Остров

1

Теплым сентябрьским вечером вернулся в деревню сын Дарьи Андреевны, Генка Харабаров.

Ждали его еще с прошлой весны. Служил Генка на Дальнем Востоке, и давно уже кончились сроки этой службы, — а он все не ехал. Сначала писал, что задержится месяца на четыре, сходит с рыбаками в море, подзаработает деньжат — тогда уж и приедет. Но прошли обещанные месяцы, а вместо Генки прибыл денежный перевод на неслыханную сумму — пять тысяч рублей. И коротенькое письмецо, — только и поняла из него Дарья Андреевна, что сын еще задерживается, а надолго ли — неизвестно. И из других его писулек, по две-три недели шедших из каких-то незнакомых мест, ничего толком понять нельзя было, — когда же он наконец заявится домой. Дарья Андреевна в своих письмах спрашивала его об этом и так, и этак, но Генка будто и не читал их, невразумительно отписывался: некогда, дела важные, какие — расскажет, когда приедет. Дарью Андреевну уже и спрашивать о Генке перестали. Вернулся со службы и второй ее сын, Николай, а Генки все не было.

И вот — приехал.

На виду у всей деревни подпылила ко двору Дарьи Андреевны светлая легковушка с черной рябью шашек на боках. Глазастые мальчишки еще издали разглядели в ней Геннадия и обступили машину. А он, не спеша придавив в пепельнице окурок, круто пригнувшись лобастой головой, покрытой соломенной шляпой, высадился из машины и внушительно выпрямился во весь свой немалый рост. Блестящие его ботинки наполовину утонули в серой пыли, и Геннадий, глянув вниз, небрежно подтянул черные, до остроты наутюженные штанины, обнажая тонкие, полупрозрачные носки немыслимо пестрой расцветки. Окинув мальчишечью толпу веселым, чуть-чуть пьяным взглядом, кинул:

— Здорово, шантрапа!

«Шантрапа», изумленная великолепием его одеяния, отвечала невпопад, проглатывая слова.

Вылез и шофер, торопливо прошел к багажнику, открыл его — и явились на свет два новехоньких чемодана рябой желтой кожи. Шофер почтительно вытянул их и, согнувшись, отнес подальше, осторожно поставил на траву. Геннадий вытащил толстый бумажник, — тот сам распахнулся в его ладони, — не глядя, выудил из него три хрустящих полусотенки и сунул шоферу.

— Матыньки мои! — ахнул кто-то из баб, уже толпившихся позади ребятишек.

Тут и вышла из коровника Дарья Андреевна — в черной лоснящейся юбке почти до пят, в донельзя замызганном переднике, в серых сморщенных чулках, просторно обутых в калоши, и, спотыкаясь, пошла к Геннадию, на ходу вытирая руки. И как только увидел ее Геннадий — мигом слетела с него вся его важность и небрежность движений, он круто повернулся на каблуках и широко зашагал навстречу матери, загребая пыль уже потерявшими лоск ботинками. Дарья Андреевна, роняя слезы, потянулась к нему худыми морщинистыми руками, прижалась трясущейся седой головой к его груди. Геннадий наклонился, поддерживая мать, и шляпа свалилась с его головы и покатилась по светлой пыли. Так стояли они с минуту, и те, кто видел лицо Геннадия, без труда узнавали недавнего вихрастого мальчишку, босого, оборванного, с обычным для послевоенной поры голодным блеском в глазах, с большими, не по возрасту, руками, привычными ко всякой работе. И сейчас эти руки, — темные, мозолистые, со следами порезов и ссадин, с обломанными ногтями, обрамленными черными полосками несмываемой грязи, — нелепо торчали из белоснежных нейлоновых обшлагов, схваченных нестерпимо сверкавшими на солнце серебряными запонками. Наконец мать оторвалась от сына, поглядела на него снизу вверх невидящими, полными слез глазами, — она едва доставала ему до плеча, — и Геннадий, осторожно повернувшись, сунул в карман свою ручищу, вытянул пригоршню смятых трешек, пятерок и десятирублевок, сунул ближнему мальчишке:

— Это вам на конфеты, пацанва, только на всех поделите. А теперь — геть отсюда!

И осторожно повел мать в дом, забыв о чемоданах.

Долго сидели в тот вечер втроем, плотно задернув занавески на окнах — от любопытных соседских глаз.

Сыновья много пили, — и не простую «белоголовку», а дорогие коньяки с блестящими цветными наклейками, — много ели, а затем основательно уселись на стульях, потрескивавших под тяжестью их тел, — сытые, хмельные, довольные. Дарья Андреевна только пригубила рюмочку, вежливо перекатывала во рту скользкую рассыпчатую икру, не понимая, что есть в ней такого, что в городе платят за нее по сто рублей за килограмм (так сказал Геннадий). Не без опаски попробовала ломтик красной рыбы, решила про себя — ничего, есть можно. От крабов отказалась наотрез — воротило ее от резкого неслыханного запаха. С беспокойством поглядывала на сыновей, особенно на старшего, — Геннадий был какой-то взбудораженный, размахивал вилкой, стаканом с плескавшимся в нем коньяком, раскачивался на стуле, словно невмоготу было ему сидеть спокойно, и говорил он сбивчиво, громко, — таким не знала его Дарья Андреевна. Коля совсем уже осоловел, глядел перед собой мутными, неосмысленными глазами, невпопад вставлял слова в речь брата. Дарья Андреевна больше молчала, наконец не очень решительно сказала:

— Не пили бы больше, сынки.

Геннадий отмахнулся:

— Ничего, мать, сегодня можно.

Дарью Андреевну покоробило это «мать», впервые сказанное Геннадием, и то, что он не придал значения ее словам. А Геннадий продолжал:

— Мы ведь там месяцами капли в рот не берем. Сухой закон! Как выйдешь в море — только и видно кругом, что одна вода. До того намотаешься по волнам, что сойдешь на берег — и качает тебя, как пьяного, хоть снова учись ходить.

Неприятно и другое было. Испачкал Геннадий рубашку и на огорченные слова матери небрежно отмахнулся:

— А, ерунда это, мать. У меня таких рубашек пять, надо будет — еще десять куплю.

И веско сказал:

— Хватит нам бедовать, копейки считать. Заживем теперь — кум королю! Смотрите-ка, что я привез вам.

Долго ждал Геннадий минуты своего торжества… Теперь пришла эта минута — и он медленно встал, вытянул на середину комнаты чемоданы, звучно щелкнул замками:

— Дай-ка какое-нибудь одеяло, мать.

Постелила Дарья Андреевна на полу одеяло — и стали падать на него отрезы материи, кофты, сорочки, свитера, платки, куртки… Геннадий, все более возбуждаясь, уже кричал, небрежно швыряя на многоцветную кучу добра все новые и новые вещи:

— Это все вам, мать! Колька, бери, мерь! Да снимай ты с себя эти чертовы обноски, надевай все новое, это же тебе, пойми ты, дурья башка! Наконец-то на людей станем похожи!

Примеряли обновы, смотрелись в зеркало, снимали, надевали другое. Коля, пьяно путаясь в рукавах японской куртки, неловко натянул ее на плечи. Куртка треснула по шву, Дарья Андреевна охнула, а Геннадий привычно махнул рукой:

— Черт с ней, Колька, другую бери. Еще купим!

И, выпрямившись над кучей одежды, он ликующим голосом сказал:

— Вы думаете, это все? Как бы не так! Не все, не все!

Геннадий вытянул из-под подушки потертый полотняный мешочек, — грязный, резко пахнущий потом. Мешочек этот он сразу, как только вошел в избу, снял с шеи и быстро сунул под подушку, а сейчас торопливо разорвал его — и посыпались на гору одежды разноцветные денежные пачки, крест-накрест схваченные красно-белыми бумажными полосками.

— Это… с-сколько же здесь? — заикаясь, спросил Коля, широко раскрыв глаза и опустив руки.

— Двадцать восемь тысяч! — победно сказал Геннадий. — Да этого барахла, — он ткнул носком ботинка в ворох одежды, — без малого на восемнадцать тысяч! Хорошо, а?

Коля присел на корточки, боязливо взял в руки одну пачку, стал разглядывать ее. Геннадий захохотал.

— Смотри, смотри! Думаешь, фальшивые? Как бы не так! Да ты не бойся, они не горячие. Смотри!

И он выхватил из рук Коли пачку, сорвал бумажные полоски, веером раскрыл синие двадцатипятирублевки и подбросил их. Деньги с тихим шелестом посыпались на пол, на одежду, несколько бумажек упало к ногам Дарьи Андреевны. Она тяжело нагнулась, подобрала их, бережно положила на край стола и села, сложив руки на коленях. Геннадий, глядя кругом восторженными, блестящими, ничего не видящими глазами, все в той же победной позе стоял посреди избы и повторял:

— Ну как, здорово, а?

— Здорово… — выдавил из себя Коля, все еще сидя на корточках, и, качнувшись, опустился прямо на пол.

Дарья Андреевна молчала.

Геннадий посмотрел на нее — и улыбка медленно сошла с его лица. Он сдвинул брови и спросил:

— Да ты, никак, не рада, мать?

— Как не рада, Геня, рада… — не сразу ответила Дарья Андреевна и тихо спросила: — Откуда столько денег?

— Как откуда? — изумился Геннадий. — Заработал, конечно.

— За год?

— Ну да, за год, — почему-то раздражаясь, резко сказал Геннадий. — А ты подумала — украл, что ли?

Дарья Андреевна молчала. Ей, привыкшей к тому, что за каждый заработанный рубль, за каждый килограмм хлеба приходится расплачиваться тяжким трудом, непонятно было, как можно за один год заработать столько денег. Геннадий понял ее и, криво усмехнувшись, с горечью спросил:

— Не веришь, что заработал? А ты знаешь, какая это работа? Смотри!

Он рванул вверх рукав рубашки, запонка тоненько звякнула о пол. Дарья Андреевна взглянула — и ахнула: вся рука Геннадия, до самого плеча, была покрыта едва зажившими чирьями и засохшими струпьями.

— Да как же это, Геня? — плачущим голосом спросила она. — От чего это?

— От чего?! — зло ощерился Геннадий. — От того! От той самой работы, за которую такие тысячи платят!

Дарья Андреевна заплакала, и Геннадий пробасил, не глядя на нее:

— Да ладно, мать, чего там… Давайте-ка сядем.

Дарья Андреевна собрала деньги, сложила их на столе двумя аккуратными стопками, пододвинула Геннадию. Тот взял себе три пачки, две сунул Коле:

— Это тебе на конфеты. А остальные припрячь, мать, на хозяйство. Потом прикинем, что надо купить. А сейчас давайте гулять.

И сидели до поздней ночи, опять пили и ели. Говорил больше Геннадий, все громче, все сильнее размахивал руками. Рассказывал о далеких местах:

— Деньги там можно лопатой грести. И чего там только нет! Лопухи — выше человеческого роста, под каждым можно от дождя спрятаться. Зверья всякого на островах столько, что черно в глазах, камней под ними не видать. Грибы пойдут — хоть косой их коси, и пропадает все зазря, некому собирать. А рыбы, рыбы сколько — этого и представить себе не можете! Кто не видал своими глазами — не поверит. Как пойдет горбуша в реки икру метать — вода кипит, хватай ее хоть голыми руками…

Коля как будто протрезвел, весь подался вперед, боясь хоть слово пропустить из речи брата.

Где-то за полночь Дарья Андреевна робко спросила:

— А дальше-то что делать думаешь, Геня?

— Дальше? — Геннадий тряхнул головой, и Дарья Андреевна вздрогнула от его слов, хотя и чувствовала заранее, каким будет ответ: — Поживу здесь, помогу вам с хозяйством управиться, дом подремонтируем — и опять туда поеду. Дурак я, что ли, от таких денег отказываться? Еще подработаю — и все, в город подадимся, дом себе такой отгрохаем — закачаешься! Хватит за гроши в навозе ковыряться…

Промолчала Дарья Андреевна, только больно сжалось сердце…

Шел уже третий час ночи, а сыновья ложиться как будто и не думали. Когда Дарья Андреевна сказала им, не пора ли кончать, Геннадий небрежно кинул:

— Ты иди, мать, спи, мы еще посидим, побалакаем.

Дарья Андреевна молча поднялась, ушла спать на другую половину. Сыновья еще с час галдели за стеной, а потом как-то сразу затихли. Но свет у них еще горел. Дарья Андреевна встала, вышла к ним. Одетые сыновья, свесив ноги, лежали поперек кровати, — даже покрывало не сняли, — Коля, как кутенок, приткнулся к боку Геннадия, а тот тяжело дышал во сне, и лицо у него было угрюмое. Дарья Андреевна разула их, попыталась уложить, но очень уж тяжелы были они. Она укрыла их одеялом, потушила свет и легла сама. Но не спалось ей…

2

Всех сыновей было у Дарьи Андреевны пять.

Родив третьего, пока еще безымянного, — об имени заранее не позаботились, потому что бабки-шептуньи в один голос напророчили ей девочку, — Дарья, мучаясь от дурноты и слабости, тихим, безмерно усталым голосом сказала мужу:

— Все, Гриша, это последыш… Рожать больше не буду.

— Дело твое, — так же тихо ответил Григорий, испуганный видом бледного лица жены, чужим, незнакомым взглядом ее провалившихся глаз и тугими синими узлами вен на шее, еще не опавших от надрывных криков.

— Мое? — вдруг повысила голос Дарья. — А твое дело сторона? Или я от святого духа забрюхатела?

И при одном лишь воспоминании о недавно исчезнувшей боли, долгие часы рвавшей на части ее тело, Дарья залилась неслышными слезами — плакать в голос она уже не могла, все силы вышли истошными воплями и криками. Григорий совсем перепугался:

— Да что ты, Дашуня, что ты? Не будешь рожать, не будешь, сделаем как-нибудь…

Дарья еще с минуту плакала, не разжимая губ и не закрывая глаз. Потом трудно повернула голову, сказала Григорию:

— Иди, устала я… Спать буду.

И тут же провалилась в сладкую беспамятную пустоту сна.

Проснувшись среди ночи, прислушиваясь к тихому темному шуму дождя за окном и еще не веря, что боль совсем ушла и уже не вернется, — внизу живота еще болело, да что это была за боль по сравнению с минувшей, — она вспомнила разговор с мужем и снова решила: «Да, все, рожать больше не буду… Хватит…»

Так думала она и за четыре года до этого, родив первого сына, Илью, и два года назад, когда появился Петруша. Но тогда эти мысли быстро забывались, они были всего лишь данью родовым мукам, и Дарья понимала это, — но сейчас она повторила про себя: «Хватит, куда еще… Надо и самой пожить… Двадцать четвертый год всего, а уже трех таких мужиков отгрохала…»

И стала думать, как назвать новорожденного. Андреем, наконец решила она, — в честь деда.

Шесть лет она твердо держалась своего решения. Но пришлось ей рожать и в четвертый раз, и в пятый и надеяться, что, может быть, наконец-то будет девочка. Но опять рождались сыновья — крупные, здоровые, горластые. Все пятеро пошли в отца, — рослые, черноволосые, с чуть заметной раскосинкой, — бабка Григория была татаркой, — отчаянные драчуны и первые заводилы всех смут на деревне. «Харабаровская порода», — прочно утвердилась за ними кличка. Четвертого назвали Геннадием, а младшего, любимца отца, — Колей. А у Дарьи любимцев как будто не было — всем одинаково попадало от нее под горячую руку, над каждым провела она не одну бессонную ночь, выхаживая от обычных детских хворостей, всегда самым дорогим был для нее тот, кому в это время приходилось плохо. И хоть в бесконечных хлопотах порой и забывала она, когда чей день рождения, но всегда знала, кому нужно сделать что-то в первую очередь, а кто может и подождать, и безошибочно чувствовала, когда надо поднять голос, когда приласкать, а когда и промолчать и сделать вид, что ничего не заметила, — хотя видела и замечала она все, что касалось ее сыновей.

Жили, не в пример многим, на редкость дружно. Ребята, хоть и любили поозоровать и побуянить, не бежали ни от какой работы, и редко когда приходилось дважды просить их о чем-нибудь. И не одна баба на селе, вздыхая, завидовала Дарье:

— Не ребята у тебя, а золото. А мои-то непутевые растут. И как тебе удается такую ораву в руках держать?

Дарья, улыбаясь и краснея от похвалы, молчала…

Добрая и мирная жизнь эта, как и у многих, кончилась в сорок первом.

Григорий и Илья ушли на фронт в один день, а через полгода пришла повестка и Петру. Другая пошла жизнь… И не то страшно было, что работы теперь было втрое против прежнего, и даже не то, что долгие холодные зимы казались бесконечными, а веснами полдеревни опухало и отекало от голода… Страшны были дни ожидания, черная вдовья косынка почтальонши, при виде которой у Дарьи темнело в глазах и подкашивались ноги.

Первая в деревне похоронка пришла в ее дом — Илья погиб уже в июле, и хоть написано было на серой казенной бумаге, что погиб он смертью храбрых, да разве от этого матери легче?

Дарья Андреевна уже почти и не помнила, как она пережила эту смерть. Помнилась длинная вереница скорбно повязанных черным женщин, — оплакивать Илью приходила к ней вся деревня, — густая, без привычного стука ходиков тишина в ночном доме, — часы Дарья Андреевна остановила, будто и впрямь покойник лежал здесь, — а что чувствовала она тогда, о чем думала — этого Дарья Андреевна не знала, и как иногда ни силилась потом вспомнить, не удавалось…

Григория убили в сорок третьем, под Курском.

Не виделось еще конца войне, и Дарья Андреевна со страхом отсчитывала месяцы — подходил срок идти и Андрею. Почему именно за него больше всего тревожилась она? Вот приезжал же на недолгую побывку после ранения Петр — и провожала его Дарья Андреевна почти без слез, непоколебимо веря, что уцелеет он. А стоило только подумать, что придется и Андрея собирать в дальний, страшный путь, — и сразу слезы наворачивались на глаза, и она душила их в себе, старалась ничего не показывать детям.

