Утром 31 августа 1812 года на Трех горах, что за Пресненской заставою, было необычно людно. Группами и в одиночку, со всех концов Москвы, брели сюда разного звания люди. Шли крупные, уверенные в своей мордобойной силе охотнорядцы, лабазники, приказчики, каретники, кузнецы, гончары, суконщики, медники, ямщики и иные молодцы купецкого и посадского чина. Скромно пряча пятифунтовые гирьки и ножички под одеждой, приходили ватагами и ватажками лихие, хоронившиеся до времени в ночлежных домах и притонах. Подкатывали на своем выезде дворяне, окруженные десятком, а то и двумя конных холопов, при ружьях и пистолетах. Одни из благородных прибывали в сюртуках и цилиндрах, другие — в охотничьем, третьи — в мундирах екатерининских и павловских времен, с орденами и медалями за давние кампании. Из богаделен выбрались инвалидные старички, бывалые еще под Туртукаем и Очаковом.
Стволы, пики, вилы-тройчатки, косы, ухваты, кочерги и иное дреколье щетинились во все стороны. Неровный гул катился по толпе: кто-то степенно рассуждал, побили наши француза при сельце Бородине али наоборот; иные молились; третьи, подвыпив с утра, рвались идти куда-то, потрясали оружием, выкрикивали хулы на супостатов, а более трезвые совестили их и осаживали.
— Чего это деется? — спрашивал, крестясь, случайно затесавшийся в толпу молоденький тамбовский мужичок, нервно хлопая белесыми ресницами. — Куды все, с оружьем-то? Бунт, что ли, прости господи?
— Енерала ждем, — сплевывая семечную шелуху, солидно объяснил ему охотнорядский детинушка в канифасной рубахе, поигрывавший мясницким топориком весом в четырнадцать фунтов. Такими в прежнее время ссекали головы ворам на Болотной площади.
— А на что енарал-то?
— Дурак, что ль? — спросил охотнорядский. — Откудова ты?
— Тамбовские мы…
— Хрептуки степные, толстоногие… — презрительно хмыкнул охотнорядец. — Чего приперся?
— А все ишли, так и я тоже… Война, грят, дяденька?
— Эва, вспомнил! Война уж, почитай, третий месяц идет. А ты и не знал?
Посередине толпы стоял кряжистый дьякон с ломиком на плече и объяснял, что император французов есть посланник Сатаны и даже предсказан в Откровении святого Иоанна Богослова.
— И из дыма вышла саранча на землю… — вещал дьякон, но из-за спин и гомона тамбовский все услышать не сумел, разобрал только отрывки.
— …На ней были брони, как бы брони железные… У ней были хвосты, как у скорпионов, и в хвостах ее были жала… Царем над собою имела она ангела бездны; имя ему по-еврейски Аваддон, а по-гречески Аполлион, сиречь — Губитель…
— Почтенные, — чуть выбравшись из гущи людей, спросил тамбовский, — кого бить-то будут?
— А мы не жадные, — с усмешкой поглядел на него какой-то кузнец, — кто попросит — тому и поднесем.
— Так ведь одни бают, енарала ждем, другие — Аполлиона… Кого бить-то? Енарала или Аполлиона?
— Тьфу, прости господи, — сказал молодой пономарь, как видно, явившийся вместе с тем дьяконом, что рассказывал про саранчу. — Генерал-то наш батюшка, Федор Васильевич Ростопчин, а Наполеон — супостат, Христа иудейскому синедриону продал.
— Чего-то мне твоя рожа не нравится! — прищурясь, на тамбовского поглядели три чисто одетых приказчика, а слова эти произнес солидных габаритов купчина с пистолетами, заткнутыми за кушак. — Не ты вчера за камкой лазал?
Тамбовский сжался, хотя ни камки, ни канифаса, никакой иной мануфактуры он не крал. На лицах всех, кто был рядом, отразилось злорадство: «Вора пымали!» Купец уже хотел было мигнуть приказчикам, чтоб вязали, но тут послышался чуть хрипловатый, но очень уверенный старческий голос:
— Не трожь! — к удивлению тамбовского, те, кто только что злорадно улыбался, предвкушая, как будут вязать и бить вора, начали понемногу разбредаться, а лица купчины и его краснорожих приказчиков сильно вытянулись и приобрели испуганное выражение. Вокруг откуда ни возьмись появилось с десяток очень неприятного вида людей, одетых в тряпье, обросших бородами, нечесаных, немытых, но крепких и жилистых. А за спиной тамбовского стоял высокий, плечистый, седой как лунь старик, из-под лохматых бровей которого задиристо поблескивали два злых и веселых глаза.
Купец с приказчиками беспрепятственно выскользнули из кольца этих людей, хотя и пятились, ожидая больших неприятностей.
— С нами пойдешь, — сказал старик, положив руку на плечо тамбовского.
Тот понял уже, что идти надо, никуда не денешься, но все же пролепетал:
— Я, дедушка, пойду, только ить к барину мне надо. Выпорет!
— Ежели придешь — так выпорет, а с нами пойдешь — нет, — сказал старик. — Пошли ты его, барина-то…
И сказал куда.
— Да нешто можно? — оторопело заморгал тамбовский.
— Теперь можно, — ответил дед, — а вчерась было нельзя. Ныне вон сам губернатор объявил, чтоб мужики на супостата собирались. Значит, слабо войско царское! Нас бить али Наполеона, а все одно слабо.
— А как звать-то тебя, дедушка?
— Крещен Андреем, а по прозванию — Клещ.
— А по отчеству?
— Не баре мы, чтоб с отчеством. Зови Клещом — не обижусь. Есть хочешь? На вот, пожуй хлебца…
Тамбовский поклонился, взял черную горбушку из рук старика.
— Благодарствуйте, дедушка. Бога за вас молить буду…
— Ладно, жуй, после помолишься. Звать-то как?
— Агапом, дедушка.
— Годов-то сколько тебе?
— На Пасху осьмнадцать было…
— Женатый?
— В том году на мясоед венчали, дите вот должно родиться.
— Мужик, стало быть, уже? Ну, добро… — Клещ поглядел на Агапа, будто бы вспоминая чего-то…
Шестьдесят третий год топтал землю Андрюха Клещ. Где копытами коня, где каблуком сапога, где босой пяткой. А вот пахать ее не доводилось, и по сю пору не жалел об этом старик. Славил бога за то, что привел ему казаком родиться, да не где-нибудь, а на Яике, где издревле говорили: «Живи, живи, ребята, пока Москва не проведала».
А все-таки весело пожить довелось! Как оно лихо летело, золотое то и страшное времечко! Верилось — всегда так будет. Когда увидел впервые государя Петра Феодоровича — двадцати трех лет еще Андрюхе не было, — поверил! Царь! Чекмень огнем пышет, шапка набок свалена, а держится, голубая андреевская через плечо… Тысячи с ним шли, тысячи! Эх, не возиться бы тогда с Оренбургом, а махнуть бы за Волгу да на Москву! Про то и сейчас вспоминать досадно… И о том, как с визгом и бестолковщиной толпами перли на картечь, как гоняли их по степям Михельсоновы драгуны и гусары — тоже помнить тошно. Одно ладно — ушел, не поплыл на плоту с пенькой на шее, не забили в железа, не запороли кнутом. И раны заживали быстро, как на собаке, — молодой был! На Дон не пошел, потому что знал — выдадут. Давно те времена прошли, когда не было с Дону выдачи. Жалко было казачьей справы, а пришлось оружье и платье зарыть, одежонку с посадского человека, царицынского мещанина, снять, а самого… лишний был тот человек, хоть и не вредный. Наверно, мать у него была, отец, жена, дети, и жить ему зачем-то надо было, только вот Андрюхе его живым оставлять было не с руки. За тех, кого рубил, когда Петру Феодоровичу служил, душа не болела, а за этого… И по сей день не забывал свечки за упокой его ставить.
В Самаре Клещ прижился, приказчиком у купца стал. Грамоте был еще с малолетства учен, даже арифметику знал. Спасибо дьячку станичному. Год прошел, другой, третий. Торговлишка шла, и Клещ при своем купце тоже разживался. С барками бывал и в Астрахани, и в Саратове, и до Москвы добирался, и аж до Питера. Хорош город Питер, да бока повытер!
Признал Андрюху на Васильевском острове помещичек один. Грешен был перед ним Клещ, крепко грешен. Дом пожег, пограбил, не один, конечно, а со товарищи, но было, было это…
Помещичек караул крикнул, но не дался Клещ. Попетлял, побегал — и ушел. В гавани спрятался, в тюках с пенькой. До ночи думал отсидеться, ан вышло по-иному: подошли трое картавых, немцы бременские: «Ты есть вор? Ком шнель с нами! Будешь матрозе! А если найн — полицай руфен!» Так Клещ моряком заделался. Недаром на барках плавал, и на море приобвык. Хоть и обидно было от Руси отбиваться — да куда денешься? И ушел Клещ в Бремен на вольном купеческом судне. Поначалу скучно было — языка не знал, да и немцы строги: «Арбайт, шайзе! Шнеллер, руссише швайн!» И в морду горазды, правда, вскорости Клещ от мордобоя даже ихнего боцмана отучил — так намолотил, что и сами бременцы порадовались. Еще годок поплавал Клещ с немцами и такую власть забрал, что шкипер его опасаться стал, взял да и рассчитал, сукин кот, в Роттердаме. Клещ к той поре по-немецки уже лопотать мог, да и по-голландски кумекал. Нанял его один баас, и поплыл Клещ аж на остров Яву. С немцами-то Клещ дальше Дублина не добирался, а тут — вона куда! Ну, повидал он мир, мать его за ногу! Бананы как огурцы жрал, а ананасы — как репу… Это на берегу, правда, а на борту больше солонину с горохом, но все одно — не каждому такое выпадает. Негров и арапов иного звания нагляделся на сто лет вперед. Убедился, что ни хвостов, ни рогов у них нет, что отмыть их никак невозможно, а бабы у них ничуть не хуже русских, особливо если месяца два с палубы не сходил… На Яву везли груз не шибко дорогой: сукно да полотно, железо да спирт, а вот обратно загрузились кофе, какао, пряностями, табаком да разными золотыми вещицами. Шли с караваном Ост-Индской компании, под конвоем, но во время шторма отбились. Поплыли было в одиночку, а тут пираты малайские. Шкипер сразу велел команде на брюхо ложиться: мол, грабьте, только отпустите душу на покаяние. А они, пираты, не только ограбили, да еще и головы рубить стали. — от скуки, что ли. Азия, известное дело. Голландцы лежат да молятся, а у Клеща, как на грех, все молитвы из головы выскочили — один мат на уме. Изловчился, вскочил, шибанул одного в морду, другого — в брюхо сапогом, саблю выбитую подхватил, да и пошел махать. Все одно на тот свет, так хоть не одному, а в компании. Двоих саблей повалил, голландцы повскакали, тоже начали отмахиваться. Андрюха факел запалил да и закинул на пиратскую посудину. Там как фукнет! Порох загорелся, паруса. Пираты к себе на судно — тушить, а Клещ с голландцами — по вантам, паруса поставили — и ходу. Шкипер после того дела Клеща зауважал. Боцманом сделал, даром что Клещ всего третий год как по морям скитался. Морское дело Андрюха уже понимать начал, но еще не совсем, однако во всякой снасти мог разобраться и командовать по-голландски был ловок — глотка крепкая.
Пошли с товаром к французам. А там шкипер новую выгоду углядел: ружья и порох в Американские Штаты везти. Подрядил его француз, приняли на борт сто ящиков с фузеями да полсотни бочек с порохом, а поверх какой-то дребедени наложили. Клещ в политике мало чего соображал, только понял, что американские мужики против английского короля бунтуют. Добро все довезли, миновали английские дозоры, только вот сплоховал Андрюха, занедужил. Ушел голландец восвояси, а Андрюху в Америке оставил. Ну, с болезнью он худо-бедно за месяц отмыкался, а после, решив, что двум смертям не бывать, подался волонтером к генералу Вашингтону. Прибился к полякам — хоть и пшикают, хоть и латинисты, а все одно говор схожий. Поляки на Андрюху тоже не сразу коситься перестали — как-никак москаль-схизматик, но как узнали, что у Пугача был, — потеплели. У них с царицей Катькой свои счеты были. Англичан в красных мундирах издаля видать хорошо, пулял Клещ неплохо.
Понравилось Клещу в Америке. Воля! Обещали землю дать как инвалиду-ветерану. По-английски Клещ кое-как лопотать выучился, хотя и немецкий с голландским не забыл, а потому валил все в кучу. Но не умел Клещ ковыряться в земле. Опять на море потянуло, и приспособился Андрюха на купецкий корабль, который в 1784 году прибыл в Китай, в порт Кантон. На обратном пути, в шторм, снесло Клеща с палубы, окунуло в волны и ну топить. Смехом потом говорил Андрюха, что, мол, известное дело, дерьмо не тонет. А тогда-то не до смеху было… Добро еще, что выбросило его на какой-то островок. Месяц Клещ на нем ракушками и крабами питался — сырыми жрал. Ну а потом посудина подошла, китайская, паруса плавниками. Китайцы воды набрать зашли, да и Клеща прихватили. А тут опять шторм. Мачты повалил, руль сорвал и понес хрен знает куда. Неделю тащило, две, месяц, жратва кончилась. Китайцы легли на дно и, похоже, помирать собрались. Тихо так, без шуму, без вою. Клещ этого дела понять не мог, тем более шторм кончился, жалко помирать-то. И тут — корабль. Да не какой-нибудь, а под андреевским флагом! Мат боцманский Клещ еще мили за полторы услыхал. А раз так, то и сам изо всех сил заорал, чтоб сразу поняли. Подошел корабль, и Клеща, и китайцев принял, а еще через недельку добрались они в город Охотск. Китайцы посудину свою наладили да восвояси. А Клеща — на допрос, к начальству.
В канцелярии Охотского порта Клещ свои «скаски» рассказывал. Врать ведь надо, не будешь же как на духу исповедаться, что за Петра Феодоровича воевал да на голландском корабле американским бунтовщикам оружье возил, а после еще за Егора Вашингтона англичан стрелял. Наврал Клещ с три короба, да еще на туесок. Перво-наперво имя придумал: Петром Ивановым сыном назвался. Иди проверяй, сколько по Руси Петров Ивановых! А прозвания нет, а фамилия не положена, чай, не барин. Опять же до России столько тыщ верст, да все лесом, что за год едва только к Уралу доберешься. Это Клещу здешние бывалые люди сказали. Они же подсказали Клещу, чего дальше врать. Мол, соври, что будешь из албазинцев, которых Петр Первый китайцам отдал, — пущай проверяют… Начальник охотский проверять не стал, а велел приверстать Петра Иванова в казаки, да и отправить на службу государыне аж в Гижигинскую крепость. Как раз бригантина туда шла, за ясаком. Вот там-то, в гиблом месте, на реке Гижиге, на Пенжинском море, и встретил Андрюха под Рождество тридцать пятый годок своей непутевой жизни…
Ну Гижига, ну мать твою за ногу! Охотск после нее Петербургом казался. Как подует с Пенжинского моря ветерок покрепче, того гляди всю фортецию смоет.
Как попал Клещ на гижигинскую пристань, так его в тоску и повело. Сразу вспомянул, что мог бы сейчас вольным американцем быть. Дали б ему надел в Виргинском штате, ковырял бы землицу да и в ус не дул. А тут… Море холодное: не успеет лед потаять — глядь, новый нарос. Ветер через малицу достает до костей. Коряки-новокрещены приобычней к погоде, а и те ругались: дескать, худое место русские приглядели.
На третье лето вышло Клещу с другими служилыми везти ясак в Охотск на бригантине «Архангел Михаил». Привезли ясак, уж обратно в Гижигу собирались, покуда лед в губу не набился. Ан тут Клеща хвать — и в канцелярию. Охотского порта начальник спрашивает: «Сказывай как на духу, вражий сын, был ты в мятежной толпе у Пугача?» Андрюха, вестимо, «нет» ответил. «Врешь! — заорал начальник. — Доводчик на тебя имеется!» Привели доводчика. Сукин сын, землячок, с одной станицы был, братовьем назывался! Его еще под Татищевой драгуны взяли, Клещ за него свечки упокойные ставил… В рубище дырявом, в железах, с цепью на шее, ноздри рваны, спина так испорота кнутом, что и на зажившее смотреть тошно. Ну не повезло тебе, так чего ж ты, сука дрюченая, земляка за собой тянешь? Позавидовал. Злоба взяла завистная, что Клещ не порот, без цепей… И имя назвал, и прозвание, и в каких делах вместе с Клещом бывал.
Однако начальника охотского это сильно испугало: шутка ли, три года под его командой вор и бунтовщик укрывался! Того гляди, с самого взыщут, в потворстве обвинят. И решил начальник Клеща с доводчиком зимним путем на олешках в Якутск отправить при бумаге. Но сержанту, который ясашным обозом командовал, тайно приказал, чтоб ни Клещ, ни доводчик живыми в Якутск отнюдь не попали. Бежать-де пытались, да команда, службу исполняя, их и застрелила. Так бы тому и быть, но мороз сержанта подвел, кремень пистолета приморозил. Осечка вышла, а Клещ и впрямь убег. Немногим этот побег от смерти отличался…
Нарочно Клещ в тайгу бы ни в жисть не подался. Да без ножа, без ружья, без кресала даже. Малица была, конечно, тепло берегла, но жрать-то нечего. Трое суток, однако, выдержал, на болото заснеженное вышел, клюквы мерзлой набрал, которую глухари обклевать не успели. Осень была все же, не зима еще, октябрь только.
На шестые сутки выбрался Клещ к зимовью. Там-то и отогрелся. И кресало нашлось, и мука, и соль, и еще чего-то. И ружьецо было, и порох, и свинец. С неделю Клещ пожил, а на другую неделю явилась артель промышленная, шестеро мужиков.
Врать таким Клещ не стал — не глупые, сами видят, что беглый, — сказал, за что ищут да как до жизни такой доехал.
Прибился Клещ к зверовщикам, закочевал с промышленниками по тайге. Узнали, что грамотен да арифметику разбирает, приспособили его за амбарщика. Потом Клеща заезжий купец приманил, увез в Иркутск, хотел было на Кяхтинский торг послать, да опять незадача вышла. Как раз в те поры пришел в Иркутск обоз с ясаком, который якутский губернатор отправил. А при том обозе — сержант из Охотска. Его в конвой из Якутска послали, а вместо него в Охотск штрафного направили. Поскольку Андрюха по росписи якутского губернатора уж полгода как убиенный числился, сержант Андрюху узнавать не стал — себе дороже выйдет. А Клещ порешил с обозом в Россию идти. Ну, поговорил с сержантом тихим образом — тот его и взял с собой охочим человеком. До Тобольска доехали и живые остались. Продал Андрюха свою долю, от зверовщиков полученную, прибавил купецкое жалованье, прикинул, какой товар русский в Сибири ценят, и при двухстах рублях капиталу поехал в Россию. Торговать!
Чего его, дурака, так тянуло? Хорошо еще на Яик, то бишь на Урал родной, не сунулся. Другие-то рады были от Руси на тыщи верст удрать, бежали от барщины да розог, а Клеща вот обратно понесло. Пашпорт, правда, ему в Сибири какой-никакой выписали, и подорожную имел на торгового человека Ивана Петрова, приписанного к посаду града Тобольска.
Только вот бумага бумагой, а и морду прятать надо. Опять Клеща признали, когда ехал он в Москву. Шел бы пехом — не разглядели, а он, дурень, коня купил да верхом ехал. А навстречу по дороге тарантас с барином.
Не узнал Клещ барина, а барин его рассмотрел. В семьдесят четвертом году скобленул его Клещ саблей и левое ухо наполовину срезал, да и на самой голове затес оставил. Вот барин и припомнил. И только кучер его тарантасом дорогу закрыл, как с запяток гайдуки соскочили. Стащили наземь, кушаками скрутили.
Барин этот был захудалый — захудалей некуда. Хоть и разъезжал в тарантасе с кучером да парой гайдуков — а все одно нищий. Деревня донельзя обобрана, солому с крыш жует, да тут еще беда — рекрута надо на цареву службу выставлять, а подходящий парень только в семье старосты — сын его.
Хотел помещик Клеща от щедрот своих выдрать да в Тайную экспедицию отправить — мятежник ведь! Выдрать выдрали, аж двести ударов на задницу наложили, а ежели в пучке по десять розог увязано было, то, считай, две тыщи. Но в Тайную экспедицию не повезли. Забрили Клещу лоб, на сороковом-то году жизни…
По возрасту Клещу бы милое дело в гарнизоне остаться с инвалидами. Но Клещ прикинул, что его годным признали, так надобно себе возраст скинуть, сказал, будто не сорок лет ему, а тридцать. Зачем врал? А затем, что как бороду с него соскоблили да волосы под горшок постригли, он и впрямь помолодел да и на себя стал мало похож. Однако ж мог еще какой-никакой недорубленный офицер найтись, который припомнит бунтовство? Мог. А у Клеща в записи стоит — «от роду 30 лет». Не тринадцатилетний же с тобой рубился?! Обознались, ваше благородие!
От враки этой иная беда вышла. Отправили Клеща в Дунайскую армию, под крепость Измаильскую.
Тут-то Клещ и понял, каковы настоящие-то крепости бывают. Вся Гижига поди целиком в один редут Табия влезла бы, да еще и место бы осталось. Вот ее-то и пришлось штурмовать Клещу. Много чего было…
Через год без малого вышло с турком замирение. Андрюха в капралах уже ходил, да подхватил холеру. Помереть бы должен был, но бог помиловал, или черт приберег — выздоровел. Скелет-кощей краше смотрелся. Ветром шатало. Выписали ему подорожную и абшид на год. А куда ехать? Вышло, что в ту губернию, где его рекрутское присутствие записывало, будто барского человека. Так у него ж там ни родни, ни друзей. Одна радость — через Москву дорога. Где пешком, где подводой, где на палочке верхом добрался Клещ до Белокаменной.
На Калужской заставе кабак стоял. Зашел туда Клещ подкрепиться, а там знакомое лицо. Батюшки-ампиратора Петра Феодоровича верный казак Лукьян Чередников. Хоть и поседел и бородища отросла на две ладони, а узнать можно. И Клеща он, хоть и не сразу, да признал. У Клеща тогда много опаски было, да и Лукьян сомневался. Тем более что каждый не под своим именем состоял. Лукьян кабаком уж пятый год промышлял да окромя того краденым приторговывал.
Но однако ж столковались они с Лукьяном.
Пропил Клещ и мундир, и штиблеты казенные, и все иное, что с солдатчиной вязалось. Поменял все на вольную одежку и пошел воровать. С тех пор тем жил и уж давно атаманил в ватаге. Уважали его лихие люди. Сам Клещ на добычу теперь не ходил. Дела правил. К нему наводчики приходили, говорили, где чего плохо лежит. К нему же полицейские сыщики на поклон шли: «Отдай-де, батюшка, кого не надобно, чтоб начальство не ругалось». Своих Клещ не отдавал, ежели хорошо работали. Ну а если видал, что кто-то от общества отстает, свою мошну копит, — того не миловал. Коли много знал такой, то ножик под ребро — и в Неглинку, в Яузу, в самою Москву-реку. Ну а дурака и отдать можно, пущай в Сибири живет, если в Москве не хочет. Зато и сыщики Клеща верно извещали, когда ловить его пойдут. Москва большая — ищи ветра в поле! В ней такие дыры есть — сто лет не разыщешь. Так и Катерину пережили, и Павла, и при Александре Палыче зажили… А тут и война грянула…
С того часа, как Агап Сучков к дедушке Клещу попал, многого он не помнил, а еще больше не понимал. Ну, то, что дороги с Трех гор до укромного домишки за Тверской заставой не запомнил, — это понятно. Москва — город большой и шибко путанный. В деревне-то проще — вот те улица, а вот те околица, не заплутаешь. А тут — что в лесу. Особливо ежели идешь с такими молчунами, которые не сказывают, куда идут, да и спрашивать их боязно. То по улице шли прямо, а потом налево в переулок пошли, а потом меж заборами в щель какую-то протиснулись да опять в проулок, а далее еще…
Скоро от мелькания заборов, палисадов, проулков, дыр да щелей междомных у Агапа в глазах зарябило, так что каким путем его привели, он запомнить никак не мог. А привели в подвал, да не в простой, а путаный. Сперва возле какого-то дома в подклет зашли, потом по лестнице крутой к бочкам спустились, а после того как все бочки прошли, еще ниже лестницей двинулись. Как ту лестницу миновали, отодвинули Клещевы дружки сундук, а под ним крышка была. Как крышку открыли, дыра явилась с лестничкой приставной. Первым Клещ сошел, вторым Агапу идти велели, а прочие за собой крышку закрыли, веревками дернули и, видать, сундук на место подвинули. Агап только диву давался, как Клещевы мужики без свету по этакой преисподне гуляют. Ахал да крестился, чтоб с дороги не сбиться, да Клещевы молодчики его, добро, направляли, куда сворачивать надобно.
Так и дошли до светлого места. Лучина горит, стол стоит, лавки. Усадили Агапа за стол, налили стопу, чокнулись, потом еще со свиданьицем добрым, потом третью, раз бог троицу любит. Ну и сомлел Агап. Сколько проспал — не помнил. Как ни проснется — все лучина горит да люди за столом сидят. И пить вроде не пьют, но гутарят непонятно. Вроде и русским языком, а не поймешь о чем. Увидят, что Агап ворочается, примолкнут, а после скажут: «Ну, садись, похмелись, друг-товарищ!»
И опять нальют стопу. Хлебнет Агап, и опять его в сон ведет.
Чуток попозже — а черт его знает, может, и не чуток вовсе — проснулся Агап совсем. За столом только дедушка Клещ остался, а иных прочих и не видать, ушли куда-то.
— Ну, гостенек дорогой, — сказал Клещ, набив ноздрю табачком и с шумом чихнувши, — пора мне и с тобой покалякать. Голова не болит с перепою-то?
— Никак нет, дедушка, — Агап и впрямь удивился, выпил-то много.
— О! — Клещ поднял вверх большой палец. — Разумей! Кто у меня пьет — у того голова не болит, а кто с чужими пьет — тому головы не сносить. А почему?
— Не знаю, дедушка, — честно сознался Агап.
— А потому, внучек любезный, что ежели будешь с чужими пить да языком молоть, себя не помня, — пропадешь. Москва — город вострый, здесь и огурцом зарезать могут. Коли хочешь при мне быть, вольным жить — запомни: что бы ни сказал — делай исправно. За то жаловать буду и другим накажу. Не захочешь — воля твоя. Хлебнешь еще вина стаканчик, да и уснешь. А проснешься у барина твово под воротами. Там уж его власть будет: до смерти тебя пороть али только до бесчувствия. Ну, и что тебе более к душе лежит?
— Вестимо, дедушка, при тебе остаться… — пролепетал Агап.
— Эко, брат, — прищурился Клещ, — это ты, стало быть, за страх со мной дружить хочешь? Такой-то друг мне не больно нужен…
— Дедушка, — взмолился Агап, — прости ты меня, ради Христа! Дурак я деревенский, московского вашего обычая не знаю. Убьешь, так грех на тебе будет!
— Грехов-то я уж не боюсь, внучек, — вздохнул Клещ, — бысть мне в геенне огненной по саму макушку и даже сверх того. А вот тебе, может, и сподобится в царствие небесное войти, коли меня слушаться будешь.
— Да ведь ты лихой, дедушка, — набрался духу Агап, — послушаешь тебя — грехов натворишь!
— Нет, милок, все грехи твои я на себя приму. Ты чистым будешь. Разве бог кистень карает за то, что им по голове бьют? Нет! Того карает, кто кистень держит. А ежели я тебе кого прикажу кистенем по голове хлобыстнуть, стало быть, уж не ты в ответе, а я, грешный…
— Господи, спаси и помилуй! — ахнул Агап. — Да ведь не убивец я, дедушка! Я, вон, телка-то прирезать не могу, прости господи, а тут кистенем! Уж лучше убей — не буду убивцем!
— Вот как! — усмехнулся Клещ. — Значит, не будешь? Ну а ежели я тебе украсть прикажу — пойдешь?
— Не пойду, дедушка, — сказал Агап, лязгая зубами.
— Ладно. А вот, к примеру, если француз придет в Москву, что делать будешь?
— Убегу, — сказал Агап, шмыгнув носом.
— Ну это, брат, не так просто. Когда армия в город чужой заходит, то на все дороги караулы ставит, рогатки с часовыми, а от дороги до дороги конных шлют в разъезды. Поймают да вздернут, чтоб не бегал.
— Спрячусь тогда у тебя, чай, не найдут…
— Хитрый ты, однако. А француз-то дальше пойдет. И придет к тебе в Тамбовскую губернию. Как село ваше кличут?
— Горелое…
— Ну, стало быть, и пожжет еще раз.
— Господи всеблагий, да за что ж?
— А чтоб не стояло на дороге. Мужики все разбегутся, я чаю, а баб они себе приберут, для увеселения.
— Да не допустят их туда! — утешил себя Агап. — Дотудова далеко.
— Чего ж далекого? Француз от Литвы до Москвы дошел, поболе будет, чем от Москвы до Тамбова.
— Ну, значит, воля божья на то… — махнул рукой Агап. — Чему быть, того не миновать.
— Почему ж не миновать? Можно и подмогнуть господу. Вот, к примеру, ежели ты тут француза одного прибьешь, так уж этот до твоей бабы не доберется…
— Так французов-то много, дедушка, — заметил Агап, — какого бить, не узнаешь…
— А надобно главного бить! — с неожиданным железом в голосе грянул Клещ. — Наполеона самого! Тут им всем карачун настанет! И ни на Тамбов, ни на Рязань уж не пойдут.
— Вона… — Сучков открыл рот от удивления. — Так ить то сам царь ихний, Аполлион-то, дьякон ныне сказывал, в Писании про него писано… Они ж его, поди, денно и нощно стерегут.
— Ладно уж, — строго сказал Клещ, — шутить да ерничать не буду более. Сказывай как на духу: будешь мне в сем деле помогать?
— Да я бы с охотой, только ведь дурак я деревенский, дедушка. И Москву я не знаю, и воевать не научен.
— А ты, брат, думал, что я не знаю, кого беру? Значит, надобен мне такой, и никакой иной. Много у меня товарищей, не тебе чета — орлы, да они мне для иных дел нужны. Тебя заместо них послать не могу, а в деле, которое задумал, мне помощник нужен. Чтоб попроще и поменее спрашивал, но чтоб делал все, как скажу, и никак иначе. Ну, согласен?
— Согласен! — выпалил Агап.
— Побожись и крест целуй, что слушаться меня будешь, как отца родного!
— Клянусь Пресвятой Богородицей и всеми святыми угодниками! — Агап вытащил из-под рубахи медный крестик и прижал к губам, а после еще и перекрестился три раза.
— Тогда слушай и запоминай. Сидеть здесь будем, покуда верный человек не доложит, что француз в Москву пришел…
«Верный человек», которого дожидался Клещ, явился в два часа пополудни. Это был старый вор по кличке Кривой, атаман одной из подчиненных Клещу шаек.
Рожа у него была такая, что у Агапа аж в боку екнуло. Из-под рваной валяной шлычки таращился на белый свет одинокий выпученный глаз, на месте другого, выбитого, разрослось дикое мясо, сизое, комковатое, — век бы не видать. Нос, некогда разможженный в кабацкой драке, был похож на лепешку или раздавленную сизую сливу. Крученые, клочками свалявшиеся седоватые волосья топорщились отовсюду, даже вроде бы из ушей, а в бороде застряли щепки и соломинки.
— Здорово, — сказал Кривой глухим, как из бочки, голосом, — готово все, атаман. Пошел петушок расти, к завтрему все закукарекает.
— Ладно. Скажи, чтоб немедля в Заяузье уходили, а далее — к Сокольникам и в леса. Туда француз не сразу доберется. Много людишек в Москве осталось?
— Кой-кто есть еще, хоть и мало. Увечных вот оставили, Вдовий дом. У Кремля проходил, так там барчуки какие-то завал ладят. С ружьецами.
— А ружьеца-то небось на зайца? — хмыкнул Клещ. — Дурное дело нехитрое. Француз их прихлопнет и не заметит. Царствие небесное барчукам этим. Нам до их касания нет. Ежели сподобится мне известить, что, мол, жив и здоров, так ищи еловую сосну. Не запамятовал, родименькой?
— Не стар еще, господь память не отшиб. Вот еще чего скажу: собаки-то легавые не лают, слышь, да кусать не стали. Давеча помогали нам петуха высиживать.
— Ведомо о том, — кивнул Клещ, — только упаси господь тебя про их собачье дело запамятовать. Понял? Ну, с богом, ступай… Прости, ежели что, можем и не свидеться.
— И ты прости, атаман.
Клещ перекрестил Кривого в спину.
Кривой сделал уже несколько шагов к двери, когда Клещ окликнул его:
— Погодь! Бумагу мою прилепил?
— A-а… Ту? Прилепил на Дорогомиловке.
Кривой удалился во тьму подвальных ходов и переходов. Клещ послушал, как удаляются шаги, и, когда они затихли, произнес:
— Ну, пора и нам войну начинать. Зубы-то не лязгают, а?
— Боязно маленько.
Клещ встал, поджег от лучины новую лучинку, взобрался, покряхтывая, на лавку в темном углу, где, оказывается, висела задернутая шторками икона. На полочке перед иконой стоял свечной огарок, и Клещ зажег его лучиной, раздернув шторки.
— Никола-угодник, — пояснил он, — помолись, о чем сам знаешь, а я о своем помолюсь.
Конечно, Клещ понимал, что не пойдет Наполеон на Царскую башню, не будет возглашать волю и не примет православной веры, как он предлагал Наполеону в своем «послании». Для того и составлялся «ультиматом», чтоб его отвергли.
Клещ встал, надел шапку, тронул за плечо Агапа.
— Добро помолились. Пошли!
Агап почуял, как ледянистая волна жути прокатилась по нему от ушей до пяток, тряхнула его дрожью и оставила в покое. Ждать — самое страшное, теперь все уже началось.
Клещ задул свечу, задернул шторки на иконе, а потом погасил лучину. Подвал залила чернота.
— Держись за кушак, — приказал Клещ, — и шагай, куда веду. Отцепишься — пропадешь, отсюдова тебя никто не достанет, и искать не будет никто.
Агап крепко сжал в руке конец кушака, обмотанного вокруг пояса старика, и пошел за ним. Уже через пять минут он перестал понимать, в каком направлении идет. Клещ уверенно шел впереди и лишь предупреждал:
— Не споткнись, на лестницу всходим… Пригнись — низко тут… Боком давай, иначе не пролезешь…
Агап больше всего боялся выпустить из руки кушак. Время от времени ему казалось, что кушак размотался, Клещ ушел вперед и бросил его в этой преисподней. Агап дергал кушак, и старик усмехался из темноты:
— Тута я, тута. Не трусь.
Так шли они час, а может, полтора. Наконец Клещ остановился, пошарил во тьме, чиркнул кресалом и, вздув трут, зажег свечку, упрятанную в кованый, затянутый слюдой фонарь. Красноватое пламя озарило неширокий, обложенный красным кирпичом туннель, один конец которого терялся во тьме, а другой упирался в глухую кирпичную стенку. Свод туннеля был низок — рукой дотянешься. Из стены торчал ржавый крюк, на который Клещ и повесил свой фонарь. На полу, выложенном каменными плитами, лежали тяжелая кирка и лом.
— Ну, друг любезный, — сказал Клещ; выдергивая из руки Агапа свой кушак, — пора тебе дело делать. Вот стенка, видишь? Будешь ты ее, внучек милый, долбить, покудова не пробьешь, чтоб пройти можно было. Чаю, не шибко долгая работа. Парень ты не хлипкий, сила есть еще, а ума тут много не надо. Мог бы я и сам работу эту сделать, да надобно мне ненадолго отлучиться. А как пробьешь — садись и жди, покуда я не вернусь. Упаси тебя бог меня искать, даже если с фонарем пойдешь. Заплутаешь и загинешь, как фонарь погаснет. Тут, брат, кой-где колодцы в полу имеются — дна не сыщешь. Может, в самое пекло прорыты, так что сиди тут и жди.
