Часть пятая

1

Второго февраля 1943 года волны радио принесли самый короткий приказ о самом значительном событии — битва за Сталинград выиграна.

Великая Сталинградская победа явилась началом грандиозных наступательных операций Советской Армии. Наши части подошли к Дону, освободили Курск, вышли на побережье Азовского моря, вели бои на Харьковщине, вступили на донецкую землю. Освобождались не малоизвестные станции и поселки, а города, которые знали даже малыши-школьники. В середине месяца взвились красные флаги над Ростовом, Ворошиловградом, Харьковом.

Не было человека, который не чувствовал бы себя участником свершавшихся событий. И даже те, кто не работал, — многодетные матери, многолетние старики, — знали: если не они сами, то их близкие куют оружие или разят им врага.

Февраль был богат событиями и на заводе. Правительство наградило более двухсот рабочих и инженеров орденами и медалями, а завод — орденом Ленина.

Ротов, Мокшин, Егоров, Кайгородов, Макаров и Пермяков получили ордена Трудового Красного Знамени. Василий Шатилов с гордостью прикрепил к пиджаку орден Красной Звезды и был несказанно рад тому, что его заслуги приравнены к боевым.

В последний день февраля на заснеженной площади перед проходными воротами собралась многотысячная толпа. Трем цехам завода — второму мартеновскому, сортопрокатному и транспортному — должны были вручать переходящие знамена Государственного Комитета Обороны.

С утра дул ветер, обжигал морозом лица, колол снегом глаза, а к концу смены, когда толпа рабочих, вышедших из завода, смешалась с собравшимися ранее и на площади стало тесно, вдруг, расплавив тугое пепельное облако, выглянуло солнце, словно для того, чтобы осветить торжество.

На большую, украшенную кумачом трибуну, сделанную специально для этого праздника, поднялись представители военного командования, наркомата, руководители завода и рабочие. Короткие и горячие речи, усиленные репродукторами, доносились во все уголки площади.

Наступила торжественная минута вручения знамени. К генералу армии подошел Пермяков, стал на одно колено, поцеловал край алого полотнища, поднялся и, приняв знамя, взволнованно сказал:

— Коллектив мартеновцев обязуется удержать это знамя до окончательной победы над фашистской сворой!

— У нас оно будет! Отберем! — закричали стоявшие группой неподалеку от трибуны мартеновцы первого цеха.

Пермяков несколько мгновений с гордостью смотрел на них, похоже было — собирался сказать еще что-то, но потом, махнув рукой, отошел в сторону.

Знамя, завоеванное сортопрокатчиками, принимал вальцовщик Первухин. Он обнял генерала, вручавшего знамя, и только тогда взялся за древко.

— От имени прокатчиков клянусь помогать нашей доблестной армии не только нашими рабочими руками, но и рабочей смекалкой. И не только на нашем заводе, но и на других…

Мысль Первухина понравилась Гаевому, он проводил вальцовщика сдержанной улыбкой: «Слов мало, а мыслей много, но не в словах дело…»

Машинист транспортного цеха подошел к знамени озабоченный.

— Наша задача ответственнее, чем у прокатчиков, — спокойно произнес он и переждал гул, возникший в толпе. — Сдаст темпы четвертый прокатный, знамя могут забрать другие прокатные цехи, а транспортный цех у нас один, и если мы сплошаем, наше знамя уйдет на другой завод. Пожелаем же всем транспортным цехам металлургической промышленности Союза работать хорошо, но первого места не уступим.

Митинг закончился, над головами поплыли знамена. Два полотнища двигались в сторону Дворца металлургов, одно — к заводским воротам.

— Пермяков! — крикнул Ротов, задержавшийся на трибуне. — Знамя несите во дворец.

— Сами знаем, куда нести, — задорно ответил Иван Петрович. — Цех завоевал — цех им и распорядится.

Весть об освобождении донецких городов — Краматорска, Славянска и Ворошиловграда — всколыхнула эвакуированных. Появились новые беспокойства: как будут отпускать — всех сразу или поочередно, дадут эшелоны или каждому придется добираться самостоятельно и как будет расти уральский картофель на донецкой земле.

На имя директора ежедневно поступали заявления от эвакуированных о расчете. Особенно горячились то, у кого в Донбассе остались родные, — живы ли они, не угнаны ли на чужбину?

Ротов подписал расчеты нескольким рабочим из Ворошиловграда. Когда же заявления хлынули потоком, запретил их принимать, но они все равно поступали по почте.

Одним из первых в мартене забеспокоился об отъезде Дмитрюк. Макаров вызвал каменщика к себе, поговорил с ним. Старик взял свое заявление обратно, но не бросил, не порвал, а свернул и бережно положил в записную книжку.

— Воля ваша, товарищ начальник, — угрюмо сказал он и пожевал губами. — Повременю. Только ждать не хочется. Потом в сутолоке трудно будет. Хорошо бы: фашисты сегодня из города, а я завтра в город да в цех — посмотреть, что с печами сталось. У меня их размеры вот где, — старик показал пухлую потрепанную записную книжку. — Чертежи-то сгорели, а тут все есть, что касаемо каменной кладки.

Увидев, что книжка не произвела на Макарова должного впечатления, он обиженно посмотрел на начальника.

— Вы, Василий Николаевич, домой собираетесь или решили тут оставаться? Тут славно… одиннадцать месяцев зима, а все остальное — лето.

У Макарова заныло сердце. Вспомнил он свою квартиру, большую, но уютную, детскую комнату Виктора, заваленную игрушками, вспомнил Елену такой, какой она была там, счастливую и веселую.

— Так, значит, не думаете? — переспросил Дмитрюк.

— Я буду там, где скажут, — выдавил из себя Макаров. — Сам проситься не стану…

— Эх, не патриот вы Донбасса! — Старик вздохнул, печально покачал головой. — Но ежели так, то хоть нам поперек дороги не становитесь.

Дмитрюк грустно заковылял по цеху. «Потерплю, — рассуждал он, — но как только завод освободят, в тот же день — на поезд. Шут с ним, с расчетом! Пенсионера задерживать не станут. Деньжата на дорогу есть, а там заработаю». Но обида на Макарова все-таки залегла в душе, и хотелось поделиться с кем-нибудь из земляков. Он подошел к Шатилову.

Василий следил за струей жидкого чугуна, сливаемого в желоб.

— Когда домой поедем, Вася?

— Домой? — Шатилов просиял: это слово всегда наполняло его душу радостью. — Как дадут команду — так и поедем.

— А если не дадут?

Шатилов любовно посмотрел на печь.

— Куда от этой красавицы убежишь? У нас таких нету.

— Тебя не эта красотка держит, а пермяковская, — взорвался Дмитрюк и нахмурил сросшиеся кустистые брови. — От этой ты бы сбежал!

— Тише! — крикнул Шатилов, и Дмитрюк даже пригнулся от его окрика, но, подняв глаза, увидел, что Василий грозит машинисту, слишком резко наклонившему ковш.

Отойдя от Шатилова, Дмитрюк встретил слонявшегося по цеху Бурого.

— А ты?

— Что я? — растерялся Бурой, почему-то боявшийся этого грозного деда.

— Здесь останешься или в Донбасс?

— Что вы, Ананий Михайлович. Как только завод освободят, в первый тамбур, на крышу, на паровозную трубу даже. Да-а… Я и заявление о расчете не подаю, знаю, что не отпустят. «Куда тебе? Детей-жены нету», — и тому подобное и прочее. Там пусть ищут, а найдут — назад не воротят. Резонно говорю?

Дмитрюк ушел успокоенный. Хорошо, что не все так думают, как Василий, а то и цех некому будет восстанавливать.

Шатилов расстроился: больно задел его Дмитрюк, напомнив об Ольге. Он задумался и не сразу заметил, как привезли второй ковш чугуна. Огненная струя тяжело хлынула в желоб, засыпав искрами площадку, и снова приковала его внимание.

Макаров сказал Дмитрюку правду: его не особенно тянуло в Донбасс. Он уже привык к коллективу цеха, сжился с людьми. Сталевары трех большегрузных печей с каждым днем работали увереннее, смелее, все больше выплавляли стали. «Вот дам в этом году миллион тонн, — думал Макаров, — отрапортую, а тогда, может, и попрошусь в Донбасс».

Ничего не говорила об отъезде и Елена — она даже не могла представить себе возвращение на старую квартиру, где все живо будет напоминать о сыне. Последнее время Елена замечала, что муж нежнее стал относиться к Вадимке, уделял ему больше внимания, привозил игрушки, сделанные в цехе, — то самолет, то паровоз. Игрушки быстро исчезали — Вадимка уносил их в детский сад. Тогда Макаров стал возить игрушки чаще, и постепенно еще один сад заполнился Петиными изделиями. Василий Николаевич попытался было оплатить Пете его труд по нарядам, но мальчуган обиделся и решительно отказался.

— Это моя общественная работа, — заявил он. — Одного мне только хочется: посмотреть, как ребята ими играют.

Просьба была выполнена, и Петя посетил детский сад.

Елена рассказывала потом мужу, что он пришел с важным видом инспектора, осмотрел все комнаты, заглянул даже на кухню. Ознакомившись с общим распорядком, он принялся проверять одну за другой игрушки и остался крайне недоволен: у грузовика отлетело колесо, у паровоза — труба, а у истребителя не было шасси, и он ползал на брюхе, как планер. Достав толстую, почти как у Дмитрюка, записную книжку, Петя составил подробную «дефектную ведомость», а назавтра принес недостающие части и начал приделывать их.

Малыши прекратили игры и затаив дыхание следили за великим мастером. На этот раз они его долго не отпускали — просили сделать то бронепоезд, то крейсер. Петя набрал заказов на добрый квартал вперед и ушел, оставив заведующей номер телефона плотницкой мастерской, чтобы могла вызвать его, если какая-либо игрушка поломается.

Макарова Петя упрекнул:

— Надо было, Василий Николаевич, поставить меня в известность, куда игрушки идут. Я бы их прочнее делал.

Пока Петя заготовлял детали нового самолета, плотники еще терпели, но когда начал крепить крылья к фюзеляжу и в помещении негде стало повернуться, выпроводили его во двор. В самолете умещались два малыша, причем на долю переднего выпадало блаженство крутить длинную ручку, на которую, как на ось, Петя насадил пропеллер.

Петя произвел на Вадимку неотразимое впечатление: «Такой маленький, а какие игрушки делает! Вот папа приедет, я их познакомлю».

Всякий раз, когда Вадимка вспоминал теперь отца, Елена ловила непонятную грусть в глазах мужа. Она не знала, что Василий Николаевич получил письмо от Крайнева, в котором тот сообщал, что находится на излечении в партизанском госпитале, чувствует себя плохо и не уверен, останется ли жив. Он просил пока ничего не говорить сыну, не волновать зря ребенка. Василий Николаевич никому ничего не сказал, даже Гаевому, опасаясь, что тот поделится с женой и этого будет достаточно, чтобы узнала Елена.

Первое время после приезда Нади Елена часто бывала у нее, но вскоре убедилась, что подруга ни в утешении, ни в заполнении досуга не нуждается.

Скучать Надя не умела. На письменном столе быстро вырос столбик книг по медицине. Тренируя левую руку, она подолгу занималась чистописанием, терпеливо, как первоклассница, выводя буквы.

Когда Надя окончательно пришла в себя после госпиталя, она отправилась в горздравотдел и попросила дать ей возможность прочитать несколько лекции о методе Неговского, позволяющем в ряде тяжелых случаев предотвращать смертельный исход операции. Она ничуть не сомневалась в том, что предложение ее будет встречено доброжелательно.

Но заведующая горздравотделом сама разобраться в методе не смогла, посоветоваться с подчиненными постеснялась и отказала наотрез до получения указаний из вышестоящих инстанций.

Немного поразмыслив, Надя принялась писать статью в газету. Целая неделя ушла на то, чтобы изложить малоразборчивыми каракулями, которые выглядели хуже любых детских, на нескольких страницах бумаги материал кратко и доступно каждому.

Редактор районной газеты с интересом прочитал статью, обещал поместить ее в одном из ближайших номеров, но потом начал изворачиваться: то просил доказательств, что это не военная тайна, то требовал чью-то (он сам не знал чью) визу, согласовывал статью в горздраве, потом послал в облздрав, где она потонула в архивах, и в конце концов отказался напечатать, мотивируя тем, что не было в его практике случая, когда о крупном открытии впервые сообщала районная газета.

Помощи у мужа Надя не просила — предпочитала воевать в одиночку. Не медля больше ни одного дня, она выехала в областной город, приготовившись к упорной, длительной борьбе во всех организациях, но вернулась оттуда неожиданно скоро.

Торжественно вручив свежий номер газеты со своей статьей мужу, она благодарно посмотрела на него.

— Ну и молодец ты, Гришенька!

— Я-а? — пожал плечами Гаевой, делая вид, что он тут ни при чем.

— Не скромничай! Твой звонок в обком подействовал. И я, по совести, не ожидала от тебя такой прыти. Думала, постесняешься, как бы не упрекнули в протекционизме.

— На всякий роток не накинешь платок, — сказал Гаевой, любуясь оживленным лицом Нади. — Смешно не помочь новатору только потому, что он является моей женой.

Никаких внешних перемен в жизнь Гаевого возвращение жены с фронта не внесло. Надя не умела создавать в доме семейного уюта. Они и в Донбассе жили по-студенчески: обедали в столовой, на ужин — бутерброды да чай. Для домашних забот у Нади никогда не было ни времени, ни желания. Но внутренне Григорий Андреевич преобразился. Выдержка уступила место глубокому душевному равновесию, и теперь он успевал за день сделать гораздо больше, чем раньше, словно освободилась в нем та часть воли, которая постоянно расходовалась на борьбу с тоской, с тревожными мыслями, на усилия скрыть ото всех свое состояние. Только боль за жену порой пронизывала его сердце, но Надя, как могла, смягчала эту боль. Она держалась прекрасно. Ни разу с ее губ не сорвалась жалоба на свою судьбу, и Григорий Андреевич не знал — хорошо это или плохо. Может быть, оставаясь в одиночестве, она предастся горестным мыслям. Так уж лучше бы поплакалась ему.

2

Через несколько дней после митинга к Гаевому в партком зашел Первухин. Он был небрит, утомлен и выглядел постаревшим.

— Ну как, товарищ парторг, здорово я с выступлением напутал?

— Нет, не напутал, но, признаюсь, я не понял, как вы слова свои делом подкреплять думаете.

— Если поможете — подкрепим и делом, а не поможете — другого помощника искать придется. Был я недавно на танковом заводе, в бригаде по проверке соцдоговора. Ходили по цехам. Наша работа сложная, а их куда сложнее. И есть у них одно место узкое. Из-за него почти готовые танки стоят. Даже пушки из башен торчат, а танки, — Первухин провел рукой по столу, — прямо вот так в ряд и стоят. Понимаете, квадрат, который мы им катаем, большой обработки требует. Сорок станков у них занято, и все равно не успевают. Посмотрел я внимательно на продукцию из-под строгального станка и подумал, что такой профиль прокатать удастся и он никакой дополнительной обработки не потребует. С народом посоветовался — тоже, говорят, сможем. Вы понимаете, какая это помощь? И танки прямо из цеха на платформы, а с вагонов — на позиции, да фашистов по заднице.

— Можете начертить профиль?

— Зачем чертить? Я эскиз захватил. — Первухин достал из кармана замасленный, со следами пальцев лист синьки.

Гаевой внимательно рассмотрел чертеж.

— Сложный профиль.

— Сложный, верно. Такого мы еще не катали. Ударит он нас здорово и по плану и по карману. Весит в два раза меньше, чем квадрат, а мороки будет много. Но их облегчит, спасет прямо. Я, может, нехорошо сделал. Там, на заводе, подал мысль, что такой профиль мы, возможно, прокатаем. Они за это ухватились. Рабочие меня к главному технологу потащили. Скоро к нам приедет.

— Нет, отчего же, это неплохо, — успокоил вальцовщика Гаевой. — Вот если обнадежили зря…

— Так будете помогать? — настаивал прилипчивый Первухин.

Гаевой задумался. Стыдно не помочь, но не так легко убедить Ротова помочь другому заводу во вред своему. Он взглянул на вальцовщика — как ему объяснить? — и спросил:

— А вы почему ко мне пришли? Есть бюро изобретательства, есть директор завода, главный инженер.

Первухин бросил лукавый с прищуром взгляд, с живостью затараторил:

— БРИЗ для своего завода старается, директор тоже для своего завода радеет, а главный сам не решит. Заводу от такого профиля явный ущерб — кто на это согласится? Так будете помогать или нет?

— Помогать — да, — ответил Гаевой, — а продвигать беритесь вы. Вам даже удобнее — инициатива снизу.

— Значит, мне самому к директору идти?

— Я на танковом не был, ничего там не видел и не знаю. И для чего мне переводить с русского на русский? Застрельщиком будете вы. Не заладится — приходите, помогу всеми силами.

Беседа с директором была тягостной. Как ни сгущал краски Первухин, рисуя положение на танковом, его рассказ не вызвал у Ротова живого отклика.

Ротов взял эскиз, сунул его в папку, пообещал подумать, и Первухин понял, что еще не раз придется заходить сюда, доказывать, увещевать, требовать.

Хотя Первухину и показалось, что парторга не особенно заинтересовало его предложение, он все же позвонил ему и сообщил о состоявшемся разговоре.

— Подождем, — лаконично ответил Гаевой.

Это окончательно вывело вальцовщика из себя. «Три дня подожду, — решил он, — а потом писать буду во все концы».

Однако писать никуда не пришлось. В тот же день к Ротову явились представители военного завода. Разговор был непродолжительный, но бурный. Главный технолог, совсем еще молодой для своего звания полковника, не просил, а требовал. Начальник механического цеха, майор лет пятидесяти, в споре участия не принимал. Свалившись в кресло, он тут же задремал.

— Вы что, спать сюда пришли? — обозлился Ротов.

Майор приоткрыл неповинующиеся глаза, пробормотал извинение и тотчас заснул снова.

— Человек изнемог, — взял его под защиту полковник. — Заведует участком, который лимитирует выпуск танков. Этому участку вы обязаны помочь.

— Почему обязан?

— Потому что можете.

Ротов рассмотрел чертеж — такой сложный профиль никогда еще никто не катал.

— Делать не будем, — сказал он твердо, возвращая чертеж.

— Почему?

— Не можем.

— Заставят — сможете.

— Может, меня заставят целиком танки делать, а вы будете только свою марку ставить? Прислали представителей: один кричит, другой дрыхнет.

— Будете катать! — Полковник бросил чертеж на стол и, забыв по горячности о своем спутнике, крупным шагом вышел из кабинета.

Майор блаженно похрапывал, опустив голову на грудь. «Заработался человек», — сочувственно подумал Ротов, не зная, что с ним делать.

Дверь приоткрылась, и полковник, заглянув в кабинет, окликнул спящего. Майор, превозмогая сонливость, захлопал примятыми веками, недоумевающе огляделся — не сразу, видимо, понял, где он и что с ним. Но, увидев полковника, вскочил и, на ходу поправляя китель, поспешил за ним.

Через десять минут оба представителя сидели у Гаевого. Майор и здесь задремал в кресле, полковник возмущался отказом директора, а парторг внимательно слушал, поглядывая на развернутую синьку, словно видел ее впервые.

— Я требую ясного ответа: примет завод наш заказ или нет? — горячился полковник.

— Не могу сейчас сказать, — хладнокровно ответил Гаевой. — Нужно с людьми посоветоваться.

— Чего там советоваться. Я сам технолог и знаю: профиль прокатать можно.

— Но я этого не знаю.

— Поговорите с директором.

— Сейчас это бесполезно. Человек он вспыльчивый, надо дать остыть. Вы уж очень напористо ведете себя, и мне понятно, почему вам не удалось договориться.

— А вы ведете себя как запуганная секретарша — прислушиваетесь к настроению, — едко сказал полковник.

— Если вы не умеете вежливо разговаривать, — не изменяя тока, внешне спокойно произнес Гаевой, понизив голос, — то прошу вас выйти отсюда.

— Майор! — в бешенстве крикнул полковник.

Тот с трудом приоткрыл глаза.

— Майора вы оставьте, — запротестовал Гаевой. — Я его отправлю в гостиницу. Отоспится — и мы продолжим разговор.

— Идемте, майор! — Полковник резко повернулся, сказал на ходу, из-за плеча, махнув рукой: — С этими людьми не добьешься толку.

Когда инженеры танкового завода ушли, Гаевой занялся детальным изучением чертежа.

Есть целый ряд производственных участков, о которых вспоминают только тогда, когда работа их расстраивается. Кто из цеховиков помнит о водоснабженцах и энергетиках, пока по магистрали течет вода, а по проводам — ток? Это стало обычным, как воздух, поступающий в наши легкие.

Такое же положение и калибровщиков. Чем лучше они работают, тем меньше о них говорят. Непосвященным в тонкости этой профессии кажется, что вовсе не трудно рассчитать, какие вырезы нужно сделать в валках, чтобы, задавая в них слиток, получить готовый рельс, балку или швеллер. Но вот осваивается новый профиль, и из валков выходит полоса металла, которую почему-то задирает вверх или вниз. Тогда вспоминают о калибровщике. От этого человека зависит судьба нового профиля, быстрота, а то и возможность его освоения. Калибровка до сих пор — это наука и искусство, основанное на большом опыте, а иногда — просто на технической интуиции.

Гаевой хорошо знал: скажет калибровщик «нет» — и профиль прокатан не будет.

В это же время и Ротов вертел в руках эскиз. Профиль напоминал собой гребенку с направленными в разные стороны зубьями. «С ума они сошли», — подумал Ротов, но на всякий случай вызвал к себе лучшего калибровщика завода Свиридова, положил перед ним на стол эскиз.

— Просят нас прокатать вот такую штуковину. Посмотрите, сможем ли? Мне кажется, нет. Проверьте и дайте свое письменное заключение.

— По-моему, не удастся, — сказал Свиридов, — но проверю расчетом.

Полковник оказался человеком не только вспыльчивым, но и настойчивым. О прокате профиля для танков Ротову звонили из обкома, из наркомата, из ЦК. Директор отвечал одно и то же: «Проверил сам. Технически невыполнимо».

Позвонил и нарком.

— Катать не сможем, — без тени колебания ответил ему Ротов. — Такого в металлургии еще не было.

— Многого в металлургии не было. И броню на блюминге не катали. Вы же катаете. С людьми советовался?

— Мое заключение проверяет калибровщик Свиридов.

— Поторопи его с расчетом.

3

Валерий спешил домой, не чувствуя под собой ног от охватившей его радости — через три дня он регистрируется с Ольгой. Она станет его женой, Ольгой Андросовой. Как все это получится в жизни? Вроде совсем недавно он, мальчик, думал о том, что когда-то женится, что у него будет самая красивая, всем на зависть, жена. А какая — он не мог представить себе, потому что о красоте судил больше по картинкам из книг и понимал, что картинки — одно, а живые люди — совсем другое. Туманно виделась длинная золотистая коса (без косы что за женщина), горделивая осанка и глаза такие, что от их взгляда хочется сотворить что-то необыкновенное. Но постепенно неземная красавица, фея, очеловечивалась. Мечталось уже, чтобы по контрасту жена была темноволосой, темноглазой и обязательно женственной. И вот среди многих девушек он выделил Ольгу.

Валерий вспомнил, как час назад он убеждал Ольгу принять его фамилию. Она конфузливо смеялась, отнекивалась — ну какая разница, — а он все-таки настоял на своем: моя жена — и фамилия должна говорить о безраздельной принадлежности мне.

Он ясно представил себе, как обрадуется мать, не перестававшая твердить, чтобы он не упустил эту прелестную девушку, лучше которой в городе, но ее мнению, не было. Последнее время Агнесса Константиновна то и дело расточала по адресу Ольги похвалы: красива, воспитана, даже трудно поверить, что она дочь простого рабочего. Прямолинейная, правда, до резкости, но это не беда, отшлифуется. Ей нравилось, что Ольга скромно, со вкусом одевается, а главное — то, что сама себе шьет. «Ну, где еще отыщешь такой клад? Своя портниха в доме», — не раз говорила она в семейном кругу.

Увидев сына, Агнесса Константиновна навзрыд заплакала.

— Что случилось? — Встревоженный Валерий подбежал к матери.

Она полулежала на диване, и отец тер ей виски карандашом от мигрени.

На столике Валерий увидел повестку из военкомата с вызовом на медицинское переосвидетельствование и понурил голову.

— А ведь мы с Олей в субботу регистрируемся…

— Какая тут женитьба, — проворчал отец. — В пятницу комиссия, а в понедельник уже могут отправить.

— Любовь перед этим не останавливается, — патетически произнесла Агнесса Константиновна, приподнявшись на диване. — Пусть женится. Будет знать, что у него жена. Хорошая, верная, любящая. Обязательно нужно сыграть свадьбу. Всякое может случиться. Вернется, не дай Господи, без руки, без ноги… А Ольга с ее серьезностью будет верной до конца…

— Мама… — перебил ее Валерий.

Агнесса Константиновна, внезапно оживившись, стала намечать гостей, а потом принялась вспоминать, какое высокое общество было на ее скромной свадьбе.