Младшие как-то забылись в ту пору — они-то тут, под боком, им ничего не грозит, их-то она сумеет защитить от всех напастей, а вот как уберечь Андрюшу, Петра?

Ушел и Андрей на фронт — и даже самой маленькой весточки не дождалась от него Дарья Андреевна. Если бы похоронная пришла сразу, Дарья Андреевна, возможно, и не выдержала бы. Но сначала сообщили ей, что Андрей пропал без вести, и только в апреле сорок пятого стало известно, что он погиб при взятии Варшавы. А двумя неделями раньше пришла похоронка и на Петра — не спасли его ни отвага, ни ордена и медали, едва умещавшиеся на широкой груди…

С того апреля сорок пятого Дарья Андреевна, по наблюдениям односельчан, как будто тронулась умом. Стала она такой молчаливой, что днями и неделями не слышали от нее ни слова. Дети порой пугались ее молчания, ее нездешних глаз — и убегали на улицу. Она забывала покормить их, не замечала, что ходят они оборванные, грязные, — да и всегда ли она помнила, что у нее есть еще дети? Тот год был в ее памяти серым пустым провалом.

Очнулась она холодной метельной ночью, увидела себя сидящей за пустым широким столом, за которым когда-то собирались они, все семеро, — да только когда это было, не пять же лет назад? Казалось ей, что было это в какой-то другой жизни, настолько далекой, что никакими годами нельзя измерить эту даль. А тогдашняя новая жизнь начиналась с холодного желтого блеска коптилки, с долгого протяжного воя в печной трубе, с толстой наледи насквозь промерзших окон и с того единственного, что еще оставалось у нее, — ее сыновей, спящих на широкой скрипучей кровати. Дарья Андреевна взяла в руки коптилку, мельком заметила, как качнулась по стене огромная тень ее головы, подошла к кровати и взглянула на сыновей. И хоть укрылись они едва ли не всем, что нашлось в избе, но было им так холодно, так тесно прижимались они друг к другу, и даже дышали не наружу, а внутрь, под тяжелую свалявшуюся овчину полушубка, что ровное, ничего не чувствовавшее до тех пор сердце Дарьи Андреевны обдало острой горячей волной страха — а вдруг умрут они от этого холода? И она тут же хотела лечь рядом с ними и согреть их, как делала всегда в той, прежней жизни, но заметила, что у нее самой окоченели руки, что во всем ее теле нет и крупицы тепла, и единственное, чем она могла помочь своим сыновьям — накрыть их своей старой, почти негреющей шубейкой. И она накрыла их и медленно пошла к печке. Но ни в избе, ни в сенях не оказалось дров, и Дарья Андреевна, обжигая руки железом крючков и запоров, открыла дверь во двор и отшатнулась под напором снега, по колено завалившим ее. Сумрачное снежное небо косой стеной падало на деревню, на ее дом, на лицо и холодные руки Дарьи Андреевны, но не чувствовала она ни холода, ни снега, ни ветра, — ничего, кроме страха за сыновей, спящих в замерзшем доме. И она отыскала лопату и стала разгребать снег, но, боясь, что у нее не хватит сил добраться до сарая, — да и не могла вспомнить она, есть ли и там дрова, — Дарья Андреевна взяла топор и, по пояс проваливаясь в снегу, побрела напрямик, к забору, и стала отбивать от него доски. И когда занялся в печи огонь, она коротко обрадовалась будущему теплу и снова заспешила во двор за дровами.

Утром, когда в избе стало тепло, и на раскаленной докрасна плите варилась скудная еда, и сыновья ее спали свободно и спокойно, распрямившись под тяжелым ворохом одеял и одежд, Дарья Андреевна мельком увидела себя в осколке зеркала, вмазанного в печку. Внимательно, но без удивления разглядывала она свое старое морщинистое лицо, седые, без единого темного просвета, волосы и стала вспоминать — сколько же ей лет? Сорок три — не сразу сосчитала она, глядя на себя, шестидесятилетнюю, в зеркале. И вздохнула, радуясь тому, что тело у нее еще не такое старое и хватит сил, чтобы вырастить сыновей.

И вот — вырастила. Лежат они рядом, за стенкой, живые, здоровые, всхрапывают во сне, не надо их теперь согревать, не приходится думать о том, как их прокормить, во что обуть-одеть, — а почему же так неспокойно ей? Не их же пьянка встревожила ее? Ну, выпили лишнее, что тут страшного, с кем не бывает… А все-таки вдруг стало страшно Дарье Андреевне, да так, что она торопливо поднялась, включила свет, открыла дверь на половину сыновей и долго смотрела на них. В слабом свете, идущем из полуоткрытой двери, тела ее сыновей казались очень большими. А Дарья Андреевна почему-то снова вспомнила зимнюю ночь сорок шестого года, когда она так перепугалась, что они умрут от холода, и, как и тогда, ей захотелось укрыть их своим телом, уберечь от надвигающейся беды… А какая беда могла грозить им сейчас? Этого Дарья Андреевна знать не могла, но предчувствие этой беды еще долго не покидало ее… И наутро она проснулась с тем же ощущением неясной тревоги за детей и опять стояла в двери, смотрела на них, не понимая, откуда взялась эта тревога…

3

Поднялись сыновья только к обеду, — жадно припали к банкам с рассолом. На мать старались не смотреть — стыдно было. А она грустно оглядывала нетронутый стол, — не до еды сыновьям было, — думала: что же дальше с ними будет?

А вечером набились в избу соседи, дружки, — и пошел дым коромыслом, гульба почти до рассвета. Геннадий бессчетно сорил деньгами и на четвертый уже день смущенно попросил у матери:

— Ты, это самое… дай мне еще деньжонок… Надо бы еще ребят угостить.

— Бери, бери, — неловко засуетилась Дарья Андреевна, отпирая сундук. И не удержалась, добавила: — Не пил бы так, Геня. Смотри, зеленый уже весь стал.

— Ничего, покраснею, — отшутился Геннадий и быстро ушел.

И еще два раза спрашивал он у нее деньги. Теперь гуляли где-то у дружков, домой являлись только ночевать, да и то не всегда. Пришел к Дарье Андреевне мрачный председатель, угрюмо сказал:

— Уйми своих сыновей, Андреевна. Они мне всю деревню споят, никого на работу не выгонишь.

— Да я что могу, — растерялась Дарья Андреевна. — Они, чай, не маленькие, сами себе хозяева, какая я им теперь указчица…

— И то верно, — с досадой крякнул председатель. — Попала вожжа под хвост…

Все же Дарья Андреевна решила поговорить с Геннадием, да, видно, не совсем удачное время выбрала — тот не сразу и понял ее, а когда понял, зло нахмурился:

— А чего он тебе-то жалится? Пусть мне скажет, я уж ему найду, что ответить.

— Да что уж ты так, Геня? — испугалась Дарья Андреевна его непонятной злости. — Он же как лучше говорит.

— Лучше?! — оскалился Геннадий. — Я этому черту сухорукому покажу лучше! А не ты ли сама говорила, как он у нас пол-огорода чуть не оттяпал? А за что? Забыла? Это он тоже как лучше хотел сделать?

— Ну, когда это было… — вздохнула Дарья Андреевна.

И правда, было какое-то вздорное дело, взъелся на нее председатель, — сейчас уже и не вспомнить толком, из-за чего все началось. А огород и вправду чуть не ополовинили… Геннадий, брызгая слюной, продолжал:

— Он, может, и забыл, а я-то помню. Я все-е помню… — мстительно протянул Геннадий. — И как лебеду жрали, и как на «палочки» хрен с маслом получали, и как ты своих же ягнят от райфо по закутам прятала, будто украла их… А что я всю деревню пою — не попрекай. Я, может, для того целый год и вкалывал там, чтобы сейчас всю деревню споить… Пусть знают, кем стал Генка Харабаров. Они помнят, в каком дранье я в армию уходил, — а теперь на всю жизнь запомнят, каким обратно пришел… А этот дерьмовый председатель сам мою водку стаканами лакал, руку жал, Геннадием Григорьевичем величал. А выходит так, что этот Геннадий Григорьевич, — он вдруг засмеялся, — у него власть в колхозе отобрал… Во до чего дошло.

«Эх, глупой ты, — вздохнула Дарья Андреевна. — Нашел, чему радоваться».

— А о деньгах не жалей, — сказал Геннадий. — Я через год еще больше привезу…

— Не в деньгах дело… — начала было Дарья Андреевна, но Геннадий, не слушая ее, упрямо повторил:

— Не жалей о деньгах, еще больше привезу.

Недели через две Коля, по обыкновению, стал было собираться на очередную гулянку, натянул нейлоновую рубашку, но Геннадий, посмотрев на него долгим оценивающим взглядом, как бы в раздумье сказал:

— А не хватит ли нам куролесить, а, братишка?

И, подумав, сказал сам себе:

— Хватит. — Не ожидая ответа брата, сказал Дарье Андреевне: — Дай-ка, мать, рабочие штаны, пойдем дурь выгонять.

Коля стал покорно снимать рубашку.

И братья взялись за работу. Работали, как и гуляли, неистово.

За неделю привели они хозяйство в порядок, проверили все до последнего гвоздика, наготовили дров на зиму. А закончив работу — замаялись без дела, на второй же день крепко выпили, пошли колобродить по деревне. Наутро Геннадий твердо сказал:

— Все, мать, давай собирай меня в дорогу.

Дарья Андреевна так и села на лавку.

— Когда ехать-то думаешь? — спросила наконец, переводя дух.

— Дней через пять, — подумав, ответил Геннадий и виновато посмотрел на нее.

Дарья Андреевна весь день ходила молчаливая, все валилось у нее из рук. Боязливо посматривала на Колю — а тот глаза отводил, уходил во двор, принимался с остервенением кромсать на щепки уже наколотые дрова, — на растопку, как угрюмо объяснил матери. А вечером, когда все собрались за столом, Коля сказал, бледнея:

— Мама, отпусти меня с Генкой.

И как ни ждала этих слов Дарья Андреевна — дернулась, будто от удара, еще ниже склонилась над штопаньем, молчала. И Коля молчал, низко опустив голову. Потом весь вскинулся, подался вперед, тихо сказал:

— А, мама?

— А я-то как же? — хрипло выдавила из себя Дарья Андреевна, теряя голос, вслепую тыча иголкой в носок. Опустив руки вместе с шитьем на колени, с отчаянием взглянула на младшего сына. — Оба уедете, а я одна останусь?

Коля насупился, молча водил пальцем по узорам скатерти. Дарья Андреевна посмотрела на Геннадия.

— Геня, хоть ты скажи…

— Говорил уже, — не выдержал ее взгляда и Геннадий. — Да только и ты подумай — что его ждет здесь? Специальности никакой, выучиться чему-нибудь негде, а с лопатой и вилами много ли наработаешь? Сама посуди, что это за жизнь? Пусть уж лучше со мной едет. Поработаем там два-три года — вместе вернемся, переберемся в город, — снова заговорил он о старом, как о деле решенном, и Дарья Андреевна поняла, что возражать бесполезно, — все уже без нее обдумали сыновья. Сказала, боясь расплакаться:

— Поезжайте, бог с вами.

— Спасибо, мама, — быстро сказал Коля, не пряча радости, а Геннадий продолжал:

— Теперь тебе много легче будет. Деньги будем высылать, тяжелой работы сама не делай, попроси кого-нибудь, за деньги всякий тебе поможет. А мы через год приедем, тогда видно будет… Может, тогда и совсем останемся, — добавил он, подумав, но Дарья Андреевна поняла, что сказал он это только для того, чтобы ее утешить. Кивнула головой, соглашаясь с ним, а про себя подумала: «Эх ты, несмышленыш… Легче будет… Плохо же ты знаешь, что самое трудное на свете…»

Сама она слишком хорошо знала, что самое трудное в жизни — это ожидание, но ничего не стала говорить им. И в оставшиеся предотъездные дни старалась не показывать сыновьям своей печали, своего беспокойства, и они ничего не замечали — жили они уже другой, предстоящей им жизнью, и тревога матери за них была непонятна им: чего им бояться, таким здоровым, молодым, сильным?

4

Прошло и три года, и пять лет, а сыновья не только не вернулись совсем к Дарье Андреевне, но уже и не заговаривали об этом. Аккуратно присылали ей деньги, раз в месяц по очереди писали письма и каждый год, под зиму, приезжали к ней. Да что это были за свидания… Случалось, что видела их мать считанные дни, да были еще долгие зимние ночи сразу после приезда, когда сыновья отсыпались, и потом, когда они, пьяные, с трудом добредали до дома, прямо в одежде заваливались спать, — у Дарьи Андреевны не хватало сил поворачивать тяжелые тела и раздевать их, — и отечные их лица, нередко покрытые синяками и ссадинами, полученными в пьяных драках, могли бы вызвать отвращение у всякого постороннего, кто смотрел бы на них, но только не у нее, матери… И Дарья Андреевна часами просиживала между двумя постелями, смотрела то на одного, то на другого. Сильно изменились сыновья за эти годы. Погрубели, ожесточились их лица, просоленные ветрами всех дальневосточных морей, охрипли голоса, кожа на ладонях задубела, ходили они враскачку, излишне твердо упираясь в землю ногами. Изменилась речь — слушая их разговор между собой, Дарья Андреевна иногда только головой качала: чуть ли не каждое второе слово было непонятно ей, да и те, что понимала, не всегда укладывались в привычный смысл. Что, например, могло означать «намотать на винт», если это относится не к пароходу, а к человеку? — думала она и как-то спросила об этом Геннадия. Тот смущенно покрутил головой и нехотя ответил:

— Да так, ерунда…

Случалось, приезжали братья домой такими усталыми, что разуться в один прием не могли, и Дарья Андреевна становилась на колени и стягивала с них сапоги. В первую неделю сил у братьев не хватало даже на пьянство — выпивали вечером по стакану водки и валились в постель, беспробудно спали по десять — двенадцать часов. В эту первую неделю Дарья Андреевна каждый день топила баню, и братья часами отогревались на полках, ожесточенно хлестали друг друга вениками, долгими зимними вечерами отлеживались на горячей русской печи, дымили в низкий потолок папиросами, не спеша расспрашивали мать о деревенских новостях, иногда и сами рассказывали кое-что, — но редко и мало, — а Дарья Андреевна гнала со двора дружков-собутыльников, прослышавших об их приезде и нетерпеливо утаптывавших тропинки к дому в ожидании гулянок и даровых выпивок. И дружки дожидались своего часа — приходил день, когда братья влезали в шубы и валенки и вразвалку двигались к магазину, обрастая по пути ребячьей толпой, радостно взвизгивавшей в ожидании конфет и всякой прочей сладости. Братья начинали с того, что брали под мышку по ящику водки, набивали карманы флаконами с духами, цветными платками и всякой подобной мелочью, — одаривать девчат, — ждали их уже у крыльца магазина дружки, и начиналась в чьем-нибудь доме отчаянная гульба, перекатываясь по деревне, стихая только под утро, когда парни и мужики валились под столы, а то и под заборы, — а на следующий вечер все начиналось снова. Гуляли так неделю, десять дней, потом братья дружно говорили «хватит», отсыпались два-три дня и уезжали куда-нибудь на Юг, и месяца два от них не было ни слуху ни духу, разве что приходила откуда-нибудь из Крыма или с Кавказа телеграмма, извещавшая Дарью Андреевну о том, что сыновья живы-здоровы и скоро будут дома.

Братья частенько возвращались мрачные, неразговорчивые и не гоголем шли по деревне, красуясь богатством одежд, а старались незаметно проскользнуть в темноте, чтобы не встретить кого-нибудь. Случалось, что вместо дорогих заграничных пальто, в которых они уезжали на Юг, оказывались на них потрепанные плащишки, — проматывались на южных курортах до того, что на обратную дорогу не хватало, а у матери никогда не просили — гордость не позволяла. И тогда Дарья Андреевна доставала из сундука деньги и подкладывала в карманы их пиджаков. Братья с неделю отлеживались, и никаких дружков — те и близко к дому не подходили. Эта неделя была лучшим временем для Дарьи Андреевны — трезвые сыновья были тихи, покладисты, почти во всем охотно соглашались с ней. На одно только отмалчивались — когда она заводила разговор об их будущем.

— И долго вы так будете колобродить? — негромко говорила им Дарья Андреевна в тихие вечера. — Не надоела вам эта суматошная жизнь? И чего вы жилы себе рвете, тысячи зарабатываете, а потом на всяких забулдыг их спускаете? Ведь не маленькие уже, пора и за ум взяться. Тебе вон, Геня, четвертый десяток пошел, седина уже пробивается, а все как дите малое. Ну, заработали немного — и хватит. Приезжайте сюда, женитесь — и живите как люди, чего вам еще надо? Теперь и в колхозе неплохо заработать можно… А то и сейчас остались бы, а? Деньги, что вы мне посылали, почти все в целости лежат, берите… Хоть внуков ваших понянчу. А то помру — и похоронить некому будет…

Слушали братья, дымили папиросами, молчали. Наконец Геннадий неласково басил:

— Ладно, мать, будя об этом… Не последний год на свете живем, все успеем — и жениться, и детей нарожать…

И Дарья Андреевна умолкала, а по ночам тихо плакала, боясь, что услышат сыновья, считала дни, оставшиеся до их отъезда.

Но крепко спали сыновья, не слышали ее плача.

А затем вновь уезжали.

И начинались для Дарьи Андреевны долгие месяцы ожидания и нескончаемой тревоги — как там они, живы ли, здоровы? Боялась она моря. Когда сыновья приезжали, она иногда начинала расспрашивать их — какое оно, море?

— Ну, какое… обыкновенное, — пожимал плечами Геннадий. — Соленое, как и полагается. Много воды, и ничего больше.

— А тонут в нем? — допытывалась Дарья Андреевна.