Отойдя шагов на полсотни, Клещ услышал за спиной звук ударов киркой — Агап, справившись со страхом, взялся за работу.
Пройдя еще шагов двадцать, Клещ коснулся стены левой рукой, чуть скользнул ладонью по шероховатому кирпичу и нащупал угол; здесь надо было сворачивать. Теперь Клещ шел вдоль правой стены, про себя отсчитывая шаги. Еще поворот, и старик, вступив на лестницу, начал подниматься вверх. Лестница привела его к массивной, окованной железом двери. Остановившись перед ней и отдышавшись малость — лестница была длинная и крутая, — Клещ перекрестился и прошептал:
— Господи, благослови! — после чего трижды стукнул в дверь согнутым пальцем.
Гулко лязгнул под каменным сводом отпираемый замок, багровый отсвет, вырвавшись сквозь открывшийся проем, озарил лицо Клеща. Перед ним стояла темная, неясных очертаний фигура.
— Пришел? — спросила фигура низким грудным голосом.
— Пришел, матушка, — кивнул Клещ и, сняв шапку, переступил порог.
Клещ вошел в просторное полутемное помещение, освещенное лишь пляшущим ало-оранжевым пламенем, лизавшим свод огромной русской печи. В огромном глиняном горшке клокотало какое-то варево. Вдоль стен на веревках висели пучки трав, на грубо оструганных полках стояли крынки, склянки, мешочки. Пахло в помещении странной смесью лесных и полевых запахов.
Хозяйка заперла за Клещом дверь, указала ему на лавку:
— Садись. В ногах правды нет.
Клещ уселся. Чувствовал он себя почти так же, как Агап, когда попал в его, Клещево, логово.
— Значит, опять тебе, паскуднику, Марфа занадобилась, — произнесла баба сурово. Черный монашеский плат делал ее похожей на старуху, но, когда Марфа уселась на лавку рядом с Клещом и подвинула к себе кованый светец с запаленной лучиной, стало видно, что ей еще недалеко за сорок.
— Занадобилась, — кивнул Клещ, — здравием слабею, а оно мне ныне вот как нужно.
— Полюбовницу новую сыскал? — прищурилась Марфа. — Али еще мало грехов натворил?
— Не за тем, — мотнул головой Клещ, — мне здравие для иного надобно.
— Сказывай зачем, — строго велела Марфа.
Клещ глянул в строгие серые глаза, скользнул взглядом по чуть одутловатым щекам, по сурово сжатым губам, по шрамику на подбородке и произнес:
— А не скажу — так не поможешь?
— Тогда — вот бог, а вот — порог.
— Стало быть, придется тебе поклясться, что никому не поведаешь. Хоша и не было за тобой раньше болтовни, а все-таки баба ты.
— В баню тебя водила, так там ты клятв не спрашивал…
— То-то и говорю, что баба ты. Здесь, Марфа Петровна, дело не любовное, а военное.
— Ведомо мне, что ты умыслил, старый черт. Опасную шутку шутишь, лихой, опасную.
— А чего это ты знаешь? — удивился Клещ.
— На морде твоей поганой написано. Бонапартия извести решил, верно?
— Угадала, ведьма… — Клещ только развел руками. — Али кто из моих дружков довел?
— Да ты никому из них ничего не сказывал, — скривилась Марфа. — Ну а меня-то не обманешь. Я ведунья, мне несказанные мысли знать положено. А здоровьем ты и впрямь не богат. Глянь-ка в глаза мне… Прямо гляди, не моргай!
Клещ с робостью посмотрел в зрачки Марфы и почуял, как мурашки забегали по спине. Сила древняя, языческих времен еще быть может, исходила со дна этих глаз. Такая сила, что нутро прощупывала, кости считала, кровь по капельке перебирала.
— Руку дай! — потребовала Марфа, и Клещ подчинился. Марфа, неотрывно глядя в глаза старику, сильными быстрыми пальцами ощупала кисть его руки, ладонь, запястье. Потом поднесла Клещеву ладонь к лучине, поглядела на свет, отпустила и вздохнула.
— Не могу я тебе, старый, прошлое снадобье давать, — сказала она, — не сдюжаешь ты. Господа не обманешь. Сколь даст, столько и возьмет. Опять же ты меры не знаешь. Говорила ведь тебе, чтоб чрез меры не пил? А ты пил, да не единожды. Табак нюхал? Нюхал! Да и курил, должно. Небось и до гулящих девок добирался, хрыч старый.
— Грешен, матушка, — кивнул Клещ, — так ведь зелье твое уж больно добро все поставило. И ломота прошла, и силы прибыло, и в груди сухота прошла, да и сердце не больно тюкало…
— То-то и беда, — вздохнула Марфа, — коли ты б, как я говорила, винище не хлестал, табачищу не нюхал да силу на паскудниц не переводил, так и сейчас бы еще здоров был. Снадобье мое на месяц здоровым делает. Ежели живешь праведно, не грешишь, так оно год жизни прибавит. А коли ты его силу на грех перевел, так оно тебе лет пять жизни отберет. Год ты его пил да грешил. Вот и разумей, что двенадцать лишних лет прожил. А ежели еще и не постился, так и все двадцать, не менее.
— Ну, может, и еще годок протяну? — с надеждой спросил Клещ.
— Да нет, родимый, навряд ли. Второй-то раз оно уж больно много сил дает, а после втрое забирает. Жилы твои старые, лопнуть могут, в нутре кровью изойдешь.
— Ну, и на сколько дней-то оно силы даст? — азартно спросил Клещ.
— Да дня на три, не более… В бога бы верил, так, помолясь, глядишь, выдержал бы. В спокойствии, в святости, в молитве. А ты на человекоубийство силу просишь, стало быть, опять на грех. Суетишься, богохульствуешь, в гордыне неумеренной…
— Да ведь я не на православную душу руку поднимаю, — проворчал Клещ, — на губителя и супостата иду.
— Все одно — грех. Не ты ему жизнь давал — не тебе и брать. Душегубства бог не прощает. А на тебе и без того крови много. Падет она на голову твою. Дам тебе снадобье — грех на душу возьму.
— Ладно, — сказал Клещ, поежившись, — не каркай, ворона. Мои грехи на мне, а твои я себе тоже заберу. Чай, у тебя их тоже полно.
— Грешна, — кивнула Марфа, — сильны бесы. Но сила моя — чистая. Врага не допускаю. Бог милостив, он не оставит.
— Ну, коли так — прощай! — вздохнул Клещ и приподнялся, с трудом разгибая загудевшую спину. — Не желаешь помочь — так пойду, как есть. Коли бог есть — поможет, а коли нет — сам справлюсь…
Клещ скрежетнул зубами, матернулся, но выпрямился и шагнул к двери.
— Постой… — совсем иным голосом проговорила Марфа. — Куда ты поперся? Стоишь еле-еле.
— Дашь зелье? — сгребая Марфу обеими ручищами, спросил Клещ.
— Нельзя тебе, — простонала ведунья, обвисая у него на руках, — помрешь ведь! Выгоришь с нутра и помрешь! Жилы лопнут…
— Знаю уже! — буркнул Клещ. — На хрена дареного мне жизнь?! Чтоб по стенке ходить да кряхтеть до ста лет? Небо коптить да в штаны делать? Нет уж, мне бы сказали: «Помри завтра, но день тебе на гульбу!» — согласился бы!
— Ладно, дам я тебе снадобье. Помрешь сразу — так похороню, как бог завещал.
— И на том спасибо, — помрачнел Клещ.
Марфа, подобрав подол, встала на лавку и, покопавшись на полках, добыла откуда-то маленький стеклянный штофик с мутной буроватой жидкостью. Налила до краев серебряную стопку, перекрестила трижды, трижды плюнула через левое плечо и подала Клещу:
— С богом и перекрестясь!
Клещ взял стопку левой, перекрестился и единым духом вылил содержимое себе в глотку. Горечь и жжение заставили его крякнуть, но уже спустя секунду Клещ успокоился.
— Живой… — пробормотал он. — Не враз помру, значит.
Тяжелая, дребезжащая на ухабах фура, запряженная парой пегих битюгов, вкатила во двор брошенного хозяевами московского дома.
Ворота были уже кем-то сорваны с петель, гипсовой статуе Вакха прикладом отбили голову.
В бассейне маленького фонтанчика, который хозяева перед отъездом осушили, благоухала здоровенная лужа мочи — оправился целый взвод.
Невысокий бородач в широких, подшитых кожей штанах, черной рубахе и суконной жилетке, перешитой из старого солдатского мундира, осадил лошадей и спрыгнул с козел. Сняв широкополую шляпу, он досадливо хлопнул ею о штаны.
— Порка мадонна! Не будь я Сандро Палабретти, если и здесь уже не побывали.
— Все равно, посмотреть надо, — из недр фуры выбралась тощая и высокая женщина, вместо жакета на ней был офицерский мундир со споротыми эполетами, во многих местах штопанный и латанный. Короткая суконная юбка едва прикрывала колени, а на ногах были запыленные кавалерийские сапожки. Больше всего в глаза бросалась огненно-рыжая растрепанная шевелюра, похоже, никогда не знавшая гребня и завитая, что называется, «мелким бесом».
— Только время тратить, — проворчал бородач, — видишь, дверь выломана, весь двор истоптан. Поехали дальше, а то мы отобьемся от полка. Мне не хотелось бы вставать на постой с чужой полубригадой: наверняка попросят в долг, а потом ищи-свищи!
— Ну хорошо, поезжай, — разрешила рыжая, — я потом сама тебя найду.
— Ну да, после того, как ты переспишь со всей бригадой…
— Не беспокойся, Сандро, сегодня я никому не нужна, все будут искать русских боярынь.
— Ладно, — проворчал Палабретти, — пойдем посмотрим, что там осталось. А после — сразу же к своей полубригаде.
Они поднялись по гранитным ступенькам, по обе стороны которых располагались мраморные львы, и вошли в дом через выбитую дверь.
Просторная прихожая была пуста, мебель, если она и была здесь раньше, вывезли, скорее всего, сами хозяева. Вделанные в стены зеркала в золоченых рамах были разбиты ударами прикладов, настенные канделябры посрывали предыдущие посетители.
По широкой парадной лестнице поднялись сперва на площадку, где, судя по темному пятну невыцветшего шелка, которым была обита стена, раньше висела картина. Ее тоже увезли хозяева, потому что солдатам полотно таких размеров явно было не нужно.
С площадки две лестницы вели на второй этаж. Сандро пошел по правой, Крошка — по левой. Потом вместе пошли по анфиладе комнат, разочарованно оглядывая все, что имело хоть какую-то ценность.
— Похоже, что тем ребятам, которые были здесь до нас, тоже ничего не досталось, — утешил себя Палабретти. — Пошли к лошадям, а то еще уведут, не дай бог.
— Смотри, — сказала Крошка, — а в этой комнате шелк поновее. Давай обдерем? Не уходить же с пустыми руками.
И, чтобы компаньон не успел отказаться, Крошка достала из-под мундира маленькие щипцы для колки сахара, добытые в Смоленске, и принялась выдергивать ими обойные гвозди. Скоро ей удалось оторвать одну полосу, потом другую. Палабретти крякнул и присоединился к ней. Работа пошла споро. Наконец неободранным остался только небольшой кусок стены, всего две полосы шелка. Палабретти отбил плинтус, оторвал нижнюю часть полосы и взволнованно крикнул:
— Смотри-ка! Тут дверь!
Крошка подскочила, и они разом сорвали обе полосы со стены. Действительно, под ними скрывалась небольшая, меньше, чем в рост человека, гладкая дубовая дверь без ручки, но с маленькой замочной скважиной.
— Схожу за ломом, — бросил Сандро и сбежал по лестнице к своим лошадям. Из-под козел он достал небольшой ломик и вернулся к нетерпеливо дожидавшейся Крошке.
— Ну, — пробормотал в волнении Палабретти, — да поможет нам Святая Мадонна!
Сильным ударом он вбил сплющенный конец лома в щель двери, резко рванул лом на себя, и дверь с жалобным треском отвалилась.
За ней оказалась круглая шахта с чугунной винтовой лестницей, ведущей куда-то в холодную темноту.
Пришлось сходить за фонарем.
— А у русских бывают привидения? — спросила Крошка. — Я жутко боюсь всяких духов…
— Сейчас, милая, самое страшное не духи, а французский патруль. Если в подвале есть что-то существенное, нас быстренько обвинят в мародерстве, и расстрел из двенадцати ружей нам обеспечен, — философски произнес Сандро. — Если бы лошади не торчали во дворе, я был бы более спокоен. Ну, пошли!
Через три полных витка лестница закончилась, и маркитанты оказались в низком сводчатом подвале, заваленном драными, полусгнившими диванами, табуретами, стульями, грудами тряпья. Где-то попискивали крысы, по стенам, осклизлым и заплесневелым, ползали мокрицы.
— Нет тут ничего, — пытаясь подавить дрожь в голосе, вымолвила Крошка, — не стали бы русские прятать тут что-то, если они даже мебель из дома увезли. Да и дверца, думается, уже давно была закрыта…
— Не знаю, не знаю… — забормотал Сандро, в котором азарт отнюдь не убыл. Он велел Крошке держать фонарь, а сам принялся расшвыривать обломки мебели и кучи тряпья.
— Неужели ты думаешь, что русские заранее припрятали тут столовое серебро? — попыталась шутить Крошка.
— Заткнись! — оборвал Палабретти. — Вот!
Дрожащий свет фонаря высветил под грудой ломаных стульев большущий, окованный железными полосами сундук.
— Лом! — заорал Сандро. Он аж задыхался от предвкушения удачи.
Что-то хрустнуло, крышка приподнялась, Палабретти откинул ее и издал восторженный вопль:
— Мадонна миа!
Красноватые отблески фонаря замерцали на поверхности кубков, чаш, стоп, братин, ваз, сверкнули в гранях алых рубинов и зеленых изумрудов, перламутровые радужные блики взыграли от жемчужин…
— Мы богаты, как Крезы! — прошептала Крошка.
Палабретти, еще не веря в то, что его самые фантастические грезы сбылись, осторожно вынул из сундука чеканный золотой кубок, отделанный узором из жемчужин, мелких рубинов и бирюзы, поднес его к глазам…
— В нем золота — только золота! — на пять тысяч наполеондоров… — пробормотал он. — Даже если бы нам досталось только это, можно считать, что московский поход себя оправдал…
У Крошки разгорелись глаза. Она стала доставать из сундука одну вещь за другой, расставлять на полу. Ниже, на дне сундука, оказались женские украшения: серьги, колье, диадемы, гребни, ожерелья. Конечно, она тут же принялась примерять их, нацепила на пальцы несколько перстней и колец, попробовала продеть в уши огромные серьги с голубыми сапфирами.
— Погоди, — дернул ее за плечо Палабретти, — сперва надо подумать, как вытащить все это отсюда. Весь сундук мы не утащим!
— Возьмем частями, — беспечно произнесла Крошка.
— Сколько нам придется бегать! — озабоченно произнес Сандро. — А потом, кто его знает, что сейчас творится во дворе… Если хоть кто-то увидит, даже не патруль, а просто солдаты, то нам отсюда и сотой части не достанется; Да нас просто приколют, чтобы забрать и не делиться.
— А мы завернем это в тряпки, — немного отрезвев от первоначального восторга, предложила Крошка, — вон сколько их тут…
До фуры Палабретти добрался без приключений, не обратив на себя внимания. Повозка была загружена множеством самых разнообразных вещей: тут было несколько бочек с вином, мешков с солью, ящиков со скобяным товаром, несколько штук сукна и полотна, мотки галуна, коробки с пуговицами, несколько связок оловянных кружек, ложки, чугунные котелки, утюги… Куда спрятать добычу, Палабретти уже придумал: для этого были очень удобны пустые бочки, стоявшие в середине фуры. Осторожно переложив содержимое своего тюка в бочку, Сандро накрыл ее сверху тулупом и поспешил обратно в дом.
Но в это время его окликнули с улицы:
— Эй, маркитант! Что вы здесь делаете?
Палабретти обернулся, У выломанных ворот гарцевало шестеро польских улан во главе с лейтенантом Ржевусским. Маркитант уже не раз встречался с ним за время похода.
— Это вы мне, месье? — как можно спокойнее переспросил Палабретти.
— Да, да, вам, месье! — уланы въехали во двор, и их прекрасные тонконогие кони полукольцом окружили Сандро.
— Вам кажется, что я делаю что-то противозаконное, месье? — маркитант знал, что учтивость и «благородный» язык, которым долгие годы ему пришлось овладевать, производят впечатление на всех начальников без исключения.
— Нет, месье, — ответил юный лейтенант, — но будьте добры объяснить, зачем вы разместились здесь, в этом доме, который отведен моему эскадрону? И вообще, все, что по левую сторону этой улицы, предназначено для расквартирования корпуса Понятовского, а по другую — Жюно…
— Простите, месье лейтенант, — развел руками Сандро, — кто вам сказал, что я разместился в этом доме? Я не страдаю манией величия, и мне не нужно столько места. Осмелюсь заявить, что я только заехал во двор, чтобы починить упряжь и не мешать движению колонн.
В этот момент, очень некстати, из дома вышла Крошка. Правда, она еще загодя, из окошка, увидела улан, обступивших Сандро, а потому предусмотрительно запихнула узелок с драгоценностями в поддувало печи-голландки. Вместо него лукавая парижанка взяла под мышку рулон обойного шелка и, как ни в чем не бывало, двинулась к военным.
— Месье лейтенант, — с не меньшей учтивостью, чем Сандро, спросила она, — если вы намерены приобрести что-либо, то мы еще не открывали лавку.
— Проше пани… — юный Констанцы даже осоловел от лилового блеска Крошкиных глазенок и опять непроизвольно выразился по-польски. — Мадам, мы вовсе ничего не покупаем, — смягчившись, пробормотал он, — мы хотели знать, что делает здесь этот господин.
— Он здесь ничего не делает, — безапелляционно объявила Крошка, — он ждет меня! Мне нужно было привести себя в порядок.
— Но он только что сказал, что заехал сюда починить упряжь… — вякнул Ржевусский.
— Месье! — гневно стрельнув глазами в лейтенанта, выговорила Крошка. — Мой муж не счел нужным сообщать вам интимные подробности…
Лейтенант спешился и решил осмотреть дом. Крошка вызвалась помочь ему.
Четверо улан привязали коней к деревьям, росшим вокруг фонтана, и закурили трубочки.
— Господа уланы, — заметил Сандро, — вы не желаете немного промочить горло? Вы сегодня, похоже, весь день в седле?
— Да, — кивнул один из улан, — это верно. Император сегодня весь день гонял нашего лейтенанта с поручениями, а заодно и нас. Но, слава Иисусу, война, кажется, кончилась. Так что можно передохнуть.
— А у тебя хорошее вино, хозяин? — спросил другой поляк.
— Малага, херес, рейнвейн — что угодно! — расплылся Палабретти.
— Тащи малагу, — ухмыльнулся первый улан, — я ее помню по Испании…
Палабретти проворно принес кувшин, заполненный искрящимся вином, поляки разлили его по кружкам, гаркнули: «Честь, панове!», крепко чокнулись, выпили и тут же налили снова. Предусмотрительный Палабретти сбегал к фуре и принес целый бочонок. Теперь, когда уланы занялись делом, он решил понемногу начать переноску клада.
В том, что Крошка надолго займет внимание польских офицеров, он был уверен. Разумеется, его компаньонка увела Ржевусского и Пшежецкого в самый дальний от потайной лестницы конец дома, и Сандро без особых приключений успел сделать несколько рейдов, перетаскав почти все содержимое сундука и упрятав его в бочки. Если во время первого из этих рейдов Палабретти слышал бодрое пение «Сто лят!», то ко времени последнего он услышал только громкий храп из четырех глоток.
Собираясь в очередной поход, он не преминул полюбопытствовать, чем столь долго занимается дама. Осторожно прокравшись по анфиладе пустых комнат, он издали еще услыхал веселенький смех Крошки. Сняв сапоги, чтобы не стучать по гулкому паркету, Сандро решил подсмотреть в замочную скважину. Он уже подходил к заветной двери, сосредоточив все внимание на звуках, долетавших из-за нее, когда нелегкая заставила его посмотреть налево. Маркитант с трудом подавил истерический вопль, готовый вырваться у него из глотки: на полу, выпучив мертвые глаза, лежал с распоротым горлом вахмистр Пшежецкий. Большущая лужа крови уже успела подернуться морщинистой пленкой…
— Мадонна! — пробормотал Сандро. — Неужели она сошла с ума?
В ошалелом сознании маркитанта мгновенно промелькнули все возможные последствия происшедшего. Спустя час, а может быть и меньше, сюда придет польский эскадрон и обнаружит труп вахмистра… Ни пеньковая веревка, ни двенадцать пуль Палабретти не устраивали. Правда, скользнула спасительная мысль: быть может, господа офицеры передрались из-за Крошки?
Он уже хотел броситься к двери, из-за которой похохатывала Крошка, но тут сзади чей-то твердый и непреклонный голос шепотом приказал:
— Не двигаться! Иначе — пуля!
Сказано было по-французски, но с легким акцентом. И еще одно поразило маркитанта: голос был женский или казался таковым.
— Месье, — у Палабретти были сомнения относительно пола того, кто находился за его спиной, но он все-таки решил, что мужчина обидится, если его назовут «мадам», а женщина, если ее примут за мужчину, будет польщена. — Месье, я безоружен.
— Бери за ноги этого борова и волоки. Быстро! Свои сапоги оставь, я их заберу. Ну!
Палабретти, дрожа, взялся за сапоги Пшежецкого и поволок его к двери. Некто, распоряжавшийся им, держал дуло пистолета всего в дюйме от затылка маркитанта.
— Это ты лазил в подвал, скотина? — поинтересовался человек, державший Палабретти под прицелом.
— Да, месье… — у Сандро заколотилось сердце. — Я только хотел посмотреть.
— Ты знал об этой двери раньше?
— Нет, ничего не знал! — поспешил ответить маркитант. — Мы хотели только взять шелк со стены. Это правда, клянусь Христом!
Уже через несколько секунд маркитант понял, что сделал глупость: если человек был владельцем клада, то он постарается избавиться от того, кто первым проник в тайну. «Надо было сказать, что я не знаю ничего о подвале!» — сокрушался Сандро, волоча труп.
Изредка конвоир дергал Палабретти за штаны, указывая, куда сворачивать. Самые мрачные предчувствия начали оправдываться, когда Сандро очутился рядом с дверью подвала.
— Клади его себе на плечи и тащи вниз! — последовал приказ.
— Прощу прощения, месье, но я весь испачкаюсь в крови, — пробормотал Палабретти.
— Это-то мне и нужно, — заявил незнакомец, по-прежнему находясь за спиной маркитанта и водя стволом пистолета по загривку Сандро. — Ты — соучастник, и ничто не спасет тебя от полевого суда и расстрела.
— Господи, Святая Мадонна, — всхлипнул Палабретти и, кряхтя, взвалил тело вахмистра на плечи. Пошатываясь под тяжестью мертвеца, он шел по винтовой лестнице, и смертный холод свинца, готового вот-вот вонзиться ему в затылок, неотступно следовал за ним.
— Оттащи его в угол и завали рухлядью, — распорядился неизвестный и удивленно воскликнул: — А это что? Чьи это вещи?
Палабретти даже при этих словах не рискнул повернуть голову и честно выполнил приказ: дотащил Пшежецкого до угла и накидал на него кучу тряпья и гнилых стульев.
— Я спрашиваю: чьи это вещи? Где ты награбил это, мошенник?!
— Месье… — пролепетал пораженный маркитант. — Я не знаю… Они были вот тут, в сундуке. Мы нашли их случайно…
— «Мы» — это ты и та шлюха, что сейчас ублажает поляка?
— Да, месье.
— Самое время их проведать!
Получив легкий тычок пистолетом в затылок, Сандро стал подниматься по лестнице.
Они неуклонно приближались к двери, за которой уже не было слышно смеха. Оттуда долетали лишь легкие шорохи, вздохи да чуть слышный ритмичный скрип половиц.
Палабретти, бесшумно ступая босыми ногами и не слыша за спиной шагов незнакомца, подошел к двери вплотную. Тут он получил мощный удар по затылку и одновременно — пинок в зад, лбом врезался в дверь и влетел в угловую комнату, проскользив на коленях несколько шагов по паркету.
— Холера ясна! — петушино вскрикнул юный лейтенант, еще не очень поняв, что произошло.
— Идиот! — завизжала Крошка, у которой явно испортилось настроение.
— Тихо! — Палабретти услышал звенящий голос незнакомца. — Всем не двигаться!
Растерявшийся лейтенант, который стоял у подоконника, где возлежала Крошка, тоскливо глянул в сторону. Там находились его кивер с квадратным верхом, сабля, пистолеты, мундир…
— Свяжи ему руки! Возьми пояс и свяжи офицеру руки! — приказал незнакомец.
— Месье, вы позволите мне хотя бы застегнуться? — Крошка послала незнакомцу взгляд, который был явно украден у поверженного лейтенанта.
— Застегнись, — равнодушно ответил таинственный повелитель, и только тут Сандро осмелился поглядеть на него.
Незнакомец был одет странно и непривычно. На нем были охотничьи рейтузы темно-зеленого цвета, заправленные в сапоги и стянутые в талии кожаным ремнем. Крепкая замшевая куртка была распахнута на груди и открывала какую-то странную нежно-голубую шелковую рубаху без ворота, точнее, ворот должен был находиться где-то на спине, как бывает у женских платьев. Шляпа незнакомца висела на тесемках у него за спиной, и Палабретти с удивлением понял, что это женский капор. Однако голова незнакомца была коротко подстрижена, а над верхней губой чернели усы.
Пол незнакомца по-прежнему оставался неясным: это могла быть женщина, переодевшаяся мужчиной, но мог быть и мужчина, переодевшийся женщиной. В пользу мужского начала говорило нечто, топорщившее рубаху-платье спереди, но Палабретти не поручился бы, что это не пара метательных гранат. Незнакомец был вооружен двумя большими двуствольными пистолетами и мог, не перезаряжая оружие, уложить всех присутствовавших в комнате, включая самого себя. Еще пара пистолетов калибром поменьше была в замшевых кобурах, пристегнутых к поясу. Там же находился большой, восточного типа кинжал в серебряных ножнах, пороховница и сумочка для пуль. За спиной незнакомца на ремне висело короткое ружье с раструбом для картечной стрельбы. Наконец, из сапог, к подошвам которых были пристегнуты войлочные подкладки для бесшумной ходьбы, выглядывали две костяные рукоятки ножей. Но вахмистр, скорее всего, был зарезан большим кинжалом — настолько огромна и ужасна была рана на горле.
— Сейчас сюда придут мои уланы! — хрипел Ржевусский, извиваясь на полу. — Они всех повесят без суда!
— Правильно, — согласился незнакомец. — Потому что вы будете убиты, а они, — он мотнул головой в сторону Крошки и Сандро, — будут метаться по этой комнате, где на полу будет лежать разряженный пистолет. Это не сыграет особой роли для вас, лейтенант, но очень затрагивает интересы господ маркитантов.
— Мы сделаем все, что вы прикажете! — воскликнул Палабретти.
— Прекрасно! — ухмыльнулся человек в охотничьем костюме. — Тогда будьте добры перекатить в подвал бочки, которые вы набили ворованными ценностями. А вы, мадам, посидите здесь.
Мозг у маркитанта соображал быстро: действительно, вот-вот сюда явятся уланы, обшарят фуру и найдут золото. Можно было, конечно, плюнуть на все и угнать лошадей вместе с повозкой, но кто знает, не оставит ли в этом случае пришелец Ржевусского живым? Тогда Палабретти найдут в два счета и лишат не только золота, но и жизни.
Сандро пулей помчался по лестнице, скатил с телеги бочку и торопливо покатил ее в дом, за ней — вторую. Крышек у бочек не было. Их заменяло скомканное тряпье, посуда лежала неплотно и дребезжала, но все-таки страх заставил Сандро работать быстро. Не прошло и часа, как бочки очутились в подвале. Как раз в этот момент на улице послышался гомон голосов, топот копыт, ржанье и похрап коней. Всадники въехали во двор.
— В подвал! — скомандовал незнакомец. Оставьте этого!
Он имел в виду лейтенанта. Но по лестнице уже громыхали сапоги. Палабретти, бросив Крошку, припустил бегом и успел проскочить прежде, чем поляки показались на втором этаже. Но Крошка и незнакомец оказались отрезанными — маркитантка поскользнулась на паркете и упала.
— Я сломала ногу! — вскрикнула она. Незнакомец рывком поднял ее с пола и, поддерживая, поволок через анфиладу. Но было уже поздно: польская речь слышалась на втором этаже.
— Проклятие! — вскричал незнакомец по-русски.
Простоволосая, без монашьего плата, казалась Марфа совсем молодой. Всего ничего — морщинки в уголках глаз да немного рыхловато под подбородком. А ниже шеи — так и вовсе молодуха. Белая, гладкая, тугая, крепкая. Может, это и казалось Клещу по старости, да только стариком он себя не чуял. Не ломило нигде, не хрипело, не тянуло. Поди, все тридцать годов с него Марфа сняла снадобьем своим. Ну а он за то тешил ее, ласкал да похваливал.
Одно плохо — не мог Клещ от Марфы оторваться, ровно приклеила к себе, а ведь спешить надо было. Но разве вспомнишь про дело, когда такая потеха приключилась? И про Агапа забыл, и про иных, что по его приказу разные работы и заботы исполняли, живота не жалеючи.
— Гори-гори ясно, чтобы не погасло… — выстанывала Марфа, — птички летят, колокольчики звенят…
Вздрагивали веки ее, блаженство на губах играло, душа пела.
И все-таки сколько веревочке ни виться, а конец будет.
Сама Марфа сказала:
— Хватит, родименькой. Добро, что я с тебя лишек дурной силы взяла, а вот теперь уже и добрую потяну. Того не надобно. Раз снадобье дала, то и все меры на тебя приложила, как жить и сколько.
— И сколько ж ты мне намерила? — спросил Клещ устало.
— Не скажу. Пока мыслить о добре будешь — добрая сила будет держать. Поведет на шальное, на зло — сгинешь, вот и весь сказ… Надо бы в бане попарить тебя да в чистое переодеть.
Перед тем как войти в баню, Марфа сняла тельный крест и, поцеловав его, сказала:
— Сымай свой. Поменяемся. Будешь мне брат крестовый.
Надели друг другу на шею крестики, троекратно расцеловались.
И впрямь, безгрешно и благопристойно прошли они через водное очищение. Плескали воду на каменицу, шипела она вихрями пара, жгла кожу, изгоняла бесов, хвори и мерзости, очищала тело и душу.
Сюда, в гущу приземистых улок и закоулков, разделенных путаными и перепутанными заборами, тынами, палисадами, укрытую деревьями и кустами, французы не совались. Марфина изба тремя узкими окошками и крыльцом глядела на небольшую улицу, немощеную и истоптанную, — чисто деревенскую.
Вечерело. Не по-осеннему теплый вечер стоял, и Марфа с Клещом сидели на лавке у бани чистые, свежие, ублаготворенные.
Здесь, в богом забытом уголке Москвы, было еще тихо. Но подалее, в версте-полутора отсюда, поднимались в темнеющее небо дымные облака, где-то метались уже и языки огня. Долетали неясные голоса, отдельные выстрелы, грохали какие-то отдаленные взрывы, вспыхивали зарницы. Враг был и Москве, он хозяйничал, бражничал, справлял свой день. А Москва — брошенная, забытая, пустая — бессловесно мучилась.
И тут грянуло два близких выстрела, потом еще несколько.
— Никак у генерала Муравьева палят! — обеспокоенно вздохнула Марфа. — Две улицы отсюда.
— У Муравьева, говоришь? — Клещ что-то вспомнил, и его мирному настроению окончательно пришел конец.
— Ну да. Генерал-майора и кавалера отставного Ивана Юрьевича Муравьева. Да куда ты попер? — удивилась Марфа. — Нашли небось пожиток какой да не поделили, басурманы, вот и палят друг дружку… Тебе-то они на кой ляд сдались?
— Нашли… — прошипел Клещ. — Я им найду, мать их распротудыть!
Шаги Клеща слабо слышались в проулке, а выстрелы от дома Муравьева грохали все чаще и злее. Марфа всхлипнула и перекрестила вослед непутевого своего крестового брата…
Он вышел на зады муравьевского дома незамеченным, несмотря на то что солнце еще не село и сумерки, как назло, сгущаться не хотели: во многих уже концах Первопрестольной проклюнулся Великий Красный Петух. «Завтра закукарекает!» — злорадно вспомнил Клещ слова Кривого.
Прячась в кустах, держа наготове пистолет, Клещ подобрался к ограде заднего двора — крепкому бревенчатому забору сажени полторы в вышину. Раньше бы, до отъезда барина, из-за забора бы уже загавкали злющие кобели, почуяли бы чужого. Но барин уехал и кобелей забрал, а раз так, то и жить легче. Знал Клещ один лаз, который устроили под забором барские дворовые, чтоб по ночам до милушек ходить. Был тот лаз между конюшней и шорным сараем, где под навесом держали сено. Сено-то и прикрывало подкоп, о котором ни барин, ни дворецкий не ведали.
Оглядевшись и убедившись, что ни справа, ни слева его не видят, Клещ протиснулся в лаз, осторожно прогребся через сено, глянул.
Палили в доме, на втором этаже. А тут, внизу, всего шагах в десяти, перед Клещом виднелся солдат — улан польский. Солдат держал на весу кавалерийский короткий карабин и глядел наверх, видать, приказано ему было следить, чтоб тот, кто наверху воюет, не убег.
Сообразил Клещ, что улан тут не один стоит, а дом скорее всего окружен ими кольцом, и стоят они, видя друг друга. А значит, ежели Клещ сейчас улана со спины врасплох возьмет, то только этого и успеет прирезать, а ближние двое Клещу дыр в голове добавят.
Тем же лазом Клещ вылез обратно. Тут его клюнуло: уланы — войско конное, значит, сено им надобно. Ежели подпалить сенник — тушить побегут, тем более вроде у них и в конюшне лошадки похрапывают — господ офицеров небось… Нут-ка, побегайте, панове!
Клещ вздул трут, сунул огонек в сено. Не сырое, задымило желтым, затрещало, занялось!
А Клещ из лаза да вдоль забора — влево. Знал, что есть еще лазейка…
Забор бревенчатый кончился углом, за которым начался проулок, тесный и заросший лопухами да кустами, только боком и протиснешься. И то если пузо небольшое. Ну, Клеща господь пузом не пожаловал. Во дворе поляки уже тревожно орали.
Добрался Клещ до лазейки, протиснулся в пятивершковую щель, отодвинул две доски в задней стенке сарайчика, подобрался к дверце, стараясь не повалить какие-то рамки да иную деревянную дребедень.
Поляки уже бегали по двору, искали колодец. А того не знали, что сараюшка, в которой Клещ сидит, рядом с тем самым колодцем и стояла. Его подальше от конюшен сделали, чтоб вода навозом не пахла, да поближе к поварне. Поварня была на первом этаже и в полуподвале, совсем рядом с сараюшкой, и был туда со двора ход, чтоб очистки выносить. Видел Клещ эту дверь через щелку, и было до нее всего шагов десять, только вот поставили поляки к этой двери солдата. Немолодого, видать, бывалого. Такого если с первого раза не повалишь — второго не выпадет.
Был у Клеща один «струмент», для российских воров необычный, который он от чужого глаза крепко берег и никому не показывал. Когда был он на голландском корабле матросом, после дела того с пиратами нашли на корабле длинную трубку. Малаец потерял. И голландцы Клещу сказывали, что трубка эта есть как бы ружье, именуемое «сум-питан». Мол, и в ихней голландской Ост-Индии на островах такие бывают. Заложат в трубку стрелу травленую, наберут воздуху да и фукнут в трубку. Стрела на полета шагов летит, и ежели попадет, то смерть. Хоть в руку, хоть в ногу, хоть в палец даже. Маленькая капелька яда в тело попадет — и вся кровь в жилах свернется. Ну, после того много лет прошло, трубку ту малайскую еще в Индийском океане за борт спровадили, да и Клещ про нее забывать стал. А года три назад вспомнил.
