Глава 16, в которой приходится учитывать местные реалии

Я пришел в квартирку Старикова, которая располагалась в старом двухэтажном доме с высокими потолками и невероятной толщины стенами. Немцы строили! Крутые ступеньки лестниц, два выхода — парадный и черный, наличие приусадебного хозяйства, гаражей, сарайчиков и огородиков — всё это создавало причудливую атмосферу, характерную именно для таких, сталинских еще жилых построек.

Вечером на Болоте было жутковато — если вы не местный, конечно. Индустриальные звуки завода «Термопласт» и ткацкой фабрики, лязг и грохот железной дороги, брех собак, приглушенная музыка и пьяные разговоры из окон «хрущевок» и «сталинок», и редкий, неровный свет фонарей… Этот райончик недаром считался одним из самых стремных в Дубровице.

Но Стариков чувствовал себя здесь как рыба в воде. Ещё бы! Родился и вырос на Болоте — это, считай, диагноз. Женёк это заболевание тщательно скрывал, притворялся парнем интеллигентным и вполне приличным, но иногда из него пёрло — и в эти моменты его повадки резко менялись в сторону весьма характерных: приблатненных, резких и агрессивных. Такое происходило обычно в финальной стадии опьянения. Но однажды я наблюдал Старикова в таком состоянии и по-трезвому: мы тогда ночью как раз возвращались из пожарной части, и на нас наехали местные «людзi на балоце». Тогда он выключил борзометр и наехал на аборигенов подобно паровому катку, выдав местный «большой болотный загиб» на дикой смести идиша, фени и трасянки, так что джентльмены из подворотни тут же признали свою ошибку и некоторое время извинялись, стремясь наладить приличные соседские отношения.

Но теперь, на своей территории, Женечка сиял, улыбался и источал обаяние и благодушие. Открыв большим ключом обитую коричневым дерматином дверь, он негромко сказал:

— Машенька, солнышко, а вот и мы! Я привел Геру!

— Привет, заяц! Я сейчас запеленаю Глебушку и мы выйдем!

Заяц? Дела-а-а! Честно говоря, мне было не по себе. Слишком уж сложные отношения связывали Белозора и Май, и мне — МНЕ, а не Герману Викторовичу — Маша представлялась эдаким исчадием ада, феминой фатале, способной пустить под откос жизнь мужчины, не хуже чем партизаны Машерова — немецкие поезда.

Пока мы снимали ботинки и вешали куртки на крючки, в дальней комнате шелестело и слышался тихий нежный шепот и младенческие попискивания, за дверным витражным стеклом мелькали тени пастельных цветов, а потом ручка повернулась и на пороге появилась… Барышня-крестьянка? По крайней мере это было первое сравнение, которое пришло мне в голову.

Никакой яркой косметики, вызывающей одежды и экстравагантной прически: Май — или Старикова? — была одета в простое бежевое платье, самого обычного кроя, на голове — косынка. Черная, как вороново крыло, прядь волос выбивается на открытый лоб… Да и на лице какое-то спокойное, расслабленное выражение, как будто что-то внутри этой необыкновенной женщины, наконец, отвязалось и отпустило ее, ушло прочь, дав возможность выдохнуть и начать жить… «Па-людску» жить, как говорят белорусы.

— Здравствуй, Гера! — сказала она.

Обычным, спокойным тоном. Без гримас и ужимок, которые она раньше весьма уважала и почитала за неотразимый флирт.

— Привет, Мария, — взмахнул я рукой. — А это…

— А это наш Глебушка. Глеб Евгеньевич Стариков-Май.

— Ого! Звучит как какой-нибудь белогвардеец или там — композитор! — не удержался я.

Родители рассмеялись, белогвардейский композитор, которому, похоже, от роду было месяца два, повернул свою головушку, уставился на меня черными глазищами, и, хитровато прищурившись, улыбнулся беззубо и сказал:

— Гы-ы-ы-ы!

Теперь настала моя очередь смеятся: наш человек растет! Еще один долбаный комедиант! И я был готов поклясться — Глебушко мне подмигнул.

— Ну вот, а ты сомневался — его или не его звать! — сказала мужу Маша. — Гляди, они сразу друг другу понравились.

— А вдруг он не… — с некой опаской поглядел на меня Стариков.