— Бывает, — сказал однажды спокойно Геннадий и, видя, как испугалась мать, со смешком успокоил: — Да не бойся ты, ничего с нами до самой смерти не случится. Тонут, конечно, как же без этого? Море — оно и есть море, всегда в нем тонули. Да, сколько я знаю, тонут-то одни дураки. А мы с братишкой, — он подмигнул Коле, — вовсе не дураки, тебе-то уж положено знать это.

И Коля на ее расспросы отделывался смешками.

А все-таки боялась она моря, особенно длинными темными вечерами. Свободного времени было у нее теперь много — хозяйство осталось маленькое, всю живность можно было на пальцах пересчитать. Да и для кого было ей растить-кормить прежнюю многоголосую ораву? И деревенские бабы, с ранней весны до поздней осени маявшиеся от нелегкой крестьянской работы, в один голос завидовали ей:

— Не жизнь у тебя, Дарья, а конфетка. Сиди да чаи распивай. Эх, мне бы таких сыновей — в ножки бы им поклонилась.

И скажи им Дарья Андреевна, что от такой жизни-конфетки ей плакать хочется — не поверили бы.

Денег сыновья присылали помногу, об этом сразу становилось известно в деревне, и, встречая ее, бабы завистливо говорили:

— С прибытком тебя, Андреевна… Чай, кубышка-то доверху полна? И куда тебе столько денег?

Молчала Дарья Андреевна. А действительно, куда ей столько денег? На себя она расходовала самую малость, все остальное берегла для них же самих, сыновей, — да разве деньги им впрок? Вот если бы осели тут, женились… И когда приезжали сыновья, она снова заводила этот разговор — и опять впустую были ее слова. Уезжали сыновья…

И оставалось ей ждать их недолгих приездов, ночами сидеть у постелей и думать — что за жизнь у них там такая, что за работа, что тянет их туда?

И все ее уговоры остаться в деревне по-прежнему не действовали на них. Однажды только Геннадий сказал:

— Эх, мать, да разве только из-за денег мы ездим туда?

— А из-за чего же еще?

— Из-за чего… Тошно здесь, скукота заедает…

— А там-то какое веселье?

— Тоже, сравнила… Там — воля, простор… А… — махнул рукой Геннадий. — Не поймешь ты этого. Море — оно как отрава, раз хлебнешь — на всю жизнь привяжется… Думаешь, одни мы с Колькой такие?

— И все пьют? — спросила Дарья Андреевна.

Геннадий помрачнел.

— Дались тебе наши пьянки… Мы пьем, да ума не пропиваем…

Вот и весь разговор…

5

В тот год — шестьдесят третий — приехали они раньше обычного, в октябре. Дарью Андреевну почему-то не известили заранее, и перепугалась она, услышав, как остановилась у ворот машина, — теперь боялась она всего неожиданного. А узнав голос Геннадия, в страхе кинулась во двор — не случилось ли чего? Остановилась на крыльце, — дальше идти сил не было, — смотрела, как вылезают из машины сыновья. Геннадий спрыгнул легко, сказал Коле, стоявшему в кузове:

— Ну, давай.

А тот почему-то не решался слезть, стоял, держась руками за поясницу, и морщился. Наконец повернулся боком, медленно стал переносить ногу через борт. Нога повисла, и Геннадий осторожно взял ее в руки и поставил на колесо. Коля охнул и матюкнулся сквозь зубы, помедлил немного и так же осторожно стал перекидывать вторую ногу.

Мать молча смотрела, ничего не понимая.

Коля медленно зашагал ей навстречу, широко ставя ноги.

— Да что с тобой, Коля? — потерянно проговорила Дарья Андреевна.

Слабая улыбка проступила на бледном лице Коли, он хотел ответить, но только сжал зубы от нового приступа боли и мотнул головой. Геннадий бодро ответил:

— Да ты не пугайся, мать, ничего страшного. Радикулитом его малость прихватило. Отойдет…

У Дарьи Андреевны отлегло от сердца, она кинулась к Коле, подхватила его под руку, но он отстранил ее:

— Не надо, я сам… Баню затопи, да песку где-нибудь найдите, прокалите на печке…

— Сейчас, сейчас, — засуетилась Дарья Андреевна, сморкаясь в передник и смахивая со щек запоздавшие слезы.

Коля отлеживался почти две недели. Больно было смотреть, как мучается он на жесткой постели, кривится от боли, как медленно, по-стариковски, шаркает ногами, выбираясь из дома только по самой необходимой нужде. И садился он так, словно в его теле было что-то жесткое, негнущееся. Геннадий почти не выходил из дома, да и погода была такая, что не до гулянок, — все время шли дожди, — расхаживал по избе, сунув руки в карманы, много курил. Иногда, забывшись, начинал насвистывать и, поймав укоризненный взгляд матери, умолкал.

Осень прошла спокойно. Прежних гульбищ братья не устраивали, — год был неудачный, они и половины против обычного не заработали, — по деревне не шатались, дружков не приваживали. И к матери стали добрее, внимательнее и уже не обрывали ее, когда она осторожно начинала заводить разговор об их будущем. Дарья Андреевна молча радовалась, думала — может быть, сыновья решили за ум взяться?

Рано обрадовалась Дарья Андреевна. Заскучали братья от долгих осенних дождей, от беспролазной грязи, от унылого вида низкого темного неба. Засобирались на Юг. И как-то сразу сникла Дарья Андреевна. Все чаще уставала она даже от самой незначительной работы, все чаще не спала по ночам, чувствуя все свое старое тело. И случалось, что даже днем, — чего никогда не бывало с ней раньше, — ложилась она отдохнуть и все чаще думала о том, что ей уже шестьдесят, а сколько еще лет осталось на ее долю, неужели так и не придется пожить с сыновьями, невестками и внуками?

Замечали ее состояние сыновья или нет, но виду не показывали. Собрались и уехали.

Ездили недолго, месяц всего, — денег у них было немного. И вернулись почему-то порознь, впервые за все время. Первым приехал Коля, трезвый, как стеклышко, и сильно невеселый. И что уж совсем удивило Дарью Андреевну — деньги у него еще не вышли, мог бы с недельку и погулять. На вопрос Дарьи Андреевны, где Геннадий, Коля процедил сквозь зубы:

— Не знаю, мы две недели назад разъехались.

— Поругались, что ли?

— Нет.

И больше ничего не добилась она от сына.

Через пять дней явился и Геннадий. Вывалился из попутки весь скрюченный от холода, в легоньких ботиночках, в тонкой шляпе, надвинутой на синие холодные уши. Поздоровался с матерью, мрачно обвел глазами избу, словно не был здесь бог знает сколько лет, только чуть задержался взглядом на Коле — тот отвернулся к окну. Геннадий разделся, сгорбился на стуле, сунув руки под мышки. Дарья Андреевна стала собирать на стол. Геннадий отрывисто спросил, ни к кому не обращаясь:

— Водки нет?

Дарья Андреевна помедлила, ожидая, что ответит Коля, но тот молчал, будто и не слышал вовсе. И она сказала:

— Нет.

Геннадий посмотрел в окно, на холодную солнечную синь декабрьского дня, вздохнул и принялся за еду. Минут пять все молчали, будто воды в рот набрали. Потом Коля покрутил головой, словно тесно ему было в расстегнутом воротничке, усмехнулся чему-то и молча засобирался. Пришел скоро, выставил на стол матово заледеневшую бутылку, другую вынес в сени, сел сам, разлил водку в стаканы. Выпили молчком, без обычного звяка. Но и водка не развязала им языки, уткнулись оба в тарелки. Дарья Андреевна не выдержала:

— Чего, как сычи, надулись друг на друга? Девиц не поделили, что ли?

И тут оба — ни звука. Дарья Андреевна в сердцах отшвырнула вилку:

— У, бирюки лохмоногие… Ну точно как отец-покойник, тот тоже мог неделю молчать…

И ушла на свою половину плакать — в последнее время слаба на слезы стала, и это тоже пугало ее, настойчиво думалось: совсем старею…

А в избе по-прежнему тихо, только стук вилок да поскрипывание стульев. Дарья Андреевна пошла топить баню, молча собрала обоим белье. Братья мылись долго, вернулись — и Дарья Андреевна облегченно вздохнула, еще из сеней заслышав их густые ровные голоса.

А из-за чего так крупно повздорили сыновья — этого она так и не узнала.

Зима стояла тихая, снежная. Братья мучились от безделья, расшатывали половицы крупными тяжелыми шагами, с тоски принимались за всякую ненужную работу: сколачивали скамейки, — куда было девать их Дарье Андреевне? — выстругивали топорища, взялись даже плести кошевку, да не сумели и забросили кривой расползающийся кузов на сеновал. Помогали механизаторам, — оба неплохо разбирались во всякой технике, особенно Геннадий.

А в начале февраля они уже решили ехать. Сказал об этом Геннадий, и даже не Дарье Андреевне, а Коле, сказал мимоходом, как о деле решенном и само собой разумеющемся, и Дарья Андреевна сначала не поняла, переспросила:

— Куда ехать?

— Как это куда? — в свою очередь удивился Геннадий, и Дарья Андреевна тихо охнула и села на лавку. Геннадий растерялся, сказал так, как давно не говорил:

— Да что с тобой, мама? Мы же и не собирались оставаться. Ведь нам ехать надо…

И беспомощно посмотрел на Колю.

Дарья Андреевна медленно склонилась трясущейся головой на лавку, закрыла глаза.

— Мама! — крикнул Коля, и этот крик тихой музыкой отозвался в ее ушах, еще помнила она, как крепкие руки сыновей легко подняли ее и понесли куда-то, успела подумать: «Умираю» — и потеряла сознание.

Не умерла Дарья Андреевна. Уже через полчаса пришла в себя, увидела склонившееся над собой встревоженное лицо Геннадия, не сразу вспомнила, что случилось с ней, а вспомнив, равнодушно подумала: «Знать, не время еще умирать…»

— Как ты, мама? Лучше тебе? — спрашивал Геннадий, не понимая, почему мать молчит и смотрит на него такими странными глазами, словно не узнает. — Ты слышишь меня?

— Слышу, — пошевелила губами Дарья Андреевна. — Коля где?

— За врачом поехал.

— Ну, это уж зря, — так же равнодушно то ли сказала, то ли подумала Дарья Андреевна, потому что Геннадий, напряженно глядя на нее, громко спросил:

— Тебе нужно что-нибудь?

— Нет, — сказала Дарья Андреевна, и собственный голос показался ей громким и гулким. — Иди, я спать буду.

Почему-то не хотелось ей никого видеть.

Приехала молоденькая докторша, долго осматривала Дарью Андреевну, сделала укол и прописала какие-то лекарства, а пуще всего наказала ей не волноваться, не вставать с постели и больше спать. Потом поговорила о чем-то с сыновьями и уехала.

Через неделю Дарья Андреевна встала, и хотя не было в доме никаких срочных дел, — сыновья сами и варили, и в избе убирались, и даже стирали, — больше не ложилась, на уговоры сыновей поберечь себя отмалчивалась или нехотя говорила:

— Успею еще належаться.

И думала с обидой: «Вам бы раньше подумать о том, как поберечь меня». И упрямо, наперекор себе и сыновьям, продолжала носить свое тяжелое усталое тело, а если уж ноги совсем отказывались держать ее, садилась у окна, укутывала зябнущие плечи дорогой пуховой шалью, смотрела на занесенную снегом деревню. Сыновья в такие минуты снижали голос почти до шепота, ходили осторожно, стараясь не скрипеть половицами, но от этой необычной их предупредительности обида Дарьи Андреевны только разрасталась, ей хотелось плакать, назойливо думалось: «Раньше бы так…» И даже то, что сыновья теперь почти все время бывали дома, — если и уходили, то по одному, — и не пили при ней, — хотя водкой от них и попахивало, — раздражало ее, и думала она: «Все ведь могут, если захотят… Раньше бы так…»

Но прошло несколько дней, Дарья Андреевна окрепла, занялась хозяйством, и если и уставала, то была обычная усталость хорошо поработавшего за день человека. И обида на сыновей прошла, они сразу почувствовали это, стали прежними, снова пропадали где-то, и хоть в стельку пьяными не напивались, но водкой пахло от них крепко, и бутылки уже не прятали где-то в сенях, а со стуком ставили на стол, требовали закуску. Об отъезде не заговаривали, и Дарья Андреевна однажды сама спросила их:

— Когда думаете ехать?

Сыновья переглянулись. Геннадий неуверенно сказал:

— Не горит пока.

Дарья Андреевна резала лук, откинув голову в сторону от его горького едкого духа. Не глядя на сыновей, сказала:

— Чем так водку глохтать, уж лучше поезжайте.

Геннадий, помолчав, буркнул под нос:

— Ладно, дней через пяток тронемся.

Дарья Андреевна будто и не слышала, продолжала мелко стучать ножом, не вытирая катившихся из глаз слез.

Вечером, перед отъездом, собрались все за столом. Сыновья, трезвые и молчаливые, неохотно хлебали борщ. Их чемоданы, туго перетянутые ремнями, стояли рядышком у порога, братья старались не смотреть на них. Молчали. «Перед отъездом и слова ласкового у них для матери не находится», — с горечью думала Дарья Андреевна.

А Геннадий вдруг сказал слова, которых она ждала все эти годы. А сейчас, дождавшись таких слов, Дарья Андреевна почему-то не обрадовалась, спокойно слушала:

— Все, мать, в последний раз уезжаем. Вернемся — и больше никаких, это уж точно, слово тебе даем. Потом решим, где жить — здесь или в городе… Что так смотришь? Не веришь?

Говорил Геннадий уверенно, твердым голосом, — а Дарья Андреевна не верила ему. Сдержанно сказала:

— Останетесь — хорошо, не останетесь — дело ваше, просить больше не буду. Не так для меня это надо, как для вас же самих. Попомните мое слово: не останетесь — пропадете от водки и от ваших тысяч.

Геннадий опустил глаза, глухо сказал:

— Не будет этого. Нам эта жизнь уже тоже поперек горла стала, — рубанул он ладонью по шее. — Говорю тебе: еще раз съездим — и шабаш.

— Вот и пошабашили бы сейчас.

— Сначала заработать надо.

— Заработать… — с горечью сказала Дарья Андреевна. — Опять деньги вам нужны — а для чего? Чтобы снова пропить все?

Геннадий угрюмо сдвинул брови. Видно, не ожидал он, что мать так воспримет его слова, что вместо радости будет такое недоверие, а чем убедить ее — не знал. Неласково проговорил:

— Ну, не веришь — распинаться не буду, а только слово мое твердое: последний раз еду. За него не ручаюсь, — кивнул он на Колю, — у него своя голова на плечах, а сам точно останусь.

— И я останусь, — робко сказал Коля.

Ничего не ответила Дарья Андреевна. И хотела бы верить сыновьям — да не могла уже.

На том и расстались. Стала Дарья Андреевна, по обыкновению, ждать писем. Сыновья писали, что поставили их на ремонт, а когда удастся выйти в море — неизвестно. Вышли только в начале июня. А в октябре написал Геннадий из Магадана, чтобы она пока не ждала их, приедут только к весне. Год получился неудачный, — писал старший сын, — заработали пшик — меньше двух тысяч на душу, — возвращаться с такими деньгами нет смысла, и они решили пойти во вторую экспедицию, на зимний лов. И в конце письма снова писал, что это уж точно их последнее плавание и оба потом останутся с ней. Вот тогда только и поверила Дарья Андреевна, что сыновья всерьез решили взяться за ум, и заплакала тихими, радостными слезами.

6

А в январе утонули ее сыновья.

Сообщалось об этом в письме с синим казенным штампом на месте обратного адреса, и Дуся-почтальонша, разглядывая конверт, крутила его и так и эдак, раздумывая, что может быть в этом письме, и не лучше ли сначала вскрыть его и прочесть — помнили еще на селе, как в сорок четвертом упала замертво Аксинья Федоровна Богданова при одном только виде конверта с похоронкой. И Дуся решила вскрыть конверт. Прочла, охнула — и опрометью кинулась к бабке Василенчихе, первой советчице на деревне во всяких бедах и напастях. Глотая слезы, долго не могла выговорить, в чем дело, и только повторяла:

— Баба Маня, баба Маня…

Василенчиха сама взяла из ее рук наискось разорванный конверт, стала читать, далеко вытянув перед собой лист бумаги. Читала долго, — была она едва грамотна, — шевелила губами, пришептывая. Окинув Дусю посуровевшим взглядом, строго приказала:

— Будя слезы-то лить. Иди, да не говори пока никому.

Ушла Дуся, во дворе смахнула слезы, подумала с облегчением: слава богу, не мне идти.

А Василенчиха, вложив письмо в конверт, стала собираться. Достала из сундука все новое, чистое, — будто на праздник шла. Вот только шали новой у нее не было, пришлось надеть старую, черную. И вышла в синие снежные сумерки, побрела по деревне, и поземка тут же зализывала ее следы.

Так черной тенью вошла беда в дом Дарьи Андреевны.

А она не знала об этом, и материнское сердце ничем не предвещало беды. Легко было у нее на душе. Сидела она в просторной теплой избе, прислонившись спиной к печке, вязала сыновьям носки, пока было светло, а теперь, опустив руки на колени, вспоминала, что писал Геннадий в письме, полученном неделю назад. Письмо, читаное-перечитаное, лежало на специальной полочке, где хранились письма всех ее сыновей, и в этом, последнем, Геннадий писал, что пока все идет хорошо, рыбы много, плавать им еще месяца два, а потом дождутся расчета и сразу домой, и опять повторял, что больше оба уже никуда не поедут. И теперь верила Дарья Андреевна каждому его слову, думала о том, что наконец-то кончилась ее одинокая жизнь, и перебирала в уме всех деревенских девушек, прикидывая, кто мог бы стать ее снохой. В город перебираться ей не хотелось, и она думала, что ей удастся уговорить сыновей остаться здесь. Ну, а если уж будут настаивать — можно и в город…

Вошла Василенчиха, едва видимой тенью стала на пороге, сказала:

— Принимай гостя, Дарья.

Дарья Андреевна легко встала, пошла ей навстречу.

— Проходи, Ивановна, проходи. Я вот сижу тут, сумерничаю…

И включила свет.