Увидел, как Марфа малюсенькую капельку черного густого раствора разводит чуть не в бутыли четвертной, и засмеялся: «Прижимиста, Марфа Петровна! Жалеешь настоя-то!» А Марфа ему и сказала: «Дурак ты, право слово! Черный взвар — это такой яд, что ежели эту капельку не разведя проглотить или на рану капнуть — то вмиг человек остекленеет и помрет. Чем густее — тем ядовитее. Тебе вот разведу — полегчает, а извести кого захочу, так одну каплю в стакан капну — и все».
Ну, тут кстати Клещ и про ружье малайское припомнил. Малайская трубка чуть ли не в сажень длины была — на кой ему такая сдалась?! Сделал себе Клещ трубочку иную, маленькую, ухватистую, чтоб в сапог упрятать можно было, а паче того — в рукоять кнута. А заместо стрел приспособил Клещ иглы. Кудель льняную вокруг ушка напушил, чтоб духом крепче толкало да игла ровней летела. Выпросил у Марфы пузырек с черным взваром, омочил десяток иголок да и попробовал одну на собаке бездомной. Только кольнула игла, даже не воткнулась, — а собака так и легла.
Клещ достал из сапога цыганский кнут, свинтил с черенка медный шарик-набалдашничек и двумя пальцами выдернул трубку из рукояти. После наклонил рукоятку и вытряхнул стальной цилиндрик, свинченный из двух половинок. Развинтив цилиндрик, выдернул за кудельный хвост иголку с чуть поблескивавшим на острие ядом — ни дать ни взять смола простая! — и осторожно запихнул иглу в трубку. После свинтил цилиндрик, спрятал в кнут и прицелился через дырку в доске, оставшуюся от выпавшего сучка. Набрал носом воздуха… Ф-фу!
Не темно еще было, успел увидеть Клещ, как округлились и остекленели глаза улана. Иголка воткнулась в белую лосину. «Небось только и подумал, что комар укусил!» — промелькнуло у Клеща в мозгах. Улан шатнулся: к стене, а Клещ трубку сунул в кнут и двумя движениями навинтил на место набалдашник. Засапожным ножом поддел щеколду, закрывавшую дверь сараюшки, и почти бесшумно выскользнул во двор мимо осевшего улана. На бегу еще успел зацепить иголку, торчащую из лосин, и отбросить в пыль. Успел! Не углядели его поляки, не смотрели в ту сторону. Сенник разгорелся, и конюшня занялась, и шорный сарай. Теперь успеть бы в дверь, пока не додумаются, где воду искать.
Дверь оказалась запертой на висячий замок. Ну да Клещ не такие открывал! Нашарил в кармане отмычку, сунул в скважину — трык! И готово. Юркнул в поварню, прислушался. Наверху стрельба притихла.
Вот она, лестница винтовая. Точно такая, как в другом крыле. Только ту за ненадобностью дед нынешнего генерала закрыть велел, а эта — открытая. Ведет она с нижней поварни, из полуподвала, где грязную кухонную работу делают, в чистую половину, где повар-француз для барина-генерала кушанья стряпал. А отсюда далее, в лакейскую, где блюда на порционы раскладывают и барам на стол носят. Стало быть, на второй этаж, где стреляли. То есть туда, где и Клещу стрелять придется. Потому что в этом крыле у Клеща никакой заботы нет, ему в то, другое, нужно.
Через подвал туда не пройти. Это Клещ хорошо знал. А вот ежели через первый этаж? Может, есть еще какая-нибудь лестница?
Но тут наверху, совсем близко где-то, опять пальнули. Чьи-то сапоги гулом застучали по винтовой лестнице, потом наверху стали грохать в двери прикладом, а шаги приближались. Клещ выдернул из-под армяка пистолет, изготовился, укрывшись за холодной кухонной плитой. Ждал. Видать, те, кто торопится сверху спуститься, не очень хотели, чтоб те, кто в дверь наверху прикладами лупил, их догнали.
С лестницы сбежали двое. Рыжая баба, хромавшая и стонавшая, а с ней какой-то… черт его знает! С пистолетом, однако, так что осторожней надобно.
— Эй, барин! — позвал Клещ, когда увидел, что беглецы чуть было не кинулись по лестнице в нижнюю поварню. — Постой! Оттуда выхода вовсе нету!
Пара остановилась.
— Ты где? — спросил человек в охотничьем костюме, оглядываясь.
— Здесь я, — ответил Клещ, покуда не высовываясь из-за плиты. Конечно, по-русски ему ответили, но все же…
— Не бойся, — сказал незнакомец, — у меня последний заряд вышел.
— А у меня так — полно, — сообщил Клещ с усмешкой. — Ходи сюда, ваше благородие, погутарим. Баба у тебя на нашенскую не похожа…
— Ты ополченец? — опросил человек с капором на спине.
— Я сам по себе, — отвечал Клещ, — а ты, извиняюсь, не шпион ли российский будешь?
— Я тоже сам по себе, — лицо «охотника», закопченное порохом, было угрюмо. — А вот заряды кончились…
— Ну, это дело поправимое, заряжай, покуда время есть.
— Здесь есть выход на улицу? — спросил «охотник».
— Во двор есть, но там поляки.
— Попробуем проскочить?
— Поздно, — сказал Клещ, — не успеем. Ты заряжай, заряжай, все одно пригодится.
Только тут у Клеща явилась мысль: дурак он старый! Есть у него одна штуковина, с которой можно и через второй этаж попробовать!
Гомон голосов донесся со двора, похоже, что уланы, тушившие пожар, бросили это дело и присоединились к тем, что решили обойти с тыла.
— Вот, гости дорогие! — Клещ сорвался с места и заложил дверь поварни на дубовый засов. — Зарядил? Давай наверх обратно!
— Ты с ума сошел! — воскликнул «охотник», но за Клещом пошел.
— Месье! Месье! — завопила Крошка. — А как же я?
«Охотник» нехотя взял ее за руку и потащил за собой.
В лакейской услышали удары, доносившиеся снизу. В дверь лакейской тоже стали чем-то долбить, но толстую дверь, подвешенную на массивных петлях, вышибить было не так просто. Заперта она была на кованый тяжелый засов, он хотя и согнулся немного, но держал.
— Так, мил человек, — распорядился Клещ, — упрешься сейчас в засов ногой и, как махну рукой, сразу отодвигай. Как ввалятся — бей в упор из четырех стволов, а я еще пару добавлю. Кого повалим, кто отшатнется, будет чуток времени, чтоб проскочить. Бабу эту брось лучше, не таскай за собой. И беги, дуй во весь дух, меня не дожидайся, в тот конец, дальний от нас.
— Ну что ж, — «охотник» взвел курки пистолетов. — Согласен.
Клещ тем временем достал из кармана глиняный шарик размером с небольшое яблоко. Вместо черенка в «яблоко» был вставлен смоляной фитиль. Клещ щелкнул кресалом, фитиль закоптил. «Охотник» с волнением взирал на эту процедуру.
— Смотри, чтобы в руках не взорвалась.
— Не боись, сынок, не прозеваю… — Фитилек догорел почти до самой глины, и тогда Клещ гаркнул: — Давай!
«Охотник» с силой двинул пяткой по засову как раз в тот момент, когда на дверь обрушился очередной удар. Шарик в это время уже лежал на полу, и едва дверь распахнулась, как Клещ легким пинком пробросил свой снаряд между ног солдат. Одновременно он нажал на курки сразу двух пистолетов, и тут же грянули выстрелы «охотника». Получился почти залп в упор.
— Жми! — взревел Клещ, и «охотник» сиганул в дверь, перелетев через тела убитых, раненых или просто бросившихся на пол. Следом неожиданно, забыв о хромоте, кинулась Крошка, и последним, совершив невероятный для своего возраста прыжок, в следующую комнату перескочил Клещ, дико вереща:
— Увага, панове! Бомба!
Поскольку как раз в этот момент шарик, брошенный Клещом, пшикнул и, испустив струю дыма, завертелся на полу, в это поверили. Никто не решился вскочить или выстрелить вслед Клещу. Пронесшись через комнату, он захлопнул следующую дверь. Впереди грохнул еще один выстрел, но кого именно подстрелил «охотник», Клещ не понял, потому что на протяжении всего пути от одного конца этажа до другого видел не менее пяти убитых улан. У двух он даже успел снять пороховницы. Сзади истошно вопили, кашляли и чихали, суматошно долбя в двери кулаками и ногами. (Убегая, Клещ заложил дверь комнаты, смежной с лакейской, карабином, подобранным с пола.)
Бомба, примененная Клещом, называлась «вонючкой». Заряжалась она смесью пороха и серы, давала при горении избыток сернистого газа, который на некоторое время выводил преследователей из строя, заставляя тереть глаза, кашлять и чихать.
— В подвал! — Клещ вбежал в комнату, где днем Крошка и Палабретти обнаружили дверь.
Вниз сбегали быстро, только лестница гудела и лязгала под ногами.
Засветился огарок, который Клещу был, в общем, не нужен. Но при свете он сразу увидел разбитый сундук…
— Где этот негодяй? — вскричал «охотник».
Ни Палабретти, ни двух бочек с золотом в подвале не было.
Агап взял кирку и, размахнувшись, ударил. Крепкий клюв оставил на кладке едва заметную щербину. От второго удара чуть-чуть побольше откололось, маленький кусочек кирпича да крошка посыпалась. Крепко ладили стену! Не взяла ее ни подземная сырь, ни время. Видно, кто-то умелый, в своем деле мастер, по своему секрету сготовил для кирпича глину, ладно отформовал и обжег кирпичи. Может, тот же человек, а может, и иной, опять же по секретам своим мастерским, намешал раствор, чтоб те кирпичи соединять, а после сложил из них стенку. На века укладывал, потому что работу свою любил и не хотел, чтоб каждый дурак, навроде Агапа, стенку эту раздолбил. Плотно легли кирпичи, да не в один ряд, а в несколько. Кирка только ковыряла поверхность стены, царапала, отламывала заусенцы цемента да маленькие осколочки кирпича. При каждом ударе она пружинисто отскакивала назад, отраженная неколебимой кладкой. Долбанув раз десять в одно и то же место, Агап вдруг решил, что надо попробовать постучать поближе к боковой стене. Но кладка там тоже была неподатлива. Попробовал с другого бока — то же самое. Решил Агап, что, может быть, ловчее пойдет, если ломом потюкать. Куда там! Как ни пырял тяжелым инструментом в кирпич, ни острой, ни сплюснутой частями, ни сверху, ни снизу — ничегошеньки не вышло.
«Да ее ни в жисть не пробить!» — решил Агап и сел на корточки, усталый, вспотевший, в полном упадке духа.
Хотелось есть. Агап вспомнил, что от горбушки, которой его угостил на Пресне дедушка Клещ, вроде бы что-то осталось.
Оглодок нашелся в кармане армяка, черствый, как камень. Однако как есть черствый хлеб, Агап был с детства научен. Послюнил, вонзил зубы, благо молодые еще, крепкие, — и отгрыз.
Однако сухарь-то он разжевал все-таки, а стена — стоит. И тут до Агапова ума дошло: мокрое-то легче поддается! Кабы найти ведро воды да полить тую стенку, может, она б и легче пошла?
Ведро не ведро, а кой-какая жидкость у Агапа была. При себе, внутрях, тем более что как раз приспело малую надобность исправить. Полил середку стены, да и за кирку. Дал по мокрому раз — вылетел кусочек намного крупнее, чем прежде. Еще разок! Еще! Еще! Появилась уже заметная выбоина. Агап скинул армяк и стал изо всех сил, наотмашь кувалдычить клювом кирки по выбоине. Грюк! И выпал из стены почти что целый кирпич.
— Ага! — прошипел Агап. — Поддаешься, зараза!
Повернул кирку мотыжной стороной, тюкнул в шов верхнего кирпича, зависшего над пустым местом… Трак! Отвалился и этот — аж целиком.
— Пошло! — завопил Агап с азартом. — А ну! А ну еще!
Он дубасил с такой яростью и упорством, что даже перестал замечать время. Кирпичная пыль садилась на лицо, налипала на пот, марала и без того грязную Агапову рубаху — он ничего не замечал. Даже забыл думать про дедушку Клеща — так увлекся! На полу перед стенкой лежала уже солидная грудка выбитого кирпича. Агап снес почти треть переднего ряда кладки, а местами выбил кирпичи и из второго. Присел отдохнуть и только тут глянул на свечку. Фитилек укоротился почти вдвое, и стеарин, плавясь, растекся по дну фонаря.
Сразу выпало несколько кирпичей из третьего ряда. Снова расширять надо дыру — за третьим рядом четвертый пошел.
Свечка горела еще, хоть и превратилась в лужицу стеарина, посреди которой маленькой черной мошкой горел фитилек. Уже пшикало пламя, металось, дрожало. Но Агап, увидев это, только сильнее лупить стал, будто надеялся, что прорубится прежде, чем свеча погаснет. Вывалил пару кирпичей из четвертого ряда — а за ним пятый…
И тут свечка погасла. Тьма свалилась глухая, тугая, крепче стенки кирпичной. У Агапа сразу руки опустились. Распалился от работы, а тут сразу холодно стало. Нашарил армяк и подумал: «Неужто от одной малюсенькой свечки так светло было? Теперь и бить не знаешь куда». Стала работа.
Что ж делать? Сидеть да Клеща дожидаться? А придет ли он? Вон уж сколько времени Агап долбит, а его все нет. Идти искать ощупью в темень? Ну, эдак и уйдешь неведомо куда. Дед-то настрого запретил, да и правда: куда идти, коли в темноте ладонь не увидишь, хоть к носу поднеси!
Сел Агап на выбитые кирпичи, запахнул армяк поплотнее, обнял коленки, ткнулся в них бородой и носом да задремал ненадолго…
И тут услышал Агап: гу-гу-гу-гу! Не то катится что-то, не то грохает, не то брякает… Потарахтело — примолкло. Потом опять. Чуть-чуть тихо было, и еще раз: гу-гу-гу-гу! Только уже ближе. Примолкло, но зато послышалось топанье, шаги, словно бы уходит кто-то. Утихли — и сразу: гу-гу-гу-гу! Как затихло, минуты не прошло: гу-гу-гу! И громко, очень громко уже. Топ-топ-топ-топ… — вроде опять уходит. И еще раз — гу-гу-гу-гу! А потом далеко в конце хода мелькнул свет.
«Дедушка идет! — Мысли у Агапа в голове путались, страшные мешались с обнадеживающими. — А он ведь без фонаря пошел… Господи, спаси, только б не нечистик!»
Свет поярче стал, а потом высветил силуэт человека. Вот они и шаги: топ-топ-топ! Человек нагнулся, поставил фонарь на пол и куда-то пошел. Послышалось знакомое «гу-гу-гу», и человек появился снова, катя перед собой неясный большой предмет, вроде бы бочку. Докатил до фонаря, оставил и назад пошел. Опять затарахтело, и человек прикатил вторую бочку. После того пришелец взял фонарь, прошел вперед шагов на двадцать, откуда еще шагов сто было до Агапа, поставил фонарь на пол, вернулся к бочкам и покатил одну из них к фонарю, оставил бочку у фонаря и опять вернулся ко второй.
Человек с бочками приблизился к Агапу шагов на полсотни. Свет его фонаря по-прежнему не достигал тупика, где сидел Агап, однако уже при следующем переходе он должен был его заметить.
Страшно было открываться, но Агап набрался духу и заорал:
— Эй, мил человек!
Так это у него гаркнулось да от стен и ходов отдалось, что аж самого в дрожь бросило. А тот человек, что бочки катал, и вовсе перепугался. Завизжал дурным голосом да как припустит в темноту! Агапа аж смех пробрал. Закатился Агап хохотом, да таким, что, услышь со стороны — сам испугался бы! Минуты две ржал Агап да за живот держался, а после, как эхо унялось, побежал было туда, где свет горит. Добежал до фонаря и бочек, чуть-чуть еще прошел, крикнул:
— Эй, друг, чего испугался-то? Иди сюда, не бойся!
Прислушался. Тишина, только крысы где-то бегают и пищат.
Любопытство Агапа разобрало: чего это мужик в бочках катил. Поставил одну на попа — брякнуло внутри. А сверху крышки нет, тряпье какое-то натолкано. Вытянул тряпки и обомлел: бочка почти доверху была наполнена золотыми посудинами. Такой-то красотищи и у барина своего Агап не видывал! Поглядел вторую — то же самое. Господи, Пресвятая Богородица, да ведь оно все золотое и с каменьями! Агап-то и венчался с медным кольцом, а золото только раз и видел, когда заезжий купец у барина лошадей покупал да империалами расплачивался.
Агап перекатил бочки к стенке поближе, повесил фонарь на крюк вместо того, что выгорел. Поплевал на ладони да и принялся снова долбить стенку. Опять разогрелся, снова скинул армяк, вроде и сил прибыло. Споро дело пошло!
И даже обиделся Агап, когда от очередного, не такого уж и сильного удара кирки кирпич выпал не к ногам Агапа, а куда-то за стенку, в черную пустоту, откуда сразу потянуло холодным, сырым сквозняком.
«Вот те и пробился!» — что-то и радости особой не было.
Ничего особенного за стенкой не оказалось. Такой же ход, обложенный кирпичом, пол каменный да чернота впереди непроглядная. Шагов двадцать прошел Агап, а дальше — забоялся. Да и смысла не видел.
Присел Агап, да вроде не сидится. Потом плюнул и опять за кирку. Начал еще больше дыру разбивать. Надо ж чем-то заняться! Пожалуй бы, и всю стенку снес, если б не услышал сзади знакомый голос:
— Бог в помощь, работничек!
Так увлекся Агап, что и не углядел, как сзади подошел дедушка Клещ, а с ним люди, которых Агап раньше в глаза не видал. Верно говорят, работа дураков любит!
Сандро Палабретти лежал на холодном полу подземелья и сбивчиво бормотал молитвы. Его трясло: никогда в жизни он так не боялся. До сих пор в ушах его стоял громовой голос, прокричавший непонятные слова, и дьявольский, дикий хохот, гнавшийся за ним по пятам.
Боже мой, как хорошо начинался этот день! Солдаты перед вступлением в город были щедры, и кошелек Палабретти наполнился франками, наполеондорами, русскими империалами и рублями.
Почти половина бочек с вином опустела. Славно пошли дела! Столько было надежд на поживу в Москве! И ведь оправдались же они, черт побери, когда нашелся сундук с золотом! Надо было рискнуть, бросить к чертовой матери эту старую шлюху Крошку, от которой уже нет никакого дохода, и увезти клад в свою полубригаду. Там, конечно, пришлось бы кое с кем поделиться, но даже одной трети сокровищ хватило бы на безбедную жизнь до старости. И ведь был момент, показалось, что удалось избежать самого страшного, когда разъяренные поляки вступили в перестрелку с незнакомцем в охотничьем костюме. Этот головорез стрелял отменно, и те двое, которые могли бы поймать Сандро, убегавшего к спасительному подвалу, были убиты «охотником» прямо у лестницы. Маркитант сумел укрыться в подвале, где горел его фонарь, забытый там после того, как он перекатил туда бочки с золотом. Более того, пробегая через комнату, он увидел кусочек знакомого шелка, торчащий из поддувала голландской печки. И хотя опасность была близко, Сандро все же задержался и выдернул из поддувала сверток с женскими украшениями, припрятанный Крошкой. Он нашел для него место в одной из бочек, прикрыл тряпьем и напряженно вслушивался в долетавшие сверху звуки стрельбы. Он надеялся, что поляки, застрелив «охотника», под горячую руку застрелят и Крошку.
Но стрельба не стихала. Палабретти представил себе, как поляки начнут прочесывать дом и доберутся сюда. Его тут же пристрелят, не будет никакого суда — ведь эти бочки стоят миллионы! И тут в свете фонаря он увидел кольцо, ввинченное в каменную плиту. Очевидно, раньше это кольцо было прикрыто кучей тряпок, но когда Сандро по приказу «охотника» прятал труп вахмистра, забрасывая его тряпками, то невольно открыл его и не заметил — на полу валялось много ненужных ржавых железяк. С помощью того самого лома, которым Палабретти разбивал сундук с драгоценностями, маркитант попробовал подцепить кольцо. Он думал найти там люк, ведущий в подземный ход, но обнаружил иное. Там обнаружилась ниша, в которой было нечто вроде колодезного ворота, только цепь уходила не вниз, а куда-то вбок, в щель между камнями, из которых был сложен пол подвала.
Палабретти стал крутить ворот. Совершенно неожиданно послышался легкий гул. Палабретти увидел в свете своего фонаря, как буквально в двух шагах от него стена подвала, казавшаяся совершенно монолитной, начинает раздвигаться! Точнее, та часть ее, что примыкала к углу, стала отодвигаться от середины и уходить в какой-то ранее незаметный паз. Менее чем через полминуты в стене появился довольно широкий проход, во всяком случае, более широкий, чем нужно для того, чтобы прокатить через него бочки Палабретти.
Маркитант тут же покатил бочку в открывшуюся дыру, еще не зная, что будет делать там и куда ведет ход, который он открыл. Он знал одно: в подвале с открытой дверью его найдут, а если он укроется за раздвижной стеной — нет. Он понимал, что человек, придумавший, как открывать дверь из подвала, наверняка позаботился и о том, чтобы закрыть ее за собой. Перекатив бочки за стену, Палабретти закрыл крышкой нишу с воротом, а затем осмотрел раздвижную стену. Оказывается, она была вовсе не кирпичная. Это был довольно легкий деревянный щит, внешняя сторона которого была обмазана цементом и отделана тонкими пластинками кирпича. Торец раздвижной стены был сделан не ровным, а с выступами и углублениями.
Когда стена была сдвинута, то выступы точно совпадали с углублениями в торце настоящей кирпичной стены, а углубления — с выступающими из этого торца кирпичами. Заметить фальшивость стены в подвальной темноте было почти невозможно. А двигался щит по большим деревянным, окованным стальными ободами и хорошо смазанными дегтем роликам, глубоко утопленным в пол и совершенно невидимым при закрытии стены. Ролики закреплялись между двух соединенных между собой досок. Посередине был неподвижный вал. На нем, словно качели, балансировали доски с роликами. Поглядев в паз, Палабретти убедился, что с обеих сторон к доскам, удерживающим ролики, прикреплены цепи. Когда цепь натягивалась, доски с роликами наклонялись и стена-щит начинала двигаться. Поэтому маркитанту не стоило большого труда найти позади щита нишу, прикрытую крышкой, и, покрутив ворот, поставить стену на место.
Он рассуждал просто: раз есть вход, то должен быть и выход. Поэтому он около получаса пребывал в убеждении, что находится на верном пути. И в этом он не сомневался, катил бочки прямо, минуя боковые ходы, пока не уперся в тупик. То ли плывун прорвался, то ли еще что, но только свод впереди оказался разрушенным, а туннель — заваленным. Куча камней, песка и глины наглухо преградила дорогу. Палабретти вернулся к последнему из боковых ходов, которые пренебрежительно миновал, и покатил бочку в него. Тут до его ушей долетели далекие подземные удары. К этому времени Палабретти уже мечтал о встрече с людьми. И он двинулся на звук кирки.
Однако скоро удары смолкли. Тем не менее Сандро все-таки шел и шел, ставил впереди фонарь, а после по одной подкатывал к нему бочки с драгоценным грузом. Но вот он оказался на распутье: дорогу пересек ход, перпендикулярный тому, по которому двигался маркитант. Прямо дороги не было, надо было идти налево или направо. Палабретти пошел налево, и вот тут-то и случилось ужасное: громовый голос, дикий хохот…
О золоте он уже не думал. Он думал о фонаре, забытом рядом с бочками. Вокруг стоял полный мрак, а у Палабретти не было ни свечи, ни факела, ни даже кресала.
И все-таки надо было куда-то идти.
Сандро встал с пола, поискал стену и пошел вдоль нее. Он пытался поддерживать в себе надежду, что идет в нужном направлении и скоро выйдет из подвала. Но прошло больше часа, а ход все не кончался.
От этих мыслей Сандро стал терять силы, остановился и осел на пол. Но тут его надежды мигом возродились. Левая рука нащупала боковой ход, угол кладки, а затем ступеньку. Приободрившись, маркитант понял, что находится у лестницы, которая, быть может, выведет его на волю.
Лестница была каменной, но очень узкой и без перил. Она поднималась вверх достаточно круто, и Палабретти шел по ней осторожно, пытаясь держаться за стену.
Поднимаясь, он заметил, что воздух стал немного свежее, чем был внизу. Это окрылило Сандро. Поднявшись еще на десять ступенек, Палабретти увидел свет, слабый, неяркий, но свет. Еще пять-шесть ступеней — и маркитант вышел на ровную площадку и очутился перед узкой полуовальной, обитой стальными полосами дверью.
Свет исходил из-под этой двери, и можно было увидеть массивное кованое кольцо, заменявшее дверную ручку.
Палабретти дернул за кольцо, но дверь не открывалась. Толкнул дверь — она брякнула, но не поддалась. Палабретти похолодел: вот это уж совсем никуда не годится! Выйти из подземного лабиринта и погибнуть перед запертой дверью, видя дневной свет и ощущая свежий воздух!
Он несколько раз ударял дверь, рвал кольцо, с бессильной яростью вспоминал, как бросил в подвале ломик, которым разбивал сундук с золотом. Вот бы его сюда!
А воздух, протекавший через щели из-за двери, отчего-то очень вкусно пах копченым, какими-то соленьями и вареньями, и Палабретти от этого запаха мутило. Он пошатнулся, инстинктивно схватился за кольцо и рванул его вбок… Бряк! Звяк! И дверь открылась. Ну и русские, черт их возьми! Придумали совершенно простой и дурацкий замок, который чуть было не свел с ума просвещенного европейца! Оказывается, поворот кольца приподнимал плоский стальной крюк, наброшенный на некий кованый болт со шляпкой, — всего и делов-то…
Сандро оказался в просторном полутемном помещении, которое показалось ему ярко освещенным, хотя дневной свет, точнее закатный, проникал сюда лишь через узкие отдушины, куда с трудом пролезла бы крупная кошка.
Это был винный подвал. Здесь стояло рядком штук пятнадцать бочек с кранами, каждая из них по размеру раза в три больше, чем те, что вынужден был бросить Палабретти. На одном из кранов висела большая деревянная кружка из дубовых клепок, похожая на маленькую кадку.
Сандро снял кружку и открыл кран. В кружку, булькая, потекло ароматное венгерское вино. В кампанию 1809 года Палабретти выпил его немало и был счастлив продолжить знакомство.
— А что, если пригнать сюда фуру? — подумал он вслух. — Неплохая выручка может получиться!
Палабретти прошел мимо бочек, нацеживая из каждой понемножку и пробуя. О, что тут имелось! Токай, херес, мускат, мадера, малага, рейнвейн, портвейн, коньяк, водка! Хотя пил Палабретти всего по глоточку, но к концу дегустации оказался под хмельком. Тем более что пил он натощак. Впрочем, миновав последнюю бочку, он оказался в другом отделении подвала, где обнаружил бочки с квашеной капустой, солеными и маринованными грибами, огурцами и мочеными яблоками. Сандро сгрыз два небольших огурчика, освежающее кислое яблочко, пригоршню капусты и белых грибов.
Затем он попал в ледник, который был сильно разгружен, но тем не менее в нем еще висело несколько твердых, хорошо промороженных окороков и колбас, две-три говяжьи туши, стояло несколько бочек с соленой рыбой. Целый батальон, пожалуй, мог бы пару суток кормиться этими запасами.
После этого Палабретти поднялся в сухой подвал, где стояли лари с мукой и крупой, висели связки вяленой рыбы, лука и чеснока.
Наконец он очутился выше уровня земли. В окнах краснело небо: то ли закат, то ли зарево. Палабретти находился в кухне. Отсюда он начал путешествие по дому, который, в отличие от того, где они с Крошкой нашли клад, был брошен практически целеньким. Палабретти видел китайские вазы разных размеров, огромные сервизы, столовое серебро, картины, хрусталь, ковры, каминные и напольные часы… У маркитанта разбегались глаза, и он только с сожалением думал, что, если б у него была с собой фура, то и ее объемов не хватило бы, чтоб вывезти отсюда все.
На кухне Палабретти разжег плиту, благо несколько охапок дров в кухне нашлось, так же как и кресало, трут, колотые лучинки. Вода, чуть-чуть застоявшаяся, обнаружилась в большой кадушке. Палабретти налил в большую кастрюлю два ведра воды и поставил на плиту, а сам пошел подыскивать для себя подходящую одежду.
Удивительно, но все вещи, брошенные удравшим хозяином, сидели на Сандро так, будто были специально сшиты на заказ. Напялив сюртук из хорошего английского сукна поверх засаленной черной рубахи и потертого жилета, маркитант повертелся перед зеркалом.
Подобрав себе тонкую батистовую рубаху, подштанники, верхние панталоны, сюртук и жилетку, Сандро нашел и штиблеты, которые оказались чуть-чуть великоваты. К этому моменту закипела вода, и маркитант отправился совершать омовение.
Мылся он в тазу для мойки посуды, пользуясь грубой мочалкой, которой кухонная прислуга оттирала кастрюли и котлы. Вытерся поварским фартуком, натянул кальсоны и, зачерпнув остаток горячей воды в маленький тазик, отправился в туалетную комнату — бриться и причесываться.
Без бороды Сандро не видел себя лет двадцать, не меньше. Поэтому когда из зеркала на него посмотрело свеженькое и сильно помолодевшее лицо, Палабретти стал его разглядывать пристально и с интересом. Уже на второй-третьей минуте своих физиономических изысканий Сандро вдруг обнаружил, что его лицо напоминает ему какого-то другого человека, но, впрочем, человека, которого Палабретти часто видел.
Округлое, немного одутловатое лицо, заметные залысины с боков, косая прядь волос между этими залысинами, нос с небольшой горбинкой, идущий прямо ото лба…
Возможно, Палабретти в конце концов и припомнил бы того человека, но его начало клонить в сон. Беготня по подземельям, возня с бочками, переживания, немалая доза спиртного, горячая вода и уют чужого дома разморили его, и маркитант, подложив под голову маленькую шелковую подушечку, улегся тут же в комнате на кушетку. Сон мгновенно сцапал его в объятия. Сандро спал безмятежно, как ребенок. Во сне он ничего не видел — спал крепко. Он даже не слышал, как чьи-то ловкие руки открыли замок, на который была заперта парадная дверь.
Двое, неслышно ступая по лестнице грязными онучами, взошли на второй этаж. Прислушались.
— Кажись, никого, Кривой… — прошептал тот, что был помоложе.
— И не должно быть, — Кривой был тот самый, что приходил в логовище Клеща. — Баре здешние давеча утром ускакали.
— Добра-то… — молодой завистливо шмыгнул носом.
— Некогда, брат, не за тем пришли. Запаливай! Пущай погуляет петушок!
— Ну добро, добро! — оборвал Клещ долгое повествование Агапа. — Значит, бочки добыл? Молодец! Это, брат, хорошие бочки. Только вот не мои они и не твои. И не генерала Муравьева.
— А чьи же? — спросил «охотник».
— Про то рассказывать долго. Покамест надо мне их припрятать в ином месте, а то, не ровен час, укатит кто-то. Посидите тут, покалякайте, а мне вон внучек поможет! Берись, Агап, покатили!
Клещ с Агапом взялись за дело. Вскоре грюканье бочек удалилось во тьму коридоров и стихло. Крошка и «охотник» сидели молча.
— Месье, — спросила Крошка у «охотника», невозмутимо заряжавшего свои пистолеты. — Позвольте мне узнать ваше имя? Ведь я обязана вам жизнью.
— Это не важно, мадам. Пусть мое имя останется при мне.
— Скажите, а вы, конечно, офицер?
— Даже если бы я был офицером, то не признался бы в этом.
— Безусловно! — кивнула Крошка. — Конечно, профессия шпиона — не лучшая, но я лично всегда считала ее романтической.
— Если вам угодно считать меня шпионом — пожалуйста. Вы не военно-полевой суд и не можете меня повесить.
Крошка, насколько ей позволял фонарь, разглядывала «охотника» и применяла самые неотразимые (со своей точки зрения) приемы из дамского арсенала: томные вздохи, грустное или мечтательное выражение лица, короткие нежные взгляды с умело изображенным смущением. Однако тот, видимо, считал, что заряжать пистолеты и мушкетон намного важнее, чем постараться сделать свой тет-а-тет с молодой и привлекательной незамужней дамой более приятным.
Впрочем, лет с пятнадцати таскаясь по войнам, Крошка навидалась многого. В том числе она знавала и мужчин, которых женщины не интересовали.
Поскольку на «охотнике» были капор и женское платье, заправленное в штаны, то можно было предположить, что он из таких мужчин. Но усы в этот облик явно не вписывались, хотя голос у незнакомца был женственный, но весьма жесткий, а его поведение в бою с поляками было достойно настоящего героя. Нет, если он и переодевался женщиной, то не потому, что хотел понравиться мужчинам. «Конечно, — это Крошка для себя решила окончательно, — парень — русский шпион и переодевался женщиной для своих нужд. Правда, он не успел сбрить усы…»
«Охотник» тем временем заточил еще два ножа, которые были упрятаны в специальные ножны, засунутые в голенища. Как раз в это время из темноты вышли Клещ и Агап.
— Ну что, детушки, — сказал Клещ, — настала пора порасспросить, кто да что. Агап — человек мне известный. С него теперь спрос особый. А вот тебя, девушка, я бы получше знать хотел. Сыми усы-то, барышня Муравьева!
Рука «охотника» метнулась к рукояти пистолета, но Клещ достал свой раньше и держал человека, которого назвал барышней, на прицеле.
— Не спеши, родимая, — покачал головой старик, — не волнуйся, на тот свет все прибудут. Узнал я тебя, узнал. Чего таиться! Свои люди, считай. Дедушка твой двоюродный под Измаилом полковником был, храбрый, на стену аж впереди солдат лез, рану принял. Очень солдатики Ивана Юрьевича уважали… Ну сыми, сыми усы-то! Девка-то загляденье, даром что засиделась.
«Охотник» смущенно отклеил усы.
— Боже мой, — ахнула Крошка, с тревогой взиравшая на эту сцену, не понимая слов, но видя, что дело дошло до пистолетов. — Это не мужчина!
— Вы обещали не болтать языком! — рявкнула барышня Муравьева, и Клещ поморщился: по-немецки, голландски, английски и корякски он кумекал, а вот во французском был слабоват.
— Ты бы уж, ваше благородие, Надежда Юрьевна, — вежливо сказал он, — поменее на французском балакала! А то мы людишки простые — не поймем чего, так обидеться можем…
— Значит, это ты тот самый Англичанин? — спросила Муравьева. — Господи, а я себе какого-то лорда представляла.
— Оу, мэм, — сказал Клещ с комическим выражением лица, — ай эм нот э лоод, ай эм а москоу фииф!
— Я не понимаю по-английски, — пробормотала Надежда, смущаясь, — ты небось офенскую тарабарщину несешь…
— Вот то-то и оно, ты с этой лахудрой французской по-своему гутаришь, а понять, что я тебе по-аглицки говорю, не можешь. А сказал я тебе, что не барин я, а вор московский. Так-то.
— Ну, бог с тобой. Если ты и впрямь Англичанин, то должен понять, зачем дядюшка дал мне вот это письмо, — Надежда выдернула из-за ворота платья свернутый вчетверо листок голубоватой бумаги.