Я смотрел то на нее, то на него и никак не мог врубиться — что здесь происходит? Но сообщать об этом мне не торопились. Ребенок захныкал, Май унесла его в комнату — кормить и укладывать спать. Женёк, явно нервничая, усадил меня на трехногую табуретку и принялся претворять в жизнь сказочную приговорку: «что есть в печи — всё на стол мечи». Из духовки и холодильника, а также со всех четырех конфорок новенькой газовой плиты на кухонный стол принялись перемещаться самые разнообразные гастрономические изыски. Их было великое множество, но упомянуть стоит, пожалуй, запеченную на бутылке шампанского курицу, салат «оливье», неизменную «селедку под шубой» и «холодное», крепко пахнущее чесноком и хреном.

И бутылка вина — грузинское марочное «Мукузани». Это была очень серьезная заявка, а потому я ухватил Старикова за руку и силой усадил на табуретку напротив.

— Признавайся, в чем суть вопроса. Это всё, — я обвел рукой намечающее застолье. — Великолепно само по себе. Но я никогда не поверю что Машенька и ты НАСТОЛЬКО рады моему приезду.

Я знал о чем говорил: чтобы достать «Мукузани» в Дубровице нужно было вылезти вон из кожи. Или иметь потрясающие знакомства, возможно — в Грузинской ССР.

— Фу-у-у-ух, — тяжко выдохнул Женька. А потом ошарашил: — Ты крещёный?

Меня, честно говоря, такой вопрос вверг в ступор. Я-то был крещеный, это точно. Не было таких проблем в начале девяностых, когда мне довелось появиться на свет Божий. А вот Белозор… Сие вообще представлялось неким сферическим конем в вакууме: с мистической точки зрения имеет ли значение, крещено ли данное тело, если душа, пребывающая в нем последние пару лет изначально принадлежала христианину? Я прикрыл глаза на секунду, пытаясь переварить такую постановку вопроса, и вдруг перед глазами встал облик некого дядьки в защитной гимнастерке: усатого и чубатого. И голос матери Белозора:

— Это дядя Толя, из Джанкоя, крёстный твой. Иди, поздоровайся…

Открыв глаза, я уже примерно понимал, в каком ключе дальше пойдет разговор. А потому кивнул:

— Крещеный. Можно сказать даже — верующий, — а кем я еще мог быть после всего, что со мной случилось? Материалистом?

— Ну, гора с плеч! — расслабился Стариков. — Хотя чего это я? Мне еще уговорить тебя надо.

— Ну, уговаривай, — покладисто проговорил я, наблюдая, как он разливает вино в бокалы.

На кухню скользнула Маша.

— Он хочет предложить тебе быть крестным нашего сына, Гера, — проговорила она. — Только стесняется.

— Да! — тут же собрался с мыслями Женя. — Будешь крестным?

— Ты просишь меня быть крестным, но делаешь это без всякого уважения… Ты даже не называешь меня доном! — не выдержал я, а потом рассмеялся и замотал головой: — Да, да, конечно, это большая честь для меня! Ваш Глебушко — отличный парень, это сразу видно. Я согласен!

— О-о-о-о! Ну, это тост! За согласие! — провозгласил Стариков, и мы с ним выпили — вдвоем.

Маша даже не пригубила: она же кормящая мать! Что ж, тут я мог только порадоваться — такие перемены иногда и вправду случаются, и толчком к ним бывают из ряда вон выходящие события. Смерть, сильная травма, угроза жизни… Или вот — рождение ребенка. Вообще, мне нравилось всё, что я тут видел, на этой квартире Стариковых-Май. Они как-то по уму подошли к совместной жизни: мебель, посуда, обои — это было подобрано одно к одному и очень гармонично. И общались они друг с другом как-то бережно, как будто боялись задеть, ненароком обидеть.

Да, да, меня подмывало расспросить их о том, как же они всё-таки оказались в такой ситуации — с росписями в паспорте и с ребенком на руках, которые очевидно похож на обоих, но… Но рот мой был занят курицей и оливье, так что душещипательные беседы могли и подождать.

* * *

У меня вдруг оказался целый свободный день — крещение было запланировано на поздний вечер, ибо дело сие не одобрялось власть имущими и более того — всячески порицалось и преследовалось. Для того, чтобы крестить ребенка, нужно было предъявлять паспорт и регистрироваться, а это значило — подвергнуться остракизму и не занять сколько-нибудь существенного места в социальной иерархии. Посему и профком и партком, и милиция тайком — все они крестили детей по домам и среди ночи, приглашая священника в условиях строжайшей конспирации.