— Да… — глубоко вздохнул при этом Андросов-отец. — Иных уж нет, а те далече…

Мать с сыном начали делиться своими соображениями о подготовке к торжеству, а отец незаметно удалился в кабинет — в этом доме всеми делами вершила Агнесса Константиновна.

— Мама, о повестке Ольге я не скажу. Для чего омрачать ей эти дни?

— Боже тебя сохрани! Это само собой разумеется. Ведь ей благоразумнее не выходить теперь замуж. Она может отказаться. А любовь испытывать пока не стоит. Надо ее закрепить женитьбой, тогда никакие испытания не страшны.

Валерий появился на свет, когда Агнессе Константиновне уже минуло тридцать, и она баловала единственного сына как могла. Его желания беспрекословно выполнялись, он рос требовательным и эгоистичным. Правда, он был очень любознательным, рано пристрастился к чтению и, предоставленный в выборе книг самому себе, читал все, что попадалось под руку. Флобер, Мопассан, Бальзак, Жорж Санд были прочитаны им гораздо раньше, чем следовало. Отец иногда пытался возражать против такого «круга чтения» для сына, но Агнесса Константиновна смотрела на это сквозь пальцы. И естественно, что у мальчика складывалось убеждение, будто любовь — основное содержание жизни человека, единственное, что ее целиком заполняет.

Это убеждение бессознательно укрепляла в нем и мать. Сама не испытав большого чувства и многие годы тщетно о нем мечтая, она охотно в непринужденных беседах с приятельницами вспоминала молодые годы, флирты, увлечения и разные любовные истории многочисленных знакомых.

Агнесса Константиновна считала, что детям в малом возрасте не опасно слышать то, чего они не понимают, и не подозревала, что в памяти Валерия многое оседало и наслаивалось.

Отец Валерия, совершенно не занимавшийся воспитанием сына, был бы очень удивлен, если бы узнал, что и он влиял на формирование взглядов мальчика. Раболепно подчинившийся жене, ни в чем ей не перечащий, смирившийся со своей «сладкой каторгой», он вызывал такой протест в душе Валерия против ущемления мужского достоинства, что тот, боясь походить на отца, сознательно воспитывал в себе прямо противоположные черты: не подчиняться, а подчинять, не жертвовать, а требовать жертв, не столько любить, сколько быть любимым.

Жилось Валерию радостно и легко. В доме он никогда не видел ни в чем нужды. Он воспринял этот мир благоустроенным и спокойным, и ему казалось, что всегда так было и так будет.

В школе учился он тоже легко благодаря прекрасной памяти и незаурядным способностям, но относился ко всем наукам одинаково. У него не было нелюбимых предметов, но не было и любимых, и он удивлял даже своих товарищей отсутствием призвания к какому-нибудь определенному занятию. Сверстники Валерия в пятнадцать-шестнадцать лет уже намечали себе профессии, а он, даже сдавая выпускные экзамены в десятом классе, не знал, в какой вуз будет поступать. Ему было все равно, где и чему учиться.

— Поражаюсь я сыну, — жаловался тогда Андросов-отец коллеге по работе. — Я гораздо раньше него задумывался над тем, кем буду. В двенадцать лет, начитавшись Пинкертона, решил, что буду бандитом и не иначе как взломщиком сейфов, в четырнадцать, познакомившись с Конан-Дойлем, передумал, решил стать «носителем добра» — сыщиком. Воспитывал себя соответствующим образом, расшифровывал записки, написанные товарищами, интересовался методами следствия, судебно-медицинской экспертизой. Вот откуда пошло увлечение медициной, которое окрепло, когда поумнел. В шестнадцать лет я уже твердо знал, что буду врачом. А этот ничего не думает. Медицина его не привлекает вовсе, техника кажется сухой, геология — трудной, математика — нудной — «схоластическое цифроедство», гуманитарные науки, правда, интересны, но педагогом быть не хочет.

— Это участь многих избалованных детей, — вздохнул коллега.

4

Около трех часов ночи Гаевого разбудил осторожный стук. Приснилось? Нет, стук повторился, услышала его и Надя. Гаевой встал, открыл дверь. В коридоре стоял шофер директора, дюжий, широкоплечий парень, под стать хозяину машины.

— Леонид Иванович требует немедленно к себе.

— Что случилось? — встревожился Гаевой. — Я ему сейчас позвоню.

— Не звоните — телефон не работает. Жду вас внизу.

Теряясь в догадках, Гаевой оделся и спустился вниз. Дежурная по гостинице проводила его сонным взглядом и вздохнула вслед: «Ох, и работа у людей! То приходят среди ночи, то уходят под утро».

Замелькали уличные фонари, проносились мимо уснувшие дома с темными окнами. Шофер резко затормозил «эмку» у дома Ротова.

Несмотря на поздний час, дверь открыла Людмила Ивановна и, улыбаясь, проводила Гаевого в кухню.

— Садись, будем завтракать, — весело встретил его Ротов. На нем был старый ватный костюм и видавшие виды валенки.

Гаевой смотрел на него в полном недоумении.

Людмила Ивановна внесла валенки и старенький полушубок, положила на сундук.

— Это ваша амуниция, — сказала она Гаевому, считая, что муж уже все объяснил.

Только теперь Гаевой догадался.

— Окаянные! — беззлобно выбранился он. — Ну разве так делают! Хоть бы предупредили. Я в час ночи только лег.

— Садись, не сычи, — засмеялся Ротов и могуче хлопнул Гаевого по плечу. — Предупредили… Предупреди — так не поедешь, а сейчас тебе деваться некуда. Все равно ночь пропала. Если домой вернешься, до утра злиться будешь, сам не заснешь и Наде не дашь.

Сбросив кепку и пальто, Григорий Андреевич позвонил домой. («Внеочередная блажь. Директору, видишь ли, охота поохотиться».) Сев за стол, он увидел на стене нарисованных чернилами пузатых человечков и залился смехом.

— Тебе смешно, а нам слезы, — с деланным огорчением сказал Ротов. — В столовой все обои подобным орнаментом расписаны. Это когда Люда на эвакопункте пропадала. Мамы нет, папы нет, — вот они и развлекаются. И главное, до сих пор уверяют, будто так и было.

Выпили по рюмке разведенного спирта, закусили рыбными консервами и начали собираться. Валенки оказались Гаевому впору.

— Не забыл моего размера? — удивился он.

— Как же, помню. Всего на три номера меньше моего.

— А ружья? — спросил Гаевой, надев старый полушубок, полы которого спускались до щиколоток.

— Все уже в машине.

— Ни пуха ни пера! — крикнула вдогонку им Людмила Ивановна.

— Пух и перья будут у Гриши, — пошутил Ротов, намекая на то, что Гаевой стреляет значительно хуже его.

Уместились на заднем сиденье и мягко покатили.

Трассирующими пулями мелькнули уличные фонари, но вот свет фар стал ярче — выехали за город. Прямая бугристая дорога прорезала лес; беленым частоколом побежали по ее сторонам длинностволые березы, проглатываемые вдали темнотой. Редкие снежинки вспыхивали в лучах света, как электрические искры, от них рябило в глазах. Хорошо выглядит ночью заснеженная лесная дорога, облитая золотящим светом фар!

Машину сильно подбрасывало на ухабах.

— Держись покрепче, — посоветовал Гаевому Ротов, — а то крышу пробьешь головой.

Не снижая скорости, проехали километров двадцать, настороженно вглядываясь в осветленную даль. Вдруг два пятна — темное и светлое — медленно переползли дорогу, словно дразня своим спокойствием, и скрылись за обочиной.

Ротов встрепенулся. Шофер остановил машину, быстро выскочил из нее и побежал назад. Вернулся он с зайцем. Не говоря ни слова, будто добыча была самой заурядной, бросил зайца под сиденье и тронул машину.

— Как ты его? — изумился Леонид Иванович.

— На прошлой неделе он еще тут лежал, да мне машину лень было останавливать, — небрежно ответил шофер.

— Не бреши.

— Спать не нужно, Леонид Иванович. Охота!

— Да расскажи! — взмолился Ротов.

— Потом, на привале. Вы сами прошлый раз, когда я спросил, как везти, сказали: «Вези молча».

— Злопамятный. В прошлом году оборвал один раз, когда разболтался, — до сих пор помнит.

Вдали на дороге мелькнул заяц. Шофер остановил машину, сказал:

— Начались заячьи места.

Ротов достал из чехла двустволку, собрал ее, заложил патроны, перебрался к шоферу и открыл ветровое стекло. Холодный ветер ворвался в кузов.

— Не поедем, пока не скажешь, — заупрямился Ротов и положил руку на баранку.

— Это из случаев случай, — охотно откликнулся шофер, — его самого душило желание рассказать о необыкновенном трофее. — Лиса через дорогу зайца волочила, здоровущая такая, хвост один полметра. Даже когда мы мимо проскочили, не бросила. Удрала, только завидев меня. Продремали вы.

— Повезло… — с завистью протянул Ротов. — И знаешь, в чем еще повезло? В том, что Григорий Андреевич с нами. Ему поверят, а нам с тобой, как охотникам, нет.

— О-хот-ни-ки, — в тон ему раздельно проговорил шофер. — С начала войны первый раз выехали.

Он снова погнал машину. Встречный упругий ветер пробирался Гаевому в рукава, колючие снежинки били в глаза. Замерз нос, и Григорий Андреевич стал оттирать его, покряхтывая.

Из придорожных кустов выскочил заяц и, ослепленный светом фар, пружиня ногами, помчался вдоль дороги.

— Наш! — глухо сказал Ротов, вскидывая ружье к плечу.

Прижав уши, заяц летел вовсю, уходя от машины. Пока он был недосягаем для выстрела. Но вот шофер добавил газу, и расстояние между зайцем и охотниками начало медленно сокращаться.

— Бейте! — крикнул шофер.

Ротов выстрелил, но в этот миг машина подпрыгнула на ухабе, и он промахнулся.

Ветер бросил дым в лицо Гаевому. Он с удовольствием ощутил едкий, но приятный запах пороха.

Ротов выстрелил вторично. Заяц на ходу перевернулся через голову и замер. Резко вильнув в сторону, чтобы не переехать добычу, шофер остановил машину. Через несколько минут Леонид Иванович возвратился с зайцем и предложил Гаевому поменяться местами.

Гаевому не везло. Зайцы перебегали дорогу вдали, и ни один больше не попадался на свет фар.

Начало светать. Справа над изломанной линией леса по небу разливалась желтизна, и на светлом фоне замелькали ажурные верхушки берез. Голые веточки казались трещинами на небе. В дремотной лени перемигивались редкие звезды. Поглощенный впечатлениями, Григорий Андреевич не сообразил, почему шофер затормозил машину, но, взглянув на большую березу в стороне, увидел черные силуэты тетеревов. Ротов передал ему через плечо малокалиберную винтовку с оптическим прицелом.

Сдерживая давно знакомую дрожь в пальцах, Гаевой прицелился. В кружке прицела птицы сразу приблизились, стали крупными.

— Нижнего, нижнего, — прошипел Ротов.

Григорий Андреевич подвел вертикальную линию прицела под птицу, выждал, когда винтовка замерла, и нажал спуск. Было странно, что после почти неслышного выстрела большая птица перевернулась на ветке и мягко упала в снег. Остальные тетерева, склонив головы, с удивлением смотрели вниз.

Гаевой прицелился в другого тетерева, но дрожь в пальцах усилилась. Птица прыгала в кружке из стороны в сторону. Целился он долго, Ротов затаил дыхание. Пуля ударила в ветку, посыпался тяжелый снег. Тетерева сорвались с места и улетели.

— Эх, марала, трех упустил! — не смог скрыть досады Ротов. — По одному можно было всех перебить. Вылазь! Моя очередь.

Гаевой пошел поднимать дичь. Распластав крылья, на снегу лежал большой косач.

На отдых расположились в бревенчатой охотничьей избушке, заваленной по окна снегом. Ротов блаженствовал после трудов, развалившись на широкой скамье. Подушку ему заменила охотничья сумка. На другой скамье примостился Гаевой. Он подложил под голову валенки и лежал с закрытыми глазами. Заснуть не удавалось — мешал шум прогреваемого шофером мотора.

— Гриша, — тихо окликнул Ротов.

— Да.

— О чем думаешь? О заводе?

— Нет.

— Вот и хорошо. О заводе сегодня думать запрещено. Надо же хоть на один день отрешиться от всех забот и отдохнуть. — Но через минуту снова спросил: — Гриша, а почему ты скрыл от меня, что Шатилов на фронт убегал?

— Это тебе знать было не обязательно. Проступок этический, дисциплинарному взысканию не подлежит… Одаренный он малый, оказывается. Художник. Нигде не учился, а техника блестящая. Видел рисунки. Послать бы его после войны в художественное училище.

— Ну вот еще! — проворчал Ротов. — Сталевар он тоже талантливый, и трудно сказать, какой из его талантов нужнее.

— Утилитарист ты. Я считаю, что сталеваром может стать каждый, а художником — попробуй. Завидую таким людям! Сам бесталанным родился. Когда-то на ливенке учился играть и то не выучился — дальше «саратовских страданий» не пошел.

— Даже охотничьего таланта у тебя нет, — поддел Ротов. — Как вылазка наша нравится?

— Не особенно. Директорская охота. Браконьерская. Из окна машины природы не видно.

— Пойди полазь по пояс в снегу — насмотришься. — Ротов умолк, но лежал неспокойно, то и дело грузно ворочался на скамье.

«Ишь, черт, укусил походя: «Даже охотничьего таланта нет!» Не прав он, к чему-то и у меня талант кроется, — думал Гаевой. — Бесталанных людей не существует, но не каждый найти себя умеет, и от этого столько бед в жизни. Выберет себе человек дорогу не по призванию, а по моде, по схеме — сколько таких! — потом и сам мучается, и других мучает. Бухгалтер бы из него получился — цены не было бы, а он в школе детей калечит. Буцыкин вот в инженерах ходит, да еще с претензией на научного работника, а этому проныре агентом по снабжению быть, доставалой. Вот Леонид, несомненно, талантливый директор, но шлифовать его нужно, и шлифовщик должен быть хороший. А я?»

Под Ротовым потрескивала скамья, Гаевому надоел этот скрип.

— Кусает тебя что, Леня?

— Нет, мысли одолели. Соображаю, каким должен быть директор при коммунизме.

— И как? Получается?

Ротов не видел лица Гаевого, но чувствовал: улыбается.

— С трудом.

— Не мудрено. Через ступеньку перешагиваешь. Еще не уразумел, каким ты при социализме должен быть. Много мусора к тебе пристало, и отряхнуться от него не хочешь.

— Какого мусора? Это ты о моих воображаемых пороках? Оставь их в покое. Пороки всех времен и народов, вместе взятые, никогда не сравнятся со злом, причиненным одной войной.

— Ух ты, теоретическое обоснование под себя подводишь!

— Не я. Двести лет назад Вольтер это сказал. Война, понимаешь, а ты о пустяках. Я по укрупненным показателям живу.

— Укрупненные показатели тоже из мелочей складываются. Обидеть человека — подумаешь? Пустяк для тебя. А обидел одного, другого, третьего — вот и весь коллектив на тебя в обиде. Нет, не чувствуешь ты человека, Леонид, не веришь в него.

— Я не верю? Да кто у меня план выполняет?

— Вот-вот! Как исполнителей ты их признаешь. Но ведь это еще и творцы, и в душу надо уметь заглянуть.

Ротов резко поднялся.

— Я мужик крутой, Григорий. Ты мне уже немало крови испортил. Если еще и тут заедаться будешь — сяду в машину и уеду. Добирайся пехом. За двое суток и природой налюбуешься.

— Остер топор, да сук зубатый. Далеко не уедешь. Шину прострелю. Шина не тетерев, попаду.

Вошел шофер, отряхнулся от снега, подбросил дров в печь и уселся тут же на полу. Тихо стало. Только весело потрескивали дрова в печи да шипел поджариваемый на вертеле тетерев. Закопченную стену тускло освещали оранжевым светом холодные лучи мартовского солнца.

5

— Я так счастлива, так счастлива!.. — воскликнула Ольга, вбегая в столовую Андросовых. Она закружила по комнате Агнессу Константиновну, расцеловала свекра и внезапно опустила голову, смущенная такой необычной для нее экзальтацией, хотя не видела в этом ничего предосудительного. Разве это не самый счастливый день в ее жизни, когда хочется обнять весь мир и говорить, говорить какими-то особыми словами, вложив в них всю свою нежность, всю силу своих нерастраченных чувств!

— Что вы так долго? — спросил Андросов. — Заходили куда?

— Нет, просто очередь там. Одна девушка регистрирует и браки, и рождения, и смерть.

Незадолго до прихода гостей Валерий протянул Ольге повестку.

Ольга пробежала глазами — и остолбенела.

— Получил еще в среду, но не хотел тебя тревожить. Ведь это ничего не могло изменить, правда? — Валерий выжидающе помолчал и виновато улыбнулся. — Повоюю. Вернусь с орденами, они мне, право, пойдут.

Тяжело вздохнув, Ольга опустилась на стул, чуть ли не шепотом сказала:

— Не думала, что придется нам так скоро расстаться…

Валерий провел рукой по ее волосам, поцеловал повлажневшие глаза. Тронуло, что Ольга ни в чем его не упрекнула.

— Прости меня, Оленька. Все вышло иначе. Дали отсрочку на год. Целый год у нас впереди.

— Ах, все-таки отсрочка? — лицо Ольги посветлело. — Почему же ты так странно шутишь, Валерий? Тебе что-то изменяет чувство такта. Отсрочку дали из-за учебы?

— Н-нет… — протянул Валерий. — Понимаешь, оказывается, у меня что-то в легких… — Услышав звонок в передней, он поспешно вышел открыть дверь.


В этот вечер Шатилов поджег свод.

Еще перед уходом на завод он почувствовал себя нездоровым. До половины смены работал хорошо, но, когда началось плавление и шлак поднялся толстой шубой, понял, что печь перестала повиноваться ему. Он добавлял газа — пламя становилось коптящим, вяло поднималось к своду, лизало его; добавлял воздуха — превращалось в короткое, яркое, острое, как в автогенной горелке.

Василий уже плохо соображал, что делает. Все отчетливее рисовалось ему, что происходит в это время у Андросовых, как блестят у Ольги глаза, каким счастливым чувствует себя рядом с ней Валерий. Не знай он Валерия, не встречайся с ним — соперник вставал бы в его воображении расплывчатым, особых примет не имеющим, а сейчас он видел все с такой предельной ясностью, словно сам присутствовал в комнате, где никогда не был.

Когда Василий отогнал от себя навязчивые мысли, одна за другой всплывающие в разгоряченном мозгу, и взглянул на свод, было уже поздно. Огромные сосульки, толщиной в руку, свесились со свода и опустились в шлак. Шатилов закричал так, словно его ранили, бросился к рукоятям управления, скантовал газ и пристудил печь; потом в отчаянии принялся длинным крюком ломать сосульки. Этой работы ему хватило надолго. Плавку он так и не выпустил.

Весь остаток смены он мучительно думал о рапорте. Что он скажет? В первый раз свод на его печи поджег подручный. Тогда начальник цеха не обвинил его, понял, как это произошло, а сегодня? Если Макаров снимет его с работы и пошлет на погрузку мусора — возражать будет нечего.

Перед рапортом Макаров осматривал печи. Увидев шатиловское «художество» и не поверив своим глазам, он взглянул на сталевара, снова на свод и опять на сталевара.

— Чей поджог?

— Мой, — отводя глаза в сторону, ответил Шатилов.

Что кричал Макаров, Василий уже не разбирал: все слова слились для него в какой-то страшный поток.

На рапорте он испытывал жгучий стыд. С него, лучшего сталевара цеха, начальник распорядился удержать одну треть месячного заработка в частичное возмещение нанесенного материального ущерба.

Когда Шатилов возвращался домой, празднество в доме Андросовых уже близилось к концу. Подруги Ольги и товарищи Валерия разошлись, остались только Пермяковы да приятель отца Валерия — врач Могильный.

Иван Петрович понимал, что пора уходить, но никак не мог заставить себя подняться. Улучив момент, он шепнул жене:

— Вот и осиротели мы с тобой, Аннушка. Думал, что сына в дом возьмем, а вышло — и дочь отдали.

— Уж и осиротели… В одном городе живем. — Анна Петровна привстала: — Пора, что ли?

— Вот как этот балагур уйдет. — Пермяков показал глазами на Могильного.

Ему был противен этот пьяненький человечек с короткими ножками, огромной головой, которая, казалось, перевешивает туловище, и багровым грушевидным носом.

Врач, похоже было, и не собирался уходить. Он не сводил с Ольги масленых глаз, сонливо прикрытых дряблыми веками, и все время сыпал анекдоты. Андросовы наперебой угощали его, называли не иначе как «дорогой» и вообще относились с непонятным подобострастием.

Когда Ольга подошла к трюмо поправить волосы, Могильный, пошатываясь, приблизился к ней.

— Что вы на меня так недобро посматривали? — спросил он вкрадчиво, подслащенным голосом. — Не нравлюсь, вижу. Стар, лицом неказист и фигурой не вышел. Зато сердце… Не будь у меня такого сердца, Ольга Ивановна, не сидеть бы вам сегодня за свадебным столом. Слезки лили б, да-с.

Брови Ольги напряженно поползли вверх и, уловив в этом непроизвольном движении не то удивление, не то готовность слушать его, Могильный спохватился и поспешно отошел.

— Что он тебе говорил? — поинтересовался Валерий, как только Ольга подсела к нему.

Могильный чуть склонил голову в их сторону: навострил ухо.

— Молол что-то насчет своего доброго сердца, — небрежно ответила Ольга, но тревожное и вместе с тем заискивающее выражение лица Валерия удивило ее.

Выйдя вслед за Агнессой Константиновной в кухню, Ольга как бы невзначай спросила:

— Кто этот Могильный?

— Не сердитесь на него, Оля. Он милый, но очень несчастный в личной жизни человек. Жена — ординарная особа с беспокойной натурой. Ну, понимаете… шокирует его. И работа у него адская. Рентгенолог. При военкомате.

У Ольги от страшной догадки закружилась голова, в хаотическом нагромождении поплыли перед глазами все предметы. Так вот как досталась Валерию отсрочка! Устроили… Да, да, устроили. «А Валерий? Может быть, он не знает? — ухватилась она за единственную спасительную надежду. — Безусловно, не знает, не может знать». Но тотчас вспомнила, как насторожился Валерий, услышав от нее слова врача о добром сердце, и все предположения подтвердились с неопровержимой очевидностью.

Лишь только Агнесса Константиновна унесла гостям вазу румяного хвороста, Ольга бросилась в переднюю, схватила шубу и, не надев ее, не закрыв за собой дверь, в отчаянии побежала по улице прочь от этого дома.

Было мучительно больно и стыдно. «Это страшно. Это страшно», — повторяла она почти машинально, еще не осознав по-настоящему того, что произошло. Все спуталось в ее сознании, спуталось в сердце, перед глазами беспорядочно мелькали малоотчетливые картинки — девушки-студентки в светлых платьях, поздравления, поцелуи, комната загса и они, чинно и смущенно стоящие у регистрационного стола, елейно-саркастическая физиономия Могильного.

Уже пересекая главный проспект, она внезапно остановилась: показалось, что разговора с Агнессой Константиновной не было, что все это почудилось… Нет, он был, этот разговор. Но что, если вывод она сделала неверный? Не может Валерий, ее Валерий, быть таким… Ведь не щадил он себя тогда, бросившись в водоворот? Почему он сделал это? Неужели только потому, что боялся уронить себя в ее глазах? Значит, из-за нее рисковал жизнью. Потому что любил. А Родина не дорога ему?

— Жена дезертира? — стоном вырвалось из груди, и Ольга испуганно обернулась — показалось, кто-то другой с презрением бросил эти беспощадные слова. Безумно захотелось одного: не испытывать больше этой мучительной боли, лечь, закутаться с головой и заснуть. Скорее заснуть. Но где? Домой идти нельзя. Сейчас туда прибегут отец, мать, Андросовы и Валерий! Ее передернуло при мысли о встрече с ним. Пойти к подруге? Нет. Что ей сказать? И что вообще говорить в институте?

Торопливые шаги прохожего, недоуменно смотревшего на девушку, стоявшую на ветру с шубой в руках и непокрытой головой, вывели Ольгу из оцепенения. Она набросила на плечи холодную шубу и только теперь ощутила, что дрожит всем телом. Беспомощно оглянулась.

Невдалеке темным силуэтом на фоне освещенного огнями завода вырисовывалось здание инженерно-технического общежития. Ольга направилась к нему, зашла в вестибюль, попросила у дремавшей дежурной разрешения позвонить по телефону и набрала номер Андросовых. Ей долго никто не отвечал. «Наверное, на улице ищут». Потом она услышала голос Агнессы Константиновны. Собрав все силы, стараясь быть спокойной, Ольга сказала, что с Валерием у нее все кончено, и повесила трубку.

Дежурная оказалась человеком чутким. Когда Ольга, движимая непреодолимым желанием спрятаться от всех, попросила разрешения пересидеть до утра в вестибюле, она молча взяла ее за руку, отвела в кабинет заведующего общежитием и уложила на диване.

Утром Ольга застала отца собирающимся на завод. Иван Петрович сказал дочери много ласковых, успокаивающих слов, нежно поцеловал и, уходя, бросил на жену многозначительный взгляд: смотри, мол, не расходись. Но предупреждение было излишним. Анну Петровну так потрясло случившееся, что она притихла и только вздыхала.