— А стало быть, уже на Кривоколенном была и на Калужской заставе в кабаке? — сказал Клещ. — Вчера тебе надобно было туда приходить. Лукьян тебя ко мне бы спровадил. А ныне — все. С утра уж никого. Так что чудом ты, барышня, нашла меня. Значит — с нами бог! Сейчас прочту я твое письмо. Однако допрежь того скажу тебе, ваше благородие, что я об тебе знаю. Это к тому, чтоб не повторяла, как спрашивать начну. А знаю я, милая, что от роду тебе двадцать семь годов, что батюшка твой Юрий Петрович в Италианском походе с генералиссимусом князем Суворовым был да где-то в горах загинул в майорском чине. А воспитывал тебя, барышня, казак донской Нефедов. От него и навострилась ты стрелять да скакать и саблей махать. Как дедушка-то двоюродный держал в имении свору, то к охоте ты сызмальства привыкла, и маменьке тебя за шитье да тряпки посадить не удавалось. Ругала она и Ивана Юрьевича, и Нефедова-казака, да где там! Барин-то Иван Юрьевич своих детей не имел вовсе, а внуков, окромя тебя, тоже не было. Вот он и тешился…
— Это он тебе сам рассказал? — с интересом спросила Муравьева.
— А нешто тебе не все равно? — прищурился Клещ. — Верно ведь, не соврал? Ну, то-то… Значит, забавы забавами, а уж ты в возраст вошла. Замуж тебя отдавать надо, а ты все зайцев травишь, женихи не больно ездят… И тут приспела австрийская кампания. Соседушка ваш, гусарский поручик, охальник известный, решил было тебя улестить да и увезти забавы для…
— Что ты мелешь? — накинулась на Клеща Муравьева. — Он помог мне уехать к армии. И ничего от меня не требовал! Слышишь?
— Ну, коли не требовал — молчу, — хмыкнул Клещ, располагая, как видно, иными данными. — Стало быть, уехала ты, матушка, переодевшись в гусара при своем поручике. Как вы там войну воевали — не знаю. За ноги не держал.
— Ты забываешься, хам! — рявкнула Муравьева, но Клещ умиротворяюще покачал стволом пистолета:
— А что я сказал такого, барышня? Ай обиделась на дурака? Детей-то не прижили там, значит, и не было ничего…
— Мы с ним были как брат с сестрой! — возмутилась Муравьева. — Да разве ты можешь это понять, старый болван?!
— Молчу, молчу, смущения твоего девичьего нарушать не буду, — успокоил ее старик, — тебя, вишь ты, юнкером Николаем записали, а после боя Аустерлицкого, когда ты знамя от французов выручила, пожаловал тебя государь в корнеты. В седьмом годе была ты при Эйлау и Фридданде и оттоль прибыла уже поручиком. В девятом же году через Ботнический залив по льду хаживала с князем Багратионом… Сказывали люди, ранили его при сельце Бородине нынче. Ногу, бают, оторвало. Ну, даст бог, выправится… Так на чем я, бишь, остановился? A-а… Стало быть, после Финляндии офицер твой любезный поехал в Дунайскую армию, где в прошлом годе и убило его, царствие ему небесное. Ротмистром от ран скончался.
Муравьева погрустнела, вздохнула.
— Ну, не плачь, барышня, — мягко сказал дед, перестав ерничать. — Ты, чай, офицер: троих турок за своего дружка на куски посекла. Полно печалиться-то… Вот так, а то уж было и слезы в глаза набились… Значит, в полку вашем офицеры все и лекарь тайну твою знали, только ротмистру поклялись, что никому не откроют и тебе самой ничего говорить не будут — будто и не догадываются.
— Неужели? — вскинула брови Надежда.
— Сама знаешь, гусары честь блюдут. Раз поклялись — стало быть, могила. И тебе не стыдно, и им прилично. А вот унтера и рядовые и впрямь не знали. Даром что ты уж над целым эскадроном начальствовала.
— Да… — вздохнула Муравьева.
— Вот кинжал черкесский — оттуда небось, с Дуная?
— Нет, — ответила Муравьева, — это из отцовских трофеев. Ему ведь на Кубанской линии бывать доводилось. Так что, любезный старичок, не все-то ты знаешь.
— Не все, — кивнул Клещ, — так и есть — не все. Вот что после того, как ротмистра твоего убило, тебе полковник на год отпуск выписал — знаю. И что с осени до весны ты в батюшкином имении побывала — тоже ведаю. А вот в каком обличье ты там была и чего делала — про то знать не знаю и знать не хочу.
— Так ли уж и не знаешь? — сердито сказала Муравьева. — Столько уже припомнил, а тут не знаешь?
— Ну, матушка, — Клещ как-то по-особенному надавил на последнее слово и развел руками…
— Черт ты старый! — проворчала Надежда. — Знаешь, да издеваешься. Ведь дело у меня к тебе именно по этой части.
— Ладно, — Клещ посерьезнел, — тогда рассказывай, что спрашивать буду. Когда родила-то?
— На Крещенье Господне, — смутясь, сказала Надежда.
— То-то я этого тем летом не приметил! — покачал головой Клещ.
— Погоди… Значит, тот самый голландец, которому дядюшка Иван Юрьевич меня представлял, — это ты?
— О, — возрадовался Клещ, — и у тебя, барышня, память есть! Точно. Он-то, генерал Муравьев, знал, каков я голландец. Я ведь его под Измаилом от троих турок отбил, раненного, фузею всю изломал, а отмахался. Воровать ведь я к нему лет пятнадцать назад пришел, не зная. За малым не попался. Была бы дворня, так велел бы он меня взять. А тут один на один столкнулись, у меня нож, а у него — ничего. Я устыдился, пал в ноги, покаялся ему. А то было нож на него наставил! Бес попутал. Не дай бог, еще пырнул бы в темноте. Я ему шепотом: «Молчи, барин, не то прирежу!» — а он: «Режь, сукин сын! Меня в два штыка турки кололи да ятаганом руку надрубили — не боюсь!» Тут я и узнал его. Прощенья просил. Простил он меня, Иван Юрьич, и даже клятвы не спросил, чтоб я воровать бросил. «Я, — говорит, — знаю, что ты у доброго человека украсть не сможешь. Однако Христос сказал: «Не укради!», а ты воруешь. Надобно бы в полицию тебя, да я не поведу. Жизнь твоя путаная, однако я только благодаря тебе и жив еще. И бога за тебя молить буду до последнего вздоха. Ходи сюда всякий час, покажу тебя дворовым — без слова пропустят». Ну, я ходил. По-голландски с ним калякали. Он ведь последнюю-то свою кампанию с корпусом генерала Германа в Голландии был. Побили там наших французы.
— Я знаю, — кивнула Муравьева. — Ну, ты, дедушка, на театре мог бы играть! Я-то была убеждена, что ты купец, который нам сыр поставляет.
— А живота у тебя тогда не было, — еще раз заметил Клещ, — то-то я и удивился, когда барин мне велел сына твоего разыскивать — цыгане, мол, украли!
— Боже мой! — воскликнула Надежда. — Какое это имеет значение?
— Да как сказать… — вздохнул Клещ. — Иван-то Юрьевич сказывал, будто украли его уж летом, как война началась, да деревеньку твою назвал. Ну, сходил я к одному баро. «Были, — спрашиваю, — твои ромалэ или какие другие в сельце Рубахине и не крали ли они там младенца полгодовалого?» Сперва клялся, сукин сын, что цыгане детей не воруют, но потом объяснил, что не знает. Лето, таборы по воле гуляют, где найдешь? Я, конечно, сказал, что коли не найдет, так его аж в Коломне из Москвы-реки выловят. Месяц сроку дал. Через две недели приходит, кланяется, говорит, что-де нашел. Настя-гадалка украла.
— Точно! — всплеснула руками Муравьева. — Господи! Она была Настя! Даже крест показывала и говорила: «Я не цыганка, я сербиянка!» Гадала мне на короля… И жизнь по руке высматривала. Негодяйка!
— И небось про дальнюю дорогу и казенный дом болтала? — хмыкнул Клещ. — Ох и хитрый же народ! Ну да ладно… Так вот, Настя эта с табором в Москву пришла. На Ильин день, не ранее. Свое дите померло, так она твоего сперла. Баро сказал: «Отдай Англичанину ребятенка!» — а она ни в какую. Сбежала и в городе пряталась. Ни один табор ее не брал — и баро боялись, и меня. Нашли мы ее. А тут как раз француз подходить стал. Дядюшка твой двоюродный загодя уехать решил, а перед тем позвал меня и сказал: «Ну, Англичанин, на тебя уповаю. Отписала мне племянница, что намерена в Москву ехать. Девка горячая, злая, а тут французы будут, да бог весть чего сотворится. Пошлю ей письмо, так скажи, как ей тебя в Москве найти». Ну, я и сказал: «В Кривоколенном переулке сапожник слепой Степан, а коли его не будет, так Лукьяна пусть спросит на Калужской в кабаке».
— Да это я знаю! — нетерпеливо вскричала Надежда. — А где же дитя?
— Вчера, — мрачно сказал Клещ, — опять удрала. Заговорила дурака, да и сбежала. А мне, матушка, покуда ее искать некогда. У меня поважней дела есть.
— Да… — неожиданно сникла Надежда. — Именно заговорила… Я ведь словно во сне была. Помню, что чуть ли не сама ей ребенка отдала. Ах она, бестия!
— То-то, что бестия. Бесовская сила в ней. Ну да мы на нее управу сыщем. Только вот сперва дело я одно должен сделать. Думаю вот, говорить тебе об том деле али нет… Вояка ты лихая, пожалуй, получше иного мужика, а все ж таки баба…
— Ты, старинушка, не на самого ли нацелился? — спросила Муравьева.
— Догадлива, однако… — улыбнулся Клещ. — Вот дыра, видишь? Агапушка, друг дорогой, постарался. Не буду темнить — этот ход в Кремль ведет. Через Неглинку ниже дна проходит. Только вот не затоплен ли, не знаю. Потому как стенку эту еще, кажись, при Анне сложили. Может, и не пройти там. Сказывают, есть еще ходы, но я их не ведаю. Этот-то мне верный человек передал, помираючи.
Так вот он и говорил, что есть под Москвой еще те ходы, что аж при Калите рыты, только они не кирпичом обложены и не камнем, а деревом. А дерево, известное дело, гниет от сыри.
— Отважен ты… — подивилась Муравьева. — Но ведь его охраняют. Ну пролезем мы в Кремль, так ведь не прямо к нему в спальню? Я полагаю, что мы окажемся где-нибудь в подвале собора или Сената, скажем. А Наполеона сторожат гвардейцы. Я видела их в деле — с ними шутки плохи.
— Ну, я ведь и не звал тебя, барышня, — сказал Клещ. — Конечно, вдвоем сподручней, да уж, видно, одному придется. Отведу вас к ходу, что в Сокольники ведет. Там дорога прямая, иди да не сворачивай. К утру выберетесь. А там, где выйдешь, тебе укажут, как Лукьяна Чередникова найти.
Что-то звякнуло, упав на пол. Надежда быстро нагнулась и подобрала с пола медальон, где на крышке была прекрасно выполненная миниатюра: портрет юной женщины.
— Мадам, — ни с того ни с сего заторопилась Крошка, хотя у Муравьевой и в мыслях не было забирать себе медальон, — это мне подарил тот польский офицер… Который утром… Ну, помните…
— Ты украла его, каналья, — спокойно сказала Надежда. — Такие вещи не дарят шлюхам. Это портрет его матери.
— Дай-ка взглянуть, барышня! — попросил Клещ и, забрав медальон у Муравьевой, отошел с ним поближе к фонарю. — Ох ты, мать честная…
Надежде показалось, что старика хватил удар. Клещ шатнулся и осел у стены, прикрыв глаза.
— Дедушка! — всполошилась Муравьева. — Что с тобой?
— Личико, вишь, знакомое. Панночка одна на эту бабу похожа была. Только давненько дело было. Может, и запамятовал…
— Панночка? — Надежда сдвинула брови. — Француженка сказала мне, что украла это у поляка… Вот здесь выгравировано: «Да пребудет с тобой милость господня. Мама». А внутри — пуповинка. Гадина-маркитантка украла медальон, а теперь врет, что поляк ей его подарил.
— Вона как… — вздохнул Клещ. — А поляка ты того… Не зашибла?
— Я убежала. Он оставался связанным, а потом, когда мы снова пробегали через эту комнату, его там не было.
— Как его звать, не знает она?
— Ты знаешь имя того поляка? — спросила Надежда у Крошки.
— Его фамилия Рже-вус-ски, — с трудом выговорила Крошка, — а имя, кажется, Константэн или Констанциус.
— Константин Ржевусский… Эх, расспросить бы его!
— О чем? — удивилась Надежда. — Ты знал его мать?
— Тут уж, барынька, я помолчу, — вежливо ответил Клещ. — Одного меня касаемо.
Палабретти проснулся от жары. Ему снилось, будто он снова в Африке, в песках, и слышит голос: «Сорок веков смотрят на вас с высоты этих пирамид!» Только почему-то эти слова произносил он сам. Он, Сандро Палабретти, был императором французов! И от взмаха его руки двинулась вперед армия, грохнули пушки. Дым окутал Сандро, он закашлялся и проснулся.
Если бы этого не произошло, то другого случая проснуться ему не представилось бы. Комната, где он спал, наполнялась дымом, а из коридора слышалось потрескивание горящей мебели. Еще не сбросив сон, Палабретти выскочил в коридор и увидел, что стена огня, охватившего паркет и стены, сжирая гардины, мебель, ковры, наступает на него. Дым валил и из-под пола, — как видно, пламя охватило и стружечную засыпку между полом и перекрытием.
Пробежав несколько нетронутых огнем комнат, Палабретти оказался на лестнице, ведущей вниз, и в ужасе отскочил: там вовсю бушевало пламя. Прорваться по ней было невозможно.
«Окно!» — подумал маркитант, но понял, что со второго этажа никогда не решится прыгнуть. Не осталось ничего иного, кроме как бежать дальше. Но без конца спасаться таким образом было нельзя. Тем более что из-под пола все больше проникал дым, а жар нагретого паркета чувствовался через сапоги.
Сердце сжалось: Палабретти казалось, что он обречен на ужасную смерть.
Но тут, открыв очередную дверь, он очутился на винтовой лестнице. Литые чугунные ступени загудели под сапогами. Всего через несколько секунд Палабретти оказался в том же самом подвале, откуда два с лишним часа назад проник в злополучный особняк.
Однако, хотя тут было попрохладнее и дышалось полегче, полной безопасности не было. Сводчатые потолки уже нагревались от бушевавшего наверху пламени. Сквозь щели между кирпичами уже сочился дым, в нескольких местах через них сыпались искры.
Палабретти бросился искать выход, тот, через который он выбрался из подвала на первый этаж, но когда нашел, то отпрянул в ужасе, — выход был завален огромной кучей горящих балок, досок и брусьев, которые, рассыпаясь на рдеющие угли, постепенно сползали в подвал, словно поток вулканической лавы. Оставалось лишь одно: возвращаться обратно в подземный ход.
Палабретти не хотел уходить с пустыми руками. Он схватил несколько кругов колбасы, связку вяленой рыбы, лука, потом небольшой окорок и, бросив все это в какой-то ящик, выволок на лестницу. Потом неожиданно увидел коробку со свечами и тоже унес за окованную дверь. Напоследок он вернулся, чтобы наполнить дубовое ведерко вином из первой попавшейся бочки. Вино оказалось хересом, оно медленно наполняло ведро, а в это время из подвала, где был ледник, послышался оглушительный треск, грохот сыпавшихся кирпичей и шипение. Повалил белый пар, который заполнил и винный подвал. Палабретти поспешил к двери, ведущей в подземелье. Он был уже в двух шагах от нее, когда треск и грохот повторились, но слышны были куда сильней. Обернувшийся Сандро увидел, что потолок, накаленный жаром сверху и холодный снизу, не выдержал разницы температур и треснул. Выпало много кирпичей, а следом за ними посыпались крупные головни и уголья. Трещины пошли по всему своду.
Сандро вернулся последний раз, чтобы зажечь свечу. Он запалил ее от большой головни, упавшей на бочку с хересом. Прикрыв свечу рукой, чтобы не задуло, Палабретти вошел в подземелье и, спустившись по лестнице, пристроил свечку у нижней ступени. Туда же он перетащил ведро с вином и ящик с провизией.
Присев на ступеньку, маркитант перевел дух. Здесь было по-прежнему тихо и прохладно, гулял освежающий сквозняк и запах дыма почти не чувствовался.
Палабретти отхлебнул хересу из ведра, откусил колбасы, облегченно вздохнул.
«Пищи и вина мне хватит, — подумал он. — Пожар вряд ли продлится больше суток. Пережду здесь, а потом вылезу».
Чтобы не скучать, он начал есть колбасу и запивать хересом. Скоро ему стало тепло и на душе повеселело. Страх уже совсем прошел, свеча мирно горела в фонаре, найденном в нише, а рядом в ящике лежал еще десяток, и это придавало уверенности, что света хватит надолго.
Сандро, возможно, опять заснул бы, и тогда, вероятно, его бытие земное на этом закончилось бы. Он уже засыпал, когда сверху из винного подвала долетел глухой удар. Сандро не знал, что, кроме емкостей с винами, там имеется и дюжина бочек с чистым спиртом, а кроме того, несколько кадок с льняным и подсолнечным маслом. Когда провалились своды подвала и вниз рухнули груды горящих углей, одна из бочек загорелась и взорвалась, десятки литров пылающего спирта хлынули на пол, а от них занялись и начали взрываться другие бочки. Спустя минуту или две весь пол подвала был залит пылающей смесью спирта и масел, которая хлынула под дверь, отделявшую подвал от лестницы подземного хода.
Палабретти, бросив все, кинулся бежать. Соображать он был не в силах и бросился вправо от лестницы, в еще не пройденную им часть хода. А поток спирта и масла хлынул за ним и был готов вот-вот настигнуть его.
Палабретти споткнулся, больно ушиб колено, но все же продолжил бег, хромая и чертыхаясь. Он даже не обратил внимания, что под ногами у него уже не каменный пол, а деревянный настил, и сверху подземный ход укреплен не каменным сводом, а бревенчатой, источенной червями крепью.
Палабретти бежал теперь по туннелю, который мог обрушиться в любую секунду. Ему еще помогал свет от настигающего его потока масла и спирта, который просочился через кирпичный завал и начал лизать сырые бревна крепи. Поджечь эту крепь масло и спирт не могли, но тем не менее вода, пропитывавшая гнилую древесину, стала испаряться, шипеть, трещать…
Палабретти сперва услышал скрип и треск мокрого дерева, а затем глухой гул оседающей земли… Он понял, что это значит, и в отчаяньи побежал быстрее, то и дело наталкиваясь на стены, которые и так ходили ходуном.
Наконец он с размаху влетел в воду. Сзади уже не было видно света от горящего потока, и в кромешной тьме слышался только скрип, треск и гул, все приближающиеся и нарастающие. Сандро был в воде уже по пояс, затем по грудь. Ни бежать, ни идти он не мог, надо было плыть. Вода леденила, от нее шел тухлый, смрадный запах, но иного пути не было, и Палабретти все-таки пытался плыть в напитавшейся водой одежде и тяжелых сапогах. Проплыв несколько саженей, он почуял, что вот-вот пойдет ко дну.
И тут руки маркитанта уткнулись в камень, дальше был тупик. Точнее в этом месте снова начинался прочный свод, но уже не кирпичный, а из дикого камня. Но этот ход был затоплен до потолка, а деревянная крепь угрожающе поскрипывала всего в нескольких вершках от поверхности воды.
Палабретти на секунду был парализован. Он желал лишь одного: чтобы все закончилось быстрее. Он перестал работать руками и ногами, мокрая одежда и наполненные водой сапоги сразу потянули на дно, но, уже погружаясь, Сандро инстинктивно втянул в легкие воздух…
И тут вода с большой силой толкнула его туда, в непроглядную тьму затопленного хода. Это рушащаяся крепь наконец-то не выдержала: тонны земли, песка и камней рухнули на залитую водой часть подземелья. Вытесненная вода хлынула под каменный свод, подхватила, словно щепку, Сандро Палабретти, и через несколько секунд, пару раз стукнувшись, но не разбив и даже не расцарапав головы, маркитант был выброшен на поверхность. Он с наслаждением глотнул затхлый воздух подземелья, когда поток воды пронес его далеко вперед и затем отхлынул. Сандро плюхнулся животом на сырой пол, а затем сел, все еще не веря в то, что сумел остаться живым. Вода некоторое время не могла успокоиться и набегала сзади.
Палабретти вылил воду из сапог, но вся остальная одежда была мокра до нитки. Если бы не херес, принятый внутрь совсем недавно, то Сандро давно била бы дрожь. Он встал и, прихрамывая, заковылял вперед. Мимо него в темноте журчала вода, скатываясь откуда-то сверху. Впрочем, она не беспокоила того, кто только что подвергался риску захлебнуться. Кроме того, из темноты тянуло тугой сортирной вонью. Но и это было ерундой.
Палабретти прошел совсем немного и уперся в каменную стену. В то же время по ногам тянуло сквозняком, — значит, где-то была дыра. Сандро ощупал стену и обнаружил эту дыру. Судя по всему, она имела довольно правильную круглую форму и была обложена кирпичом. Вонь и затхлый сырой воздух вытекали именно из нее. Кроме того, оттуда же тек тонкий вонючий ручеек, сбегавший под уклон в затопленный туннель.
Отверстие было достаточно широкое, чтобы Сандро смог в него протиснуться. Цепляясь руками за осклизлые кирпичи, помогая коленями и локтями, он медленно двигался вверх. Сюртук и прочая одежда, добытые им в брошенном и теперь уже сгоревшем доме, и без того мокрые, насквозь пропитались жидкой грязью и стали скользкими, как лягушачья кожа.
Временами Сандро казалось, что он сходит с ума. Ему представлялось, что он проглочен каким-то омерзительным чудовищем, не то драконом, не то морским змеем, и ползет неведомо куда по его кишкам. Иногда ему начинало казаться, что он сам, заколдованный каким-то злобным колдуном, превратился то ли в крота, то ли в земляного червя и обречен вечно ползать в грязи и сырости. Наконец, не раз и не два ему мерещилось, что труба ведет не вверх, а вниз и, двигаясь по ней, он ползет в самую преисподню…
Фура Палабретти и Крошки оказалась единственным трофеем, который уланы из эскадрона Ржевусского сочли достойным внимания. Все бочки выкатили во двор, к фонтану, сбили обручи и пили за победу над «пшеклентыми москалями», за отмщение Праги, а также за упокой тех восьми убитых, что полегли в доме. Прикрытые попонами покойники лежали рядком на заднем дворе. Хоронить их решили назавтра.
Констанцы Ржевусский и его офицеры, еще более молодые парни, принимали гостей из соседнего эскадрона, которым командовал ротмистр Вартовский. С эскадронным пришли еще два офицера — поручник Стржалковский и хорунжий Доморацкий. Французы назвали бы их, соответственно, капитаном, лейтенантом и су-лейтенантом, но между собой паны предпочитали зваться по-своему.
— Сегодня, панове, очень плохой день, — жаловался Ржевусский, — война окончена, мы взяли Москву, а у меня восемь убитых. Матка Боска! Восемь! Вахмистр Пшежецкий один чего стоит! Он мне был, пшепрашам, как отец.
— Мир праху его и всех остальных! — Пан Бартонский поднял кружку. — Честь, панове!
Кружки брякнули, паны хлебнули по полной.
— И еще беда, — вздохнул Констанцы, — я потерял медальон, который мне дала мать. Он хранил меня во всех сражениях от самой Вильны.
— Ну, может, пан поручник, то есть добрый знак! — сказал толстяк Доморацкий. — Война кончилась, и сражений больше не будет.
— Боюсь, что его украла эта шлюха-маркитантка… — Констанцы явно стыдился. Он не то чтобы не сомневался, он прекрасно помнил, куда делся медальон.
— Все-таки любопытно, куда же они исчезли? — хмелея, пробормотал хорунжий Забелло. — Ни один улан не видел, как они проскочили через оцепление во дворе.
— Как вы думаете, пан Констанцы, — спросил Вартовский, — что мог искать шпион в этом доме?
— Понятия не имею! — пожал плечами поручник.
— Жаль, — заметил Стржалковский, — я бы на вашем месте как следует обыскал дом. Не может разведчик просто так, среди бела дня, расхаживать с оружием по городу, в который вступает неприятельская армия. Мне кажется, что где-то в этом доме есть подземный ход. Через него эти негодяи пролезли сюда, а потом — сбежали.
— Было еще двое, — напомнил Ржевусский. — Один — тот, что застал меня врасплох, и второй, который бросил серную бомбу.
— Эти двое вели себя непонятно, — задумчиво произнес Вартовский. — На кой черт им было уводить с собой никчемных маркитантов? Их можно было просто пристрелить или прогнать, но они зачем-то увели их с собой.
— Прогнать их было бы опасно, — возразил Стржалковский. — Они видели шпионов в лицо и могли бы их опознать. А убивать их — значило оставить следы. Именно поэтому они решили увести их с собой и прикончить подальше от наших глаз.
— Скорее всего, панове, — продолжал размышлять Стржалковский, — они ушли через какой-то подземный ход.
— Панове! — вскричал подогретый вином Доморацкий. — Чего мы сидим, холера ясна?! Надо немедленно идти в подвал и искать этот подземный ход! Иначе эти разбойники убегут…
— Они уже убежали, пан хорунжий, — усмехнулся Стржалковский, — но мне кажется, они могут вернуться.
— Почему? — спросило сразу несколько человек.
— Потому что шпион не нашел того, что искал. Возможно, я ошибаюсь, но мне кажется, что он попытает счастья еще раз.
— Вот это, пан Леон, мне не очень понятно, — скептически произнес Вартовский.
— Попытаюсь объяснить свою логику. Если бы шпион уже нашел то, зачем приходил, то, во-первых, не стал бы дожидаться появления улан, то есть ясновельможного пана Ржевусского и вахмистра Пшежецкого. А во-вторых, если уж что-то ему помешало, то он постарался бы исчезнуть незаметно, а не убивать вахмистра и связывать пана поручника. То, что он не убил пана Ржевусского и маркитантов, выглядит очень странно, если бы ему не нужно было задержаться в доме.
— Проше пана, — вклинился Вартовский, — вы считаете, что пан Ржевусский был его заложником? Но тогда ему надо было тащить с собой именно его, а не маркитантов.
— Действительно, — вздохнул Констанцы, — они убежали, а я остался лежать связанным.
— Да… — почесал подбородок Стржалковский. — Это действительно странно. Я думаю, что он просто действовал впопыхах. Ему нужно было побежать совсем в другую сторону, туда, куда они в конце концов скрылись. Я имею в виду, что он все еще надеялся взять из дома нечто важное, поэтому и рискнул бежать не к подвалу, а в сторону лестницы, ведущей на кухню. Там у него тоже был шанс бежать. Именно оттуда, по вашим словам, пан Забелло, возник этот седой мужик, который бегал как двадцатилетний.
— Я полагаю, он был переодет, а борода приклеена, — кивнул хорунжий.
— Смотрите, Панове, — сказал озабоченно Доморацкий, указывая на многочисленные зарева в разных частях неба. — Похоже, что в Москве полно пожаров.
— Я думаю, это наши союзники-французы решили устроить иллюминацию, — небрежно заметил Вартовский, — подожгли какие-нибудь сараи и пляшут вокруг них, налакавшись русской водки. Для них она слишком крепка.
Утром 3 сентября какие-то лихие казачки, пробравшись потихоньку через Замоскворечье и тихо зарезав при этом кинжалами нескольких французских часовых, подпалили Москворецкий мост. Заполыхал Балчуг, зачадило в Зарядье, за рекой факелы встали над Пятницкой и Ордынкой. Растекалось пламя и желтый дым на Тверской, Ильинке, в Каретном ряду…
Наполеон сидел на раскладном стуле в одной из комнат Теремного дворца. Нога, как всегда, лежала на барабане, а в руках император вертел подкову, найденную на Поклонной горе. Настроение было неплохое, но кое-что тревожило. Во-первых, болел живот. Во-вторых, заныла штыковая рана, полученная при штурме форта Л’Эгилье под Тулоном. В-третьих, куда-то исчезла русская армия.
За спиной кашлянул Лористон.
— У вас новости, генерал?
— Не лучшие, сир. В ряде частей города начались пожары. На Москве-реке русские взорвали баржи с боеприпасами.
— А, это когда разлетались сигнальные ракеты? Эффектный фейерверк. Командиры бригад должны позаботиться о том, чтобы их квартиры не сгорели. Найдите здешнего брандмейстера и сообщите ему, что он должен подчиняться моим приказам. В случае отказа припугните расстрелом.
— Сир, брандмейстера нет в городе. Пожарные депо вместе с бочками и насосами вывезены. Как нам объяснили, это приказ губернатора Растопчина.
— Александр, при Ваграме вы были более инициативны. Я слишком устал, чтобы заниматься пустяками.
Лористон поклонился и направился к выходу.
«Черт побери этого корсиканца! Такой же маленький и злой, как был в те дни, когда мы с ним учились в артиллерийской школе, — нервно подумал генерал. — Готов был драться даже с теми, кто на голову выше».
— Генерал, — император остановил Лористона, — небольшой вопрос интимного свойства.
— Слушаю вас, сир.
— В этом дворце имеется что-то похожее на сортир?
— Вам разве не показали, сир?
— Представьте себе, забыли. Малую нужду я справил по-солдатски, едва сошел с коня. Ворчуны и медвежьих шапках прокомментировали это по-свойски. Но теперь у меня более серьезные проблемы.
— Я провожу вас, сир. Это совсем близко от вашей спальни. Как объяснил нам один из слуг, которые работали в этом здании, это одно из старейших мест подобного назначения во всем дворце. Его посещал еще царь Алексей Михайлович.
— Не помню такого.
— Он правил здесь в середине семнадцатого столетия.
— В старину строили прочно, — усмехнулся Наполеон. — Что ж, посетим это историческое место. Кстати, вот вам подкова, распорядитесь, чтобы ее прибили над входом в мои апартаменты.
Когда дверь за императором закрылась, Лористон подозвал ордонанс-офицера и отдал ему подкову. Офицер направился в кордегардию, выбрал одного из гвардейцев повыше ростом и передал ему приказ императора…
Наполеон вышел из царского нужника весьма довольный итогами посещения и вернулся в свою комнату.
— Де Сегюр! — позвал император, не оборачиваясь. Граф уже стоял в дверях. Наполеон, заложив руку за борт мундира, подошел к своему стулу и вновь уселся, уложив ногу на барабан.
— Где русские, де Сегюр?
— Сир, разъезды высланы. По Тверской, Рязанской…
— Мне важно знать, где Кутузов, а не то, куда высланы наши разъезды, — оборвал Наполеон. — Неужели невозможно найти армию в сто тысяч солдат? Мне важно знать, намерен ли Кутузов прикрывать Петербург или он собрался уходить к Волге?
— С часу на час это станет известно, сир.
— Так. Что у вас еще?
— Дело довольно странное, сир. Из штаба Вестфальского корпуса препровождены два типа. Один из них — местный полицейский, нижний чин. Другой — судя по всему, разбойник. Оба были схвачены в момент, когда поджигали дома. Полицейский был одет в крестьянскую одежду поверх мундира.
— От Вестфальского корпуса я не ждал ничего иного, — проворчал Наполеон, — с тех пор как бедняга Жюно душевно заболел. То, что полицейские и воры зачастую действуют заодно, для меня не новость. У него что, нет времени созвать военно-полевой суд и расстрелять их самому?
— Сир, в препровождении Жюно утверждает, что пожар Москвы — не случайность.
— У него мания преследования. Пора бы об этом знать, граф.
— Сир, иногда у Жюно бывают просветления. Что делать с этими двоими?
— Отправьте их к Себастиани. Меня они не интересуют. Занимайтесь поисками русских. И постарайтесь, чтобы в городе все-таки поддерживался порядок. Передайте Мортье, чтобы не слишком распускал солдат. По-моему, они подпалили кое-что и сами. Пусть, наконец, найдет каких-нибудь чинов русской полиции. В конце концов, он же губернатор Москвы.
— Да, сир. Но боюсь, что Мортье не удастся найти полицейских. Они убежали из города, а те, которые остались, занимаются поджогами.
— Да, этот мерзавец Растопчин, бесспорно, заслуживает виселицы. Напомните мне, что во время подготовки мирного соглашения нужно будет поднять вопрос о выдаче Растопчина.
— Будет исполнено, сир.
— Ступайте.
«Полицейский и мужик-разбойник поджигают дома… — император был вовсе не так спокоен, как хотел казаться. — Неужели и здесь герилья? Вор и полицейский заодно. Когда дело касается грабежа — это понятно. Но совместный поджог, при том, что ничего не взяли? Значит, сопротивление?!»
— Не туда идем, однако, — сказал Клещ.
— Ты уверен? — спросила Муравьева.
Клещ не ответил. Он не говорил бы, если бы не был уверен.
— Давеча левый ход надо было проходить, а мы вправо пошли, матушка. Я, еще когда в первый раз ходы раздвоились, подумал, что эдак мы тут заплутаем. Чертежа-то нет. Не хаживали мы здесь. Теперь уж приведи господь назад прийти, к мил дружку Агапу.
— Ну что ж, идем.
Повернули назад. Клещ с беспокойством приглядывался к свече, пламя которой колыхалось за слюдяными стенками фонаря, — она была последняя. Вернулись на развилку.
Пошли влево от развилки, но, не пройдя и пятидесяти шагов, уперлись в кирпичную стенку.
— Придется Агапа звать… — хмыкнул старик. — Он ту стенку одолел, может, и эту раздолбит.
— Надо к первой развилке вернуться.
— Так и есть, — заметил Клещ, — оттуда всего саженей сто до Агапа. А вот лезть в тот ход не советую. Сырой землей оттуда тянет. Непременно обсыпался он где-то. Опять же, я так мыслю, барышня, что не зря эти стенки клали. Какой-то царь-батюшка шибко хотел от подземелий отгородиться, для того и стенки понастроил. Да еще, поди, и каменщиков после казнил смертью.
Клещ подошел к тупику, постучал кирпичи рукоятью пистолета, прислушался. Потом сокрушенно покачал головой.
— Тут и вовсе худо, барышня. Похоже, нет там ничего, за стеной-то. Либо завал, либо ход вовсе не прорыт. Обманка это, а не ход.
— Ну что же, это даже к лучшему. И все же, друг мой, я бы хотела пройти в тот ход, откуда пахнет сырой землей. Ты же сам говорил, что там может быть вода из Неглинной.
— Так-то оно так, но ведь ежели засыплет нас, то Наполеона мы, матушка, уж не достанем. Эх, кабы твой дядюшка да был в Москве! Уж он-то знал тут ходы. У него и чертеж был где-то.
— Дядюшка?! — удивилась Надежда. — Да он не знал, поди-ка, даже о том ходе, что ведет в подвал его дома.
— Знал, — уверенно сказал Клещ. — Знал, да молчал о том. Потому как сказал я ему, что в подвале у него мой сундук стоит. Оттого он и дверь заподлицо упрятал да еще и шелком сверху обил.
— А откуда это, любезный, дядюшка знал о ходах?
— В лето одна тыща семьсот шестьдесят осьмое, — торжественно произнес Клещ, — велено было Преображенского полку сержанту Иван Юрьевичу Муравьеву состоять при Тайной экспедиции. И от оной экспедиции послан он был проведывать ходы подземные, что под Москвой в прошлые годы нарыли. А ходы сии проведавши, долженствовало ему составить чертеж. Чертеж тот он, вестимо, в Тайную экспедицию сдал, но вопреки указу срисовал с оного копию и у себя держал в секретном месте. И тот чертеж, барышня, видел я своими очами. Оттого и знаю, что в сих ходах творится.
— А ты знал, где дядюшка чертеж хранил?
— Как бог свят — не знал. Такие тайности от чужого глаза стерегут. Показывать он его показывал, а вот где сохранял — не говорил. Ему бы за этот чертеж, коли начальство узнало бы, худо пришлось.
— Как ты думаешь, он взял его с собой, когда уезжал?
— Всенепременно, матушка. Кто ж эдакий чертеж да оставит?
