Постановлением Совета Министров Союза ССР от 15 марта 1951 года СОБКО ВАДИМУ НИКОЛАЕВИЧУ присуждена Сталинская премия третьей степени за роман «Залог мира»
Десятого мая 1945 года бригада покидала Дорнау. Тяжёлые танки неторопливо выползали из широких ворот бывших кавалерийских казарм и выстраивались вдоль окаймлённой старыми липами площади. Глухо гудели мощные моторы, тарахтели по брусчатке сверкающие на солнце гусеницы, весело перекликались танкисты, и ветер, слетая с окрестных холмов, шумел в молодой листве. Тихий немецкий город сразу наполнился разноголосыми звуками.
Офицеры в новых гимнастёрках с ещё непривычными для глаза золотыми погонами прохаживались вдоль строя машин. Медленно переходили они от экипажа к экипажу, в последний раз проверяя готовность бригады к маршу. Белые пятиугольные звёзды, означавшие количество уничтоженных неприятельских танков, чётко выделялись на зелёной броне. Красные флажки трепетали над башнями. Длинные орудия, вытянувшие далеко вперёд свои жерла, были закрыты новыми белыми чехлами.
Неожиданно зазвучал баян, и сразу на другом конце площади отозвалась лихая песня. Где-то раздался дружный взрыв хохота, послышались оживлённые возгласы, а затем, покрывая все остальные звуки, загремел оркестр. Задорная мелодия в быстром ритме закружилась на площади, и танкисты пошли в пляс, впечатывая каблуки в серую брусчатку.
Весеннее солнце плыло над Дорнау. Ровный, аккуратный, с прямыми чистенькими улицами, обсаженными липами и клёнами, город лежал между холмами, будто торт, нарезанный старательной хозяйкой. Впрочем, кое-где на окраинах эта размеренная правильность городского пейзажа была нарушена. Казалось, кто-то раздавил огромным кулаком целые кварталы, превратив их в зловещие развалины, от которых теперь несло гарью и трупным запахом.
Жители города с утра толпились на тротуарах, рассматривая танки и высказывая различные предположения относительно ухода советской части.
Это событие обсуждалось не только немцами. Танкисты, прохаживаясь между машинами, нет-нет да и заговаривали о том же. Никто не знал, куда направляется бригада, но тем не менее все готовились к дальнему походу. Приказ был погрузиться на платформы и запастись всем необходимым для длительного переезда. И, как всегда в таких случаях, не только у каждого экипажа, но и у каждого танкиста имелись свои, личные соображения о предстоящем маршруте бригады.
Но не все танкисты отправлялись в путь. Помощник командира бригады по технической части, инструктор политотдела, переводчица штаба и целая рота мотострелкового батальона оставались в Дорнау для работы в комендатуре.
Назначенный два дня назад комендантом города помпотех бригады полковник Чайка хорошо понимал, что новая его служба будет мало походить на прежнюю.
И всё же он приступил к исполнению своих новых обязанностей с нескрываемым интересом. Ему нравились трудные, большие задачи, над решением которых иной раз приходится поломать голову.
Инструктору политотдела капитану Соколову, наоборот, очень не хотелось оставаться в Дорнау. Теперь уж, конечно, придётся надолго распроститься с мечтой о Москве. Дёрнула же его нелёгкая изучить так хорошо немецкий язык! Вот теперь и оставайся в Германии, надолго забудь свои мечты об академии и живи здесь один, вдали от Любы. Затянувшаяся разлука с женой, пожалуй, огорчала его больше всего. Теперь уже трудно сказать, когда им суждено снова увидеться.
Однако ни на одну минуту капитан не поддался желанию обратиться к командованию с рапортом. Ещё до войны, будучи секретарём райкома комсомола, он привык безоговорочно выполнять самые неожиданные и трудные поручения, постоянно ощущая себя маленьким, но необходимым винтиком огромного, сложного и умного механизма. Комсомол и партия научили его мыслить широко и целеустремлённо, и он отчётливо представлял себе государственную важность порученного ему дела, смысл своего назначения. Даже сейчас, в минуту расставания с товарищами, он уже размышлял о том, как придётся вести себя в новых условиях и за что следует взяться в первую очередь.
Приближался назначенный час. Ещё несколько дружеских слов, снова напутствия, пожелания, крепкие рукопожатия, и вот уже звучит последний приказ командира бригады, отданный в городе Дорнау.
Головной танк круто развернулся на ровной брусчатке и загромыхал вдоль улицы. Одна за другой двинулись и остальные машины.
С балкона комендатуры капитан Соколов долго смотрел на уходящую колонну, провожаемую взглядами столпившихся на тротуарах жителей.
Прошли танки. За ними потянулись грузовики с мотопехотой, машины с бригадным хозяйством. Последней идёт открытая легковая машина командира бригады, который приветливо машет рукой остающимся товарищам. Автомобиль ускоряет ход, и вот уже исчезли, словно растаяли в просторах дальних дорог, боевые машины и боевые друзья. Площадь опустела.
Соколов почувствовал, как на город опустилась давящая, плотная тишина. Будто лежала она на окрестных холмах и ждала лишь той минуты, когда уйдёт бригада, чтобы навалиться на улицы, на дома, на людей, — да такая тяжёлая и гнетущая, что трудно дышать и хочется расстегнуть ворот.
Соколов прислушался. Откуда-то издалека ещё доносится гул танковых моторов… Нет… Это только показалось. Ничто уже не нарушит покоя в тихом городе Дорнау. Даже ветер затих. Даже липы не шелестят своими клейкими, нежнозелеными листьями.
Капитан вернулся в зал. Никого… Только где-то наверху раздаются неторопливые, деловитые шаги. Это, наверно, сержант Кривонос ходит по комнатам верхнего этажа и наводит порядок в хозяйстве роты.
Соколов пришёл в кабинет коменданта. Полковник Чайка сидел за столом и, придерживая левой рукой словарь, читал немецкий справочник по экономике Саксонии. Заметив капитана, полковник отложил книгу и улыбнулся.
— Ну, вот и попрощались, — сказал он, взглянув на грустного Соколова.
Уверенный добродушный тон полковника как-то сразу успокоил капитана.
— Я как-то странно чувствую себя в новой должности, — признался Соколов. — Уж очень резкая перемена…
— Да, — согласился полковник. — Войну мы выиграли, а теперь надо выиграть длительный, прочный мир. В этом смысле нам, капитан, предстоит одержать ещё одну победу…
Он встал и, прохаживаясь по комнате, продолжал говорить, словно размышляя вслух:
— Демократическая Германия — это залог мира в Европе, и способствовать её созданию — дело, понятно, нелёгкое. Скоро в нашей зоне оккупации возникнут различные партии, всевозможные культурные и профессиональные организации, появятся газеты.
Полковник остановился перед Соколовым и посмотрел в его чёрные глаза.
— Действовать будем сообща, — продолжал он, — но политическая работа среди населения поручается именно вам.
Полковник снова зашагал по кабинету, продолжая делиться с капитаном своими мыслями:
— Задача перед нами поставлена, как видите, трудная и почётная. Справимся — честь нам и слава! Не сумеем выполнить дело, которое нам сейчас доверили, — значит, и офицерами Советской Армии недостойны называться. Некоторые мыслят так: офицер — это только воин. Но советский офицер, офицер Вооружённых Сил Советского Союза, — это, прежде всего, носитель самых передовых идей нашего времени.
Полковник умолк. Соколов, который имел только самое общее представление о характере своей будущей деятельности, подумал, что ему, пожалуй, придётся здесь даже потруднее, чем он предполагал. И снова его охватила печаль, вызванная прощанием с товарищами. Далека, ох, как далека отсюда Родина!..
Словно догадавшись о мыслях Соколова, полковник не спеша подошёл к радиоприёмнику и включил его. Спокойный низкий голос московского диктора, тот самый голос, к которому все эти годы с таким волнением прислушивались советские люди, наполнил комнату. Молча внимали ему офицеры.
За тысячу километров от города Дорнау жила напряжённой, деятельной жизнью могучая, великая страна. Там, за тысячу километров отсюда, спокойно билось её сердце. И хотя необъятные просторы пролегли между маленьким, аккуратным саксонским городком и далёкой столицей Советского Союза, Соколов внезапно ощутил, что Москва совсем-совсем близко.
Он был очень невелик, этот немецкий городок Дорнау. По официальным данным в нём насчитывалось немногим более пятидесяти тысяч жителей. В большинстве своём это были рабочие и служащие многочисленных промышленных предприятий. Но сейчас город производил впечатление глубокой провинции. Заводы не работали. Драматический театр и кинематографы бездействовали. Пивные и рестораны тоже были закрыты.
Однообразие городского пейзажа оживляли три кирхи. Возвышаясь над остальными строениями, они как бы впивались в небо своими высокими острыми шпилями. Да на главной улице, там, где она расширялась, образуя нечто вроде площади, высился старинный замок, служивший некогда резиденцией угасшей ветви саксонских королей. В течение многих десятилетий замок пустовал и теперь служил обиталищем для летучих мышей.
Сбегавшая с гор неширокая речушка с переброшенными через неё живописными мостами делила город на две половины.
На улицах ещё сохранились следы агонии гитлеровского режима.
Главная улица пестрела вывесками. Высокие желточерные заправочные колонки попадались на каждом углу. В своё время нефтяные фирмы не поскупились на рекламу и всячески старались придать этим колонкам привлекательный вид. Но краска на них давно уже облупилась, и железо покрылось ржавчиной. Паника, неодолимый ужас нацистов перед наступающими советскими войсками, шпиономания, наконец, боязнь гитлеровских чиновников, как бы сами немцы не рассчитались с ними в последнюю минуту, — всё это нашло своё отражение в надписях, листовках и объявлениях, оставшихся на стенах домов. Здесь ещё можно было прочитать последние лживые сводки главной квартиры Гитлера и увидеть плакаты с исступлёнными призывами соблюдать абсолютное спокойствие. Почти на каждой стене виднелась большая чёрная фигура человека в низко надвинутой на глаза шляпе, с пальцем, предостерегающе прижатым к губам. Под рисунком надпись: «Тсс! Враг подслушивает!».
Груды бесформенных развалин и иссечённые осколками стволы старых клёнов и лип напоминали о страшной бомбёжке, которой подвергли Дорнау американские самолёты в последние дни войны. Этот налёт не вызывался соображениями стратегического порядка. Находившаяся в городе фабрика синтетического волокна когда-то конкурировала на мировом рынке с продукцией американского концерна Дюпон. Вот почему уже после того, как красное знамя победы взвилось над рейхстагом и в Берлине царила тишина, большое соединение «летающих крепостей» старательно бомбило Дорнау, стремясь разрушить фабрику: здесь не было никакой концентрации войск. Но Дюпон платил хорошо — немецкие нейлоновые чулки теперь не скоро появятся в продаже.
На следующее же утро после того, как ушла бригада, капитан Соколов занялся детальным изучением Дорнау. Ведь, собственно говоря, поле его новой деятельности — не за письменным столом в комендатуре, а именно здесь, среди жителей этого небольшого аккуратного города.
Капитан начал с того, что окинул взглядом старинный замок, прошёлся по главной улице и посидел на берегу речушки, в том самом месте, где, если верить преданию, любил сиживать Гёте. Но не красота горной речушки и не старинные легенды, связанные с заброшенным замком, интересовали Соколова. Ему хотелось присмотреться к людям.
В те дни появление советского офицера на улицах немецкого города ещё вызывало у прохожих острый интерес. Соколов всё время ощущал на себе любопытные взгляды горожан.
«Пожалуй, лучше бы для такой прогулки переодеться в штатское», — подумал Соколов.
И всё же, несмотря на какую-то невидимую преграду, как бы отделявшую капитана от местных жителей, он начинал привыкать к городу, вживался в него, старался уяснить себе особенности здешней жизни.
Самые разнообразные люди встречались ему на улицах. Стремительное наступление советских войск спутало расчёты множества беженцев, застрявших в Дорнау, привело сюда окрестных ополченцев, незадолго до поражения призванных в фольксштурм, наконец, заставило осесть здесь всякий иной народ, по разным причинам оказавшийся в дни разгрома на дорогах Германии и застигнутый военной катастрофой вдали от дома. Сейчас все эти люди либо собирались двинуться на старые места, либо пытались обосноваться в городе.
Ещё в юные годы капитан всячески стремился развить в себе наблюдательность и умение проникнуть в суть увиденного. Он, например, любил определять профессию или даже биографию незнакомых людей, основываясь лишь на их внешнем облике. Далеко не всегда Соколову удавалось проверить подобные догадки, но не раз он испытывал истинную радость, убеждаясь в правильности своих предположений.
И теперь, проходя по улицам Дорнау, капитан пытался распознать попадавшихся ему навстречу немцев.
Вот, боязливо озираясь по сторонам, идёт пожилой человек в кепке военного образца. За плечами у него солдатский рюкзак. Тут, пожалуй, и гадать нечего: очевидно, это фольксштурмист. Вероятно, он при первой же возможности просто-напросто удрал из отряда и сейчас возвращается домой, ещё не веря тому, что благополучно унёс ноги.
За ним, сторонясь и подобострастно заглядывая в глаза русскому капитану, проходит немец в потёртой шляпе. Трудно сразу определить его профессию. Это, возможно, парикмахер, но может быть и кельнер: так заученно округлы его движения.
Неожиданно к капитану без всякой робости подходит пожилая женщина и, многозначительно скосив глаза, спрашивает, не будет ли у господина офицера каких-нибудь пожеланий.
Тут дело ясное. Это обыкновенная спекулянтка, которая раньше держала лавчонку или, что ещё вероятнее, какое-нибудь увеселительное заведение.
И снова мелькают дома, деревья, заборы. И снова внимательные, осторожные взгляды прохожих. Из улицы в улицу одно и то же.
Но вот, завернув за угол, капитан в недоумении остановился. На крыльце небольшого домика, увитого густым плющом, сидел пожилой человек. Он плакал. Капитан окинул взглядом двухэтажный особняк, заметил на двери блестящую медную табличку с фамилией владельца и обратился к старику со словами участия. Немец вздрогнул, поднял голову, и в глазах его мелькнул страх. Он попробовал было вскочить, но старые ноги не выдержали, и старик бессильно опустился на ступеньки. Он даже не пытался вытереть слёзы на изборождённом морщинами лице.
В ответ на вопрос капитана старик поведал ему, что в этом доме живёт его дочь — фрау Аннализа Линде. Сам он раньше жил на другом конце города, тоже в собственном доме, но недавняя бомбёжка уничтожила там целый квартал. Фридрих Линде — так звали немца — сразу лишился всего имущества. Благодарение богу, что хоть сам остался жив!
Несколько дней он провёл у соседей, надеясь при раскопках развалин спасти что-нибудь из добра. А когда выяснилось, что спасать нечего, старик отправился к своей единственной дочери. Фрау Линде первым делом спросила, имеются ли у отца деньги, чтобы платить за питание и за комнату. Денег у старика не было, и фрау Линде отказала отцу в приюте, строго-настрого запретив впредь показываться ей на глаза. И вот теперь старый Фридрих Линде не знает, куда ему деваться…
Немец рассказывал свою историю без тени возмущения; он только жаловался на судьбу, а о поведении дочери говорил, как о чём-то обыденном, естественном, само собой разумеющемся.
Сначала капитану показалось, что его подводит несовершенное знание языка, что он, видимо, не всё понял в рассказе этого человека. Однако никакой ошибки не произошло. Фридрих Линде нисколько не осуждал своей дочери, не возмущался её поступком. Он плакал лишь потому, что не знал, куда ему теперь деваться, и даже осмелился спросить об этом русского офицера.
Капитан протянул руку к кнопке, которую заметил над блестящей медной табличкой, и позвонил. С минуту всё в доме было тихо, затем послышался щелчок автоматического замка, и дверь отворилась.
— Входите, — предложил Фридриху Линде капитан и сам шагнул через порог.
Неуверенно, опасаясь, как бы вся эта история не закончилась для него печально, старик последовал за русским офицером.
На пороге гостиной их встретила женщина лет сорока, одетая в поношенное старое платье. Лицо её, полное и выхоленное, никак не соответствовало нищенской одежде.
«Наивная маскировка», — подумал Соколов, разглядывая Аннализ Линде.
Чувствуя на себе спокойный, изучающий взгляд русского офицера, та внезапно расцвела приветливой улыбкой. Для неё будет настоящей радостью, если господин капитан поселится здесь, в её доме. У неё приличные комнаты, да и улица тихая. Ничто не будет беспокоить господина капитана.
Соколов отметил про себя, что фрау Линде сразу же определила его звание. Позднее он привык к тому, что местные жители удивительно быстро постигли значение звёздочек на погонах советских офицеров и никогда не ошибались.
— Вот в этой комнате господину капитану будет очень удобно и приятно, — тараторила фрау Линде.
При этом от Соколова не укрылся негодующий взгляд, брошенный ею на старика.
— Вот что, фрау Линде, — прервал капитан хозяйку. — Это очень хорошо, что у вас нашлась свободная комната. Я поселю в ней вашего старого отца. Пусть он здесь живёт, и чтобы я больше никогда не видел его плачущим на улице.
— А кто будет платить за него? Комендатура?
Голос фрау Линде сразу приобрёл резкость, лицо её, за минуту до этого приветливое, стало злым и неприятным.
— Своего отца будете содержать вы сами, фрау Линде, — ответил капитан.
— Но я же могу кому-нибудь сдать эту комнату, возможно, даже советскому офицеру, и буду тогда получать за неё деньги.
— Я говорю, как представитель комендатуры, — ответил Соколов.
Он твёрдо произнёс эти слова, и вновь выражение лица фрау Линде разительно изменилось — она снова овладела собою.
— О, да, да, господин капитан! — опять заторопилась фрау Линде. — Конечно, вашего распоряжения вполне достаточно для того, чтобы мой любимый старый отец жил здесь сколько ему будет угодно. Если он пользуется вашим вниманием, никаких возражений быть не может. Я приму его с большим удовольствием. Кроме отца у меня нет ни одного близкого человека на всём белом свете…
Услышав слова дочери, Фридрих Линде приободрился и положил на стул свой узелок. До этой минуты он неуверенно прижимал его к себе обеими руками.
— До свидания, — обратился Соколов к старику. — Если у вас здесь возникнут какие-либо недоразумения, можете зайти в комендатуру и обратиться ко мне.
С этими словами капитан Соколов покинул дом фрау Линде.
Да, пожалуй, теперь его придуманные биографии редко будут совпадать с действительными… Размышляя над этим, он направился обратно в комендатуру.
В кабинете у полковника Соколов застал прикомандированного к ним врача. Доктор с тревогой в голосе докладывал, что оставшиеся под развалинами домов трупы разлагаются, что их необходимо немедленно извлечь из-под обломков и похоронить, иначе в городе может вспыхнуть эпидемия.
Выслушав врача, полковник Чайка отдал приказ собрать всё население Дорнау для расчистки руин!
Вместе с несколькими десятками тысяч других заключённых Лекс Михаэлис до конца апреля 1945 года находился в концентрационном лагере Заксенгаузен. Узники были отрезаны от всего мира, и, конечно, им не говорили о наступлении советских войск. Но заключённые и без того заметили охватившее охрану беспокойство, а в последние дни до них стали доноситься звуки канонады.
Приближение фронта наполняло сердца измученных людей надеждой на близкое освобождение и одновременно вселяло страх. Лекс Михаэлис, как и многие другие, прекрасно понимал, что в последнюю минуту эсэсовцы могут перебить всех заключённых, а уж коммунистов-то прежде всего.
Но в одно прекрасное утро необычная тишина, царившая в лагере, поразила заключённых: оказалось, что вся охрана лагеря внезапно исчезла. Осторожно, ещё не веря в своё избавление, потянулись за ворота первые смельчаки: основная масса заключённых всё ещё боялась выйти за ограду.
Весь день прошёл в спорах и догадках. К вечеру по шоссе быстро промчались в западном направлении последние грузовики, наполненные перепуганными эсэсовцами, а вслед за ними около ворот появился советский танк.
К этому моменту Лекс Михаэлис был уже далеко. При первой же возможности он поспешил уйти. Выйдя за проволоку, Михаэлис с наслаждением сорвал с пиджака опостылевший лагерный номер и сразу превратился в обыкновенного измождённого и оборванного человека. Множество таких людей двигалось в те дни по дорогам Германии.
Без всяких приключений, при случае на попутных машинах, а больше всего пешком добрался Лекс до своего родного города Дорнау.