— Раздевайся, сейчас самовар поставлю, почаевничаем. Вот спасибо, что зашла, а то одной, бывает, и чай-то пить не хочется, так и лягу…

Василенчиха разделась, но шаль почему-то не сняла, тяжелой поступью прошла к столу. Была она крупная, высокая, с грубым мужицким лицом и огромными, изуродованными работой руками. Встречались они редко. Три сына Василенчихи погибли в войну, дочь давно откололась, муж умер лет пятнадцать назад, — и о чем же было говорить им при встрече, как не о своих погибших… Разговоры эти всегда кончались слезами, обе расстраивались до того, что порой приходилось укладываться в постель, — вот и старались они встречаться пореже, чтобы не растравлять раны друг друга. Но два-три раза в год они сходились непременно, — обеим нужны были эти слезы, их общее горе, — подолгу сидели, вспоминая своих детей, и плакали и утешали друг друга, выливая в слезах накопившуюся тяжесть. Наверно, никто, кроме Дарьи Андреевны, и не видел на селе, как плачет Василенчиха. И Дарья Андреевна подумала, что, видно, и теперь Василенчиха пришла за этим, — повспоминать, поплакать, — и ей стало неловко за свое благодушное настроение, — всегда в такие часы помнила она, что у нее два сына, а у Василенчихи — никого и ничего, дочь присылала не больше одного письма в год, давно уже не приезжала в деревню и не звала мать к себе.

Дарья Андреевна разжигала самовар, ставила на стол посуду, говорила что-то нестоящее — и вдруг остановилась, вглядываясь в лицо Василенчихи.

— Ты что это, Ивановна? Ай случилось что?

— Случилось, Дарья…

Василенчиха стала стягивать на плоской груди концы своей черной шали, которую так и не сняла до сих пор.

— С дочерью что-нибудь? — испугалась Дарья Андреевна.

— Да что с ней сделается? Другая беда.

— У кого?

Василенчиха прямо взглянула на нее.

— У тебя.

— У меня? — удивленно спросила Дарья Андреевна, отвела глаза и коротко засмеялась. — Какая же у меня беда может быть? Нет, Ивановна, все мои беды позади, хватит, набедовалась. Сыновья, слава богу, живы-здоровы, а если другое что — так разве это беда? Вот, Геня недавно письмо прислал, пишет, что все хорошо, рыбы много наловили, заработали хорошо, еще месяца два поплавают — и все, домой, насовсем приедут…

Говорила Дарья Андреевна все быстрее, словно торопилась куда-то, на Василенчиху не смотрела, поднялась из-за стола, опираясь руками о края его, и пошла к полочке, за письмом, стала разворачивать его. И говорила, не смея взглянуть на Василенчиху, протягивала ей листок:

— Вот, смотри, шесть дней как письмо пришло, да неделю в дороге было…

Молчала Василенчиха, опустила голову, смотрела на свои черные руки с безобразно вздувшимися узлами вен. И Дарье Андреевне пришлось самой взглянуть на нее, и тогда она медленно опустилась на стул, но не всем телом, а присела на краешек, словно только на минуту, а потом встать и идти куда-то.

— Ну, говори, какая еще беда у меня…

Молчала Василенчиха. По дороге к Дарье Андреевне раздумывала она, как бы получше сказать свою страшную новость — и ничего придумать не могла. А сейчас совсем потерялась. Дарья Андреевна повторила:

— Не молчи, Ивановна, говори… Что за беда у меня?

И Василенчиха сказала:

— Нет больше твоих сыновей, Дарья. Утонули.

Ко всему готовилась Василенчиха в эту минуту. Ждала, что Дарья Андреевна закричит, забьется в плаче, обеспамятеет, как бывало раньше при известии о гибели других ее сыновей и мужа, как было и у нее самой. Но Дарья Андреевна молчала, даже не шевельнулась, и Василенчиха подумала: не поняла, что ли? И повторила:

— Утонули… Вот письмо.

И положила письмо перед собой.

— Кто утонул? — спросила Дарья Андреевна, не сводя глаз с письма.

— Сыновья твои.

— Да ведь не оба же… — подняла на нее глаза Дарья Андреевна. — Кто утонул — Геня или Коля?

Потом не раз будет Дарья Андреевна вспоминать эту минуту — и сама никак не сможет понять, почему она сказала так. А Василенчиха отшатнулась от ее глаз, словно от страшного видения, тяжко кинула:

— Оба, Дарья, и Геня, и Коля…

— Оба… — сказала Дарья Андреевна и потянулась рукой к горлу, расстегнула верхнюю пуговицу теплой вязаной кофты. Дышать теперь можно было свободно, но она дернулась от боли, пытаясь вдохнуть, — воздух натолкнулся на какую-то плотную горячую преграду, ставшую у нее в горле. Дарья Андреевна захрипела и, пугаясь этого хрипа, стала расстегивать оставшиеся пуговицы, хотя они никак не могли мешать, но она не понимала этого и расстегнула все до одной. Василенчиха встала, опрокинув стул, кинулась за водой, но Дарья Андреевна не понимала, зачем ей вода, отталкивала ковш слабой рукой и не слышала, как говорила ей Василенчиха плачущим голосом:

— Да испей ты, ради Христа, задохнешься ведь… Испей, Дарья…

Выпила Дарья Андреевна.

Василенчиха стояла над ней, широко расставив руки, и была похожа сейчас на старую безобразную ворону, в этой черной шали, с коричневыми морщинистыми руками-крыльями, готовыми подхватить падающее тело Дарьи Андреевны. Но Дарья Андреевна не упала. Она выпрямилась на стуле, сказала Василенчихе:

— Сядь.

И потянулась за письмом, но прочесть не могла — горячо и больно было смотреть на ровные печатные буквы, и она отдала письмо Василенчихе.

— Читай.

Василенчиха стала читать по складам.

Сообщалось в письме, что во время десятибалльного шторма, сопровождавшегося двадцатиградусным морозом, траулер СРТР-508 «Малома» начал обледеневать, и несмотря на то что команда в течение двух суток мужественно боролась со стихией, обкалывая лед, надстройка отяжелела настолько, что судно перевернулось, и вся команда — двадцать три человека — погибла. Еще сообщалось, что личных вещей Н. и Г. Харабаровых в камере хранения межрейсового дома отдыха моряков, где они проживали до выхода в море, не оказалось, а деньги, заработанные ими и причитающиеся по страховому полису, будут высланы Дарье Андреевне в течение двух недель.

И еще было в письме, что Управление тралового флота, местком, партком, комсомольская организация и все товарищи по работе скорбят о трагической гибели Н. и Г. Харабаровых и шлют Дарье Андреевне свои искренние соболезнования.

В конце письма неразборчивая подпись, придавленная синей круглой печатью.

Выслушала Дарья Андреевна косноязычное чтение Василенчихи, качнулась вперед, к письму, заглядывая ей в глаза, спросила:

— А верно ли читаешь, Маша? Может, про одного пишут, что утонул?

— Про обоих…

— Как же про обоих… — не понимала Дарья Андреевна. — Не может быть, чтобы про обоих. Ты читай как следует, ничего не пропускай.

— Все прочла, — давилась слезами Василенчиха. — Все, Дарья. Да ты поплачь, покричи, что сидишь как каменная. Поплачь, легше будет…

— Зачем же плакать-то, — сморщилась Дарья Андреевна. — Ну, один утонул, так я о нем потом поплачу… Да ведь другой-то остался, ты только скажи, кто — Геня или Коля?

— Да ведь они вместе плавали, Дарья, что ты говоришь? — все больше пугалась Василенчиха глаз Дарьи Андреевны и странных ее слов.

— Что ж с того, что вместе… Так это и хорошо, что вместе, — просветлела она вдруг лицом и почти с радостью сказала: — Вот потому и не могли оба утонуть, раз вместе… Один кто-нибудь… Как же так — оба?

— Да ведь все утонули, двадцать три человека, тут же пишут.

— Все? — поразилась Дарья Андреевна и заторопилась: — Как же так — все? Ты же про одного читала… Я вот только не дослышала, про кого — про Геню или Колю…

— Все, Дарья, все… Корабль перевернулся, все утонули.

— Ну, пусть все, — легко согласилась Дарья Андреевна. — Но кто-то же да остался, Геня или Коля… Не могли оба утонуть…

— Оба, Даша, оба…

— Как же так — оба? — смотрела на нее Дарья Андреевна светлыми непонимающими глазами. — Да разве ж это можно? За что же так бог наказывает меня? Ну, на фронте трех убило — так ведь война была, у всех убивали, у тебя вон тоже трех убили… Григорий погиб — так ведь не у меня одной мужа убили, у всех убивали… А сейчас-то ведь не война… Ну, утонул там кто-то, Геня сам говорил, что так бывает, да ведь не оба же, Маша, не оба? — допытывалась Дарья Андреевна и все пододвигала листок Василенчихе, просила: — Ты читай, хорошо читай. Не может быть, чтобы оба, — убежденно трясла она седой головой и совала листок Василенчихе, умоляла: — Читай, Маша, ладом читай, я бы сама, да вот не вижу что-то…

«Рехнулась», — подумала Василенчиха, взяла листок и снова стала читать, слово в слово. Читала громко, выговаривая каждую букву. Слушала Дарья Андреевна, молчала. А когда Василенчиха кончила читать, спросила:

— А не пишут там — не пьяные были, когда утонули?

— Дарья, да что ты, опомнись! — закричала Василенчиха, и Дарья Андреевна вздрогнула, испуганно посмотрела на нее:

— Чего ты кричишь? Не глухая я.

И оглядела избу так, словно впервые видела ее — широко раскрытыми, непонимающими глазами. Наткнулась взглядом на часы, стала вдруг пристально всматриваться в них — и торопливо встала из-за стола:

— Батюшки, шесть часов уже… Ну, иди, Марья, спасибо тебе на добром слове.

— Да как же ты одна-то будешь?

— Ничего, ничего, я спать лягу, — говорила Дарья Андреевна, снимая с вешалки пальто Василенчихи.

— Не гони ты меня, ради Христа, дай мне еще посидеть, — просила Василенчиха, но Дарья Андреевна не слушала ее, приговаривала:

— Иди, иди, поздно уже, спать надо.

Василенчиха не уходила, стояла на пороге, с тревогой глядя на нее, и Дарья Андреевна рассердилась:

— Да иди же, что стоишь? Вот беда-то еще с гостями, приходят незваные, а потом не выпроводишь их… Ступай, нечего тебе здесь делать.

И Василенчиха ушла, роняя на снег крупные редкие слезы.

Дарья Андреевна вышла в сени, заперла за Василенчихой дверь на два крючка, заложила засов, и так боялась она, что кто-то еще может прийти к ней, что подкатила к двери тяжелую кадушку с капустой. Вошла в дом, стала задергивать занавески на окнах, проверяя, не осталось ли какой щелочки. Убрала со стола посуду, аккуратно, как делала это всегда, сложила ее в шкафу. Тонким голосом ныл в углу забытый самовар. Дарья Андреевна заглушила его, постояла немного, вспоминая, что еще нужно сделать. Глаза ее жгло сухим горячим огнем, и не только плакать она не могла — глаза высохли настолько, что больно было моргать, и она, щурясь, добрела до стола — и упала на него, раскинув руки широким крестом, цепляясь за его твердые деревянные края. И только тут поняла она то, чему до сих пор отказывался верить ее помутившийся разум, — что нет больше ее сыновей и никогда уже никого не будет у нее.

7

Через две недели, как и было обещано в письме, прислали Дарье Андреевне деньги. Прибыли они в село в сопровождении молоденького милиционера, насквозь промерзшего в брезентовом «газике». Милиционеру и раньше приходилось сопровождать деньги, и суммы случались значительно большие, чем эта, — но то всегда бывали деньги казенные, направлявшиеся из банка в учреждения, и он спокойно и равнодушно сдавал их кому следует, отмечал документы и уезжал. А сейчас он не переставал удивляться тому, что такая сумма причитается не какой-то конторе, а вполне конкретному лицу, Дарье Андреевне Харабаровой, и он дорогой мучительно раздумывал о том, почему ей прислали так много и что можно купить на эти деньги. Получалось, что купить можно очень много самых разных вещей, хватало и на машину, и на гарнитур, и на самый дорогой телевизор, и на десяток костюмов, и на множество всякой мелочи вроде ботинок, сорочек, галстуков, и все еще оставалось на несколько лет спокойной безбедной жизни, и милиционер не переставал удивляться и говорил себе: «Надо же, как везет людям…» И ему не терпелось узнать, кто же такая эта Дарья Андреевна Харабарова, молодая или старая, и посмотреть, как она будет получать эти деньги, и интересно, знает ли она о том, что ей должны прислать столько. «Если не знает — вот будет радость», — думал милиционер и попытался представить, что почувствовал бы он, если бы вдруг получил такую кучу денег. Но представить это было трудно… И он трогал левой рукой тяжелую инкассаторскую сумку, а правой — кобуру пистолета и весь сжимался от холода.

Дуся-почтальонша только ахнула, когда он предъявил документы на эти деньги, и испуганно покосилась на дверь.

— Ой, как же это я приму столько… Я их и на минутку оставить боюсь.

— Могу сопроводить, — бодро сказал милиционер, улыбаясь синими непослушными губами. — Даже, между прочим, обязан.

И они вместе поехали к Дарье Андреевне.

Милиционер был сильно разочарован, увидев седую старуху, тяжело поднявшуюся им навстречу. Дарья Андреевна безучастно смотрела на них, и Дуся робко сказала:

— Это я, тетя Даша… Не узнаете?

— Чего не узнать-то? — тихо сказала Дарья Андреевна. — Проходите, садитесь.

— Вот деньги вам привезли… Оттуда, — потерянно сказала Дуся, оглядываясь на милиционера. Тот решительно подошел к столу, положил сумку, откашлялся:

— Расписаться надо будет, бабуся. Только сначала документик предъявите… Паспорт, стало быть. Дело, сами понимаете, денежное, оно порядок любит.

— Нет у меня паспорта, — сказала Дарья Андреевна.

— Как нет? — удивился было милиционер, но тут же вспомнил, что в деревне паспортов не дают. — Ну, тогда свидетельство о рождении.

— Метрику, что ли?

— Ну да.

Дарья Андреевна отыскала свидетельство, молча подала ему. Милиционер долго рассматривал его, переписал номер, удивился тому, что Дарье Андреевне и всего-то только шестьдесят два года, — выглядела она восьмидесятилетней. Он отдал свидетельство, бережно положил на стол голубую гербовую бумагу, отвинтил колпачок авторучки.

— Вот здесь, сумму прописью.

Дарья Андреевна неловко взяла ручку, посмотрела на то место, куда указывал милиционер, и, не читая бумаги, спросила:

— Чего писать-то?

— Значит, так, — торжественно начал милиционер, словно эти деньги были его личным подарком Дарье Андреевне. — Восемнадцать тысяч…

Дарья Андреевна медленно вывела первую букву на тонких частых линейках, и милиционер с недоумением подумал: «Не поняла, что ли? Как за пятерку расписывается…» И он громко повторил:

— Восемнадцать тысяч…

Дарья Андреевна от его голоса вздрогнула, посмотрела на милиционера:

— Чего кричишь, сынок? Не глухая я.

— Так ведь… чтобы верно написано было, — смешался милиционер. — А то бумага-то больно ответственная.

— Не бойся, грамотная я.

И написала: «Восемнадцать тысяч».

— Семьсот восемьдесят шесть рублей, — продолжал неприязненно диктовать милиционер, обиженный таким равнодушием к внушительной цифре, — тридцать шесть копеек… Копейки цифрами. И распишитесь, пожалуйста.

Дарья Андреевна расписалась. Милиционер взял бумагу, спрятал ее во внутренний карман и для верности заколол его булавкой. И стал выкладывать деньги.

Дарья Андреевна равнодушно смотрела, как громоздятся на столе разноцветные денежные пачки. Милиционер отсчитал копейки, сказал:

— Все. Пересчитайте, пожалуйста.

— Зачем считать-то? — подняла на него пустые глаза Дарья Андреевна. — Чай, верно все.

— Верно-то верно… — Милиционер озадаченно посмотрел на нее. — Да ведь порядок такой. И сумма, опять же, немалая…

Дарья Андреевна вздохнула, повторила:

— Чего считать, верно все. Может, чайку попьете?

— Да нет, спасибо, бабуся, — сказал милиционер. — Поедем, мы ведь на службе.

— Ну, поезжайте, — легко согласилась Дарья Андреевна и, подумав, добавила: — Да и сахару у меня нет.

Милиционер оглядел избу, спросил:

— А где вы деньги держать будете?

— Найду место.

— Здесь опасно, бабуся. Вы на сберкнижку их положите, — сказал милиционер, не сообразив, что в деревне сберкасс не бывает, — а то, не дай бог, ограбят.

— Не ограбят, — равнодушно бросила Дарья Андреевна, вставая. — Никого я не боюсь.

— Все-таки запирайтесь как следует, — говорил милиционер, но Дарья Андреевна уже не слушала его. «Какая-то полоумная, — подумал он, отводя взгляд от денег. — Вот уж правда — дуракам счастье. И зачем ей столько денег? Помирать пора…»

Выезжая из села, шофер, в избе молчавший все время и не сводивший завороженных глаз с денежной кучи, проворчал:

— Хоть бы четунчик старая карга на радостях поставила. А то — сахару у нее нету. Тьфу! — в сердцах сплюнул он.

— Да, скупа старуха, — согласился милиционер. — Могла бы и расщедриться…

И не из-за непоставленной четвертинки было обидно ему, — пить он все равно не стал бы, да и шоферу не позволил бы. Раздражала его нелепость ситуации — зачем этой одинокой, выжившей из ума старухе, которая одной ногой уже в могиле, такие деньги?