— Да это ведь как сказать, почтенный… — задумчиво произнесла Надежда. — Известно мне, что был у дядюшки какой-то тайник в кабинете, что на втором этаже. Письмо-то он ведь оставил в той комнате, где тайник был. Только где тайник — не знаю.
— От старая башка! — проворчал Клещ. — Письмо-то я и не прочел.
Клещ вытащил из-за пазухи уже помятый голубой листок, сложенный вчетверо.
— Я, вишь ты, — извиняющимся тоном произнес Клещ, — подумал, что это то письмо, которое он тебе с нарочным отослал…
— Да нет же! — сказала Надежда. — В том письме, что мне с нарочным в деревню пришло, было только сказано, чтоб я в Москве отперла кабинет да взяла в нижнем ящичке бюро рекомендательное письмо к Англичанину. И еще было написано, что искать тебя поможет слепой сапожник Степан из Кривоколенного или кабатчик Лукьян с Калужской. А само письмо было написано по-английски, и прочесть его я не смогла. Я ведь зачем в дом вернулась? Посмотреть, нет ли еще какой записки, где тебя искать.
Держа письмо на большом удалении от своих дальнозорких по-стариковски глаз, Клещ начал, шевеля губами, читать.
— Хитрый дядюшка-то, — заметил Клещ, — письмецо с секретом, не каждый дурак прочтет, даже если по-аглицки разумеет. Написано тут, барышня, только про то, что молоко, коее из деревни на Москву прислано, все покисло, и с оного уже творог делают.
— Что за ерунда! — проворчала Надежда.
— Дай-кося свечку!
Пламя свечи, над которым Клещ поводил бумагу, заставило возникнуть на бумаге коричневым буквам и словам между строками английского текста.
— Вот оно, молочко-то! — ухмыльнулся Клещ. — Но, однако, и тут тарабарщина! Ай да дядюшка! Тайная экспедиция, право слово!
Старик выдернул из правого сапога нож, отвинтил с торца рукояти шарик-гайку из потускневшей меди и вытянул из полости рукоятки свинцовый карандашик.
— Знаю я грамоту эту. Тут буквицы все русские, только прочтешь — не поймешь. Не зная дядюшку твоего — ни в жисть не разберешь.
Клещ перевернул листок чистой стороной и начал писать в два столбика буквы: а — б, в — г, д — е, ж — з…
— Та-ак… — пробормотал себе под нос Клещ. — Тут сменить надо… «Како» — «i», а «иже» — «эл»…
Закончив писать алфавит, Клещ начал переносить на чистую сторону листа буквы, написанные молоком между строк. Получалось что-то непонятное: ЫНПВПСПОЫЕПОЬМЬИБОРЫГЛШЛ. Поглядывая на алфавит, записанный в два столбца, старик принялся писать вместо букв из одного столбца буквы из другого.
— Хреновина получается, — покачал он головой, но все же старательно написал новое слово: ЪМОГОРОПЪДОПЪНЬЛАПСЪВИЩИ. Почесав нос карандашом, Клещ на некоторое время задумался, и потом счастливо улыбнулся:
— Дядюшка-то еще и третью хитрость приставил. Наизнанку слова вывернул, да и разделить забыл… Нут-ка, перевернем-ка!
— «Ищи в спальне под порогом», — прочла Надежда самостоятельно. — А что — не сказано…
— Ну, тут-то и не надобно говорить, — сказал Клещ. — Только вот как теперь искать, когда в доме поляки.
— Да уж, — кивнула Надежда, — вряд ли они будут беспечны.
— Хотя… — задумчиво произнес Клещ. — Можно попробовать. Кого они видали? Старика в армяке да мужика с усами, верно? А ежели к ним бритый голландец придет да с ним жена его русская?
— Опасная шутка! — покачала головой Надежда.
— А ежели, к примеру, придет мужичок-дурачок, навроде Агапа, и скажет, будто знает, где в подземелье сокровище лежит, да и принесет с собой кой-какую вещицу?
— То есть ты хочешь сказать, что этот твой Агап достанет из-под порога чертеж и покажет полякам? Ну а что дальше? Ты думаешь, что они полезут искать это сокровище в подземный ход и мы им устроим засаду? Но ведь их может оказаться слишком много…
Они двинулись в обратном направлении. Свеча догорела как раз тогда, когда впереди замаячила пробитая Агапом брешь.
От вчерашнего выпивона лейтенант Ржевусский отошел только к обеду. Плотно закусив, Констанцы улегся на походную кровать, поставленную в бывшем кабинете генерала Муравьева, и решил вздремнуть. Но это ему не удалось. Появился хорунжий Забелло и доложил:
— Пан поручник! Пришел какой-то русский мужик и говорит, что хочет сказать нечто важное.
Минут через пять два улана втолкнули в кабинет перепуганного Агапа Сучкова, комкавшего в руках шапку.
— Барин! — бухаясь в ноги офицеру, возопил Агап. — Пан начальник! Не погуби!
— Кто ты такой? — спросил Кость. — Отвечай!
— Барина здешнего, Ивана Юрьича Муравьева, человек.
— Зачем ты хотел меня видеть? Да встань ты, хлоп!
— Так что, барин наш, Иван Юрьич, — поднявшись на ноги, пролепетал Агап, — повелели мне, чтоб я это… сюда шел. Тута бумага лежит под порогом в спальне, так велено мне, чтобы взял.
— Какая бумага? — удивился Кость. — Что ты мелешь, хлоп?
— А я не знаю, барин, — развел руками Агап, — грамоте не учен.
— Как же ты собрался искать бумагу, если неграмотен?
— Так мне ж не читать ее, пан начальник. Сказано, достать с-под порога да принести…
— Ну а барин твой, когда посылал тебя, говорил, чтоб ты тайно сюда пролез, или нет?
— Упаси господь, — сказал Агап, — нешто мы воры? Барин-то неделю уж как в деревне живут. Он и припомнил третьего дня, что бумага-то в Москве осталась. Я и поехал, на телеге, стало быть. Позавчерась к вечеру доехал, а тут, сказывают, француз пришел. Военные у меня телегу с лошадью отобрали и бумагу дали вот, чтоб барину показал. Сказывали, будто в бумаге прописано, зачем забрали.
— Дай посмотреть! — приказал Констанцы. Агап подал листок, на котором было написано следующее:
«Сим удостоверяется, что принадлежащие Его Превосходительству генерал-майору и кавалеру Ивану Юрьевичу Муравьеву телега и лошадь были мной, Сумского гусарского полка поручиком Ковалевским, реквизированы для военных нужд. По сей расписке реквизированное имеет быть истребовано с казны.
Поручик Ковалевский».
— Посадите его в какую-нибудь комнату и приставьте часового! — приказал Ржевусский. А листок оставил у себя.
Когда Агапа увели, он спросил Забелло:
— Как вам это нравится, пан хорунжий?
— Хлоп совсем дурак или очень хорошо прикидывается.
— Я бы тоже подумал, что он прикидывается, если б знал, какой в этом смысл? Вчерашние бандиты, возможно, тоже искали бумагу…
— Если, конечно, это бумага, пан поручник. Я бы ни за что не доверил такому хлопу никаких секретов, да и вообще каких-либо важных вещей. Если признать, что он истинный дурак…
— Значит, вы считаете, что он прикидывается… Но зачем такая наивность? Поставьте себя на его место. Если ваша цель иная, то какая? Ведь вы в этом случае так или иначе будете под надзором. Что вы сможете сделать здесь, если за вами все время будут следить? Кстати, вы его хорошо обыскали? Почему записку он мне отдал сам? Вы что, не отобрали ее?
— Пан поручник, он эту записку сунул в нос часовому, — усмехнулся Забелло. — Он ведь пришел к воротам и стал говорить, что ему надо в дом или к пану начальнику. Ну, мы думали, что, может быть, у него в записке какое-то послание к вам.
— Янек! — рявкнул Ржевусский. — Ведите хлопа ко мне!
Привели Агапа.
— Где должна лежать бумага, говоришь? — спросил Кость грозным тоном.
— Под порогом спальни, вашество, пан начальник.
— Ну, иди туда. А ты, Янек, сходи за ломом.
— Так есть, пан поручник! — откозырял улан и побежал искать лом.
Агап, сопровождаемый двумя уланами-конвоирами, а также Ржевусским и Забелло, нерешительно пошел к лестнице.
— Ты куда, пся крев? — вскричал Ржевусский. — Только что говорил, что ваша бумага лежит на втором этаже!
— Так ить, пан начальник… — виновато пробормотал Агап. — Мы ж люди маленькие… Барин-то нас, мужиков, дале людской не пущал. Ваши солдатики-то меня на второй этаж первый-от раз сегодня привели. А барин наш, Иван Юрьевич, сказывали, что как подымешься по лестнице, так сразу иди вправо, две двери справа пропусти, а в третью — заходи…
— Что ж ты, без лестницы не можешь отсчитать, сколько дверей надо пройти?
— Счету-то я, барин, пан начальник, не больно учен… Опять же мне барин сказывал, которая рука-то правая, да я позабыл вроде… У лестницы, должно, припомню.
Забелло не выдержал и заржал. Со двора от коновязи даже кобыла отозвалась.
— Это, ей-богу, забавно! — Ржевусский тоже хмыкнул.
Агап стал спиной к лестнице и озабоченно поглядел на руки:
— Сказывал же барин, какова есть какова, а я запамятовал… — Агап даже лоб наморщил.
— Циркус! — хохотнул один из конвоиров.
— И бесплатно, — заметил второй.
— Смотрите за ним в оба! — поддержал дисциплину Ржевусский. — Не расслабляйтесь, панове! С москалями надо быть начеку! А ты, хлоп, поживее! Вот эта рука у тебя правая! Понял?!
— Точно так! — обрадованно воскликнул Агап. — Барин-то говорил: которой ложку держишь! Вспомнил, вашество, благодарствую!
Сучков даже хлопнул себя по правой руке, чтоб не забыть, наверно…
В это время подошел Янек с большим ржавым ломом.
— На, — сказал Ржевусский, подавая лом Агапу. — Пока я не скажу — порог не отковыривай. Всем отойти на двадцать шагов! Кроме тебя, хлоп, пся крев!
Уланы отошли к лестнице, офицеры в противоположный конец коридора.
— Оттуда есть еще выход? — нервно спросил Ржевусский, взводя курок пистолета.
— Нет, там только окна, пан поручник, — успокоил Забелло, — а во дворе полно солдат. Не волнуйтесь.
— Ломай порог! — приказал поручник.
Агап ударил ломом в щель между порогом и паркетом, ковырнул и тут же сказал:
— Ну вот, пан начальник, тут она, бумага, и лежит.
— Брось лом на пол и иди к солдатам! — Ржевусский погрозил пистолетом. — Живей!
— Воля ваша, — Агап положил лом у стены и пошел к уланам.
— Стой! — спохватившись, крикнул Кость, отчего-то решивший, что адская машина может быть привязана к самой бумаге. — Вертайся! Бери бумагу сам и иди ко мне!
— Как прикажете, пан начальник, — Агап вернулся, взял из-под порога какую-то медную трубку и двинулся к офицерам.
— Пся крев! — Кость прицелился в Агапа. — Это что, бумага, хлоп?
— Так бумага-то, вашество, внутрях. Барин-то говорили, что в трубу ее поклали, чтоб мышь не съела, спаси господь.
— Открой! — приказал Ржевусский, не опуская пистолета.
— Слушаю, вашество, — кивнул Агап, развинчивая половинки медного цилиндра. — Вот она и есть, бумага. Вы не бойтесь, трубка-то пустая. Да я и положу ее…
— Разверни! — велел Ржевусский, и Агап повиновался.
— План! — вскричали единым голосом Ржевусский и Забелло.
Взяв у Агапа чертеж, Ржевусский велел отвести Агапа под замок и держать там, покуда не будет приказа, а сам вместе с Забеллой вернулся в свой кабинет.
— «План потаенных ходов Московских, коие в прошедшие царствования отрыты были, составленный по Высочайшему Ея Императорского Величества Великой Государыни Екатерины Вторый повелению, в ведении Государственной Тайной экспедиции находящимся Лейб-Гвардии Ея Императорского Величества Преображенского полка сержантом Иваном Муравьевым. Лета 1769, октября 9», — прочитал Кость заголовок.
— Вот это да! — воскликнул Забелло. — Ну пан поручник, это великая удача!
Кость впился глазами в план. Сложная паутина ходов тянулась чуть ли не подо всем городом.
— Вот что искал тот шпион! — прошептал Кость. — Теперь все понятно!
— А мне нет, пан поручник, — скептически произнес Забелло. — Это действительно секретный документ, а за ним дурака посылают…
— Так или иначе, но сейчас мы уже не можем оставлять это дело внутри нашего эскадрона. Надо немедленно доставить и хлопа, и чертеж пану полковнику. А уж там его забота. Кстати, прекрасный повод отчитаться за погибших — в наших руках план московских подземелий, который пытались увезти русские агенты!
— Ох, грехи наши тяжкие… — ворчал Клещ. — Неужто сорвется, прости господи?!
— Да уж, — заметила нервно Надежда, — тут авантажа более чем достаточно… Но теперь иного не остается, как дожидаться.
Они сидели на колокольне скромной церковки, с которой, однако, хорошо просматривалась вся улица, на которой находился дом Муравьева.
Несколько часов назад Клещ, Агап, Надежда и Крошка пришли туда, откуда Клещ с Агапом уходили на дело. Там в потаенном логове Клещ покормил своих голодных и утомленных спутников сухарями да салом, напоил клюквенным морсом, чуть-чуть уже забродившим. Налил и по стопке настойки. Потом, велев всем сидеть дожидаться, хорошо знакомой тропой прошел к подвалу церкви Св. Неонилы.
Пробравшись на колокольню с подзорной трубой, Клещ оглядел окрестность. Старался при этом прятаться в тени, чтоб стекло не сверкнуло.
Над Москвой уже расползлось немало дымных столбов. Запах гари витал в воздухе, ветер то и дело нес копоть, а то и искры. Видно было, что на дальних и недальних улицах гуляют багряные вихри, носящие рдеющие угли и головни. Замоскворечье горело жарче, и там из-за пелены дыма разглядеть что-либо было невозможно.
Прикинул Клещ, что бы он делал, если б явился в муравьевский дом дурковатый и трусоватый холоп, коего генерал послал в Москву забрать оттуда запрятанную бумагу. Пришел бы этот мужик, поклонился в ножки: «Мол, пан начальник, прислал меня барин за бумагой!» Ну, само собой, паны бумагу достанут, увидят, что на ней намалевано, и сразу поймут, какова бумага эта и как она важна. А потому отведут они холопа с бумагой в штаб полка, ибо так субординация требует. Эскадрон с ним весь не поедет. Да и коней, пожалуй, седлать не станут, чтоб сто саженей проехать. Пешими мужика поведут, двое-трое, ну четверо, не более. И проведут они пленного мимо церкви, дворами не пойдут. А раз так, то мимо ворот, что в ограде церковной, так и так им пройти придется… Дерзко задумывалось, лихо!
Вот и пошел Агап, тихо выбравшись из подвала и выскользнув на улицу, в недальний путь к муравьевскому дому, а Клещ с Муравьевой засели на колокольне в напряженном ожидании. Все, что произошло до того момента, как Агап скрылся в доме, подталкиваемый конвоирами, они видели. Что и как врать, придумали сообща, объяснили Агапу, как найти спальню на втором этаже, но побаивались — не сбился бы малый, не забоялся бы на самом деле…
Час прошел с тех пор, как Агапа ввели в дом.
— Мать честна, — бормотал Клещ, стискивая в кулаке рукоять пистолета. — Неужто загубил парнишку? Вовек не отмолю…
— Ты лучше моли бога, чтоб он с перепугу не выдал нас, — заметила Надежда, — одно слово, бывает, все дело портит…
— Бывает… — кивнул Клещ. Он резко опустил подзорную трубу и тихо вскрикнул:
— Ведут! Через минуту выйдут за ворота, а там, глядишь, и до нас дойдут. Пошли!
Они торопливо двинулись по винтовой лестнице, она была крутая, без перил, и приходилось держаться за стены, чтобы не скатиться с нее.
Успели! Им пришлось укрыться за каменными столбами ворот, выводивших в переулок, прямо напротив штаба уланского полка. В проулке тоже располагалось несколько фур, и они создавали дополнительное прикрытие от глаз двух часовых, стоявших у калитки, ведущей к дому, где разместился штаб. Чугунная оградка церкви служила коновязью для обозных лошадей, которые, лениво отмахиваясь от оводов хвостами, жевали овес в торбах. Обозников видно не было — должно быть, ушли на добычу, шарить по русским домам.
Клещ крадучись вышел из-за столба, подобрался к ближайшей фуре и, выдернув из голенища нож, прорезал дыру в парусиновой крыше. Осторожно оглядев внутренность повозки, Клещ призывно махнул рукой и пролез сквозь дыру внутрь фуры. Надежда поспешила за ним.
Отсюда до часовых было совсем недалеко — шагов пять-шесть. Клещ убедился в этом, глянув через крохотную дырочку в парусине, прожженную, видимо, искрой от походного костра.
— Сколько человек в конвое, ты разглядел? — прошептала Надежда.
— Трое. Офицер и два солдата. Солдаты Агапа ведут под ружьем, а офицер план несет. Ну, теперь дай бог первую удачу!
— Пан начальник, — сказал Агап, заискивающе глядя на хорунжего Забелло. — Мне бы того… малую нужду справить, а?
— Цо? — вскинул брови хорунжий.
— Ну, это… того… — Агап изобразил гримасу и просипел: — Пы-с-с-с…
— А! — понял Забелло. — Ходзь до фуры, та прензей!
Агап, делая вид, что запутался в завязке штанов, мелкими шажками подошел к промежутку между фурами и, оборотясь спиной к конвоирам, нацелившим ему в спину стволы карабинов, по-прежнему якобы не мог развязать очкур.
И тут над проулком послышался заливистый, сверлящий уши разбойничий свист. Забелло отвернулся, солдаты тоже глянули в сторону…
«Бах! Бах!» — отрывисто и тяжко грохнули два выстрела. Надежда била в упор из одноствольных пистолетов. Оба улана-конвоира, отброшенные ударами пуль, плашмя повалились на пыльную мостовую. Округлившиеся глаза ничего не соображавшего Забелло успели отразить в себе страшного седобородого старика, одним махом вспоровшего парусину фуры и, словно черт, с диким воем прыгнувшего на хорунжего. Забелло выронил план, грохнулся на спину, и в ту же секунду в левый бок его словно ударила острая раскаленная молния… Агап, сам по себе упавший наземь, подхватил цилиндр с планом и, ползком проскользнув под фурой, припустил к церкви. Оба часовых вскинули ружья, целясь в Клеща, залитого кровью, которая хлестала из пробитого сердца хорунжего. Пальцы мертвеца судорожно вцепились в одежду старика, и оторвать их от себя Клещ не мог. Еще секунда — и ему влепили бы две пули, но тут из дыры, прорезанной в крыше фуры, плеснули два огненных клинка. Один часовой, пораженный в лоб, выронил фузею, схватился за голову и опрокинулся навзничь к забору, второй шарахнулся, выпалив в белый свет, но от пули увернулся и, выхватив саблю, бросился на Клеща, зычно, во весь голос взывая:
— Алярм! Аля-а-арм!
Надежда замешкалась, выдергивая второй двуствольный пистолет, а Клещ лишь в последнюю секунду сумел оторвать от себя мертвеца и с силой отшвырнуть его под ноги поляку. Улан споткнулся, шлепнулся наземь, и Клещ, невероятно прытко подскочив к упавшему, со страшной силой пнул его сапогом в подбородок.
Старик подхватил оброненную уланом саблю, юркнул под фуру и, уже выбираясь из-под нее, услышал стон Надежды. Она грузно слезла с фуры и сделала несколько нетвердых шагов, кривясь от боли. На рейтузах рдела кровь…
— Нога! — сдавленно крикнула она. — Беги, мне не уйти!
— Молчи, мать твою, черт! — прохрипел Клещ и, взвалив раненую на плечи, поволок к церкви, словно мешок. Он бежал, хотя чуял, что далеко так не уйдет, но все же сумел дотянуть Муравьеву до церкви, где, укрывшись за столбом, дожидался Агап.
— Вон трубка-то! У меня! — сообщил он, но Клеща это не обрадовало.
— Тяни ее в подвал да в подземелье! — приказал Клещ. — Да подалее во тьму, чтоб не сунулись искать. А я уж тут покуда повоюю… Ну, чешись, едрена мать, хрен тамбовский!
Первого поляка, вбежавшего в церковную ограду, Клещ осадил из пистолета. Насмерть сразу не убил, но пуля, попавшая улану в живот, отшвырнула его и заставила, скорчившись, кататься по траве. Двое ответили из-за столбов ограды, пули с визгом отрикошетили от стен храма.
Агап с Надеждой уже спустились в подвал, но Клещ не спешил за ними, опасаясь, что поляки успеют увидеть, куда он скрылся.
Из-за ограды поляки обстреливали дверь церкви, но покуда не высовывались. Несколько пуль ударили в расписную штукатурку свода, выщербив глаз на лике Иисуса. Мерзкое мяуканье, словно кошачий коготь, рвануло по нервам.
«Эх, дверь-то узковата! — подумал Клещ. — Не угляжу! Обойдут, чертовы ляхи!»
И накаркал!
Сзади из окна грохнул выстрел. Пистолетная пуля словно сдула с седой головы шапку, дюйма не хватило, чтоб зацепить. Клещ отскочил за столб.
От удара приклада с лязгом распахнулись решетчатые ставни, зазвенело, вылетая, стекло, выстрелы грянули и от двери, и от окна. В подземный ход Клещ добежать бы уже не смог — изрешетили бы всего. А заряженного оружия было только два ствола: в пистолете еще была пуля да картечный заряд в Надеждином мушкетоне. И еще — сабля, нож да кнут с «дудочкой».
— Москаль, выходи! — крикнули от окна.
Клеща им видно не было: высунуться боялись, палили наугад. Столб прикрывал надежно, вместе с тем незаметно подобраться ни с какой стороны было невозможно. А пулю свою никто из поляков получать не спешил. Ругались, орали, но стрелять не стреляли, тоже берегли заряды.
Внезапно громкий, чужой, но странно знакомый голос крикнул:
— Напшуд! Огня! — Грянул залп, все пространство окуталось дымом, и Клещ, мгновенно сообразив, что имеет мизерный, но шанс, бросился к двери, спустив курок мушкетона и обдав целую группу улан картечью величиной с крупный горох.
Точно рассчитал старый: нечем им было стрелять после устрашающего, но никчемного залпа, С размаху метнув мушкетон, как городошную биту, в какие-то усатые рожи, Клещ совершил такой скачок, что многие опять подумали о нечистой силе. Он очутился на крыльце перед ошалелым молодым уланом-коноводом. Сабля в руке Клеща взметнулась, кроваво сверкнула в отсветах московских зарев и полоснула улана по шее. Тонка была шея — голова как яблоко скатилась. Вот оно, стремя! Гей, ги-ги-ги-и-и!
Конь оказался норовист, но сразу почуял, что попал в крепкие шенкеля. Стар был Клещ и давненько в седло не садился, но куда ж ему от своего казачьего урожденья деться! Свистнувшие мимо конской и Клещевой голов пули улетели куда-то к штабному особняку, а Клещ уже выскочил на улицу и, взгрев коня сабельным фухтелем по крупу, с клинком в руке помчался мимо фур и зарядных ящиков, мимо обалдевших и шарахнувшихся в разные стороны поляков и вестфальцев.
Клещ беспрепятственно промчался через весь сад и, перескочив невысокий забор, погнал коня по узкому проулку. Здесь не было иноземцев, но то, что по пятам идет погоня, Клещ знал. Нужно скакать вниз, под горку, миновать пару тупиков и закоулков, а затем пустить коня на волю, а самому сигануть в заброшенный колодец…
Но разъяренные уланы вылетели в проулок куда раньше, чем ожидал Клещ. «Пах! Пах!» — грянули выстрелы. Пуля ударила коню в круп, он взбрыкнул, но Клещ усидел в седле.
«Теперь не уйти!» — просверлило мозг. Конь сбился с галопа, захромал, а сзади, гикая, неслись уланы.
— Э-эх-ма! — каким-то диким усилием вырвал Клещ себя из седла, вцепившись в нависавшую над проулком толстую ветвь липы. Он выжался вверх, ветвь спружинила, пригнулась, и головной улан, не успев ни сдержать коня, ни убрать голову, треснулся об нее лбом и вылетел из седла. Клещ с саблей в зубах перешагнул по ветви в гущу кроны, где старая липа делилась на три ствола, и, вырвав из-за кушака пистолет с последним зарядом, в упор сразил еще одного улана, который, осадив коня и встав на седло, пытался уцепиться за ветвь. В следующее мгновение Клещ прыгнул с двухсаженной высоты в сад, за забор, и, напрягая силы, побежал прочь от проулка.
Констанцы — он был последним из преследователей Клеща — услышал из-за забора удаляющийся топот и хруст, накинул поводья на забор, вырвал ноги из стремян, оттолкнулся от седла и перемахнул в сад. Клещ бежал через сад наискосок, потому что вправо слышалась уже ругань пеших улан, ломившихся через заборы со стороны церкви. Сзади, от проулка, тоже слышалось топотание ног и тяжкое дыхание. Жалел Клещ, что ненароком расстрелял все заряды. «Должна же тут быть дыра!» — припоминал Клещ. Ну-ка, в нее, родимую, да доской задвинуть. Поляк враз не найдет, забегает али начнет перелезать — ан Клещ-то и отбежит подалее…
Но поляк, щучий сын, увидал Клеща на фоне забора и наудачу пальнул в расплывчатую фигуру…
— Мать твою! — проскрежетал Клещ, хотя захотелось взреветь в голос — так больно жиганула пуля, вспоров армяк на плече и унеся с собой клочок его, Клещева, мяса. Рука двигалась, видать, костей не перебило, но все же Клещ с трудом втиснулся в дыру и тяжело побежал.
Вот он, слава те господи, родной закоулок, осталось только через картофельные гряды перебежать да через жердины перевалиться. Но поляк-то уж в пяти шагах, скор на ногу, дьявол! Ежели есть у него еще пистоль, то приостановится он сейчас, да и вдарит Клещу промеж лопаток. Ну да Клещ не заяц! Ему и в лоб не боязно!
Клещ остановился, развернулся и с саблей пошел навстречу. Ждал, что там пыхнет оранжевое пламя, и желал только одного — чтоб сразу!
Но и у Костя не было больше зарядов. У него была только сабля, и он не был уверен, что его противник ранен. То, что перед ним рубака, пан поручник узнал еще тогда, когда увидел у церковного крыльца обезглавленного улана. Холодок побежал по телу Ржевусского — не хотелось свою голову в этих русских кустах оставлять. Он встал в позицию и повертел саблю кругами, разминая кисть.
— Гей, козаче! — гаркнул он вызывающе.
Концы сабель, словно пробуя силу, легонько звякнули, соприкоснувшись. Противники, держа дистанцию, нападать не спешили. В полутьме на грядках и споткнуться можно было, и в ботве запутаться ногой — а это смерть!
И все же не с руки было Клещу это топтание на месте. Пешие уланы шуровали не далее как в сотне саженей. Вот и выждет поляк, покуда они придут, а уж тут — не отмахаешься. Еще и скрутят живым, пожалуй!
Нет уж, пане, пшепрашам!
В азарте Клещ наискось полоснул саблей, но сталь налетела на сталь — не застал пана врасплох! Запас сил у старого пугачевца был поменьше. Видать, кончалось Марфино снадобье, а может, с кровью вытекало из рассеченного пулей левого плеча. Констанцы, хотя и помоложе был, и покрепче, предпочел защищаться. Он видел, что седобородый — не верил, однако, пан поручник, что перед ним настоящий старик! — дерется с яростью и спешит, торопясь, разделаться с ним до подхода улан. «Тут-то ты непременно промахнешься!» — злорадно думал Кость.
Клещ налетал то справа, то слева, то стремился рубануть сверху, то подсечь снизу. Но проворен был чертов поляк и ловок отбиваться. Зверел Клещ, волновался, а уланские голоса слышались все ближе, похоже, они уже услыхали шум схватки и поспешали на помощь своему офицеру, торопиться надо было… Ну а торопливость, известное дело, — при ловле блох нужна.
Сплоховал старик — то ли рука, что саблю держала, чуть расслабилась, то ли раненое плечо дернулось невпопад, пронизав болью тело, — только, подловив этот момент, Ржевусский ловко вертанул эфес в кисти, зацепил клинком саблю Клеща и закруткой вырвал ее из руки. От следующего удара обезоруженный старик успел отскочить, перепрыгнуть через две грядки назад.
Далеко в сторону отлетела сабля — не достанешь. Побежишь — догонит чертов лях и распластает надвое. А! Бог не выдаст — свинья не съест! Клещ рванул из-за кушака кнут, размахнулся…
Достала молодца плетеная ременная змея. По плечу, по шее, по руке! От острой боли, ожегшей руку, лейтенант выронил саблю, а Клещ, радостно сатанея, хлестал наотмашь, будто усмиряя необъезженного жеребца. Констанцы отступал, закрываясь руками и пытаясь перехватить кнут, но где там!
— 3-запорю! — орал Клещ, а когда пятившийся офицер запнулся шпорой за ботву и грохнулся навзничь, всыпал ему от души еще десяток кнутов по груди и по лицу, а после того как Кость инстинктивно повернулся на живот, закрывая лицо, добавил по спине и по ногам. Это уже была не драка, а порка. Напоследок старичище двинул Ржевусского тяжеленьким набалдашником-шариком, навинченным на рукоять кнута, и Кость ткнулся носом в грядки.
Первым делом Клещ поднял с земли оброненную лейтенантом саблю. Свою искать было некогда — куда-то в ботву упала.
Когда уже собрался к колодцу, сквозь дыру в заборе начал пролезать первый из тех улан, что бежали на помощь Ржевусскому. Улан сперва выставил в дыру карабин, а уж потом стал лезть сам, осторожно спросив:
— Пане поручнику, то Янек! Пане Ржевусски, то я!
Клеща он не видел, потому что старик с саблей наготове стоял в стороне от дыры, прижимаясь спиной к забору. Мог бы Янек остаться живым, если б сначала помянул фамилию Ржевусского, мог бы! Но то, что избитый до полусмерти лейтенант носит эту фамилию, Клещ понял лишь тогда, когда уже опустил со свистом саблю на затылок Янека. Выхватив у зарубленного карабин, Клещ рывком втянул труп в дыру и поставил доску на место. За поясом у Янека была еще пара пистолетов. Все это старик делал словно бы машинально, но у него уже прочно сидела в голове фамилия побежденного.
Содрав с Янека и с самого Ржевусского пояса, Клещ быстро скрутил лейтенанту руки и ноги. Тот был жив, но не в себе — уж больно крепко досталось. Чтоб не стонал, Клещ не пожалел тряпки.
По ту сторону забора загомонили поляки. Прислушиваясь к знакомым словам, Клещ уловил, что паны спорят, надо ли лезть через забор или не надо. Кто-то утверждал, что видел, как Янек побежал вправо вдоль забора.
Клещ, стараясь шуметь поменьше, потянул Костя в глубину двора, туда, где за сарайчиком стоял колодец с воротом.
Цепь с ведром Клещ пропустил между связанными руками Костя, уложив мычащего сквозь кляп офицера животом на сруб. Связанные ноги его, отмотав цепь, втиснул в дубовое ведерко, а затем, собравшись с силой, перевалил тяжелого улана в колодец. Ворот, скрипя, завращался, отматывая цепь, внизу послышался глухой всплеск. Старик сам взобрался на сруб, обнял цепь руками и ногами, почти бесшумно скользнул вниз…
Кость ворочался на дне колодца по пояс в воде, мычал, силился распутаться. Самому Клещу так низко — сажени на четыре — было не надобно. На аршин выше головы лейтенанта в срубе колодца была квадратная дыра — лаз из колодца. Этот лаз сам напоминал колодец, положенный набок, потому что был укреплен срубом-крепью. Тянулся он недолго, сажени три, и выводил к лестнице — наклонному спуску в подземный ход, обложенный кирпичом. Туда-то и сволок своего пленника Клещ. Справа от выхода с лестницы, в нише, был припрятан у Клеща фонарь со свечками, защищенный от крысиных посягательств печной заслонкой. Вообще-то в этой части подземелий Клещ мог ходить и вовсе без фонаря, но сейчас ему надобно было взглянуть на пленника.
Когда красноватый пляшущий свет сквозь мутную слюду озарил лицо Костя, все изукрашенное багровыми и красными, синими и лиловыми полосами, вздувшимися и лопнувшими, сочащимися кровью, Клещ даже крякнул с досады на себя, позабыв, что одного хорошего удара сабли не хватило лейтенанту, чтобы уложить Клеща навеки…
— Вон ты, стало быть, какой, Константин Рыжевусский! — произнес старик. — А на мать-то — не похож, в отца вроде пошел.
Кость что-то замычал, и Клещ милостиво выдернул кляп у него изо рта:
— Теперь, паря, хоть ори — можно.
— Хлоп! — весь вибрируя от ненависти, прошипел Кость по-русски. — Убей меня, да живее!
— Ну, это уж извиняй. Я вона сколько силы-то потратил, чтоб тебя сюда допереть, а ты — «убей»! — усмехнулся Клещ. — Мне еще прежде погутарить с тобой надо.
— Убей! — прямо-таки вымаливал Кость. Он не мог жить после того, как его, будто распоследнего мужика, выпороли кнутом. Нужно было либо убить этого мерзавца, либо умереть самому. Но убить Клеща надежды не было, значит, надо было умирать.
— Уймись, недоделок! — рявкнул Клещ. — Отцу-то сынка и выдрать не грех!
Было когда-то теплое лето, даже, кажись, еще весна, только не мокрая да холодная, что в Москве, а украинская, новороссийская. Шел по дороге на Каменец-Подольский капрал Иван Петров, как тогда Клещ по бумагам числился. Холера не взяла, по уж сильно поиссушила. Конечно, подкормился Клещ малость, чуть-чуть поглаже стал, но сил еще маловато было. А подорожная-то из Молдавии аж до Москвы и дальше записана. За спиной котомка, у бедра — тесак-полусабля, на голове каска с лопастями, чтоб затылок не пекло, на груди — медаль за Измаил. Где фурштаты подвезут, где купчишки проезжие, а все больше — на своих двоих. Узнал Клещ у проезжего хохла, что версты три всего до села, да и прилег отдохнуть на пригорке. Уж больно добро! Трава уже отросла, зеленая, духмяная, солнце кости греет, и жизнь совсем распрекрасной кажется. Разлегся Клещ на траве, голову в тень от куста, в прохладу, мундир распахнул. А в это время по дороге катила карета. Четверка цугом, кучер на козлах, пара гайдуков на запятках, а на крыше чемоданы.
Проехала бы мимо — ничего бы и не было. А она остановилась!
Вылезли из кареты двое: пан и пани. Потом еще старуха выползла и пошла с молодой пани за кустики на другую сторону дороги. А пан пошел в сторону Клеща, дошел до кустов саженях в пяти левее и принялся их поливать, чтоб росли погуще. А как полил, то повернул голову на Клеща и стал смотреть. Клещ один глаз приоткрыл и видит: морда старая, усатая, седин много, но что-то в ней знакомое.
Для верности Клещ встал, мундир застегнул. Тут пан и говорит:
— Анджей? Козак? Йорктаун?
— Так, пан капитан! — отрапортовал Клещ. — Комрад!
И тут пан подошел к Клещу, обнял и трижды расцеловал его.
— Ядвись! — позвал пан, фамилию и имя которого Клещ еще и припомнить не успел. — Ядвись, ходзь тутай!
Молодая пани подошла, посмотрела на Клеща с опаской — москаль все же! И спрашивает кротко эдак:
— Цо, пан Михал?
И тут-то Клещ припомнил, что зовут пана Михал Ржевусский, которого Клещ в Америке Рыжеусским звал. И был он ротным командиром над Клещом. А под тем самым Йорктауном Клещ его, раненного, от англичан уволок, а то бы добили. Тогда капитан сказывал, что Клещ для него теперь не солдат, а брат родной.