Гитлеровцы бросили Михаэлиса в концентрационный лагерь шесть лет назад. Это было накануне нападения на Польшу. В те дни гестаповцы провели основательную чистку населения, стремясь изъять всех, кто когда-либо сочувствовал коммунистам.
Михаэлис уже давно интересовал гестаповцев. Они хорошо знали, что до запрещения компартии он был активным её членом. Правда, потом этот мастер завода «Мерседес» как будто бы совершенно отошёл от политической деятельности и никаких прямых улик против него не было, но штурмбанфюрер Зандер всё же подозревал, что Михаэлис ведёт подпольную работу.
И это действительно было так. Недаром на заводе время от времени появлялись листовки, призывавшие рабочих бороться против фашизма. Когда такой клочок бумаги попадал к Зандеру, он приходил в бешенство. Вот почему Лекс в конце концов и предстал перед штурмбанфюрером. Конечно, мастер ни в чём не признался, но со свободой ему пришлось распроститься надолго.
Шесть долгих лет провёл в концлагере Лекс Михаэлис. Казалось, весь мир забыл о нём. Он не знал, что делается в родном Дорнау, что стало с его женой Матильдой Михаэлис, он не знал даже, жива ли она. Ни одной Еесточки, ни одной строчки не получил Михаэлис за все эти страшные годы.
И вот теперь, стараясь сдержать всё нарастающее волнение, шёл он по Кверштрассе, приближаясь к столь памятному ему дому.
Как можно скорее пройти последний квартал, как можно скорее открыть дверь второго подъезда и подняться к себе на третий этаж! А вдруг его квартира сохранилась? А может быть, Матильда жива?
Открыв тяжёлую входную дверь, Михаэлис почувствовал, что его покинули последние силы. Пришлось долго стоять на площадке, ожидая, пока уймётся сердце. Потом медленно, ступенька за ступенькой, он стал подниматься по лестнице.
Ничто как будто не изменилось здесь за время его отсутствия. На дверях висели знакомые таблички. Попреж-нему блестели кнопки звонков и автоматических выключателей.
Он остановился на верхней площадке и долго не решался взглянуть на дверь своей квартиры. Потом всё же отважился и даже улыбнулся от радости. Табличка с его именем висела на своём старом месте. Как и прежде, она была начищена до зеркального блеска. Краска на двери около медных винтов была слегка поцарапана: видно, табличку привинтили совсем недавно.
Он надавил кнопку, но привычного звонка не последовало. Тогда Лекс постучал, и сразу же где-то в глубине квартиры послышались шаги.
— Кто? — спросил женский голос.
У Михаэлиса перехватило дыхание. Он не мог вымолвить ни слова. Дрожащей рукой Лекс постучал в дверь. Вопрос повторился:
— Кто?
— Откройте!
Михаэлису казалось, что он кричит, в действительности же только хриплый шёпот слетел с его губ.
Дверь отворилась. Лекс Михаэлис увидел жену. Да, это, конечно, она, изменившаяся, постаревшая, но это она, Матильда!
В первую минуту она не узнала мужа. Да и трудно было узнать в этом сутулом, грязном, заросшем рыжеватой щетиной оборванце всегда подтянутого, аккуратного, чисто выбритого мастера завода «Мерседес» Лекса Михаэлиса.
— Это я… — сказал он, растерянно улыбаясь.
Она побледнела, схватилась за косяк, потом всё же овладела собой, и на губах её тоже появилась робкая улыбка.
— Я ждала тебя, входи, Лекс, — тихо сказала она.
Многое пришлось испытать Матильде Михаэлис за эти шесть лет. После ареста мужа с большим трудом устроилась она сиделкой в городскую больницу. Ночи напролёт дежурила, выполняла тяжкую, изнурительную работу, но не позволяла отчаянию одолеть себя. А потом её всё-таки выгнали из больницы как жену антифашиста, и пришлось жить уже совсем впроголодь, продавая вещи да время от времени прирабатывая стиркой.
Но всё же не угасла в её сердце надежда. Бывало в скорбном раздумье подходила она к шкафу, где по прежнему висели костюм и летний плащ мужа, и пыталась вообразить своего Лекса снова таким же красивым и представительным, как прежде.
Сейчас Михаэлис с удивлением рассматривал свой старый костюм.
— Как же ты ухитрилась сохранить всё это? — восхищённый, спросил он.
— Понимаешь, Лекс, мне всегда казалось, что стоит только продать твои вещи, как оборвётся последняя связывающая нас ниточка.
Матильда всё ещё не верила в своё счастье и теперь, поминутно выходя на кухню, хотела как можно скорее снова убедиться в том, что Лекс тут, что он вернулся и что это ей не приснилось.
Отвечая на бесчисленные расспросы мужа и. сама рассказывая о своих злоключениях, она ухитрилась вскипятить воду для бритья, почистила костюм, достала бельё. Она суетилась, радостная, возбуждённая, но в голове её нет-нет да и мелькала мысль: а что будет, когда Лекс сядет к столу? Ведь всё, что у неё есть, — это кусок хлеба, полученный по старой карточке. Ничего больше! Магазины ещё не открылись, да и новых карточек пока не выдали. Чем же она его накормит?
А Лекс помылся, побрился и теперь рассматривал в зеркале своё похудевшее, вытянувшееся лицо с широко открытыми, чуть печальными глазами много перестрадавшего человека. Костюм висел на нём, как на вешалке, но это его не огорчало.
Когда он сел к столу, Матильда поставила перед ним стакан суррогатного кофе и положила на тарелку свой единственный кусок серого, будто из опилок выпеченного хлеба. Она виновато улыбнулась, ставя тарелку на стол, и Лекс сразу всё понял.
Он привлёк к себе жену, крепко поцеловал её и сказал:
— Боже мой, как я тебя люблю!.. Не горюй, Тильда, скоро в Германии хлеба будет вдоволь. Не будь я Лекс Михаэлис!
С этими словами он отрезал себе ломоть, а остальное отодвинул в сторону.
— Что будет теперь с Германией, что будет со всеми нами, Лекс? — спросила она.
— Не знаю, Тильди, этого я пока не знаю, — задумчиво ответил Михаэлис.
Целый день они провели вместе, а вечером прошлись по городу и навестили знакомых.
На другое утро, едва только Лекс встал с постели, в дверь уверенно постучали. Он открыл и увидел перед собой советского солдата.
— Михаэлис? — глядя на бумажку, спросил солдат.
— Да, я Лекс Михаэлис, — удивлённо ответил хозяин.
Солдат протянул ему повестку. Матильда тоже успела прочесть её: Лексу Михаэлису предлагали немедленно явиться в комендатуру.
Михаэлис спокойно надел шляпу и накинул плащ.
— Ты вернёшься, Лекс? — дрожащим голосом спросила Матильда.
Солдат не понял этих слов, однако выражение лица женщины было настолько красноречивым, что он улыбнулся и произнёс:
— Да вы не бойтесь, ничего плохого с ними не случится.
Сказано это было по-русски, но улыбка на лице солдата подействовала ободряюще, и Матильда успокоилась.
Через несколько минут Лекс Михаэлис уже подходил к большому кирпичному дому, над входными дверями которого развевался красный флаг, а сбоку виднелась вчера только прибитая вывеска на русском и немецком языках: «Комендатура города и района Дорнау». Фасад здания и ворота были украшены красными полотнищами с лозунгами, написанными по-русски.
Солдат провёл Михаэлиса мимо часового, и через минуту они остановились у дверей, где стояло несколько стульев. Солдат прошёл в кабинет и сразу же вернулся, жестом приглашая Лекса войти.
Капитан Соколов поднялся навстречу посетителю.
— Прошу садиться, товарищ Михаэлис, — сказал он по-немецки.
Лекс сел в глубокое кресло. Он взял предложенную папиросу, с наслаждением затянулся, и у него даже голова закружилась — уж много лет не курил он такого табаку.
А капитан Соколов, обнаруживая знакомство с биографией Михаэлиса, стал расспрашивать его о том, когда он покинул Заксенгаузен, кто ещё оставался в лагере, как встретил его родной город. Потом разговор коснулся более общих проблем. Капитан интересовался мнением своего собеседника обо всём, происшедшем в Германии.
Михаэлис отвечал обстоятельно. Слово «товарищ», которое то и дело употреблял капитан, ободряло его. Лекс Михаэлис, долгие годы проведший в концлагере, почувствовал, что вернулся к жизни. Он говорил откровенно, подчас даже резко. Он рассказал о маленьком куске хлеба — всё, чем располагала его жена, — об её заботах и волнениях. Он говорил о рабочих города Дорнау и о детях, которым сейчас приходится очень туго, потому что ещё не налажена торговля продовольствием.
Если в первые минуты беседа касалась преимущественно самого Михаэлиса, то теперь разговор принял иной характер. Казалось, что именно здесь намечается будущее всего города. Они говорили о работе предприятий, о снабжении жителей хлебом и продуктами, об открытии школ и магазинов. Капитан Соколов слушал Михаэлиса с большим интересом.
Когда в разговоре наступила первая пауза, капитан сказал:
— А теперь, товарищ Михаэлис, прошу вас, пройдём наверх, к коменданту.
— Зачем? — спросил Михаэлис.
— Полковник хотел поговорить с вами.
Они поднялись на следующий этаж, вошли в кабинет полковника, и Михаэлис увидел приветливого седеющего человека с чисто выбритым, загорелым лицом. Полковник встал, и сразу бросилась в глаза подтянутость всей его фигуры. Лекса поразила удивительная плавность и уверенность каждого движения коменданта.
— Это товарищ Михаэлис, о котором мы уже говорили, — доложил Соколов.
— Садитесь, пожалуйста, товарищ Михаэлис, — видимо, ещё не свободно владея языком и потому особенно точно выговаривая слова, произнёс комендант. — Вы ведь только что вернулись из Заксенгаузена?
Лекс подтвердил. Он говорил и всё время чувствовал на себе спокойный, испытующий, словно оценивающий взгляд полковника.
— А что стало с вашими товарищами, местными антифашистами? — спросил комендант.
— Большинство погибло, — ответил Михаэлис. — Но есть надежда, что некоторые, как и я, ещё вернутся из концлагерей. Я даже слышал, что кое-кто уже объявился в городе.
Полковник с минуту помолчал. Его внимательные серые глаза снова остановились на лице Михаэлиса. Казалось, в эту минуту полковник Чайка решал какой-то очень важный для себя вопрос.
Михаэлис тоже молчал. Напряжение полковника передалось и ему, и когда Чайка, наконец, заговорил, Лекс даже вздрогнул.
— Мы пригласили вас, товарищ Михаэлис, — решительно сказал полковник, — для того, чтобы предложить вам должность бургомистра города Дорнау.
Он произнёс эти слова, внимательно следя за выражением лица Михаэлиса. В голубых глазах Лекса отразилось полное смятение. Они вспыхнули, но тут же взгляд его снова стал спокойным и твёрдым, как и прежде.
«Такой взгляд бывает у людей, прошедших через очень трудные испытания», — подумал Чайка.
— Мы считаем, что вы вполне подойдёте для этой ответственной должности, — продолжал он. — Со временем, когда отменят военное положение, в Дорнау будут проведены муниципальные выборы, и тогда бургомистра изберут сами жители, тайным голосованием. Возможно, что выберут именно вас. А пока комендатура просто назначает бургомистра и весь состав магистрата. Кстати, список кандидатов придётся составить вам, а мы его потом утвердим. Конечно, в магистрат должны войти люди безусловно антигитлеровской, демократической ориентации.
Полковник замолчал. Он смотрел на Михаэлиса и пытался представить себе, о чём думает сейчас этот пожилой и, очевидно, очень выдержанный человек.
Спокойствие Лекса было только внешним. Он попытался что-то сказать, но горло у него перехватило, и он, не вымолвив ни слова, растерянно развёл руками.
Полковник понял состояние Михаэлиса.
— Вам не следует бояться этого назначения, — сказал он. — На первых порах мы будем во всём вам помогать, а потом, когда вокруг вас появятся нужные люди, вы и сами уже не будете обращаться к нашей помощи.
— А что если я не справлюсь? — уже овладев собою и немного стыдясь своего волнения, сказал Михаэлис.
— Большую часть своей жизни вы отдали борьбе за счастье народа, — ответил полковник. — Неужели сейчас, когда ваша родина избавлена, наконец, от нацизма, вы испугаетесь трудностей, связанных с пребыванием на посту бургомистра?
Полковник говорил очень убеждённо, и Михаэлис тоже начал понемногу обретать уверенность. В самом деле, разве он не справится?
Слушая последние слова полковника, Михаэлис даже плотнее уселся в глубоком кресле.
— Вы только не должны забывать одного, — продолжал Чайка, — чем больше ваших товарищей, немцев, будет помогать вам, тем успешнее пойдёт дело. А теперь давайте наметим основные вопросы, которые вам, как будущему бургомистру, надлежит разрешить.
И уже конкретно и подробно они начали обсуждать неотложные задачи. Главное — это организация снабжения, подготовка к земельной реформе и выявление притаившихся гитлеровцев. Но в первую очередь надо заняться санитарным состоянием города.
Через два часа, выйдя из здания комендатуры, Лекс Михаэлис смотрел на всё окружающее уже совершенно другими глазами. Теперь он чувствовал себя хозяином этого города, он отвечал и за транспорт, и за снабжение, и за чистоту улиц. Михаэлис шёл, невольно замечая непорядки, на которые не обратил никакого внимания во время вчерашней прогулки.
Вскоре он оказался у здания ратуши. Лекс Михаэлис мгновение постоял у двери, потом решительно вошёл внутрь. На него пахнуло затхлым воздухом давно пустующего помещения. В комнатах царил сумрак — окна были закрыты плотными листами картона: здесь ещё не сняли маскировки.
Михаэлис распахнул окна. И сразу в кабинет бургомистра ворвался поток яркого света, и майский тёплый ветер весело зашелестел старыми бумагами. Сейчас нового бургомистра уже вовсе не страшило столь ошеломившее в первый момент предложение коменданта.
На сборный пункт у кирхи явилось лишь несколько десятков жителей. Это из пятидесяти-то тысяч! Полковник Чайка критически оглядел из машины собравшихся и поехал назад. Он имел все основания хмуриться: горожане не выполнили его приказа.
Войдя в комендатуру, полковник обратил внимание на почтальона, который разгружал свою сумку. Это был обыкновенный немецкий почтальон в синей форменной фуражке. Но самый факт его появления здесь был необычен: до сей поры никакая корреспонденция от местных жителей не поступала. Полковник удивлённо взглянул на большой ворох конвертов, сложенных в приёмной прямо на полу. Он прошёл к себе в кабинет, вызвал Соколова и приказал выяснить, что это за пакеты.
Через несколько минут Соколов снова появился в кабинете Чайки. В руках он держал десятка два вскрытых конвертов.
— Все жители внезапно захворали, — негодующе проговорил капитан. — Во всех конвертах врачебные справки о болезни. Если им верить, в нашем городе объявилось множество больных — иные справки выданы на целые семьи. Я предлагаю человек тридцать немедленно арестовать и отдать под суд.
Полковник некоторое время молча смотрел на Соколова, и тот уловил в этом взгляде оттенок укоризны.
— Уж очень вы горячитесь, капитан, — сказал, наконец, Чайка. — Наша работа требует прежде всего хладнокровия.
Он пробежал глазами несколько справок, после чего приказал капитану наметить одну какую-нибудь улицу и проверить, действительно ли в Дорнау так много больных.
Капитан немедленно вызвал сержанта Кривоноса, объяснил ему, в чём дело, и они двинулись вдоль соседней Дрезденерштрассе.
Они переходили из дома в дом, и везде их встречали охами и ахами. Явно здоровые люди жаловались на головную боль и общее недомогание.
— Если в городе и вспыхнула какая эпидемия, — возмущался Кривонос, — так то эпидемия симуляции!
Капитан продолжал обход, и, конечно, слух об этом сразу разнёсся по всей улице. Чем дальше они шли, тем чаще им попадались лежачие больные — кто с грелкой на животе, кто со льдом на голове. Однако лаконичное предупреждение капитана мгновенно излечивало и поднимало на ноги всех мнимобольных.
В конце улицы сержант Кривонос зашёл напоследок в один из домов и быстрее обычного появился снова.
— Товарищ капитан, — неуверенно произнёс он. — И тут, конечно, тоже симулируют, но говорят, будто проживает здесь знаменитая актриса… Может, я чего не понял?..
Капитан подошёл к небольшой калитке, посмотрел на табличку с надписью «Эдит Гартман» и решительно вошёл в дом. Кривонос последовал за своим командиром.
Соколов оказался в обычной немецкой квартире. Он застал там трёх женщин — пожилую и двух помоложе. Одна из них лежала на тахте.
— Добрый день, — поздоровался Соколов, внимательно оглядывая женщин.
Они ответили все сразу, будто давно готовились к посещению капитана.
— А мужчин в доме нет? — спросил Соколов.
— Мой муж погиб на восточном фронте в 1918 году, — ответила пожилая женщина.
— Мой муж погиб под Сталинградом, — ответила больная.
Капитан перевёл взгляд на третью обитательницу дома.
— Я ещё девушка, — не без жеманства объявила она.
Соколов снова посмотрел на больную. Она лежала, повернувшись к стене, и он видел чёткий профиль бледного печального лица с застывшей у мягко очерченного рта горькой складкой.
— Итак, вы не в состоянии выполнить приказ? — спросил капитан.
— Мы уже послали в комендатуру справку от врача, — быстро заговорила старуха. — Моя дочь Эдит Гартман, — между прочим, она известная актриса — очень больна, а её подруга фрейлейн Гильда Фукс ухаживает за ней. Что касается меня, то мне уже больше шестидесяти лет. Мы не можем работать и послали вам справку.
— Да, в справках мы не испытываем недостатка, — сказал капитан. — Извините, один вопрос к больной. Не можете ли вы мне сказать, какое заключение вынесли врачи относительно вашей болезни.
— Я не… — начала было актриса, но старуха перебила её.
— Моя дочь очень больна. Это тяжёлая форма гриппа, хотя я и не вполне уверена в правильности диагноза.
— Я тоже не вполне уверен. Фрау Гартман, вы сами вылечитесь или вам потребуется помощь? А то я могу прислать врача из комендатуры. Чем скорее вы встанете на ноги, тем лучше. Я выражаюсь достаточно ясно?
— Да. Хорошо… — ответила растерявшаяся Эдит Гартман.
— Завтра, — сказал капитан, — в семь часов утра вы явитесь на сборный пункт.
— Моя дочь — знаменитая актриса… — попробовала возразить старуха.
— Работать будет всё население города.
Старуха хотела сказать что-то ещё, но её прервала Гильда Фукс.
— А мне тоже надо идти на раскопки? — спросила она и порывисто села в кресло, резко вскинув ногу на ногу, чтобы капитан мог оценить красоту её длинных, стройных ног.
Соколов внимательно посмотрел на неё:
— Для вас это будет особенно полезно. И советую одеться попроще: работать придётся в пыли.
Он ещё раз оглядел комнату и вышел.
Сержант Кривонос с важным видом последовал за капитаном.
— Ах, не надо, не надо было начинать эту комедию!.. — простонала Эдит, как только за Кривоносом закрылись двери.
— Да, пожалуй, ты права, — отозвалась Гильда. — Но всё это пустяки. Ты знаешь, этот капитан — не такой уж простак. И нам завтра придётся пойти разбирать развалины.
Они умолкли, думая о завтрашнем дне, о своей будущей жизни, которую тщетно пытались себе представить…
Вечером в городе появился второй приказ коменданта, сообщавший, что несколько симулянтов и два врача, выдавшие фальшивые справки, отданы под суд.
А на следующее утро на площади возле кирхи собралось всё работоспособное население Дорнау. В течение нескольких дней город удалось привести в порядок. С угрозой эпидемии было быстро покончено.
Эдит Гартман переехала в Дорнау в 1934 году, вскоре после прихода Гитлера к власти.
Что заставило её, актрису прославленного столичного театра Рейнгардта, поселиться в этом маленьком городке?
Жизнь Эдит сложилась несчастливо, хотя она и знала хорошие дни. Отец её — крестьянин села Гротдорф близ Дорнау — погиб в первую мировую войну. Мать отдала девочку на воспитание тётке, гримёрше театра Рейнгардта в Берлине. С малых лет Эдит Ранке окунулась в театральную атмосферу, она не пропускала ни одного спектакля. Сначала, забавы ради, Эдит копировала известных актрис, а потом стала относиться к своему увлечению серьёзно.