В институт Ольга не ходила, стала неразговорчивой, замкнулась в себе. Напрасно Иван Петрович старался наладить прежний тон семейных отношений. Ничего не помогало. Дочь ни разу не обрадовала его улыбкой.

За эти дни Ольга возмужала, повзрослела, угрюмая сосредоточенность не сходила с ее лица. Но она нашла в себе силы держаться мужественно, не впала в свойственное молодости отчаяние, когда все кажется безвозвратно потерянным, а жизнь — пошлой, ненужной. Человек, прошедший долголетний путь, видавший горе и радость, не так легко поддается унынию.

Временами Ольга успокаивалась. Тогда ей казалось, что ничего страшного не случилось, что она неправильно истолковала факты и произошло недоразумение. Придет Валерий, все объяснит, и она поверит всему, что он скажет, лишь бы только снять этот страшный, навалившийся на нее груз.

Но Валерий не шел и этим окончательно подтвердил свою вину.

А у Андросовых по вечерам заседал семейный совет. После работы сюда приходил насмерть перепуганный Могильный и умолял что-нибудь предпринять для спасения всех.

— Если она решилась убежать со свадьбы, то может решиться и на большее, — доказывал он. — Переосвидетельствуют вашего птенчика, а он здоров как бык. Тут уже двух мнений быть не может. Тогда всем нам несдобровать. — И он уговаривал поочередно то Валерия, то Агнессу Константиновну пойти к Пермяковым упросить не предпринимать серьезных шагов.

Валерий наотрез отказался, а Агнесса Константиновна считала, что ее вмешательство ни к чему доброму не приведет.

Пока старшие строили планы, как выпутаться из создавшегося положения, Валерий отмалчивался, но когда они, так ничего и не придумав, впали в отчаяние, в раздражении сказал:

— Да перестаньте вы трястись. Противно просто. Никуда Ольга не пойдет и никому не заявит. Такие вещи делаются в состоянии аффекта. А я решил: завтра иду в армию добровольцем.

Мать всплеснула руками и заплакала, отец только вздохнул.

— Другого выхода у меня нет, — говорил Валерий. — Во-первых, я не могу посещать институт и сидеть рядом с собственной женой, не разговаривая и не общаясь с ней. Более дурацкое положение представить трудно. А во-вторых, не могу ходить в дезертирах под дамокловым мечом и ждать, когда в один прекрасный день все вскроется…

— Но к этому выводу можно было прийти раньше и не терзать всех, — наставительно произнес Могильный.

— Я и пришел к этому выводу сразу. Но выдержал из-за самолюбия. Вы, конечно, не знаете, что такое мужское самолюбие. Из-за него все можно поставить на карту. Уйди я в армию в первый же день, Ольга решила бы, что я бежал из трусости, спасая свою шкуру. Теперь она будет думать иначе: ушел из стыда.

— А разве тебе не безразлично, что эта девчонка будет о тебе думать? — вспыхнула Агнесса Константиновна. — В эти годы такая рассудочность, такая ортодоксальность! Не любит она тебя. Женская любовь сильна всепрощением. Просто хотела в хороший дом попасть. Такой ласточкой прикидывалась. А на поверку — тигрица.

Несмотря на строжайшее запрещение Ольги, Иван Петрович не удержался, чтобы не поговорить с Шатиловым о семейных делах. Он зашел к Василию в общежитие, без всяких церемоний выпроводил из комнаты Бурого и поведал все без утайки.

— Тебе не кажется, Вася, что, как коммунист, я должен заявить военкому? Не сказать нельзя. Может, этот самый врачишка не только по дружбе такие штуки устраивает, но и за взятки. Рожа у него какая-то… богомерзкая. А может, ты, Вася, с военкомом поговоришь?

— Пойду, — согласился Василий. — Такую нечистоплотность выводить надо.

— Пойди, Васенька, пойди. Я — отец… Как-то… Эх, Вася, Вася! Не по-моему все вышло. Думал, ты сыном мне будешь. Да уж ладно.

— Пойду, Иван Петрович, насчет Могильного этого скажу, чтобы впредь следили. Только о Валерии промолчу. Ольгу по-человечески жаль. Хорошая она у вас. Умная, волевая. Нашла в себе силы…

— Сделай хоть это. Совесть чище будет.

Дальше разговор не клеился. Иван Петрович посидел, повздыхал, достал папиросу и, закурив, ушел.

Василий, глядя на стул, будто на нем сидела Ольга, сказал:

— Что ж, Оленька, не разобрала коня за погремушками. Тяжелое дело в первой любви так ошибиться. После этого и другому, настоящему, не поверишь.

6

Крайнев не стал ждать, пока восстановятся его силы, и, едва рана на бедре затянулась, упросил врачей выписать его из госпиталя. Не теряя ни минуты, он отправился прямо в «Главуралмет». Ему повезло: в эти дни в Свердловске был нарком — занимался делами главка.

Крайнев вошел к наркому в военной форме, еще больше подчеркивавшей его худобу, постаревший, осунувшийся, бледный, но подтянутый.

Много теплых чувств хотел выразить нарком этому человеку, вынесшему такие тяжелые испытания, но его остановило сурово-сосредоточенное выражение лица и особенно глаз, смотревших открыто и пристально. И он сказал так, как сказал бы генерал солдату:

— Благодарю за выполнение задания.

— Служу Советскому Союзу! — так же коротко ответил Сергей Петрович.

Нарком сел в кресло перед столом, усадил Крайнева напротив.

— Знаете, где сын? — прежде всего спросил он.

Губы у Крайнева дрогнули, глаза потеплели.

— Спасибо, товарищ нарком. Знаю.

— Растет, вытянулся, говорят. В детский сад ходит. Здоровье как?

— Хожу, но нервное истощение сказывается.

— Не мудрено. Но не беда. Страшное позади. Поможем отдохнуть и полечиться еще. Поедете на тот завод, где Макаров работает. Кстати, там сейчас крупные медицинские силы.

Крайнев возразил:

— Я прошу отпустить меня в армию.

— А заводы кто возрождать будет? Новые люди? — Нарком помолчал и затем добавил: — Первое задание вам — займетесь проверкой выполнения заказов для вашего завода. Знаете, как пригодились данные, переданные вами по радио? Все основное мы заказали и, как только Донбасс освободят, отправим на юг. А когда наберетесь достаточно сил, возглавите проектирование мартеновского цеха.

Крайнев оживился, и нарком заметил это.

— Первые агрегаты восстановим по-старому, а затем будем строить новые печи большой мощности, полностью автоматизированные. Это сложно, но это прекрасно. Сталевар уже не рабочий. Он техник. Впрочем, вы и сами понимаете не хуже меня.

— Задание принимаю. Только с условием: хочу вернуться в свой город в день его освобождения, если уж не доведется освобождать.

— Почему вам хочется этого? — спросил нарком, уловив в голосе Крайнева волнение.

— Я оставил в подполье жену, — не раздумывая, признался Крайнев, в упор глядя в глаза наркому.

— Позвольте. Ваша жена прислуживает гитлеровцам. Крайнев слегка покраснел.

— Мне с первым выбором не повезло.

— Да, бывают смолоду ошибки, исправлять их трудно, — посочувствовал нарком.

— Но можно, — горячо возразил Сергей Петрович и снова посмотрел наркому прямо в глаза: — Я ни одного лишнего дня не смогу пробыть в неизвестности. И прошу разрешить мне вернуться в Донбасс вслед за армией. — Помрачнев, он добавил: — Может, ее уже нет в живых…

— Успокойтесь. Жива и продолжает борьбу комсомолка Валентина Теплова.

— Товарищ нарком! Это точно? Это правда?.. — Крайнев с облегчением откинулся на спинку кресла. Груз всевозможных опасений, который давил его последние месяцы, мигом исчез, но он еще не поверил до конца, боялся поверить в такое счастье. — Но откуда?..

— Такая уж у меня обязанность — знать все о своих кадрах.

— Откуда? — переспросил Крайнев.

Нарком улыбнулся.

— Как же не знать человека, который спас жизнь хорошему инженеру и патриоту?

— Скажите, ради бога, как узнали? — взмолился Сергей Петрович.

— В Москве с начальником штаба партизанского движения виделся. Он мне о вас рассказал, и не только о вас. Порядок у него — даже я позавидовал. В штабе о каждом человеке знают — где он, что с ним. А ведь партизаны и в лесах, и в степях, и в болотах — сколько их! Мои же сотрудники отдела кадров иной раз инженера по неделе ищут. Куда эвакуировался, на какой завод переехал? И я их особенно не бранил: думал, так и должно быть. Теперь потребовал самого точного учета.

Нарком первый раз за всю беседу взял папироску, протянул коробку Крайневу. Тот отказался, показав на сердце.

— Когда едете к сыну?

— Сегодня.

Нарком вызвал секретаря.

— Билет товарищу Крайневу на поезд. И свяжите меня с Ротовым.


Выйдя от наркома, Сергей Петрович зашагал по улицам Свердловска, испытывая ни с чем не сравнимое блаженство. Он мог идти прямо, свернуть направо, налево, зайти в магазин. За ним никто не следил, и никому до него не было дела. Он просматривал театральные афиши и любовался людьми, которые шли, как обычно ходят люди, — не сгорбившись, не таясь. На их лицах не было того страшного выражения отчужденности и ненависти, какое он привык видеть в оккупации. Во дворах беззаботно играли дети, которые никогда не знали и не узнают гитлеровцев. Радовали звонки трамваев, сирены машин, гудки заводов. Все это было так обычно для всех и так странно для него. «Как хорошо, что к ощущению свободы привык немного в госпитале! — подумал он. — Прилети самолетом прямо сюда — с ума сойти можно».

И все же, поймав на себе чей-то пристальный взгляд, Крайнев почувствовал, что у него по привычке напряглись нервы.

«Развинтился, — отметил он с досадой. — Впрочем, тут и не разберешь: развинтился или завинтился».

Остановился у концертной афиши. Марина Козолупова. Захотелось послушать музыку — его давнишнее увлечение, — и он подошел к кассе, но передумал — показалось кощунством сидеть в концертном зале, упиваться мелодиями в то время, как там, в подполье, его товарищи рискуют жизнью. Постоял и вышел.

Однако удержаться от искушения пойти в кино не смог. Еще издали, раньше чем прочитал название картины, внимание привлек большой красочный плакат — напряженное женское лицо на фоне горящего дома. «Она защищает Родину».

Во время сеанса Сергей Петрович пожалел о том, что попал сюда: фильм перенес его в страшную обстановку оккупации.

Когда он вышел из кинотеатра, уже стемнело, но улицы были ярко освещены, фонари цепочкой уходили далеко к зданию Уральского политехнического института. На тротуарах сновали люди. Порой его толкали, но и теснота и шум только радовали: он среди своих людей, на своей, никогда не топтаной врагами земле.

7

Посещение цехов Гаевой считал неотъемлемой частью партийной работы — так он не только вникал в производство, но и приближал к себе людей. Здесь к нему подходили даже те, кто не пришел бы в партком, — то ли по застенчивости, то ли по привычке долго собираться. Часто под шум грохочущих механизмов вспыхивали беседы, порой задушевные, порой бурные, но неизменно приносившие пользу.

Так случилось и сегодня. Проходя по среднесортному цеху, Гаевой увидел Первухина. Вальцовщик, хмурый, стоял в ожидании начала смены.

Парторг подошел к нему.

— Что такой сердитый?

— Да как же. Ходил я, ходил по вашему совету к директору и слышал одно: «Катать не можем», — в сердцах ответил Первухин. — Он так и в наш наркомат написал и в танковый. На том и закончилось. А танки стоят. Прислал мне с танкового завода письмо строгальщик один. По двенадцать часов люди из цеха не выходят, без выходных работают — и все одно не успевают. Выругал, и поделом: обещал, мол, черт старый, помочь и набрехал. Каково такие письма читать? Не по возрасту в брехунах ходить.

— А почему ко мне не зашли? — упрекнул Гаевой. — Я же вам говорил: не заладится — помогу.

— Почему, почему! — разозлился Первухин. — Потому что и у вас особого желания помочь не увидел.

— Письмо с вами?

Первухин протянул парторгу конверт, а сам продолжал изливать свою досаду:

— Знатный калибровщик расчет делал — Свиридов. Это бог в своем деле. Говорит, нельзя, не пойдет. А я вот нутром своим чую, что можно. — Он стал выкладывать парторгу свои соображения, потом достал из кармана мелок и принялся на чугунной плите пола чертить калибровку.

Гаевой спрятал письмо, присел на корточки рядом с Первухиным, но, как ни старался вникнуть в суть его объяснений, ничего не понял.

— Вы со Свиридовым не говорили? — спросил он, поднимаясь.

— Пустое с ним говорить. Он самому директору докладывал. А характер у него тоже директорский: сказал так — перетакивать не будет.

— Время у вас сейчас есть?

Первухин взглянул на большие электрические часы на стене цеха и сказал подручному:

— Принимай смену, да смотри, по-моему.

Прошли в помещение калибровщиков. Свиридова отыскали в комнате, стены которой были до потолка завешаны чертежами. Он приветливо поздоровался с парторгом и небрежно кивнул вальцовщику. Свиридов и Первухин уважали друг друга, но характерами не сошлись, часто спорили и бранились из-за цеховых дел.

По просьбе Гаевого Первухин начал подробно рассказывать о своей поездке на танковый завод. Сначала Свиридов, ничего не понимая, переводил удивленный взгляд с парторга на вальцовщика, но едва Первухин стал объяснять, для чего нужен новый профиль, глаза его приняли озабоченное выражение.

Когда стрелки показали без пяти три, Гаевой напомнил увлекшемуся вальцовщику, что пора идти на смену. Оборвав фразу на полуслове, Первухин выскочил из комнаты.

Гаевой взглянул на Свиридова — тот ответил ему честным, открытым взглядом.

— Я этого не знал, товарищ парторг, — признался он.

— Легко разговаривать с понимающими людьми. А если бы знали? А если бы познакомились вот с этим? — Гаевой положил на стол письмо с танкового завода.

— Сейчас ничем обнадежить не могу. Просидел над расчетом три ночи — не получилось, и не стал больше возиться. Посижу еще, посчитаю…

— С Первухиным посоветуйтесь. Он мне чертил калибровки на плитах, я, правда, ничего не разобрал, но его убежденность меня заразила. И это понятно: чем меньше человек знает, тем проще все ему кажется.

— Поверьте, товарищ Гаевой, если у меня теперь не выйдет, то ни у кого на заводе не выйдет.

— Верю. Мне Первухин сказал, что вы бог в этом деле.

— Первухин?

— Ну я же не выдумал.

— Вот чертов старик! А в лицо одни пакости говорит. Да какие!..

8

Не думал Макаров, что жена его станет хорошим токарем. Последнее время ее фамилия все чаще появлялась на доске Почета. Возвращалась она домой усталая, но радостная, приносила в комнату запах машинного масла и металла, много говорила о цехе, о станке, о резцах, об угле резания, о мастерах и подругах по труду. Во всем ее облике, в манере держаться, в движениях появилась какая-то не свойственная ей до сих пор уверенность и деловитость. Как много дает человеку умение создавать своими руками реальные, ощутимые, весомые предметы, которые можно замерить, сосчитать, взвесить!

Был выходной день. Вадимку увела старушка соседка на прогулку вместе со своим внуком. Елена еще подремала немного, потом накинула махровый халат и, встав перед небольшим зеркалом, принялась расчесывать волосы. Подумала: «Поредели, а ведь еще недавно с ними трудно было совладать».

В дверь постучали.

Решив, что это хозяйка квартиры, Елена ответила гостеприимно-протяжным «да-а», но услышала за спиной скрип мужских сапог. Она откинула волосы, оглянулась и вдруг вскрикнула, не веря своим глазам:

— Сергей Петрович! Вы?

Крайнев схватил руку Елены, прижался к ней губами.

— Лена, милая… Спасибо вам за сына, спасибо!.. Вадимка где? В садике?

— Нет. Гуляет. Скоро придет. И Вася приедет завтракать.

Елена приникла к полушубку Крайнева и заплакала, но быстро взяла себя в руки, вытерла слезы, улыбнулась уголками губ и стала рассматривать Сергея Петровича. Заметила шрам на виске, редкие сединки и какую-то жесткость во взгляде.

— А вы такая же, — понял ее Сергей Петрович, — только глаза… грустные.

Елена молча кивнула. Крайнев снял полушубок, не торопясь повесил на вешалку.

Подумав, что скоро придется расстаться с Вадимкой, которого отвоевала у смерти и к которому привыкла, как к сыну, Елена сказала, подходя к Крайневу:

— Простите, Сергей Петрович, что я так сразу, но… не забирайте пока мальчика. Поймите: не могу… У нас скоро будет свой…. Вот тогда… Хорошо?

У Крайнева заблестели глаза и, чтобы скрыть волнение, он мерно зашагал по комнате, Елена с трепетом ждала его ответа.

— Не заберу, — пообещал он.

Елена вздохнула с перехватом, как ребенок, утешившийся после долгого плача, и чуть слышно, одними губами сказала:

— Спасибо…

У подъезда дома остановилась машина, хлопнула дверка.

— Вася приехал.

Макаров вошел в комнату, остановился на миг у порога и бросился целовать Крайнева.

— Что ж ты молчал целый месяц? Душу вымотал, — упрекнул он. — Из госпиталя?

— А я почему ничего не знала? — с обидой в голосе спросила Елена.

— Это я просил ничего не говорить. А замолк потому, что считал: вот-вот у вас буду. Полтора месяца со дня на день врачи откладывали выписку, — выручил Макарова Крайнев.

— Ну и молодец ты, Сергей! Верил тебе, но выдержки такой не ожидал. Ты же, чертяка, взрывчатый.

— Был, — возразил ему Крайнев.

В коридоре послышались мелкие торопливые шажки. В приоткрытую дверь заглянул Вадимка, крикнул «папочка!» и замер: должно быть, показалось, что ошибся.

Сергей Петрович схватил сына на руки, прижал к себе и долго целовал его раскрасневшееся от мороза и радости личико.

…Наступили ранние зимние сумерки, а Крайнев, не упуская ни малейшей подробности, рассказывал Макаровым обо всем, что с ним произошло. Вадимка заснул на руках у отца — его так и не удалось уложить в кроватку. Как только Сергей Петрович пытался это сделать, мальчик просыпался и цепко хватал его за рукав гимнастерки.

— Пора вам отдыхать, Сережа, — предложила Елена. — Привыкайте. Жить у нас будете — Вадимка не отпустит. Завтра койку сюда поставим и заживем все вместе. Да, да, не мудрите.

— Сколько ж ты высидишь без дела? — усмехнулся Макаров, хорошо знавший деятельную натуру Крайнева.

— Дня два. Потом начну делать рабочие чертежи головки мартеновской печи своей конструкции. Довезли чертежи, Лена?

— Конечно!

— Спасибо за все, родные!..

9

Свиридов сам позвонил Гаевому:

— Ваше задание выполнено. По расчету получается. Необходимо испытать, но без распоряжения директора не могу.

Поблагодарив калибровщика, парторг тотчас отправился к Ротову.

Ротов разговаривал по телефону.

— У тебя срочное дело? — спросил он Гаевого, кладя трубку.

— Срочное.

— Давай. Так и быть.

Гаевого покоробил тон, каким были сказаны эти слова. После того как парторга не оказалось среди награжденных, Ротов разговаривал с ним с подчеркнутой снисходительностью. Он не знал, что Гаевой сам просил секретаря ЦК вычеркнуть его из списка представленных к награде, считая, что год работы на заводе не дает ему права на орден.

— Разговор с полковником о новом профиле помнишь? — спросил Гаевой.

Директор нахмурился и отвел глаза.

— Эта тема уже исчерпана, — сказал он. — Я и ему и наркомату ответил, что прокатать не удастся.

— Нет, не исчерпана. На танковом заводе обработка нашего квадрата — самое узкое место.

— А ты что, на танковый перешел работать? — не преминул съязвить Ротов.

— Так ты не можешь или не хочешь прокатать?

— Не могу. Не освоим, — раздражаясь, заявил директор.

Парторг затянулся, медленно выпустил жиденький дымок. Его спокойствие не понравилось Ротову. «Начал планомерную осаду», — понял он.

— Какого ты мнения о Свиридове? — спросил Гаевой.

— Знающий, — нехотя отозвался Ротов, всем своим видом подчеркивая, что он не намерен заниматься праздными разговорами.

— Скромная оценка для такого работника. — Гаевой снова затянулся. — Так вот. Свиридов сделал вторичный расчет калибровки. Говорит — удачно. При первом расчете он ошибся.

— Ерунда. На бумаге все получается.

Гаевой дружелюбно улыбнулся.

— Давай проверим, попробуем. Я знаю, что это снизит выполнение плана по стану, но людям поможет.

Ротов вспомнил полковника, резко бросившего ему в лицо: «Будете катать!» — и свои телеграммы: «Прокатать не можем». Что о нем скажут в наркомате? И что будет с планом на стане?

— Это нелепая трата времени и средств, — категорически заявил он и, взглянув на часы, встал.

Гаевой не тронулся с места.

— Ты меня прости, но я Свиридову верю в этом больше, чем тебе.

— Ты вообще всем веришь больше, чем мне. — Ротов позвонил в гараж: — Машину.

— Безусловно, — согласился Гаевой. — Всем вместе верю больше. Так, может быть, подумаешь?

— Думал уже, — отрезал Ротов, наливаясь гневом, — и больше думать не собираюсь. — Он положил в карман папиросы, спички.

— Самолет никуда не отправил?

— В ЦК полетишь? К наркому? Хватит уже, налетался.

— Да не бесись! Хотел слетать с тобой на танковый. Убедился бы сам, какое там положение.

Ротов сделал решительный жест рукой.

— Никуда не полечу. У меня на своем заводе дел по горло.

Парторг грустно посмотрел на него, вздохнул.

— Что же, тогда приходи завтра на партком. Обмозгуем сообща.

— Заставить хочешь? Не выйдет! — запальчиво произнес Ротов.

— Не знаю, — устало отозвался парторг. — Там посмотрим. А вот это почитай на досуге, — он сунул Ротову в карман пиджака письмо строгальщика, полученное Первухиным.


Вопрос о помощи танковому заводу стоял на повестке дня первым, но Гаевой вынужден был перевести его на конец заседания, а потом снять совсем, потому что директор так и не пришел — уехал на известковые карьеры. Покончив с текущими делами, Гаевой отпустил членов парткома. Остались только приглашенные — Первухин, Свиридов и Мокшин.

— Так будете что-нибудь делать, товарищ парторг? Время идет, а мы — ни с места, — возмущался вальцовщик. — Кто в лес, кто по дрова…

— Завтра снова соберемся, — испытывая чувство неловкости, угрюмо ответил Гаевой и подумал: «Завтра, быть может, повторится то же самое».

— Все можно иначе сделать, без проволочек. Вот главный инженер — может приказать начальнику вальцетокарной изготовить валки, вот калибровщик — он сам знает, что ему надо делать, а вот, — Первухин ткнул пальцем себе в грудь, — вальцовщик, и не из последних. Моя бригада решила, не нарушая графика работы цеха, по ремонтным дням осваивать этот профиль.

Гаевой взглянул на Мокшина — тот недовольно поморщился.

— Не стоило бы обходить директора, — сумрачно сказал Мокшин и снял очки. — Распоряжение должно исходить от него.

Первухин заерзал на стуле, хотел что-то сказать, но удержался: видимо, решил послушать, что будет дальше.

— Но директор отказался дать такое распоряжение. А танковому заводу помочь нужно в кратчайший срок, — настаивал Гаевой.

Мокшин подумал и тут же вызвал начальника вальцетокарной.


Огромная машина с грохотом дробила стальными челюстями известняк. Казалось, она привлекла все внимание директора, который стоял, опершись на дрожавший барьер.

Но Ротов не видел ни камнедробилки, ни начальника известковых карьеров, несколько раз проходившего мимо него в надежде, что директор заметит и заговорит, — мысли его были заняты другим. «С мнением Свиридова нельзя не считаться — непревзойденный калибровщик. Но когда он ошибся? Сказав «нет» или сказав «да»? Вероятно, все же в первый раз. Значит профиль прокатать можно. Ох, и подвел, шельмец! Теперь уже Гаевой не отступится».

Ротов невольно нащупал в кармане письмо строгальщика с танкового завода и только сейчас представил себе с полной ясностью, что творится там. Работают по двенадцать часов без выходных и то не успевают. Вспомнил измученного майора, заснувшего в кабинете. «Придется осваивать профиль, — решил он. — Если не удастся — шкуру сниму со Свиридова, чтобы не мутил воду. А если получится?..»

Резко отодвинувшись от барьера, Ротов зашагал по площадке. «Если получится… тогда срам. Перед всеми в дураках окажусь. И в каких! Всем клялся: «Невозможно, сам проверял, сам подсчитывал». Ну, посмотрим еще, кто окажется прав».

Он прошел в будку дежурных мастеров, вызвал к телефону начальника вальцетокарной мастерской и приказал ночью приступить к изготовлению валков по калибровке Свиридова, пообещав премию, если задание будет выполнено досрочно.

Начальник вальцетокарной был человек с тактом. Он не сказал, что такое распоряжение уже получил от главного инженера.