В общем, пан Михал Клеща и впрямь как брата родного встретил. Даром что разной веры, да и чин у Клеща был капральский, а у пана Ржевусского — полковничий. Расспрашивал сперва пан Ржевусский, каково Клещу жилось и как он из Америки обратно в Россию угодил да еще капралом сделался. Клещ всего напрямую не сказал, но и наврал не много. Потом Клещ у пана про его жизнь поспрошал. Что пан врал, а что не врал — не Клещу судить. Выходило, что пан от ран многих, и в Америке, и в Польше полученных, «бардзо хворы» стал и поехал до дому. Помирать хотел в родном маёнтке, Матка Бозка Ченстоховска допомогла. Оклемался и зажил бобылем. Богатство нажил большое, и женился только два года назад. А уж тогда ему, Ржевусскому, было поболее, чем сейчас Клещу. Потому пани Ядвига, молодая, хоть пана своего и любила, наследников-то что-то не производила. Вот и собрался пан свезти ее в Варшаву «до лекажей», а может, и помолиться где о даровании сына.
Ну, довезли Клеща до постоялого двора. Тут бы им и распрощаться, да перед самым постоялым двором треснула у кареты ось.
Заказал пан для себя и жинки комнату наверху, а для Клеща и дворовых ямщицкую оплатил. Однако спать он Клеща не отпустил, а пригласил его к себе пить горилку. И пани сидела, сладкое вино пила. Тут Клещ и залился соловьем, спьяну-то. Как начал про Пугача, да про Сибирь вспоминать, да про пиратов малайских, да про Измаильское дело, как он полковника Муравьева от турок отмахал не хуже, чем капитана Ржевусского от англичан. Старый пан заснул, а молодая пани разморилась да сомлела… А Клещ, хоть и крепко пьян был, но жилист, мужицкая сила взыграла. Так и проспал Ржевусский, сидя за столом, молодую. Клещ ее крепко побаюкал. А как пани уснула, Клещ разлимониваться не стал, ноги в руки — и вниз. В ямщицкой не было никого, гайдуки с кучером все еще ось налаживали. Клещ пришел, да и дрыхать — будто с вечера спал. А старуха-служанка пани Ядвиги в другом месте спала.
Само собой, что пани о своем ночном поведении ничего Ржевусскому докладывать не стала. Ну а сам пан Михал и вовсе не почуял ничего.
Понятно, что надо бы Клещу, раз уж так все вышло добро и без шума, откланяться да поблагодарить пана за щедроты его.
Однако пан до того, видать, соскучился по доброй компании, что решил Клеща до самого Каменца-Подольского подвезти. Поехал Клещ в карете, рядом со старой служанкой, прямо напротив пани. Ржевусский уж предлагал ему в управляющие идти али в дворецкие. Ну, Клещ с тихой такой благодарностью, но и с твердостью отвечал, что как он есть не вчистую уволенный, а отпускной, то обязан государыне императрице служить вернуться.
Однако пан был уж очень шибко упрямый. Сперва он Клеща тихо уговаривал, без шуму, а под конец — орать начал. И громко. Клещ сидел тихо и пану возражать не хотел. Однако, когда пан, думая, что Клещ уже совсем согласный, спрашивал, какое Клещу жалованье положить, Клещ опять про присягу матушке-государыне вспоминал. Вот за таким спором до Каменца-Подольского и доехали. У пана тут дом свой стоял. Клещ хотел было от греха подальше идти к какой-нибудь бабке на постой становиться, но пан его не пустил, а в доме у себя ночевать оставил. Сам пан поехал визиты делать, да до того навизитился, что где-то заснул. А пани, от того, что ей очень скучно одной спать показалось, взяла да и велела своей старой служанке привести к себе Клеща.
Бабка та, как пани рассказала, еще матери пани Ядвиги служила, а потому амурные дела устраивать умела. Сама и караулила, чтоб не застиг кто Клеща с Ядвигой. А потому Клещ молодую пани не только убаюкал, но и на зорьке разбудил. Пани, видать, это Клещевое дело так по душе пришлось, что она его утром насилу отпустила.
И вовремя, потому как вскорости пан приехал с больной головой, поспал часа три, похмелился, закусил и велел лошадей закладывать. А Клеща опять с собой посадил. Не больно удобно ехать-то, когда пан со всей душой, а пани его — со всем телом. Пан все Клеща уговаривает в управляющие идти, а пани Клещу всякие взгляды да прищуры потихоньку дарит, и видно, что чем дольше они едут, тем больше у Ядвиги ретивое разыгрывается. На одной из остановок пани со служанкой вышли, за кусты укрылись. О чем они беседовали и чего замышляли — этого Клещ не понял. Только похоже, что бабка как-то по-тихому накапала пану во фляжку сонных капель. И заснул пан так, что опять же ничего не видел и не слышал. Бабка в окошко глядела, а Клещ с пани еще пару раз за сладкое подержались. Дошло бы и до третьего, но тут до села доехали и пана будить надо было. Стыдно Клещу стало. Хоть и не считал он, сколько баб у мужей поодалживал, но как никогда на себя злился. И, хоть было уже поздно, ночевать не стал. Сбежал, не попрощавшись, как паскудный кобель. Старался подалее уйти от места, где напакостил. Вернулся в Каменец, оттуда приспособился к обозу военному и так до Проскурова добрался, до Винницы, Киева. В Киеве помолился, исповедался у Печерских отцов святых, покаялся, свечку о здравии пана и пани поставил, даром что они схизматики. За болярина Михаила написал да за болярыню Ию — Ядвиги-то в русских святцах нету.
Думать Клещ про свое гулевое и беспутное житье стал только в самые последние деньки, когда понял, что курносую, как ни крути, не обманешь. И так зажился, седьмой десяток идет. Убитых-то много на душе, да и иных грехов — сверх головы.
А вот кого на этот свет произвел, хоть и беззаконно, — не знал того Клещ…
И вот вдруг увидел медальон с портретом пани Ядвиги. Той, которую запомнил молодой и отчаянной. Ну а после, вишь ты, привел Господь и сына ее увидеть. А может — и своего…
Покамест Клещ воевал, боль немного угасла. А теперь заболела и кровью сочиться стала рана.
— Видать, к Марфе надо идти! — промолвил старик, взвалил связанного и потерявшего сознание Костя на спину и поволок подземным ходом, повесив польский карабин на шею, а кольцо фонаря взяв в зубы.
Шел он тяжело, пошатываясь, с передыхами, чуя, что все Марфино снадобье уже вышло и живет он теперь только собственным остатком сил. Хватило сил дойти до хода, который выводил его в подземную штаб-квартиру. Тут сзади радостно крикнули:
— Дедушка! Это я, Агап!
Клещ опустил Ржевусского на пол и дождался, пока из темноты к нему не подковыляли Агап с Надеждой.
— А, господин Ржевусский! — узнала Надежда, кривившаяся от боли. — Опять попался? Везучий, лейтенант!
— Ладно, — проворчал старик, — идем-ка покуда ко мне, а после вас надобно в лазарет определять.
— А может, у тебя, старинушка, тут и гошпиталь есть? — Надежда попыталась улыбнуться.
— Может, и есть, — хмыкнул Клещ. — А покамест в «штаб» пойдем.
Крошка, испуганно сидевшая в углу, даже повеселела, когда увидела входящих.
— Боже мой, вы вернулись! — воскликнула она и осеклась. Когда Клещ поставил на стол фонарь, свалив Костя на лавку, Крошка увидела, что все четверо запачканы кровью. Меньше всего крови было на Агапе — он только испачкался, когда вел раненую Надежду.
Клещ жадно зачерпнул из кадки квасу, выпил одним духом, отвалился к стене.
Спустя полчаса Клещ и Агап втащили Костя, у которого начался жар и бред, на площадку перед запертой дверью в Марфин подвал.
Клещ постучал трижды, условным стуком. На сей раз Марфа открыла почти сразу.
— Господи, прости и помилуй, — перекрестилась она, — никак убил кого?
— Ну, кого убил, того не воскресишь, — проворчал Клещ, — ты, чай, не господь бог. Живой он, только битый крепко. Смотри, чтоб вылечила!
— Бог даст — вылечу, — сурово нахмурилась Марфа, — а коли нет — не обессудь. Поротых-то мне не впервой лечить. Снимай с него все да клади на живот… Ох ты, мать честная, да его и по животу стегали! Ты, что ли, изверг?
— Пришлось, — буркнул Клещ, — не ждать же, покуда голову срубит?
С Констанция стянули сапоги, штаны, мундир и все исподнее. Он уже не рвался никуда, был вял, лишь бормотал что-то невнятное. Марфа деловито готовила какие-то чистые тряпки, приспосабливала на них мазь из глиняной крынки.
Когда Ржевусского, смазанного и перевязанного, наконец уложили животом на тюфяк и прикрыли одеялом, Марфа увидела рану на плече Клеща и проворчала:
— И тебе, душегуб, досталось? Эх, за малым ведь не пришибли! С того, кто тебя убьет, господь все грехи спишет!
— Погоди, — отстранился Клещ, — сейчас тебе еще увечную приведу. А мое дело малое, после поглядишь.
Клещ с Агапом отправились обратно и вернулись с Надеждой.
— Батюшки, — удивилась Марфа, — никак барышня Муравьева… Иван Юрьич-то, поди, слезами изойдет, коли узнает! Ну-ка, мужики, пошли отсюдова!
— А я тоже ранетый, — хмыкнул Клещ, — перевяжи сперва, а уж потом пойду.
Споро и ловко наложила Марфа Клещу повязку, дала новую рубаху и нитку с иголкой — армяк простреленный чинить.
— Идите с богом, — сказала Марфа, — барышне полежать у меня придется. С ногами-то шутки плохи!
Пока Марфа пользовала девицу Муравьеву, Клещ и Агап, добравшись до Клещевой «штаб-квартиры», взялись разглядывать план.
— Вона как… — водя грязным пальцем по желтоватой бумаге, бормотал Клещ. — Стенку-то, что ты, внучек, пробивал, не столь давно и поставили. Правильно, стало быть, Иван Юрьич говорил: «За этой-де стенкой дорога до самого царя…» Все хитрил, боялся небось, что я чего украду, из Кремля-то… А стенку-то по его приказу и клали. Вот она, красным нарисована. И вот эту тоже. И тут, и тут вот еще. Конечно, небось сама матушка Катерина велела, а он-то назирал, чтоб добро сложили. Понятно… Сказывал Иван Юрьич, что тогда велено было Кремль сломать, а на месте его возвесть дворец небывалый. Но, видать, не заладилось чего-то — бросили… А ходы-то загодя закладывали, чтоб в новый дворец через них не пройти. Так, глянем-ка на тот, по которому мы с Надеждой идти не решились. Этот-то не заложен, но под цифирью надо искать, чего-то про него прописано. Во… «Сей ход рыт зело давно и креплен деревом, коее суть дряхлое и червем изъедено. Выведен оный в подвал Теремного дворца близь старого нужника, от коего вонь и сырь идет и нечистоты в ход сочатся. Оный ход перегораживать стенкой разумею ненадобным, ибо вскорости и сам рухнет…» Однакож, как я думаю, не рухнул еще.
— Неужто пойдешь, дедушка? — прошептал Агап.
— И ты пойдешь, внучек… — нехорошо улыбнулся старик.
У Агапа сжалось сердце. Испуг отразился на лице, и Клещ помрачнел:
— Пойдешь, пойдешь! Божился мне, что слушаться будешь? То, что было, — это присказка. Сказка впереди.
Палабретти мог бы и не проснуться. Он уже несколько раз не то терял сознание, не то засыпал, теряя счет времени и ориентировку в пространстве, хотя вроде бы никуда не мог свернуть и сбиться с дороги. Сил у него почти не было. Продвинувшись на какой-нибудь десяток метров вперед, он обессилевал и впадал в забытье. Сырость, холодные камни вытягивали тепло, высасывали энергию, а он уже утратил алкогольный подогрев, почти сутки находясь в кромешной тьме и адской вони. Впрочем, вонь его уже не беспокоила. Привык. Он уже не мог как следует соображать и поэтому не догадывался, что каждый раз, забывшись и перестав ощущать себя, сползает назад по уклону трубы. Фактически он некоторое время вообще не мог продвинуться вперед, барахтаясь где-то в середине трубы.
В последний раз он отключился надолго. Наверно, в забытьи он пробыл несколько часов. Голову сверлила боль, все тело ныло, но, как видно, включился какой-то скрытый запас сил, который тело приберегало на крайний случай.
Палабретти пополз, упрямо протискиваясь вперед, не останавливаясь и не жалея локтей и коленей. Возможно, этот запас сил был дарован ему богом, которому Сандро возносил горячие и путаные молитвы. Главное, о чем молил маркитант, был свет. «Дай, господи, увидеть свет!» — вот и вся молитва.
И он его увидел.
В очередной раз приподняв голову, Палабретти зажмурил глаза. Впереди тускло маячил овал света. Палабретти показалось, что это мерещится, что это ошибка. Он зажмурился, еще раз поморгал — нет, овал оставался! Сил прибыло, Сандро пополз быстрее и спустя пять минут увидел уже не овал, а круг. Он был на верном пути. Труба была искривлена, но Палабретти уже прополз вогнутый участок, и ему оставалось лишь десять метров до цели. Хотя он полз намного быстрее, чем прежде, эти метры были самые тяжелые. Тем не менее вскоре Палабретти оказался у обреза трубы.
Однако, когда он достиг цели и глянул туда, откуда шел свет, внушавший надежду на спасение, разочарование его оказалось чудовищным.
Труба выходила в глубокий кирпичный колодец с отвесными сырыми и осклизлыми стенками, обросшими теми же омерзительными водорослями, что и труба. В полуметре от трубы, источая зловоние, тускло поблескивала поверхность воды, даже не воды, сказать точнее, а нечистотной жижи. А свет, отбрасывавший блики на воду, шел сверху, из круглой дыры, находившейся метрах в десяти.
И то был не солнечный свет, а красноватый дрожащий свет слюдяного фонарика.
Это был тупик похуже прежнего. Все надежды рушились.
Палабретти отчетливо понял, что отсюда ему не выбраться ни за что. Если там, где фонарь, не появятся люди, то Палабретти останется здесь и через несколько часов отдаст богу душу.
То, что это выгребная яма, Сандро понял некоторое время спустя. В маркитанта вселился некоторый оптимизм. Если наверху горит фонарь, значит, люди сюда заходят и справляют свои надобности. Если так, то рано или поздно кто-то должен был прийти, и у Палабретти появлялись шансы. Мизерные, но шансы…
Он лежал в трубе, изредка высовывая голову в колодец и прислушиваясь. Ждал. Но гулкая тишина лишь изредка нарушалась плеском сорвавшейся со стены капли. Сверху не долетало никаких звуков. Только мерцало сквозь дыру пламя невидимой свечи в фонаре, тусклое, почти призрачное. А холод и предательская слабость опять накатили на Сандро. Начали неметь пальцы ног и рук. Сырость отбирала тепло и медленно убивала Палабретти. Прошел час, другой…
Сандро понял, что если он не будет спасен в последующие два часа, то заснет вечным сном. Глаза уже смыкались, ощущение холода притуплялось. Конец близился.
Но тут послышался глухой, но недальний стук. Кто-то бил металлом по камню. Стук шел не сверху, а откуда-то из-за стен колодца. Удар повторился и прозвучал громче. Третий удар оказался еще звонче, и следом за ним из стены, что располагалась напротив трубы, выпал кирпич. Плеснула вода, брызги вонючей жижи долетели до лица Палабретти. Еще удар и плеск упавших кирпичей. Сандро поднял голову и разглядел на темно-буром фоне стены колодца светлое пятно. Это была дыра, через которую проникал свет фонаря. Там были люди! Там было спасение! Сандро хотел крикнуть, но издал лишь сипение — у него пропал голос. Несколько новых ударов расширили дыру, Сандро увидел на секунду лицо человека и хотел помахать ему рукой, высунувшись из трубы, но рука, ослабев, не хотела повиноваться. Отчаяние охватило маркитанта. Спасение было в двух шагах, а он даже не мог подать о себе знак. Вдруг те люди, что долбили киркой стену колодца, увидев нечистоты, уйдут, а то еще и заделают дыру? Титаническим усилием Сандро пододвинулся к обрезу трубы. Он жадно захватил воздух, начиненный удушливым смрадом, и испустил стон, который был услышан.
— Стой! — приказал Клещ, предупреждая новый удар Агапа по каменной стене…
Три часа назад они вошли в старинный ход, где крепь была и впрямь ненадежна.
Когда появилась дыра и густая вонь хлынула в подвал, Клещ досадливо поморщился:
— В нужник прорубились… — И вот тут-то и послышался шорох, а затем донесся стон…
— Живой кто-то? — шепотом спросил Агап. — А может…
Он хотел сказать «нечистый», но подумал, что лучше не поминать.
Клещ, стараясь не показываться в дыре, посветил фонарем и сказал:
— Мужик какой-то из трубы глядит. Квелый, еле глаза лупают. Ну, раздолби-ка дыру!
Агап долбанул раз, другой, третий… Кирпичи плюхались в воду, и скоро уже можно было протиснуться в дыру, да только в жижу лезть не хотелось.
— Мил человек! — позвал Клещ. — Отзовись-ка! Али рукой подвигай! Живой ли?
Палабретти услышал русскую речь, но она его не испугала. Он был готов принять помощь хоть от самого дьявола. Ничего, разумеется, не поняв, он вяло пошевелил рукой.
— Живой, — констатировал Клещ, — а в дерьмо лезть неохота.
— Жердину бы али багор какой, — помечтал Агап. — Багор-то сподручнее, коли у него руки не держат…
— Цыц! — вдруг прошипел Клещ.
Агап замолчал. Сверху послышался лязг засова и скрип открываемой двери. Потом опять лязгнул засов, шаги перешли в топтанье на месте.
— Никак кто-то до ветру пошел… — прокомментировал Клещ шепотом.
Но тут произошло непредвиденное.
Вверху, там, где слышались шаги, вдруг треснуло, грохнуло… Клещ с Агапом шарахнулись от дыры, отскочив в глубину подвала. Откуда-то сверху и колодец рухнул целый дождь кирпичей, мигом заваливший и колодец, и дыру в кладке. С десяток кирпичей ввалилось и в подвал.
— Ну, Агап-Еруслан! Раздолбал так раздолбал — весь нужник навернулся! — пробормотал Клещ. — Ну да ладно, хрен с ним, с нужником этим, а мужику, которого завалило, — царствие небесное, не виноваты мы. Могло и нас придавить, если б сунулись. Ладно, надобно подбирать иное место, может, и вылезем где…
— Это катастрофа, — пробормотал де Сегюр. — Чудовищная, нелепая катастрофа!
— Самое главное — сохранить все в тайне! — Коленкур держал в руке очиненное перо, и оно тряслось, потому что генерала била дрожь. — Хотя бы сами обстоятельства!
— Вы правы, — кивнул Лористон, — надо держать все в максимальной секретности. По крайней мере, до тех пор, пока это будет возможно.
— Не представляю себе, как это удастся, — выдавил де Сегюр, — вы понимаете, господа, ВСЕ последствия?
— Не хуже вас, граф. Малолетний Наполеон II при маме-австриячке. Оживление роялистов, новая Вандея, мятеж в армии. Кто будет вести переговоры с русскими и от чьего имени? Наконец, кто поведет армию? Мюрат? Ней? Сумасшедший Жюно? Даву? Вы или я? — Коленкур уронил перо и в волнении заходил по комнате.
— Как вы сохраните это в тайне? — повторил Сегюр. — Сейчас двадцать гвардейцев работают в этой шахте, разбирая обломки. Вы можете заставить их молчать?
— Они присягали. Несоблюдение тайны — расстрел.
— Тогда не было бы ни шпионов, ни изменников. Но они есть. Кроме того, допуская, что гвардейцы будут молчать, я не уверен, что в штабе будут молчать точно так же. Болтунов у нас хватает. Единственно, за кого могу поручиться, так это за мамелюка Рустана.
С шумом вошел Себастиани, от него шел не самый приятный запах, но в глазах была неподдельная радость.
— Он жив, господа! Жив и почти не ранен. Маленькие царапины. Правда, его нужно тщательно обработать, возможно заражение.
— Господь явил чудо… — сказал де Сегюр. — Когда я увидел эту кучу кирпичей…
— Мы можем войти к нему?
— Не меньше чем через полчаса. Вся одежда изорвана и испачкана, ее пришлось выбросить тут же, прямо в шахту. Сейчас Рустан отмывает его в третьей воде. Доктор сказал, что у сира нервный шок. Он с трудом воспринимает окружающее. Какие-то навязчивые идеи. Возможно, последствия сотрясения. Падение вместе с кучей обломков с высоты двух туазов — это кое-что.
— Помутнение разума, — нахмурился Коленкур, — это похуже, чем смерть.
— Разум монарха — разум его приближенных, — заметил Лористон. — Люди должны видеть императора, а разум проявляется через приказы.
— Заменить гения невозможно… — пролепетал де Сегюр. — Мы погибли.
— Не торопите события, — ответил Лористон. — Пока все еще неясно.
— Что вы имеете в виду, генерал?
— Я просто прошу не торопиться с выводами. Если войска смогут видеть вождя, они будут уверены в победе. А наше дело — поддерживать эту уверенность.
Вошел лейб-медик, бледный, растерянный, утомленный.
— Он спит. Сильное нервное потрясение, вероятно, падение сказалось на психике.
— Это мы уже поняли, — процедил Лористон. — Как вы думаете, сколько это продлится?
— Душевные болезни — вещь очень сложная. Возможно, он уже завтра придет в себя. А может быть — никогда. У него навязчивые идеи. Он убеждает всех, что он не император, а маркитант Палабретти, зовет какую-то Крошку, требует позвать Ржевусского, поручика польских улан…
— У него все смешалось в голове… — пробормотал Себастиани. — Ржевусский — это тот улан из корпуса Понятовского, который привозил прокламацию. Маркитанта Палабретти я хорошо помню, это земляк императора, толстячок, заросший бородой от шеи до ушей. Когда-то он убежал с Корсики, чтобы не участвовать в вендетте. Потом был волонтером, получил ранение и ушел в отставку. Он очень скуп, но так и не разбогател.
— Откуда император может его знать? — прищурился Лористон.
— Полагаю, что по Корсике, — пожал плечами Себастиани. — Остров небольшой, там многие друг друга знают.
— Тем не менее раньше его император никогда не вспоминал, — заметил Коленкур.
— Это ничего не значит.
— Нет, это значит многое, — криво усмехнулся Лористон. — Доктор, вы хорошо помните шрамы, родинки и другие приметы на теле императора?
— Да, ваше сиятельство. Я помню все шрамы и родинки. Но к чему это?
— Вы не заметили никаких различий?
— Пока нет, господин маркиз, но…
— Попытайтесь выяснить это завтра.
— И все же, могу я знать, зачем это нужно?
— Вы уверены, что это действительно император?
— Боюсь, месье, что это будет трудно сделать. Он сильно исцарапан, многие царапины весьма глубоки, и я боюсь, что они оставят новые шрамы. Впрочем, разумеется, все шрамы от старых ран я смогу различить.
— Какую чушь вы вообразили себе, Лористон! — возмутился де Сегюр. — Откуда там может взяться другой человек?
— Да… — пробормотал Себастиани. — Вы что же, маркиз, предполагаете, что нам решили подменить императора?
— Я знаю, господа, что разные стечения обстоятельств могут вызвать самые серьезные последствия. Позаботьтесь, чтобы завтра утром маркитанта Палабретти доставили сюда.
— Так или иначе, но у нас есть человек, которого можно выдавать за вождя нации. Какая вам разница, кто будет ходить в сером рединготе, с мрачным лицом?
— Значит, править армией и Францией придется нам?
— Да, и при этом делать все, чтобы никто об этом не узнал. Вы уверены, Себастиани, что гвардейцы, которые нашли его, не проболтаются?
— Мы с доктором уже позаботились об этом… — мрачно кивнул Себастиани. Лейб-медик, вздрогнув, тоже наклонил голову.
— Каждый из двадцати выпил по кружке вина, найденного в подвалах Кремля, — пробормотал Себастиани. — Доктор всыпал в бочку столько отравы, что хватило бы и на целую роту…
— Я пошел мыться, — сказал Себастиани после минуты общего подавленного молчания, — прошу простить меня, господа.
— Доктор, — сказал Лористон в тоне мягкого приказа, — будьте добры не оставлять императора без присмотра.
— Разумеется, господин маркиз, я буду рядом. Вы знаете, только сейчас я подумал, что есть один признак, по которому можно, пожалуй, поверить в подлинность императора. Он был простужен, недомогал еще со времен битвы у Можайска. Так вот, господа, человек, которого вытащили из шахты, тоже простужен.
— Это аргумент, — согласился Лористон, — хотя совпадения бывают и более убедительные. Я вас не задерживаю, месье.
Доктор поклонился и вышел.
— Тихий убийца, — прошептал де Сегюр так, что его никто не услышал.
— Александр, — переходя на конфиденциальный тон, произнес Коленкур, обращаясь к Лористону, — вы хорошо знаете, во всяком случае, лучше всех нас, что представляет собой император. Вы знаете его с детства, вы много лет были его адъютантом…
— Я понимаю вас, Арман. Я сделаю все, что от меня зависит.
— И еще. Мы много раз противодействовали друг другу в русском вопросе. После того, что случилось, я думаю, что скорый мир должен рассматриваться как подарок судьбы…
— Несомненно, мой друг. Думаю, что в ближайшее время сир распорядится о начале переговоров. Я возьму их на себя.
— Я рад нашему взаимопониманию.
Марфа утерла с лица Надежды Муравьевой пот, выступивший во время мучительной операции. Свинцовый катышек неправильной формы валялся на столе, а Надеждино бедро, перевязанное чистыми тряпицами, под которые Марфа подложила одну из своих мазей, понемногу ощущало, как притупляется боль.
— Ты уж, милая сударыня, извини, что одежу твою попортила, — сказала ведунья, — придется, вишь ты, пока что по-простому одеться, господского-то нет у меня.
— Спасибо и на том, — пробормотала Надежда, отходя от боли, — рожала — так не мучилась…
— А чего ж не кричала-то? Надо кричать, с криком-то легче оно…
— Стыдно. Я — офицер.
— Баба ты. Извиняй, конечно, я уж старая да грубая, по благородному-то не умею… Так вот, простую да глупую бабу послушай: женщине за мужиками гнаться не след. Чего ихнее, то ихнее, а что наше — то наше. Дите, говоришь, в Москву увезли? Кто?
— Цыганка одна, Настя. Дедушка Клещ ее нашел, но она от него сбежала. У нее сила какая-то есть, странная, потусторонняя, быть может. С ее помощью она завораживает. Ведь сама отдала ребенка ей в руки! Господи, бедный мой мальчик!
Надежда зарыдала… Марфа посмотрела на нее удовлетворенно и сказала:
— Вот теперь-то совсем иное, прости господи! Поплачь, поплачь, дурь-то выйдет. Как младенец крещен?
— Евгением…
— Господское имя, известное дело. А сколь ему от роду?
— В феврале год будет, — всхлипнула Надежда.
— Тебе, матушка, надобно было не встревать в Клещевы плутни, а ко мне сразу идти, — степенно сказала Марфа. Ну да ладно, попробуем ужо…
— Что «попробуем»? — не поняла Надежда.
— Дите твое поискать. Я ведь не Клещ, мне, чтоб человека в Москве углядеть да сюда привести, бегать не надо…
— Как же это? — удивленно прошептала Муравьева.
— Да так уж… Ведаю — и все.
— Господи, — Надежда перекрестилась, — да ты не ведьма ли, Марфушка?
— Ведьма — зла, ведьма сглаз, порчу напускает, ссорит… У ведьмы — черная сила. А я ведунья, у меня сила белая, добрая. Вот Настя, что дите стащила, — та ведьма.
— И ты не боишься ее?
— Ты-то на войне воевать боялась?
— Когда как…
— Вот и я так же. Вы там пуляете друг в дружку, кому повезло, так попал, а кому не повезло, так убили. Вот так и у нас.
Марфа полезла в один из сундуков, достала мешочек, от которого потянуло душистым травяным запахом. Развязав бечевку, стягивающую горловину мешочка, она взяла деревянную ложку и, зачерпнув из мешка серого порошка, похожего на сенную труху, высыпала в большую медную ступку. Затем завязала мешочек, положила на место, достала другой. В этом был белый, мелкий, как пыль, порошок, и его Марфа тоже высыпала в ступку, но уже не одну ложку, а три. Третий порошок, черный, Марфа добыла из крынки, стоявшей на полке. Крепко перемешав в ступке порошки, ведунья достала из маленького горшочка несколько комков красноватого, дурно пахнущего вещества и, взвесив их на ладони, отправила в ступку. Потом несколько минут она растирала комки и смешивала с прежними порошками.
Изготовив смесь, Марфа взяла небольшой чугунок, наплескала в него три ковша воды из деревянного ведра и ухватом запихнула в печь.
— Ну, как закипит вода, готовься, — сказала Марфа. — Без тебя-то мне не найти ни Настю, ни его, Евгения твоего родного. Старайся припомнить, какова она была, да и сына припомни, чтоб в голове держался. Обличье все, поняла?
Надежда зажмурилась, припоминая. Марфа, не торопясь, вынула из шкапчика бутыль с синим раствором, похожим на медный купорос, и налила в глиняную миску. Туда же, в миску, она высыпала смесь из четырех веществ, находившуюся в ступке. В миске образовалась странная буроватая кашица, которую Марфа перемешала палочкой и превратила в тягучую, киселеподобную массу. Тут закипела вода в чугунке, Марфа ловко выхватила его из печи и поставила перед лавкой, на которой сидела девица Муравьева.
Ковшиком зачерпнув кипятку, Марфа смыла «кисель» из миски в чугунок. Тут же в чугунке заклокотало, и из него повалил густой желтоватый пар с дурманяще-сладким запахом.
Надежда ощутила, как Марфа садится на табурет, прямо напротив нее, и берется левой рукой за правую руку Надежды, а правой — за левую. Получилось кольцо, посередине которого струился пар из горшка. Этот пар быстро проникал в легкие, растворялся в крови и нес по всему телу какое-то необыкновенное, неведомое Надежде состояние.
— Спи не спи, спи не спи, спи не спи! — голос Марфы послышался как бы издалека, гулко, будто колокольный звон. — Выглядывай сына, сына выглядывай! — внушала Марфа, которую Надежда уже не видела. Она вдруг ярко и четко увидела себя с малышом на руках в детской дядюшкиного имения. — Добро, добро, добро! — поощрила Марфа. — Гляди Настю, гляди Настю, гляди Настю!
Надежда ощутила, как что-то теплое и дурманящее словно бы выносит ее душу из тела. Она пронеслась через мрак туда, в недавнее прошлое, и увидела перед собой черноглазую, очень красивую женщину в цветастом платье, с огромными серьгами в ушах, серебряным монистом на шее и зеленой косынкой, стягивающей густые, черные, как вороново крыло, волосы.
Едва образ Насти всплыл из памяти Надежды с максимальной четкостью, как его словно стерли, и Надежда, очнувшись, открыла глаза.
— Молодец, — похвалила Марфа, — быстро вспомнила. Теперь она ко мне в память перешла. Я и буду искать… Теперь вот что, девонька. Я сейчас как бы засну. Говорить что буду, бубнить или ругаться — не слушай. Не буди меня, слышь! Что б ни сталось — не буди! Как встану и с закрытыми глазами пойду — тоже не мешайся. Страшно будет, мерещиться что начнет — молись господу, о сыне молись! Проснусь до срока — сына не увидишь. Ну, держись, милая!
Марфа вынула из-за ворота ладанку, высыпала на ладонь несколько мелких кристалликов, отодвинула чугунок от Надежды и уселась перед ним сама. Кристаллики упали в булькающее варево, и от него пошел розовый, все более краснеющий пар. Марфа закрыла глаза, откинула голову, опершись спиной о стену подвала, лицо ее стало мертвенно-бледным. Надежду взяла жуть, она отодвинулась подальше и стала тихонько молиться, упрашивая господа бога вернуть ей дитя…
Минуты две Марфа не двигалась, Надежде даже казалось, что она умерла. Потом Марфа, не открывая глаз, каким-то необычным деревянным голосом сказала:
— Злодейка. Пошто дите своровала? Отдай!
Надежда сжалась, но молиться не перестала.
— Вижу. Вижу тебя, злодейка. Не уйдешь. Не прячься, не мучься — все одно мой верх, — продолжала свой диалог с невидимой врагиней Марфа.
— Боже правый, помоги ей! — прошептала Надежда, которой трудно было оставаться в стороне.
— Черную силу зовешь — не дозовешься. Волки ее съели, вороны унесли, огонь сжег, ветер развеял. Совесть, что волк, — возьмет за горло — не упустит. Не мучься, не прячься, меня слушай, к богу вернешься! — Губы Марфы произносили эти слова совершенно бесстрастно, как видно, вся эмоциональная энергия этой женщины была в ином, недоступном для понимания мире…
— Туда идешь. Туда, родимая. И здесь повернула правильно. Не стой, не стой, не останавливайся. Дальше иди, хорошо иди, прямо иди. Здесь налево поверни, французов обойди. Во двор сверни, дальше иди!
Надежда, вслушиваясь в слова, произносимые Марфой, ощущала, как сердце начинает учащать бег.
— Не я тебя веду — бог ведет. Нет бога русского, нет цыганского — един бог, едина сила, едино блаженство и едина мука. Иди. Тут садом, садом проходи. У стены щель, в нее боком, мальца не повреди. Дом обойди, сарай обойди, заходи в дровеник. Положь мальца на пол. Бочку откати, подпол открой. Бери малого левой, придерживайся правой, полезай в подпол. Добро. Веревку дерни, закрой за собой. Добро. Иди далее, хорошо идешь… Не думай о черном. О белом думай, о боге думай, душу спасаешь! Вправо теперь, вправо иди. Бог ведет, не я веду. Душа светлеет, бог тебя любит, бог тебя в блаженство вечное ведет. Иди. Не думай о черном. Не страшись — его сила божьей не ровня. Еще иди, не стой, не стой, прямо иди. К богу идешь, к спасению. Злая сила покинула, добрая приняла. Иди, родимая, моя взяла. Лестница, бережней, ставь ногу ровней. Добро идешь, туда идешь. Пришла. Стучи три раза!
И тут послышался явственный троекратный стук в дверь.
Марфа, не открывая глаз, встала, сделала шаг, словно лунатик, и такими же механическими, деревянными шагами, твердо и звучно ступая, подошла к двери. Лязгнул металл, и Надежда, широко открыв глаза от суеверного ужаса, все еще не веря во вновь обретенное счастье, увидела на пороге бледную, закутанную в шаль цыганку с младенцем на руках. Ее лицо было так же неподвижно, как и Марфино.
— К ней иди. Верни дите матери — господь грехи простит. — Марфа встала у двери, открыв Насте проход к Надежде. Цыганка все теми же завороженными шагами подошла туда, где сидела Надежда, и протянула ей малыша. Муравьева привстала, шагнула навстречу и осторожно взяла ребенка из ее рук. Малыш тихо посапывал, причмокивал губками.
Теми же механическими движениями Марфа открыла дверь подвала, ведущую в подземный ход, и сказала по-прежнему неживым голосом:
— Ступай с богом. На тот год сама родишь, свое дите кормить будешь. Ступай — как пришла, так и ушла.
Настя вышла и теми же механическими шагами, какими передвигалась Марфа, сошла в подземный ход. Шаги ее гулко отдавались в каменных сводах, постепенно удаляясь, и наконец затихли.
Лишь после этого Марфа затворила дверь и задвинула засов. После этого она взяла руками горшок, над которым уже не было пара, и выплеснула в печь. Наконец ведунья села на прежнее место и в прежнюю позу. Глаза ее открылись, лицо мигом порозовело.
— Скажи, Марфа Петровна, а как это ты с ней разговаривала? Я бы ни за что не поверила, если б не видела все сама.