Однажды тётка обратилась к директору с просьбой проэкзаменовать Эдит. Девушку в театре все знали, и никто не удивился, увидев её на сцене. Успех сопутствовал ей с первых шагов.
Вскоре Эдит вышла замуж за молодого театрального критика Гартмана, и жизнь её как будто определилась.
Но пришёл тридцать третий год. Власть захватил Гитлер. Основная часть труппы Рейнгардта бежала в Америку, но Эдит Гартман, ставшая уже известной актрисой, на предложение выехать, не раздумывая, ответила отказом. Ей казалось, что, покинув Германию, она совершит измену родной стране, измену искусству.
Однако разочарование наступило значительно скорее, чем могла предполагать Эдит. В гитлеровской Германий искусству отводилась только одна роль — призывать немцев к завоеванию всего мира. Эдит Гартман не хотела и не могла выступать в пьесах, прославлявших войну.
Отказ знаменитой актрисы играть в широко рекламируемом национал-социалистском спектакле «Хорст Вес-сель» вызвал гнев самого Геббельса. Эдит арестовали и выслали на родину, в Дорнау, под присмотр местного гестапо. Мужа её тем временем выжили из редакции газеты. Кто станет печатать его статьи? Они были проникнуты гуманизмом, а фашистская Германия готовилась воевать.
В Дорнау происходило то же, что и в столице. Всё было охвачено военной лихорадкой. Эдит пришлось стать исполнительницей песенок и танцев в варьете и в ресторанах. За это она презирала самоё себя, но другого выхода не было.
Так тянулись годы до второй мировой войны, когда жизнь Эдит Гартман снова надломилась. Мужа сразу же отправили на фронт. Актрисе припомнили её старые преступления, и ей грозил концлагерь. Оно бы так и случилось, если бы не заступничество влюблённого в Эдит Гартман штурмбанфюрера Зандера, который добивался её взаимности, порождая в душе Эдит лишь чувство отвращения, смешанного со страхом.
В 1943 году из-под Сталинграда пришло сообщение о гибели мужа. В квартире на Дрезденерштрассе, где Эдит Гартман жила со своей матерью Кристой Ранке, уже не ждали от жизни никаких радостей.
Время как бы остановилось для Эдит. Она разговаривала с людьми, двигалась, работала, но воспринимала окружающее почти механически. Жизнь с каждым днём становилась всё труднее и труднее.
Военную катастрофу третьего райха Эдит Гартман наблюдала как бы со стороны, будто это не имело к ней никакого отношения. Город Дорнау жил относительно спокойно: фронт проходил ещё где-то далеко.
Но вот пришло известие о падении Берлина, о самоубийстве фюрера и о неизбежной капитуляции. Вслед за тем американские самолёты стёрли с лица земли несколько городских кварталов. А вскоре первый советский солдат появился на улицах Дорнау.
Дни и ночи Эдит думала о неминуемой расплате и чувствовала себя обречённой, хотя и не знала за собой никакой вины. Ведь она ничем не запятнала свою совесть, её ничто не связывало с фашизмом. Больше того, она нашла в себе силы протестовать против завоевательных устремлений нацистов. Но сейчас всё это, наверно, ровно ничего не значит. Да и кто захочет разбираться в том, что представляет собой актриса Эдит Гартман?
Невольно приходило на память зловещее предостережение доктора Геббельса, утверждавшего, что, в случае победы, русские просто вырежут всех стариков, детей и больных, а трудоспособных немцев угонят в Сибирь.
Откуда может притти спасение, Эдит не знала, и ей хотелось лишь одного — оказаться за тридевять земель от этого города, от своей несчастной родины, ввергнутой фашистами в пучину горя и ужаса.
Однажды, после того как Эдит Гартман усталая вернулась с работы по расчистке руин, в её квартире неожиданно появился Курт Зандер.
Штурмбанфюрер войск «СС» Курт Зандер был хорошо известен всему Дорнау. Он возглавлял местное отделение гестапо до самого разгрома нацистов, а в последний момент успел уничтожить все архивы, которые могли бы разоблачить его деятельность, и вскоре объявился в Мюнхене.
В американской зоне Зандер оказался не одинок. Здесь нашлось немало коллег по прежней работе. Американцы уже использовали их, преимущественно для шпионажа в советской зоне оккупации. Курт Зандер вскоре также получил задание от вновь обретённых хозяев, и с новым паспортом выехал на восток. Он бы, конечно, предпочёл не показываться сейчас в Дорнау, но туда его влекли личные, далеко идущие планы. Актриса Эдит Гартман занимала в них не последнее место.
У Эдит штурмбанфюрер застал Гильду Фукс. Трудно понять, что могло сблизить этих двух женщин, столь разных убеждений и вкусов. Как-то им пришлось вместе выступать в ресторане, и с той поры они подружились. Между ними возникли обычные приятельские отношения, впрочем, ни к чему не обязывающие, — ни одна из них не позволяла другой слишком глубоко проникать в свои мысли и чувства.
Когда гитлеровский строй под ударами советских войск развалился и фашистская Германия сложила оружие, Гильда, смертельно боявшаяся одиночества, на время переселилась к Эдит Гартман.
До прихода Зандера женщины сидели в комнате Эдит и обсуждали приказ русского коменданта. Мать Эдит, Криста Ранке, выражала своё недовольство этим приказом, хотя к ней он не имел прямого отношения — ей уже исполнилось шестьдесят лет. Тем не менее старуха, не стесняясь в выборе выражений, бранила коменданта. Гильда молчала и лишь изредка покачивала головой, ничем не обнаруживая своих мыслей. Эдит вовсе не слушала слов матери. Она ходила по комнате, нервничая и злясь на всё и на всех. Она понимала, что так вот, просто отсидеться в своей квартире ей не удастся.
— Может быть, включить радио? — неожиданно сказала она, чтобы прекратить брюзжание матери. — А вдруг на свете произошло что-нибудь неожиданное?
— Нет, ничего утешительного не произошло. Но, может быть, ты хочешь развлечься музыкой? — насмешливо спросила Гильда.
— Надо же что-то предпринять, что-то придумать!.. — говорила Эдит. — Сегодня они приказали всем идти разбирать обломки, завтра, чего доброго, прикажут ехать в Сибирь…
— Приказы следует выполнять, Эдит. Мы побеждены… — Гильда произнесла эти слова покорно, однако печали в её голосе не чувствовалось.
Эдит рассердилась:
— Как ты можешь говорить таким тоном? Я не выдержу всего этого!..
— Выдержишь, Эдит! — проворчала старуха. — Тебе не впервые играть роли. Сыграешь ещё одну.
— Нет, довольно! Больше я играть не буду. Хватит! Пора кончать!..
— Что кончать?
— Жизнь!
— А я советую не торопиться, — лениво растягивая слова, произнесла Гильда, пристально разглядывая на чулке спустившуюся петлю. — На таких ножках ещё можно выстоять.
Эдит оставила эти слова без внимания.
Гильда скептически оглядела скромное платье подруги и так же медленно сказала:
— На твоём месте я бы сейчас надела всё самое лучшее и сделала причёску.
И, как бы в подтверждение своих слов, она извлекла из сумочки пудреницу и помаду, ловко подкрасила губы и прошлась мягкой пуховкой по лицу. Гильда в последний раз глянула в зеркальце и, должно быть, осталась довольна собой.
— Я вас не понимаю! — воскликнула старуха. — Для чего вы это, Гильда?
— О, я уже повидала всяких офицеров, — ответила Гильда. — Советских в моей коллекции, правда, ещё не было. Но думаю, что они ничем не отличаются от прочих.
— Это низко! — вспыхнула Эдит. — Нас победили, всё пошло прахом, а ты уже мечтаешь о новом возлюбленном. Как тебе не стыдно!..
Она не успела больше ничего сказать, потому что в этот момент как раз и появился Курт Зандер. Он оглядел онемевших от испуга женщин, поздоровался с ними и хотел было сразу перейти к делу, однако пришлось успокаивать встревоженную его приходом хозяйку, а потом ещё рассказывать о событиях на западе.
На все вопросы Зандер отвечал торопливо. Ему не терпелось побыстрее договориться, с Эдит и исчезнуть из этой квартиры, где он чувствовал себя не слишком уверенно.
— Что вы собираетесь теперь делать, фрау Гартман? — спросил он, как только почувствовал, что женщины немного успокоились.
— Не знаю, господин Зандер, — ответила Эдит. — Не знаю. Я теперь ничего не знаю.
— Я предлагаю вам поехать со мной в Америку сниматься в Голливуде, — резко повернул разговор Зандер. — Мне поручено получить у вас согласие.
Предложение Зандера было неожиданным. В первую минуту Эдит даже не поняла, о чём идёт речь. Она молча смотрела на не слишком приятного ей гостя.
Зандер истолковал это молчание по-своему.
— Послушайте, фрау Гартман, — говорил он. — Америка ждёт вас, ваше имя всё чаще встречается в американских газетах, для вас там пишут сценарии. Я уже не говорю о том, что вам никогда не придётся думать о всяких карточках, регистрациях в комендатуре и тому подобных вещах. Мировая слава ждёт вас…
Но актриса думала сейчас не о мировой славе. Должна ли она принять это предложение? Наверно, да. Там, в Америке, снова будет любимая работа, настоящее искусство. А главное, там будет давно уже утраченная размеренная, спокойная жизнь. Эдит так устала от всех этих нескончаемых тревог и волнений…
— Сейчас не время колебаться, фрау Гартман, — не отступал Зандер. — Вам здесь оставаться нельзя. Жизнь в побеждённой Германии скоро станет невыносимой.
Эдит в душе соглашалась с ним. Но… почему Зандер? Почему именно он появляется в такие минуты, когда у неё нет выбора, когда она по необходимости вынуждена принять руку помощи от любого, кто бы её ни протянул?..
Эдит молчала. Вместо неё заговорила Гильда.
— Вы подумаете и обо мне, Курт? — спросила она.
— Речь пока идёт только об Эдит Гартман, — подчеркнул Зандер. — Но такая же возможность в будущем не исключена и для вас. Значит, вы согласны, фрау Эдит?
— Хорошо, Зандер, — тихо сказала Эдит. — Я согласна.
— Отлично! — повеселел Зандер. — Садитесь и пишите мне доверенность на ведение всех переговоров с американскими кинофирмами.
— Боже мой! — с ложным пафосом воскликнула Гильда Фукс. — Поистине, понадобился разгром Германии, чтобы Эдит, наконец, заговорила с Зандером без её обычного снисхождения и брезгливости.
Эдит ничего не ответила. Она присела к столу и, торопясь, написала требуемую бумагу. Избавление пришло, как чудо. Но только избавление ли?..
— Всё правильно! — произнёс Зандер, пробежав глазами доверенность. — Теперь я буду действовать от вашего имени. До свидания, фрау Эдит. Мы ещё будем с вами в Голливуде. Ну, до скорой встречи!
Он поклонился и быстро вышел из комнаты.
— Может быть, нам и в самом деле удастся продержаться, пока снова появится Зандер? — тихо спросила Криста.
— А ты думаешь, он вернётся?
— Можешь не сомневаться, — сухо ответила Гильда. — Ты для Зандера чудесный бизнес. Как актрису он продаст тебя американским режиссёрам, как беглянку из советской зоны — газетчикам, а как женщину… Ну, тут он и сам не откажется…
Слова Гильды больно укололи Эдит, но возразить было нечего. Приятельница говорила чистейшую правду. Ведь какие бы чувства ни питал к ней Зандер, он всё же оставался офицером гестапо, который наблюдал за ней все эти годы. Страх затмил в ней все остальные чувства, и актриса заплакала, уткнувшись лицом в потёртый ковёр, покрывавший тахту.
За те несколько дней, которые прошли с момента назначения Михаэлиса на пост бургомистра, мрачноватое здание ратуши наполнилось новыми людьми. Михаэлис разыскал кое-кого из старых товарищей, составил список членов магистрата, утвердил его в комендатуре и приступил к работе.
Самые разные люди трудились теперь рядом с Лексом Михаэлисом. В состав городского управления вошли коммунисты и социал-демократы, беспартийные рабочие и интеллигенты. Конечно, никто из них не имел опыта административной деятельности в таких сложных условиях. Правда, офицеры комендатуры на первых порах часто помогали им, и Михаэлис едва ли не каждый день наведывался к полковнику за советом.
Удивительным казалось на первый взгляд, каким образом сам полковник Чайка так быстро находит правильное решение в каждом затруднительном случае. Однажды бургомистр спросил об этом коменданта.
— Видите ли, товарищ Михаэлис… — сказал Чайка. — Вы, вероятно, знаете, что многим из нас приходилось в жизни заниматься не только военным делом, но и политической работой и государственным строительством. Я, например, довольно долго был партийным организатором на большом машиностроительном заводе. Пожалуй, я могу назвать эти годы своим вторым университетом. В Германию мы все пришли довольно хорошо подготовленными.
— Да, много нам ещё придётся учиться, — вдумываясь в слова полковника, произнёс Михаэлис.
Тем не менее, когда новый бургомистр появлялся в своём просторном, залитом солнцем кабинете, никто бы не заметил на его лице ни малейших признаков неуверенности. Лекс Михаэлис приучал себя действовать решительно и твёрдо.
Едва только выяснив положение в городе и определив запасы продовольствия, бургомистр собрал владельцев продуктовых магазинов.
Торговцы входили в здание ратуши с опаской. Они ещё не знали, о чём пойдёт речь, и на всякий случай оделись похуже. Недоверчиво рассаживались они на кожаных стульях в кабинете бургомистра. Лекс посматривал на них и про себя ухмылялся: он — то уж хорошо знал, что у этих тихих, бедно одетых людей немало припрятано на чёрный день.
Фрау Аннализа Линде тоже вплыла в кабинет и осторожно, будто боясь запачкаться, присела на крайний стул. Кроме большого продуктового магазина, ей ещё принадлежал ресторан «Золотая корона». Правда, боясь показаться слишком состоятельной, она подала заявление в магистрат и перевела магазин на имя отца. Фридрих Линде появился в кабинете вслед за дочерью и смиренно опустился на стул с ней рядом. Очевидно, о минувших размолвках в этом семействе уже позабыли.
Все собрались пунктуально, и Михаэлис начал разговор. Он выяснял возможности каждого магазина, сообщал торговцам, в какой пекарне и на каком складе они будут получать товар, предупреждал об ответственности за малейшую неточность в распределении продуктов, предостерегал от создания очередей.
Лавочники оживились. Для них это уже была коммерция, привычное солидное занятие. Они даже попробовали поторговаться насчёт процента собственной прибыли, но тут Михаэлис быстро прекратил всякие прения: доходы торговцев были точно определены комендатурой.
Одна только фрау Линде не принимала участия в этих разговорах. Видимо, она ждала подходящего момента, чтобы побеседовать с бургомистром о более важных вещах. Её папаша уже получил разрешение на продажу хлеба и круп, успел выразить своё неудовольствие тем обстоятельством, что его пекарня расположена так далеко от магазина, и даже проворчал что-то относительно убыточности новой торговли, а фрау Линде всё ещё не проронила ни слова.
Наконец, когда у посетителей не осталось больше вопросов, она подошла к столу и громко спросила:
— Скажите, пожалуйста, господин бургомистр, могу ли я снова открыть свой ресторан «Золотая корона»? Когда-то он был украшением нашего города. Надеюсь, вы ничего не будете иметь против?
Михаэлис задумался. Позволит ли комендатура открыть ресторан? Уместно ли это сейчас, пока не снято военное положение? Он не знал, что сказать фрау Линде, и решил ответить прямо и честно.
— На этот счёт я пока не получал никаких указаний, — признался он, — но обязательно завтра же выясню. Думаю, что в скором времени ресторан можно будет открыть.
— Благодарю вас, господин бургомистр, — присела фрау Линде и поплыла к выходу.
Михаэлис сделал пометку у себя в блокноте.
— Если вам всё ясно, господа, — сказал он, оглядывая собравшихся, — то мы можем закончить наш сегодняшний разговор. Я только хочу ещё раз напомнить вам, что малейшее злоупотребление повлечёт за собой суд по законам военного времени. Наши рационы и без того невелики. Уменьшать их мы не разрешим никому. Всего доброго, господа.
И он поклонился, отпуская владельцев магазинов, явно недовольных последним, по их мнению, довольно бестактным предупреждением.
Кабинет опустел. На столе вдруг резко зазвонил телефон. Вызывал Дрезден. Там уже образовалось самоуправление земли Саксония. Оттуда предлагали немедленно сообщить месячную потребность города в продовольствии.
Михаэлис обещал завтра же представить точные цифры и положил трубку. Звонок из Дрездена его очень воодушевил. Сразу исчезло ощущение обособленности. Значит, в столицах провинций и земель уже образованы управления из самих немцев и теперь есть кому подумать и о Дорнау. Значит, жизнь понемногу налаживается!
В тот же день Михаэлис вызвал к себе начальника народной полиции Дорнау.
В кабинет бургомистра вошёл человек в мешковато сидящем на нём мундире. Глядя на него, сразу можно было заметить, что он ещё не освоился со своим новым положением.
Несмотря на то, что полицейская форма осталась прежней — она была знакома всем немцам ещё с незапамятных времён, — функции полицейских за последнее время в корне изменились. Достаточно сказать, что новый шеф народной полиции Дорнау был старым антифашистом. При Гитлере ему пришлось скрываться.
— А у меня для вас интересная новость, — сказал начальник полиции, поздоровавшись с бургомистром. — Тут в приёмной сидит один рабочий, по фамилии Грингель. Так вот, представьте себе, он видел человека, который посадил вас в концлагерь.
Михаэлис заинтересовался.
— Грингель? — переспросил он. — Да ведь я же его знал. Он тоже на «Мерседесе» работал. Если не ошибаюсь, сочувствовал коммунистам?
— Совершенно верно. Разрешите его позвать?
— Конечно!
Бертольд Грингель вошёл. Это был коренастый пожилой человек с большим, чисто выбритым лицом и гладко зачёсанными редкими белёсыми волосами. Умные глаза смотрели из-под седых сросшихся бровей заинтересованно и в то же время насторожённо.
— Здравствуйте, приятель, — сказал бургомистр, крепко пожимая руку Грингелю. — Всё ещё на «Мерседесе»?
— Завод стоит, — глухим басом ответил Бертольд.
— Почему?
— Этого я не знаю.
— Может быть, нет материалов или рабочих не хватает?
— Всё есть. Просто Бастерт не хочет.
— Значит, директором попрежнему Бастерт?
— Да.
— Думаю, что вы скоро начнёте работать, товарищ Г рингель. А что вы хотели сообщить?
— Ничего особенного, кроме того, что я уже рассказал в полиции. На днях я видел здесь Зандера, того самого штурмбанфюрера из гестапо.
Лекс Михаэлис внимательно слушал. Ведь именно Курт Зандер, а не кто иной, допрашивал его лет шесть назад.
— Я видел, как он садился в машину на Дрезденер-штрассе, — продолжал Грингель. — Мне показалось, что вышел он из дома, где живёт актриса Гартман, но в этом я не уверен. Вот и всё, что я хотел сказать. Можно идти?
— Да. Очень рад был снова вас увидеть, товарищ Грингель. До скорого свидания.
— Интересно, — сказал начальник полиции, — сбежал уже этот самый Зандер или скрывается в городе?
— Конечно, сбежал. Видно, проморгали его ваши молодцы. Кстати, как у вас идёт набор полицейских?
— Пока похвалиться нечем. Надо очень тщательно отбирать людей. Дело новое, незнакомое, да и не каждому его доверишь.
Когда они распрощались, бургомистр распорядился через секретаря вызвать к себе директора завода «Мерседес» господина Бастерта.
Через час в кабинет уверенно вошёл холёный, видимо, хорошо знающий себе цену человек. Он был очень тщательно одет, и это несколько удивило Михаэлиса: сейчас такие люди старались прибедняться.
— Садитесь, господин Бастерт, — пригласил бургомистр, глядя прямо в глаза своему бывшему директору, который сделал вид, что не узнал мастера Михаэлиса.
Бастерт сел в кресло и закурил американскую сигарету.
— Я хочу спросить у вас: когда будет пущен авторемонтный завод «Мерседес»? — прямо задал вопрос Михаэлис.
— Этого никто не знает. Нет рабочих, нет материалов, нет приказа главной дирекции фирмы.
Они несколько минут смотрели друг другу в глаза. Михаэлис — испытующе, Бастерт — спокойно, чуть-чуть пренебрежительно. Лекс понял, что разговор в этих стенах ни к чему не приведёт.
— Я попрошу вас пройти со мной в комендатуру.