Свалив с плеч тяжелый груз, просветлевший Ротов уже с иным настроением прошелся по площадке, тепло поздоровался с начальником карьеров, похвалил за работу, пожелал дальнейших успехов и уехал, оставив того в полном недоумении.

В ремонтный день бригада Первухина, выйдя на смену, быстро сняла валки на стане и установила новые с калибровкой Свиридова.

Когда раскаленная полоса металла легла на плиты, Свиридову показалось, что профиль удался, но, присмотревшись, он увидел: сложная гребенка, напоминающая своей конфигурацией хвост ласточки, не вышла. Калибровщик, однако, не унывал.

— Еще пересчитаю, валки переточим и в следующую субботу снова попробуем, — ободряюще сказал он Первухину.

Но и при вторичном испытании Свиридова снова постигла неудача. Гребенка получалась, но полосу гнуло вверх, вело в сторону, и она выходила из валков искореженной.

Первухин с остервенением бросил на чугунные плиты пола свою шапку, но тут же поднял ее, надел на голову, не отряхнув от пыли.

Директор, присутствовавший на испытании, взглянул на Свиридова — на лице ни тени смущения.

Калибровщик попросил подручного прокатать еще несколько заготовок, а сам, не отрываясь, следил за поведением металла.

Когда плиты перед станом покрылись гнутыми, как гигантские штопоры, полосами, Свиридов поднял руку.

— Довольно! — И подошел к Ротову. — Приходите в следующую субботу, посмотрите, как пойдет.

Ротов метнул на него возмущенный взгляд.

— В субботу? Да вы в своем уме! На танковом люди по полсуток работают, а вы еще неделю тянуть думаете! Сегодня же переточить валки, завтра снова пробуйте.

Возражения начальника цеха, которому не хотелось снизить выполнение плана из-за опытов, Ротов выслушать отказался.

На испытания нового профиля Гаевой не ходил, однако обо всем, что делалось на стане, знал от Первухина. Вальцовщик жаловался то на начальника вальцетокарной мастерской, который якобы медленно вытачивал валки, то на Свиридова.

— Нарочно сделал такую калибровку, чтобы доказать правильность своего первого заключения. Почему-то у него все остальные профили с первого раза выходят, а сейчас в третий раз валки перетачивать будут! — возмущался он. — И почему вы, товарищ парторг, на этот саботаж сквозь пальцы смотрите?

Он так разбушевался, что Гаевой был вынужден выпроводить его из кабинета, посоветовав отоспаться.

— Не могу спать, — огрызнулся Первухин. — Связался с этим профилем, будь он трижды неладен! Не дает он мне покоя.

В понедельник Свиридов, измученный, но счастливый, пришел в партком, положил на стол кусок еще не остывшего металла.

— Вот он каков в натуре, полюбуйтесь на этот срез, — с гордостью произнес Свиридов и со многими техническими подробностями, одному ему понятными, принялся рассказывать обо всех перипетиях, связанных с освоением нового профиля.

Гаевой разделял с ним и радость и гордость.

10

С утра Бурой приставал к Макарову с просьбой уделить ему десять минут для душевного разговора. Но в этот день почти все плавки были скоростными, Макаров помогал начальнику смены и не мог урвать времени для беседы.

Бурой терпеливо ходил за Макаровым весь день, отсидел на рапорте, переждал, пока Василий Николаевич провел совещание своих помощников, и ввалился к нему в кабинет.

Сняв котиковую шапку, положив на диван шубу с шалевым воротником, Бурой присел на стул и застыл в скромной позе просителя.

— Что ж, поговорим, — поторопил его Василий Николаевич с плохо скрытым недовольством — он не любил этого бесшабашного, забубенного парня.

— Разговор у меня не очень длинный, и зря вы меня целый день мариновали.

— А ты видел, что в цехе делается?

— Видел. Не тем занимаетесь, Василий Николаевич, — резонерским тоном произнес Бурой. — Вы главный в цехе, а главный должен делать только то, чего рядовые не умеют.

В словах Бурого была доля правды. Макаров действительно провел весь день с начальником смены. Три большегрузные печи очень усложняли работу. Каждая из них требовала двух ковшей вместо одного, двух кранов, двух составов с изложницами, а Макаров принадлежал к тому типу руководителей, которые любят в трудную минуту помочь сменному персоналу, стараются оградить от ошибок. Это он считал гораздо более правильным, чем стоять в стороне от оперативной работы и только потом, когда уже сделаны упущения, находить виновников и наказывать их.

— Весь твой душевный разговор? — желчно спросил он Бурого.

— Нет, просто к слову пришлось. Я хочу о другом, о Шатилове. — И Бурой подробно, не скупясь на краски, рассказал о неудачной любви сталевара к дочери Пермякова, о свадьбе, которая и явилась причиной поджога.

— За взыскание Василий не обижается. Если бы даже на мусор послали, в обиде не был бы. Но за что вы его все время допекаете? — распинался за товарища Бурой. — Раньше, бывало, и поговорите с ним, а теперь придете на печь, поздороваетесь, свод посмотрите — и дальше. Он как очумелый домой приходит. Ему уже и триногеометрия на ум не идет.

— Три-го-но-метрия, — поправил Макаров.

— А, шут с ней. Какая разница? Знаете, Василий Николаевич, все мы понимаем долг перед Родиной, и перед правительством, и перед начальником цеха. Но правительство — оно далеко, а начальник цеха рядом, и, если ты его любишь, — ох, как на душе скребет, когда неприятность сотворишь! Это очень по сердцу бьет, особенно таких, как Василий. Меня матюком не прошибить, я к ним привык, в этом искусстве сам силен, а Василий другой, на него не так посмотри — он чувствует.

— Чувствует, а жжет, — не сдавался Макаров.

— Так он из-за другого чувства оплошал, — распаляясь, говорил Бурой. — У нас к девчатам отношение разное. От меня если какая уйдет, я к другой пойду. Сейчас нашему брату раздолье — девок хоть пруд пруди. На парней спрос. Я после пол-литра аварию могу сделать, потому перед работой даже в праздник не пью, а из-за девчонки — ни-ни, да еще из-за такой, как пермяковская. Лицо красивое, верно, но худенькая, как тростиночка. Прижмешь — хрустнет, пополам переломится. Нет у Василия правильного понятия насчет женской красоты, а вот полюбил и держится одной. Это понимать нужно. Василий Николаевич. Это со всяким бывает. И я любил, да обжегся. — Он расстегнул рубаху, и на волосатой груди Макаров увидел цветную татуировку: сердце, пронзенное стрелой, обильно струящаяся кровь и слова: «Знал измену». — Верите, Василий Николаевич, плакал тогда. А потом решил: нехай лучше они от меня плачут…

— И неправильно решил. Не все…

— А я теперь никакой верить не могу, — оборвал Макарова Бурой и, схватив шапку и шубу, выскочил из кабинета.

Макаров успел заметить выступившие у него слезы.

На другой день Макаров вызвал к себе Шатилова. Тот вошел и сел, опустив глаза.

— Значит, не любит она тебя? — неожиданно спросил Василий Николаевич.

— Угу, — подтвердил сталевар, изумившись осведомленности начальника.

— Нечего тому богу молиться, который не милует. Бурой говорил…

— Бурой легко живет, по принципу: люби, покамест любится.

— И ты легко живешь, — сказал Макаров и серьезно взглянул на удивленного Шатилова. — Сталеваришь, а пора бы уже мастером быть.

Макаров давно собирался поставить Шатилова мастером. Сталевар не уступал своего первенства, и его авторитет упрочился, но поджог разрушил все планы. Неудобно было повышать человека после взыскания. Теперь же, когда причина проступка Шатилова стала ясной, можно было простить ему. К тому же Макаров убедился, что в цехе отнеслись к Шатилову с сочувствием, какое обычно вызывает в людях промах безупречного работника.

— Какой я мастер после такого поджога? — Василий горестно усмехнулся. — И не хочу я мастеровать.

— Почему?

— А потому, что о роли мастера мы забываем, Василий Николаевич. Вот Пермяков пока сталеваром работал — и газеты о нем кричали, и на Доске почета был. А стал мастером — и словно исчез с горизонта, никто о нем ничего не знает. Что он — хуже стал? Нет. Молодых учит. Какая-то неувязка у нас с мастерами. Когда я зарплату получаю, невольно от него расчетную книжку прячу. Стыдно мне: сталевар, а зарабатываю больше. У меня и почет и заработки, а у него ничего. Одни неприятности.

Возразить было нечего, но соглашаться с Шатиловым Макарову не хотелось.

— Хорошо. Посмотрим. Только, думаю, не избежать тебе этой участи, — заключил шуткой Макаров.

11

И вдруг ошеломляющее известие о контрнаступлении немцев в районе Донбасс — Харьков. После разгрома гитлеровцев под Сталинградом люди привыкли к тому, что Красная Армия стремительно наступает, считали дни, когда будут освобождены Донбасс, Украина, а тут снова восемь городов перешли в руки врага.

Гаевой весь день провел в цехах. Тяжело поднимать настроение людям, когда у тебя самого оно плохое. Почти все захваченные врагом города он знал, и сегодня они как наяву вставали в его памяти. С особой болью вспоминался Краматорск, зеленый город на берегу Торца. В последние годы здесь вырос гигантский машиностроительный завод, прозванный «заводом заводов». Не в пример другим предприятиям он не был огорожен забором, и всякий мог любоваться заводской панорамой, пройдя по длинной тополевой аллее, которая пересекала завод из конца в конец и соединяла старый город с новым.

Вечером Гаевой застал в парткоме бригаду Первухина. Рабочие ожидали его больше часа.

— Что же это получается, товарищ парторг? Как можно такое терпеть! — заговорил Первухин, забыв поздороваться.

— Ничего не поделаешь, — сказал Гаевой, убежденный, что Первухин имеет в виду события на фронте.

— Да как же это так! Смотрите. — Первухин протянул Гаевому смятый листок бумаги, и тот прочитал приказ директора о премировании за освоение нового профиля. В нем были перечислены все члены бригады Первухина вплоть до дежурного слесаря, начальник и токари вальцетокарной мастерской. Не было только Свиридова.

У Гаевого сильно задергалась левая бровь, он даже вынужден был придержать ее рукой.

Это заметил Первухин и продолжал уже спокойно:

— Исправить надо, Григорий Андреевич. Сегодня весь цех гудит. Нельзя так. Завтра же весь завод об этой выходке знать будет. Человек ночей не спал, такой профиль сделал, что другим калибровщикам и не снился. Танкисты его наверняка к ордену представят, а у нас с грязью смешали.

Когда рабочие ушли, Гаевой схватил трубку телефона, но, поняв, что сгоряча может наговорить много лишнего, положил ее на вилку и принялся просматривать папку с текущими делами.

Увидел письмо из обкома, к которому была приложена копия жалобы полковника на безучастное отношение к просьбе танкового завода и на грубость, и тут же набросал телеграмму: «Полковник получил по заслугам. Не знает, что делается. Профиль освоен». Вместе с другими приказами, направленными в партком, Гаевой еще раз прочитал распоряжение директора о премировании за освоение нового профиля, позвонил Ротову и спросил о причине такой несправедливости.

— Мое задание Свиридов не выполнил. Выполнил твое — ты и премируй, — услышал он, очевидно, заранее подготовленный ответ Ротова.

Это было слишком. Парторг тотчас оповестил членов бюро заводского партийного комитета о том, что завтра будет внеочередное заседание, и предупредил об этом Ротова.

Директор и до войны не мог присутствовать на всех заседаниях и собраниях, где ему надлежало бывать. Один раз в две недели созывалось собрание партийной организации заводоуправления, к которой он был прикреплен, раз в десять дней — заседание бюро, членом которого он состоял, раз в месяц — общезаводское партийное собрание. Ротов был членом заводского партийного комитета, бюро городского комитета партии, бюро обкома партии. Его присутствие требовалось на заседаниях и в комиссиях горсовета, в завкоме. Много времени отнимали совещания изобретателей, молодежные собрания, пленумы Общества инженеров и техников. Когда вспыхнула война, он совершенно отказался от всякого рода общественной деятельности и не всегда бывал даже на партийных собраниях.

Гаевой щадил Ротова как мог. Во время «марганцевой эпопеи» он вызывал директора на заседание парткома только в крайних случаях. Но кончилась битва за марганец, а Ротов продолжал приходить на партком только по персональному вызову и то не всегда.

Так случилось и на этот раз.

Гаевой созвал членов парткома вторично. Но директор, оказалось, без всякой видимой необходимости уехал на рудную гору.

— Для вас это в новинку, — бросил Крамаренко Гаевому, — а мы давно привыкли. Докладывайте без директора.

— Не могу, — сказал парторг. — Дело касается его лично. Мы не можем в отсутствие члена партии обсуждать его поведение.

Заседание снова пришлось перенести на следующий день. Ротов был предупрежден особо, но опять не пришел.

Парторг коротко изложил сущность вопроса. Действия Ротова не нарушали формального положения о расходовании премиального фонда — этими деньгами директор имел право распоряжаться по своему усмотрению, но поступок был неэтичным, даже возмутительным. Фраза Ротова, которую привел парторг: «Свиридов выполнил твое задание — ты и премируй», — усилила негодование.

Слово взял парторг сортопрокатного цеха.

— Что же это получается, товарищи? Не вмешайся партком, так бы танковому заводу и не помогли. Это для меня ясно, как дважды два. И сколько мы будем собираться попусту? А решать надо… В цехе проходу не дают, все о Свиридове спрашивают. Выговор объявить Ротову…

— Мы не можем налагать на коммуниста взыскание в его отсутствие, — напомнил Гаевой.

— Значит, так и будем собираться каждый день? — гневно спросил Пермяков. Брови его сдвинулись в одну линию.

Гаевой неопределенно пожал плечами.

— Давайте завтра соберемся к часу дня, когда директор проводит рапорт, и прямо в кабинет, — посоветовал Пермяков. — Не идет к нам — к нему пойдем. Заставим премировать Свиридова.

— Этого еще не хватало, чтобы партком на поклон ходил, — запротестовал Крамаренко.

— Да не на поклон, голова ты садовая, — обрушился на него раздосадованный Пермяков.

— Какая разница, на поклон или на драчку? — упрямился Крамаренко.

Сидевшая в углу комнаты дробильщица доломитной фабрики сбросила с головы серый от въевшейся пыли платок и подняла руку.

— По моему разумению, выходит так: если директору партком не нужон, то и он парткому не нужон. Вывести его — вот и вся моя резолюция.

— Вот так размахнулась. Члена бюро обкома? — усмехнулся Крамаренко.

— А это обком пусть сам думает, что с ним делать, — начальственным тоном сказала дробильщица.

Парторг молчал. О такой мере воздействия он не думал, но она была, пожалуй, единственно возможной. Иначе дело может зайти далеко. Гаевой прошелся взглядом по сосредоточенным лицам собравшихся. Сейчас здесь сидели люди, являвшиеся мозгом партийной организации, и ждали от него, парторга ЦК, правильного решения. Очень многое зависело от этого решения — и авторитет партийной организации, и судьба Ротова как коммуниста.

Парторг поставил предложение дробильщицы на голосование, и его приняли единогласно.

12

Надя категорически запретила мужу присутствовать на городском совещании врачей, где стоял ее доклад «Клиническая смерть как обратимый процесс». Она по своему опыту знала, что в таких случаях присутствие близкого человека не помощь, а помеха, потому что рассеивает внимание — из множества лиц выделяешь одно, невольно следишь за ним и теряешь контроль над аудиторией, а иногда и над собой. К тому же ожидались горячие споры, в исходе которых Надя уверена не была, и ей не хотелось, чтобы Григорий Андреевич был свидетелем ее затруднительного положения, испытывал досадное чувство, когда хочешь и не можешь помочь.

Предположения Гаевой оправдались. Доклад ее, как всякое новшество, был встречен врачами по-разному. Скептиков нашлось немало, и причиной этого, пожалуй, была сама Надя. Выступил бы с таким сообщением убеленный сединой профессор, прочитал бы скрипучим голосом сухое сообщение о фактах — впечатление было бы иным. А Надя выглядела очень молодо, говорила горячо, увлеклась перспективами метода Неговского, подробно рассказала, какими путями идет исследовательская мысль, пытаясь отодвинуть роковой срок — шесть минут, после которого оживление уже невозможно.

— Эффектно, но малоубедительно, — говорил в прениях старший хирург заводской больницы Чернышев. — Вот уже сколько лет человечество бьется над этой проблемой, и вдруг какой-то Неговский (да я его фамилии до сих пор не слышал!) решил ее, и так элементарно: влил кровь в коронарные сосуды сердца — и отогнал смерть. Каково? Вы меня простите, товарищ военврач, но здесь что-то не так. Очень похоже, что принимаете желаемое за действительное.

Решение горздрава мало обрадовало Гаевую — ей предложили применить этот метод в хирургическом отделении именно у Чернышева.

Целый вечер доказывала Надя мужу неправильность такого решения. Она была убеждена, что неверие в удачу — причина неудач, — и с этой точки зрения работа совместно с Чернышевым казалась ей неприемлемой.

— Нет, ты мне объясни, Гриша, чем это вызвано? — приставала к мужу Надя. — Желанием завалить меня или переубедить самого отъявленного консерватора?

— Ни то и ни другое, — успокаивал ее Гаевой. — Чернышеву поручили потому, что он виртуоз своего дела. Золотые руки.

— И медный лоб, — отпарировала Надя. — В общем, пятница все покажет.

И оба они, волнуясь каждый по-своему, стали ожидать этого дня, когда в заводской больнице делали наиболее сложные операции.

Уходя в больницу, Надя обещала позволить мужу, как только вернется домой, но звонка не было, и Гаевой терялся в догадках. Забежав в гостиницу в обеденный перерыв, Григорий Андреевич застал Надю крайне расстроенной. Она тут же рассказала, что у больного во время операции внезапно остановилось сердце и пока Чернышев принимал обычные в этих случаях меры, прошло восемь минут. Ей удалось заставить работать сердце, но дыхание так и не восстановилось. Больной умер.

В этот день Чернышев много наслушался от Гаевой. Он не прерывал ее, не возражал, подавленный необычным сочетанием запальчивости и логики. Его удивляло, как эта женщина, такая хрупкая на вид, еще не вполне оправившаяся от травмы, находит в себе столько неукротимой энергии, и он понял, что имеет дело с человеком, одержимым идеей, глубоко убежденным в необходимости того, что делает.

Гаевая побывала в горздравотделе и там поговорила довольно крупно. Успокоить жену Григорию Андреевичу не удалось.

— Оставь, Гриша, — отстранилась она, — мне не пять лет, и не кукла разбита. Погибла еще одна жизнь и, возможно, зря.

К удивлению Нади, Чернышев сам вызвал ее на следующую пятницу и, когда она вышла в ординаторскую, сухо сказал:

— Право, я не очень сержусь на вас. Уже тот факт, что после наших безуспешных попыток вы заставили забиться сердце, говорит кое о чем. Прошу вас и дальше дежурить на операциях.

— Хорошо. Но каждый тяжелый больной должен быть подготовлен к нагнетанию крови, — поставила условие Надя.

— Разумеется, — согласился Чернышев. — Вот как раз сегодня тяжелый случай: опухоль пищевода, а сердце… Можно считать, что нет сердца… Положение такое, что оперировать нельзя и не оперировать невозможно. — Чернышев не упомянул, что больной, старый рабочий завода, прочитав статью в газете, отказался лечь на операцию, если не будет дежурить Гаевая.

Переступая порог операционной, Надя всегда испытывала особое, ни с чем не сравнимое волнение. Оно не выражалось внешне ни дрожью пальцев, ни излишней поспешностью движений. Это чувство уходило глубоко внутрь и мобилизовывало все моральные и физические силы. Так было и на фронте. Когда во время тяжелых боев поток раненых захлестывал полевые госпитали и врачи работали до изнеможения, Надя не знала усталости, а вернувшись в свою палатку, валилась без сил. В периоды затишья силы не восстанавливались по нескольку дней, но вызывали в госпиталь — и усталости как не бывало. Порой такая способность казалась ей невероятной.

Настроение персонала Гаевой не понравилось. Марлевые повязки на лицах не могли скрыть выражения глаз, а в них Надя прочла безнадежность.

Высохший, как мумия, мужчина около шестидесяти лет, прежде чем лечь на операционный стол, спросил, кто здесь Гаевая.

— Я, — отозвалась Надя. — Да не волнуйтесь, отстоим вас.

— На вас вся надежда, доктор. С того света возвращали, а меня, может, туда и не допустите. — И он заерзал на операционном столе, поудобнее умащиваясь.

Усыпляли его долго, он ворочался, тяжело и прерывисто дышал, резкими движениями головы пытался освободиться от маски.

— Уснул, — коротко бросила сестра, когда приподнятая рука больного безвольно опустилась.

Надя проверила пульс — он был напряженный, но редкий.

— Прежде всего препарируйте артерию, — потребовала она, и Чернышев утвердительно кивнул своему ассистенту.

Несложна аппаратура Гаевой — небольшие мехи с резиновой трубкой для искусственного дыхания и сосуд с кровью, к которой примешивается перекись водорода и глюкоза. Несложна и методика оживления, если организм в целом жизнеспособен. Кровь, обогащенная кислородом, нагнетается в плечевую артерию и, поступив в сосуды сердца, вызывает его сокращения.

Чернышев отличался выдержкой, редкой даже для хирурга. Лицо его оставалось бесстрастным, и можно было подумать, что судьба больного нимало его не тревожит. Даже когда сестра подала ему не тот инструмент, спокойно сказал:

— Внимательней, душечка.

«Передо мной рисуется или всегда такой?» — попыталась разгадать Надя и вдруг ощутила, что пульс больного замер на миг, потом отбил два удара подряд, снова замер и зачастил.

— Пульс аритмичен, — предупредила она. — Давление пятьдесят пять.

— Еще минут десять, — отозвался Чернышев.

— Не выдержит…

Чернышев, поколебавшись, прервал операцию и, подставляя сестре лицо, чтобы вытерла с него пот, сказал:

— Действуйте.

Точным движением ассистент ввел в артерию иглу, и Надя стала нагнетать воздух в сосуд с кровью.

Следя за пульсом больного, Чернышев посматривал на Гаевую. Странные у него глаза — прозрачные и холодные, как льдинки. Не поймешь, что он думает, что чувствует.

Когда кровяное давление поднялось, Чернышев продолжил операцию и благополучно ее закончил.

Обычно Чернышев не делал перерыва между операциями — отдыхал только в те короткие минуты, пока шла подготовка. А сейчас он резко сбросил марлевую повязку и сказал, что придет через двадцать минут.

Сестры наперебой поздравляли Надю с успехом.

— Доволен Чернышев. Очень доволен! Раз взволнован — значит, радуется, — говорила самая молодая из них. — Против горя у него иммунитет.

Вечером, когда Надя уже уходила домой, Чернышев задержал ее у двери.

— Я все же убедился, что более действенного способа поддерживать деятельность сердца у нас пока нет. Буду в облздраве — поставлю вопрос о внедрении метода в больницах области. А вас, Надежда Игнатьевна, прошу продолжать работу у меня.

13

Ротов пришел к Гаевому в партком, молча прошелся по кабинету и сел. Он старался не выдавать раздражения, сдерживался, обдумывал, с чего начать разговор. Гаевому было тягостно это молчание.

— Слушаю тебя, — сказал он.

— Чего ты от меня хочешь?

— Немногого. Хочу, чтобы ты был активным строителем коммунизма в нашей стране.

— А я что, по-твоему, капитализм строю?

— Нет. Но такие, как ты, коммунизма не построят.

В руке у директора хрустнул карандаш.

— Это еще что за новости? — спросил он, разглядывая парторга чужими, холодными глазами.

— Не построят, — подтвердил Гаевой.

— Жаль, что у нас разговор один на один, — стиснув зубы, процедил Ротов. — А то бы я…

— Ты сам отказался от разговора на людях. На партком ведь не пришел? Я от своих слов не отрекусь. Можешь написать в ЦК: «Гаевой заявил, что я не активный строитель коммунизма, что такие, как я, его не построят». И я подпишусь.

— Объясни, — настойчиво потребовал директор.

— Изволь. Во-первых, строить коммунизм можно, только поднимая инициативу масс. А ты эти неисчерпаемые силы держишь под спудом. Советы ты иногда слушаешь, но нельзя же ждать, пока найдутся смельчаки, которые рискнут подступиться к тебе с советами. Знаешь ли ты, что в городскую газету на тебя была послана карикатура? Стоишь, нагнув голову, как бык, а люди от тебя — в разные стороны. Секретарь горкома запретил поместить ее, и зря. Надо научиться самому спрашивать советы.

Гаевой готов был услышать возражения, но директор не нашел, что ответить.

Смягчившись, парторг продолжал:

— Ты научился подхватывать инициативу… но только ту, что полезна нашему заводу. А этого сейчас мало. Надо уметь и через заводской забор посмотреть.

Гаевого так и тянуло привести в пример Свиридова, но он знал, что напоминание о нем вызовет горячий спор, а ему хотелось выложить Ротову все, что накипело на душе.

— Во-вторых, — Гаевой решил не давать директору передышки, — строительство коммунизма невозможно без воспитания людей. И не только сознание, но и характеры обязаны воспитывать мы. А как ты воспитываешь?