А Дарья Андреевна, проводив нежданных гостей, села у стола, тронула рукой деньги. Были они новенькие, незахватанные, туго спеленатые красно-белыми бумажными полосками. Эти полоски о чем-то напомнили Дарье Андреевне, и она силилась вспомнить — о чем? Наконец вспомнила: много-много лет назад, — так давно это было, что она не могла и сообразить, сколько времени прошло с тех пор, — приехал в дом ее сын, — но кто — Геня или Коля? — высыпал на пол кучу денег, оклеенных такими же бумажными полосками. Но зачем тогда нужны были те деньги — этого Дарья Андреевна не могла вспомнить. Ведь для чего-то же нужны они были, если сын привез их сюда и скоро поехал за ними снова, и ездили они потом вдвоем каждый год, оставляя ее здесь одну, пока не утонули в холодном море. Наверно, для чего-то нужны и эти деньги, подумала Дарья Андреевна и стала рассматривать пачки, — толстые, красные, десятирублевые, плотные синие четвертные и совсем тоненькие зелено-коричневые пачки пятидесятирублевок. Думалось трудно, надо было как-то связать эти разноцветные бумажные пачки с жизнью ее сыновей, понять, ради чего погибли они, — не может же быть, чтобы из-за этой кучи ненужного ей бумажного хлама… А если действительно из-за денег погибли они? Тогда должен быть в этих бумажках какой-то смысл, значит нужны они для чего-то большого, важного. Ведь не для того она рожала и воспитывала своих сыновей, чтобы они оставили ей только эти деньги… Нет, что-то здесь не так… И она продолжала сосредоточенно думать, но так и не находила этой необходимой ей связи и расстроилась, подумала про себя: «Совсем из ума выжила, что ли? Такую простую вещь понять не могу…» И решила, что потом еще подумает об этом, а пока решила убрать деньги и открыла обитый железом сундук темного старого дерева. Там уже лежало несколько таких же тысячных пачек, оставшихся от прежней жизни, но Дарье Андреевне почему-то не хотелось смешивать деньги, и для этих, только что полученных, она освободила место в уголке сундука, аккуратно сложила туда пачки, сверху положила семьсот восемьдесят шесть рублей россыпью и тридцать шесть копеек мелочью.

И села за пустой стол, стала думать.

8

Кончилась зима, прошла весна, стало над селом тяжелое жаркое лето. Дождей не было с конца мая, и хлеба стояли низкие, худые. Откуда-то с юга налетали быстрые горячие ветры, свободно раскатывались по ровным полям, вздымая к небу сухую горькую пыль. Солнце густо просаливало рубахи мужиков, выбеливало бабьи косынки, разгоняло с улицы все живое. По ночам стояла тяжелая неподвижная духота, дома топорщились раскрытыми створками окон, молчали даже собаки, утомленные небывалой жарой. По вечерам все жадно припадали к приемникам, слушали сводки погоды, гадали, когда пойдут дожди. Дожди были обещаны уже дважды, но то ли врало радио, то ли иссякали они где-то по пути. Собирались по вечерам черно одетые старухи, раскрывали засаленные Евангелия, нестройно бубнили слабыми голосами:

— Итак, братия, будьте долготерпеливы до пришествия Господня. Вот земледелец ждет драгоценного плода от земли и для него терпит долго, пока получит дождь ранний и поздний. Долготерпите и вы, укрепите сердца ваши; потому что пришествие Господне приближается…

Застав однажды у себя такое сборище, Афанасий Казаков, могучий старик с красивым коричневым лицом, с минуту прислушивался к этому бормотанию и вдруг рявкнул:

— Ах вы, сучки чернохвостые, чего мелете? К долготерпению призываете, на господа надеетесь?! Тут и так с души воротит, а вы еще… А ну, геть отсюда, и чтобы мертвечины этой я больше не слыхал!

— Да ты что, отец, — укоризненно начала его жена, — не гневи бога…

— Вон, мать вашу с вашим богом! — затрясся Афанасий, хватаясь за стул, и старухи, подобрав юбки, кинулись к двери, испуганно крестясь и бормоча под нос:

— Свят, свят, господи…

Злобилась деревня, готовилась к скудной зиме, на ходу перекраивала давно выношенные планы. Начали весной строить крытый ток, а сейчас бросили: денег не хватало. Отказались от двух уже присланных машин — долги и без того намечались немалые. И в домах кроили и так, и эдак, покупали только самое необходимое. По утрам оглядывали синее, жаркое уже небо, тоскливо думали: когда же дождь?

Не было дождей.

И черные старухи пугали друг друга осторожным шепотом:

— Препояштесь вретищем и власяницами, оплакивайте сыновей ваших и болезнуйте; потому что приближается ваша погибель. Послан на вас меч, — и кто отклонит его? Послан на вас огонь, — и кто угасит его? Посланы на вас бедствия, — и кто отвратит их?

И умолкали, заслышав шаги во дворе, воровато прятали истрепанные Евангелия в складках черных необъятных юбок, крестились трясущимися черными руками, слыша злую мужицкую матерщину:

— Свят, свят… Господи, вразуми неразумных, избави нас от погибели, пошли дождь…

А во дворах и на улицах материли и бога, и черта, и душу, и весь белый свет…

Ничего этого не знала, не видела и не слышала Дарья Андреевна. Пустым казался ее дом, слепо глядевший на улицу голубыми бельмами всегда закрытых ставней, запертых изнутри ржавыми железками. Но Дарья Андреевна была в нем, ходила в его сумрачном душном пространстве, спала на неопрятной, никогда не убирающейся постели, не чувствуя дурного запаха своего давно не мытого тела. Из дома она выходила только по самой необходимости — больно ей было смотреть на яркий солнечный свет, черными кругами отражавшийся в ее глазах. Равнодушно смотрела она вокруг, не замечая, как рушится ее долгими годами возводившееся хозяйство. Двор и невскопанный огород заросли желтой травой и буйными лопухами, вода в колодце зацвела, сад безнадежно погибал, вытягивая к горячему небу жалкие ветви с черными остатками съеденных червями листьев. Изгородь еще весной повалилась в трех местах, и соседские коровы беспрепятственно ходили по огороду, терлись боками о покосившуюся баню, теряя бурые клочья шерсти. И живность постепенно пропадала куда-то. Сдохла свинья, по недосмотру Дарьи Андреевны хватившая горячего месива, кур осталось едва ли половина, они почти перестали нестись, бродили по двору голодные, красноглазые, с сухими раскрытыми клювами. Приходила Василенчиха, кормила их, потом шла в дом к Дарье Андреевне, смотрела, как ходит она по избе или лежит на постели, глядя в потолок ничего не видящими глазами. Не окликнешь ее — так и не заметит, был ли кто в доме. Василенчиха спрашивала:

— Болит у тебя что, Дарья?

Дарья Андреевна медленно переводила на нее глаза, слабо качала головой:

— Нет.

— Может, к доктору тебе надо?

— Нет, — тихо отвечала Дарья Андреевна и ждала, когда Василенчиха уйдет.

Однажды Василенчиха, выбросив в уборную околевшую курицу, сказала:

— Давай-ка я заберу у тебя курей, а то передохнут все.

— Забирай, — покорно согласилась Дарья Андреевна, а вечером, войдя в опустевший курятник, никак не могла понять, куда же подевались куры, думала: «Лиса перетаскала, что ли? Так перьев не видать…» Искать не стала и, войдя в дом, тут же забыла о курах.

Навещали ее соседки, приносили молоко, яйца, хлеб, творог, Дарья Андреевна каждый раз совала им красные хрустящие десятки, и ей приходилось напоминать, что деньги она уже давала. Но случалось, что соседки из-за своих хлопот или понадеявшись друг на друга, — не заходили по нескольку дней, и в доме не оставалось ни крошки хлеба. Но и это не могло заставить Дарью Андреевну выйти из дома, да и голода она никогда не чувствовала. Было что есть — ела, нет — и так ладно.

Чаще всего приходила все та же Василенчиха. На грубом ее лице как будто залегла печаль всей деревни, страстное ожидание дождей, злая мужицкая тоска, — было оно сурово, неулыбчиво, строгие глаза смотрели из-под черного платка словно из траурной рамы. Василенчиха молча садилась у порога на лавку, смотрела на Дарью Андреевну, наконец спрашивала:

— Ела нонче?

— Ела, — отвечала Дарья Андреевна, даже если и крошки в рот не брала, потому что никогда не помнила, ела ли она на самом деле. Василенчиха, не обращая внимания на ее ответ, разворачивала принесенную еду, повелительно говорила:

— Садись, ешь.

Дарья Андреевна равнодушно жевала, зная, что так легче всего отделаться от непрошеной гостьи. Василенчиха смотрела на нее, вздыхала, иногда говорила:

— Поплакала бы ты, Даша, легше ведь будет.

Дарья Андреевна отмалчивалась, раза два нехотя бросала:

— Я уж свое отплакала, нечем больше.

— А ты постарайся, поплачь, — уговаривала ее Василенчиха, но Дарья Андреевна только качала головой, молчала. Тогда Василенчиха начинала вспоминать ее давнюю жизнь, ее сыновей, Григория, надеясь на то, что, как и прежде, прошлой еще зимой, Дарья Андреевна расстроится, поплачет вместе с ней. Но и это не помогало — слушала Дарья Андреевна так спокойно, словно не о ней шла речь, не она получала похоронки, не ее сыновья делали то, о чем рассказывала Василенчиха. Да и слышала ли она? Однажды Дарья Андреевна прервала ее рассказ, некстати сказала:

— Помру я, Марья.

— Все умрем, — согласилась с ней Василенчиха, не понимая, почему она вдруг говорит это.

— Все, да в разное время, — Дарья Андреевна оживилась, посмотрела на Василенчиху почти нормальными, осмысленными глазами. — Я — скоро, к зиме, должно быть.

— Чуешь, что ли?

— Чую. К зиме, должно быть, — повторила Дарья Андреевна. — А то и раньше.

— Смертное-то себе приготовила?

— Приготовила. Вон в сундуке лежит. А ключ у меня под подушкой. Ты уж проследи тогда, чтобы все как следует сделали.

— Ладно, не боись, все сделаю, как надо. Деньги тоже там?

— Там.

— Что будешь делать с ними?

— Отложу немного на похороны да на поминки, а остальное разделю тем, кто победнее.

— Это ты хорошо надумала, — одобрила Василенчиха. — Только надо через нотариуса оформить.

— Успеется, время есть еще.

Василенчиха подумала недолго, осторожно предложила:

— Катерине Лифановой надо бы поболе оставить, сын у нее учится, да второго думает отправлять.

— Сделаю, — кивнула Дарья Андреевна.

Помолчали обе, и Василенчиха тяжело поднялась:

— Ну, пойду, надо еще к Пушихе зайти, хворает она что-то. Завтра приду.

И с порога тихо спросила:

— А может, поживешь еще, Даша?

— Зачем? — взглянула на нее Дарья Андреевна.

— Рано ведь… Ты же лет на восемь молодше меня.

— Рано, — вздохнула Дарья Андреевна. — Да только, видать, я свое отжила, чужое живу.

Ушла Василенчиха, а Дарья Андреевна, посидев немного, отыскала листок бумаги, огрызок карандаша и стала прикидывать, кому сколько оставить по завещанию. Она морщила лоб, перечеркивала цифры и со вздохом откладывала карандаш, — нелегко было разделить так, чтобы всем было по справедливости. Она уже несколько раз принималась делать это и все никак не могла довести до конца. Вот и сейчас показалось ей, что кто-то обязательно останется обиженным, и она опять отложила карандаш, подумала: «Успею, до зимы далеко еще».

9

Пошли наконец долгожданные дожди, деревня повеселела — какой-никакой, а урожай будет, без хлеба не останутся. Ну, а без мяса перебьются как-нибудь, не впервой. И к уборочной погода установилась как на заказ — ясная, добрая, словно природа решила вознаградить земледельцев за все неприятности, причиненные сушью. И бабье лето стояло долгое, чистое, сухое.

Оживилась и Дарья Андреевна. Теперь видели ее по вечерам на крыльце своего дома, сидела она во всем черном, смотрела на проходящих мимо односельчан, с ней здоровались, иногда она отвечала, но чаще глядела так, словно не узнавала никого. Пробовали бабы подсаживаться к ней, разговаривать, но Дарья Андреевна молчала или нехотя отговаривалась односложными «да» и «нет».

А однажды зазвала она к себе приезжего инженера, сына Антониды Ковалевой, проводившего здесь свой отпуск. Тот не сразу понял, что именно его зовет Дарья Андреевна, и удивился, что она так приветливо улыбается ему, — давно уже никто на селе не видел ее улыбки.

— Сынок, зайди-ка на минутку. Тебя как зовут-то, не Коля?

— Нет, Сергеем.

— Ну, не взыщи, запамятовала. Зайди, Сережа.

Инженер зашел. Дарья Андреевна усадила его за стол, стала зачем-то расспрашивать, женат ли он, есть ли дети, как их зовут. Инженер, слегка улыбаясь, отвечал, не понимая, с чего такая блажь пришла ей в голову — расспрашивать о его семейных делах, ведь и жену его, и детей Дарья Андреевна знала.

Дарья Андреевна замолчала. Инженер ждал, что будет дальше. Она вытащила откуда-то письмо, подала ему, ткнула пальцем в обратный адрес:

— Сделай милость, сынок, объясни, как мне добраться туда.

— Это на Сахалин, что ли? — удивился инженер.

— Ну да, на Сахалин.

— Далеко, тетя Даша.

— Знаю, что далеко. Да ты расскажи, как ехать туда, я уж как-нибудь доберусь.

— Проще всего — поезжайте в Москву, садитесь на самолет. Один день — и там.

— На самолет? — испугалась Дарья Андреевна. — А поездом нельзя?

— Прямо туда нельзя, это же остров, море кругом. Если не хотите самолетом, поезжайте на поезде до Владивостока, а оттуда на пароходе.

— По морю?

— Ну да, по морю.

— Боюсь я морем-то, — робко посмотрела на него Дарья Андреевна. Инженер развел руками.

— Ну, я не знаю тогда… А только поездом туда нельзя.

— А на самолете долго лететь?

— Да часов двенадцать, наверно.

Дарья Андреевна долго расспрашивала его, нельзя ли как-нибудь по-другому добраться до Сахалина, и инженер, подумав, объяснил, что есть еще только один путь — поехать в Пензу, сесть на поезд, идущий до Хабаровска, а оттуда все равно придется лететь самолетом до Южно-Сахалинска, но всего часа полтора-два.

— А потом как?

— А там поезда должны ходить, — не очень уверенно сказал инженер — название города, обозначенного на конверте, ничего не говорило ему.

— Ну, спасибо тебе, милок, — сказала наконец Дарья Андреевна, решив про себя, что так и поедет, и попросила: — Сделай еще милость, запиши на бумажке, а то забуду.

Инженер записал, попрощался и ушел.

Об этом разговоре в тот же вечер узнала Василенчиха, — Антонида, выслушав сына, тут же кинулась к ней, — и, мучаясь одышкой, побрела к Дарье Андреевне. Чуть не упала на пороге, плюхнулась на лавку, попросила хриплым свистящим шепотом:

— Дай водицы испить.

И, отдышавшись, строго спросила:

— Ты чего это удумала, девка?

— А чего? — не поняла ее Дарья Андреевна.

— Куда ехать-то собралась?

— К сыновьям.

— Ты что, совсем рехнулась, старая? — возвысила голос Василенчиха. — Кто ждет-то тебя на этом Сахалине? Ведь там и могил-то их нет!

— А тут что есть? — прямо посмотрела на нее Дарья Андреевна. — Одни стены голые? — повела она головой. — Хватит, досыта уже нагляделась.

Заплакала Василенчиха.

— Господи, и куда тебя несет? Помрешь ведь там, и похоронить-то по-человечески некому будет, зароют где-нибудь как собаку.

— Ничего, мир не без добрых людей, — уверенно ответила Дарья Андреевна. — Похоронят где-нибудь, земля всех примет. Да и не все ли едино, где гнить?

Василенчиха еще долго отговаривала ее, пугала трудностями дальней дороги, неустроенностью житья на новом месте, — на все это Дарья Андреевна упрямо отвечала, что найдутся добрые люди, помогут. Да и не жить она туда едет, а умереть рядом с сыновьями…

— Да ведь никого там нет, как одна будешь? — плакалась Василенчиха, и Дарья Андреевна рассердилась:

— Чего заладила — одна да одна? Не на пустое место еду, к сыновьям родным.

Василенчиха охнула.

— Господи, совсем из ума выжила… Да ведь нет их там!

— Как это нет? — строго посмотрела на нее Дарья Андреевна. — Это не я, а ты из ума выжила. Сколько лет там жили — аль памяти о них не осталось? Затем и еду — перед смертью поговорить о них, людей порасспрашивать… А здесь что — так и будем друг дружке плакаться?

— Далеко ведь, Дарья…

— Что ж с того, что далеко? — рассудительно сказала Дарья Андреевна. — Они вон каждый год туда ездили — неужто я один раз не доберусь?

— Да ты ж сроду никуда не ездила, не знаешь ничего, — пробовала убедить ее Василенчиха. — Обидит дорогой кто-нибудь аль заболеешь…

Дарья Андреевна рассердилась снова.

— Не дело говоришь, Ивановна. Кто меня, старого человека, обидит? Или думаешь, что одна ты добрая, а остальные — ай нелюди?

— Ну, езжай, бог с тобой, — сдалась Василенчиха.

10

Уезжала Дарья Андреевна погожим сентябрьским утром.

С легким сердцем вышла она из пустого дома с заколоченными уже окнами, и на ее глазах сосед забил дверь косым дощатым крестом.

Провожала ее Василенчиха. Дарья Андреевна сказала ей, кивая на дом:

— Если кто приедет и жить будет негде — пусти, чего ему зря стоять.

— Ладно… А то, может, вернешься еще?

— Да нет уж, — вздохнула Дарья Андреевна.

— Землицы-то на могилку взяла себе?

— Взяла.

— А смертное?