— Вы собираетесь арестовать меня? — стараясь не выдать волнения, спросил Бастерт.
— Нет, я приглашаю вас туда для деловой беседы.
Бастерт не шелохнулся. Только его равнодушное лицо едва заметно побледнело. Михаэлис встал из-за стола.
— Прошу дать мне неделю сроку, — медленно начал Бастерт. — Я понимаю, какое значение имеет наш завод, и постараюсь его пустить, хотя, конечно, далеко не на полную мощность. Мне кажется, что прежде надо составить список всего, в чём мы испытываем потребность, а тогда уже беспокоить комендатуру.
Лекс бросил на него иронический взгляд и наклонился над блокнотом.
— Хорошо! — ответил он. — Но имейте в виду, что через неделю завод должен снова работать. В будущую пятницу в это же время я жду вас к себе с докладом.
Бастерт вышел.
После того как двери за ним закрылись, Михаэлиса стали одолевать сомнения. Правильно ли он поступил, предоставив директору отсрочку? Может быть, всё-таки следовало пригласить Бастерта к коменданту? Пожалуй, о положении на заводе лучше всего посоветоваться с Соколовым.
Придя к этому решению, Михаэлис встал из-за стола, взял свой блокнот и надел шляпу.
В отсутствие бургомистра посетителей обычно принимал заведующий отделом культуры Зигфрид Горн. Перед тем, как выйти из кабинета, Михаэлис позвонил ему и сказал, что через час вернётся.
В прошлом директор второстепенного оркестра, маленький, необыкновенно подвижной, Зигфрид Горн казался бургомистру образцовым работником. Он охотно и часто делал доклады и произносил речи. Благодаря ему уже открылись городские кино. Одним словом, Зигфрид Горн сразу развил бурную деятельность.
Притом из всех работников магистрата он один старался как можно меньше докучать офицерам комендатуры. Михаэлис заметил эту его особенность, но в спешке и суете не придал ей никакого значения: были в то время дела и поважнее. Достаточно сказать, что за последние дни в ратушу стали особенно часто наведываться крестьяне. Их приводили сюда слухи о предстоящей земельной реформе, которые уже широко распространились по окрестным деревням.
Вот и сегодня, пока Михаэлис сидел у Соколова, в здании ратуши появился бедно одетый крестьянин в обычной для этих мест зелёной шляпе с петушиным пером за лентой. Левая рука у него, видимо, была ампутирована — тёмная перчатка закрывала неподвижную кисть. Крестьянин объяснил, что хочет кое о чём справиться и поговорить с бургомистром. Так как Михаэлис отсутствовал, посетителя направили к Зигфриду Горну.
Крестьянин вошёл в кабинет заведующего отделом культуры, поздоровался и присел к столу. Горн смотрел с некоторым беспокойством на его сухое, обветренное лицо с упрямым ртом и решительным подбородком. Это было лицо человека, много видевшего и много испытавшего.
— Я из Гротдорфа, — сказал крестьянин. — Пришёл по поводу земельной реформы.
— Что вы хотите узнать? — вежливо осклабился Горн.
— Я хочу узнать всё.
Прежде всего мы должны предостеречь вас от самовольных действий, — неторопливо начал Зигфрид Горн. — Пока ещё ничего не известно. Не исключено, что это — только обещание. Вполне вероятно, что никакой реформы вообще не будет. Во всяком случае, сейчас мы сами ничего не знаем.
Сказано это было необыкновенно учтиво, даже ласково. Однако слова произвели на пришедшего такое впечатление, будто его ударили.
— Понятно! — сказал он, вставая и нахлобучивая на свою большую голову зелёную шляпу. — Ну, так вот что я вам скажу, милостивый государь! Передайте вашему бургомистру, что мы, так и быть, ещё немного подождём, но только недолго. Нам земля нужна. Мы тоже не хотим самовольничать, но скажите бургомистру, чтобы там поторапливались. А то как бы мы вас не опередили. До свидания.
Он повернулся и вышел, не обращая никакого внимания на замешательство Горна, сосредоточенно рассматривавшего свои ногти.
Почему смутился Зигфрид Горн? Ведь вопросы земельной реформы совершенно его не касались. И всё-таки ему стало не по себе. Уж очень дерзкие посетители приходят в магистрат!
Горн опасливо посмотрел на дверь и принялся за чтение бумаг.
Вскоре появился Михаэлис.
— Ну вот, постепенно всё проясняется! — радостно провозгласил он, войдя в кабинет Горна. — Я только что говорил с Дрезденом. Земельную реформу проведём до наступления зимы. Это очень важно для нас всех.
Зигфрид Горн снова посмотрел на дверь, за которой только что скрылся однорукий крестьянин. Он ничего не сказал в ответ, лишь поспешно протянул бургомистру на подпись проект возобновления деятельности городского театра.
Солдаты, назначенные в наряд для ночного патрулирования города, выстроились на плацу во дворе комендатуры. Они стояли в две шеренги, вооружённые автоматами, радуя глаз новым обмундированием, начищенными сапогами и лихо сдвинутыми набок пилотками. За высоким забором садилось солнце, и вечерние тени протянулись через весь двор.
Командир роты охраны лейтенант Кротов поочерёдно оглядывал своих подчинённых, стараясь не упустить ни малейшей небрежности. Немного дольше его взгляд с удовлетворением задержался на внушительной фигуре Кривоноса, который стоял на правом фланге и, чуть-чуть скосив глаза, не отрываясь, смотрел на лейтенанта.
Внезапно будто дуновение ветра прошло по строю. Так бывает всегда, когда перед солдатами появляется старший командир. Полковник Чайка вышел из дверей комендатуры. Строй замер.
Высокий, по-юношески тонкий лейтенант Кротов приложил руку к козырьку, подошёл, чётко отбивая шаг, к полковнику и звонко отрапортовал.
— Здравствуйте, товарищи! — негромко сказал Чайка.
— Здравия желаем, товарищ полковник! — прогремело в ответ.
Полковник пошёл вдоль строя. Он двигался легко и свободно, стройный, широкоплечий, в гимнастёрке, туго затянутой ремнём. Шаг его был нетороплив и уверен. Вот он дошёл до Кривоноса и добродушно усмехнулся, заметив, как тщательно расчесал сегодня сержант свои пышные усы.
Потом полковник вернулся к середине шеренги, остановился, ещё раз скользнул взглядом по лицам и заговорил:
— Товарищи, помните, что вы являетесь представителями великой советской державы. Вы обязаны всем своим поведением, всеми своими поступками показывать местному населению, что такое воин Советской Армии.
Голос полковника звучал торжественно, хотя говорил он совсем просто, хорошо зная, что слова его найдут отклик в солдатских сердцах.
— Перед вами могут возникнуть трудные вопросы, — сделав небольшую паузу, продолжал полковник. — Зачастую на них не сразу найдёшь ответ. Вы можете попасть в такие условия, когда необходимо самостоятельно, без помощи командира, принять ответственное решение. Я надеюсь, что вы всегда будете действовать так, как надлежит сынам страны социализма.
Потом полковник Чайка задал солдатам несколько вопросов, чтобы проверить, насколько они уяснили себе порядок патрулирования и организацию связи с комендатурой. При этом больше всего волновался лейтенант Кротов, который с беспокойством слушал, как отвечают бойцы.
Но патрульные знали свои обязанности назубок, и лейтенант мог не беспокоиться.
— Желаю успеха, товарищи! — закончил полковник.
Патрули вышли в город.
Сержант Кривонос и рядовой Гончаров патрулировали в паре. Когда они вышли со двора комендатуры, ещё только начинало смеркаться. Стояли длинные, летние дни, и темнело поздно. Однако на улицах уже не было ни души.
Не торопясь, размеренным шагом, двигались патрульные по затихшим, опустевшим улицам. Квартал за кварталом проходили Кривонос и Гончаров. Всюду царило полное спокойствие.
От маленькой речушки, весело шумевшей под высокими мостами, потянуло ночной прохладой. Звёзды, ещё несмелые, неяркие, показались на небе. Над горами сгущалась темнота, и от этого даже знакомые закоулки приобретали таинственность. Потом зажглись фонари, и на асфальт легли узорчатые тени деревьев.
Время от времени Кривонос и Гончаров насторожённо прислушивались к ночному безмолвию. Оба они отлично знали, какой предательской может иной раз оказаться тишина.
Во время ночных обходов Кривонос всегда мысленно переносился в свой родной Миргород, где он до войны служил милиционером. В памяти у него хранилось бесчисленное множество воспоминаний об этом городе. Как правило, все его рассказы начинались одним и тем же: «Когда я служил в Миргороде…»
Гончаров до войны работал на текстильной фабрике в Иванове. Это был совсем ещё молодой круглолицый паренёк, с весёлыми, живыми глазами. Он всегда с удовольствием слушал Кривоноса, а потом в минуты отдыха с забавными комментариями пересказывал его истории товарищам. Слушая Гончарова, и сам Кривонос, бывало, заливался хохотом.
Сейчас, мерно шагая по асфальту немецкого городка, Гончаров имел возможность выслушать очередное приключение сержанта. Рассказ оказался очень длинным, но Гончаров не жаловался: так быстрее проходило время.
Однако в ту ночь Кривоносу не удалось довести своё повествование до конца. Они подходили к речке, когда Гончаров внезапно остановился, пристально вглядываясь в какую-то тень под мостом. Кривонос и сам заметил там что-то подозрительное. Резким движением сержант перекинул автомат с плеча на грудь, и, переходя на официальный тон, приказал:
— Товарищ Гончаров, сойдите вниз, разведайте мост. В случае необходимости, я прикрою вас сверху огнём.
Гончаров ответил «есть», тоже взял автомат наизготовку и исчез в темноте. Тень под мостом шевельнулась, и Кривонос различил на берегу человеческую фигуру. «Интересно, кому это пришло в голову ночью прятаться в таком месте? Не злоумышленник ли это, не диверсант ли?» — молниеносно промелькнуло в голове Кривоноса, но обдумать это он уже не успел.
Через минуту Гончаров вылезал на высокий берег, ведя впереди себя какого-то старика в обтрёпанном летнем плаще. Казалось, будто под этим плащом вообще нет тела, таким худым и измученным выглядел незнакомец.
Знание немецкого языка и у Кривоноса и у Гончарова было весьма относительным. Обучение, введённое полковником для всех работников комендатуры, правда, дало некоторые результаты, но отнюдь не такие, чтобы солдаты могли свободно изъясняться с местными жителями. И всё же Кривонос на каком-то удивительном жаргоне всегда ухитрялся договориться с любым немцем. Соколов, бывало, не мог удержаться от смеха, слушая, как сержант объясняется с горожанами. Но факт оставался фактом, — к удивлению капитана, немцы отлично понимали Кривоноса.
Сержант очень скоро убедился в том, что задержанный вовсе не собирался взорвать мост. Просто господин Болер, не имея другого пристанища в этом городе, решил переночевать на берегу. Но объяснения незнакомца всё же показались сержанту не очень вразумительными, и он решил отвести его к дежурному.
И без того бледное лицо господина Болера сейчас выражало крайнюю растерянность.
Потом он немного успокоился и всё твердил о каких-то книжках. Но так как сержант Кривонос именно эту часть объяснений никак не мог взять в толк, то господин Болер в конце концов замолчал и понуро брёл за сержантом, уже не ожидая для себя ничего хорошего.
Для лейтенанта Кротова, дежурившего в ту ночь, не существовало больших и малых дел. Все дела лейтенант считал серьёзными и важными. Ещё на войне он убедился в том, что упущенная мелочь иной раз может привести к крупным неудачам. И потому, когда удручённый сгорбившийся Болер в сопровождении Кривоноса и Гончарова появился в комендатуре, Кротов отнёсся к задержанному со всем вниманием.
— Болер, Болер… — лейтенант пристально разглядывал паспорт немца.
Эту фамилию ему определённо уже приходилось слышать. Кротов был уверен в этом. Он рылся в памяти, но так и не мог ничего припомнить.
— Я был когда-то писателем, писал книжки, — пояснил, наконец, Болер.
Так вот оно в чём дело! Никогда в жизни не сопоставил бы лейтенант Кротов фамилию известного писателя с этим измождённым человеком. Ведь Кротов читал его книги.
Открытие представлялось чрезвычайно интересным, и, несмотря на поздний час, лейтенант позвонил капитану Соколову. Тот явился немедленно и был крайне поражён, узнав, при каких обстоятельствах сержант Кривонос обнаружил в Дорнау знаменитого немецкого писателя Болера.
Один лишь Кривонос остался верен себе. Услышав, кого он задержал, сержант, покачав головой, заметил:
— Нашли место, где ночевать…
Произнеся эти слова, сержант напомнил о своём присутствии и, конечно, тем самым совершил большую ошибку: комендантский патруль тут же вынужден был снова отправиться в город. Это помешало Кривоносу узнать, как развивались дальнейшие события в комендатуре.
А капитан Соколов, убедившись в достоверности объяснений задержанного и в подлинности его паспорта, распорядился немедленно проводить господина Болера в гостиницу, предоставить ему номер, хорошенько накормить его, — а на завтра пригласил писателя в комендатуру для беседы.
Близорукие серые глаза Болера выражали предельное удивление. Он приготовился к самым большим неприятностям, а вместо этого — приветливые улыбки, искреннее уважение, неподдельная забота о нём. Чем объяснить всё это?
В последние годы Болеру жилось очень тяжело. Он был уже стар, стремился к покою и уединению. О чём он мечтал? Не торопясь работать над мемуарами, перелистывать любимые книги да бродить по саду, с улыбкой вспоминая свои юношеские увлечения и первые повести, увидевшие свет ещё в конце прошлого столетия. Он много думал о прошедших годах, о своих произведениях, о встреченных людях, и ему не в чём было упрекнуть себя. Но покоя не было…
Всю жизнь писатель Болер ненавидел войну. Ему довелось много путешествовать на своём веку. Он видел войну в Африке и в Южной Америке, он видел сражение под Верденом в 1916 году и, наконец, стал свидетелем ожесточённых бомбёжек Берлина. Он знал страдания простых людей, он понимал, как наживаются на войнах владельцы концернов, министры и целые правительства, и ненависть к войне давно уже стала основным мотивом его творчества. Вот почему Болер был куда более известен за границей, чем у себя на родине, где правящие классы всячески пропагандировали идею реванша.
Когда Гитлер пришёл к власти, Болер понял, что большинство его книг будет запрещено. Так и случилось. Писатель замолк совершенно. Он поселился в маленьком домике под Берлином и стал вести уединённую жизнь, не привлекая ничьего внимания.
У него было достаточно времени для раздумий. Особенно много размышлял он о России, стараясь постигнуть, что же произошло там в 1917 году. Ведь революция казалась ему тоже войной. Но было в этой непонятной ему стране что-то совсем новое и притягательное.
Когда Гитлер устремился на восток, Болер почувствовал, что это — начало конца нацистского режима. В жизни его появилась надежда. Но потом советские войска перешли в наступление по всему фронту, и писатель с тревогой стал ловить себя на мысли о том, что русские могут придти в Берлин. Ничего хорошего от их появления он не ожидал. По его понятиям, было бы совершенно закономерно, если бы русские задались целью отомстить населению Германии за страшные разрушения и злодеяния, совершённые гитлеровцами в Советской стране.
Незадолго до окончания войны маленький домик писателя сгорел от зажигательной бомбы. Болер очутился на улице. Он направился в Дорнау, где у него когда-то жили знакомые и родственники. Однако ни тех, ни других писатель здесь уже не нашёл. И вот, побоявшись обратиться в комендатуру за разрешением на ночлег, он решил переночевать на берегу реки, под мостом.
Долго не мог уснуть Болер в эту ночь, лёжа на кровати в номере гостиницы «Цур пост», стараясь понять, что же случилось. Правда, когда-то его книги переводились на русский язык. Но если родина, если Германия забыла Болера, то чего же требовать от России?
Многое передумал тогда старый писатель. Заснул он уже на рассвете, в тот час, когда истекло время патрулирования, и сержант Кривонос доложил лейтенанту Кротову, что за минувшую ночь никаких событий в городе не произошло.
По шоссе, протянувшемуся среди невысоких, поросших редким лесом холмов, оставляя позади старинные саксонские городки, быстро шла машина. Ваня, бессменный шофёр полковника Чайки, с небрежной уверенностью сидел за рулём: дорога была ему хорошо знакома.
На заднем сиденьи негромко переговаривались полковник Чайка и капитан Соколов. Уже не впервые приходилось им за это время совершать путешествие в Дрезден. Там помещалось Управление Советской военной администрации земли Саксония, непосредственно руководившее всеми здешними комендатурами.
Чайка ехал туда с докладом, Соколов — представляться новому начальству.
У капитана Соколова поездки к начальству, особенно в тех случаях, когда приказывали явиться из Дрездена, всегда вызывали чувство насторожённости. Первым долгом он начинал мысленно проверять, всё ли им выполнено из того, о чём говорилось в директивах, и, конечно, находил множество недоделок. Чего греха таить, на первых порах Соколов чувствовал себя в роли работника комендатуры не слишком уверенно. Однако полковник как-то уже отметил, что капитан всё реже и реже обращается к нему по незначительным поводам. Соколов быстро привыкал к своим новым обязанностям.
Полковник Чайка внимательно присматривался к своим офицерам, стараясь изучить как возможности, так и склонности каждого. Он уже не сомневался, что капитану Соколову, несмотря на свойственную ему некоторую горячность, можно поручить не только политическую работу среди населения, но и любое другое задание. Так, например, пока должность помощника коменданта по экономическим вопросам оставалась вакантной, Соколову пришлось заниматься и местной промышленностью. Иногда ему приходилось также выезжать в окрестные деревни. Чайка нарочно знакомил каждого офицера со всеми сторонами деятельности комендатуры. Кто знает, может быть, кому-нибудь из них ещё придётся заменить полковника?
Соколов работал все эти дни так, как привык работать всегда, то есть в полную меру сил, с весёлым увлечением. В организационной деятельности он не чувствовал себя новичком. Когда-то, задолго до войны, Соколов окончил исторический факультет, но сразу после окончания университета был избран секретарём райкома комсомола в небольшом городке недалеко от Москвы. Действительную службу в танковых войсках он отбыл ещё до университета.
На фронт политрук Соколов прибыл в первые же дни. Два раза ему пришлось подолгу отлёживаться в госпиталях, но в общем война закончилась для него довольно благополучно, если не считать широких рубцов от ран, оставшихся на груди и на руке.
Теперь это был тридцатидвухлетний стройный офицер, располагающий к себе собеседника проницательным взглядом больших тёмных глаз и уверенными, точными движениями. Слегка выдающиеся скулы и удивительно пушистые брови и ресницы делали его лицо выразительным и запоминающимся.
За стеклом машины промелькнула последняя деревушка. Ещё несколько минут, и машина оказалась на окраине Дрездена. Перед офицерами открылся вид на мутную Эльбу, и Соколову невольно вспомнился Днепр в том месте, где пришлось его форсировать. Там тоже были берега, поросшие лесом, и широкая, почти необозримая гладь воды.
Они въехали в город. Высокое, будто игрушечное здание, напоминающее мечеть, возникло перед ними. Соколов уже знал, что в действительности это просто-напросто фабрика сигарет.
Центр города был разрушен. Огромное здание Дрезденской картинной галереи и замки саксонских королей представляли собой груды развалин.
Когда переехали по мосту через Эльбу, полковник приказал Ване остановиться. Машина затормозила в узком переулке, возле стены бывшего королевского дворца.
— Смотрите, капитан, — сказал Чайка. — Перед вами один из самых замечательных памятников немецкого искусства.
Соколов оглядел стену. На добрую сотню метров тянулось огромное мозаичное панно. Оно было составлено из кусочков фарфора искуснейшими мейсенскими мастерами. Безвестные художники изобразили на этой стене всю историю саксонских курфюрстов.
— Если вдуматься, — продолжал полковник, — то это ведь памятник не королям саксонским, а именно простому народу, который сумел достигнуть таких высот мастерства. Да, простые немецкие рабочие… Представьте себе только, что они создадут, когда им будет дана возможность трудиться и творить свободно, — добавил он и тронул Ваню за плечо.
Машина помчалась дальше по улицам разрушенного города. Через несколько минут Чайка и Соколов входили в приёмную генерала Дуброва.
— Точно приехали, — сказал адъютант. — Генерал сейчас примет вас. Прошу заходить.
Соколов быстро оглядел свой китель, стряхнул с плеча пылинку и двинулся вслед за полковником.