— Чем же ты тогда будешь заниматься? — выкрикнул в запальчивости Ротов.

— У меня дела хватает, и ты мне помогать должен.

— Я не помогаю?!

— С руководителя пример берут, на него равняются. А на тебя разве можно равняться! Ты самокритичен? Или к критике прислушиваешься? Или…

— Оставь пока критику в покое. Не то время. Война. Дисциплина нужна железная, — упорствовал вздыбившийся Ротов.

— Вот оно что-о… — протянул Гаевой. — Критика и самокритика, по-твоему, дисциплину расшатывают и поэтому на время войны отменяются… Спасибо, хоть подсказал. Я не знал…

— Лечит врач больного, а не знает, чем болен, — решил отшутиться директор, поняв, что перехватил. — Ты меня переоцениваешь, Григорий Андреевич, — Ротов незаметно для себя перешел от нападения к обороне, — если думаешь, что я все могу: и заводом руководить, и людей воспитывать, и о своем характере думать. Я решал крупные вопросы — прокатку брони на блюминге, освоение броневой стали в основных печах, проблему марганцевой руды…

— Помощь танковому заводу… — вставил Гаевой. — А вообще пора тебе перестать, прикрываясь решением значительных проблем, отмахиваться от сотен мелких.

Директор нахмурился. Подмывало наговорить грубостей, но он сдержал себя и только спросил:

— Так что ты от меня хочешь?

— Чтобы ты понял одно: уверенность в своем всезнании ведет к ошибкам; грубость, резкость — к отрыву от коллектива.

— Нервы не выдерживают, — попытался оправдаться Ротов.

— Не верю я в нервы тех, кто кричит на подчиненных. Вот крикни на наркома — тогда поверю. Почему ты о нервах забываешь, когда со старшими по чину говоришь?

Ответа Гаевой не ожидал, но сделал паузу как бы для того, чтобы Ротов сам понял: ответить ему нечего.

У Ротова лопнуло терпение.

— Долго ты еще будешь проповедь читать! Что тебе от меня нужно?

— Прежде всего исправь ошибку со Свиридовым. Премируй его отдельным приказом. Сделай это сам, пока другие не заставили. И пойми, не мне это нужно, а тебе.

— Так ты из-за него одного затеял всю эту кутерьму?

— Затеял не я. Возмутилась бригада. И правильно возмутилась. Пусть один, но это же человек, такой, как ты, как я, пожалуй, и лучше. Ты считаешь, что за большие твои заслуги люди должны прощать несправедливость. А теперь убедишься, что иногда из-за одного человека руководитель может поплатиться больше, чем за иное крупное хозяйственное упущение. Партком единогласно решил вывести тебя из своего состава.

— Горком все равно отменит, — уверенно сказал Ротов, стараясь дать почувствовать Гаевому, что ни одно слово не задело его.

Директор посмотрел на парторга с нескрываемой злобой.

— Ты мне рассказал все, что думаешь обо мне, — сдерживаясь и растягивая слова, произнес он. — Расскажи лучше, что о себе думаешь.

— Я бы тебя послушал.

— Изволь. Как ты считаешь: кого легче освободить от работы как несработавшегося — меня или тебя?

— Я думаю, меня, — ответил Гаевой, принимая вызов. — Директоров таких заводов немного, а партийных работников хватит.

— И я полагаю, что тебя. Вот и делай отсюда выводы, — сказал Ротов таким издевательским топом, который показался самому противным.

— Вывод я сделал давно. И я предпочту быть освобожденным как несработавшийся, чем за то, что перестал быть секретарем партийной организации, а стал секретарем при директоре.

Если бы Гаевой крикнул, Ротов продолжал бы еще этот словесный бой, но Гаевой был спокоен и смотрел на него с таким снисходительным любопытством, как смотрят взрослые на своенравного ребенка, и этого взгляда Ротов не выдержал. Поднялся и торопливо покинул кабинет.

Гаевой долго смотрел на захлопнувшуюся дверь.

Не прошло и часа после этого разговора, как Гаевому позвонил секретарь горкома и в самых категорических выражениях заявил, что горком не согласен с решением парткома и предлагает пока не выносить его на утверждение партийного собрания.

Это не было неожиданностью для Гаевого. Ротов привык во всех случаях несогласия с партийной организацией завода апеллировать в городской комитет и находить там поддержку.

— Такие меры принимают лишь тогда, когда снимают директора, — сказал секретарь горкома.

— В данном случае его хотели спасти от этого, — горячо возразил Гаевой. — Поймите, партийная организация не воюет с директором, а борется за него. Вы считаете, что партийная дисциплина обязательна для всех членов партии?

— Да, считаю, но ваше решение подрывает авторитет директора завода.

— Мы достаточно боролись за его авторитет. И что важнее: авторитет одного коммуниста или авторитет всей организации? — вскипел Гаевой.

— Дорого и то и другое.

— Сейчас так не получается. Руководитель должен заслужить авторитет. Искусственно создавать его не следует. Если вы отмените решение парткома, Ротова это только испортит. А кроме того, парторганизации будет затруднен контроль над деятельностью предприятия.

— Это вам так кажется, товарищ Гаевой. Исправление ошибки не снижает авторитет организации.

— Ошибки здесь нет. Решение парткома совершенно правильно, по-партийному принципиально.

— Но вы перегнули, — сказал секретарь горкома. — Это случай небывалый. Директора завода, члена обкома…

— А я смотрю иначе, — возразил Гаевой. — Прежде всего не директор, а член партии, нарушающий партийную дисциплину.

— Об этом вы доложите на бюро, — сухо отрезал секретарь горкома, — а пока решение парткома на собрание выносить не рекомендую.

«Кто же прав? — рассуждал Гаевой, нервно шагая по кабинету. — Какую иную меру воздействия можно было применить в данном случае? Член партии совершил неэтичный поступок и уклоняется от явки на партком».

Парторг и раньше понимал, что решением парткома вышестоящие организации не будут довольны. Хорошая работа завода создавала для директора обстановку безнаказанности. Его авторитет рос, с ним считались, на мелкие недостатки, оплошности, просчеты, грубость не обращали внимания. План выполнялся — и все прощалось.

Так же относились к Ротову и в наркомате. Помогали всем, чем могли, все требования этого огромного предприятия удовлетворяли. Сюда направляли лучшие кадры, лучшее оборудование. Конфликты, возникавшие между директором и отдельными работниками завода, большей частью решались в пользу директора. Ротова поправлял лишь нарком, только с наркомом он считался.

Недостатки директора больше всего были видны здесь, внизу, в коллективе, и коллектив в первую очередь должен был их искоренять, искоренять как можно скорее, потому что изъяны человека подобны мелким трещинкам в слитке стали: трещинки надо тщательно вырубать, иначе при обжатии слитка они неминуемо превратятся в большие, в неустранимый дефект. Гаевой напряженно размышлял: «Если бы человека с другим характером вывели из парткома, а потом оставили, для него была бы достаточной такая встряска, чтобы задуматься над своим поведением. Но Ротов не таков. Отмену решения парткома он сочтет своей победой, отгородится от всех еще больше, и работать с ним станет совсем невозможно».

До войны горком партии вынужден был сменить секретаря партийной организации, который никак не мог сработаться с Ротовым. Лучше от этого не стало. Наоборот, хуже — директор счел себя окончательно непогрешимым и неуязвимым.

«Что же предпринять? — думал парторг. — На днях состоится партийное собрание. Значит, не выносить на него решение парткома?» Гаевой позвонил в обком. Первый секретарь болен, и телефонистка отказалась вызвать его квартиру, второй секретарь выехал в район.

Гаевой решил не выносить вопрос о Ротове на общее собрание, но от своей точки зрения не отказался.

Уже ночью, вернувшись с завода, он написал подробное письмо секретарю ЦК, попросил совета.

14

Приезд наркома на этот раз не застал никого врасплох. Неделю назад прибыли инженеры наркомата. Они разошлись по цехам, собирали материалы для доклада. Это Ротова особенно не беспокоило — завод работал хорошо. Но из долголетнего опыта он знал, что в таком огромном хозяйстве все равно обнаружится множество разных недочетов и неприятного разговора не избежать.

Предчувствие его не обмануло, но только место и тема разговора оказались неожиданными. Директору сообщили из термического цеха:

— Нарком хочет вас видеть.

«Что-то экстраординарное, иначе появился бы в заводоуправлении», — подумал Ротов и отправился в цех.

Наркома Ротов увидел у печи. Один из рабочих что-то с увлечением рассказывал ему, отчаянно жестикулируя. Директор остановился в сторонке, зная, что нарком предпочитает один на один разговаривать с рабочими.

Выслушав своего собеседника и, видимо, успокоив его, нарком сам подошел к Ротову.

— Перед заводом встала новая задача, — сказал нарком. — Увеличить выплавку броневой стали можешь?

— Хоть сегодня.

— А термическую обработку листов?

— Не могу. Термисты превысили проектную мощность печей на восемнадцать процентов.

— А как же ты думаешь выйти из положения, если переведем три печи во втором мартене на броневую сталь?

— Будем отправлять листы без термообработки. Пусть ею на танковом занимаются.

— Значит, не сможешь?

— Нет. Я уже думал об этом.

— Сам думал?

— Сам, — ответил Ротов и, вспомнив старый разговор с наркомом, спохватился: — С людьми тоже советовался.

— С кем?

— С инженерами.

— С рабочими не говорил?

— Н-нет. Теплотехнику «на ура» не возьмешь.

— Ну, хорошо. Иди занимайся своими делами.

Гаевой встретил наркома у подъезда заводоуправления и сразу заметил, что лицо его похудело, отчего большие глаза стали казаться еще большими, смуглая кожа приобрела желтоватый оттенок.

— Если у вас нет срочного дела, — сказал нарком, здороваясь, — зайдите, посидим. Я вызвал ряд руководителей, может быть, узнаем что-нибудь полезное.

Парторг обрадовался представившемуся случаю понаблюдать за этим человеком, о котором на каждом заводе рассказывали много интересного.

Когда они поднимались по лестнице, нарком обратился к Гаевому:

— Хорошая у вас работа. Завидую.

— Чему? Объем поменьше?

— Нет, дело не в объеме. С рабочими постоянно общаетесь. Я вот трое суток почти не выходил из термического, устал, но поговорил с рабочими — и усталость будто ушла прочь.

Нарком провел Гаевого в кабинет директора, указал на кресло, сам сел у стола и внимательно, цифра за цифрой, просмотрел сводку работы за сутки.

— У меня к вам такая просьба, — сказал он, отрываясь от бумаг. — Моя комиссия готовит приказ по заводу. Это скрупулезный приказ, своего рода программа развития завода. Помогите довести его до сознания каждого рабочего. Ротов привык администрировать, а тут нужно душу горячую вдохнуть в дело.

— Да, насчет души у него не всегда получается. Характер не позволяет. Но приходится считаться с тем, что у металлургов характеры особые.

— Что, теория исключительности?

— Нет, просто сказывается специфика производства. Она требует быстрой ориентировки, смелости, воли. Здесь легче, чем где бы то ни было, одним неправильным распоряжением остановить весь завод.

Зазвонил телефон.

— Пусть войдет, — сказал в трубку нарком.

Разговор с директором подсобного хозяйства кончился неожиданно быстро. Нарком терпеливо выжидал, пока тот не спеша открыл до отказа набитый бумагами портфель, достал папки, разложил на столе, развернул на нужных ему страницах. Но когда директор, набрав в легкие воздуха, приготовился, видимо, произнести пространную речь, нарком не выдержал.

— Укладывайте все в портфель, да поскорее…

Ничего не понимая, тот вложил папки обратно.

— А теперь уходите.

— Почему, товарищ нарком?

— Вот когда все это у вас в голове будет, тогда придете. Охотно выслушаю, а сейчас уходите.

Когда за директором подсобного хозяйства закрылась дверь, Гаевой попробовал защитить его, но нарком стоял на своем:

— Цифры, если за них борются, запоминать не требуется. Они сами укладываются в голове и в сердце. А если руководитель только статистикой занимается, ясно, он ничего не помнит.

Появился Макаров, поздоровался, сел.

— Как себя чувствует ваш подпольщик? — спросил нарком.

— Хорошо. Поправляется. Уже подумывает о работе.

— У вас остановился?

— У меня.

— Поговорю с ним по телефону, остужу пыл. Посоветуйте и вы ему — пусть пока отдыхает, и на завод не пускайте. Знаете, зачем вызвал?

— Догадываюсь.

— Готовы перевести три печи на отливку броневой?

— А разве вопрос с термообработкой решен?

— А разве отвечают вопросом на вопрос?

— Готов к переходу хоть завтра.

— Хорошо. Над увеличением мощности термических печей думает сейчас большая группа инженеров и рабочих. Надеюсь, додумаются.

Сделав Макарову ряд указаний технологического порядка, нарком как бы невзначай спросил о расходных коэффициентах. Макаров называл цифры, нарком записывал их на бумаге, потом взял отчет цеха за месяц, сверил цифры, улыбнулся и бросил бумажку в корзину.

— Вот, демонстрирую, — сказал он Гаевому после ухода Макарова. — Все помнит, потому что за все болеет. А цифры у него динамические, меняются быстрее, чем количество поросят на подсобном хозяйстве.

Начальник мелкосортного цеха, человек с тусклым, ничем не примечательным лицом, что так редко встречается среди заводских инженеров, войдя в кабинет, робко присел на краешек кресла и замер в ожидании.

— У меня по поводу вашего второго стана был недавно неприятный разговор в Москве, — сразу огорошил инженера нарком, бросив на него беглый взгляд.

— Ничего не могу сделать, — сочувственно заявил прокатчик, комкая ушанку. — Большие простои из-за недостатка металла.

— Процент простоя?

— Тридцать семь.

— С завтрашнего дня вы будете обеспечены металлом. Так какой у вас процент простоя?

— Тридцать семь, — несколько удивленно повторил инженер, зная понаслышке о прекрасной памяти руководителя наркомата.

— Вот и хорошо. Значит, если снабдить вас металлом, вы увеличите производительность на тридцать семь процентов?

Прокатчик достал карманную счетную линейку, начал что-то подсчитывать.

— Как ваше имя и отчество? — спросил нарком.

— Сейчас, сейчас подсчитаю, — беспомощно пролепетал вконец растерявшийся инженер.

Внимание наркома отвлек телефонный звонок, и Гаевой, положив руку на линейку, шепнул:

— Если соврали, признайтесь немедленно. Иначе непременно увеличит план на одну треть.

— Так на чем мы остановились? — как бы припоминая, спросил нарком, повесив трубку. — А, на тридцати семи процентах.

— Видите ли… товарищ нарком, — с трудом вымолвил инженер, — простои учитывает сменный персонал, и он часто свои грехи прикрывает нехваткой металла. Такая уж привычка у цеховиков…

— Привычка врать! — уточнил нарком. — Хорошая привычка. Они врут вам, вы — директору, директор — мне, я — правительству. А вы знаете, за что я работников снимаю без всякой пощады? За ложь. И почему? Если человек не умеет работать — научится, если ошибается — поумнеет, а если он научился лгать, отучиться очень трудно. Какой процент простоев считать из-за металла?

— Процентов семь.

Нарком развел руками.

— Чему же верить? Тому, что вы пишете, или тому, что говорите? Ладно. Ради первой встречи прощу, но не забуду. Идите и попробуйте отучиться лгать.

Нарком проводил инженера долгим взглядом, словно хотел хорошо запомнить его, посмотрел на часы и обратился к парторгу:

— Хотите проехать со мной на блюминг? У меня там встреча с Нечаевым и Мокшиным.

Гаевой охотно согласился.

— Предупреждаю, держитесь от меня подальше. Я сегодня проведу наглядное занятие по малой механизации, — сказал нарком, когда машина остановилась у здания блюминга.

Мокшин и начальник блюминга Нечаев были на нагревательных колодцах. Нарком медленно пошел вдоль площадки. Заглянул в колодцы, осмотрел приборы, понаблюдал за работой кранов, подававших на электротележку красные, покрытые слоем окалины слитки, и долго следил, как бежит тележка по рельсам и вываливает слиток на рольганг — механизм, подающий слитки к валкам блюминга.

— Сядьте в тележку рядом с машинистом и прокатитесь вдоль пути несколько раз на полной скорости, — предложил нарком Нечаеву.

— Для чего? — удивился тот.

— Прокатитесь — поймете.

Начальник блюминга неторопливо спустился вниз и, выполнив приказание, вернулся смущенный.

— Ну как? — осведомился нарком.

— На двух стыках подбрасывает крепко. Сегодня же сменим рельс.

— А раньше не могли? Как не стыдно. Ведь там восемь часов человек работает.

— За всем, товарищ нарком, не усмотришь, — оправдывался Нечаев.

— И смотреть не нужно, это ухом слышно.

Пройдя вдоль рольганга, нарком остановился у площадки, где производилась маркировка броневых листов. Один рабочий опускал на лист штамп с клеймом, другой с силой ударял по нему молотом. Здесь было нестерпимо жарко. Каждые десять минут рабочие сменялись — асбестовые костюмы и войлочные шляпы со щитками не спасали.

Нарком подошел к маркировщикам и заговорил с ними. Через несколько минут он жестом подозвал к себе Мокшина и Нечаева. Те приблизились, остановились рядом, отворачивая лица от раскаленных листов, мчавшихся по рольгангу у их ног.

Рабочие уже сменились, а они все продолжали стоять. У наркома дымилось пальто. Мокшин вертел головой в разные стороны, не зная, как защитить лицо. Нетерпеливо затоптался на месте и Нечаев — нагревшиеся брюки обжигали колени. Только увидев, что в глазах у Мокшина появились от жара слезы, нарком неторопливо сошел с площадки и направился к выходу. Сбежав вниз и тщательно вытерев вспотевшее лицо, Мокшин набросился на Нечаева:

— Почему автомат для клеймения не ставите?

— Вы знаете почему, — еле сдерживаясь, чтобы не ответить тем же тоном, произнес Нечаев. — Я вам пять раз сообщал по телефону, что станок замаринован в механическом цехе.

Не найдя, что ответить, Мокшин поспешно вышел из пролета.

Нечаев взглянул на Гаевого и расхохотался.

— Мне-то еще ничего, я длинный. Только колени припекло. Но как Мокшин выдержал? Он-то мне по плечо. Побежал, наверно, в механический. Значит, на днях станок будет.

— Шел к вам прощаться, — сказал нарком Гаевому, встретив его на лестнице. — Срочно вызвали в Москву. Просьба: мобилизуйте коллектив на увеличение пропускной способности печей в термическом цехе. Если не решите, придется мне возвратиться сюда и заняться самому.

— Обещаю, — успокоил Гаевой наркома.

15

Первые дни пребывания у Макаровых Сергей Петрович не расставался с Вадимкой. Мальчик перестал ходить в детский сад, безотлучно находился при отце, сопровождал его во время коротких прогулок, терпеливо сидел на табурете в ванной комнате, когда Сергей Петрович принимал хвойные ванны. У истосковавшегося по отцу Вадимки не иссякал запас вопросов, и не на все из них было легко ответить.

— А мама тоже приедет?

— Нет, не приедет.

— Мы к ней поедем?

— Нет, и мы не поедем.

— Значит, будем вместе жить. Оба два мужчины, — заключил Вадимка и как будто успокоился, но вскоре опять принялся за свое. — А почему мама не приедет?

— Она нас не любит.

Вадимка задумался.

— Это потому, что я нехороший, — сказал он с грустью. — Баловался, на дуделке дудел. Помнишь?

— Как не помнить. Орава ваша как загудит в подъезде, изо всех квартир бегут в щель, думая, что это немецкие самолеты. Ты и в детском садике шалишь?

— Шалю, но только здорово некогда. Инструктор у нас есть интересный… Большой-большой. Мальчики его то собирают, то разбирают. Недавно винтики от него потеряли, так полдня искали.

Крайнев захлебнулся от смеха.

— Так это конструктор, Вадик. Конструктор. Ну, а девочки чем занимаются?

— Рукоделием разным. Из пластилина там… А фашистов ты много убил?

— Одного.

— Одно-го? — разочарованно протянул Вадимка, и Сергей Петрович увидел в глазах ребенка нескрываемое огорчение.

— Нет, нет, больше, — поспешил успокоить он сына, вспомнив о немецкой хозяйственной команде, которая взлетела на воздух вместе с котельной. — Человек то есть штук двадцать.

— Двадцать? — переспросил Вадимка с явным недовернем. — А почему у тебя орденов нет?

— Пришлют орден.

— Один?

— Один.

— Когда?

И так продолжалось с утра до вечера, пока не возвращались с работы Макаровы.

Как-то, встретив традиционным радостным визгом Елену, Вадимка спросил отца:

— Папа, у нас другая мама будет?

— Да, — расплывшись в улыбке, ответил Крайнев.

— Хорошая?

— Хорошая. — Сергей Петрович с умилением глядел на сына.

— Такая, как Лена?

— Такая.

— Такой не может быть, — после некоторого раздумья убежденно заявил мальчик. — Пусть Лена будет моей мамой.

Сергей Петрович и Елена расхохотались. Вадимка подхватил их смех, решив, что сказал что-то очень удачное и вприпрыжку умчался за Еленой на кухню.

Крайнев закрыл глаза и перенесся мыслями в Донбасс, в подземное хозяйство. Вот Валя за машинкой, вот она уже у его изголовья, гладит небритую щеку, пробует губами лоб, целует. Зашагал из угла в угол. Что-то похожее на угрызение совести шевельнулось в сердце. Он в светлой, теплой комнате, среди друзей, отлеживается, отсыпается, а Валя по-прежнему в затхлом подземелье, и тяжело ей без его поддержки. Крайнев так ушел в воспоминания, что вздрогнул, когда в передней хлопнула дверь.

Мысли Сергея Петровича прервал влетевший в комнату растерянный Вадимка: мальчику все казалось, что стоит выпустить отца из виду, и тот снова надолго исчезнет.

Только один раз, когда соседские ребятишки сообщили, что во дворе детсада стоит большущий самолет, «все равно как настоящий», с колесами и пропеллером, Вадимка не устоял от соблазна увидеть диковинную игрушку и скрылся на добрых полтора часа.

Но, встревоженный и озабоченный, стремглав летя домой он испытал такой страх, боясь не застать отца, что никаким искушениям больше не поддавался.

Прошло две недели, и Крайнев настоял, чтобы Макаров показал ему цех. Выехали, когда Вадимка еще мирно спал, покружили по городу и остановились у контрольных ворот завода.

— Пойдем пешком, — предложил Макаров.

Пересекли широкое шоссе и поднялись на высоко поднятый над землей мостик для пешеходов. Крайнев с жадностью вдыхал острые запахи заводского воздуха. Пахло и обычным паровозным дымом, и коксовальным газом, и щекочущим ноздри сернистым газом от ковшей с доменным шлаком, и едкими парами смолы от смазанных изложниц. Его ухо различало в сложной гамме звуков отдельные звуки, понятные и знакомые. Тяжело ухнула болванка на блюминге, падая из валков на рольганг, тонко завизжала пила в прокатном цехе, перерезая заготовку; грозно погромыхивая на стыках, в здании ближайшего цеха двинулся мощный мостовой кран. И во все эти звуки диссонансом ворвалось завывание сирены. «Кантуют газ в мартене», — отметил про себя Сергей Петрович и поднял голову. Из одной трубы выбросился огромный коричнево-сизый клуб дыма и, постепенно редея, словно линяя, поплыл ввысь.

Поднялись по лестнице на рабочую площадку. Крайнев увидел ряд уходящих вдаль печей, ярко светящиеся гляделки, языки пламени над окнами и придержал Макарова за руку.

— Погоди. Слишком много все сразу… Дай осмотреться, — и, тотчас ощутив сладковатый запах пряников, поинтересовался, чем пахнет.

— Патока. Ею утеплители мажут, — пояснил Макаров.

В этой смене не было людей, знакомых Сергею Петровичу, но когда он вглядывался в их лица, они казались ему не только знакомыми, но и родными.

Поодаль Гаевой горячо доказывал что-то Пермякову. Крайнев и Макаров подошли к ним.

— Рановато выпустил, — добродушно упрекнул Макарова Гаевой и познакомил Сергея Петровича с Пермяковым.

— Как же, знаю, знаю, — заговорил Пермяков. — Земляки о вас порассказывали немало. Докладик бы нам…

— Погодите, — оборвал его Гаевой. — Сами докладов не любите делать, а других заставляете.

— Да, он докладов не любит, — подтвердил Макаров и присочинил: — Хотел даже учредить добровольное общество по охране трудящихся от излишних заседаний и совещаний, а особенно от нудных докладчиков…

— Все засмеялись.

16

Макаров и Кайгородов проводили совместное производственное совещание сталеваров мартеновских цехов. Под конец совещания появился Ротов, присел на свободное место. Как только Кайгородов разрешил разойтись, Ротов поднял руку, попросил присутствовавших задержаться на несколько минут и рассказал о затруднительном положении, в котором находился завод: броня, выплавленная мартеновцами по новому заданию, до сих пор лежит на складе, потому что ни техотделу, ни теплобюро не удалось повысить производительность термических печей.