— Взяла, взяла, — нетерпеливо сказала Дарья Андреевна, вглядываясь в дальний конец улицы — не едет ли машина. И когда машина вывернулась из-за угла, запылила, заблестела на солнце стеклами, Дарья Андреевна светлыми сухими глазами огляделась кругом, низко поклонилась остающемуся дому и, выпрямившись, отвесила такой же поклон Василенчихе.

— Прощай, Марья, не поминай лихом.

— Прости и ты, Христос с тобой, — согнулась в пояснице Василенчиха, уронив две крупных слезы, темными дождинками ударившихся в светлую сухую пыль.

Уехала Дарья Андреевна.

Отправилась она в путь с плохоньким обшарпанным чемоданом с незапирающимися замками, в котором самым ценным были письма всех ее сыновей и мужа. В нем же безбоязненно везла она все свои тысячи, зашитые в два полотняных мешочка. В большом, зашитом накрепко, двойной стежкой, лежали деньги мертвые, те восемнадцать тысяч с рублями и копейками, что были получены зимой. В маленьком мешочке были деньги живые, и зашила его Дарья Андреевна легонько, чтобы можно было по мере надобности брать на расходы. С чемоданом этим Дарья Андреевна не могла пройти и нескольких шагов, но на всем ее пути до Сахалина всегда находились люди, готовые помочь ей, и она бесстрашно вручала им свои богатства, непоколебимо уверенная в том, что никто не посмеет обидеть ее.

Долго ехала Дарья Андреевна — уж и счет потеряла дням. Были на ее пути реки, такие большие, каких никогда не видела она, обильные леса, удивлявшие ее своей густотой, серые каменные горы, так близко нависавшие над дорогой, что Дарья Андреевна в испуге отшатывалась от окна. Полдня ехали мимо синего озера Байкал, где поезд изгибался так круто, что без труда были видны его хвостовые вагоны, едущие куда-то вбок. Надолго ныряли в темные гулкие туннели, и зябко становилось Дарье Андреевне при виде этой тяжко грохочущей темноты. И не переставала она удивляться огромности страны, бесконечности лесов и полей. «Господи, земли-то сколько, — думала она, глядя в окно. — Если все распахать — это сколько же народу прокормить можно?»

Попутчиков за дорогу в одном только ее купе сменилось человек двадцать. Были старые и молодые, тихие и горластые, трезвые и пьяные, не все одинаково внимательны к ней, — да и не ждала она ничьего внимания, — но все как-то старались помочь ей, подсказать, чем-то услужить. И хорошо ей было от бескорыстной людской доброты.

В Хабаровске кто-то подсадил ее в такси, объяснил, к кому обращаться в аэропорту за билетом.

Когда подъезжали к аэропорту, что-то вдруг загремело, засвистело над крышей машины. Дарья Андреевна испуганно втянула голову в плечи, глянула в окно и увидела, как с тяжелым гулом стремительно несется к земле огромный белый самолет с маленькими, словно игрушечными колесами под узкими, далеко откинутыми назад руками-крыльями.

— Ой, батюшки-светы, убьется! — ахнула она.

Шофер с удивлением взглянул на нее и засмеялся.

— Да что вы, мамаша, это он на посадку идет.

— Фу, нечистая сила! — облегченно вздохнула Дарья Андреевна, вглядываясь туда, где скрылся самолет. — А я уж, грешным делом, подумала, что разобьется.

— Вы что, не летали никогда?

— Нет, и видеть-то не приходилось.

— Далеко вам лететь?

— До Южно-Сахалинска, — тщательно выговорила она длинное название.

— Ничего, долетите, — успокоил ее шофер. — Все летают — и ничего не случается.

Он развернулся на площади, Дарья Андреевна дала ему три рубля, и шофер тщательно, до копейки, отсчитал ей сдачу, вытащил из багажника ее чемодан и спросил:

— А билет у вас есть?

— Нету, сынок.

— Тогда вам лучше пока сдать чемодан в камеру хранения.

— А не украдут? — боязливо спросила Дарья Андреевна.

— Да что вы, мамаша, все сдают.

А про себя подумал, оглядывая ее неказистый чемодан: «Да и было бы что воровать…» И сказал, видя, что Дарья Андреевна колеблется:

— Стоит это всего пятнадцать копеек, зато от хлопот избавитесь. Чего вы будете таскаться с ним? Неизвестно еще, когда улетите. Давайте я донесу.

— Донеси, сынок, а то я не знаю, где…

Кладовщик пренебрежительным взглядом окинул ее чемодан, небрежно затолкал его вниз, куда ставил самый нестоящий багаж, и дал Дарье Андреевне в обмен на пятнадцать копеек холодную жестяную кругляшку с выбитым номером. Дарья Андреевна сказала «спасибо», поблагодарила и шофера и пошла к зданию аэропорта.

Залы аэропорта были густо заполнены усталыми людьми, перегорожены очередями, вдоль стен до высоких подоконников громоздились горы узлов и чемоданов. Дарья Андреевна, оглохшая от плотного гула голосов, растерянно остановилась у входа, подумала с тоской: «Батюшки, народу-то сколько… Как же я на самолет сяду?» На секунду показалось ей, что весь этот ожидающий люд летит туда же, куда и она, но тут же Дарья Андреевна рассердилась на себя: «Вот старая перечница, и впрямь из ума выжила…» И решительно обратилась к первому попавшемуся мужчине, спросила, где взять билет до Южно-Сахалинска. Тот отвел ее к кассе, и, выстояв полчаса в очереди, Дарья Андреевна подала деньги и сказала, куда ей нужно.

— На какой рейс? — не глядя на нее, спросила толстая красивая кассирша с ярко накрашенными губами и черными подведенными глазами.

— Да на какой будет.

— Только на завтра, вечером.

— Ну, на завтра так на завтра, — вздохнула Дарья Андреевна.

— Документы.

Дарья Андреевна подала метрику, но кассирша почему-то сунула ее обратно и неприветливо сказала:

— Не то даете, гражданка. Паспорт надо и пропуск.

— Нету у меня паспорта, — потерянно сказала Дарья Андреевна.

— Как так нету? — вдруг закричала тонким неприятным голосом кассирша. — Что вы мне голову морочите? У всех есть, а у нее нету!

— А чего ты кричишь-то, милая? — тихо сказала Дарья Андреевна. — Нету у меня паспорта… Из деревни я, а там сроду ни у кого паспортов не бывало.

— Тогда пропуск, — уже тише сказала кассирша, только сейчас, видимо, разглядев ее старую седую голову в нешироком пространстве между толстыми мутными стеклами со следами множества пальцев на них.

— Какой пропуск? — не понимала Дарья Андреевна.

— Да что я вам, нянька, что ли? — снова раздражаясь, повысила голос кассирша. — Читайте, грамотная небось, там все написано.

Она ткнула куда-то за плечо себе, на черную табличку, на которой написано было, что гражданам, направляющимся в пограничные зоны и не имеющим местной прописки, нужно иметь специальное разрешение на въезд. Кассирша решила, что с этим покончено, и крикнула:

— Следующий!

Но в очереди, слышавшей ее разговор с Дарьей Андреевной, возмущенно кто-то начал стыдить кассиршу, та зло отговаривалась, а двое стали расспрашивать Дарью Андреевну, зачем она летит в Южно-Сахалинск. Один из них, высокий мужчина лет сорока, повел ее куда-то, осторожно поддерживая под локоть. И Дарья Андреевна, не понимавшая, почему ей не дают билета и что требуют от нее, покорно пошла, думая в отчаянии: «Да как же это? Почему не пускают?»

Мужчина привел ее в просторный кабинет, заполненный возбужденными людьми, обступившими стол, за которым сидел толстый человек в синем кителе с серебряными нашивками. Люди что-то требовали от него, размахивали билетами, говорили сразу в несколько голосов, человек в кителе негромко и спокойно отвечал им, но люди почему-то продолжали кричать, кто-то уходил, сердито хлопая дверью, приходили другие, пытались протиснуться к столу, вытянув над головой руки с билетами, и тоже начинали требовать что-то громкими голосами. Мужчина, с которым пришла Дарья Андреевна, постоял немного, оглядываясь, и принялся расталкивать толпу у стола, держа Дарью Андреевну за руку, вежливо, но твердо говорил:

— Разрешите, пожалуйста, разрешите…

Его тоже отталкивали, сердито оглядывались, но, увидев Дарью Андреевну, расступались с ворчанием, и она оказалась у самого стола.

— Слушаю вас, — сказал мужчина в синем кителе, переводя взгляд с Дарьи Андреевны на того, кто привел ее. Тот стал объяснять, но в кабинете было шумно, и мужчина в кителе сказал громким властным голосом:

— Тихо!

И сразу стало тихо, говорить продолжали только шепотом.

— Слушаю вас, — повторил мужчина в кителе и, выслушав объяснение, внимательно посмотрел на Дарью Андреевну усталыми глазами, мягко спросил: — Зачем вы на Сахалин летите?

— Так… сыновья у меня там, гражданин начальник, — почему-то оробела вдруг Дарья Андреевна, стесняясь людей, столпившихся у нее за спиной.

— Почему же они вызов вам не дали?

— Вызов? — переспросила Дарья Андреевна. — Так ведь нет их там больше…

— Как так нет? — удивился начальник. — Вы же только что сами сказали, что у вас там сыновья.

— Были, гражданин начальник… Утонули.

Совсем тихо стало в кабинете, и слышно было, как тонко жужжит вентилятор на столе.

— Утонули? — переспросил начальник, словно припоминая что-то. — Когда?

— Нонешней зимой… Вот письмо у меня, — заторопилась Дарья Андреевна, вытаскивая письмо, где сообщалось о гибели ее сыновей.

Начальник быстро пробежал глазами письмо, тихо сказал:

— Ясно… Да вы садитесь… Дайте там кто-нибудь стул.

Чьи-то руки торопливо подставили ей стул, мягко тронули за плечо, и Дарья Андреевна села.

— Сейчас все сделаем, мамаша, не волнуйтесь.

Начальник написал что-то на бумаге, сложил и подал ей:

— Вот, мамаша, пойдите в ту же кассу, в очередь не становитесь, отдайте эту бумажку, и вам билет дадут. Через два часа улетите.

— Как через два часа? — до крайности удивилась Дарья Андреевна. — А там сказали, что только завтра вечером.

— Ну, сказали, а теперь я вам говорю — через два часа улетите. Вы проводите ее? — спросил он у мужчины, который привел ее сюда.

— Разумеется, — торопливо ответил тот.

— Проследите, пожалуйста, чтобы ей все верно сделали. Если что — пусть оттуда соединят со мной.

Когда выходили они, люди, бывшие в кабинете, широко и молча расступились, пропуская их.

И через пять минут, зажав в кулаке билет и посадочный талон, отблагодарив своего благодетеля, — он же вызволил из камеры хранения ее чемодан, отдал куда-то, сказав, что она получит его в Южно-Сахалинске, — Дарья Андреевна пошла по залу, разглядывая людей. «Господи, и куда столько народу едет?» — думала она, жалея их, спящих прямо на каменных лестничных площадках, а особенно бледных, разморенных усталостью детей, клубками свернувшихся в кожаных креслах. Потом поднялась на второй этаж, удивилась виду сплошных стеклянных стен, вышла на длинную железную веранду, тянувшуюся вдоль всего здания, и стала глядеть на близко стоявшие самолеты.

Страшно и любопытно было ей смотреть, как самолеты садятся. Первая увиденная посадка напугала ее до смерти. Самолет так быстро приближался к земле, что Дарья Андреевна в страхе сцепила руки и подумала: «Господи, убьется…» И когда увидела, как колеса коснулись земли и из-под них вырвались два синих облачка дыма, закрыла глаза, ожидая грохота взрыва. Но ничего не было, и когда она открыла глаза, то увидела, что самолет уже далеко и поворачивается на месте, и потом он медленно поехал обратно, с негромким свистом подкатился к зданию аэропорта, покачиваясь на высоких прочных колесах, уже не казавшихся Дарье Андреевне такими маленькими. Затем сама подъехала к самолету лестница, скоро по ней стали спускаться живые веселые люди, Дарья Андреевна сверху смотрела на них и взглянула на небо, не веря, что они только что оттуда и сама она через два часа тоже поднимется в эту высоту.

Наконец объявили посадку и на ее рейс.

У низкой самолетной двери встретила Дарью Андреевну ладно одетая девушка с синими ласковыми глазами и провела в голову самолета, усадила у окна. Потом другая девушка зачем-то сказала, что надо привязаться ремнями, и все зашевелились, заворочались в креслах, доставая откуда-то из-под себя широкие ремни с белыми бляхами и застегивая их на животе.

— А зачем привязываться-то, сынок? — всполошилась Дарья Андреевна, трогая за руку соседа, молодого парня.

— Так положено, бабуся, — белозубо улыбнулся парень. — Давайте-ка я застегну вам.

И он вытащил откуда-то ремни и ловко защелкнул на Дарье Андреевне, и она успокоилась, потому что все кругом были спокойны. Но когда самолет стал разгоняться, и Дарью Андреевну потащило куда-то вверх, и она увидела в кривом, выгнутом наружу оконце, как быстро проваливается вниз знакомая надежная земля, а потом вдруг потемнело, — от страха ей стало даже жарко, она закрыла глаза и уныло подумала: «Вот дура старая, чего поперлась? Умирала бы себе дома, а то ить пока долетишь до земли, ни одной косточки целой не останется…» И хотя умом понимала она, что нечего бояться, ведь давным-давно летают эти самолеты и ничего не случается, но страх, вызванный необычным ощущением пустоты внизу, не проходил. Но шли минуты, ничего не случалось, самолет все так же ровно лез куда-то в гору, и Дарья Андреевна, оглядевшись кругом, увидела, что все по-прежнему спокойны, кто-то уже спал, вытянувшись в низко откинутом кресле, и она успокоилась. А потом сосед расстегнул ей ремень, Дарья Андреевна сказала «спасибо» и, осмелев, глянула вниз, за окно. Там незнакомо лежали белые снежные облака, ярко освещенные солнцем.

Но еще раз пришлось ей сильно испугаться, когда самолет пошел на посадку и задрожал, затрясся на ему одному видимых ухабах. А когда увидела она, как неотвратимо несется навстречу земля с острыми зубцами елок на ней, — откинула голову на спинку кресла и обреченно подумала: «Пришла моя смертынька…» Неожиданно стукнуло что-то под полом, жутко загремело, толкнуло Дарью Андреевну вперед, она закрыла глаза: «Все…» Но гремело все меньше, ремень на ее животе ослаб, и наконец поехали совсем тихо, плавно, и Дарья Андреевна открыла глаза, не веря тому, что жива и снова уже на земле. Но так было — виднелись за окном не облака, а лес и маленькие серые дома. Окончательно пришла она в себя, когда ступила на твердую бетонную землю аэродрома и увидела вдали город и невысокие горы за ним. И, пошатываясь на ненадежных ногах, засеменила прочь от этого белого чудища с чумазыми жерлами двигателей и прямыми железными крестами спокойных винтов, уставших от долгого бешеного вращения.

Когда ехала в город, вспомнила она слова Геннадия об этом острове: «Красивая земля, мать…» И подумала, глядя на сопки: «И правда, красивая…»

И за всеми этими хлопотами, впечатлениями, переживаниями уже не вспоминала она о том, что приехала на Сахалин умирать.

11

Спустя два часа она уже ехала в поезде, смотрела в окно, видела, как разверзаются под колесами глубокие пропасти, но страшно ей было только чуть-чуть, — кругом сидели спокойные, добрые люди, и она уже понимала, что ничего не может случиться с ней, пока они сидят рядом, разговаривают, читают газеты и книги. На вокзале в Южно-Сахалинске поднесли ее чемодан, на расспросы отвечали сразу несколько человек, подробно объяснили, как доехать, и кто-то купил ей билет и посадил на поезд. Не беспокоилась она даже о том, как бы не проехать свою станцию, потому что человек, посадивший ее в поезд, сказал сидящим рядом, чтобы они подсказали ей, где сойти.

А потом она увидела море. Дарья Андреевна не сразу поняла, что это такое, потому что море, убившее ее сыновей, не могло быть таким синим, гладким и ласковым, и она решила, что это какая-то другая вода, а море будет потом. Но поезд долго стучал по узким рельсам, а эта синяя вода все еще нескончаемо была кругом, и Дарья Андреевна спросила соседку:

— Дочка, это что, море?

Соседка оторвалась от газеты, глянула в окно и чуть-чуть удивленно сказала:

— Ну конечно, море.

Дарья Андреевна молча перевела взгляд за окно, на море, все еще не понимая, как оно, такое тихое и доброе, могло убить ее сыновей.

Над гладкой поверхностью моря висело большое красное солнце, и Дарья Андреевна подумала, что там, в родных местах, оставленных ею, солнце никогда не бывает таким большим и красным. И на минуту стало ей страшно, когда она поняла, что теперь надо будет начинать новую жизнь в этих краях, где даже солнце другое. И все-таки даже в голову ей не пришло, что можно хоть сейчас вернуться назад и тихо умереть в своем доме. Да и по-прежнему не помнила она о том, что ехала сюда умирать, и минута страха прошла и сменилась нетерпеливым ожиданием — ведь скоро увидит она дом, в котором жили ее сыновья, и, может быть, уже сегодня встретит людей, знавших их. И она продолжала с любопытством смотреть в окно, поражаясь огромности придорожных лопухов, — некоторые, как и рассказывал когда-то Геннадий, были выше человеческого роста, — необыкновенному запаху воздуха, врывавшегося в открытое окно, и вообще всему, что видела.

И наконец сказали ей, что сейчас выходить, проводили до двери и вынесли ее чемодан.

И увидела Дарья Андреевна этот город. Был он невелик, узко тянулся вдоль моря, плавно изгибаясь широкой дугой, состоял из обширной территории порта и, по существу, одной только улицы, длинно и криво бегущей между сопками и морем. К этой улице примыкали с обеих сторон коротенькие переулки, тупички, путаные закоулки, но все это разглядела Дарья Андреевна уже потом, когда узнала здесь все. А сейчас стояла она, озираясь кругом, пока не подошел к ней крепенький скуластый морячок в форменке с двумя острыми желтыми нашивками на рукаве.