Генерал Дубров встретил их приветливой улыбкой. Это был человек средних лет с умным, внимательным взглядом и чуть поредевшими, но ещё тёмными волосами, зачёсанными на косой пробор. В каждом движении, в каждом взгляде, в каждом слове генерала чувствовалась неистощимая энергия.
Соколов представился. Генерал с удовольствием скользнул взглядом по его орденам, внимательно посмотрел ему в глаза; видимо, остался доволен, снова улыбнулся и пригласил:
— Садитесь, товарищи.
Офицеры сели.
— Как настроение, товарищ капитан? — неожиданно начал Дубров.
Соколов удивился. Он прекрасно понимал, что вызвали их совсем не для того, чтобы расспрашивать о житье-бытье. Но, отвечая на вопросы, он быстро избавился от смущения и даже подумал, нельзя ли попросить у генерала разрешения на приезд Любы.
— А ваша жена в Киеве, товарищ капитан? — словно читая его мысли, внезапно спросил Дубров.
— Да, товарищ генерал, — сдержанно ответил Соколов.
— Она у вас, кажется, режиссёр?
— Да, кончает театральный институт.
Генерал помолчал, загадочно улыбнулся и перевёл взгляд на полковника.
— Ну, Иван Петрович, докладывай, что делается в Дорнау, — сказал он, и это дружеское обращение по имени-отчеству окончательно покорило капитана.
Сейчас, когда Соколов внимательно слушал доклад своего начальника, ему казалось, что только теперь он начинает понимать масштабы тех преобразований, которые осуществляются в Дорнау. Деятельность маленькой комендатуры вдруг предстала перед ним как неотъемлемая часть огромной созидательной работы, проводимой советским государством в освобождённой Германии. И даже собственные скромные труды приобрели в его глазах ещё большую значительность.
Генерал слушал молча, только изредка делая короткие пометки на листке бумаги. Он не видел особенных пробелов в работе Чайки, и когда тот кончил, предложил коменданту.
Дорнау сразу обсудить все вопросы, требующие уточнения.
— Когда немецкие самоуправления начнут проводить земельную реформу? — спросил прежде всего полковник.
— Да, это существенный вопрос, — сказал генерал. — Самоуправление земли Саксония уже разрабатывает проект реформы. Скоро вы его получите. Вот только я думаю, что для этой работы вам в комендатуре понадобится специальный офицер. Так сказать, заместитель коменданта по сельскохозяйственным вопросам. Штатами такая должность предусмотрена.
— Штатами ещё предусмотрена должность заместителя по экономическим вопросам, — перешёл в наступление Чайка. — А его до сих пор нет. Пока Соколов всё на себе тащит.
— Хочешь сразу двух офицеров получить? — улыбнулся Дубров. — Не дам! Нет, у самого людей мало. А вот майора Савченко я к тебе пошлю. Сейчас мы его сюда вызовем.
Он отдал приказание, и через десять минут в комнату вошёл плотный, широкоплечий майор с короткими, опущенными вниз чумацкими усами. Он отрапортовал генералу, познакомился с прибывшими, и едва только Дубров разрешил курить, как у него в зубах мгновенно появилась короткая трубочка.
Оба офицера с любопытством рассматривали своего нового товарища. От его приземистой фигуры и неторопливой речи, от всего облика майора веяло солидностью, надёжностью, здравым смыслом.
И Чайке и Соколову майор Савченко сразу пришёлся по душе. Теперь в беседе участвовали все четверо.
— Задача комендатуры, — говорил генерал, — состоит в том, чтобы помочь немцам самим провести раздел земли. Мы должны создать такие условия в нашей зоне, чтобы все прогрессивные, демократические элементы в городе и в деревне не боялись действовать смело, уверенно, решительно. Наша задача не в том, чтобы работать за немцев, а в том, чтобы они почувствовали себя свободными людьми. Нет сомнения, что помещики и их агентура будут запугивать крестьян, попытаются помешать проведению реформы. Такие враждебные действия надо решительно пресекать. А в остальном мы предоставим всё самим немцам. Ведь земельная реформа — это не только раздел земли, это ещё и решительный переворот в умах всего немецкого крестьянства. Мы должны охранять и поддерживать в нашей зоне всё молодое, нарождающееся, пока оно не окрепнет, пока само не станет на ноги. А до того времени нам ещё предстоит основательно поработать, товарищи.
Затем разговор коснулся техники учёта помещичьей земли и скота, подлежащего разделу, системы выборов крестьянских комитетов, которые этот раздел будут проводить в жизнь.
Уже в полдень генерал посмотрел на часы.
— Всё, товарищи, — сказал он. — Пока у меня больше нет вопросов. Ты, Иван Петрович, звони ко мне в любое время дня и ночи. Желаю успеха. Да, ещё одно…
Генерал вдруг весело посмотрел на Соколова, и капитан почувствовал, как неистово забилось у него сердце. Вошёл адъютант. Соколов даже не заметил, когда генерал его вызвал. Адъютант положил на стол небольшую кожаную папку. Дубров перелистал несколько бумажек, одну из них положил перед собой, подписал её красным карандашом и протянул Соколову:
— Вот, товарищ капитан, вызов и разрешение на въезд в Германию для вашей жены.
Соколову показалось, что он ослышался. Откуда мог знать генерал о его желании? Он посмотрел на Дуброва, потом на Чайку и по их лицам понял, что разговор на эту тему состоялся между ними намного раньше.
Совершенно ошеломлённый, он так ничего и не ответил генералу. Дубров и Чайка смотрели весело, но даже не улыбнулись, и этой темы больше никто не коснулся.
Генерал едва заметно поклонился, и офицеры вышли.
Назад они ехали уже вчетвером. Теперь Соколов сидел рядом с Ваней, прислушиваясь к разговору полковника с майором Савченко.
Гротдорф находится приблизительно в десяти километрах от Дорнау. По внешнему виду эта деревушка ничем не отличается от сотен и тысяч других немецких деревень. Вдоль асфальтового шоссе на Дрезден стоят два длинных ряда сельских домиков. На площади, как раз против островерхой кирхи, расположились пивная и бензоколонка. Поодаль от деревни, на пригорке, стоит помещичий дом.
В то время, о котором здесь рассказывается, в доме жил управляющий помещика Фукса Гельмут Швальбе. Имение Фукса граничило с другим поместьем, принадлежавшим штурмбанфюреру Зандеру. Оба владения в общей сложности составляли изрядный участок — гектаров семьсот с лишним.
Почти все крестьяне Гротдорфа работали по найму у Фукса или Зандера. У большинства из них вовсе не было своих наделов, лишь немногие являлись собственниками маленьких клочков земли, и только человек десять могли похвастать участками в пятьдесят — семьдесят гектаров.
Когда поражение Германии стало непреложным фактом, Фукс, не дожидаясь встречи с Красной Армией, уехал в Гамбург, где у него были собственные дома. Имение в Гротдорфе он оставил на своего управляющего. Вскоре исчез и штурмбанфюрер. Теперь Гельмут Швальбе и управляющий Зандера Генрих Корн были полновластными хозяевами в небольшой деревушке.
После того, как Красная Армия прошла через Гротдорф, а какая-то часть недели две постояла там, жизнь обоих управляющих стала очень беспокойной. Красноармейцы, несмотря на незнание языка, умели очень убедительно рассказать о том, как в России в семнадцатом году вся земля была отобрана у помещиков и отдана крестьянам. Примерно то же самое происходит сейчас в Польше, говорили они, а, может быть, скоро произойдёт и в других странах. На вопрос, как же будет в Германии, русские солдаты отвечали, что, наверно, и здесь обширные угодья недолго удержатся в руках помещиков, потому что владеть землёй имеет право только тот, кто её обрабатывает.
Все эти разговоры — а каждый новый слух доходил до управляющих мгновенно — глубоко взволновали жителей Гротдорфа. Скоро всё население деревушки разделилось на две группы. Принадлежность к тому или другому лагерю определялась отношением к земле. Преобладающее большинство — батраки и малоземельные крестьяне — мечтали о собственном наделе. Зажиточные крестьяне, не говоря уже об управляющих, стремились любой ценой сохранить существующее положение вещей и не допустить раздела землевладений. В Гротдорфе, как и в других деревнях советской зоны оккупации, разгоралась глубокая скрытая борьба.
Эта борьба обострилась ещё больше, когда в деревню возвратился Эрих Лешнер. В боях на Днепре Эриху раздробило левую руку, и её пришлось ампутировать почти по локоть. Лешнер долго пролежал в протезном госпитале и по выходе оттуда на первый взгляд мог показаться здоровым человеком, если бы не левая рука в чёрной перчатке, которой он неловко двигал.
Жизнь никогда не баловала Лешнера. Отец его был таким же батраком в имении Зандера, как и сам Эрих. Старый Лешнер служил покойному отцу штурмбанфюрера. Оба они уже давно умерли. Теперь сын батрака работал на сына помещика. Ничто не изменилось.
Всю свою жизнь Эрих Лешнер мечтал о собственной земле. Однажды он даже попробовал арендовать три моргена. Когда составляли договор, Генрих Корн охотно согласился вставить пункт о том, что земля переходит в полное владение арендатора, если тот в течение пяти лет выплатит определённую сумму денег. Лешнер подписал договор, и ему казалось, что теперь начинается для него новая жизнь.
Однако уже на второй год от всей этой затеи пришлось отказаться. Доход от земли далеко не покрывал арендной платы. Кроме долга, который пришлось отрабатывать, так ничего и не вышло из попытки Лешнера приобрести землю.
Но мечты о собственном наделе остались. И чем несбыточнее они были, тем чаще Лешнер предавался им.
Он женился на Марте — девушке из такой же бедной семьи, — и сам господин Корн был у него на свадьбе посаженным отцом. Управляющий очень любил, когда его батраки женились: это лишало их возможности кочевать с места на место, заставляло больше работать и меньше думать о вещах, о которых думать батракам не полагается.
Но детьми Эрих Лешнер обзавестись не успел. Началась война, и скоро он уже шагал с винтовкой по истоптанным армией полям. Всё существо его рвалось к мирному труду, а ему только приходилось теперь разрушать. Война была ему ненавистна, и он даже не слишком горевал, очнувшись однажды осенним утром в полевом госпитале.
Эрих вернулся к себе в Гротдорф злой и возбуждённый до крайности. Теперь он окончательно убедился в том, что жить по-старому уже нельзя. Инвалидность, отсутствие пристанища, полнейшая неуверенность в завтрашнем дне — всё это порождало в Лешнере отчаянную решимость. Ему очень хотелось от слов перейти к делу, но в чём должно заключаться это дело, Эрих не знал. Посягнуть же на собственность господина помещика Эрих Лешнер, конечно, не осмеливался. Пришлось поступить лесным сторожем в имение штурмбанфюрера Зандера да рассчитывать на помощь жены, которая ходила на подённую работу либо в город, либо к тому же господину Корну.
В ту весну многие помещичьи участки остались незасеянными. Поля не обрабатывались, посевы гибли на глазах. Управляющие не заботились о будущем урожае. С болью в сердце смотрел Лешнер на землю, заросшую бурьяном и чертополохом.
Однажды вечером в начале июня распространилась весть, взбудоражившая весь Гротдорф. Управляющие созывали крестьян на помещичий двор, чтобы огласить какое-то важное решение. Село заволновалось. Из дома в дом поползли разные слухи. Управляющие собирались говорить о земле, и волнение нарастало с каждым часом.
Перед тем как отправляться на сход, к Эриху Лешнеру в лесную сторожку зашли его друзья. Всё это были люди пожилые, кряжистые, у каждого на голове зелёная шляпа с коротким петушиным пером, у каждого во рту старая, прокуренная фаянсовая трубка. Ни у кого из них не было собственной земли. Испокон веков все они трудились на зандеровских участках. Они зашли к Лешнеру посоветоваться, но тот и сам ничего не знал. После короткой беседы уговорились пойти на помещичий двор, всё выяснить, а уж тогда принимать решение.
Лешнер шагал по направлению к господской усадьбе, где ему пришлось столько лет проработать, и чувство у него было такое, что его собираются обмануть. Он никак не мог разобраться, из чего возникло это подозрение, однако оно не только не исчезало, а скорее превращалось в уверенность.
Когда Лешнер и его друзья вошли во двор, огороженный высокой кирпичной стеной, там уже толпилось немало народа. Вскоре собрались почти все крестьяне Гротдорфа, и оба управляющих — Швальбе и Корн — вышли на высокое крыльцо, чтобы огласить своё предложение.
С их появлением в толпе воцарилась тишина, крестьяне сняли шляпы. Заметив это, Швальбе удовлетворённо кивнул головой и начал свою речь.
Он говорил о чрезвычайно скорбном времени, которое переживает сейчас немецкий народ, он взывал к справедливости и братской любви. В устах Швальбе эти слова звучали почти кощунственно, но крестьяне молчали, ожидая более существенного разговора.
К удивлению собравшихся, Швальбе объявил, что оба помещика, побуждаемые любовью к односельчанам, намерены сдать свою землю в аренду на весьма доступных условиях. Земля отдаётся на пять лет, причём почти всю плату можно будет внести после окончания срока. Подобного ещё никогда не слыхали в Гротдорфе. Видно, и вправду господа Фукс и Зандер крепко полюбили своих крестьян.
Услышав предложение управляющего, Лешнер ещё больше убедился в том, что здесь дело не чисто. Нельзя было даже в мыслях допустить, чтобы Зандер добровольно пошёл на такую жертву, Зандер, который прежде за несколько пфеннигов мог затаскать крестьянина по судам. А сейчас, пожалуйста, почти задаром отдаёт свою землю на пять лет!
В чём тут хитрость Лешнер понять не мог. Он спрашивал у товарищей, но и те ничего не понимали. А возле столика, вынесенного на крыльцо, уже вытягивалась очередь — люди охотно подписывали заблаговременно подготовленные арендные договоры. В бумагах требовалось только проставить фамилию арендатора и обозначить номер делянки.
Очередь быстро продвигалась, а Лешнер всё не мог решиться, брать ему эту землю или нет. Друзья безмолвно стояли вокруг, ожидая его решения.
— А можно спросить? — громко произнёс Лешнер, и высокий, худой Гельмут Швальбе, сразу почувствовав опасность, быстро повернул к нему свою крысиную физиономию.
— Слушаю вас, господин Лешнер, — встревоженно ответил он.
— Я хочу знать, почему это господин Зандер стал вдруг таким добрым и отдаёт свою землю почти что даром. В чём тут дело?
— Наглый вопрос! — возмутился другой управляющий, чрезвычайно благообразный и смиренный с виду Генрих Корн. — Разумеется, только христианские чувства могут побудить на такое деяние. Господин Зандер не допустит, чтобы вы зимой умерли с голоду… А кроме того он выехал из Германии и не хочет, чтобы его земли пустовали.
— Значит, он прежде всего заботится о себе?
— Это — гнусное подозрение! Это — издевательство и поношение прекраснейших человеческих чувств! Неужели нищий имеет право сомневаться в милосердии дающего?
— Так вот, слушайте! — крикнул оскорблённый Лешнер. — Хоть я и нищий, но землю эту арендовать не буду. Пусть господин штурмбанфюрер Зандер сам её обрабатывает, и пусть ему помогают те, кто позволит обвести себя вокруг пальца.
— Почему обвести, Эрих?
Этот вопрос донёсся из глубины толпы, и Лешнер не знал, что ответить.
— Ты что-нибудь знаешь, Эрих? — допытывался в наступившей тишине тот же голос.
Толпа замерла в ожидании.
— Нас хотят обмануть, — настаивал Лешнер.
— Какие же у вас доказательства? — ехидно спросил Корн, почувствовав неуверенность в тоне противника.
— А я и не собираюсь доказывать, — ответил Лешнер и, повернувшись, решительно двинулся через толпу к воротам.
Следом за ним потянулось ещё несколько человек. А когда Лешнер отошёл шагов на двадцать, очередь у столика заволновалась. Подозрительным, насторожённым крестьянам не много нужно было, чтобы усомниться в истинности разглагольствований о милосердии. В самом деле, а не кроется ли за этим предложением какой-то обман? Они отлично изучили своих помещиков и их управляющих. Видимо, Эрих Лешнер что-то знает, раз он осмеливается так говорить. Лучше подождать…
Лешнер сам не мог бы объяснить, что заставило его произнести такие смелые слова. Может быть, этим он только навредил себе? Может быть, ему следовало тоже взять участочек? Условия-то исключительно выгодные! На чём основана его уверенность в обмане? Ведь никаких определённых данных у него нет.
Но, обдумывая происшедшее, Эрих всё больше и больше убеждался в своей правоте. Не могли же эти волки, которые всегда драли с него три шкуры, сразу превратиться в ягнят! Нет, здесь что-то таится, они чего-то испугались.
Лешнер и его товарищи уже дошли до ворот, когда на шоссе вдруг прозвучал гудок автомобиля и возле усадьбы остановилась маленькая машина. Из неё вышел русский майор и уверенно, будто он бывал здесь уже не раз, двинулся к помещичьему дому.
Крестьяне поняли, что разговор окончен, и стали расходиться. А майор, подойдя к крыльцу, осведомился, где он может видеть управляющих имениями.
Швальбе и Корн представились.
— Что это у вас тут за собрание было? — спросил Савченко.
— О, мы обсуждали, как нам лучше помочь оккупационным властям навести порядок в нашей округе, — ответил Корн.
— Ну и что же? Договорились?
— Безусловно. В нашей деревне всегда был и всегда будет абсолютный порядок.
Помолчав немного, как бы продумывая этот ответ, майор Савченко посмотрел на дом, конюшни, амбары, гараж и, словно оценив одним взглядом всю усадьбу, передал управляющим приказ: завтра же доставить в комендатуру Дорнау точные сведения о количестве земли, скота и инвентаря в обоих имениях.
Швальбе и Корн закивали головами. Да, да, всё будет выполнено совершенно точно, в конце концов они здесь только служащие.
Савченко ещё раз внимательно оглядел двор, с минуту о чём-то подумал и пошёл к машине. Автомобиль отъехал не более чем на сто метров от ворот поместья, когда Савченко внезапно распорядился остановиться.
— Что случилось, товарищ майор? — удивлённо спросил водитель.
— Да вот хочу узнать, как они собираются помогать нам, — ответил Савченко и подошёл к группе крестьян, которые неторопливо шагали по дороге.
— Где потеряли руку? — обратился он к немцу в поношенной одежде, у которого левая рука была в перчатке: отличить протез майор мог безошибочно.
Лешнер остановился и густо покраснел:
— В районе Днепра.
— И я там побывал, — улыбнулся Савченко. — Выходит, мы старые знакомые. Вы что же тут, советовались с господами управляющими о своих делах?
Лешнера вдруг словно прорвало, хотя перед ним и стоял представитель оккупационной власти. Он с отчаянием посмотрел на майора и сказал:
— Помещики, господа Зандер и Фукс, предложили нам взять их землю в аренду, а деньги, кроме небольшого задатка, разрешили уплатить через пять лет.
Савченко не сразу понял, о чём говорит крестьянин. Он попросил объяснить ещё раз. Лешнер послушно повторил. Савченко рассмеялся.
— От гады, от падлюки! — заговорил он, как и всегда в минуты сильного возмущения, по-украински, качая при этом головой. — Шо надумали! — Потом, сообразив, что этак разговор не получится, майор перешёл на немецкий язык и сказал: — Так ведь это они просто испугались распределения земли и хотят раздробить свои владения. Мол-де их угодьями всё равно крестьяне пользуются. Надеются таким способом затруднить или отдалить проведение земельной реформы. А что, разве у вас собственных наделов нет?
— Пока не обзавелись, — хмуро ответил Лешнер, который только сейчас начал понимать, почему господа Зандер и Фукс стали вдруг такими добрыми.
— Ну, так я вам вот что скажу, — продолжал Савченко. — Вы этим управляющим не верьте и ни на какие их предложения не соглашайтесь. Всё равно земля скоро будет вашей, если вы только действительно неимущие. В Дрездене уже обсуждают, как делить помещичьи владения между крестьянами. До свидания.
Он быстро сел в машину, и только лёгкая тучка пыли пронеслась по дороге вдоль деревни.
Эрих Лешнер был поражён. Неужели ему могут дать землю? Неужели этот русский офицер говорил правду? Нет, этого не может быть! Но тогда почему же стали вдруг такими заботливыми управляющие? Да, их предложения красноречивее всего подтверждали слова русского офицера.
Его товарищи не хотели расходиться. В тот день они долго сидели в сторожке у Лешнера и обсуждали небывалые события.