— Это, милушка, так просто не сказывается, ведовство — дело тайное. Оно как топор: один дрова рубит, а другой — головы сечет. Не каждому дадено. Меня бабка обучила, перед смертью передала все. А со мной помрет все, поди-ка. Травы надо знать, да коренья, да каменья, да как чего сушить, да тереть, да парить. Слова надо знать, они как ключики — ларчики отпирают, а в ларчиках тайности да хитрости лежат.
— Ты знаешь, Марфа Петровна, — припомнила Надежда, — в старину были такие люди, алхимисты, которые искали философский камень, чтоб свинец переделывать в золото. А ты не умеешь?
— Нет, не умею. И не надобно этого. Коли золота будет много — так оно и цениться будет мало. А алхимики-то все дураки. Знавала я одного, чернокнижник был, тоже, вишь ты, золото захотел добыть. Так надышался ртути, что помер, прости господи.
— А лекарство от всех болезней ты не знаешь? — не отставала Надежда. — Его в древности называли панацея…
— А могли бы смертью назвать, — заметила Марфа. — Смерть — вот она и есть от всех хворей лекарство. Не бывает такого, чтобы все сразу лечить. Это только Клещ, язви его в душу, от всех болезней настой нашел — водочку. А как прихватило, так ко мне приполз, чтоб я ему силы прибавила…
— Ушли солдаты, — прошептал Клещ, — по одному их, вишь ты, на веревке вытягивали. Хорошо, брат, что сюда не докопались.
— Нам-то как уйти, дедушка?
— Хрен его знает, думать надо. Сначала поищем, где еще стена тонка, а потом, ежели такого места не найдется, где бог даст, там и начнем. Струмент есть, долбить обучены. Авось не успеем до того с голоду помереть.
— Это что же, сами ход копать будем?
— А те, по которым ходили, думаешь, не люди копали? И тоже, брат, жрать хотели.
Пошли вдоль стены, Клещ осторожно выстукивал стену костяшкой согнутого среднего пальца. Чем дальше шел, тем больше мрачнел.
— Толста… — пробормотал он, переходя к другой стене. Но и тут утешения не было.
— Дедушка, — спросил Агап, — а может, через ту, где лестница?
— Хм… Думал об том, еще когда в нужник дыру пробивали. Где начнем-то знаем, а вот куда выйдем? А ну как за стенкой на первом этаже французы? Тут ведь Кремль, сам ихний стоит, значит, и солдат до хрена. Опять же, от развала у них чуткости прибыло, не спят, поди, караулят. Начнем долбить — услышат. В таких делах под пол уходить надо, да тут, вишь, залито водой, и сочится она из-под пола. Стало быть, и глубже вода… Пойдем-ка, все стены обстучим.
Но сколько ни стучали, такого тонкого места, как у нужника, не нашли.
— Да, брат, — покачал головой Клещ, — и вправду, выходит, надо через лестницу. Иного места нет. Не забоишься, тамбовский?
— С тобой-то нет, дедушка.
— Ну, коли так, с богом. Бери кирку.
Агап размахнулся, клюв кирки отскочил, будто от железа.
— Камень, — заметил Клещ, — это тебе не кирпич. Покрепче будет. Старайся в швы бить. Поди, ломом сподручнее.
— Дедушка, — Агап припомнил, как начало у него выходить дело с той стенкой, что он вчера продолбил…
— А что — и то затея! Хм! — Клещ с Агапом в две струи полили стену по краям, а затем дружно взялись долбить — один ломом, другой — киркой.
Некоторое время из стены выпадали кусочки раствора. Но потом вдруг зашатался и выпал, с грохотом расколовшись, огромный каменюка. И сразу вся стенка вздрогнула, треснула и повалилась.
— Берегись! — заорал Клещ.
Агап шарахнулся, отскочил, но сам Клещ не уберегся: пудовый камень с хрустом ударил его по носку сапога. От страшной боли Клещ коротко вскрикнул и повалился наземь, потеряв сознание.
Проем открыл им выход на свежий воздух, впрочем, сильно задымленный. Была ночь, но зарево освещало все окрест так, будто солнце еще не зашло. Совсем неподалеку на фоне багряного неба рисовались купола соборов, колокольня Ивана Великого, шатровые верхушки башен с кроваво-блестящими медными орлами.
— Дедушка! — взвыл Агап, бросаясь к неподвижному Клещу, затормошил старика.
— О-о-ох! — выдохнул Клещ. — Ногу-то мне расшибло, начисто… Беги! Сам беги! Мне пропадать, а тебе еще жить!
Откуда-то справа по каменным плитам затопали сапоги.
— Ки вив?! Ки вив? — загомонили чужие голоса.
— Не могу я, дяденька! — Слезы покатились у Агапа из глаз.
— Обое пропадем, дурак! Тикай! Убью! — Клещ выдернул из-за пазухи пистолет и прицелился в Агапа, но тут боль снова выбила его из сознания. А топот ног все приближался, хотя солдаты еще не видели ни Агапа, ни Клеща.
Агап было попытался волочь старика. Но ему сразу стало ясно, что так и впрямь не уйти. Тогда Сучков втянул Клеща обратно в пролом, протащил по лестнице и укрылся в промежутке между лестницей и полом — в небольшой нише.
Топот приблизился. К алым и багровым отсветам зарева прибавился желтоватый свет фонарей.
— Кес ке се? — озадаченно произнес кто-то. — Лабреш…
Французы лопотали, стали спускаться вниз. Агап сжался — Клещ лежал без памяти, но стоило ему застонать…
На всякий случай Агап положил руку на рот старика, но, слава богу, Клещ молчал.
Солдаты спустились под лестницу, мельком посветили в угол, но Агапа с Клещом на коленях в нише не заметили. Они прошли дальше, убедились, что подвал пуст и не содержит ничего стоящего, а потому вернулись и поднялись наверх.
Клещ пришел в себя и тихо простонал:
— Чего ж ты не ушел-то, дурак?
— Солдаты были, дедушка. Все одно поймали бы.
Агап осторожно выбрался из-под лестницы, прислонив Клеща спиной к стене, и, поднявшись наверх, выглянул из дыры. Поблизости никого не было, но по всему Кремлю слышались гогот, пьяные песни, ругань на чужом языке. Агап вернулся.
— Дедушка, я ведь и куда идти не знаю. Тута дома кругом большие да стены…
— Это так… Ворота, поди, стерегут. А стены тут по многу сажен, каменные, не перескочишь. Уи-я-а… Не сдюжаю. Силов нет терпеть! М-м-м… Вот что: попробуй-ка пойти направо, может, до Тайницкого сада доберешься. Там с горки слезешь, внизу стена будет… Есть там в одном месте дырка, лопухами заросла. Пролезешь, к реке выйдешь…
— Да пропаду я без тебя, дедушка! Я ведь Москву эту вашу только из-под земли и видал!
— Экой ты… Ну, выходит, так и так пропадать. На закукорки-то возьмешь? Удержишь ли?
— Удержу! — решительно ответил Агап и, взяв Клеща за руки, взвалил на плечи.
Благополучно поднявшись по лестнице, Агап вынес Клеща на двор; стараясь не высвечиваться из темноты, двинулся направо.
Проулком выбрались к освещенному месту. Тут пылало несколько костров, стояли две или три бочки с вином, ружья, составленные пирамидкой.
Барабаны. Часть французов уже дрыхла на расстеленных шинелях и попонах, другие горланили песни, третьи, пошатываясь, бродили, размахивая кружками, кто в обнимку, кто поодиночке. Валялись обглоданные кости, тряпки, какие-то детали амуниции…
— Не пройти, — пробормотал Агап, — все заполонили…
— Шинелишку бы да кивер добыть… — помечтал Клещ. — Под эдакий запой и не отличили бы… Они небось и пароль не спрашивают. А нога саднит поменее. Пошли бы на манер вон тех питухов… Глядишь, и выбрались бы.
— Гля, деда, — испуганно зашептал Агап, — никак сюды идут…
— Идут, — скрипнул зубами Клещ, присаживаясь и вытягивая из-за пазухи пистолет.
Пошатываясь, в проулок вошли два очень пьяных француза.
— Пар бле… — мутно пробормотал один и осел у стены. Шинель, надетая внапашку, сползла с плеч.
Второй француз, бородатый, помочился, постоял, а затем уселся рядом с приятелем и захрапел.
Клещ, опираясь на плечо Агапа, осторожно глянул.
— Готовы, поди. Ну, Агап, теперя изловчись-ка. Вон с того не худо бы сапоги снять, чтоб лапти твои не показывались. А с обоих еще — и шинели.
— А ежели проснутся?
— Зарежешь, — спокойно сказал Клещ. Того…
— Не смогу… — виновато произнес Агап. — Снять-то сниму, а ежели поймают — не смогу ножом. Не умею.
Клещ достал из сапога кнут, развинтил рукоять, вынул «дудочку» и иголки. Агап, помалкивая, смотрел…
— Заснут они сейчас, — не желая пугать молодца, пояснил Клещ. — Крепче прежнего… Так и снимешь незаметно.
Клещ прицелился, дунул. Иголка вонзилась французу в щеку. Тот на секунду проснулся, дернулся, толкнул и разбудил второго, но тут же осел, повалился на бок. Второй что-то пьяно забормотал, повернулся к товарищу, но вторая иголка, пущенная Клещом, попала ему в затылок.
— Дьябль! — пробормотал француз и ткнулся лицом в труп своего приятеля.
— Ступай! — строго велел Клещ. — Сымай лапти и надевай сапоги. Носил когда на деревне-то?
— Со свадьбы ненадеваны лежат… — вздохнул Агап, перекрестился и с опаской приблизился к французам.
Сдернуть сапоги удалось легко, еще легче было снять шинели. Взяв все в охапку, Агап вернулся за контрфорс, где дожидался Клещ.
— Скидай лапти, влазь в сапоги… Онучи не снимай, вот так, — морщась от периодически накатывавшей боли, пробормотал Клещ. — Помоги-ка мне шинель надеть… Вот, молодец… Ий-мать! Дергает нога… Ну, пошли с богом. По-русски — ни-ни! Молчи! Ежели я чего буду орать, то мычи, понял? Давай плечо, обопрусь… Дай боже за ворота выйти!
На освещенную площадку вышли, шатаясь. Никто не обратил на них внимания. Клещ бормотал невнятное, прикидываясь. Агап тоже. Мимо костров прошли не спеша, хотя у Агапа поджилки тряслись. Черноволосые, курчавые, усатые французы пьяно горланили, визжали.
Стали спускаться к Боровицкой башне. У ворот горел костер, прохаживались трое часовых. Они увидели идущих к ним Клеща и Агапа, но особенно не взволновались. В ворота то и дело проходили какие-то солдаты, некоторые вели с собой девок…
— Ишь стервы! — прошипел Клещ. — Подстилки! Кишки бы выпустил гулящим этим!
— Ки вив? — на всякий случай окликнул одного из солдат часовой.
— Мерд! — ответил тот, и оба заржали.
— Пароль, что ли? — удивился Клещ. — Хотя это ж по-ихнему «дерьмо»…
Видно, у часовых глаза уже так примелькались, что они и Клеща с Агапом приняли за своих. Правда, один из них, что помоложе, хотел было заступить дорогу, но Клещ с неожиданно правильным французским прононсом запел:
— Вив ле Анри Куатро! — После чего часовой махнул рукой и пропустил их.
Агап, прибавив шагу, поскорей увел Клеща в ближайший проулок.
Здесь еще не горело, но совсем неподалеку, в двух-трех улицах, уже бушевал огненный шторм, ветер гнал пламя, дотла сжигавшее деревянные дома, а каменные превращавшее в скелеты.
— К Арбату бы надо, — тоскливо произнес Клещ, — там лаз у меня есть, под землю уйдем. Только вот огонь бы не опередил…
— Может, в дом к кому постучаться? — предложил Агап. — А то нога-то у тебя…
— Да я уж скоро и чуять ее не буду, — сказал Клещ. — Дойти надо. А в дома стучаться не след. Нет никого. Окромя французов.
В гору идти было трудно. Агап умаялся, а Клещ — и того больше. Видно было, что он вот-вот опять потеряет сознание. А впереди, уже совсем близко, стена деревянного дома повалилась на улицу и перегородила ее пылающей баррикадой из бревен и досок.
— И не тушит никто… — пробормотал Агап. — Дураки они, что ли, французы-то?
— Дураки… — пробормотал Клещ. — Дураки и есть, крыс еще жрать будут…
— Не пройти, — охнул Агап, — и сзаду огонь лезет… Вона, смотри!
Клещ опять выстегнулся из ума, но наступил на раздробленную ногу и от боли пришел в себя.
— Направо сворачивай, может, на Колымажный двор выйдем…
Свернули. В проулке огня не было, но дым ел глаза и сушил горло.
— Морду кутай, задохнемся! — прохрипел Клещ и попытался поднять ворот французской шинели.
Красное пламя столбом встало сквозь пелену дыма, искры роем взвихрились где-то впереди, за полосой дыма, тысячами светляков взмыли вверх, ветер бросил их куда-то вбок, на еще не горящие дома…
— Стой! — с надрывом крикнул Клещ. — Вертаемся… Горит Колымажный… К реке надо, налево!
С испуганными криками мимо Клеща и Агапа пробежало сразу с десяток французов. На последнем горела шинель, он визжал и корчился на бегу, не догадываясь сбросить одежду.
Жар настигал. Клещ и Агап не могли бежать так быстро, как французы, а огонь, подхваченный ветром, слизывал одно строение за другим по обе стороны проулка, то тут, то там падали головни, не раз уже искры кусали руки и шею.
— Пропадем, дедушка! Сгорим! — взвыл Агап.
— Ништо… — пробубнил Клещ. — Выберемся еще, господь не оставит…
Успели они дойти до улицы прежде, чем весь проулок залило огнем. На счастье, подвернулись выломанные французами ворота какой-то богатой усадьбы, уже разграбленной дочиста. По всему двору валялись битые стекла, зеркала, посуда, распотрошенные подушки, перины, расколотые чашки…
На истоптанном дворе, в грязи, на атласном зеленом пуховике лежала мертвая истерзанная девчонка. Не барышня, а так, из дворовых, видать, или уличных. Попалась не в добрый час голодным до баб солдатам, не поглядели, что дите…
— Все! — сказал Клещ, садясь. — Не могу идти. Топай один, внучек…
Агап не знал, чего сказать, потому как ему было ясно, что с Клещом он пропадет наверняка, а без Клеща — обязательно.
Сквозь гул и треск пожара вдруг послышалось ржанье.
— Конюшня! — дым стлался по двору, летали искры и копоть, но Агап двинулся в ту сторону, куда указал Клещ. Все денники были открыты, лишь в одном тоскливо ржал старый, кожа да кости, мерин. Бросили его баре.
Агап вывел коня на свежий воздух.
— Э-э, брат, — вздохнул Клещ, подмигивая коню. — Да мы, поди, ровесники с тобой. Лет пятнадцать тебе, сивый, а то и поболее будет…
Клещ поставил здоровую ногу на колено Агапу, уперся руками в холку, со стоном перекинул разбитую ногу через круп.
— Уздечку бы, — Агап повернулся к конюшне, но тесовая крыша ее уже пылала.
— За ногу держись, — посоветовал Клещ, — а может, за спину ко мне сядешь. Коняка жилистый, повезет двоих…
Агап с опаской взобрался на коня. Мерин всхрапнул, но не зло, а как бы укоризненно: мол, куда вас столько на старую хребтину?
— Пошел, — сказал Клещ, легонько поддав коня каблуком. Мерин затрусил куда-то в глубь двора, потом чуть прибавил шагу. Через выбитую калитку проскочили на пустую, еще не загоревшуюся улочку, пересекли ее, пригибаясь, проехали сквозь низкую подворотню. Мимо брошенных кем-то недогруженных телег, через внутренний двор протиснулись между сараями.
Но тут справа кто-то грозно рявкнул:
— Хальт! Штеен бляйбен!
— А вот хрен тебе! — гаркнул Клещ, пришпорив мерина каблуками. Агап только успел вцепиться Клещу в кушак, а сам Клещ — в сивую гриву своего «скакуна». Мерин с неожиданной прытью перешел на галоп, промчался через истоптанный огород, перескочил палисадник и вынес седоков на крутой и извилистый спуск. Между крышами кроваво-маслянисто мерцала подсвеченная пожарами речная гладь.
— Убьет! — взвизгнул Агап. — Не удержать без узды-то!
— Держись! — гаркнул Клещ, силясь захватить мерина под горло.
Две темные фигуры, появившиеся из-за очередного извива спуска, только успели шарахнуться в стороны из-под копыт и что-то заорали вдогон:
Вода была уже совсем близко, и Агапу казалось, что уж вроде бы все добром кончилось, когда вдруг зацепился конь ногами за валявшееся поперек улицы бревно. Оба седока полетели через голову мерина…
Упали хорошо, если не считать того, что Клещ, ударившись больной ногой, на минуту потерял сознание. Агап ушибся не сильно, только рожу ободрал о какие-то ветки да ладони ссадил. А хуже всех пришлось коняке: он не только сломал себе о бревно передние ноги, но и шею, когда навалились на нее седоки… Лежал мерин, судорожно подергивая ногами, и растерянно моргал левым глазом, не будучи в состоянии повернуть голову. В глазу этом отражалось клокочущее, окутанное дымом московское небо, и большая слеза выкатывалась на оскаленную морду…
— Река, дедушка! — прошептал Агап. — Рядышком! С обрыва только сойтить…
— Не подняться мне в этот раз, — пробормотал Клещ, — сила ушла. Марфа все сосчитала, зараза.
— Донесу! — Агап ухватил Клеща за руки, взвалил на плечи и потянул вниз, мимо бревенчатых заборов, туда, где маячил на фоне воды силуэт дощатого причала. Оставалось десять, может быть, пятнадцать шагов, когда спереди кто-то невидимый окликнул:
— Ки вив?
— Ле сапер! — ответил Клещ первое, что пришло в голову, и дал возможность Агапу пройти еще шагов пять, прежде чем часовой рявкнул:
— Пароль!
— Но тире па! — сказал Клещ, собрав силы, и, опершись на единственную ногу, отшвырнул Агапа вбок, к причалу, а сам упал наземь, выхватывая из-под армяка пистолет. Выстрел грохнул, и пуля свистнула там, где за секунду до этого была голова Клеща. Клещ двумя руками навел пистолет туда, откуда сверкнула вспышка, пальнул, с наслаждением услышал человечий предсмертный взвизг и бряцанье выпавшего ружья. Агап, сопя и кряхтя, отползал к причалу.
Наделала стрельба переполоху. У набережных изб послышались шум и топот, грянуло несколько выстрелов в воздух. Клещ покатился поближе к Агапу.
— Дедушка, есть там лодка! — бросаясь к старику, завопил тот. Волоком, из последних сил, Агап втащил Клеща на причал, но тут со стороны спуска грянуло сразу с десяток выстрелов.
— Убили… — ахнул Агап и навзничь рухнул на дно лодки, куда только что влез сам и пытался втянуть Клеща. Вторая пуля перебила веревку, которой лодка была привязана к причалу, и ветер потянул ее от берега, на середину. Французы заметили это и били по лодке беглым огнем. Пули свистели над причалом, где ничком лежал Клещ. Он опять потерял сознание и даже не заметил, что случилось с Агапом. Французы различали его, но не стреляли, считая убитым. Однако разум опять к нему вернулся. Он приподнял голову и увидел три-четыре фигуры, которые с ружьями наперевес подходили к причалу. Стараясь, чтобы его шевеления не заметили раньше времени, Клещ осторожно приподнялся и медленно вытянул из-за пазухи второй пистолет. Собрав все силы, он рванул пистолет и в упор выпалил в подошедшего француза.
— О-a! — вскрикнул тот, рухнул на доски, а Клещ рывком катнул свое тело вправо и с шумным плеском плашмя упал в еще не сильно остывшую москворецкую воду. Две пули, которые он опередил на какие-то доли секунды, пронзили то место, где он лежал, оставив в досках две рваные овальные дыры. Когда несколько французов подбежали к причалу, ни около мостков, ни далеко от них не было видно ничего, что походило бы на человеческую голову.
— Фин, — мрачно сказал один из солдат, видать, жалея, что не удалось всадить штык в того негодяя, который убил двух его товарищей.
А лодку с исклеванными пулями бортами уже унесло за поворот реки…
Ей было очень страшно. Свеча, оставленная Клещом в фонаре, догорела. На подземную «штаб-квартиру» навалилась тьма. Крошка забилась в угол, уселась с ногами на лавку, сделанную по-крестьянски, впритык к стене, нашарила тяжелое лоскутное одеяло, набитое тряпьем и куделью, завернулась и ждала. Чего ждала? И сама не знала.
Крошка села на лавке, подложив ноги по-турецки. Ей хотелось есть. Она помнила, что где-то была еда, и осторожно слезла с лавки. Сначала нашла бадейку с квасом и зачерпнула ледяного пойла. Потом нашарила мешок с сухарями и снизку лука. Ощупью ободрав луковицу, она стала откусывать от нее горькие кусочки, грызть сухари и запивать квасом. Полегчало. Сил прибыло, и Крошка даже подумала, не поискать ли ей выход на поверхность. Однако, поразмыслив, она решила, что делать этого не стоит. Во-первых, блуждать в темноте, не зная, куда идти, казалось страшным, а во-вторых, здесь все-таки были еда и питье.
Прошел, наверное, еще час, и Крошка услышала наконец то, что она хотела и одновременно боялась услышать: шаги.
Шаги сперва казались ей капаньем воды, но по мере того, как человек, шедший подземным ходом, приближался, становились тверже и различимее. Кто-то явно шел сюда, и вскоре Крошка увидела где-то вдали красноватое пятно света. Еще немного, и она увидела фигуру человека с фонарем в руке, приближавшуюся довольно быстро. Еще немного — и Крошка разглядела женщину в длинном платье с распущенными волосами. Женщина вошла в подземную комнату и увидела Крошку. Это была цыганка Настя.
— Ты кто, ромала? — спросила она по-русски, но Крошка не поняла.
— Но компрене… — пробормотала Крошка.
— Французка? — удивилась Настя. — Ла филь франсез, уи?
— Уи, уи! — закивала Крошка.
— Де Пари? — спросила цыганка.
— Уи, мадам! — Крошка была ужасно рада. Странная цыганка, как оказалось, вполне сносно знала французский.
— Откуда вы знаете французский?
— Знаю, дорогая. Я не цыганка, я сербиянка. Я у вас в Париже бывала, кочевала немного. Песни пела, гадала. Три года назад. Хороший город, только богатые скупые очень. И полиция злая.
— Я уже давно там не была, — вздохнула Крошка. — Наверно, лет десять.
— Ничего, приедешь. Русские выгонят вас. Армия домой пойдет, ты и уедешь.
Настя добыла откуда-то из-под одежды затертые карты, раскинула на столе, где горел фонарь.
— На сердце у тебя, дорогая, трефовый король, — пояснила Настя, — ты его любишь, он с тобой живет, а любит деньги одни. Правду говорю?
— Да-а… — протянула парижанка.
— Хочешь, погадаю на него?
Настя выкинула карты, разложила, сделала удивленное лицо, снова собрала, снова раскинула и, не в шутку удивившись, пробормотала:
— Большое счастье ему ложится, жить в казенном дворце у шестерок и валетов, дам и королей — все ему служить будут. Настоящим королем будет. Тебя забудет, совсем бросит. Это не я говорю, карты говорят. На тебя погадать, а?
— Гадай про меня, — сказала Крошка упавшим голосом.
— О, плохое дело, — сокрушенно сказала Настя. — Туз пик тебе выпал, дорогая. Вот, смотри, не я говорю — карты говорят… Дай ручку, там посмотрю, может, есть спасение.
Крошка подала руку, Настя поцокала языком, поднесла ладонь к глазам, поглядела.
— Сходится все, дорогая-золотая. Богу молись, если умеешь.
— От чего я умру?
— Любовь тебя погубит. Слишком любишь своего короля, а он тебя нет.
— Где он сейчас? Знаешь?
— В казенном дворце — так карты говорят. Все карты ему служат… Не ходи к нему — плохо будет.
Крошка в предсказания не очень верила, но все-таки боялась.
— Хочешь, выведу отсюда? — предложила Настя.
— Да, да! — воскликнула Крошка.
Настя встала, взяла фонарь, двинулась вперед. Крошка пошла за ней, ощущая какую-то странную силу, которая заставляла ее верить этой цыганке.
Совсем скоро они подошли к лестнице, ведущей вверх, ко входу в Марфин подвал. Настя трижды постучала в дверь.
Марфа открыла дверь, встала на пороге, мрачная, строгая, с каменным, непроницаемым лицом.
— Пришли? — спросила она глухо. — Ну и добро, девушки. Обе вы нужны, для того и послала тебя, Настя.
— Грудь болит, — пожаловалась Настя, — молоко распирает. А дите вы забрали.
— Матери молоко отдашь. Коли противиться мне своей силой не будешь, освобожу тебя от скорби. Она грудь до срока засушила, а ты чужого младенца украла. Обеим бог за грехи воздал.
— Как отдать? — удивилась Настя, всплескивая руками. — Ты что, бабушка? Я что ей, свои сиськи приставлю?
— Не протився, тебе же легче будет, — настойчиво повторила Марфа. — Садись рядком с Надеждой. За руки возьмитесь, крест-накрест. Прочитайте «Отче наш» по три раза, но в один голос. А я покуда питье изготовлю…
Когда женщины закончили третье чтение молитвы, Марфа подала им кружки.
— Пейте!
Женщины с робостью взяли кружки в руки и поднесли к губам.
Уже через пять минут обе мирно посапывали, откинувшись к стене. Марфа встала перед ними и забормотала себе под нос что-то невнятное. Затем она прикоснулась одной рукой к груди Насти, а другой к груди Надежды, быстро поменяла руки местами, три раза плюнула через левое плечо, дунула обеим в лица и перекрестила.
— Аминь! — громко сказала Марфа, и обе очнулись.
— Присохло… — удивленно пробормотала Настя. — И не болит.
Надежда и говорить ничего не стала. Вместе с «аминем» проснулся Евгений и заорал. Однако, получив в свое распоряжение материнскую грудь, мирно засопел, сосредоточенно зачмокал, прижмурив маленькие глазенки, и полностью умиротворился.
Крошка глядела на Марфу со страхом: она впервые видела настоящую колдунью.
— Слушай, Марфа, — потеплев в лице, спросила цыганка, — как делаешь, а? Скажи, тыщу рублей дам! Честное слово, как бог свят!
— Добро люби, не молись злу-то. Ты свою силу в черной ночи берешь, а я — в белом дне, — наставляла Марфа. — Добро у Христа, а зло — у Антихриста. Крест-то не свяченый у тебя, и в церкви не бываешь, не постишься, оттого дух слабый в тебе и бесы тебя губят. Душа-то у тебя уж наполовину черная. Не ровен час, всю заберут. Молись, Настенька, молись. Добро завсегда зло осилит, если человек по-доброму живет. А науку я тебе не открою. Вот будешь добром жить, тогда погляжу.
Настя взяла Крошку под руку и сказала:
— Аллон, мадам!
— Меня слушай, — наставительно произнесла Марфа. — Я в сердце твоем буду. Куда сердце помнет — туда и иди. Поняла, девушка?
— Поняла, — кивнула Настя, взяла Крошку под руку и повела вниз, в подземелье.
Далеко унесла вода лодку, на дне которой лежал без памяти раненый Агап. Протащила меж быками большого Каменного моста, пронесла мимо стен Кремля, под обгорелыми балками Москворецкого и тянула дальше вниз, за Таганскую слободу.
Несколько пуль, посланных французами по уплывающему суденышку, не задев Агапа, провертели дыры в бортах. Когда лодку покачивало, москворецкая вода, холодная и грязноватая, заплескивала в них и постепенно накапливалась, погружая лодку все ниже. Скоро воды налилось столько, что она уже осела до нижних пробоин, и через них вода зажурчала тугими струйками. Но нет худа без добра, от холода очнулся Агап.
Очнувшись и с удивлением убедившись, что не помер вовсе, Сучков сел на скамейку. Агап распахнул армяк, глянул на располосованную пулей холстину, намокшую от воды и крови, и чуть не сомлел. Подавив подступившую тошноту, он задрал рубаху и осмотрел рану. Ни торчащих кишок, ни рваного мяса видно не было. Пуля вскользь рассекла кожу, будто удар кнута, и полетела дальше, не засев в теле.
Течение сносило лодку к левому берегу, туда, где виднелись какие-то странно знакомые Агапу стены и колокольни. Припомнил Агап, что видел он их совсем недавно, когда только подъезжал к Москве с подводами и другими гореловскими мужиками. Симонов монастырь! Кажись, Федот Хромой, который был у них за артельщика и в Москве аж два раза бывал, так эту обитель называл.
Вскорости лодка села на отмель, а Агап кое-как добрел в мокром армяке до берега. Зуб на зуб не попадал. Продравшись через прибрежные кусты и чуть поднявшись в горку, Агап, разбередив рану, со стоном сел на землю, вылил воду из сапог. Сил не было, колотила дрожь.
— Не лихоманка ли у тебя, сын мой? — услышал Агап откуда-то из-за спины. Голос был добрый, и не испугался его Сучков. Но обернулся и увидел седенького, сгорбленного старичка-монаха, постарше на вид, чем дедушка Клещ.
— Святый отче, — взмолился Агап, — пропадаю я. Французы бок прострелили, да в воде измок весь. Простыну, поди…
— А ты, я чаю, не московский… — произнес монах. — Идем-ка, пристрою тебя.
Через четверть часа Агап вошел вместе с монахом в келью.
— Звать меня отец Никодим, — сказал хозяин, — рукоположен в иеромонахи, а сейчас, почитай, уже за игумена бы справился. Братия-то ушла от супостата, некие даже, благословенные, в ополчение записались, расстригшись. Ну, разболокайся, мокрое скидай. Ha-ко вот полотенце, растирайся крепко. Бок осторожней, не задень. А я покуда травы добуду да перевяжу. Рана-то ерундовая, да нанесешь грязи, нарвет еще, спаси господь. А чтобы изнутри согреться, так испей этого. Настой от всех болезней. И под овчину сразу! Согрелся?
— Потеплей стало! — сказал Агап, приняв монастырской настойки с перцем.
— Ну, погоди тогда маленько, сейчас приду.
Монах вернулся довольно быстро и принялся за лечение. Агап покряхтел, когда отец Никодим обтер рану водкой, намазал какой-то мазью с травяным запахом, от которой бок защипало.
— На солдата-то ты не похож, — заметил Никодим.
— А я и не солдат вовсе, — пояснил Агап, — деревенский…
— Не из-под Тамбова?
— Оттоль… — удивился Агап.
— Говор похож. Обозы-то часто через нас к Рогожской заставе идут. Правда, к зиме ближе.
— Я-то тоже с подводами приехал, — сказал Агам. — Федот Хромой за старшого был, не слыхивал такого?
— Не упомню… И как же ты с французами-то поспал?
— Да я не воевал, батюшка. Бегал от них только. Это дедушка Клещ воевал. Он этих, французов-то, страсть сколько поубивал…
— Клещ? — Никодим поднял седые брови. — Не ослышался ли я, сыне, ты про Клеща говорил?
Агап заробел. В глазах Никодима вспыхнул какой-то жуткий, сверлящий огонек, благость и отрешенность морщинистого лица преобразовались и нечто иное, не монашеское. А с другой стороны — знал ведь Агап, что Клещ — лихой, вор. А ну как он в монастыре упер чего-нибудь? Но слово не воробей, вылетит — не поймаешь…
— Как зовут его? — сверля взглядом Агапа, рявкнул Никодим.
— Андреем, кажись… — пролепетал Агап.
— Вот чертов сын, прости господи! — восхищенно пробормотал Никодим. — Как же он тебя к себе допустил, дурака такого?
— Под землей он меня водил… — робея все больше, заикался Агап. — И рассказал о своих приключениях.
— Ладно. Отлежишься — попробуем поискать твоего дедушку… Сейчас еще настойку сделаю. Поцелебней…
Никодим поднес своему пациенту еще одну стопку с желтоватым настоем. Агап выпил и в ту же секунду почувствовал, что буквально проваливается в сон…
…Проснулся Агап свежим, даже бок не болел особенно. Под овчиной на простыне и холщовой подушке было уютно. Никодим сидел за столиком, писал что-то в толстую тетрадь, обмакивая огрызок гусиного пера в большую медную чернильницу.
Дописав страницу, Никодим посыпал ее песком, сдул песок, промокнувший чернила, и закрыл свое писание.
— Просохла одежда твоя, — сказал иеромонах. — Одевайся, рубаху, что тебе дал, — себе оставь.
— Да ты никак, отче, — удивился Агап, — армяк мне зачинил?
— Господь велел сирым и убогим помогать… Болит рана-то?
— Да нет вроде…
— Ну тогда садись поешь. Щи горячие, хлеб свежий, с утра пек…
Похлебав горячего, съев три толстых ломтя ноздреватого, хорошо пропеченного хлеба, Агап даже готов был опять заснуть — за последние дни он досыта не ел. Но Никодим, строго посмотрев на него, сказал:
— Ну, сил набрался, рана не болит, стало быть, идти пора.
— Куда? — удивился Агап.
— Клеща искать будем.
Никодим взял фонарь, три свечи запасных и повел Агапа за собой в монастырский подвал. Пройдя под сыроватыми, облупленными сводами подвала, Никодим остановился перед окованной толстыми стальными полосами дверью, отпер хитрый, со звоночком, замок.
Дверь распахнулась, на Агапа пахнуло знакомым спертым, сырым духом. Заперев за собой дверь, Никодим повел Сучкова по крутой лестнице, ступенек эдак в полсотни.
— Это ж сколько нарыто ходов-то под Москвой! — сказал Агап, когда добрались до нижней ступеньки.
— Много, брат. На Москву в старопрежние времена басурман чуть ли не каждый год приходил.
— Дедушка Клещ меня к генералу Муравьеву в дом посылал, план добывать. На нем ходы все описаны.
— Иван Юрьич зело усерден был, — с легкой иронией заметил Никодим, — жив ли сейчас?
— Живой, сказывали, от француза в деревни уехал.
— Ну и слава тебе, господи, — сказал монах. — Добрый барин и в науках силен. Только верой не крепок, сдается. От учения наук немецких да французских вера тратится.
Шли часа два. Ход вел все дальше, не разветвляясь. Говорили мало — не о чем было. Опять же Никодим, как видно, к долгой ходьбе без отдыха был уже негож. И дышалось ему в подземелье похуже, чем на вольном воздухе, и ноги уж состарились.
— Передохнем-ка, — сказал Никодим, стараясь унять одышку.
Посидели на корточках, прислонясь к стене, минут пять, и отец Никодим велел:
— Ну, перекрестясь… Еще шагов сто — и на развилку выйдем, а там уж недолго будет.
И тут в свете фонаря, шагах в десяти впереди, на серых камнях мелькнуло неясное темное пятно. Подошли, рассмотрели…
Агап охнул. Это была шинель с убитого француза, которую надел на себя Клещ поверх армяка. Шинель была насквозь мокра. Но крови на ней видно не было. Еще через двадцать-тридцать шагов нашелся и сам Клещ. Лежал, задрав бороду, будто покойник, но при этом тяжко дышал.
— Дедушка! — заорал Агап, подбегая к старику. Сзади, постукивая костылем, шел Никодим.
— Чего орешь? — грустно улыбаясь, вымолвил Клещ бледными, почти белыми губами. — Ори не ори, брат, с того света не выкричишь… А я, чаю, уж на одну треть туда перебрался. Ног обеих по колено не чую. Сила вся ушла. На злости еще живу.
Приковылял Никодим.
— Жив, щучий сын? — воскликнул он.
— Игнаха… — посветлел лицом Клещ, и в глазах его проблеснула слезинка. — Ты уж не сам ли с того света?
— Был, да от службы отставили, — ответил Никодим-Игнаха. — А ты, атаман, моложее моего, а вишь — собрался уже… А ну, Агап, подымай его. Поведем к Марфушке, подружке дорогой. Так ли?