— Бабушка, вам помочь?

— Помоги, дитятко, помоги, — обрадовалась Дарья Андреевна.

Морячок подхватил ее чемодан и спросил:

— Куда нести, на автобус?

— А не знаю, сынок. Вот сюда мне надо.

И она показала бумажку с адресом.

— Ну, это близко. Можно и на автобусе, одну остановку всего, а если хотите, пойдем пешком.

— Ну, пойдем пешком, — решила Дарья Андреевна.

Морячок споро зашагал впереди, Дарья Андреевна едва успевала за ним, и морячок останавливался, поджидая ее, но тут же снова убегал вперед, — видно, он просто не умел ходить медленно. Заметив наконец тяжелое дыхание Дарьи Андреевны, — а она не посмела просить его идти потише, решила, что он торопится куда-то, — морячок смутился, спросил:

— Устали, бабушка? — И бодро добавил: — Ничего, совсем немного осталось, вон это общежитие, — показал он на здание за железной дорогой.

— Где? — спросила Дарья Андреевна, посмотрела туда, куда показывал он рукой, и остановилась. — Погоди-ка, сынок, — попросила она. Морячок поставил чемодан, и Дарья Андреевна опустилась на него.

Наконец-то она увидела этот дом, — белый, каменный, четырехэтажный, — и поняла, что здесь жили ее сыновья, отсюда они приезжали к ней и уезжали сюда снова и ушли совсем, чтобы не вернуться, — и глядела на него, не отрываясь, а потом опустила голову на руки и заплакала — впервые с тех пор, как узнала о смерти детей.

— Что с вами, бабушка? — встревожился морячок. — Плохо вам?

Дарья Андреевна не отвечала и продолжала плакать. Шли мимо люди, замедляли шаги, видя старуху с белой трясущейся головой, согнувшуюся в тихом плаче, и растерянного морячка с темным юным пушком на верхней губе рядом с ней, и кто-то подошел и спросил его, почему она плачет, и морячок пожал плечами и сказал, что не знает. Это услышала Дарья Андреевна, подняла голову и вытерла глаза, но слезы все катились по ее лицу, она не успевала вытирать их и сказала:

— Пойдем, сынок, это ничего…

Так, плача, вошла Дарья Андреевна в дом ее сыновей, которому отныне суждено было стать и ее домом, и когда обступили ее три женщины, вышедшие из загородки слева, она с трудом выговорила, кто она такая, и подала им все то же письмо, посланное отсюда полгода назад, и женщины, тихо посовещавшись о чем-то, отвели ее в небольшую комнатку на третьем этаже, усадили на чисто застеленную постель и спросили, не нужно ли ей чего-нибудь. Дарья Андреевна мотнула головой, и женщины ушли, скоро одна из них принесла какую-то еду, тихо сказала что-то, но Дарья Андреевна не поняла ее и ничего не ответила, и женщина ушла. Дарья Андреевна, не раздеваясь, легла на кровать, почувствовала все свое старое тело и заболевшее вдруг сердце и продолжала плакать и всхлипывать, не зная, как остановить этот поток слез, хлынувших из нее после долгих месяцев тупого равнодушного страдания. Так и уснула она одетая, со следами слез на глазах, и во сне лицо ее разгладилось, стало спокойным и ясным, и дышала она ровно и тихо, и спала до утра, не просыпаясь.

Проснувшись, она увидела в окне, за крышами портовых складов, спокойное синее море, освещенное солнцем, и глубоко вздохнула, радуясь концу долгого пути. По тихим спящим коридорам вышла на улицу, направилась к берегу. Идти ей пришлось долго, вдоль длинных глухих заборов, мимо высоких железных ворот, охраняемых строгими людьми в форме и с оружием, и наконец узкий проулочек вывел ее на широкий яркий простор, уходящий в далекую бесконечность неба. Тихим, почти неслышным шагом подошла Дарья Андреевна к морю, осторожно нагнулась и тронула рукой чистую холодную воду. Потом развязала принесенный с собой мешочек, отделила половину мягкой, рассыпавшейся в пыль за время дороги земли, что везла она на свою могилу, и бережно высыпала в светлую прозрачную воду. Маленькая волна ласково подкатилась к ее ногам и унесла с собой мутный темный клубок. Дарья Андреевна села на гладкий холодный камень и, сощурив глаза, уставшие от синего блеска, тихо заплакала, отдаваясь светлой спокойной печали в своей душе.

Потом она медленно и долго шла по городу, вглядываясь в дома, в людей, среди которых ей предстояло теперь жить, думала о том, позволят ли ей остаться в доме, где были ее сыновья, или придется искать себе какое-нибудь пристанище. Высоко на горе заметила она что-то непонятное, обнесенное белой сплошной оградой, — как будто кто-то стоял, протягивая одной рукой что-то к небу, а другой поддерживая склонившуюся у его ног, падающую куда-то человеческую фигуру. Она спросила у высокого молодого моряка:

— Сынок, что это там такое?

Тот посмотрел вверх и ответил:

— Памятник, мамаша.

— Кому?

— Тем, кто в море погиб.

Дарья Андреевна подумала немного и с надеждой спросила:

— Всем?

— Ну как, всем? — Моряк внимательно посмотрел на нее. — Тем, кто в море погиб, я же сказал.

— И тем, которые нонешней зимой утонули?

— На «Маломе», что ли?

— На ней, на ней, сынок, — заторопилась Дарья Андреевна.

— Им тоже, само собой.

— А как пройти туда?

Моряк с головы до ног оглядел ее и сказал:

— Не доберетесь вы туда, мамаша, дорога очень крутая.

— Доберусь, ты только скажи как, — уверенно сказала Дарья Андреевна, нетерпеливо поглядывая на него. Моряк объяснил ей, как пройти к памятнику, и виновато сказал:

— Я бы проводил вас, да времени нет. Вы бы попросили кого-нибудь, чтобы помогли вам.

— Сама доберусь, сынок, иди, иди, спасибо тебе.

И Дарья Андреевна пошла к памятнику. Сначала дорога шла ровная, твердая — и вдруг уперлась в крутой откос с едва заметными ступеньками-выемками на склоне. Видно, не так уж много народу ходило сюда. Дарья Андреевна поискала глазами, нельзя ли как-нибудь еще пройти туда, но никакой другой дороги как будто больше не было. И она полезла по этим ненадежным ступенькам, цепляясь руками за высохшую траву. И наконец дрожащими ногами ступила на чистые каменные плиты, пошла к памятнику, помутившимися от усталости глазами стала разглядывать его. И, едва успев окинуть взглядом грубо вытесанные из камня фигуры, — их было три, а не две, как показалось ей снизу, — она увидела фамилии, высеченные на боковых плитах. Опустившись на подножие памятника, она стала читать их. И чуть качнулась вперед, прочитав: «Харабаров Г. Г.». И следующую за ней: «Харабаров Н. Г.». Она прочла еще раз и, поняв наконец, что это фамилии ее сыновей, хотела встать, чтобы подойти поближе, но ноги не удержали ее, она упала на колени и, не пытаясь больше подняться, так и проползла несколько шагов, отделявших ее от стены, и припала трясущейся головой к ее холодной каменной тверди…

12

Опомнилась она от того, что чьи-то сильные руки бережно подхватили ее и оторвали от земли.

— Встань, мать, простудишься, — сказал чей-то негромкий гулкий голос. Она подняла голову и сквозь мутную пелену, застилавшую глаза, очень близко увидела большое небритое лицо и внимательный жалеющий взгляд незнакомца. Он отвел ее к памятнику, постелил на камень свою куртку, резко пахнущую морем, и усадил Дарью Андреевну.

— Спасибо, сынок, — прошептала Дарья Андреевна.

Незнакомец промолчал, внимательно разглядывая ее, потом кивнул на стену с фамилиями:

— Сын?

— Двое…

— Двое? — Незнакомец сдвинул брови и, не спуская с нее глаз, немного растерянно сказал: — Значит, Харабаровы, раз двое…

Дарья Андреевна ахнула.

— Да ты аль знал их, сынок?

— Как не знать, вместе плавали три года назад…

— Господи… — Дарья Андреевна заплакала и невольно склонилась к широкому плечу незнакомца, но тут же вскинула голову и стала разглядывать его лицо, приговаривая: — Да как же это, сынок? И вправду знал, а? Да как же это? Как зовут-то тебя?

— Виктором, а фамилия Кротов.

— Витя, сыночек… — всхлипывала Дарья Андреевна. — Да как же утонули они? Как не убереглись-то?

— Да так уж… — помрачнел Виктор. — Тут, мать, как в лотерее — кому повезет, кому нет.

А Дарья Андреевна все всхлипывала и держалась рукой за плечо Виктора, словно боялась, что этот неожиданный человек, знавший ее сыновей, вдруг исчезнет куда-то.

— А как же ты здесь оказалась, мать? — спросил Виктор.

Дарья Андреевна, успокаиваясь, рассказала ему, откуда приехала, где остановилась, как зовут ее, и когда Виктор спросил, долго ли она собирается быть тут, робко взглянула на него:

— Насовсем хотела бы, если дозволят.

— Ну, как это не позволят? — Виктор даже удивился. — Не бойся, все сделаем, поможем… В «богадельне» хочешь остаться?

— В какой «богадельне»? — испугалась Дарья Андреевна, и Виктор смутился:

— Да это так, с языка сорвалось. Мы так наше общежитие называем…

— Так, конечно, хотела бы…

— Сделаем, мать, — уверенно сказал Виктор. — Я ведь тоже там живу, на четвертом этаже, восемьдесят первая комната. Если нужно что будет — в любое время приходи, за всякой помощью.

— Вот спасибо, сынок, а то ведь я ничего не знаю здесь, как да что… Витя, сыночек, — тронула она его за руку, — расскажи ты мне о них, о Гене и Коле.

— Ну, что о них рассказывать… — запнулся Виктор. — Сыновья у тебя были — дай бог каждому… Рыбаки настоящие, работать умели — любо-дорого смотреть было. И товарищи надежные, с такими хоть куда, не подведут… Знаешь что, мать? А это ничего, что я тебя так называю?

— Называй, называй, они тоже меня так звали… А у тебя-то мать есть?

— Нету, детдомовский я… Давай-ка помянем их, а?

Виктор вытащил из карманов бутылку водки, стакан, луковицу, несколько сухих серебристо-коричневых корюшек. Виновато взглянув на Дарью Андреевну, он объяснил:

— Сюда ведь многие как на могилку приходят, корешей поминают… дружков то есть. Я тоже после каждого рейса первым делом сюда иду, хороший кореш у меня был, Сеня Ромоданов, вон, — кивнул он на стену, — во втором ряду его фамилия. Земляки мы с ним, с Тамбовщины, сколько лет вместе кантовались. Тоже не повезло ему, смыло штормом четыре года назад, на моих глазах прямо… Был вот — и нету, — горестно качнул головой Виктор, плеснул чуть-чуть, на донышко, и протянул стакан Дарье Андреевне: — Выпей, мать, помяни сынов своих и Сеню, друга моего…

— Выпью, сынок, — дрогнула голосом Дарья Андреевна, — за них как не выпить, царствие им небесное…

И Дарья Андреевна выпила горькую водку, тихо роняя слезы, зажевала корюшкой.

— Эх, жизнь! — крякнул Виктор, с размаху налил себе полный стакан и, не морщась, выпил, захрустел луковицей.

Сидели молча, смотрели на каменные плиты, иссеченные прямыми бронзовыми строчками фамилий. Потом внизу, близко где-то, раздались голоса, и взобрались на холм, отдуваясь, два молодых, модно одетых парня в темных очках, с фотоаппаратами и плащами-болоньями через плечо. Виктор недружелюбно скосил глаза в их сторону, проворчал:

— Принесла нелегкая…

Двое, разговаривающие уверенными громкими голосами, сфотографировали памятник, плиты с надписями, потом один из них изогнулся у подножия, оперся о памятник рукой, а другой стал наводить на него аппарат. И тут Виктор встал и решительно направился ко второму, негромко сказал:

— А ну-ка, убери свою щелкалку.

— Это еще почему? — тот удивленно повернул к нему большие черные стекла очков.

— Потому… Здесь вам не цирк.

— А что здесь? — со спокойной иронией спросил тот, что стоял у памятника, и снял очки.

— А ну, мотайте отсюда… — тихо, с едва сдерживаемой яростью сказал Виктор, шагнул к парню с фотоаппаратом, и тот попятился, сказал товарищу:

— Пойдем, Стас, это псих какой-то…

Ушли, враждебно оглядываясь, бормоча под нос ругательства. Виктор снова сел рядом с Дарьей Андреевной, молча склонился, невесело глядя себе под ноги. Молчала и Дарья Андреевна, смотрела на плиты, принялась зачем-то считать фамилии — их оказалось семьдесят девять. Три плиты были исписаны полностью, четвертая на две трети сияла белой каменной чистотой.

Дарье Андреевне стало не по себе, она посмотрела на Виктора, страшась за него. А тот, встретив ее взгляд, обеспокоенно спросил:

— Устала, мать? Может, пойдем?

— Идем, сынок.

Даже с помощью Виктора спуститься с холма оказалось не так-то просто. Дарья Андреевна, оскальзываясь, почти скатилась вниз, спросила с невольной укоризной:

— Что ж дорогу-то к такому месту не сделали?

— Денег не хватило. Памятник-то на наши средства, собранные всем городом, строили. Все хотим как-нибудь сами ступеньки сделать, да руки не доходят.

Он бережно повел Дарью Андреевну в общежитие, причудливо прозванное «богадельней». Называлось оно так потому, что плата за жилье была смехотворно низкая — какие-то копейки в сутки, — а можно было и месяцами жить беспошлинно — контора запомнит, запишет, вычтет потом из заработка. И уже к вечеру пронесся по общежитию слух, что приехала мать Харабаровых, утонувших зимой на «Маломе», и будет, видно, ходить и искать тех, кто знал ее сыновей. Таких оказалось не так уж и мало, и как-то само собой решено было между ними, что говорить о Генке и Кольке только хорошее. И в тот же день многие увидели Дарью Андреевну, осмотрели, единогласно решено было — старушка добрая, тихая, одним словом — «правильная», и если кто обидит ее хоть ненароком — тому плохо будет.

И Дарья Андреевна вместе с Виктором, прочно взявшим ее под свою опеку, пошла по этажам. Указали ей комнаты, в которых жили ее сыновья, — их оказалось шесть, — и наплакалась и нарыдалась она вволю, слабыми руками ощупывая кровати, столы, тумбочки, которых касались руки ее сыновей. И слушала, что говорили ей… Рассказы эти были очень похожи один на другой — да и что особенного могли рассказать ей рыбаки? Как работали ее сыновья, как мерзли и мокли, как уставали, что ели и пили… Но Дарья Андреевна слушала каждый рассказ как бы заново, словно и не говорили ей только что почти то же самое. И хоть и догадывалась она, что не обо всем рассказывают ей, но молчала, сама почти ни о чем не спрашивала.

Под конец этого обхода встретился им пьяненький Ванька Губин, — распоследний алкаш, совсем уж доходяга, — и полез было к Дарье Андреевне целоваться, но Виктор перехватил его и легонько толкнул на койку. Ванька, не обижаясь, умильно смотрел на Дарью Андреевну, почти плакал, рассказывая:

— Ну да, пьяный я, мамаша, а что делать? Такая жизнь наша пропащая… А если бы не пьянство… да я бы вместе с этой «Маломой» и вашими сыновьями на дно пошел…

И Ванька рассказал Дарье Андреевне историю своего чудесного спасения, в подробностях известную каждому в городе. Ванька зачислен был на «Малому», собирался к утру явиться в порт, чтобы идти в море, да прибыли вдруг с рейса кореша-богодулы, — Дарья Андреевна уже знала, что странное слово «богодул» означает «пьяница», «гуляка», — зацепили с собой, и закеросинил Ванька на всю железку, так что дым столбом пошел, и опоздал к отходу «Маломы». Ваньку списали в резерв, а когда узнал он, что «Малома» со всей командой пошла ко дну, поклялся, что больше никогда не выйдет в море, и вот с самой зимы каждодневно напивается в стельку, празднуя свое спасение, сшибает рюмки и не нарадуется тому, что жив остался… Досказав свою историю, Ванька тут же свалился и заснул, а Дарья Андреевна, утомленная долгими разговорами, ушла к себе в комнату — плакать… Плакалось ей теперь легко.

И с комнатой этой все устроилось как нельзя лучше. Виктор написал за нее какие-то бумаги, — Дарья Андреевна только подписалась под ними, — взял ее метрику, сходил в милицию, еще куда-то, и через две недели ей выдали новенький, негнущийся паспорт. И дело ей нашлось — стала работать уборщицей. Не из-за денег, конечно, — но тело ее, с малых лет жившее работой, запросило работы и сейчас. И хотя порой и сильно уставала она за день, но никогда не жаловалась и не просила ничьей помощи. Все шесть комнат ее сыновей, хоть и были на разных этажах, оказались в ее ведении, и их она убирала с особенным тщанием.

Спустя месяц после приезда увидела она, каким грозным может быть море, и поняла, как могло случиться, что погибли ее сыновья. На остров обрушился тайфун с красивым, нерусским женским именем. О приближении его знали заранее, и хотя даже в день его прихода с утра светило солнце, город тревожился. В комнату Дарьи Андреевны пришел Виктор, озабоченно осмотрел окно, подергал закрытую форточку и серьезно сказал ей:

— Ты, мать, самое главное, не бойся. В случае чего — приходи ко мне.

— А чего бояться-то? — не поняла Дарья Андреевна, оглядывая свое убежище, казавшееся ей очень надежным.

— Ну, мало ли чего… Вдруг стекло вылетит. И на улицу ни в коем случае не выходи.