Так что я отправился в Федерацию — искать Сапуна. Пепел Клааса бил мне в грудь… Точнее — не Клааса, и не пепел, а слова вымышленного Каневского про Казанский феномен. Кто-кто, а Тимофей Сапунов во всем этом дерьме варился с раннего мальчикового возраста, и мог накинуть пару добрых советов…

Несмотря на то, что Дворец спорта был еще полностью не достроен, боксерский зал функционировал. И Лопатин там как раз проводил тренировку: гонял ребят школьного возраста, рядом с которыми пыхтели и взрослые, заводского вида мужики. Наверное, работали два через два, вот и пришли тряхнуть стариной.

Тимох, который плотно обрабатывал грушу, тут же увидел меня и радостно заорал:

— Гера-а-а-ань!!! — и кинулся обниматься, потный и вонючий.

— Тимох, охолони!

— Ути-пути какая цаца! Вы посмотрите на него! Ста-а-а-лица!

— По щам получишь, Тима!

— Ой-ой-ой можно подумать! Давай, не побоисся? Давай в ринг?

Я закусил удила:

— А давай! Виктор Иванович, за рефери будете? И кеды лишние найдутся у вас?

Виктор Иванович Лопатин поднял руку вверх, останавливая тренировку и сказал:

— Ребята, перед вами — два основателя Федерации дворового бокса: Тимофей Сапунов и Герман Белозор. Тимофей — «сотка», Герман…

— Девяносто четыре минуты! — сказал я. — Спорим, будет сотка?

Я рисковал: Сапун был моложе, и тренировался явно регулярно. Вроде как даже на физвос поступил, заочно, в Гомельский государственный универститет. Для него Федерация стала частью жизни, и меня это, если честно, радовало.

А вот прилетающие справа и слева джебы Тимохи меня вообще не радовали. Ребра мои скрипели и трещали, дыхание изо рта вырывалось тяжкое и горячее, пот заливал глаза — но я не сдавался. Есть еще порох в пороховницах: мои двоечки изрядно сбивали спесь с этой восходящей звезды дворового бокса. Может он и курить бросил, а?

А я-то вчера плотно посидел у Старикова, да еще и медовуха Анатольича о себе напоминала, не говоря о спиртзаводской «минералочке»… В общем, пришлось мне тяжко, но я держался, на три сапуновских удара отвечая двумя своими. Мы то разрывали дистанцию, кружа друг вокруг друга, то сходились в жесткой рубке, и тогда ребятня и мужики вокруг ринга начинали орать и стучать ногами и вообще — вести себя как древние римляне в Колизее.

Шесть минут в ринге без перерыва, да еще и с принципиальным соперником, которому уже пару раз навалял до этого, да и огреб от которого не меньше — это было очень свирепо. Я думал — он меня уложит.

— Абибоки! — вдруг послышался женский голос. — Что творите, ненормальные? Федерация у вас когда? После шести вечера! Вот и лупите после шести друг друга!

— Дарья Афанасьевна, это опытные бойцы… — начал было Лопатин, но был остановлен настоящим шквалом эмоций, которыми как из рога изобилия сыпала эта бойкая тетенька в белом халате.

— Остановите бой немедленно, а то в книжках не распишусь! — привела убийственный довод она.

Ну да, медик должен был фиксировать время в ринге вместе с рефери, ставить подпись в соответствующей графе. На самом деле медсестра, фельдшер или врач, которые обязательно должны были присутствовать на каждом «зачетном» бою Федерации в первую очередь обращали внимание на состояние бойца, и, если оказанной ими помощи было недостаточно — отправляли в больничку.

— Шесть минут тридцать секунд! — выкрикнул Виктор Иванович. — Брэк! Герман — поздравляю, у вас «сотка»!

— Ур-р-р-р-а-а-а!!! — заорали пацанята.

Они ведь присутствовали при рождении еще одной легенды! Всё-таки «сотка» по нынешним временам, когда федерация еще только-только зарождалась — это было очень-очень некисло. Таких придурков всего-то может человек пять — десять на весь Союз пока что водилось. Ну и я вот — шестой или одиннадцатый. Не будь Белозор таким здоровенным лосем от природы — черта с два у меня такое бы прокатило.