— У всех за плечами годы практики, — внушительно говорил он. — Многие проявили себя как рационализаторы. Работаете вы, мартеновцы, на агрегате более сложном, чем термические печи. Так займитесь ими. Может быть, сообща подскажете, как увеличить пропускную способность печей. Вас агитировать не нужно, вы понимаете, что значит сейчас танковая броня. — И Ротов передал Кайгородову пачку чертежей.

Макаров предложил желающим пройти в термический цех. Таких нашлось много.

Шатилов увидел, что и прокатчики, собравшиеся в термическом цехе, тоже были с чертежами. Значит, директор побывал и в прокатных цехах и там просил помочь заводу.

«Что это он в народ пошел? — силился угадать Шатилов. — Либо припекло так, что деваться некуда, либо Гаевой на него нажал. А может быть, и на самом деле поверил в силу коллективной мысли…»

Этот цех, построенный в первые месяцы войны, стоял в стороне от других цехов, и Шатилов никогда в нем не бывал раньше. Он с любопытством смотрел на огромные печи, несложная конструкция которых напоминала спичечную коробку. Броневые листы укладывали высокой стопой на выдвижную подину, задвигали в печь и там посредством нагрева и охлаждения улучшали структуру стали.

Побеседовав с нагревальщиками, удивленными таким внезапным наплывом посторонних людей в цех, с мастером, Шатилов понял, что задача, поставленная перед заводом, невероятно сложна. Сократить время пребывания броневых листов в печах было нельзя — для нагрева и охлаждения их требовался строго определенный режим, — увеличить количество листов тоже не представлялось возможным, так как они возвышались до самого свода.

…Есть категория людей, которые не могут жить спокойно. Кончаются одни беспокойства — они настойчиво ищут другие, малые или большие — неважно, лишь бы дать выход своей деятельной натуре, лишь бы занять мозг, силы и время. Не будет этого — и жизнь утрачивает для них свою прелесть, новизну, свое обаяние. С этими задатками рождаются и квартирные склочники, обладающие непревзойденным талантом повышать кровяное давление соседям, и люди, дающие миру крупнейшие открытия. Шатилов не принадлежал ни к той, ни к другой крайней категории, но, так же как они, спокойно и размеренно жить не мог.

Из термического цеха он ушел одержимый желанием помочь своему заводу, но еще больше — танкистам. Он хорошо помнил, как мучительно сидеть в резерве, ожидая прибытия нового танка.

С каждым днем люди из других цехов появлялись у термических печей все реже, а вскоре и совсем перестали ходить, и Шатилов теперь видел здесь только тех, кому директор дал персональное задание.

Не раз у термических печей встречал Шатилова директор. Случилось, Ротов бросил как бы в шутку:

— Бывает и так: чужую беду руками разведу, а к своей ума не приложу. Ты, вижу, упорнее других. Ну, думай, думай.

Реплика оставила у Шатилова неприятный осадок: значит, директор знает о том, что он поджег свод.

Василий свел дружбу с нагревальщиками, и те уже встречали его как старого знакомого. Особенно сблизился он с мастером Титовым, симпатичным и всегда веселым. Вначале Титов показался Шатилову излишне суетливым. «Много бегает, мало думает», — заключил он, но вскоре понял: мастер производит впечатление суетливого лишь потому, что мал ростом и очень подвижен.

У Титова был свой стиль работы. Он никому не верил на слово и все участки цеха регулярно проверял сам. Его голоса в смене слышно не было, он не кричал, не бранился: приучил людей понимать себя с одного взгляда.

И Титова расположил к себе человек, который много времени непонятно почему уделял другому цеху, чужим заботам. Он всегда охотно беседовал со сталеваром.

Но Шатилову не понравилось, что Титов сковывает инициативу людей: ничто не делалось без его указки.

— Неправильная постановка у тебя в смене, — как-то сказал ему Шатилов по-дружески, без нравоучения. — Отлучишься куда-нибудь на час — и станет без тебя дело. Похож на рабочего на ручной дрезине, который все время крутит ручку. Мастер — это моторист. Запустив мотор, только смазывает его.

— Моторист слушает, как работает мотор, и глаз с него не спускает, — отшутился Титов.

— И думает, как улучшить его работу, — прощупывал его Василий.

— Это обязательно.

— И придумал что-нибудь?

— Пока нет.

От Титова Шатилов узнал о термических печах больше, чем от всех остальных людей, с кем довелось беседовать, и, когда хорошо разобрался в их конструкции, понял, что ему надо думать только над тем, как заполнить всю печь металлом. Пока одна треть печи оставалась свободной — стопа листов, уложенная на подину, не заполняла всей ее площади, а две стопы на подине не помещались.

«Значит, нужно прежде всего изменить раскрой листа — либо удлинить его, чтобы закрывал всю подину, либо уменьшить с таким расчетом, чтобы на подине поместилось два листа, положенные поперек», — сделал вывод Шатилов и удивился тому, как до сих пор никто не додумался до такой простой вещи.

Но Титов объяснил, что габариты листа изменены быть не могут, потому что строго соответствуют размерам обрабатывающих их станков на танковом заводе. Нужно искать другой выход.

С этого времени Шатилов перестал посещать термический цех, но засел в плотницкой мастерской. Осененный новой идеей, он совсем потерял спокойствие. Настроение, желания, мысли — все подчинялось ей. Даже мысли об Ольге отошли на второй план. Петя сделал ему несколько деревянных кубиков и дощечек и втихомолку ухмылялся: взрослый, с виду будто серьезный дядя часами складывал какой-то чудной дом без окон, без одной стены и то всовывал туда, то вытягивал какую-то дощечку с разложенными на ней иногда вдоль, иногда поперек другими дощечками разного размера.

Однажды, придя после рапорта в термический цех, Ротов услышал взрыв хохота, доносившийся из-за ночи. Он обогнул печь и увидел группу работников цеха и среди них Шатилова. Сталевар стоял, сбычившись, и, играя желваками на скулах, исподлобья посматривал на термистов.

Директор подошел ближе, спросил:

— Чего заливаетесь?

— Производственными анекдотами забавляет, — кивком головы указал на Шатилова молодой термист, задорно сдвигая на затылок пыжиковую ушанку. — Решил, что Юлий Цезарь: пришел, увидел, победил. — И он, смеясь, изложил Ротову суть предложения Шатилова: уменьшить толщину стен печи почти вдвое и удвоить загрузку ее, укладывая на подину вместо одного штабеля листов в длину два поперек.

Ротов уставился на Шатилова, потом хлопнул себя по лбу.

— Так ведь это мысль!

Термисты сдержанно заулыбались.

— Нам тоже так показалось сначала, — произнес начальник цеха. — Но тележка подины не выдержит двойной нагрузки, сломается.

— А если выдержит, так зубья у шестеренок механизма передвижения полетят, — добавил механик.

— Сталевар не понимает, что и мотор не потянет, — пренебрежительно бросил электрик.

Резко высказался теплотехник:

— Странно, Леонид Иванович, как известный во всем Союзе сталевар не разбирается в элементарных теплотехнических вопросах. Во-первых, горелки не нагреют такой массы металла, во-вторых, если уменьшить толщину стен, сильно увеличится потеря тепла в атмосферу. А самое главное — сократится в два раза продолжительность кампании печи.

У Ротова потускнели глаза.

— Величайший русский металлург Аносов, — сказал он, — писал в одном из своих сочинений, что среди ученых иногда наблюдается предубежденность против простых средств, тогда как многие из этих средств занимают почетное место в науках.

Он отошел от термистов, постоял в раздумье, потом вернулся и взял Шатилова под руку.

— Пойдем. А то специалисты заклюют. — И уже за воротами ободрил его: — Я над этим подумаю.

— Я уверен, что прав, — запальчиво произнес Шатилов и сокрушенно добавил: — Эх, знаний маловато! Перепроектировал бы я им печку по-своему. Леонид Иванович, зайдемте в мартен. В плотницкую. Я там модель сделал. Посмотрите, до чего хорошо получается.

Плотники замерли от неожиданности, когда Ротов в сопровождении Шатилова вошел в мастерскую. Он подсел к верстаку и принялся вертеть так и сяк сделанную сталеваром модель. Потом достал из кармана чертеж печи, с которым не расставался, проверил соотношение размеров.

— А ну-ка, малец, — обратился он к Пете, — стащи эту штуку в мою машину.

— Я не малец. Я рабочий, — глядя исподлобья, огрызнулся Петя. — И потом, без разрешения старшего плотника отлучиться не могу. Придет — спрошусь. — Для солидности он звонко высморкался в носовой платок.

Петя впервые видел Ротова, не знал, кто он, да если бы и знал, все равно ответил бы так же. Для него главными людьми на заводе были начальник цеха и старший плотник, а директор… Что ему директор? На работу не принимал, с работы не снимет.

Один из плотников, чтобы выручить Ротова из неловкого положения, взял модель и понес к машине.

Ротов взглянул на Петю.

— Ну и поросль пошла! Ершистая, — сдерживая улыбку, буркнул он.

В два часа ночи Шатилова разбудила дежурная по общежитию: требовал к себе директор.

В кабинете Ротова были начальник термического цеха и многие инженеры. На письменном столе стояла сделанная Шатиловым модель.

«Неужели получилось?» — обрадовано подумал Василий. Сгорая от нетерпения, он склонился к соседу, чтобы узнать, как обернулось дело, но поднялся директор и, демонстрируя модель, стал объяснять суть предложения Шатилова.

— Мне кажется, что за эту мысль надо ухватиться, — заключил Ротов.

— А горелки? — осторожно напомнил Титов.

— Поставим второй ряд.

Ротов спросил главного механика завода, за сколько дней можно сделать мощную тележку для подины.

— За десять, — ответил тот.

— Даю пять.

Кто-то завопил:

— А с мотором как? А с механизмами?

— Мотор поставим другой. Механизмы? А чем тащите тележки, когда они выходят из строя? Канатом через блочок? И будете так таскать, пока не сделают новые. Да вы понимаете или нет, — вскипел вдруг Ротов, — что никакие трудности, никакие затраты сейчас ничто в сравнении с удвоенной производительностью! Вы, вероятно, до сих пор не уяснили себе, почему мастер из другого цеха додумался до того, что не пришло в голову вам? Он не был в плену ваших узких профессиональных представлений. Характер у него пошире. Еще клевали: грамотности технической мало. Некоторым и грамота не впрок. И немедленно приступать к работе. Отсыпаться после войны будем, — заключил он своей постоянной фразой.

Печь переделали, разогрели, но директор поторопился: не дождавшись, пока изготовят новую тележку, приказал удвоить загрузку старой, и тогда произошло то, что предсказывали специалисты.

В первый же день работы по-новому вышел из строя мотор; его заменили другим, более мощным, и сутки проработали нормально. На третий день сломалась выдвижная подина и из печи вытащили только ее переднюю часть. Другую часть удалось извлечь, зацепив канатом, когда печь остыла. Печь простояла двое суток на дежурном газе, не выдав ни одной тонны листа.

Директору пришлось бесконечное число раз объяснять наркомату причину простоя по телефону. В конце концов он стал отвечать одной фразой: «Кто не рискует — тот не выигрывает».

Но вот новая тележка была закончена, и термисты приступили к решающему испытанию.

Шатилов пришел в цех, когда испытание подходило к концу, и по настроению людей сразу увидел, что все идет хорошо. Ротов переходил от одного прибора к другому, наблюдая за расходом газа, за температурной кривой, и подтрунивал над каждым попадавшимся ему на глаза термистом. В эту смену дежурил Титов, и ему доставалось больше, чем остальным.

Минута в минуту в соответствии с графиком Титов нажал кнопку пускателя мотора. Он загудел, постепенно набирая обороты. Передняя стена печи дрогнула и начала медленно выдвигаться вместе с тележкой, на которой лежали две огромные стопы уложенных поперек броневых листов. Подъехавший кран зацепил крюками партию листов и повез их на склад.

Ротов подошел к Шатилову, крепко стиснул и потряс его руку.

— Говорят, что ты талантливый художник. Но смотри, не сбейся на этот путь. Быть тебе большим металлургом. Хватка у тебя настоящая и размах есть.

Стоявший неподалеку мастер выслушал эти слова с завистью и потом признался Василию:

— Позавидовал я тебе. Когда ученый изобретает что-нибудь, не завидую — на то он ученый, мне до него не дотянуться. А тебе, честно сознаюсь, завидую. И не только голове твоей. Напролом идти умеешь. Это важно.

17

Заканчивалось партийное собрание. Главный инженер сделал доклад об изобретательской работе на заводе. Установили ему регламент один час, а слушали два с лишним. Докладчик увлекся, увлек и слушателей. Цифрами Мокшин не злоупотреблял — основное место в докладе заняли люди: какими путями шли к изобретениям, как преодолевали препятствия. С волнением Мокшин говорил о том, что часто талантливые изобретатели вынуждены тратить много времени и сил не на полезную творческую работу, а на хождение по инстанциям. Людей этих обычно не любят, потому что они нарушают спокойствие, заставляют думать, а главное, принимать решения и отвечать за них. Бюрократам всегда легче сказать «нет». За отказ никто не привлекает к ответственности. А если они скажут «да», то их может постичь удача или неудача, и боязнь неудачи заставляет говорить «нет». Но из-за этого «нет» надолго задерживаются, а иногда и совсем гибнут большие, серьезные изобретения. Несколько раз главного инженера прерывали аплодисментами. Аплодировали, когда он рассказывал о Шатилове, когда упомянул о Свиридове.

На собрании присутствовал секретарь горкома. Он не был уверен, что Гаевой не вздумает утверждать решение парткома, и пришел, чтобы предотвратить это. Ход собрания успокоил его. Когда Мокшин, ответив на записки, сошел с трибуны и уселся в стороне, секретарь горкома с уважением и даже с любопытством посмотрел на него. «Такой сухой с виду, а о людях говорит тепло, проникновенно, умеет и приподнять и ударить. Вот был бы партийный работник! Да и директором может быть хорошим», — он с прищуром взглянул на Гаевого — уж не задумал ли тот свалить Ротова и поставить Мокшина?

— Хороший доклад, — шепнул он Гаевому.

— Человек хороший, — ответил парторг.

— У меня вопрос, — зычно выкрикнул с места рабочий из бригады Первухина. — Почему не премировали Свиридова? Или только потому, что его изобретение на пользу другому заводу?

«Ну, сейчас заварится каша», — подумал с тревогой парторг.

Мокшин заметно смутился. Готовя доклад, он долго размышлял над тем, не вызовет ли бурю упоминание о Свиридове, но счел невозможным для себя умолчать о нем. К тому же Мокшин рассчитывал помочь директору выйти из тупика, из которого тот, наверное, хочет, но не знает, как выбраться.

— Это решается в особом порядке, — ответил Мокшин.

— В каком таком особом? — не унимался рабочий.

Мокшин просительно взглянул на Гаевого — «да помогите же», но парторг не заметил его взгляда.

Подняла руку женщина, закутанная в платок, хотя в зале было очень жарко, и, не ожидая разрешения, хриплым, простуженным голосом спросила, почему в повестку дня не внесли постановление парткома о выводе Ротова из состава парткома. Это была дробильщица доломитной фабрики. Она только вчера вышла из больницы, и ее не успели предупредить, что горком рекомендовал не выносить решение партийного комитета на собрание.

Секретарь горкома нехотя поднялся и сказал, что городской комитет партии считает решение парткома неправильным и настаивает на пересмотре его самим парткомом, поэтому выносить его сейчас на общее партийное собрание нецелесообразно.

В глубине зала встал длинный и тонкий, как вечерняя тень, рабочий и заявил, обращаясь к секретарю горкома:

— Я член бюро горкома. Такой вопрос на бюро не стоял. Значит, это лично ваше мнение?

— Таково мнение и обкома партии, — ответил секретарь горкома.

— Бюро обкома или опять чье-то личное мнение? — домогался рабочий.

— Мнение заведующего промышленным отделом обкома.

Рабочий сел, но работница доломитной фабрики опять попросила слово.

— В таком случае я предлагаю включить этот вопрос в повестку дня, — потребовала она.

Председатель собрания поставил предложение на голосование — оно было принято единогласно.

Слово для информации предоставили Пермякову.

Пермяков доложил о поездке Первухина на танковый завод, о том, как бригада прокатчиков в свои выходные дни осваивала оборонный профиль и как их всех поставил в неудобное положение директор, не премировав создателя этого профиля — калибровщика Свиридова.

По залу пронесся ропот. Он перерос в гул, когда Пермяков сообщил, что директор уклонялся от явки на заседание парткома.

Ротов слушал Пермякова, опустив глаза, пытаясь уловить хоть какую-нибудь неточность в изложении фактов, но ничего не нашел.

Огромную силу имеет критика, когда она правдива, когда в ней нет искажений, дающих возможность обвинить в необъективности. Добавь Пермяков что-нибудь от себя — и эта маленькая неправда обозлила бы директора и заслонила бы в его сознании большую правду. Но придраться было не к чему, и Ротов вдруг увидел свой поступок со стороны, глазами людей, сидевших в зале.

— Я считаю, — продолжал Пермяков, — что в этой истории виноваты и вы, товарищ парторг, — он посмотрел на Гаевого, — и все мы, члены парткома. Мы понимали, что директор очень загружен, но слишком часто освобождали его от заседаний парткома. Он привык к поблажкам — и вот результат.

На трибуну вышел Ротов, вытер пот с разгоряченного лица.

— Я допустил ошибку, — тихо сказал он, — счел профиль невыполнимым и уклонился от явки на партком. Обещаю, что это не повторится. Буду строго соблюдать партийную дисциплину.

— А партийную этику?

— И как со Свиридовым? — выкрикнула женщина в платке.

Директор исподлобья посмотрел на нее.

Гаевого не удовлетворило выступление Ротова, но нотка искренности, прозвучавшая в его голосе, тронула. Нелегко людям с таким характером признавать свои ошибки. Был момент, когда парторг подумал, что все уладится, если собрание не утвердит решение парткома, — достаточно с Ротова и того, что он прочувствовал сегодня. Но сейчас молчание директора ему не понравилось.

— Как со Свиридовым? — переспросил Первухин.

Гаевой напряженно смотрел на Ротова: «Ну скажи, скажи, что дурно поступил со Свиридовым, что исправишь свою ошибку».

Ротов перевел взгляд на вальцовщика.

— Я учту и это, — не совсем внятно ответил он.

Люди зашумели, лица их наливались возмущением. Гаевой смял незажженную папиросу, бросил под стол. «Нет, не до конца осознал все этот человек».

Признание Ротовым своей вины тронуло многих, но он увиливал от прямого ответа, и собрание снова настроилось против него.

Напрасно секретарь горкома уговаривал коммунистов не выводить директора из состава парткома. Большинством голосов решение парткома было утверждено.


Два человека возвращались с собрания в одиночестве — к Ротову никто не подошел, Гаевой постарался отделаться от попутчиков, чтобы обдумать создавшееся положение. А оно было сложным. Теперь судьба Ротова зависела только от него самого, от того, как он поведет себя дальше. Сдастся? Это на него не похоже. Закусит удила? Тогда его сомнут. На здоровом стремлении коллектива выправить руководителя могут сыграть любители сломать то, что не гнется, склочники, сводящие личные счеты. Попробуй тут разобраться в мотивах, которые будут руководить людьми, и поставить все на свое место. Пока человек занимает прочно свое положение, мало находится охотников критиковать даже за дело, а пошатнулся — и невесть откуда повылезут любители попить чужой кровушки. И не всякий отличит критику от демагогии. Как ему все это втолковать?

Неожиданно для себя Гаевой увидел Надю — узнав, что собрание окончилось, она вышла ему навстречу.

— Победа, Гришенька, лед тронулся! — Надя протянула мужу конверт, словно в темноте улицы можно было что-либо прочитать. — Приглашают в область в качестве «консультанта по оживлению». Как тебе нравится наименование должности?

Гаевой еще не пришел в себя после собрания, и сообщение Нади воспринял как удар в незащищенное место. «Значит, опять порознь. Ожидание писем, телефонных звонков, короткие, редкие встречи, — с горечью думал он. — И это когда он уже привык быть не один и лелеял мечту, что наконец установится оседлая безотлучная семейная жизнь».

— И у меня победа, — сказал он, но удержав неосознанного желания причинить Наде такую же боль. — Получил сегодня предложение переехать в Комсомольск-на-Амуре на серьезнейшую работу.

— И ты дал согласие? — встревожилась Надя, у которой и на миг не закралось сомнение в том, что это правда.

— А ты?

— Ну, Гриша, область — это восемь часов езды, а Комсомольск… — Надя приблизила лицо к лицу мужа и, увидев усталые глаза, поняла, что напрасно затеяла сейчас этот разговор.

Молча вернулись домой, молча уселись — Гаевой отдельно, отчужденно. Не додумав одного, надо было раздумывать над другим.

Надя не выдержала, заговорила первая:

— Ты несправедливо судишь обо мне. Да, да!.. Я ведь знаю, что ты думаешь: сколько, мол, ждал, и она опять уезжает. Но, Гришенька, родной, мне мало тебя, я должна снова найти себя. И я ищу. Ты можешь возразить: жаждешь деятельности — садись и пиши диссертацию. Это от меня не уйдет. А сейчас я не вижу для себя более живого, более захватывающего и нужного дела. Не могу я мириться с тем, что на фронте, в неимоверно сложных условиях полевого госпиталя, вырывают людей у смерти, а здесь… Мы мечтали на войне, чтобы в каждой больнице, в каждой клинике на пунктах «Скорой помощи» дежурили врачи-оживители. Это непременно будет и пусть прежде всего в нашей области. Как ты не можешь понять? Ты… Что, личное с общественным не в ладу?

— Надолго это? — начал сдаваться Гаевой, мысленно проклиная себя за уступчивость.

— Пока подучу людей. Три-четыре месяца.

— Что ж, Надя, разве тебя удержишь? Но больше от себя никуда не пущу.

18

Как только Макаров перевел печи на броневой металл, он назначил Шатилова мастером. Шатилов принял назначение против своего желания, но, как все люди с развитым чувством долга и привыкшие уважать себя и свой труд, рьяно взялся за дело. Сталевары обрадовались: свой парень, только что от печи, работать с ним будет легче.

Но они жестоко ошиблись — легче им не стало. Шатилов вел себя не так, как остальные мастера. Те делали конкретные указания — дай столько-то руды, добавь столько-то боксита или извести, а Шатилов заставлял думать самостоятельно, выслушивал решения и либо соглашался, либо отвергал их, объяснив, почему они ошибочны.

В свое время Шатилова учили работать два мастера. Оба они прошли одинаковую школу, оба с большим трудом при царизме пробились в мастера, но характеры у них были разные, и они по-разному относились к людям. Одного озлобила борьба с жизнью, он не любил молодежь. «Я своим умом до всего дошел — пусть и они изволят доходить своим. Нечего с ними нянькаться», — говорил он в минуты откровенности и действительно ничему не учил, ничего не подсказывал. Когда его пробирали за это на собраниях, он яростно защищался, отстаивая точку зрения, что пока сталевар сам не наделает ошибок, он ничему не научится. Другой мастер, Опанасенко, суровый и грозный с виду, думал иначе: «Я хлебнул шилом патоки, так пусть хоть молодежь не хлебает», — и добросовестно учил всему, что знал. Но впадал в другую крайность: опекал сталевара, не давал сделать и шагу без совета, без подсказки и воспитал плеяду учеников, которые без мастера были совершенно беспомощными. Один раз дело дошло до того, что в смене Опанасенко за всю ночь не выпустили ни одной плавки. Мастер зашиб ногу, его увели на медпункт, и пока вызывали из дому другого мастера, готовые плавки сидели в печах.

Шатилов немало размышлял над тем, с кого из этих мастеров следует брать пример, и невольно сравнивал их методы работы с людьми со стилем партийного руководства. Что было бы, если бы, поставив человека на ответственный пост, партия ждала, пока он, вдоволь наломав дров, научится работать? Нет, так нельзя руководить. Большевистский стиль состоит в том, чтобы, предоставляя людям инициативу и самостоятельность, вовремя направить их и, главное, предупреждать ошибки.

И Шатилов понял, что ни тот, ни другой мастер не может служить примером и что самое правильное — объединить их методы.

Став сменным мастером, он так и повел себя.

В первый же день пришел на печь к Чечулину и, увидев, что плавление закончилось, спросил:

— Что дальше будете делать?

— Руду давать пора, — буркнул сталевар.

— Верно, пора, — подтвердил Шатилов.

— Сколько?

— Вот это уж вы мне скажете. Вы лучше знаете, сколько печь сразу может принять.

Чечулин сносно относился к мастерам, которые были старше его по возрасту, но молодых мастеров не терпел — они уязвляли его самолюбие. Он не удержался, чтобы не поддеть:

— Так вы же мастер, а я только сталевар.

— Вам по годам давно пора обер-мастером быть, — отпарировал Шатилов.

Чечулин истолковал такое поведение мастера как неуверенность в себе и сам решил дать три мульды железной руды. Когда машинист поднял на хобот последнюю мульду, Шатилов окриком остановил его.

«Ишь, лешак, как действует, — беззлобно подумал Чечулин. — Будто и вожжи тебе вручил, а сбиться с дороги не дает».

Вскоре Чечулин уже безошибочно рассчитывал количество руды с помощью простейшей формулы, пользоваться которой его научил Шатилов. И когда однажды Макаров спросил Чечулина, как ему нравится новый мастер, тот совершенно искренне, прочувствованно ответил:

— Он не только дело знает, но и душу сталеварскую. С таким век работать можно.