Вероятно, ещё никогда офицерам комендатуры не приходилось столько учиться, как в первые месяцы их пребывания в Германии. Кроме немецкого языка, знания которого полковник требовал в обязательном порядке от каждого сотрудника, пришлось взяться ещё за множество других дисциплин. История Германии и немецкая литература, экономика и планирование производства, сельское хозяйство и агротехника — знакомство с подобными предметами оказалось совершенно необходимым. Особенно остро это ощущали майор Савченко и капитан Соколов — ближайшие помощники коменданта во всех наиболее сложных делах.
В комендатуре города Дорнау на плечи Соколова легла нелёгкая обязанность ведать всеми политическими и культурно-массовыми организациями. И с первых же шагов ему пришлось столкнуться с такими явлениями, о которых раньше он имел лишь отдалённое понятие.
Контрольный совет — высший орган, управляющий побеждённой Германией, — разрешил существование в стране политических партий и демократических организаций. В советской зоне оккупации сразу же возникли четыре партии: коммунистическая, социал-демократическая, либерально-демократическая и христианско-демократический союз. Все эти партии имели в Дорнау свои местные организации. Наблюдать за тем, как и в какой мере они борются за создание свободной Германии, и должен был капитан Соколов.
Приглядываясь к общественной жизни города, Соколов всё глубже постигал сложность стоящих перед ним задач. Правда, из Карлсхорста[1] регулярно поступали директивы и указания; опираясь на них, можно было сделать многое. Но жизнь зачастую выдвигала такие вопросы, которых не предусмотришь никакой инструкцией. Капитан пришёл к твёрдому выводу, что его работа требует глубокого изучения и отчётливого понимания исторических особенностей общественного развития Германии.
Капитан накинулся на книги. Пока их было здесь очень мало. Но и то немногое, что ему удалось на первых порах прочесть, ещё больше убедило его в правильности такого вывода. Вот почему каждому ехавшему в отпуск на родину капитан строго-настрого наказывал привезти побольше книг.
В то же время Соколов постепенно привыкал к своим повседневным служебным обязанностям. Ежедневно в течение трёх — четырёх часов он принимал посетителей. Любой горожанин мог обратиться в комендатуру.
Самые разнообразные люди приходили к капитану Соколову. Сегодня утром, когда он, как обычно, ждал у себя в кабинете появления первых посетителей, к нему постучались. Капитан отозвался, дверь приоткрылась, и в комнату вошло, вернее сказать, вползло, какое-то странное существо.
Капитан даже с места поднялся, не понимая ещё, в чём тут дело. Посетитель смотрел на него снизу вверх, немного испуганно и в то же время с нескрываемым удовлетворением. Очевидно, он добивался той реакции, которую вызывало его появление. Руки и ноги этого подобия человека напоминали перекрученные корни старого дерева, во многих местах они были согнуты под углом, и с первого взгляда могло показаться, будто это и не человек, а гигантское насекомое.
— Якоб Тидке, — отрекомендовался посетитель.
— Слушаю вас, — стараясь не выказывать изумления, ответил капитан. — Присядьте, пожалуйста.
Тидке примостился на стуле и заговорил.
Он вчера прибыл в Дорнау во главе труппы бродячего цирка Рискато. Правда, сейчас военное положение, но, тем не менее, труппе надо выступать, иначе артисты помрут с голоду. Господин капитан будет, наверно, столь любезен, что разрешит несколько представлений. Вот здесь на бумажке перечень номеров, которые они исполняют.
Соколов взглянул на список. Обычная программа немецкого бродячего цирка. Такое выступление наверняка можно разрешить. Капитан взял ручку и на бумаге подтвердил своё согласие.
— Очень признателен, — произнёс Тидке.
Он слез со стула и уже заковылял было к двери, когда Соколов, не удержавшись, спросил:
— Послушайте, господин Тидке, как это с вами случилось?.. Как это вас так искалечило? Мне пришла в голову мысль…
— Что меня изуродовали нарочно? — закончил Тидке. — Именно так и было, вы не ошиблись. История эта чрезвычайно проста. Если вы располагаете несколькими свободными минутами, я вам расскажу.
— Пожалуйста, — ответил Соколов.
Тидке снова примостился на стуле.
— Я происхожу из известной цирковой семьи, — начал он. — Мой дед был акробатом, отец — клоуном. Меня тоже с малолетства стали приучать к цирковому делу. В семь лет я вместе с братом уже недурно работал на трапеции. Мать горевала оттого, что я начинаю так рано, но отец об этом не задумывался: нужны были деньги, а следовательно, новые номера. Однажды во время представления я сорвался с трапеции и сломал себе ногу. Оно бы ещё полбеды — переломы в детском возрасте срастаются быстро и не оставляют следов, — но я к тому же порвал сухожилие. А это уже оказалось непоправимым. Я должен был остаться хромым на всю жизнь. Ногу мою уложили в гипс, а Затем у нас в цирке появился синьор Винченце. Мать, увидев его, горько зарыдала, я же тогда ничего ещё не понимал. Этот синьор Винченце, который был таким же итальянцем, как я папуасом, слыл цирковым лекарем. Когда Винченце забирал меня из дому, даже отец прослезился.
Тидке умолк, как бы вспоминая те далёкие дни. Затем он снова заговорил:
— За три месяца синьор Винченце основательно переделал меня. Он снял с моей ноги гипс, немного повернул кости и дал им срастись под углом. Под наркозом — спасибо и за это — он сломал мне руки и ноги и сделал так, чтобы они срослись вкривь Я пробыл у него почти год, а когда вышел, все ужасались. Зато я уже не был лишним ртом в семье. «Человек-паук» — это популярный аттракцион, который с успехом можно демонстрировать на любой арене. Некоторое время дела у нас шли недурно. Потом отец умер, и всё снова пошло прахом. После его смерти я взял на себя руководство цирком и уже почти двадцать лет разъезжаю по городам Германии. Вот и вся моя история.
Капитан Соколов сидел молча, поражённый до глубины души.
— Я надеюсь, — продолжал Тидке, — вы и сами придёте поглядеть на наше представление. Мы будем очень рады приветствовать вас.
— Благодарю, — ответил капитан, всё ещё находясь под впечатлением рассказа. — Возможно, приду.
— До свидания.
Тидке слез со стула и пополз к двери.
Теперь капитан действительно видел в необычном посетителе сходство с огромным пауком. Тидке исчез за порогом, а капитан провёл рукой по лбу: «Ну и нравы!».
Снова раздался стук, и снова капитан откликнулся, невольно ожидая появления ещё какого-нибудь урода. Но вместо этого в кабинет вошла, сияя улыбкой, Гильда Фукс.
Одно мгновение Соколов припоминал, где он видел эту женщину. Вспомнив, он заинтересовался. Гильду Фукс он увидел впервые в квартире Эдит Гартман. Любопытно, зачем это она пришла сюда?
А Гильда обращалась к капитану, как к старому знакомому, и даже попробовала придать беседе интимный характер. Она, например, весело смеялась над тем, как господин капитан разоблачил тогда мнимую болезнь фрау Гартман. Соколов слушал и всё не мог уяснить себе цели её прихода. А Гильда болтала безумолку. Между прочим, она спросила:
— Скажите, господин капитан, в Германии будет произведён раздел земли?
— Да, это вполне возможно, — ответил Соколов.
Гильда почти не обратила внимания на ответ капитана и сразу заговорила о чём-то другом. Но Соколов ясно почувствовал, что ради этого вопроса она и явилась сюда.
— А что сейчас делает Эдит Гартман? — в свою очередь спросил он.
Гильда позволила себе лукаво улыбнуться.
— Она произвела на вас такое сильное впечатление? Я могу передать ей, что вы хотите её видеть. Думаю, она согласится.
— Я прошу вас оставить этот тон, — сухо произнёс Соколов, раздражённый готовностью Гильды взять на себя роль сводни. — Меня интересуют намерения фрау Гартман как актрисы — и больше ничего.
— О, как актриса она теперь не представляет интереса, — ответила Гильда. — Ведь она не выступала на сцене уже больше десяти лет и неизвестно, когда ещё будет выступать.
Соколов задумался над её ответом.
— Если господину капитану станет скучно в нашем городе, — продолжала Гильда, — и захочется немного развлечься, я буду рада видеть его у себя. Сейчас я живу одна в своей квартире, и вы можете быть вполне уверены в моей скромности. Вот мой адрес.
И она протянула ему визитную карточку.
— Всего наилучшего, — ответил Соколов, взбешённый бесцеремонностью посетительницы. — Вряд ли я воспользуюсь вашим гостеприимством.
— Этого никогда нельзя знать заранее.
Гильда улыбнулась самой чарующей из своих улыбок и вышла из кабинета.
Зачем приходила сюда эта Гильда Фукс? Во-первых, узнать о земельной реформе; во-вторых, пригласить к себе капитана из комендатуры. Значит, она стремится завести близкое знакомство с кем-нибудь из советских людей. Для чего? Над этим следует хорошенько подумать.
Затем пришёл Лекс Михаэлис, и капитан просидел с ним около часа, обсуждая непривычные для советского человека вопросы, вроде того, имеет ли немецкая женщина право свободно поступать в высшую школу, могут ли встретиться препятствия к браку между людьми, не располагающими обеспеченным доходом, и тому подобные казусы.
Их беседа подходила к концу, когда в кабинете появился Болер и церемонно поздоровался с капитаном.
Писатель стал неузнаваем. Неужели это он собирался свою первую ночь в Дорнау провести под мостом? На старике был новый костюм, взгляд его стал бодрым и уверенным, даже морщины на его свежевыбритом лице, казалось, немного разгладились.
Капитан Соколов неустанно заботился о Болере. Писателю предоставили квартиру, и в Берлине уже было решено издать его роман из времён прошлой мировой войны. Недавно ему перевели аванс.
— Последнее время я пользуюсь исключительным вниманием оккупационных властей, — сказал Болер, когда Михаэлис вышел. — Мне дали квартиру, деньги, особое снабжение. Я хочу задать вам прямой вопрос, господин капитан: что вы рассчитываете за это получить?
— Ничего, господин Болер, — рассмеялся Соколов. — Было бы очень странно, если бы мы не поддержали известного писателя. Мы хотим создать вам такие условия, чтобы вы могли спокойно работать. Вот и всё. Я думаю, скоро сама жизнь заставит вас сесть за роман о новой, демократической Германии, которую создаёт сейчас немецкий народ.
— Я не собираюсь писать никаких книг, — ответил Болер. — Я специально пришёл предупредить вас об этом, чтобы у вас не было никаких иллюзий на мой счёт.
— У меня их и нет, — возразил капитан.
Соколову показалось, что старый писатель даже обиделся. Во всяком случае, ответ пришёлся Болеру не по вкусу. Старик ещё раз подчеркнул:
— Словом, я вас предупредил.
Поблагодарив господина капитана за все заботы, он попрощался. Соколов встал. Это посещение его развеселило. Ему казалось, что старик и в самом деле испытывает потребность написать книгу, посвящённую современности, но в то же время хочет, чтобы его об этом попросили. Просить же Соколов никого не собирался. Настоящие демократические писатели сами, без приглашений, найдут своё место в новой Германии.
Капитан проводил Болера до дверей и снова сел за стол. Приём продолжался, и до самого вечера Соколов не имел ни одной свободной минуты.
После окончания рабочего дня все офицеры собирались в кабинете у Чайки, чтобы поделиться впечатлениями и поговорить о своём житье-бытье. Этих сборов никто не объявлял, но так уж с самого начала повелось.
Однажды, когда все, как обычно, сошлись у полковника, и в здании комендатуры уже воцарилась тишина, речь зашла о семьях, о разлуках и встречах военных лет. Затем разговор коснулся жизни на Родине — так бывало почти каждый раз.
— Я вчера от жены письмо получил, — произнёс Соколов. — Хотите, вслух прочту? — неожиданно для себя добавил он.
— Только чур ничего не пропускать! — пошутил кто-то.
— Это уже на моё усмотрение, — ответил капитан.
Он читал, почти не глядя на бумагу. Всем было ясно, что полученное вчера письмо Соколов уже знает наизусть и читает его, как любимые стихи, с наслаждением произнося каждое слово.
Соколов умолк, и на какое-то время воцарилось молчание. Каждый думал о Родине, о своей семье, и так захотелось всем им уехать из этой чужой страны и очутиться где-нибудь в Киеве, или у себя в МТС, или на большом ленинградском заводе!
— Вот получил я это письмо, — заговорил Соколов, — и много у меня сомнений появилось. Правильно ли я сделал, послав жене срочный вызов? Конечно, жить без неё мне очень трудно, но не совершаю ли я по отношению к ней несправедливость? Она окончила институт, стала режиссёром, ей бы работать на сцене, а я её зову заграницу, в город Дорнау, где даже и театра нет.
— А между тем, здесь, говорят, когда-то был хороший театр, — заметил полковник.
— Большинство актёров разбежалось, — ответил Соколов. — Вот я и думаю: что она здесь будет делать? И, признаться, порой чувствую себя эгоистом. Ведь я вполне сознательно отрываю её от творческой жизни по крайней мере на два-три года. За это время она многое успела бы сделать…
Капитан замолчал. Неожиданно меняя тему разговора, а по существу продолжая беседу о том же самом, Чайка сказал:
— Нам необходимо как можно больше рассказывать немцам о Советском Союзе, потому что они ещё почти ничего не знают о нас и до сих пор из них не выветрилась геббель-совская брехня. Надо рассказать им о нашей родине, о нашей революции, о наших людях, о пятилетках, о социализме.
И знаете, что я подумал: «А что, если жена капитана Соколова, приехав сюда, поможет магистрату и местным артистам возродить здесь театр?» Ведь они, наверно, захотят ставить и немецкие и наши, советские, пьесы. А сейчас среди нас нет таких специалистов, которые могли бы помочь им. Вот тут-то жена капитана и окажет нам большую услугу. Не правда ли, товарищи?
Ещё не дослушав, Соколов уже понял, насколько прав его командир. Конечно, для Любы найдётся и здесь настоящее дело, именно такое, для которого она себя готовила.
Дверь в кабинет коменданта слегка приоткрылась и почему-то закрылась снова. Полковник приподнял голову, никого не увидел и опять углубился в свои бумаги. Но ручка снова задвигалась, а дверь так и не отворилась. Очевидно, кто-то хотел войти и не осмеливался. Полковник встал из-за стола, подошёл к дверям и широко распахнул их. У порога стоял незнакомый человек средних лет.
— Что вы здесь делаете? — спросил полковник.
Немец даже побледнел от волнения. Взгляд его, скользнув по фигуре коменданта, забегал по комнате. Что-то необычное в выражении его лица заинтересовало Чайку.
— Войдите, — пригласил полковник.
Незнакомец, видимо, ещё колебался, но затем осторожно, озираясь по сторонам, вошёл в кабинет и сел на предложенный стул.
— Я слушаю вас, — промолвил Чайка, ободряюще поглядывая на незнакомца.
— Я убежал из психиатрической лечебницы, — неожиданно сказал тот. — Меня упрятали туда без всяких оснований. Я изобретатель Гроссман.
Полковнику стало не по себе: а вдруг этот Гроссман и вправду сумасшедший? Однако Чайка ничем не выдал своих мыслей. Он чувствовал, как напряжённо следит посетитель за его лицом, стараясь угадать впечатление, произведённое этими словами. Поэтому полковник повторил:
— Слушаю вас, господин Гроссман.
— Я пришёл к вам по очень серьёзному поводу, и касается это не столько моего изобретения, сколько значительно более важных обстоятельств.
— Что же вы изобрели? — внимательно следя за каждым движением посетителя, спросил полковник.
— Когда-то я предложил новый краситель для текстильной промышленности, но теперь он уже не имеет ко мне никакого отношения.
— Что же произошло?
— Эти краски, которые одно время были довольно модными, к сожалению, не носят моего имени. Получилось так, что ими завладел всесильный концерн — ИГ Фарбениндустри.
— Не можете ли вы рассказать более подробно?
— Охотно. Я, как уже имел честь вам говорить, химик-изобретатель. Работая в своей домашней лаборатории, я открыл новый весьма экономичный краситель. Мне выдали на него свидетельство. Затем я явился в ИГ Фарбениндустри с тем, чтобы продать своё изобретение. Мне предложили за него пятьсот марок, да ещё на том условии, что я сниму с патента своё имя и передам новый краситель в собственность концерна. Я не согласился. Ведь моё открытие обещало миллионные прибыли. Я надеялся, что кто-нибудь другой купит его. Но к какой бы химической фирме я ни обращался, все они так или иначе зависели от Фарбениндустри.
Гроссман тяжело вздохнул, вытер лоб и, заметно нервничая, продолжал свой рассказ:
— Я не мог ничего добиться, а потом, вдобавок ко всему, долго болел. Лишения и голод очень отразились на моей внешности. Люди, с которыми я вёл переговоры, стали называть меня сумасшедшим и всячески издевались надо мной. Однажды я возмутился и учинил скандал. Тогда меня связали и отправили в психиатрическую лечебницу. Там я был признан больным. Теперь-то я знаю, что врачам за это хорошо заплатили. А вскоре моя жена, оставшаяся без всяких средств, вынуждена была продать изобретение тому же ИГ Фарбениндустри уже за триста марок.
У Гроссмана дрожали руки, лицо его выражало крайнее возбуждение.
«Если он и не душевнобольной, — подумал полковник, — то пребывание в психиатрической лечебнице, очевидно, здорово повлияло на его нервную систему».
— Да, — продолжал инженер. — Так я утратил не только авторство на своё изобретение, но и свободу. Когда подошли ваши войска, мне удалось бежать из больницы. Я вернулся домой и прятался, опасаясь розысков. Но недавно я узнал о том, что происходит на здешнем химическом заводе…
— Вы имеете в виду «Сода-верке»?
— Так точно. Я должен сделать очень важное сообщение, господин полковник. Но у меня много врагов в городе, и я хотел бы иметь гарантию безопасности.
— Излишнее опасение. Я гарантирую вам полную безопасность.
Гроссман несколько секунд молчал, как бы взвешивая слова полковника.
— Хорошо! — наконец, заявил он. — Я вам расскажу всё. Знаете ли вы, сколько специалистов работает на «Сода-верке»?
— Точно не знаю, но там их значительно больше нормы.
— Обратили ли вы внимание, что одних лаборантов на заводе почти столько же, сколько рабочих?
— Да, вы правы.
— Все эти так называемые специалисты появились на «Сода-верке» за несколько дней до капитуляции, а то и после окончания войны. Никогда там не было такого количества инженеров.
— Что же это означает?
— Просто-напросто на заводе нашли себе пристанище затаившиеся гитлеровцы. Пока что они получают там карточки и документы, но, конечно, не в этом дело. Все они лишь ждут удобного случая, чтобы бежать на запад, а до этого рассчитывают хоть чем-нибудь навредить вам.
— Ваше сообщение очень интересно, — сказал полковник, отметив про себя, что слова Гроссмана подтверждают его собственные подозрения. — Что касается вашего красителя, то, надеюсь, в скором времени мы сможем вернуть вам все права.
— Я даже мечтать об этом не смею! — ответил Гроссман.
— Почему же? Это — дело поправимое. Сейчас я очень занят, но обещаю помочь вам. Я вас попрошу только оставить у дежурного свой адрес, а если у вас будут ещё какие-нибудь новости, приходите прямо ко мне.
— Очень благодарен, — сказал Гроссман.
Когда он ушёл, полковник серьёзно призадумался. Гроссман мог и вправду оказаться душевнобольным. Но, с другой стороны, полковника и самого удивляло количество специалистов на «Сода-верке». Это явно было подозрительным.
Чайка пришёл к выводу, что лучше всего посоветоваться с товарищами и отправился к Савченко. В кабинете майора находился и Соколов. Комендант рассказал им о визите изобретателя.
— Пренебрегать таким сообщением нельзя, — сказал в заключение Чайка. — Для начала выясните точно, действительно ли на завод принято за последнее время так много специалистов. Это сразу внесёт ясность. И обо всём доложите мне. А потом я уже сам этим займусь.
Первые же данные, полученные в комендатуре, подтвердили всё сказанное Гроссманом. Одновременно полковник направил к изобретателю врача. Медицинское освидетельствование показало, что Гроссман психически здоров, но нервная система у него расшатана.
— А у кого сейчас нервы в порядке? — сказал врач, сообщая свои выводы. — Просидеть почти три года в психиатрической лечебнице! Да от этого и самый здоровый человек утратит душевное равновесие.
Выводы врача порадовали коменданта.