Агап взял Клеща на плечи, взвалил на спину, как чувал, понес.
— Не верю, что ты живой! — приложив щеку к затылку Агапа, сказал Клещ Никодиму-Игнахе. — Меня ведь Кузя Верещун когда в Гижиге продал, так говорил, будто ты в Нерчинском руднике прикованный помираешь.
— Был я там… — кивнул Игнаха.
— Убег? — спросил Клещ.
— Убег, — кивнул Игнаха, тряся бородой. — Поманит воля, так цепь не удержит.
— Значит, врал Кузя, что клеймили тебя? — прошептал Клещ.
— Да нет, не врал. Так впаяли на лбу «ВОР», что и по сю пору бы светил… Да Марфа твоя выручила.
— И кнутом били?
— И его испробовал. Три ремня из моей шкуры вырвали… Зажило, однако. Науки я постигал, дух крепил, хотел знать, что до нас на Руси было. А об тебе я знал от Лукьяна.
— Вот стервец! — Клещ ерзнул на закорках у Агапа и чуть не повалил его. — И молчал? Так он, выходит, уж тогда знал все?
— Знал. Но он мне крест целовал, что не проскажется. Даже тебе. А вот мне он о тебе все говорил как на духу. Так что прости, брат, что поздненько я тебе явился.
— И давно ты в Москве-то?
— Давненько. Раньше меня только Лукьян сюда добрался. Я ведь двух лет в рудниках не пробыл — думал, на Яик прибегу, сызнова подпалю все… Ан хрен те в щи! Скурвились казаченьки, языки прижали, а к иным и не сунешься — сдали бы в два счета.
Никодим-Игнаха сердито плюнул сквозь щербатые, погнившие зубы.
— Зло кипело. Вроде где не послушаешь — так нее Катьку ругают да бар пожечь грозят, покуда пьяные. Метелкина ждут, вишь ты. А скажешь, что Метелкин — я и есть, не верят али боятся. Вот и пошел в Москву.
— А «ВОРа»-то как сняли?
— Да говорил же — Марфа твоя. Она мне и рубцы свела со спины, и еще на путь истинный наставила. Молюсь о здравии ее еженощно.
— Марфа-то знала, кто ты есть? — спросил Клещ.
— Нет. Я ей ни Метелкиным, ни Заметаевым не назывался. Иван Пузырев я был по бумаге, покуда постриг не принял. С той поры — Никодим, и все. Умер для мира.
— Ой ли? — прищурился Клещ, лицо которого заметно пободрело и порозовело от разговора со старым другом. — Однако с Лукьяном-то знался, отец святой…
…Через полчаса они взошли по лестнице и постучали тройным условным стуком в дверь Марфы.
Себастиани пропах дымом. В воспаленных глазах словно бы отражалось пламя московского пожара.
— Господин граф, многое проясняется, — сказал он, обращаясь к Коленкуру. Де Сегюр и Лористон, рывшиеся в бумагах императора, подняли головы. На лицах их выразилось высочайшее внимание.
— Маркитанта Палабретти найти не удалось. Похожего человека видели поляки из эскадрона того самого лейтенанта Ржевусского, о котором беспокоился человек, поднятый нами из шахты.
Далее, задержана компаньонка Палабретти, маркитантка Луиза Пьеррон, по кличке Крошка, а вместе с ней — русская цыганка Настази, подозрительно хорошо говорящая по-французски. Человека, похожего на Палабретти, и упомянутую Крошку поляки видели в доме, принадлежащем русскому отставному генералу Ивану Муравьеву. Вчера, примерно в три часа пополудни, туда явился некий русский крестьянин лет двадцати, представившийся крепостным Муравьева, и объявил, что хозяин прислал его за бумагой, спрятанной под порогом спальни. Когда поляки нашли в указанном месте план московских подземелий, они по приказу лейтенанта Ржевусского решили препроводить крестьянина в штаб полка для производства дознания. Однако вблизи церкви Святой Неонилы, прямо напротив штаба, двое неизвестных в упор застрелили конвоиров, освободили задержанного мужика и похитили план. Один из нападавших, по описанию поляков, седой казак с большой бородой, ускакал на коне, куда девались двое других — неизвестно. Во время погони за казаком несколько улан были убиты, а лейтенант Ржевусский — пропал бесследно…
— По-моему, дело не столько проясняется, сколько запутывается, — заметил Лористон в тот момент, когда Себастиани решил перевести дух.
— Напротив, — возразил Себастиани, — все очевиднее становится, что мы имеем дело с русскими шпионами.
— Вот как! — Де Сегюр устремил взгляд на генерала.
— Да, месье. В заговор были вовлечены Палабретти, Крошка, лейтенант Ржевусский и, вероятно, кто-то еще из его офицеров. Два или три шпиона, оставленные русскими в городе, им помогали. Очень может быть, что одна из них — цыганка Настази, говорящая по-французски.
— Но Крошка и эта цыганка уже задержаны? — спросил Коленкур.
— Да, они в соседней комнате под охраной гвардейцев. Я думаю, что они нуждаются в очной ставке с человеком… которого мы сейчас называем императором.
— Значит, сир… — побледнел де Сегюр.
— Не торопитесь с выводами.
— Надо сначала осведомиться у врача, в каком состоянии пребывает… — Лористон несколько запнулся, — предполагаемый император.
Врач оказался легок на помине и уже входил в комнату.
— Он в сознании, — доложил медик. — Спросил, отчего пахнет дымом. Я сказал, что за ночь пожары очень усилились…
— Какова была его реакция? — спросил де Сегюр.
— Он сказал: «Должно быть, наши солдаты были неосторожны…»
— Он не называл себя Палабретти?
— Нет. Настроение у него скорее бодрое, чем подавленное. Простуда почти прошла.
— Благодарю вас, сударь, вы свободны. Впрочем, желательно, чтобы вы побыли достаточно близко от его величества.
Врач поклонился и вышел.
Лористон прошелся от стола на середину комнаты, повернулся кругом, бряцнув шпорой.
— Ну, я полагаю, что пора вызвать мадемуазель Пьеррон. Цыганку пока оставим в покое.
Гвардейцы ввели бледную и перепуганную Крошку. Так близко столь высоких особ она еще не видела.
— Прошу вас сесть, мадемуазель Пьеррон, — сухо пригласил Себастиани.
Крошка присела на краешек стула.
— Вы имеете маркитантский патент, мадемуазель?
— Да. Вы можете справиться у командира полубригады или у бригадного генерала.
— Это успеется. Алессандро Палабретти также?
— Да, месье. У него все в порядке.
— По докладу из нижестоящих штабов вы были задержаны вместе с цыганкой за хождение по городу в ночное время, не зная пароля. Что вы делали на улице?
— Мой генерал, я готова рассказать все! — воскликнула Крошка. — Клянусь, что ничего, кроме правды, вы от меня не услышите!
— Именно этого мы от вас и ждем.
— Да, но для этого мне нужно очень много времени.
— Мы будем терпеливы до определенного предела.
— Я начну с самого начала. Позавчера днем мы с Палабретти заехали с фурой во двор дома, куда потом приехали польские уланы.
— Зачем, простите? — испытующе прищурился Себастиани. — Вы собирались мародерствовать?
— Дом был уже ограблен, — оскорбленно сказала Крошка. — У нас просто сломалась оглобля, и Сандро, то есть месье Палабретти, решил поискать какую-нибудь доску или шест, чтобы вытесать новую. Мы уже вышли во двор, когда явились польские уланы во главе с Ржевусским и заявили, что им этот дом указан для постоя. Когда мы с мужем… то есть, конечно, с месье Палабретти, пошли показывать лейтенанту дом…
Тут Крошка действительно выложила все. Не упирая на то, в какой момент Надежда напала на них и застала врасплох, она тем не менее рассказала и о перестрелке в доме, и о появлении Клеща, и о наличии подземных ходов — словом, раскрыла все карты, какие могла. Особо долго она рассказывала о колдунье Марфе и о том, как та управляет Настей на расстоянии, о том, как Марфа вернула Надежде ребенка и, отобрав молоко у Насти, передала его Надежде.
— Да она нас дурачит, — шепнул Коленкур на ухо Лористону. — У этой девицы буйная фантазия.
— Итак, мадемуазель, — резюмировал Себастиани. — Маркитанта Палабретти вы не видели с позавчерашнего вечера, не так ли? Он пропал бесследно. Я правильно вас понял?
— Да, мой генерал.
— Вы были его любовницей?
— Ну кто же задает такие вопросы даме? — Крошка пыталась изобразить возмущение, но Себастиани это не смутило.
— Меня не интересуют романтические подробности. Я хочу знать, видели вы его голым или нет? Могли бы в случае чего опознать его тело?
— Боже, он убит?! — взвизгнула Крошка.
— Это пока неизвестно. У нас есть некто, выдающий себя за Палабретти. Подойдите вон к той двери и посмотрите в щелку. Но не открывайте дверь настежь.
Крошка подошла к щелке и заглянула. После первого же взгляда она ахнула и отшатнулась.
— Господи… — пробормотала она. — Но это же император!
— Значит, вы убеждены, что это не Палабретти?
— Вы что, хотите сказать, что его величество выдает себя за Палабретти? Свихнуться можно! — Глаза Крошки округлились.
— Но какие-то черты лица напоминают вам Палабретти?
— Да никаких… Может быть, лоб, нос чуть-чуть. Но где борода? У Палабретти была огромная борода. Она начиналась прямо от ушей, перекатывалась через подбородок и через шею соединялась с шерстью на груди. Далее вся эта растительность тянулась, пардон, до щиколоток.
— Вы никогда не видели Палабретти бритым?
— Никогда… — помотала головой Крошка.
— Итак, она его узнать не хочет, — констатировал Себастиани. — Или не может все-таки?
— И не сможет, если показывать его через замочную скважину, — усмехнулся Лористон. — Но очень может быть, что он ее узнает…
Он взял, хоть и элегантно, но очень решительно, Крошку под ручку и ввел в спальню императора. Следом за ним вошли все остальные.
Палабретти широко открыл глаза и побледнел как смерть…
…Когда прошлой ночью внезапно грохнуло и гора камней посыпалась в шахту, он подумал, что все кончено. За какие-то секунды груда кирпичей, досок и других обломков завалила отверстие трубы, через которую он проник было к этой вонючей пропасти. Правда, новая опасность вывела его из апатии, и он с какими-то запредельными силами начал расчищать заваленную трубу, сумел выползти из дыры на кучу кирпича, но тут, видимо, под его тяжестью, кирпичи глубоко просели в дерьмо, захлюпала вода, с боков на Палабретти навалились другие кирпичи, и он потерял сознание… Потом появились гвардейцы; они откопали его, подняли на веревке наверх. Полубезумный, он не помнил, что говорил, кажется, ничего не понимая, видел вокруг себя генералов, клялся в чем-то, убеждал, что ни в чем не виновен… Потом его напоили коньяком, дали какие-то порошки… Когда он проснулся утром, то почувствовал себя совсем свежим и здоровым, с аппетитом съел завтрак, даже не удивляясь, что его называют сиром, что рядом с ним возвышается огромный мамелюк Рустан, что за ним ухаживает лейб-медик Наполеона. Что-то сдвинулось в его мозгах, и на какое-то время Сандро вдруг поверил, что никогда не был маркитантом и свое имя придумал в бреду.
«Господи! — даже с восторгом подумал он. — Я всегда был императором! Мое имя — Наполеон Бонапарт, я повелитель Европы!»
И тут, когда он уже всерьез поверил в это, в комнату вошли Лористон под руку с Крошкой, а следом — Коленкур, Себастиани и де Сегюр.
— Боже мой! Я погиб! — вскричал он и рухнул на колени в одном белье.
— Вы — Палабретти? — жестко произнес Лористон.
Сандро только молча закивал головой. Крошка воскликнула:
— Боже мой! Ты жив, ты жив, мой драгоценный! Да, я узнаю его! Я узнаю его, мой генерал! Вот, — тут она расстегнула ворот рубахи лжеимператора и показала маленький шрам у ключицы. — Вот, это примета, которую не спутаешь!
— Отлично, мадемуазель, — сказал Лористон. — Проводите ее, Себастиани, и оставьте под конвоем. Пусть приведут цыганку. Рустан! За жизнь этого человека ты отвечаешь головой!
— Да, начальник! — Гигант-армянин положил руку на грудь.
Оставив ошарашенного Палабретти в спальне под охраной мамелюка, генералы вновь перешли в канцелярию.
— Ваше имя, мадемуазель? — спросил Себастиани, когда гвардейцы, конвоировавшие Настю, вышли.
— Настази, — объявила Настя, — Настази, генерал-диамант.
— Чем вы занимаетесь?
— Кочую, гадаю, судьбу узнаю, — Настя подарила всем генералам ослепительную улыбку. — Позолотите ручку, все узнаете!
По-французски у нее выходило недурно, во всяком случае, понять ее французы могли.
— Ты шпионка? — внезапно спросил Колен-кур. — Отвечай, живо!
— Какой шпионка, золотой генерал?
— Откуда ты знаешь французский?
— Се ля ви, начальник! В Париже была, в Бессарабии кочевала, молдаване похоже говорят. Ты зачем нас привел, а? Зачем тебе бедные женщины, а? У тебя жена есть, богатый, красивый, вся в шелку, вся в золоте.
— Зачем тебя послали русские?
— Какие русские, а? Русские убежали все, у них война с вами.
— Если ты не скажешь, тебя расстреляют. Это понятно?
— Конечно, понятно, скажешь — расстреляют, не скажешь — тоже. Смешно! Купить, начальник, хочешь? А я не цыганка, я сербиянка, меня купить нельзя. Хочешь погадаю, дай ручку, дорогой!
— Но-но! — Коленкур попытался вырвать из руки Насти свою большую жесткую ладонь, но ловкие пальчики вдруг оказались неодолимыми. Более того, к удивлению всех, он сел и стал слушать Настину трескотню.
— Какой красивый, богатый, умный, все тебе открыто… — ворковала Настя.
Против своей воли не только Коленкур, но и все иные стали вслушиваться в плавную, хотя и ломаную речь цыганки, их обволакивали какие-то странные, парализующие, но невидимые и неосязаемые волны, необоняемые флюиды. Вскоре речь ее стала не речью, а музыкой, точнее, музыкальным фоном. Из памяти генералов начала всплывать вся информация, все, что они знали о Наполеоне. Они вспоминали былое против воли, но воли у них не было, они были подавлены и послушны — четверо сильных мужчин, смятые маленькой смуглянкой. Впрочем, и Настя не понимала, что она делает. Она не была источником этих волн. Она лишь усиливала их и преобразовывала. Волны шли издалека, из сводчатого подвала, где, откинувшись к стене, застыла, бормоча под нос непонятные фразы, ведунья Марфа.
Но все, что вспоминали генералы, складывалось в образ. Образ Наполеона. И этот образ, все более и более живой, но уже отличный, разумеется, от оригинала, постепенно перетекал в тело бывшего маркитанта Палабретти. Палабретти как личность — умирал. Он терял память, переставал связывать свои факты биографии в единую цепь, запутывался в чужом, медленно угасал. Вместе с тем в нем быстро оживал и формировался, укреплялся дух Наполеона…
Когда все, что могло сделать Палабретти Наполеоном, было вытянуто из мозгов четырех генералов и лейб-медика, все они на несколько минут потеряли память, ничего не видели и не слышали.
То же самое произошло с находившимся за стеной мамелюком. Это оцепенение прошло быстро. Глаза открылись, уши обрели слух, носы учуяли запах гари, но в памяти всех четырех генералов, лейб-медика и мамелюка уже не было ничего, что сохраняло бы устойчивые образы событий и бесед прошлой ночи и прошедшего утра. Они не помнили даже о Насте и Крошке.
Обе женщины в сопровождении гвардейцев давно покинули Кремль. Гвардейцы вывели их за ворота и, откозыряв, вернулись.
Открыл Клещ глаза. Ни Агап, ни Игнаха-Никодим уж не чаяли, что увидят это. Даже Надежда сомневалась, одна только Марфа упорно тянула его с того света. И вытянула, хотя, быть может, и ненадолго.
— У-ух! — простонал Клещ. — Неужто не отмучился?
— Болит? — спросила Марфа. Она была бледна как смерть, глаза ввалились, седины прибавилось в космах, выбившихся из-под платка.
— Аж гудет! — пробормотал Клещ. — И жар бьет…
— Испытание тебе… — сказал Игнаха. — Не блазнило в беспамятстве?
— Не видел, — ответил Клещ. — Помираю я, Марфа, ай нет? Сказывай правду.
— Я не бог, — глухо ответила ведунья. — На все его воля.
— Исповедаться бы тебе да собороваться, — сказал иеромонах. — Легче будет.
— По мне, так венчаться лучше, — сказал Клещ. — Марфа, пойдешь за меня?
— Пойду, — сказала Марфа без улыбки, — не жалей только потом. На вечную жизнь обручишься. Там, — она глянула куда-то вверх, — все вечно. Уж не гульнешь…
— Свят, свят! — закрестился отец Никодим. — Да грех тебе, Марфа! Душу на муку отдашь!
— Ты бы о своей думал, отче. В себя обратись да повенчай нас.
— Да ведь тут не храм. А во храм вы не дойдете. Ты-то, чую я, совсем плоха, дочь моя…
— Силу потратила, Настю и французку от нехристей отбивая. Помочь уж никому более не в силах. Под конец ведовство передала да чуть-чуть оставила, чтоб с Клещом уйти, а не порознь.
— Кому ведовство-то отдала? — спросил Никодим.
— Насте. Если на злое ее потянет — все потеряет, а коли по-доброму делать будет — в силу войдет.
В это время с печи послышался шорох и полусонная польская ругань.
— Константин Андреич проснулись, — ухмыльнулся Клещ и зашелся кашлем. Видать, достала его холодная купель.
— Пшекленты москали… — простонал Констанцы. — Холерски хлопы!
— Не ярись, — Марфа, не оборачиваясь, произнесла эту фразу так, что колокольный звон зазвучал в ушах у всех. — Ты уж не враг нам, а господь наш, Иисус, завещал нам и врагов наших любить.
Кость перестал ругаться. Он завороженно поглядел с печи на людей, медленно слез, не отрывая взора от Марфы, и, кутаясь в овчину, подошел…
— На колени стань, — прозвенел голос Марфы, — ибо сказано в Писании: «Чти отца своего…» Отец перед тобой.
Такое и в страшном сне не смог бы себе представить ясновельможный пан Констанцы Ржевусский: он — на коленях перед каким-то грязным казаком! Но сила, повелевавшая им, была крепче, чем панский гонор.
— Молись о спасении души его многогрешной, — велела Марфа, — и латинская молитва дойдет.
Констанцы зашевелил губами. Марфа тем временем усадила Клеща, полубеспамятного и безвольного, на лавку, привалила спиной к стене. Затем села рядом с Клещом, взяла его холодную как лед руку и спросила:
— Отец Никодим, ты добро ли все требы знаешь?
— Стыдно и спрашивать тебе, — глухо сказал Никодим.
— А знаешь ли чин, бываемый на разлучение души от тела, внегда человек долго страждет?
— Ведом сей чин…
— Твори же его от слов: «Господи, услышь молитву мою…» Не ранее. И при начале скажи лишь трижды: «Благословен Бог наш!», а более, что по чину положено, — не говори.
— Можно ли так? — усомнился иеромонах.
— Слушай меня. Коли весь чин сотворишь, оттуда — не выйдешь. И не забудь закончить словами: «Помилуй мя, Боже». А далее, как увидишь себя во храме, твори последование венчания для второбрачных…
— Помилуй, матушка, да ведь диакон потребен, кольца, утварь иная…
— Твори. Будет там все. Как общую чашу дашь нам, так сразу и говори: «Аминь!» Но венцов обратно не бери! И «Исайе, ликуй…» не произноси. Иначе останешься до срока там, куда нам Господь место определил. Тебе же иное предречено.
— Свят, свят, свят! — перекрестился Игнаха. — Да не стану я такого творить! Против Бога это.
— Станешь! — Никодима словно ледяная вода сковала.
Надежда, прижимавшая к себе лупоглазого Евгения, со страхом взирала на бледных и отрешенных от всего земного Клеща и Марфу. Она и верила, и не верила в то, что должно было произойти…
— Благословен Бог наш! — возгласил, крестясь, Никодим и повторил еще дважды. Лицо его тоже побледнело.
— Господи, услыши молитву мою, внуши моление мое во истине твоей. И не вниди в суд с рабом твоим, яко не оправдится пред тобою всяк живый. Яко погна враг душу мою, смирил есть в землю живот мой: посадил мя есть в темных, яко мертвыя века. И уны во мне дух мой, во мне смятется сердце мое. Помянух дни древния: поучихся во всех делех твоих, в творениих руку твоею поучахся. Воздех к тебе руце мои, душа моя яко земля безводная тебе. Скоро услыши мя, господи, исчезе дух мой: не отврати лица твоего от мене, и уподоблюся низходящим в ров. Слышану сотвори мне заутра милость твою, яко на тя уповах: скажи мне, господи, путь, воньже пойду, яко к тебе взях душу мою. Изми мя от враг моих, господи, к тебе прибегох. Научи мя творити волю твою, яко ты еси Бог мой: дух твой благий наставит мя на землю праву. Имене твоего ради, Господи, живиши мя, правдою твоею изведеши от печали душу мою. И милостью твоею потребиши враги моя, и погубиши вся стужающия души моей: яко аз раб твой есмь.
Никодим произнес:
— Помилуй мя, Боже… — И тут же упал без чувств на пол. Во всяком случае, так почудилось Надежде. Маленькому Евгению это показалось смешным. Он прищурился и загыгыкал.
Кость стоял все в той же позе на коленях и бормотал латинские молитвы. Надежде показалось, что он сошел с ума. Вжавшись в угол и прильнув к ребенку, она держала у бедра заряженный пистолет…
Благостно и смиренно заговорил отец Никодим:
— Боже святый, создавый от персти человеками от ребра его возсоздавый жену, и спрягий ему помощника по нему: за еже тако угодно бысть твоему величеству, не единому быти человеку на земли: сам и ныне, владыко, низпосли руку твою от святаго жилища твоего, и сочетай раба твоего Андрея и рабу твою Марфу, зане от тебе сочетавается мужеви жена: сопрязи я во единомудрии, венчай я во плоть едину, даруй има плоды чрева, благочадия восприятие.
Яко твоя держава, и твое есть царство и сила…
Господи Боже наш, славою и честию венчай я! — благословил Никодим и еще дважды повторил эту фразу.
И тут произошло нечто. Сверкнула алая вспышка, золотистое пламя, не жгучее и не холодное, взвихрилось вокруг.
Утреннее солнце хлынуло с нежно-голубого безоблачного неба на изумрудный, зацветающий луг, тянувшийся аж до горизонта. И увидел себя Клещ на игривом вороном скакуне, с золотистой шоркающей гривой. А рядом на грациозной белой кобылице сидела Марфа. Да какая уж там Марфа — Царевна Лебедь, Василиса Премудрая и Елена Прекрасная в одном лице.
— Догоняй! — крикнула Марфа, и прянула «перед кобылица, понесли ее резвые ноги куда-то вперед, по траве-мураве, вскачь, без оглядки.
Заплакал маленький Евгений, и Надежда, косясь на Ржевусского, достала грудь. Старик и старуха, две пустых человеческих оболочки, сидели, переплетясь руками и склонив голову к голове. Была тишина и мир тут, в глубине московских подземелий. Глаза на побелевших лицах Клеща и Марфы были закрыты, а уже подернувшиеся синевой губы хранили просветленную улыбку…
Пошевелился Никодим. Констанцы встрепенулся, поддержал за руку иеромонаха. Крестясь и покряхтывая, святой отец встал на ноги. Он все еще был бледен, но душа, несомненно, уже вернулись в его тело.
— Чудо… — пробормотал он. — Благодать божия разлилась на нас, грешных. Венчание творил я в Храме Небесном…
Надежда и Констанцы перекрестились каждый по-своему: одна — троеперстно, по-православному. Другой — всей ладонью, по латинскому обряду.
В дверь трижды постучали. Отец Никодим отворил. Вошли Настя и Крошка.
Настя выглядела совсем иначе, чем прежде. Она чем-то неуловимым стала похожа на Марфу. И строгость лица, и осанка, и тихая доброта — почти ничего не осталось в цыганке от нахальной и дерзкой бабенки. А Крошка, ничего не понимающая, переводила испуганный взор с преобразившейся спутницы на умиротворенную, упокоившуюся чету…
Она ведь не знала, как, впрочем, и все остальные, что есть где-то степь и вскачь летящие кони. И есть солнце, зеленая трава, небесная синь утра. Крошка видела умерших, страшась их присутствия здесь, среди живых, грешных и мучающихся. Лишь отец Никодим, чья вера обрела новую крепость, ЗНАЛ, что там, куда ушли обвенчанные им молодые, им много лучше, чем здесь, под сводами подвала, тем, кто дышит воздухом и чует биение своего сердца. Не было в сердце его ни зависти, ни печали об утраченных друзьях. Ибо знал, что там, куда придут все, он встретится с ними, когда в отмеренный Господом час придет конец его земным мукам и страданиям, сомнениям и грехам. И пройдет он узкими вратами, храня в незыблемости обретенную и укрепленную веру, и будет жить в блаженстве и покое, молясь о спасении душ тех, кто еще идет тернистым путем, не думая о конце его, известном лишь Создателю всего сущего. Итак — вечно!
— Маман, неужели все это было в действительности? — Гвардии ротмистр Евгений Муравьев поставил чашечку кофе на блюдце. — Неужели столько сил было потрачено нами и союзниками, чтобы победить какого-то маркитанта, волею судеб взлетевшего на трон, опустевший после смерти гения?
— Увы, я пользуюсь лишь россказнями мадемуазель Луизы. Неужели она никогда не рассказывала тебе об этом в детстве?
— Разумеется, нет. Я все это услышал впервые.
— Я тоже долго не верила. Мне даже думалось, что бедняжка сошла с ума. Впрочем, я ведь и сама была свидетелем многих неожиданных и невероятных событий, а потому была на грани помешательства. Все, что касается лично меня и того, чему были свидетелями мои собственные глаза, я готова подтвердить под присягой и поцеловать на том крест. Слово офицера!
Муравьев чуть заметно улыбнулся, его пышные, тронутые ранней сединой усы дрогнули. Видимо, «слово офицера», произнесенное тучной старухой в домашнем чепце, державшей в руках вязанье, его немного позабавило.
— Да, бедная мадемуазель Луиза… — вздохнул ротмистр. — Мир праху ее. Она так мечтала когда-нибудь вернуться в Париж! Ни семьи, ни детей — одно утешение, видимо, что когда-то была любовницей человека, невзначай угодившего в императоры. Быть может, она всю жизнь утешала себя этой фантазией…
— У нас ей жилось неплохо, — строго сказала Надежда Юрьевна. — Конечно, мой друг, твои сомнения вполне понятны и справедливы. В кампании тринадцатого и четырнадцатого годов тот, против чьих войск мы сражались, был весьма силен. Это было бы даже оскорбительно — поверить в то, что под Дрезденом мы были побеждены невеждой. Тем не менее, читая описания сражений, данных императором французов на протяжении времени с октября 1812-го по март 1814-го, я все же склонилась к мысли, что Наполеон испытал какой-то таинственный надлом еще задолго до Березины. Верно или нет то, что рассказала Крошка, но отступал от Москвы совсем иной человек… Оставим это. Что нового в Москве?
— Я останавливался там ненадолго, много визитов делать не собирался. Новость из новостей, увы, весьма печальная — умер Николай Васильевич Гоголь.
— Боже мой, какая жалость! Я слышала, что он болел, но полагала, что в Италии его здоровье поправилось.
— Это странное сожжение готового труда мне представляется чем-то зловещим… У меня в голове полно тягостных, хотя и неясных мыслей, будто я сам накануне какой-то беды…
— Полно, Евгений. У меня тоже были тягостные мысли, когда ты испросил благословения на поступление юнкером в Нижегородский драгунский. В шестнадцать лет отпустить на край света, в Персию! Если б я сама не помнила молодость, то, пожалуй, оставила бы тебя при себе… Не успела перебояться за Персидский поход — и тут же Турецкая кампания… Потом еще Польша, Кавказ, Венгрия… Опять Кавказ. И эта нелепая женитьба!
— Маман, я просил бы вас не касаться этой темы. Она всегда ведет нас к спорам и обидам. Полина приняла православие, господин Ржевусский государем прощен и возведен во дворянское звание, что вам, собственно, еще потребно? Уступая вашим требованиям, я приехал один, и мне немалых трудов стоило убедить Полину, что ей и детям следует до весны остаться в Петербурге.
— Я должна напомнить тебе, что при всем моем уважении к пану Ржевусскому и древности его фамилии для меня он — человек, изменивший присяге. Он был среди повстанцев в тридцать первом году и сражался против тебя. Судьбе было угодно, чтобы вы не столкнулись в битве, но как знать… Мне претило родство с изменником. Государь милостив, и в его воле прощать, но мои понятия о чести не позволяют простить пана Констанция.
— И даже при том, что он спас меня от чеченской пули? Все говорили, что, если бы вахмистр Ржевусский не выскочил из-за укрытия, моя голова разлетелась бы на куски. А что касается измены… Бог ему судья. Я ведь поклялся, что не оставлю его дочь, когда он умирал у меня на руках.
— Дочь, прижитую от какой-то немытой чеченки или черкешенки? Украденной казаками из аула и привезенной в Грозную для утоления гнусных потреб?
— Прошу вас, матушка, будьте же снисходительнее… Вы же не возражали, когда я оставил Полину на ваше попечение, и даже привязались к ней.
— Да, разумеется, я ничего не имела против того, чтобы ты усыновил ее или отправил в пансион на воспитание. Наверно, со временем ей можно было бы подыскать подходящую партию. Но жениться самому… Мон дье!
— Матушка, я выбрал то, что составляет главную радость моего бытия. Все сватовства, которые предпринимались мною по вашему настоянию, не увенчивались успехом потому лишь, что девицы, коих вы предназначали мне в жены, навевали на меня тоску. Первый же за всю жизнь самостоятельный выбор вас не устроил. Пуркуа? Быть может, дело в том, что она незаконнорожденная?
— Значительно хуже то, что она дочь незаконнорожденного. Будь Констанций Ржевусский действительно сыном своего официального отца, я примирилась бы с этим браком. Но Ржевусский — сын разбойника и бунтовщика, а я не хочу, чтобы эта кровь взыграла и в его внуках. Теперь о нас, Муравьевых, уже злословят: «Он из тех Муравьевых, КОТОРЫХ вешают, или из тех Муравьевых, КОТОРЫЕ вешают?» Участие в возмущении 14 декабря дурно отразилось на многих наших родственниках.
В дверь, мягко ступая, вошел лакей и подал на подносе конверт.
По мере того как глаза Муравьевой скользили по строкам, выражение лица делалось все более мрачным. Отложив конверт и лорнет, Надежда Юрьевна вздохнула.
— Отказал…
— Кто и в чем? — спросил Евгений.
— Купец Агап Фролович Сучков, будь он неладен. Отказал в кредите и намерен предъявить векселя к оплате.
— И много ли вы должны ему?
— Тысяч пятьдесят.
— Сумма солидная, — вздохнул гвардии ротмистр. — Не тот ли это Сучков из Тамбовской губернии?
— Он самый. Он, судя по кратким его рассказам, весьма быстро разбогател по окончании войны с Наполеоном, правдами и неправдами выкупился от своего барина, а ныне пребольшой капиталист, мильонщик. Заимодавец, торговец, имеет влиятельных покровителей в чиновных кругах. Ссужает под залог недвижимости, оценивая имения по весьма низким ставкам, и прибыльно торгует.
— И наше имение ждет та же судьба?
— Полагаю, что да. Его опишут, если Агап потребует взыскать по векселям через суд. Что дело решат в его пользу — в том нет сомнения: у него достаточно денег, и на мзду он не скупится, если видит, что с избытком покроет расходы.
— Печально… Любопытно, как ему удалось столь разбогатеть?
— Это темная история. Рассказывали, что где-то в московских подземельях он нашел клад, который якобы принадлежал не то Емельке Пугачеву, не то Стеньке Разину и еще многие годы пополнялся ценностями, которые добывали московские воры. Именно этот клад нашли в подвале у дядюшки Ивана Юрьевича Крошка и ее тогдашний сожитель. Кроме Клеща, о кладе знали только трое: кабатчик Лукьян Чередников, иеромонах Никодим и Сучков, который перепрятывал сокровища вместе с Клещом. Один господин из Отдельного корпуса жандармов сказал мне, что деньги, весьма возможно, должны были пойти на создание войска, подобного пугачевскому.
— Стало быть, Агап эти деньги присвоил и тем спас Отечество от бунта?
— Ну, мон фис, это я тебе не скажу утвердительно. Во-первых, слух об источнике богатства Сучкова есть лишь слух, а во-вторых, я полагаю, что бунт в нашем Отечестве имеет иные корни и невозможно затеять его по своему произволу.
Заговорили о другом.
— Мною довольны, и полагаю, что через год, не более, буду представлен в подполковники гвардии. Но скучно порой. Хочется дела, а не рутины. За год петербургской жизни я соскучился по Кавказу…
— Ты намерен подавать прошение?
— Нет, разумеется, пока дети слишком малы, да и жаль было бы оставить Полину. Быть может, удастся войти во вкус столичного житья…
— Неужели вас принимают в хороших домах? — удивилась Надежда Юрьевна. — В мое время вам непременно отказали бы.
— Полина записана как урожденная Ржевусская, а слившиеся в ней польская, кавказская и русско-азиатская кровь придали ей необыкновенную внешность. Не знаю, что сплетничают за глаза, но пока еще никто не осмелился сказать мне или ей что-нибудь колкое. Ее нередко принимают за итальянку.
— Это приятно, — кивнула Надежда Юрьевна. — Но… Учти, придет время — твои сыновья подрастут. Кто станет их идеалом? Ведь рано или поздно мать расскажет им о Ржевусском, который сражался за Польшу, о Клеще узнают каким-либо образом… И поманит их за собой ВОЛЯ, вольность, свобода. Им захочется действовать, менять что-то в этой жизни. А это страшно, ибо… В общем, если однажды 14 декабря сольется с пугачевщиной, то Россия… страшно подумать даже, не то что выговорить…
Из письма бойца Особого отряда Михаила Карасева от 6 ноября 1922 года:
«…Ну а напоследок сообщу тебе, мамаша, самое радостное. Встренулись мы наконец с двоюродным братцем, дитериховским гадом, поручиком Муравьевым. Верстах в сорока от Сучана зажали мы в сопках недобитый ошкамелок сабель в полсотни. Рвали когти к китайцам, даже обоз на волокушах тащили по тайге. Выпустили мы их в распадок и посекли из «льюисов». Троих живыми взяли и среди них Сережку, сукина сына. Кровищи рабочих и крестьян на нем столько, что и сказать страшно. Он грязно ругался, обозвал меня выродком, хамом и еще матюками. Товарищ комиссар спросил, откудова я его знаю и почему он мне родня. Я ответил, что Сережку я знаю с германского фронта, где и узнал, что он мне доводится двоюродным братом, через твоего родного брата Николая Алексеевича. Комиссар спросил еще, зачем я скрывал свое дворянское происхождение и родство с белогадом и палачом. Тогда я сказал, что отец мой, Иван Трофимыч, крестьянин Томской губернии, а мать семь лет была в каторге за террор против царизма, а после определена на поселение с лишением всех прав и состояния. И еще добавил, что родство я не скрывал и тому все товарищи бойцы, которые в отряде давно, порукой. Ребяты поручились и подтвердили, что после Читы, когда меня Сережка, выблядок сучий, трижды достреливал, да не добил, поклялся я его найти хоть на дне моря и снести башку. Ну, тогда комиссар поверил и разрешил мне Сережку рубануть. Держался гад нагло, даже песню пел: «Ты гуляй, гуляй, мой конь, пока не поймают». Но смутить ему меня не удалось, и рука у меня не дрогнула. А комиссар товарищ Сучков разрешил мне взять Сережкин маузер…»