— Дарья Афанасьевна, будьте любезны — осмотрите бойцов и в книжечках распишитесь, бой мы прекратили, — елейным голосом проговорил Лопатин, а потом обернулся к своим индейцам: — Теоретическая часть окончена, приступаем к практике. Двойки белозоровские видели? Поехали, левосторонняя стойка…

* * *

Мы с Тимохом шли по Совесткой вполне довольные друг другом, жевали жареные пирожки с мясом и рисом и запивали кефиром из стеклянных бутылок.

— Казанский, говоришь? Да, слышал про такого. Он вроде как из «тяп-ляповцев», не самый важный тип, самых важных всех посадили, когда они в край оборзели. Пацаны с Серебрянки говорили — Казанский взял моду щемить фарцу и цеховиков, ну и синюков тоже. Мзду требует. Всех, у кого есть деньги и кто не пойдет стучать в органы пытается подмять под себя. Пока получается не очень, он пытается набрать людей, его шестерки по училищам шустрят, говорят — где-то в одном из новых районов Минска у них качалка, там что-то вроде блатхаты…

— А звать его как?

— А черт знает, я не вникал. Я по делам Федерации ездил, общался с дубровицкими, кто в Минске сейчас. Мы про разное говорили, про это — тоже. Вроде как война намечается…

— «Пробеги» за войну можно считать? — уточнил я. — Если брать по Минску — десятки покалеченных. На Сельхозпоселке пять сараев сгорело. Может — склады цеховиков, может — нет. Не успел разобраться…

— Нихрена себе! Это — война, точно, — кивнул Сапун. — А ты влезть хочешь? Как обычно — шило в жопе?

Мне оставалось тоько плечами пожать, а Тимох дожевал пирожок, вытер рот ладонью и сказал:

— Есть один дядько, он ну такой… Осведомленный. Сидел два раза за кражи, потом вроде исправился, работает при каком-то складе на ЖД, то ли кочегаром, то ли… Ну, не знаю короче. Запиши адрес…

Карандаш и блокнот мигом оказались в моих руках. Сапун продиктовал, я повазюкал грифелем по бумажке:

— А звать его как?

— Повод.

— А?

— Поводом зовут, больше ни на что не откликается. Не знаю, имя, фамилия, погоняло может… Повод — и всё. Скажешь — от Сапуна, а если не вспомнит — ну Лопатина упомяни. Они близкие в свое время были, пока Повод на кривую дорожку не встал… Он тебе обскажет что там и как нынче на обратной стороне луны.

Вот как Тимох заговорил! Обратную сторону луны вспомнил, да и вообще — манера держаться и разговор у него сильно изменились. Может Лопатин и Федерация так на него влияют, а может — получаемое высшее образование. В любом случае — после Машеньки Май это было уже второй человек, который так разительно поменялся за время моего отъезда. А времени-то прошло всего ничего! Полгода, что ли?

* * *

Отец Илья — сухонький краснолицый старичок с белой-белой длинной бородой и добрыми глазами пришел в квартиру Стариковых-Май к десяти вечера, затемно. Он аборигенов с Болота не боялся.

Он, наверное, вообще ничего не боялся — будучи священником в СССР. Рукоположили его в иерейский сан году эдак в 1947, где-то в Сибири, а в Бога он поверил летом сорок первого, во время контрудара 63-го стрелкового корпуса генерала Петровского на Жлобин и Рогачев — первой настоящей наступательной операции советских войск в годы Великой Отечественной войны.

Он рассказывал всё это и доставал из своего потрепанного саквояжа вещи церковного обихода, очень по-простому, локтем проверил температуру воды в тазу, который должен был выполнять роль купели, зажег свечи, а потом широко улыбнулся и сказал:

— Это вы — восприемник? Крещеный? Хорошо… Мама, дайте чадо на руки крестному, и станьте в сторонку. Не волнуйтесь, всё будет хорошо!

Маша передала мне Глебушку, который чмокал губами и кряхтел. Но, оказавшись у меня на руках, вдруг прижался щекой к моему бицепсу, засмотрелся на пуговичку нагрудного кармана, пригрелся и затих.

— Ну, начнем, благословясь! — перекрестился отец Илья.

И мысли про пробеги, расследования, журналистику, политику, спасение мира и прочую суету улетели далеко-далеко, впервые за два года, наверное. И это было хорошо.

Загрузка...