На другой день полковник Чайка в сопровождении двух солдат появился на «Сода-верке». Его встретил директор и пригласил к себе в кабинет. Комендант уведомил директора о предстоящем назначении на завод военного представителя. Пока же он только хочет осмотреть производство и узнать о нуждах предприятия.
Лицо директора не выразило особенного восторга. Сейчас ещё не пущен ни один цех, но скоро дело наладится. Завод должен приступить к производству минеральных удобрений для сельского хозяйства. В настоящее время проводится большая исследовательская работа, связанная с предстоящим выпуском новой продукции.
Полковник выслушал объяснения директора, затем выразил желание пройтись по заводу.
Осмотрели пустующие цехи. Перешли в лабораторию. Директор распахнул двери в большой двухсветный зал со стеклянным потолком, и Чайке показалось, будто он и в самом деле попал в царство точнейшей науки. У столов, заставленных приборами и аппаратами, в полнейшем молчании трудились сотни людей в белых халатах.
Директор пояснял: здесь проводится огромная работа научно-исследовательского характера. Полковник подошёл к одному из специалистов и спросил:
— Чем вы сейчас заняты?
— Я проверяю эффективность нового удобрения, — ответил химик.
— Какое же это будет удобрение?
Человек в белом халате стал рассказывать. Он выражался весьма туманно, и Чайка, который всегда любил и хорошо знал химию, сразу убедился в том, что его собеседник — полнейший невежда. Полковнику стоило больших усилий сдержать себя, чтобы спокойно выслушать нескончаемый поток ничем не связанных формул и терминов. Расчёт здесь был весьма простой: советский офицер всё равно ничего не понимает, — значит, ему можно преподнести любую бессмыслицу. Присутствующие слушали объяснения коллеги внимательно и серьёзно, только один молоденький лаборант, наконец, не выдержал, фыркнул и быстро спрятался где-то за столами, заставленными колбами и ретортами.
— Сколько здесь у вас научных работников? — спросил полковник у директора, когда инженер наконец умолк.
— Сто тридцать восемь человек.
— Многовато… — отметил комендант, снова оглядывая зал. — Ну, хорошо, — добавил он. — Я думаю, с осмотром завода мы покончили.
Он видел, с каким облегчением вздохнули, услышав эти слова, все присутствующие.
«Ладно, ладно, радуйтесь, — подумал комендант, вспоминая Гроссмана, — сейчас я вам устрою концерт!»
Он зашёл с директором в кабинет и очень медленно, так, чтобы тот мог наверняка понять каждое его слово, проговорил:
— Я в своё время окончил технологический институт и глубоко поражён удивительными познаниями, которые обнаружили ваши «учёные».
При первых же словах коменданта директор побелел. Растерянный, он пытался что-то объяснить, прекрасно понимая всю несостоятельность своих доводов.
— Мне всё ясно, — сказал Чайка. — Сколько человек и кого именно вам приказали принять на работу перед нашим приходом?
— Я никого не принимал.
— Вы же сами понимаете: я всё знаю и не стоит вам усугублять свою вину.
Директор сдался. Торопливо, чуть не плача, он стал оправдываться. Сам он не при чём: его здесь долго не было, а этих людей принимал на работу его заместитель, проклятый нацист, который успел сбежать на запад.
Через пять минут комендант получил полный список лжеспециалистов. Среди них оказались и такие личности, которых уже давно разыскивали. Во всяком случае, ни один из этих «химиков» не хотел бы встретиться лицом к лицу с правосудием. В тот же день при выходе с завода всех их арестовали.
На окраине Дорнау, против последней бензоколонки, стоит длинное четырёхэтажное здание заводского типа. В открытые широкие окна видны ряды станков, оттуда доносится приглушённый шум моторов.
Авторемонтный завод «Мерседес» в те дни выполнял заказы Советской Военной Администрации. На соседнем пустыре выстраивались целые шеренги искареженных, искалеченных войной машин. Трактор ежедневно втягивал несколько таких автомобилей в широкие заводские ворота. Казалось бы, никакие усилия не смогут придать изуродованным машинам прежний вид. Но умелые руки выпрямляли помятые крылья и кузова, покрывали их блестящей краской, перебирали моторы, и машины снова выбегали на простор дорог.
Для руководства и контроля сюда был направлен военный представитель лейтенант Дробот, в прошлом танкист, хорошо знакомый с ремонтом двигателей. Он и отвечал теперь за выполнение плана.
Заводом уже лет тридцать управлял директор господин Бастерт. Авторитет его здесь был непререкаем, он считался незаменимым специалистом.
Лейтенант Дробот пристально приглядывался к действиям Бастерта. Больше всего удивила лейтенанта система оплаты на заводе. Рабочие получали жалование подённо, и о настоящей продуктивности труда говорить не приходилось.
Дробот пробовал поговорить на эту тему с директором, но тот только руками разводил: испокон веков здесь платили так, требовать сейчас от рабочих большей производительности он не может. Ведь снабжение плохое, да и завод не получает необходимых материалов. Свою правоту директор подкреплял множеством доказательств.
А тем временем рабочие целые дни слонялись из цеха в цех в поисках инструмента и материалов или подкарауливая мастеров, которые то и дело куда-то исчезали.
Дробот поинтересовался, как работал завод в прежние времена. Оказывается, раньше из ремонта ежедневно выходило тридцать — сорок машин, а теперь великим достижением считалось выпустить в день пять автомобилей.
Здесь нужно было действовать решительно, и лейтенант отправился за советом в комендатуру, к капитану Соколову. Офицеры долго сидели в тот день, обсуждая положение на заводе. Конечно, существуют различные административные меры, но приведут ли они к повышению производительности труда, неизвестно.
— Знаешь, Дробот, — после длительного раздумья заговорил Соколов, — мы, кажется, пошли по неправильному пути. Мы тут с тобой соображаем, как и что изменить, а нам прежде всего нужно заручиться поддержкой самих немецких рабочих. Среди них найдутся и такие, которые шли за Гитлером, но ведь больше-то таких, которые Гитлера ненавидели. Вот с ними нам и нужно посоветоваться.
— А может быть, всё-таки издать приказ об обязательной норме выработки? — предложил Дробот.
— Нет, здесь нужно придумать что-то другое. Давай всё-таки посоветуемся с рабочими.
На этом беседа окончилась, а на следующий день лейтенант Дробот пригласил к себе Бертольда Грингеля, токаря из моторного цеха.
Получив такое приглашение, Бертольд Грингель немного удивился, но тут же понял, что к нему-то лейтенант не может иметь никаких претензий. Будучи человеком честным, Грингель и сам возмущался положением на заводе.
У лейтенанта токарь застал капитана Соколова. С самого начала разговора Грингель понял, что его пригласили сюда как друга.
Дробот говорил о неудовлетворительной постановке дела на «Мерседесе», а токарь, как бы соглашаясь с ним, утвердительно кивал головой. На прямой вопрос лейтенанта, что нужно сделать для повышения производительности труда, Грингель ответил не сразу. Он долго молчал, закуривая предложенную папиросу, а затем начал издалека, постепенно подходя к основной теме.
— Тут вот какое создалось положение, — неторопливо объяснял он. — Все ведь уверены, что завод скоро демонтируют. Вы думаете, это не действует на людей, которые работают здесь уже по многу лет? Я не агитирую вас за прекращение демонтажа: Германия должна расплачиваться, об этом спору нет. Но мы-то не знаем, для кого и для чего трудимся. Гитлера свалили, а Бастерт остался. Он эксплоатировал нас раньше и, повидимому, будет экспло-атировать и впредь. А мы хоть и считаемся рабочими, но нам не легче тех, кто и вовсе нигде не работает: нам также приходится думать, как бы достать кусок хлеба. А главное, рабочие не имеют никакого представления, что же будет с нашим заводом и с нами самими. Профсоюзная организация только возникла. В этих условиях очень трудно требовать высокой производительности труда. Конечно, можно объявить завод на военном положении, никого не выпускать со двора, как это было одно время при Гитлере, но, я думаю, этот способ для нас с вами не годится.
— Да, этот способ для нас с вами не подходит, — согласился Соколов, отмечая про себя неожиданное «для нас с вами».
— Ну вот, видите! — продолжал Грингель. — Сейчас начали выходить газеты. Там пишут о будущей единой демократической Германии. Признаться, я не совсем ещё ясно представляю себе, какой будет демократическая Германия. А что же тогда говорить о тех рабочих, которые вообще далеки от политики и ничего не знают о вашей программе? Скажите рабочим, что станет с землёй и фабриками, дайте каждому ясную перспективу. Мы хорошо знаем слова Генералиссимуса Сталина о том, что гитлеры приходят и уходят, а германский народ остаётся. Расскажите нам, как вы собираетесь реализовать эти слова, и тогда всё пойдёт значительно легче.
Разговор оказался поучительным для обоих офицеров. До сих пор они ещё не соприкасались так близко с немецкими рабочими, с их мыслями и чаяниями. Здесь было много материала для размышлений. Вечером, когда Соколов рассказал об этой беседе у полковника, все оживились, заспорили.
— Мы завод «Мерседес» демонтировать не будем, — сказал Чайка. — Военного значения он не имеет. Мы демонтируем только военные заводы. Теперь дальше. Немцы должны иметь перспективу. Это — требование вполне справедливое. Что ж, нам всем придётся стать настоящими пропагандистами. Но одними докладами и лекциями здесь не обойдёшься. Я надеюсь, что уже земельная реформа многим откроет глаза, многих переубедит. А там, очевидно, и большая часть предприятий также перейдёт в руки народа…
— Но нельзя же мириться с недопустимым положением на «Мерседесе»! — возразил Дробот.
— Да и не надо мириться! Приглядитесь как следует к этому самому Бастерту; между прочим, и к профсоюзной организации присмотритесь и к рабочим — не в массе, а к каждому в отдельности. Здесь дело не только в отсутствии перспектив. Возможно, что кто-нибудь из них и своё чёрное дело делает. Врагов у нас здесь немало, а они вовсе не заинтересованы в увеличении производительности завода.
В тот вечер Бертольд Грингель, задавший такую задачу советским офицерам, ждал к себе старого товарища, забойщика с угольной шахты «Утренняя заря», находившейся в километре от Дорнау.
Альфред Ренике — так звали шахтёра — уверенным шагом вошёл в маленькую комнату приятеля, размашистым движением положил шляпу и громко произнёс обычное горняцкое приветствие:
— Глюкауф, Бертольд!
— Добрый вечер, — ответил Грингель, с удовольствием глядя на огромную фигуру товарища, на его энергичное, будто высеченное из камня лицо.
С минуту они сидели молча. Потом Альфред сказал:
— Что ж, ничего не изменилось на свете, Бертольд? Вот пришли русские, а на шахте всё по-старому. Был директор — он и сидит на месте. Были акционеры — они и остались. Сидят себе во Франкфурте и скоро снова будут получать с меня дивиденды. А я попрежнему в шахте уголь ковыряю.
— Нет, — возразил Грингель, — кажется, кое-что меняется.
— Ты говоришь о будущей демократической Германии? Ты в это веришь?
— Точно не знаю, но думаю, что коммунисты не зря об этом говорят.
— И я не знаю. А мне необходимо знать совершенно точно. Видишь ли, если бы я знал, что у нас действительно хотят создать свободную, независимую, демократическую республику, я бы горы мог своротить. Погляди, какие у меня мускулы. Железо ломать могу! А сейчас и силу не к чему приложить. Мне надо знать наверняка.
И Альфред Ренике всердцах стукнул кулаком по столу. Он был членом социал-демократической партии, читал газеты, но ещё не мог как следует осмыслить недавние события, происшедшие в Германии.
Переводчица Валя Петрова бурей влетела в комнату дежурного офицера. Майор Савченко, с которым она только что приехала из деревни, еле поспевал за своей спутницей.
Капитан Соколов, дежурный по комендатуре, сидя у стола, читал книгу. Рабочий день уже давно кончился.
— Товарищ капитан! — ещё с порога заговорила Валя.
— Дайте мне лист бумаги! С меня хватит! Довольно! Я подаю рапорт и еду домой.
— Пожалуйста, — произнёс майор Савченко, закрывая за собой дверь. Он спокойно, без тени улыбки, подошёл к столу и протянул девушке листок бумаги.
— Спасибо! — ответила Валя и села писать.
Она писала сосредоточенно, закусив мелкими ровными зубами нижнюю губу и время от времени вслух перечитывая написанное.
— Рапорт номер четыре, — сказала Валя, ни на минуту не отрываясь от бумаги.
— Что такое? — заинтересовался Соколов.
— Рапорт номер четыре.
— А где первые три?
— В личном деле. Я сто рапортов напишу, а своего добьюсь!
— Что произошло, Валя?
Девушка вскочила из-за стола и выпалила:
— Не буду я здесь работать, не буду!
И она снова уселась на своё место. Через несколько минут рапорт номер четыре был готов.
Валя подписалась и встала.
— Товарищ майор, прошу вас передать это полковнику.
— Давай, давай, — невозмутимо произнёс Савченко. — А чтобы не беспокоить его лишний р аз, я сам и резолюцию наложу.
Он быстро черкнул на рапорте несколько слов.
— «В типографию. Отпечатать сто экземпляров!», — прочитала Валя. — Это для чего?
— А чтобы не тратить времени на писание. Так будет удобнее. Приходишь на работу, сразу подаёшь мне рапорт, потом берёшься за дело. Большая экономия времени!
Валя от возмущения даже подскочила на месте.
— Нет, вы сами посудите, — быстро заговорила она, обращаясь к Соколову, — сами посудите, чья правда.
— Расскажи, расскажи, Валя! — поддержал её Савченко.
— Нет, вы только послушайте! Сегодня мы с майором целый день разъезжали по деревням. Ну, всё очень хорошо. Приехали в Гротдорф. Заходим в один дом — сидит немец и чинит кастрюлю. Майор начинает с ним говорить о всяких делах, а потом я и спрашиваю у немца: «Вы на войне были?». «Был» — говорит. «Где?». «В сорок первом году под Москвой», — говорит. «Где именно?». «В городе Белеве». Зима была жестокая, их оттуда погнали, так он, убегая, для скорости даже сапоги скинул. Ну, конечно, отморозил ноги, и его из армии отпустили. Где же правда? Где, я спрашиваю, правда?
— Не могу сказать, — не понимая ещё валиного возмущения, ответил Соколов.
— Как не можете? Он мой родной Белев разрушил; может быть, именно он моего отца убил, а я сейчас для него здесь земельную реформу готовить должна? Нет, с меня хватит!
— Этак нам всем, надо рапорты подавать.
— Вы, товарищ капитан, решайте для себя, как хотите, а я уж решила совершенно твёрдо. Всё!
— Как тебе не совестно, Валя? — спокойно произнёс Савченко. — Разбушевалась, словно истеричная барышня. Стыдись! А ещё комсомолка, все фронты прошла, можно сказать, войну выиграла. Осталось нам мир закрепить, а у тебя нервов нехватает. Нам здесь надо работать, Валя. Есть на свете такое государственное слово — «надо».
По мере того, как Савченко говорил, после каждой фразы попыхивая трубкой, пыл у Вали пропадал. Она слушала, не перебивая.
— Вот всегда я так, — наконец, сказала она. — Сначала погорячусь, а потом даже самой неловко.
Наступила пауза.
— Но они же мой город сожгли! — снова воспламенилась Валя. — Можете меня не агитировать.
— А знаешь, Валя, здесь много настоящих людей, больше, чем ты думаешь.
— Не вижу я их что-то, — сказала Валя уже более миролюбивым тоном и поглядела на майора, не сердится ли он.
Но Савченко и не думал сердиться. Он уже забыл об этой небольшой стычке и внимательно рассматривал лежавшую на столе немецкую газету.
— Откуда такая взялась? — спросил он у Соколова. — В первый раз вижу.
— А это «Тагесшпигель», союзнички наши начали выпускать в Берлине. Подленькая газетка. Открыто на нас нападать они ещё стесняются, хоть им и хочется. Зато о немцах, которые в нашей зоне работают, пишут всякие гадости.
— Этого следовало ожидать, — глядя на газету, сказал Савченко. — Такого добра здесь скоро будет видимо-невидимо.
— Да, нам ещё придётся повоевать с этими органами, — в тон ему ответил Соколов, оглядываясь.
Дверь в комнату отворилась, и на пороге появился высокий человек в сером спортивного покроя костюме. Он обвёл всех присутствующих необыкновенно живыми, весёлыми глазами и на секунду задержал взгляд на Соколове.
Всматриваясь в него, он как бы старался что-то припомнить. Потом обернулся к майору и сказал по-русски, но с акцентом, который явно выдавал в нём немца:
— Мне надо поговорить с дежурным по комендатуре.
— Это я, — ответил Соколов, тоже внимательно всматриваясь в посетителя.
— Вот мои документы, — протянул удостоверение вновь прибывший. — Моя фамилия — Дальгов, Макс Дальгов. Дорнау — моя родина, но пристанища у меня здесь не осталось. Я прошу разрешения на номер в отеле.
— Вот где нам пришлось встретиться, Макс! — снова поднял глаза на посетителя капитан.
— Соколов?! — радостно воскликнул Дальгов и бросился к столу. — Вот так встреча!
Валя и Савченко с недоумением смотрели на капитана. А тот, увлёкшись разговором с Дальговым, забыл обо всём на свете.
— А помнишь?.. — то и дело восклицал он. — А помнишь?..
Наконец, Валя вмешалась:
— Может быть, вы нас всё-таки познакомите, товарищ капитан? — обратилась она к Соколову.
— Извините, товарищи, это мой старый знакомый — герой войны в Испании Макс Дальгов. Мы встречались с ним в Москве.
— Очень приятно. Петрова, — протянула руку Валя.
— Рад с вами познакомиться, — в свою очередь сказал Савченко. — Вы к нам надолго, товарищ Дальгов?
— Пока на денёк, — ответил Дальгов. — После победы я работал в Гамбурге переводчиком при советской миссии по репатриации. А теперь вот получил новое назначение, и хоть не по пути, а решил всё же заехать сюда. Сегодня переночую, завтра повидаю старых друзей и опять уеду. В Берлин — там меня одно задание ждёт. Зато уж потом совсем вернусь в Дорнау. И если позволят обстоятельства, снова стану актёром. Я об этом давно мечтаю.
— Вы были актёром? — в голосе Вали прозвучало недоверие.
— Да, был. Я и в советских фильмах снимался.
— Вот откуда мне ваше лицо знакомо, — сказала Валя. — Только там вы…
— Играл эсэсовцев, — рассмеялся Дальгов, — совершенно верно. Но мне приходилось на сцене и благородных людей играть. Кстати, в Дорнау когда-то жила Эдит Гартман. Чудесная была актриса…
Соколову показалось, что в голосе Дальгова прозвучала грустная нотка.
— Она здесь.
— Неужели? Вот хорошо! Ты знаешь, Соколов, это необыкновенный человек! Подумай только — наотрез и во всеуслышанье отказалась играть в фашистских пьесах. Для этого нужно было обладать большой смелостью. И очень приятно, что она осталась здесь. Я боялся, как бы она не поддалась на всякие мнимые соблазны и не уехала на запад. Ведь это поистине замечательная актриса. Я видел в её исполнении Луизу Миллер в «Коварстве и любви» и скажу честно: это одно из самых ярких театральных впечатлений моей молодости.
Макс говорил увлечённо, почти восторженно, и Соколов почувствовал, что для Дальгова Эдит Гартман — не только любимая актриса.
— Ты её хорошо знаешь? — спросил Соколов.
— Мы когда-то были знакомы, — не сразу ответил Дальгов.
— Да, — спохватился капитан. — Ведь наш гость, наверно, с дороги проголодался. Сейчас мы тебя накормим.
— Не откажусь.
— А ты, как и раньше, не страдаешь отсутствием аппетита?
И они снова стали вспоминать какие-то только им одним известные события.
Валя рассердилась.
— Довольно вам заниматься воспоминаниями, — сказала она. — А если товарища Дальгова надо накормить, то я всё это сейчас устрою.
— Действуй, Валя, — сказал Соколов. — Для такой встречи недурно бы и рюмочку выпить, только на дежурстве нельзя. Ничего, Дальгов, выпьем, когда освобожусь. Я приду к тебе.
Он посмотрел на Валю, и та заторопилась к выходу. На пороге она остановилась, удивлённо развела руками и, нисколько не смущаясь присутствием Дальгова, воскликнула:
— Вот если бы все немцы были такие!