— Сталевар — это будущий мастер, — втолковывал своей смене Шатилов. — Привыкайте работать без мастера. Вот попомните мое слово: придет время — мастеров в мартене не станет. Каждый сталевар будет сам плавку выпускать. Останется только начальник смены для увязки работы участков.

Особенно много внимания уделял Шатилов Смирнову. И не только потому, что тот работал на самой большой печи. Подкупала удивительная восприимчивость этого юноши, неудержимое желание все постичь, постоянная неудовлетворенность результатами своей работы.

Шатилов предоставлял Смирнову полную свободу действий, приходил только в самый ответственный момент — на выпуск плавки.

Такое доверие очень подняло Смирнова и в глазах бригады, и в собственных глазах. Куда исчезла мальчишеская порывистость! Во всем подражая Шатилову, он и внешне старался походить на него: стал по-военному подтянутым, даже распоряжения бригаде отдавал, как Шатилов, — тихо и коротко.

Однажды Шатилов решил пойти на риск: сославшись на занятость, приказал Смирнову самому выпустить плавку.

Смирнов не удивился, не растерялся, принял это как должное. И надо было видеть, с каким достоинством подписал он паспорт плавки в том месте, где всегда подписывается мастер.

В таком большом цехе Шатилов работал мастером впервые. Мартеновский цех в Донбассе был значительно меньше. Построенный русско-бельгийским обществом в 1900 году, он весь помещался под одной крышей. А этот огромнейший цех, спроектированный советскими инженерами, имел, помимо главного здания, еще несколько отделений — шихтовый двор, где производилась погрузка шихты в мульды, огромный, на тысячу тонн, миксер для жидкого чугуна, зал подготовки составов с изложницами, специальное отделение, где слитки извлекались из изложниц, и шлаковый двор, куда вывозили ковши со шлаком. Только для того, чтобы осмотреть перед работой все участии, начальник смены затрачивал больше часа. Но и во время смены приходилось не раз отлучаться от печей.

Попробуйте в таком цехе вызвать электриков или слесарей, если они находятся на самом дальнем участке — шлаковом дворе. Телефон не всегда помогает — из-за шума не слышно звонков, — больше выручают ноги.

Приходилось и Шатилову мотаться по цеху, разыскивая нужных работников, рассылать за ними гонцов.

Очень скоро эта суета надоела ему. Как-то после одной напряженной смены (все плавки были выпущены скоростными) Шатилов, встретившись с Макаровым, посетовал:

— Беготни много. Начальник смены и диспетчер взапуски бегают, с ног сбиваются. Вот бы, Василий Николаевич, организовать дело так, как на хорошем вокзале или на сортировочной станции — репродукторы поставить. Командуют из одного пункта, а слышно всем.

Макаров собрал у себя электриков, обсудил предложение. На складе эвакуированного оборудования отыскали все необходимое и принялись за монтаж.

Вскоре диспетчер сел за стол с микрофоном. Теперь все распоряжения передавались через него. Человеческий голос, значительно усиленный репродуктором, раздавался во всех отделениях одновременно, и каждый теперь знал, что делается на участках цеха.

Инициативу соседей подхватил Кайгородов, а вслед за мартеновскими стали радиофицироваться и остальные цехи завода.

Бывая в цехе, Ротов задерживался в смене Шатилова дольше, чем в других. Ему нравилось, что в этой смене нет ни крика, ни лишней суеты. Просматривая суточный рапорт, он обращал особое внимание на показатели работы смены Шатилова — они неуклонно с каждым днем улучшались.

«Нет, такими не разбрасываются. Этого парня я на Юг не отпущу, — дал он себе зарок, искренне сожалея, что не поставил Шатилова мастером раньше. — И вообще кое-кого из южан надо постараться здесь оставить».

Успехи в работе окрылили Шатилова, придали уверенности в силах. Теперь он иными глазами смотрел на свой цех. Раньше он считал его технически совершенным, а теперь видел, что в нем имеется широкое поле для творческих поисков. В своей смене он впервые попробовал производить завалку печи не одной машиной, как это делалось всегда на всех заводах, а одновременно двумя машинами, сразу в два окна, что намного сократило время завалки.

— Ну и повезло тебе, Василий, — сказал ему однажды Бурой, любивший делать сюрпризы. — С деньгами и со славой отсюда уедешь. В БРИЗе, говорят, премию тебе подсчитали и испугались — за двадцать пять тысяч перевалило. Вторую неделю сидят пересчитывают, никак снизить не могут.

Успехи окрылили Шатилова, но и озадачили. Он чувствовал разрыв между своими стремлениями и способностью воплотить мысли в чертеже, расчете, даже в технически грамотной объяснительной записке.

И Шатилов снова взялся за учебу.

Теперь он не терял зря ни минуты и все свободное время просиживал за книгами. Учеба, правда, подвигалась с трудом. Часть того, что когда-то знал, пришлось восстанавливать в памяти, а часть учить заново. Но он был уверен, что подготовится в техникум, осенью будет держать экзамены и выдержит их.

Много думал Василий и об Ольге. В цехе, среди людей, тепло относившихся к нему, он чувствовал себя как в семье, но стоило переступить порог общежития — и его охватывала тоска одиночества.

Бурой видел, что приятель грустит, и по-своему старался помочь ему. Он знал, что Василий нравится лаборантке Кате, и почти каждый вечер заводил примерно такой разговор:

— Девчонка — будь здоров! А фигурка какая! Помнишь, в нашем парке стояла скульптура — девушка с веслом? Ну в точности такая Катя. Будто с нее лепили. На тебя она неровно дышит. Факт! Чего зеваешь?

Шатилова смешила и трогала такая забота. В постоянных разговорах о Кате даже в нарочито небрежном тоне Шатилов улавливал интонации искреннего восхищения ею.

Когда однажды Бурой получил за скоростную плавку два билета в театр, он отдал один Шатилову, сказав, что опоздает на спектакль. Василий не ожидал подвоха, но как только в зале погас свет, рядом села опоздавшая Катя.

В антракте они вместе ходили по фойе. Катя говорила много и быстро, как изголодавшийся по теплой беседе человек. Призналась, что возвращаться в Керчь, где погибли все родные, не собирается, что решила поехать в Мариуполь. Там хороший завод и море. Так приятно летом после работы поплавать, поваляться на горячем прибрежном песке. Советовала и Василию ехать на «Азовсталь», чтобы не терять квалификацию мастера больших печей.

Шатилов слушал ее, соглашался, но Кате так и не удалось вызвать его на задушевный разговор. Она инстинктивно поняла, что Шатилов упорно думает о другой, и возненавидела ту другую, которая не сумела оценить и полюбить этого чудесного парня.

Проводив девушку, Василий так сухо попрощался, что у Кати не осталось никаких надежд на дальнейшее.

Бурой оказал Шатилову медвежью услугу. Василий еще раз убедился, что из его души никто не сможет вытеснить Ольгу.

С этого вечера мысли об Ольге уже не оставляли его и временами овладевали с такой силой, что он явственно видел Ольгу рядом; казалось, стоило протянуть руку, и он коснется ее руки. А в часы занятий ее лицо вдруг всплывало со страницы учебника, заслоняя написанное, и не всегда исчезало, если даже перевернуть страницу.

Чувство такта, да и самолюбие, не позволяли пойти к Ольге, сказать, что он любит ее, что без нее жизнь не в жизнь и радость не в радость. Но он уже понимал, что пройдет неделя-другая — он пойдет и скажет ей все.

И при мысли об этом у Шатилова сохли губы.

19

Не долга кампания мартеновской печи. Домны работают без остановки по пять, по шесть лет, а мартеновская печь через несколько месяцев требует ремонта. В цехе, где много печей, почти всегда одна ремонтируется.

До появления Дмитрюка во время ремонтов печей было тихо, а теперь то и дело вспыхивали скандалы, и виновником их всегда являлся старый каменщик. Он постепенно входил в свою прежнюю роль инспектора по качеству и упорно завоевывал право и здесь вмешиваться во все и давать указания.

— Вы не мартеновцы, вам только заборы класть! — кричал он каменщикам. — Абы как сложить — и на другую печь. А дыры под огнем нам, грешным, затыкать.

Разорялся он до тех пор, пока не собиралось все начальство, но и тогда не уходил, а следил за исправлением недоделок.

— Быстро работают, куда быстрее, чем донбассовцы, — испытывая восхищение от слаженной, спорой работы, говорил дед Пермякову. — Вот к ихней быстроте да наше бы качество…

Однажды было так: начальник цеха ремонтов не выдержал и обрезал Дмитрюка:

— На вашем месте я взял бы да показал, как класть и быстро, и хорошо.

Дмитрюк не смутился, взглянул из-под бровей со снисходительным укором.

— Много захотел, мил человек. Старый стрелок молодого учит, а сам уже не здорово хорошо стреляет. И глаз не тот, и рука не та. Сбрось мне годов десяток — я покажу…

Пермяков был частым свидетелем этих перепалок и истолковывал их неправильно. Он приписывал сварливость старика его личным горестям: Дмитрюк перестал получать письма и от старшего сына и подготовил себя к тому, что свидеться с ним не придется.

— Беда с хлопцами, — пожаловался он как-то Ивану Петровичу. — Растишь, растишь, а тут — война… И пожить они у меня не успели. Даже не женились и внуков мне не оставили. Один теперь… Как бобыль…

Но с некоторых пор на ремонтах стало тихо. Дмитрюк оставался в цехе только после ночной смены и тогда наводил порядки. В других сменах его слышно не было.

Разгадку этому Пермяков нашел позже.

У Дмитрюка появилась новая забота. Определив Петю в цех, он не выпускал мальчишку из виду, часто заходил в плотницкую, благо всегда находилась причина заглянуть туда: то ручку для молотка сделать, то опалубку проверить. Настроение Пети и его вид успокаивали старика. Дмитрюк задавал ему несколько вопросов, потихоньку спрашивал плотников о его поведении и уходил довольный.

Скандал разгорелся в мастерской неожиданно для всех.

Петя спокойно завтракал у жарко натопленной печи, запивая вареный картофель бражкой. Еду он от плотников не принимал, а бражку считал угощением и не отказывался.

Зашел Дмитрюк, покружил по мастерской, отшлифовал, ручку своего молотка обломком стекла и уже собирался уходить, как заметил: на плече у мальчика порвана рубаха и длинная лоскутина, чтобы не болталась, небрежно приколота булавкой. Дед пожурил Петю за неряшливость и крепкими словами обругал плотников — как не стыдно, не следят за мальчишкой. Опешившие плотники сначала пооткрывали от изумления рты, потом, оправдываясь, заговорили все разом.

Много новых сочных словечек позаимствовал бы Петя из лексикона своих воспитателей, но в мастерскую заглянул Макаров и выпроводил разбушевавшегося старика.

В тот же день Дмитрюк появился в квартире, одну из комнат которой занимал Петя. Вид комнаты в первую минуту успокоил его, но, приглядевшись внимательно, он нашел, что убрана она по-холостяцки, под кроватью и на шкафу наслоилась пыль, в комоде вперемежку с чистыми носками, полотенцами и спецовкой лежало грязное белье.

Со стены на Дмитрюка глядел портрет женщины с ласковыми глазами и на редкость густыми, длинными ресницами. «Мать», — догадался старик и сокрушенно вздохнул.

Долго ожидал он хозяина комнаты. Потом сбросил полушубок, валенки и лег поверх одеяла. Когда он проснулся, Петя уже был дома и дремал, сиротливо опустив голову на стол.

Дмитрюк приподнялся, свесил ноги и долго любовно смотрел на мальчика.

Будто от его взгляда Петя очнулся и приветливо заулыбался.

— Где пропадал? — сурово спросил Дмитрюк, не найдя ничего более подходящего для начала беседы.

— На поселке был. В гостях, — ответил Петя, охотно признавая за Дмитрюком право спрашивать.

— А к тебе в гости кто ходит?

— Ко мне не ходят. Иван Петрович два раза заходил, но меня не заставал дома.

— Как же так? Это не по правилам. Ежели в гости ходить, так и к себе звать надо. А то нехорошо получается. Будто ты бедный родственник, — сказал Дмитрюк со смешинкой, действуя на самолюбие мальчика.

Петя густо покраснел.

— Просят они здорово: пойдем да пойдем. Откажешь — обижаются. Да все разом, вроде как сегодня…

Дмитрюк вспомнил разговор с плотниками.

— Скучно, наверное, жить одному?

— Ой, как еще скучно! Я ведь от скуки и хожу, а не для того, чтобы там поесть, что ли. Соседи мои тоже холостяки, но они то на работе, то у девушек. А я до девушек не хожу.

Петя говорил с такой грустью, так серьезно, что последняя фраза не рассмешила Дмитрюка.

— И мне скучно, — с неподдельной тоской, почти беззвучно пожаловался Ананий Михайлович, жаждавший сочувствия. — Придешь домой — комната пустая и словом переброситься не с кем.

— Вы хоть на работе наговоритесь досыта, — с завистью произнес Петя, — его мальчишеское сердце не угадало состояния старика. — Слыхал я, как вы с ремонтниками разговаривали часа два без умолку. А я? Плотники — те больше шутят, будто я маленький.

Дмитрюк как-то предлагал Пете перейти к нему, но мальчуган отказался, заявив, что хочет жить в комнате, где жили папа с мамой. И вдруг старика осенила счастливая мысль.

— Я ведь к тебе неспроста зашел. С просьбой, — поколебавшись, заговорил он. — Может, разрешишь мне тут коечку свою поставить и чемоданчик? Это все мое имущество. Уплотнить собираются и парня дают неподходящего. Неохота мне с кем попало жить. Я ненадолго. Скоро домой поедем. В Донбасс… И опять никуда не годится тебе одному здесь.

— Что ж, оно можно, — согласился Петя, застигнутый врасплох. — Койку вот тут поставим. — Он указал на свободное место у стены.

— Спасибо, Петя, что приютил старика, а то я аккурат что беспризорный сейчас. Думаю, обижать не станешь.

…Как-то Пермяков все же застал Петю дома. Мальчик сидел рядом с Дмитрюком за столом и за обе щеки уплетал пшенную кашу. В комнате было чисто, тепло, домовито пахло овчиной от дмитрюковского полушубка. Пермяков все понял и ушел удовлетворенный.

20

Зима отступила нехотя. Днем под теплыми лучами солнца появлялись проталины на дорогах, весело бежали первые ручьи, а ночью зима прокрадывалась снова, сковывала небольшие лужицы, и ледок хрустел под ногами, как тонкое стекло.

Шатилов распахнул окно в общежитии. Был тихий лунный вечер. В окно ворвалось почти неуловимое дыхание весны, ощущавшееся в аромате воздуха и его мягкой влажности. Издалека доносились звуки гармоники и песня, в которой говорилось о том, «как много девушек хороших, как много ласковых имен, но лишь одно из них тревожит…».

И Василий не выдержал. Борясь с собой, обманывая себя, будто хочет только пройтись, он стал одеваться.

Дверь приоткрылась, и в комнату вошел мужчина в нагольном тулупе, с узелком.

— Ваньку Смирнова ищу, — пояснил он.

— А зачем он вам?

— Как-никак родственниками приходимся. Сын родной.

Шатилов предложил побыть у него до возвращения Вани из кинотеатра, указал на вешалку за шкафом, предложил стул.

— Что вас Тимофеем зовут — это мне известно, — сказал он, — а отчество?

— Такое ж и отчество. Значит, Ваньку моего знаете?

— В одной смене работаем.

— Вы не Шатилов?

— Он самый.

— Вот как! Ванька о вас писал. И еще много всякого писал, да только не верю ему. Фантазиями разными сызмалу страдает. — Тимофей Тимофеевич сбросил отсыревшие валенки, пристроил их к батарее и уже совсем по-свойски оглядел комнату, пощупал одеяло, подушку — из пера или ватная. — А много он зарабатывает?

— Порядком. Тысячи две выгоняет. Дельный парняга. Все на лету подхватывает. На всю страну знатным сталеваром скоро будет. А общественник какой! Недавно такой доклад комсомольцам закатил — заслушались!

Лицо Тимофея Тимофеевича потеплело, исчезли складки у губ — недоверчивые складки.

— Грешен, — признался он. — Хотел, чтобы Ванька хлеборобом был, а он все к машинам да к машинам. Я ему за то даже трепку давал. А выходит, зря. Вот к чему у него талант определился, — и совсем доверительно рассказал, что приехал дознаться, откуда у сына такие деньги: то тысячу пришлет, то полторы. Сомнительно показалось. Может, в карты…

Шатилов расхохотался, да так закатисто, что Тимофею Тимофеевичу самому стало смешно. От радушного приема, от приятных вестей он размяк, стал жаловаться. На селе теперь бабы силу взяли. В правлении он один мужик. Заели совсем, языкастые!

Заговорили о самом животрепещущем — о войне. Тимофей Тимофеевич стал излагать свою теорию:

— На войне все одно, что в природе: затихло — так и знай: грозой пахнет. Сколько раз было: тихо, тихо, а потом наши ка-ак вдарют — и летит фриц вверх тормашками!

Шатилов услышал за дверью шаги Смирнова и позвал его. В новом пальто нараспашку и каракулевой ушанке он так не походил на прежнего Ваньку, что Тимофей Тимофеевич, оробев, только протянул руку и почтительно сказал:

— Ну, здравствуй, Иван Тимофеевич.

Ваня увел отца к себе, а Шатилов торопливо оделся и выскочил на улицу. Ноги сами несли его к дому Пермяковых. Иван Петрович на работе. «Хорошо, если бы и Анна Петровна куда-нибудь ушла! Только вряд ли — домоседка».

На звонок вышла Ольга. Она немного растерялась, увидев Шатилова, но быстро овладела собой и тепло поздоровалась. Василий заглянул в стеклянную дверь, отделявшую столовую от передней. Анна Петровна сидела за вязаньем с какой-то старушкой. У Шатилова появилось желание увести Ольгу из дому.

— Оленька, пройдемся. Сегодня чудо-вечер, грешно дома сидеть.

Медленно побрели они по аллее к театру.

— Спасибо, Вася, что заглянули. Значит, дружба все-таки остается дружбой…

Василий внезапно почувствовал прилив смелости.

— А любовь остается любовью, Оля. Вот я вас люблю… По-прежнему… А уважать стал еще больше.

Он сказал все это просто, как будто все подразумевалось само собой.

До этой встречи Ольга думала, что Василий относится к ней отчужденно, может быть, даже неприязненно. И сейчас его слова, такие неожиданные, обрадовали, согрели.

— Я многое понимаю, — говорил Василий. — Я вам ясен до конца. Вы знаете, что я думаю, чего я хочу, что сделаю сегодня, завтра. Это скучно. Люди, которых мигом не поймешь, кажутся интереснее. Я же перед вами весь, как на блюдечке. И потом я для вас… только друг.

Несколько минут они шли молча.

— А вам не казалось, Оленька, что любовь крепче, если вырастает из дружбы? — с жаром спросил Василий. — У такой любви стебель крепкий. Он корнями в земле. Первым ветром не сдует. Я последнее время очень много думал о любви.

Горячность Шатилова испугала Ольгу. В таком состоянии он может не только все сказать, но и все спросить. А что она ему сейчас ответит? Торопится он…

— Чтобы по-настоящему жить, расти, созидать, нужно, мне кажется, носить в себе две любви — к Родине и к самому дорогому человеку: допустим, к девушке. Но любовь к девушке может быть эгоистической, ради себя, а может быть… — Он запнулся, подыскивая подходящее слово.

— Любовью ради нее? — задетая за живое, произнесла Ольга.

— Да, я именно это имел в виду. Надо различать, как любят. Мое чувство заставляло меня мучительно думать о своем росте. Это какое-то, ну, я бы сказал… ведущее чувство… А Валерий… Впрочем, боюсь, чтобы вы не заподозрили меня в необъективности.

Они шли по какой-то окраинной улице, где Василию не приходилось бывать. На скамеечке у ворот, полуосвещенные фонарем, сидели солдат и девушка. Солдат нежно обнял девушку за талию, она доверчиво склонила голову на его плечо.

Василий взял Ольгу под руку, и они повернули назад. Ольга встряхнула головой, как бы отгоняя назойливые мысли, и мягко сказала:

— Я рада, Вася, что сыграла какую-то роль в вашей жизни.

— И я благодарен вам за это… Если бы вы только меня полюбили… Как хорошо у Горького: «Любовь для человека, что огонь для железа, которое хочет сделаться сталью». Я буду учиться, догоню вас…

— А не переоцениваете вы меня, Вася? Уж если пошло на откровенность, мне нужно учиться у вас многому.

— Ну и заключим договор о взаимопомощи, — улыбнулся Василий.

— И дружбе…

— И только? — Василий затаил дыхание.

— Любовь из дружбы вырастает очень медленно. А может и не вырасти…

— Вырастет, Оленька. У меня хватит терпенья ждать. — Василий порывисто сжал горячие пальцы Ольги.

21

С нетерпением ожидал Ротов вызова на бюро обкома. Вот там он уж даст бой Гаевому! Но вызова не было, и Ротов начал нервничать.

Вспоминая выступления Пермякова, реакцию людей, Ротов морщился, как от зубной боли. На многих лицах он видел не возмущение, а недоумение и даже жалость. Его жалели! Его, Ротова! Никогда еще он не вызывал к себе жалости. Все было: и недовольство, и озлобление, но только не жалость.

Прошло еще несколько дней, и Ротов понял, что никакое вмешательство обкома не восстановит его авторитета. Только сам он может поднять себя в глазах людей. Но как? Премировать Свиридова? Нет, будет ясно, что это сделано под давлением обстоятельств, а не по доброй воле.

И все-таки чаще и чаще мысли Ротова возвращались к Свиридову. В признании своей неправоты он видел первый шаг к примирению с коллективом.

Вызвав стенографистку, Ротов стал диктовать приказ.

С трудом дались несколько строк. Не один раз он менял мотивировку: «В дополнение к приказу номер сто восемнадцать…», «В развитие приказа…», «Исправляя упущение…» В конце концов сформулировал: «За разработку нового профиля особо важного значения премировать калибровщика Свиридова Ф. К. месячным окладом». Подумал и поправил: «двухмесячным».

В тот же день на первой странице заводской многотиражки Ротов увидел портрет Свиридова и сообщение о том, что руководство энского завода премировало Свиридова именными часами и представило к награждению.

Едва закончился рапорт, Ротов сунул в карман неподписанный приказ и пошел в партком.

Гаевой обрадовался, увидев директора. После собрания они ни разу не виделись один на один: Ротов всячески избегал встречи.

— Твои штучки? — Ротов бросил газету на стол, лицо его исказилось бессильным гневом. — И одуматься не даете? Что я теперь буду вот с этим делать? — Он протянул измятый приказ.

Гаевой прочитал его.

— Сегодня семнадцатое, собрание было одиннадцатого. Времени как будто достаточно…

— Нет, скажи, что бы ты на моем месте сделал?

Гаевой ответил не сразу.

— Трудное положение, Леонид Иванович, — чистосердечно признался он.

Ротов, смирив свою горячность, опустился в кресло, взглянул на парторга — тронуло сочувствующее выражение его лица.

— Ну, что бы ты на моем месте сделал, Григорий? Что? Посоветуй…

И опять Гаевой молчал, раздумывая.

— Ты как-то говорил, Леонид, что живешь по укрупненным показателям, — наконец сказал он. — Вот и теперь я бы на твоем месте сделал что-то крупное. Знаешь, как сложились отношения директора Магнитки с танковым заводом? Он сам ездит на танковый, сам выискивает, чем помочь. Увидел, что отстает литейный цех — не успевают лить башни, — и предложил отливать их у себя в мартене. Легко это? Очень тяжело, но льет. Вот и ты съездил бы на танковый. И уверяю, простят тебе люди, если найдешь, чем помочь.

На селекторе зажглись лампочки, Гаевой включил динамик.

— Вызывает Москва, — сказала телефонистка.

— Здравствуйте, товарищ Гаевой, — услышал парторг голос секретаря ЦК. — Прочитал ваше письмо. Поступили резко, но правильно. Нам очень важно, чтобы каждый работник был уверен в том, что не будет обижен безнаказанно. У меня к вам вот какое дело: скажите, Мокшин справится с обязанностями директора завода? Он хороший инженер, но как у него складываются отношения с людьми?

Гаевой протянул было руку, чтобы переключиться на телефонную трубку, — Ротов не должен был слышать этого разговора, — но счел неудобным перед Ротовым.

— Справится, — сказал Гаевой, — но считаю неправильным…

— Простите, товарищ Гаевой, — перебил секретарь ЦК, — у меня сейчас нет ни секунды лишней. Передаю трубку стенографистке — продиктуйте характеристику Мокшина. Самую подробную.

Лицо Ротова обмякло, побелело, рот болезненно скривился, и, чтобы Гаевой не видел его состояния, он поднялся и вышел, забыв закрыть за собой дверь.


Директор ходил по заводу — прощался со своим детищем. Постоял у доменной печи, где начал работу подручным горнового, вспомнил, каким небольшим был тогда этот цех, прошел мимо тринадцати первоклассных печей в своих любимых мартеновских цехах, заглянул на нагревательные колодцы блюминга — здесь когда-то при поддержке Гаевого он решил проблему увеличения производительности, — проследил за работой блюминга, катающего броневые листы. Потом задержался в фасонолитейном цехе, законченном перед самой войной, прошел по кузнечному и механическому цехам, которые своим оборудованием могли бы сделать честь любому специализированному машиностроительному заводу.

