, стал рассказывать вяло, неохотно. Ольга многое знала от отца и мысленно отметила, что Шатилов не упомянул о себе, о похвале наркома.
— А как занятия? — продолжала расспрашивать она.
— Занимаюсь большегрузной.
— Бурой папе говорил, что вы ворох учебников накупили, в техникум готовитесь.
— Отложил на время, — сознался Шатилов, краснея. — Не умею одновременно несколькими делами заниматься.
Ольге захотелось ободрить Шатилова. Прощаясь, она задержала его руку чуть-чуть дольше обычного и задушевно сказала:
— Не забывайте друзей, Вася, помните: в этом доме вам всегда рады. — Ольга улыбнулась какой-то светлой, чудодейственной улыбкой, от которой все вокруг, казалось, засияло.
Шатилов ушел окрыленный. Возвращаться домой не хотелось, и он зашагал по широкой аллее, где лежал свежевыпавший, еще не утоптанный и не запыленный снег. В радужных думах об Ольге он незаметно для себя поравнялся с театром и остановился. Отсюда хорошо был виден завод.
Четкие пунктирные линии огней окаймляли асфальтированные шоссе, пересекавшие завод в разных направлениях. Ярко светились огромные окна цехов. Высоко в небе созвездиями сияли огни на колошниках доменных печей. Изогнувшись коромыслом, уходила через реку бетонная плотина, залитая электрическим светом.
Вдруг небо вспыхнуло красным заревом, и огни померкли, как на рассвете. С горы широким огненным потоком хлынул расплавленный шлак, образовав огромную причудливую фигуру. Шлак быстро начал тускнеть, сделался багровым. Зарево в небе потухло, огни снова стали острыми. В этот миг новый поток низвергся с горы, и снова вспыхнуло зарево в небе, отражаясь, как при пожаре, тревожными бликами в окнах домов.
На шлаковой горе появилась огромная красная луна, потом вторая, третья — это в опрокинутых набок ковшах светила приставшая к стенкам корка раскаленного шлака. Но вот луны потускнели и исчезли совсем. На горе, как звездочка, заскользил огонек паровоза, увозившего ковши обратно в цех. Из трубы мартеновской печи вырвалось пламя, превратилось в большое горящее облако и исчезло так же внезапно, как появилось. За цехом вдали медленно двигались, словно плыли в воздухе, алые квадраты.
Шатилов пересчитал их — тридцать слитков. «Хорошая плавка, почти двести тонн! А будем же подавать на блюминг по пятьдесят слитков — более трехсот тонн с одной плавки. Эх, скорее бы!» — мечтательно подумал он.