К обеду солнце скрылось и потемнело так быстро, что Дарье Андреевне пришлось включить свет. Но пока тихо было. И среди этой тишины вдруг с гулом покатилось что-то по городу, ударилось в дом, зазвенели в окне стекла, с дерева напротив окна за одну какую-то секунду слетели почти все листья и оно круто изогнулось и судорожно затряслось всеми своими голыми ветвями. Еще увидела она, как в доме, что стоял внизу, чуть наискось, из открытой почему-то форточки бесшумно выпрыгнуло стекло и осколки длинным косым веером отнесло далеко в сторону. А потом с тяжелым шумом обрушился дождь, и сквозь него уже почти ничего не было видно. Весь дом дрожал, страшно и гулко грохотал крышей, и Дарья Андреевна испуганно забилась в угол, опасливо поглядывая на звенящее окно, и ей казалось, что стекла выгибаются под напором этого необыкновенного могучего ветра. Потом дождь перестал, ветер тут же чуть ли не насухо вытер стекла, открылось за ними низкое, черными дымными тучами клубящееся небо, на которое жутко было смотреть Дарье Андреевне, и все же словно какая-то неведомая сила подняла ее и потянула к окну. По улице сплошной, отчетливо видимой стеной двигался ветер. С непостижимой легкостью нес он на себе листья, ветки, куски бумаги и фанеры, пустые консервные банки. Синим звездчатым клубком вспыхнули перепутавшиеся провода, и свет в комнате погас. Дарья Андреевна посмотрела в сторону моря, увидела, как над крышами портовых складов вздымаются и медленно опадают широкие белые столбы воды, и так страшно ей стало, что она поспешно отошла от окна, легла на кровать и закрыла голову подушкой, чтобы не слышать рева урагана. До ночи лежала так, а потом уснула.

Когда проснулась, было уже утро, и хотя вдалеке беспрерывно и мерно грохотало что-то, — Дарья Андреевна еще не знала, что так шумит море после шторма, — ей показалось, что на улице совсем тихо. Она оделась и вышла. Улица и тротуары были густо засыпаны опавшей листвой, осколками стекла, кое-где прямо на землю свисали оборванные провода. Прошла машина, нагруженная с корнем вырванными деревьями.

Знакомой дорогой Дарья Андреевна пошла к морю и по пути увидела стоявший в низинке дом, с которого сорвало крышу, и она, проломленная в двух местах, лежала на огороде, и серый обнаженный потолок, засыпанный красными кирпичными обломками, казался кровавой раной. Дарья Андреевна невольно отвела взгляд и ускорила шаги. А когда открылось перед нею море, она вздрогнула и попятилась назад, — так страшно было то, что увидела она. Там, где совсем недавно была спокойная солнечная гладь, теперь медленно двигались стальные холодные горы воды и с тяжким грохотом разбивались о берег, и от этих ударов земля под ногами Дарьи Андреевны гудела и вздрагивала, словно от боли. И страшно было даже не от огромности волн, а от той неотвратимости, с которой накатывались они на берег, — казалось, не может быть такой силы, что способна была бы остановить эти неторопливые, бесконечно идущие друг за другом валы. Дарья Андреевна так и не осмелилась подойти поближе, поспешила назад.

Через два дня город хоронил двух рыбаков, погибших во время шторма, — их смыло с плашкоута и разбило о камни. Народу за гробами шло много, — чуть ли не все, кто был свободен в этот вечер, — шла и Дарья Андреевна, держась за руку Виктора. Когда сказана была короткая речь и могилы стали забрасывать землей, Дарья Андреевна заплакала. В толпе хмурых, молчаливых людей ее плач отчетливо был слышен всем, и какой-то заезжий человек, случайно оказавшийся на похоронах, спросил у соседа:

— Кто это плачет?

— Мать, — был краткий ответ.

— Чья мать? — допытывался тот.

— Обоих.

— Да разве они братья? — удивился заезжий человек.

Тот, кого он спрашивал, недружелюбно посмотрел на него и молча отвернулся, а другой, помедлив, негромко сказал:

— Тут нынче все братья…

13

Прошло четыре года. Дарья Андреевна так крепко сжилась с городом, с общежитием, что редко уже вспоминала о своей прежней одинокой жизни в деревне. Давно знала она едва ли не всех в городе, и все знали ее и горькую историю гибели ее сыновей. Случалось, что останавливались в общежитии ненадолго приезжавшие люди, им скоро становилась известна история Дарьи Андреевны, и при встрече они с любопытством и жалостью оглядывали ее, поражаясь безмерности горя, обрушившегося на душу одного человека. И многие не понимали, как она после всего пережитого может быть так спокойна и приветлива, почему так ясно смотрят ее светлые глаза, — казалось им, что ни во взгляде ее, ни в старом, самом обыкновенном лице не отразилось и сотой доли тех переживаний, что должны быть после столь тяжких потрясений. А прослышав о чудачествах и странностях Дарьи Андреевны, они находили ответ, казавшийся им самым естественным: «Старуха из ума выжила, ничего не помнит…»

А чудачества эти начались с той первой осени, когда Дарья Андреевна приехала сюда. Как-то встретила она в коридоре Ваньку Губина, зазвала к себе, напоила чаем и стала расспрашивать, есть ли у него родители, семья и что он собирается дальше делать — не век же будет таскаться по забегаловкам, ждать подачек от подгулявших рыбаков. Ванька расчувствовался, стал бить себя кулаком в грудь и плакаться на неудавшуюся жизнь, признался, что в море идти он просто боится, да и комиссия «задробила» под корень, не пускает даже в малое прибрежное плаванье, — от постоянного пьянства у него поднялось давление и непроходящая трясучка в руках, — а что дальше делать, он и сам не знает, видно, так и придется под забором, как собаке, подыхать. Дарья Андреевна спросила, почему же он тогда не уедет отсюда. Ванька сказал, что уехать он готов хоть сейчас, в деревне под Калугой у него старая мать, давно уже просит, чтобы он вернулся, да как тут уедешь, если денег ни копейки, все давно спустил с себя. Дарья Андреевна спросила, сколько денег ему нужно, чтобы уехать и как-то перебиться первое время. Ванька, еще не понимая, к чему все это, сказал, что на одну дорогу надо почти две сотни, — а где их взять? И тогда Дарья Андреевна дала ему двести пятьдесят рублей. Ванька вытаращил глаза от такой непонятной щедрости, — давно уже от других он не слышал ничего, кроме матюков, — чуть ли не бухнулся перед ней на колени и слезно поклялся, что век не забудет ее доброты, тут же отправится на материк, а деньги постепенно вышлет ей, как начнет работать. И Ванька действительно отправился в Южный, купил билет до Москвы. Но тяжелая сахалинская погода намертво приковала к земле самолеты, и Ванька скоро пропил и оставшиеся после покупки билета деньги, и сам билет, и с тридцатью копейками в кармане снова появился в общежитии — больше деваться было некуда. Два дня он прятался в комнате, боясь показаться на глаза Дарье Андреевне, но она все-таки узнала о его возвращении и сама пришла к нему. Ванька громогласно каялся, щедро обзывал себя подлецом и негодяем, говорил, что его убить мало за такие штуки, — а кончилось все тем, что Дарья Андреевна снова предложила ему деньги, но с тем, конечно, условием, чтобы он непременно уехал отсюда. Всего мог ожидать Ванька Губин, но такого… Он молчал, глядя в пол. Тут даже он сообразил, как некстати были бы его биения кулаком в грудь. Он взял деньги и на следующий же день уехал. Как уж оно там было дальше, бросил ли Ванька пить — никто не знал. Но вскоре стали от него приходить на имя Дарьи Андреевны переводы. Когда двадцать рублей, когда десять, а однажды и вовсе всего только трешка. За два года он выплатил долг — и только тогда написал Дарье Андреевне первое письмо. О чем он там писал, никто не знал, но видели, что в тот день Дарья Андреевна была очень уж тиха и задумчива.

Рыбаки, конечно, не считали такой поступок Дарьи Андреевны каким-то чудачеством. Они и сами, особенно под пьяную руку, могли отвалить едва знакомому человеку немалую сумму, не требуя никаких гарантий. Но для заезжих конторщиков, сидевших на окладе, такое поведение несомненно должно было свидетельствовать о том, что с мозгами у нее не все в порядке. Действительно: мыть уборные за восемьдесят рублей в месяц — и вдруг отвалить полтысячи какому-то алкашу. Ну ладно, деньги эти он вернул, но это же чистая случайность, какая алкоголику может быть вера?

Очень скоро после случая с Ванькой Губиным не только в общежитии, но и все в городе знали, что к Дарье Андреевне может прийти любой, у кого есть нужда, и попросить у нее денег. Но с одним условием — если нужны они на дело, а не на пьянку или опохмелку. А если все-таки на пьянку, можешь сколько угодно врать и изворачиваться, а Дарья Андреевна все равно поймет это. Деньги она тебе даст, — не было случая, чтобы она отказывала кому-нибудь, — но так на тебя посмотрит, что будь у тебя кожа толщиной хоть в дюйм, а так искраснеешься, что больше уже никогда не придешь за этим. Да и другим непременно станет известно о том, что ты взял у нее деньги, и если увидят, что после этого ты забогодулил, — а увидят как пить дать, — по головке не погладят, тут уж и от своего ближайшего кореша добрых слов не дождешься. Ну, а о том, чтобы не отдать Дарье Андреевне хотя бы гривенник из взятого, не может быть и речи, хотя она никогда не записывает, кто сколько должен, и, может быть, ей даже твоя фамилия неизвестна. А вот имя она спросит обязательно, и если зовут тебя Николаем или Геннадием, Дарья Андреевна посмотрит на тебя особенно внимательно и ласково, угостит чаем с вареньем, начнет расспрашивать. А если у тебя с ее сыновьями было хотя бы шапочное знакомство, можешь быть уверен, что Дарья Андреевна навсегда запомнит тебя, первой поздоровается при встрече, спросит, какие вести из дома, — если, конечно, он есть у тебя, — как мать, отец. И если ты, по обычной бродяжьей привычке, не писал домой бог знает сколько времени, то, может быть, и не после первых таких расспросов, но уж после вторых-третьих обязательно пойдешь куда-нибудь в тихий уголок и письмо непременно напишешь, — потому что соврать о том, что написал, все равно не удастся, а не соврать — будешь стоять под взглядом Дарьи Андреевны как на угольях, бегать глазами, невразумительно хмыкать. А в следующий раз, глядишь, и без ее расспросов напишешь и подумаешь о том, каково там без тебя, и денег пошлешь больше обычного, и начнешь думать о том, что раньше, может быть, и в голову не приходило, — а не пора ли кончать эту забубенную жизнь? И если вдруг решишь ехать домой, — пусть не насовсем, на побывку только, — то первый человек, кому ты скажешь об этом, наверняка будет Дарья Андреевна, и можешь не сомневаться, что никто во всем городе не обрадуется твоему решению больше, чем она. Может быть, скажет она тебе всего несколько напутственных слов, а то и всплакнет, тихо скажет: «Поезжай, сынок, не забывай мать…» И не раз добрым словом помянешь потом Дарью Андреевну…

Вот такая картина получалась из рассказов о Дарье Андреевне. Может, и не все здесь правда, но говорилось это многими в один голос.

И помнила Дарья Андреевна все, что было с ней. Но сейчас, на склоне жизни своей, как никогда раньше умела она радоваться теплому солнечному дню, вечернему отдыху, рыбацкой удаче, доброй внимательности тех, чьими делами и заботами она жила теперь. Думалось, конечно, и о смерти, знала Дарья Андреевна, что жить ей осталось немного, — старое тело все настойчивее напоминало ей об этом, — по-прежнему не боялась она этой уже недалекой гостьи, но и не торопила ее, не готовилась к смерти заранее, как тогда, в деревне, после гибели своих сыновей, и печаль о погибших уже не отравляла ей жизни.

Работать ей становилось все труднее, но отказываться от этого Дарья Андреевна не хотела. И все чаще замечала она, что комнаты, которые должна была убирать она, уже кем-то убраны к ее приходу, — делали это или другие уборщицы, или сами жильцы. И наконец как-то само собой решено было, что следить она должна только за теми шестью комнатами, в которых когда-то жили ее сыновья. В них она и проводила почти полдня, не спеша убиралась, выискивая каждую соринку, вспоминала сыновей. Потом обедала, уходила к себе отдохнуть, а к вечеру, если была хорошая погода, неторопливо шла к памятнику. Там давно уже были сделаны надежные, выложенные камнем ступеньки, поставлена скамейка. Дарья Андреевна подолгу сидела там, смотрела на море, на плиты, где были высечены фамилии ее сыновей. Жалела о том, что сыновья и в самом деле не похоронены здесь, а сгинули где-то в пучине моря. Иногда думала о том, где похоронят ее, даже сходила на кладбище, осмотрела его, порадовалась тому, что место хорошее, высоко на берегу, — отсюда далеко было видно море, и воздух чистый, свежий, хорошо будет лежать тут…

И было еще одно дело, которое никогда не пропускала Дарья Андреевна. Заранее знала она, когда должны прийти суда с промысла, и в любую погоду шла встречать их, и, случалось, часами простаивала у причалов, вглядываясь в горизонт. Встречала она только СРТ — другие суда ее не интересовали. И когда рыбаки сходили на берег, она молча стояла у трапа и, беззвучно шевеля губами, считала их. В ее мозгу накрепко запала цифра, — в команде должно быть двадцать три человека, — но на берег всегда сходило меньше — оставались на борту вахтенные, кто-то списывался до окончания рейса. И хотя Дарья Андреевна знала это, но каждый раз, не досчитывая до двадцати трех, пугалась, поджидала капитана или помощника и спрашивала:

— А где остальные-то, сынок?

Все капитаны знали Дарью Андреевну, и порой им долго приходилось доказывать ей, что все живы, никто не утонул, и даже вызывать на палубу вахтенных, чтобы она сама убедилась, что ее не обманывают. И только тогда успокоенная Дарья Андреевна уходила домой. А если был в команде кто-то знакомый ей, раньше плававший с ее сыновьями, она потом непременно разыскивала его, приглашала к себе и просила еще раз рассказать о них. И слушала, не отрывая глаз, радуясь добрым словам. А рыбаки, порой не зная, о чем еще можно рассказать ей, начинали выдумывать, — и получалось, что не было на всем дальневосточном флоте работников лучше, чем ее сыновья, друзей надежнее. Впрочем, сочиняли они с легкой совестью, — что-что, а работать братья Харабаровы действительно умели, им ли не знать об этом. А Дарья Андреевна, отблагодарив рассказчика, долго потом сидела за столом, перечитывала письма детей и, уронив руки с листками бумаги, вспоминала их, уходя мыслями в далекие прошедшие годы…

14

Умерла Дарья Андреевна на закате солнечного сентябрьского дня, в лучшую сахалинскую пору.

В тот день было ей нехорошо — с утра покалывало сердце, болели отяжелевшие вдруг ноги, и когда нагибалась она, в голове появлялся глухой шум и в глазах мельтешили яркие остренькие точки. Но такое и прежде случалось с ней, и Дарья Андреевна не тревожилась, только ушла к себе пораньше и решила, что сегодня никуда не пойдет, отлежится. Но к вечеру напала на нее какая-то непонятная тоска, от которой нестерпимо хотелось плакать, тесно вдруг стало ей в комнате, и, взглянув на багровое закатное солнце, она собралась и пошла к памятнику. Шла долго, часто останавливалась отдохнуть. Немного постояла перед ступеньками, раздумывая, не вернуться ли. Она огляделась, увидела, что солнце уже ушло из города и рваная тень подбирается сюда, к подножию холма, — и заторопилась наверх, к сверкающей белизне каменных плит с именами сыновей. Там, на ступеньках, вскоре и нашли ее, уже мертвую.

О том, что было дальше, рассказывают разное. И попробуй теперь разберись, где правда, а где сочиненная сентиментальными, щедрыми на выдумку рыбаками легенда… А впрочем, так ли уж это важно?

Гроб с телом Дарьи Андреевны поставили в красном уголке, закрыли одеялом серое блестящее зеркало телевизора. И будто бы не было в городе человека, который не пришел бы сюда проститься с ней. Говорят, что провожали ее на кладбище чуть ли не тысяча человек, — а кое-кто утверждает, что даже две тысячи. Еще рассказывают, что в час ее похорон к тому месту, где высоко над морем расположилось кладбище, стянулись два десятка разных судов, — от средних траулеров до «эрбушек», — и в ту минуту, когда опускали гроб с телом Дарьи Андреевны, по знаку с горы взвыли все их сирены и гудки…

И много еще всякого рассказывают об этом.

Что в этом быль, что легенда, что было, чего не было, — трудно сказать.

Но достоверно известно, что через несколько дней после похорон пришел к памятнику погибших в море человек, вынул из сумки инструменты и высек на белой каменной плите фамилию Дарьи Андреевны. За четыре года ее жизни в этом городе в море погибло двенадцать человек, и фамилия Дарьи Андреевны оказалась по счету девяносто второй. И это была единственная женская фамилия в скорбном перечне.

А вскоре и на могиле Дарьи Андреевны был поставлен черный гранитный памятник, сделанный на деньги, собранные рыбаками.

Завещания Дарья Андреевна не оставила. Все вещи, письма и деньги, оставшиеся после нее, были записаны в акте. Денег оказалось много — около двух тысяч россыпью, лежавших в сундучке прямо сверху, и плотный, туго набитый полотняный мешочек, накрепко зашитый суровыми нитками. В нем было восемнадцать тысяч семьсот восемьдесят шесть рублей и тридцать шесть копеек мелочью. Люди, составлявшие акт, немало удивились, почему отложена такая странная, некруглая сумма, но кто-то сказал, что старуха вообще была чудаковата, и удивляться перестали. И так как точно было известно, что никаких родственников, ни ближних, ни дальних, у нее нет, то все деньги, после положенного по закону срока, были переданы на строительство детского сада.

А в городе до сих пор помнят Дарью Андреевну. И на могилу к ней ходят часто — всегда чисто и аккуратно там, высокая прочная ограда выкрашена белым, и гладкая каменная скамейка под черной твердью гранита даже в самые буранные месяцы очищена от снега.

Загрузка...