Сколько труда, воли, энергии, решимости вложено им во все это! Завод будет существовать и работать без него. Но как будет жить и работать он вне этого завода, где знаком каждый цех, каждый агрегат, каждый уголок, каждый человек. «Каждый человек?» — вслух переспросил себя Ротов и задумался. Нет, далеко не каждый. Вот у станков стоят рабочие, их лица ему не знакомы. А могут ли они быть знакомы в коллективе, где число рабочих превышает тридцать тысяч? Конечно, нет. А руководители? Старших он знает, но как? С точки зрения их деловых качеств. А их нужды, заботы, вкусы, взгляды? Нет, одному человеку это не под силу. А Орджоникидзе? Завод у него был не один. Почему же он знал многих? Почему помнил многих? Потому что любил их всех и каждого в отдельности большой отеческой любовью. А он, значит, так не любит. Но мог же он глубоко знать всех руководителей и, заботясь хотя бы о них, воспитывать в них бережное отношение к людям. Через несколько дней он уйдет с завода, на котором столько работал, для которого немало сделал. Он всю жизнь будет помнить эти домны, мартены, прокатные станы, специальные цехи, помнить и тосковать. Но они не будут помнить о нем. Помнят не цехи, не агрегаты, а люди. Где же и когда сошел он с правильного пути взаимоотношений с людьми? И стоял ли он на правильном пути?

Ротов отличался от иных людей. Люди приобретают вкусы, привычки, взгляды, потом смотришь — от многого и следа не осталось, многое изменила жизнь. А Ротов оставался непреклонным к настоятельным требованиям жизни, и ему не приходило в голову посмотреть на себя со стороны, посмотреть и подумать: «А вправе ли я оставаться таким?»

Он вспомнил себя мальчишкой-школьником. И в школе его не любили. Он был сильнее всех и умнее многих. Но разве не любят тех, кто сильнее и умнее? Нет, любят. Значит, не в этом причина. Причина в другом, в том, что он всегда подчеркивал свое превосходство, демонстрировал свои знания, свою силу. Ему и в школе еще нравилось, что его боялись. Вот откуда оно шло. Повелевать другими, командовать другими, не считаться с другими. Авторитет силы — самый простой путь подчинять себе. Потому и предпочитал он такой авторитет, что давался легко.

Дома Ротов присел возле играющих детей и с грустью стал смотреть на них. Людмила Ивановна робко спросила, почему он такой скучный.

— Меня снимают с работы, — глядя мимо нее, ответил Ротов, и спазма сдавила ему горло.

Людмила Ивановна ахнула.

Ротов ушел в свой кабинет и вышел только вечером, когда дети уже спали.

За ужином он рассказал жене о беседе секретаря ЦК с Гаевым.

— И для чего нужно было Грише писать обо всем в ЦК? — с нескрываемой досадой сказала Людмила Ивановна. — Смотри, как сложилось: рабочие на тебя за грубость жаловались, танковый завод бучу поднял, да еще он…

— Сам виноват, — буркнул Ротов, и Людмилу Ивановну несказанно удивило это неожиданное признание.

Позвонив старшей телефонистке — не соединять ни с кем, кроме Москвы, — Ротов лег спать.

Ночью позвонил нарком.

«Быстро делается», — ужалила Ротова горькая мысль.

— Умер Канонихин, — сказал нарком, поздоровавшись. — Инфаркт, Завод остался без директора.

«Вот куда спровадить меня собираются», — мелькнуло у Ротова.

— В ЦК рекомендуют вернуть туда Мокшина. Твое мнение?

У Ротова так заколотилось сердце, что он не мог сразу ответить.

— Твое мнение? — повторил нарком.

— Не отдам, — глухо выдавил из себя Ротов, не будучи в состоянии произнести больше ни слова.

— Ну вот. То утверждал, что сам справишься, а теперь задний ход даешь? Что ж, в крайнем случае обойдемся и без твоего согласия.

— Разрешите на два дня отлучиться на танковый? — собрался с силами Ротов.

— А что случилось?

Ротов ясно слышал, что нарком усмехнулся.

— Помочь им надо.

— Разрешаю. Давно пора. Директор Магнитки сам бывает на танковом, по крайней мере, раз в месяц, не ждет, когда к нему на поклон приедут. А если и приезжают, то не гонит, как попрошаек. Желаю успеха.

22

В институте об истории Ольги никто ничего не знал: на вокзале Валерий сказал провожавшим его однокурсникам, что Ольга заболела.

Ольга чувствовала всю несуразность своего положения, но ничего не могла сделать. У нее был только один выход: молчать. А молчание угнетало. Изливать душу матери не хотелось — жалела ее, плакаться отцу — стыдно. Он ведь предостерегал: разберись, изучи. Хорошее дело: разберись, когда за плечами всего двадцать лет и ни горсточки опыта… Да и как разобраться в человеке, если раскрывается он полностью только на крутых поворотах. Нет, конечно, можно. Надо только не ходить с повязкой на глазах, видеть и оценивать все, даже мелочи. Почему не насторожилась она, когда Валерий предложил ей увильнуть от работы в подсобном хозяйстве? Пусть это единичный факт, но и в нем надо было уметь разобраться. А почему ей теперь все ясно? Повязка спала.

Во время лекций Ольге удавалось забывать о случившемся, а вернувшись домой, она уединялась и думала, думала, думала. В голову лезла всякая всячина, сложный, запутанный комплекс противоречивых чувств навалился на нее. Но мучительнее всего было утром, когда, проснувшись словно от толчка, она ощущала, как разом набрасывается на нее ворох липких, как патока, мыслей, перебивая одна другую, и от них не отбиться — тянется и тянется эта нить, переживания нагнетаются, состояние удручения усиливается с каждой минутой, и тогда только один выход — встать, заняться чем-нибудь.

Мало-помалу Ольга стала приходить в себя. Научилась отгонять мучительные мысли, а если и думала о происшедшем, то все реже, с глухой, затухающей болью.

Но вот в газетном ящике увидела конверт со знакомым почерком. В первый момент она даже отдернула руку — решила не брать, не распечатывать. Что может написать Валерий, и как у него хватило смелости написать после всего? Но рука потянулась сама собой.

«Любимая моя, я понимаю все, что творится в твоей душе, — писал Валерий. — Но постарайся понять и ты меня. Я стал жертвой родительской любви и стечения обстоятельств. Все было сделано без моего ведома и без моего согласия. Правда, я узнал об этом назавтра и мог бы, как честный человек, прийти в военкомат, во всем признаться. Но ведь пострадали бы отец и мать, которые вырастили меня, воспитали и любят. Хорошие они или плохие — анализировать не стану. И ты любишь своих родителей, которые тоже не лишены недостатков. К тому же, признаюсь, я не мог разлучиться с тобой. Я так привык быть рядом с тобой, говорить с тобой, любоваться твоим лицом. Даже молчать с тобой — и то хорошо. Ты, наверное, ненавидишь меня. Да и можно ли иначе относиться к человеку, который даже не пришел объясниться! Сейчас я уже в армии. Ты не можешь подозревать меня в том, что я просто трус. А тогда ты была в таком состоянии, что вряд ли выслушала бы меня, а если бы и выслушала, то ничему не поверила бы. Прости мне мой невольный грех, Оленька. Ведь любовь и сильна всепрощением. Я сделал преступление, но клянусь самым дорогим, что у меня есть, — моей любовью к тебе, что кровью своей, а может, жизнью, смою это пятно. Не знаю, останусь ли жив, но молю об одном: прости или хотя напиши, что простила.


Валерий».

Искренность письма тронула Ольгу, смутная радость на миг шевельнулась в ее опустошенном сердце. Валерий стыдится своего поступка, раскаивается в нем… Значит, не такой уж он плохой.

— Не такой плохой… — вырвалось с иронией.

Прижавшись разгоряченным лбом к холодному оконному стеклу, закрыв глаза, Ольга мучительно думала:

«Что мне делать? Не ответить на письмо? Но он в армии, и ему как никогда нужна сейчас поддержка. Для того, чтобы человек исправился, надо верить в него, надо, чтобы он знал, что ему верят. А оправдает ли он эту веру?»

Ольга перечитала письмо. Валерий пишет то, что думает, что чувствует, пишет правду. Но какая неприглядная эта правда! Устроили подлог, и он принял его как должное. Почему? Любит, не хотелось разлучаться. Невольно вспомнила разговор с Шатиловым. «Каждый человек должен носить в себе две любви». А у Валерия, значит, одна любовь, да и в ней еще нужно разобраться: может, только любовь к самому себе? Нет, не понимает ее Валерий. Он пишет о ненависти. Да разве ненависть испытывает она к нему? Ненависть могла бы пройти, но есть чувство, которое, родившись, никогда не проходит. Это презрение. А раскаяние его — раскаяние вора, пойманного за руку. Если бы он ушел в армию тотчас, как узнал о подлоге, как бы он вырос в ее глазах! Ушел он потому, что больше ничего не осталось делать.

И все же Ольга принудила себя написать Валерию несколько ободряющих строк. «Может быть, он все же станет человеком. Не для меня, для себя».

23

Директор танкового завода Дорохин принял Ротова радушно, с распростертыми объятиями — у него не было никаких претензий к своему поставщику — и наговорил уйму приятных вещей.

— Ты не представляешь себе, как нас выручил прокат профиля. Сразу такую партию танков отправили, что транспортники с ног сбились. А броней я завален. Недавно даже соседям помог. У них перебой был с металлом — так я им тысячу тонн взаймы дал.

Дорохин не понял, почему Ротов при упоминании о профиле отвел в сторону глаза.

— А начальник бронебюро у тебя такой молодец, — захлебывался от восторга Дорохин. — Броня ваша непревзойденная. Слышал, союзники наши, англичане и американцы, просили открыть секрет ее производства. У них такой нет.

— При чем тут Буцыкин? — недоумевающе спросил Ротов. — Он как раз до конца был противником нового метода выплавки стали. Это прошло мимо него.

Дорохин сделал болезненную гримасу и выскочил в приемную.

Ротов занялся осмотром кабинета. Зеленоватые шторки на стенах. За ними, как водится, диаграммы работы цехов. В углах комнаты на подставках из полированного дерева стояли металлические макеты танков, сделанные с ювелирной тщательностью. Ротов подошел ближе, тронул башню — она повернулась легко и бесшумно. «Вот бы такую игрушку моим малышам — на месяц освободили бы от строительства домен из кубиков».

Вошел Дорохин.

— Ох и влип! — сказал он, брякнувшись в кресло и вытирая вспотевшую лысину. — Буцыкина к награждению представили, и ничего уже сделать нельзя. Списки утверждены.

— Как же это? — возмутился Ротов. — Я его выгнать собирался, а вы…

— А кого мы еще знаем из ваших? — оправдывался Дорохин. — Кто сюда больше всех звонит, кто нас лучше всех информирует, кто нам металл отгружает?

— И кто орденов просит, — прервал его Ротов.

— Напоминал о себе, верно.

— Ну, ладно. — Ротов махнул рукой. — Я его и с орденом выгоню. Покажи мне завод.

Завод был построен в дни войны, на многом лежала печать спешки. Кирпичные стены снаружи не оштукатурены, кладка неровная. Дорохин поймал критический взгляд Ротова.

— Что ты хочешь? Горожане клали. Здесь же на месте учились. Было времечко! Стены кладут, крыши кроют, а в здании уже станки устанавливают. Стены не кончили — а станки закрутили. Стоит токарь, а на него сверху снежок сыплется. И двести процентов нормы давали. Правда, снабжали нас крепко — и масло и спирт…

Дольше всего Ротов задержался у станков, обрабатывавших броневые листы его завода. С большим трудом резец снимал тоненькую, как соломка, стружку. Строгальщики часто меняли затупившиеся резцы.

— А технолог у тебя дурак, — неожиданно бросил Ротов и пошел дальше.

— Технолог? — возмутился Дорохин. — Да я не знаю, какой награды он заслуживает! Это же он у тебя профиль выбил! Сорок станков освободил.

— Я ему завтра такое выбью, что еще сорок освободит…

Сборочный цех поразил Ротова своими размерами.

«Не меньше мартеновского, — прикинул он, взглянув вверх, где погромыхивали мощные краны. — А темп работы, как в прокате».

Здесь стояло очень много танков, и Ротову показалось, что даже на параде на Красной площади их бывает меньше.

Но рождение танка интересовало Ротова мало, и он поторопился уйти отсюда.

Из ворот цеха, лязгая гусеницами, блестя на солнце свежей краской, выполз новенький танк.

— Пошел грузиться. — Дорохин любовно посмотрел ему вслед.

У подъезда двухэтажного здания, тоже неоштукатуренного, стояла легковая машина, та самая, которая привезла Ротова с аэродрома. Ротов написал коротенькую записку и попросил Дорохина послать ее с шофером на аэродром пилоту.

— Уже обратно собираешься?

— Нет. Денек еще у тебя побуду. Отправь записку и пойдем в цеха. Да, закажи пропуск для моего калибровщика Свиридова. Это тот, что профиль твой осваивал.

— Дорогим гостям всегда рады, — учтиво ответил Дорохин и передал записку шоферу.

Дорохин был человеком хозяйственным. Еще при строительстве завода оборудовал рядом со своим кабинетом просторную комнату для отдыха — знал, что отлучаться домой придется не часто.

— Широко живешь, — сказал Ротов, осматривая добротную дубовую мебель. — А это еще что за ширпотреб? — В стеклянном шкафу кучей лежали детские игрушки.

— Уже год здесь. В сорок втором весной, когда завод осваивали, по неделям отсюда не выходил. Ну, а ребята, знаешь, скучают. Так жена сюда их на свидание привозила. Только и тут заниматься с ними некогда было — игрушками развлекались. Бедовые они… Бывала, ждут меня до позднего вечера. Уже глаза слипаются, а домой не увезешь, пока со мной не увидятся.

После обеда Дорохин ушел в цехи. Ротов растянулся на кожаном диване, несмотря на уговоры хозяина раздеться и лечь в постель.

Свиридов приехал с аэродрома уже вечером. Так и прилетел в полушубке, в котором ходил на работу. Мокшин отправил его прямо из-за рабочего стола.

— Пообедать успели? — проявил необычную заботу Ротов.

— Что стряслось? — спросил встревоженный калибровщик, нервно мигая глазами. — С профилем не заладилось?

Ротов не ответил. Позвонил в столовую, попросил приготовить ужин и повел Свиридова в цехи.

Остановились у строгального станка. Ротов поднял крохотную стружку, протянул Свиридову.

— Видите, сколько времени и труда затрачивают на обработку нашей брони.

Свиридов посмотрел на огромную кучу неубранной стружки, на эскиз и понял мысль директора.

— Поможем, — уверенно сказал он. — Но что будет с производительностью блюминга?

— Черт с ней, с производительностью. Представляете, какую мы тут революцию сделаем! Подсчитайте на всякий случай.

Свиридов прикинул глазом обстроганный лист, достал из кармана маленькую логарифмическую линейку, но потом решительно сунул ее обратно.

— Есть хочу. Идемте ужинать. И без расчета все ясно.

Для чего приехал Ротов на завод — Дорохин догадаться не мог, но считал невежливым проявить любопытство и предоставил Ротову полную свободу. Даже увидев Ротова и Свиридова у станка, уклонился от встречи и прошел стороной.

Половину следующего дня Ротов и Свиридов просидели за расчетами. Закончив их, явились к Дорохину в кабинет. Ротов попросил вызвать полковника и майора, которые приезжали к нему на завод.

Те вошли одновременно, не догадываясь, как и Дорохин, для чего понадобились. Майор выглядел значительно бодрее, чем при первой встрече.

— У тебя в кабинете майор тоже спит? — спросил Ротов Дорохина. — У меня норовил выспаться.

— Спал и у меня. Сейчас он ожил.

— А полковник буянит или только с чужим директором смел?

Дорохина прорвало:

— Ты со своими подчиненными тоже так разговариваешь? Или только с чужими?

— Я и с начальством так говорю, — отпарировал Ротов, бравируя своей независимостью.

— С чужим? — невинным тоном осведомился полковник.

Ротов не удостоил его ответом и обратился к Дорохину:

— Должен сказать, что технолог у тебя слабенький. Так, по верхам плавает. Из-за пустяков шум поднимает, а большого не видит.

Дорохин побагровел. Он и начальнику главка не позволял обижать своих подчиненных, а тут приехал собрат и ведет себя как завоеватель.

— Пожалуйста, без загадок, — вскипел Дорохин.

— Вот из-за этого злосчастного профиля, который освободил сорок станков, сколько шума было: «Я технолог! Я понимаю!» А насчет мероприятия, которое освободит целый цех, он помалкивает. Почему? — Ротов повернулся к полковнику. — Почему молчите?

Полковник пожал плечами, ничего не понимая. Свиридову стало жаль его, но он не решился вмешиваться в разговор.

— Так вот, товарищ директор, есть у нас одно предложение. — Ротов проговорил это деланным тоном просителя, явившегося к высокому начальству. — Не знаю, примете его или отклоните. Предлагаем закрыть пролет строгальных станков и получать от нас броню, прокатанную строго по требуемым размерам. Вам останется только дырки сверлить.

Дорохин откинулся на спинку кресла и недоуменно смотрел на Ротова: шутит тот или говорит всерьез? Потом вышел из-за стола, обнял Ротова и проникновенно сказал:

— Спасибо, Леонид Иванович. Спасибо! Ты сам не знаешь, как выручил меня.

— Знаю.

— Нет, не знаешь. — Дорохин отпустил полковника и майора, но уже не сел за стол, а в радостном возбуждении зашагал по кабинету. — Позавчера меня вызывал по телефону начальник Генерального штаба. Спросил, насколько я могу увеличить производство танков. Я не нашел, что ответить на это, — работаем мы на пределе станочного оборудования — и попросил пять дней на размышления. Уже прошло три дня — ничего не придумал. И вот ты… Это же переворот в танковой промышленности! Да в какой момент!

— Значит, принимаешь предложение? — улыбнулся Ротов.

Дорохин снял с постамента макет танка и поставил на стол перед Ротовым.

— Это тебе… Но не сейчас. Выгравируем дощечку с дарственной надписью, прикрепим — и тогда пришлем.

— Не выйдет. — Ротов помахал пальцем перед носом Дорохина. — Танк заберем сейчас, а дощечку пришлешь позже. Сами как-нибудь прикрепим.

Внезапно лицо Дорохина приняло сосредоточенное выражение. Он подошел к телефону, вызвал главного инженера и возбужденно закричал в трубку:

— Собирай сейчас же плановиков и инженеров производственного отдела! Садитесь и считайте, насколько мы увеличим выпуск танков, если броню будем получать обработанную! Да, да, обработанную! Удивляться будешь потом, а сейчас считай! — Он бросил трубку и обратился к Ротову: — Эх, Леня, всю жизнь не забуду! Что они там ни насчитают, а я знаю: в полтора раза больше танков выпускать будем. Представляешь: в полтора!

24

Вернувшись на завод, Ротов прежде всего зашел к Гаевому.

— Есть одно интересное дело, Григорий Андреевич, — оживленным тоном сказал он, — надо вынести его на партком. Задача трудная, работу с людьми придется провести большую.

Гаевой смотрел на Ротова с нескрываемым любопытством.

— Речь идет о помощи танковому заводу, — продолжал Ротов. — Что Первухин? Он сортопрокатчик. К крупному профилю не привык и больше того, что можно прокатать на его стане, не увидел. Мы со Свиридовым были у Дорохина. Настоящий технический переворот можно там сделать. Металлурги, правда, меня проклянут: мороки им будет… Но танковики памятник при жизни поставят. Уже модель делают: танк — и я на башне.

Ротов подробно рассказал о мероприятиях, которые они наметили с калибровщиком. Его необычайная экзальтация заразила парторга.

— Чудесно! — воскликнул Гаевой. — Просто чудесно!

— И ты, конечно, хочешь упрекнуть меня в том, что это давно пора было сделать? — спросил Ротов.

— Не могу же я корить изобретателя за то, что он не раньше сделал свое изобретение, а сталевара за то, что только сегодня, а не вчера дал скоростную плавку.


Два вопроса обсуждались на парткоме: подготовка к Первому мая и помощь танковому заводу. Крамаренко, докладывавшего о подготовке к празднику, слушали без особого интереса — все ждали выступления Ротова. Скорее хотелось узнать, что надумал директор, — давно ли он отказывался помочь соседям? В качестве наглядного пособия к его выступлению на небольшом столике, поблескивая никелем, стоял металлический макет мощного танка.

Больше всех не терпелось Первухину. «Чего я недосмотрел на танковом? — соображал он. — Кажется, все облазил, а выходит, не увидел, где еще можно помочь». Это больно задевало его самолюбие. «Я ведь прокатку должен лучше знать, чем директор. Он мартеновец, а мартеновское дело нехитрое. Налил в изложницы сталь — и гони ее из цеха. А до ума доводить нам». Он то и дело наклонялся к Свиридову — старался выпытать поподробнее, — пока Гаевой не попросил его вести себя спокойнее.

Кайгородов тоже ждал информации директора, но думал свое: «Хитер! Где загорелось — там и тушит. Попробуй возьми голыми руками».

Озабоченно выглядел и начальник блюминга Нечаев. Он знал от Свиридова, что ему предстоит новая, очень ответственная работа. Катать на блюминге листы или заготовку — это одно. Там миллиметры в ширине роли не играют. А здесь профилированный прокат, попробуй не выдержи размера. Тогда либо лист не ляжет на свое место, либо щели в танке будут.

С первым вопросом кончили. Ротов стал за макетом танка, положил на него большие широкопалые руки и начал рассказывать о поездке. Он волновался, ошибался в выражениях, долго подыскивал нужные слова, и не всегда приподнятая интонация его голоса соответствовала излагаемому.

Первухин ловил каждое слово директора. Когда Ротов назвал его «среднесортным прокатчиком», вскочил со стула и возмущенно выкрикнул:

— Как это среднесортный! Я только первого сорта катаю!

— Я не так выразился, — смущенно поправился Ротов. — Стан ваш по размеру проката среднесортный, ну, вы и увидели только то, что он может прокатать. А прокатчик вы отменный.

Первухин уселся на место, а Ротов, потеряв нить мысли, принялся показывать на макете, какие листы они могут катать на блюминге по требуемому размеру. Под конец он разошелся и говорил уже гладко, с подъемом, как на митинге.

— А как же будет с планом? Производительность блюминга ведь снизится? — нетерпеливо прервал его встревоженный Нечаев.

— Стране и план нужен, и танки на полях сражений! А руководители, которые не выросли до понимания общегосударственных задач, нам не нужны! — Ротов сказал это с откровением человека, долгим и мучительным путем постигшего суровую истину. — Ну, а теперь, товарищи, о том, что мне самому только сегодня стало известно. Наркомат дал указания прекратить на трех печах выплавку снарядной стали, осваивать новую марку.

— Опять броневую? — спросил Нечаев.

Ротов лукаво улыбнулся.

— Нет, сталь мирного времени. Автотракторную. Но пусть сталеплавильщики не думают, что это прежняя сталь. За двадцать два месяца войны техника намного шагнула вперед. Новая сталь гораздо сложнее по составу, чем старая, и выше ее по механическим свойствам. Она должна быть не твердой, а гибкой, должна прекрасно свариваться. А это не так просто. И о самом главном: правительство утвердило проект расширения завода. Будем строить еще один мартеновский цех, доменные печи, прокатные станы.

Сидевший рядом с Первухиным пожилой транспортник тяжело вздохнул.

— Не вздыхайте, — обратился к нему директор. — Я вас понял. Вы думаете: с этими цехами кое-как справляемся, что же мы, грешные, тогда будем делать? Правильно понял?

— Правильно, Леонид Иванович.

— В проекте предусмотрена электрификация всего транспорта. Паровозы с территории завода уберем, хватит им коптить небо. Только электровозы будут. А в первую очередь нам приказано начать строительство нового города на другом берегу реки, подальше от газа, дыма и пыли. — И Ротов, увлекшись, стал рассказывать, каким будет новый город, его площади, проспекты, парки, дома для рабочих.


Директор и парторг стояли возле умытого дождем окна и смотрели на завод. Расходиться не хотелось. Густой россыпью огней горел завод, наполняя комнату своим ровным, неумолчным, как грохот прибоя, шумом.

— Махина, — сказал Гаевой и невольно вспомнил, что это слово вырвалось у него в самолете, когда в день приезда в металлоград пролетал над заводом.

Ротов кивнул головой. Перед его глазами встала голая степь и крохотная деревушка на том месте, где сейчас широко разлилась запруженная река. Казалось, так недавно это было. «А разве давно? — спросил он себя. — Всего каких-то тринадцать лет». Он чуть отодвинулся от подоконника и увидел в стекле свое отражение. «Здорово подался за это время», — подумал не без грусти и взглянул на Гаевого.

— А ты не стареешь, Гриша. По-моему, даже моложе стал и уж, конечно, горячее, чем был в молодости.

Гаевой положил руку на плечо Ротова.

— Э, дружище, стареть нельзя. Хочется не только строить коммунизм, но и построить его.

Загрузка...