Три рюмочки, чуть больше напёрстка, стояли на невысоком круглом столе. В центре возвышалась бутылка с ликёром. На этикетке был изображён пузатый лысый монах с бокалом в руке. Янтарно-жёлтый, густой, похожий на подсолнечное масло ликёр золотился в маленьких рюмках. Вкусом он напоминал какой-то лекарственный препарат, и даже ко всему привычные немцы с опаской пили это изобретение хитрых химиков.
Бургомистр Дорнау принимал у себя дорогого гостя. Макс Дальгов сидел за столом и с удовольствием посматривал на Лекса и на Матильду, маленькими глотками прихлёбывая ликёр. После каждого глотка он чуть-чуть морщился, но улыбка не сходила с его усталого лица.
Последний раз они встречались добрый десяток лет назад. Когда-то оба состояли в одной партийной организации. Захват Гитлером власти заставил их уйти в подполье. Затем Макс пробрался в Испанию, а Лекса посадили в концлагерь. Было что вспомнить и о чём рассказать.
И, как всегда бывает при встрече после долгой разлуки, они стали перебирать прежних знакомых. Теперь в их разговоре то и дело слышалось: «погиб в Дахау», «расстрелян», «замучили».
Но друзья не только предавались воспоминаниям. Слишком значительные события происходили сейчас в Германии, чтобы можно было их обойти. И поэтому разговор сам собой перешёл на сегодняшние дела.
— Жаль, что ты снова уезжаешь, Макс, — задумчиво говорил Михаэлис. — Было бы так хорошо, если бы ты сразу приступил к работе в Дорнау. Нас, коммунистов, осталось здесь совсем немного. Просто больно было смотреть, когда впервые собралась вся городская организация. Сколько товарищей погибло!.. Правда, народ уже тянется к коммунистам, и авторитет наш растёт с каждым днём. Недаром к нам перешли многие левые социал-демократы. Но людей с настоящим политическим опытом, подлинных организаторов масс ещё нехватает, а работы так много, что иногда даже страшно становится.
Он пригубил рюмочку и продолжал:
— Ты только подумай, сколько новых общественных организаций появилось у нас в городе! Создаётся Культур-бунд, начали работать профсоюзы, не сегодня-завтра возникнет союз молодёжи, женщины — и те втягиваются в общественную жизнь. Всей этой работой надо руководить.
— А всё же справляетесь вы неплохо, — заметил Макс.
— Да, кое-как справляемся. Правда, нам во многом помогает комендатура. Я сам стараюсь действовать самостоятельно и всех товарищей приучаю, а всё же часто приходится тревожить полковника Чайку или капитана Соколова. Они-то всегда дадут хороший совет, но ведь хотелось бы чувствовать себя увереннее…
— Со временем это придёт, — спокойно ответил Макс. — Скоро люди из плена вернутся. Они принесут с собою много нового, они же видели, как живут и работают в России. Понимаешь, Лекс, Советский Союз — это совершенно удивительная страна. Кто хоть раз почувствовал её дыхание и знает, как горячо и радостно трудятся советские люди, тот уже никогда не сможет жить и работать по-старому. Я провёл там несколько лет, и эти годы были для меня такой школой, какую нигде больше не пройдёшь.
— Да, я понимаю тебя, мне ведь часто приходится встречаться с русскими, — ответил Лекс. — Но, наверно, пройдёт ещё много лет, прежде чем нас, немцев, примут в семью народов как равных. Впрочем, это зависит от нас самих, и когда мне приходится особенно трудно, я напоминаю себе, что тружусь-то для будущего счастья народа! Это очень важно — сознавать, что трудишься для блага всей Германии.
Они немного помолчали.
— Всей Германии… — повторил Дальгов. — Очень сложное это сейчас понятие — Германия. Страна, разрезанная на части, страна с нарушенными родственными, экономическими, политическими, даже просто почтовыми связями. На западе никто из англичан и американцев и не помышляет о создании действительно миролюбивой, единой демократической Германии. Ты увидишь, они ещё когда-нибудь попытаются нас использовать в качестве пушечного мяса. Только уж теперь-то из этого ничего не выйдет. У нас теперь очень надёжные друзья, Лекс. Они победили Гитлера и спасли всех нас. И они доведут дело до конца. Германия будет демократической страной. Помяни моё слово. И произойдёт это скорее, чем мы все думаем.
— Ты видел Сталина? — неожиданно спросила Матильда.
— Да, — тихо ответил Дальгов.
— И говорил с ним?
— Нет, это было на параде. Он стоял на трибуне.
— Тильди недаром спросила о Сталине, — проговорил Лекс Михаэлис. — Все наши надежды связаны с этим именем. Я твёрдо верю, что мы будем жить, как честные люди. Я ещё не знаю, какой она будет, эта новая, единая Германия, но мы её построим, пусть даже нам придётся работать по двадцать пять часов в сутки.
Он улыбнулся и снова наполнил рюмки. Приятели долго молчали, каждый думая о своём. Они вдруг со всей отчётливостью поняли, что на их плечи легли огромные государственные заботы, что именно от них зависит сейчас судьба родины.
— Ты надолго уедешь, Макс? — спросил Михаэлис.
— Месяца на три. Я буду участвовать в подготовке материалов для суда над Герингом, Риббентропом и компанией. Это — важное поручение. Мир должен узнать, какие это были преступники и куда они толкали немецкий народ.
— Но ты в самом деле приедешь?
— Не беспокойся, — рассмеялся Макс. — Я вернусь в Дорнау. Это моя родина, а кроме того есть уже решение командировать меня сюда на партийную работу.
— Хорошо бы тебе поскорее вернуться. Мне было бы тогда значительно легче.
— Мне всё кажется, что ты немного боишься своей работы, Лекс, — улыбнулся Дальгов.
— Нет, работы я не боюсь! Просто мне не с кем вот так, по душам поговорить. У меня много товарищей, которые сейчас вошли в магистрат, но они-то на меня смотрят как на опытного руководителя. А вот с тобой я могу поговорить и о том, как мне трудно, как мне хочется, чтобы было у нас побольше хороших, надёжных людей. Поэтому тебе и кажется, что я жалуюсь. Когда я прихожу в магистрат, я уже не думаю о трудностях. Тут можешь мне поверить.
— А интересно, — после минутного молчания спросил его Макс, — что делает сейчас Эдит Гартман? Она, наверно, снова появится на сцене?
Михаэлис огорчённо покачал головой:
— Нет, она не хочет работать. Даже на собрание артистов не сочла нужным придти. Таких, как она, много, в этом-то вся беда. Люди ещё не разглядели своего будущего, они ещё боятся…
— Как-то непохоже это на Эдит, — задумчиво сказал Макс.
— Похоже или непохоже, но это так.
Неожиданно Дальгов встал.
— Мне пора, — сказал он. — Завтра рано утром я уезжаю. Очень хочется поскорее вернуться сюда.
Макс допил последнюю рюмочку ликёра, попрощался с Матильдой и Михаэлисом и вышел.
Город уже спал. Тёплая летняя ночь опустилась на окрестные холмы.
Он медленно шёл по улице родного Дорнау — Макс Дальгов, немецкий коммунист, боец Интернациональной бригады и политический работник. Он думал о том, каким прекрасным будет этот город, как расцветёт вся страна через несколько лет.
На дворе стоял ясный осенний день, а в маленькой комнатке Эдит Гартман с утра царил полумрак. Жалюзи на окнах были спущены. Казалось, хозяйка боится света.
Солнце клонилось к закату. Оно опускалось всё ниже, и вот одинокий луч, проникший сквозь щель, на миг озарил комнату и исчез, уступив место сумеркам.
Не вставая со своего кресла, Эдит протянула руку и повернула выключатель. Настольная лампа с прозрачным абажуром осветила комнату: стены, увешанные старыми афишами, широкую тахту и небольшой потёртый ковёр на полу.
Эта комната отнюдь не отличалась роскошью. Скорее она напоминала жилище студента. Единственное, что нарушало сходство, — глубокое, удобное кресло. С тех пор, как в Дорнау пришли советские войска, Эдит Гартман проводила в нём целые дни, размышляя над своей судьбой, и мысли её были тяжёлыми, тревожными, смутными. Эдит утратила почву под ногами, и обрести её вновь было нелегко.
Когда-то она любила вспоминать свои роли, старательно собирала афиши спектаклей и кинофильмов, в которых главные роли играла известная актриса Эдит Гартман. Что бы ни говорили, эти афиши — несомненные доказательства её былой славы. Но сейчас и они не приносили успокоения.
Скрипнула дверь, и в комнату тихо вошла мать. Криста Ранке нисколько не изменилась за последнее время. Так же размеренно и спокойно вела она хозяйство, тщательно рассчитывая всё до последнего пфеннига и грамма. Только пфеннигов становилось всё меньше и меньше.
Криста Ранке уселась напротив дочери, немного помолчала, а затем начала обычный разговор. Речь шла опять о деньгах. В голосе матери всё чаще проскальзывали тревожные нотки. Скоро уж и продавать нечего будет. Не пора ли Эдит подумать о какой-нибудь работе?
Эдит снова вспомнила о недавнем разговоре с бургомистром Михаэлисом. От своего имени и от имени капитана Соколова он просил фрау Гартман подумать об организации театра в Дорнау. Тогда она ответила отказом и сослалась на здоровье, якобы не позволявшее ей взяться за работу.
Неужели всё-таки придётся принять это предложение? Нет, не надо торопиться. Настанет ещё время, когда возродится настоящая Германия. Вот тогда-то актриса Эдит Гартман опять появится на сцене.
У входной двери раздался звонок, а затем в комнате появился писатель Болер в сопровождении Карла Тирсена, известного адвоката и большого любителя театра.
Болер вошёл, как старый, добрый знакомый. За последнее время он стал частым гостем у Эдит. Писатель поцеловал ей руку и привычно опустился на тахту. Тирсена Эдит тоже знала, хотя в её доме он ещё никогда не бывал.
Болер за это лето буквально расцвёл. Теперь, когда в Берлине опять издавались его произведения, жизнь вновь стала улыбаться старику.
Карл Тирсен, наоборот, был настроен весьма пессимистично. Его адвокатский заработок, всегда казавшийся таким верным и надёжным, исчез совершенно. Прекратились тяжбы между крестьянами и помещиками, а они-то, собственно, и давали адвокатам наибольший доход. В судах сейчас разбирались только мелкие уголовные дела. К процессам по денацификации, где можно было рассчитывать на внушительный заработок, Тирсена не допускали: у него у самого было рыльце в пушку. Работа в местном отделении социал-демократической партии теперь уже не сулила никаких выгод.
Но чем неустойчивей и тревожней становилось положение Тирсена, тем учтивее и слащавее делался его голос.
Блеснув напомаженными волосами, он тоже поцеловал руку Эдит и тяжело опустился на стул.
— А вы слышали о том, что русские якобы позволят крестьянам делить помещичью землю? — после взаимных расспросов о здоровье заметил Болер.
— Надеюсь, что до раздела не дойдёт, — осторожно возразил Тирсен. — Это действительно было бы нарушением всех устоев.
— Как это — делить землю? — не поняла Эдит.
— Могу вам рассказать, — оживился Болер, проявляя неожиданную осведомлённость в вопросах политики. — Делается это очень просто. Всех помещиков, чьи владения превышают сто гектаров, прогоняют, если, конечно, они до этого сами не удрали. Потом их землю делят между крестьянами, раньше батрачившими у таких помещиков.
— Неужели и Эрих получит землю! — воскликнула Эдит.
— Кто это Эрих? — недовольно осведомился Тирсен.
— Это мой двоюродный брат, — ответила Эдит. — Он живёт в Гротдорфе.
— Значит, вы тоже за раздел земли?
— Нет, нет… Такие действия могут привести к очень печальным результатам…
— Совершенно верно! — подтвердил Тирсен. — Это — нарушение священного права частной собственности.
— А теперь такое нарушение никого не смущает, — не унимался Болер.
— Вы говорите об этом так, господин Болер, будто и сами собираетесь отхватить кусок помещичьей земли.
— Нет, не собираюсь. Я вообще не собираюсь ничего предпринимать в ближайшие годы. Ведь если я что-нибудь напишу, все станут говорить, что я начал сотрудничать с большевиками. А я этого не хочу. У меня теперь хватит средств. Много ли одинокому человеку надо? Проживу и так. Буду собирать материалы для мемуаров и наблюдать, как развиваются события.
Эдит с признательностью посмотрела на старого писателя. Значит, не только она так думает, значит, позиция её правильна.
— Абсолютно с вами согласен, — утвердительно кивнул Тирсен. — Такую линию поведения следует рекомендовать каждому честному немцу. Ни в коем случае не спешить и не поддаваться уговорам большевиков! Я очень боялся за вас, господин Болер, они уже начали вас приручать. Я думал, вы тоже продадитесь за гроши, полученные от издательства.
— Я никогда никому не продавался, — гордо заявил Болер.
— Да, это правда, — отозвалась Эдит.
— Но, может быть, дело вовсе и не в том, чтобы продаваться? — добавил писатель.
— Я вас не понимаю.
— Что если русские действительно реализуют мечты моих героев?
— О! — рассмеялся Тирсен. — Ну, тут можете не волноваться. Кому-кому, но уж никак не русским осуществлять социальные идеалы писателя Болера.
Но Болер и не думал шутить.
— А меня это очень волнует, — ответил он. — Я не знаю, совпадают ли у нас взгляды на строительство будущего общества, но ненависть к наци у нас одинаковая.
— Писатель Болер становится большевиком! — рассмеялся снова Тирсен. — Завтра я продам эту новость в газеты. Мне хорошо заплатят.
— Не говорите глупостей, Тирсен. — Болер нахмурился.
— Здесь есть над чем призадуматься.
— Конечно, всё это интересный материал для размышлений. Но я советую вам не торопиться с выводами. Сейчас большевики ещё кое-кого могут обмануть. А что будет через полгода?
— За полгода они могут завоевать много симпатий.
— Ну, тогда я совсем не знаю немцев…
Тирсен и Болер всё больше и больше оживлялись, но Эдит почти не слушала их: разговор с матерью не выходил у неё из головы. Необходимо где-то добыть денег. Может быть, попробовать одолжить у Болера? Неизвестно только, какими средствами он сам располагает. Такой просьбой ещё поставишь его в неловкое положение. Конечно, можно бы занять у Тирсена, но этого Эдит никогда не сделает. Адвокат был неприятен ей своей слащавой почтительностью.
Мужчины заметили рассеянность хозяйки и вскоре поднялись.
Для Болера Эдит была старым товарищем, а ныне единомышленником. Вот почему при прощании в голосе старого писателя прозвучали нотки искреннего сочувствия и он поцеловал ей руку нежнее, чем обычно.
Когда они ушли, в комнате снова появилась мать и разговор о деньгах возобновился.
— Может быть, обратиться в комендатуру, чтобы тебе дали работу? — неосторожно спросила старуха. — В городе все уже устроились, почти не осталось безработных.
— Нет! — резко и сердито сказала Эдит.
Старуха удивилась. Должно быть, сейчас и в самом деле не время говорить об этом.
Снова раздался звонок. Криста пошла отворить и вернулась в сопровождении фрау Линде.
Хотя владелица «Золотой короны» считалась в городе почтенной особой, Эдит почему-то всегда испытывала к ней безотчётное и нескрываемое отвращение. Поэтому приход фрау Линде немало удивил её.
— Я слушаю вас, — сказала Эдит, когда гостья поздоровалась.
Эти слова были произнесены достаточно сухо — фрау Линде, конечно, сразу почувствовала, как относится к ней актриса. Может быть, поэтому она без предисловий перешла к делу. Ресторан «Золотая корона» скоро снова откроется. Разрешение от комендатуры фрау Линде уже имеет. Пока будет подаваться только пиво, а в дальнейшем… Словом, будет видно. В ресторане есть оркестр, и фрау Линде предлагает Эдит Гартман каждый вечер выступать у неё на эстраде с одной — двумя песенками. В программе найдётся место и для фрейлен Фукс. Фрау Гартман может выступать хотя бы с теми же номерами, которые она когда-то исполняла. Оплата будет хорошая, на этот счёт не должно быть никаких сомнений.
В первую минуту у Эдит дыхание перехватило от возмущения. Но она быстро овладела собой: ведь фрау Линде имела все основания обратиться именно к ней.
Потом Эдит подумала о выгодах этого предложения. В ожидании лучших времён она, по крайней мере, сможет зарабатывать деньги.
Но соглашаться сразу не следовало. Эдит поблагодарила фрау Линде и пообещала скоро дать ответ. Ей необходимо посоветоваться с друзьями, в том числе и с Гильдой Фукс.
— О, это не так уж спешно, — удовлетворённо ответила фрау Линде. — Ресторан откроется месяца через два. Сейчас я только готовлюсь.
С этими словами фрау Линде попрощалась.
Сторожка, в которой жил Эрих Лешнер, стояла на опушке леса, среди высоких развесистых буков. От деревни до сторожки было километра полтора.
Однажды вечером, когда в лучах заходящего солнца осенние листья буков приобрели медно-красный оттенок, в лешнеровскую сторожку, как всегда, стали сходиться крестьяне. В небольшой комнатке скоро стало душно, но никто не обращал на это внимания. Эрих только что побывал в Дорнау, и всем хотелось узнать новости.
В городе у него нашёлся верный и надёжный друг. Теперь Лешнер приходил прямо к Лексу Михаэлису и получал у него самую свежую информацию относительно предстоящей земельной реформы.
Сегодня после очередного разговора с Михаэлисом Лешнер вернулся домой особенно обнадёженным. Он долго рылся в бумагах, оставленных прежним лесничим, рассматривал старые описи, отчёты и планы вырубок. Однако то, ради чего он предпринял эти поиски, удалось обнаружить, когда уже начало смеркаться и на шоссе показались первые гости из села.
Наконец, все собрались и расселись, где кто мог. Тогда Лешнер торжественно вынул и расстелил на столе широкий лист бумаги.
— Смотрите, — обратился он к товарищам. — Это план помещичьих владений. Он хотя и не точен, но даёт представление обо всех угодьях. Скоро всё это будет наше. Немецкие крестьяне настаивают на разделе земли, принадлежащей юнкерам. Правительство Саксонии идёт нам навстречу. Мы должны подумать о том, как нарезать участки. Придётся проделать всё самим: оккупационная власть даст только разрешение и будет контролировать наши действия, чтобы никто не нарушил закона. А мы изберём комиссию и прекрасно со всем управимся.
Он умолк, и в сторожке воцарилась тишина. Свет фонаря тускло освещал сквозь толстое стекло озабоченные, нахмуренные лица.
Наступала долгожданная минута, но сейчас она почему-то не сулила радости. Люди смотрели на обозначенные зелёной краской владения помещика Фукса и штурмбанфюрера Зандера. Они не решались брать эту землю. Нелегко было сразу преодолеть издавна укоренившийся страх перед юнкером.
— Ну, что, уже испугались? — насмешливо проговорил Лешнер. — Неужели у нас нехватит смелости разделить господскую землю?
— Разделить-то можно, — тихо ответил батрак Петер Крум, всю жизнь проработавший у Зандера, — а вот брать её страшно. Как же так? А если потом кто-нибудь захочет и у меня отнять? Может, всё-таки лучше взять в аренду? Так будет, пожалуй, вернее.
— А если выйдет закон о разделе помещичьей земли?
— Ну, если закон, тогда дело другое, — неуверенно признал Петер.
— Пустой разговор! — вдруг резко произнёс Вальтер Шильд, конюх Фукса. — В России в семнадцатом году крестьяне взяли да и выгнали помещиков — и дело с концом. А мы что? Да пусть кто-нибудь потом попробует забрать у меня мою долю!..
Он высказался просто, но весьма внушительно. Каждый отчётливо представил себе судьбу того, кто посягнул бы на участок конюха. Все взоры были прикованы к большому плану. Люди знали здесь каждый кустик, каждый овражек: ведь с малых лет трудились они на этой земле.
— Придётся избрать комиссию, когда выйдет закон, — продолжал Лешнер, — комиссию для руководства всей работой.
— Вот ты и будешь у нас председателем комиссии, — быстро сказал Петер Крум, который в глубине души всё же побаивался необычной затеи.
— Это меня не пугает, — ответил Лешнер. — Я и не за такое дело могу взяться. Что мне управляющие!
Среди крестьян пронёсся удовлетворённый шёпот. Если Эрих согласился, то тем самым с них снимается частица ответственности.
— А теперь, — предложил Лешнер, — посмотрим, как это получится, если действительно взяться за распределение земли. Давайте прикинем и рассчитаем, сколько может прийтись на долю каждого.
Они склонились над огромным планом и приступили к дележу. Происходило это в абсолютной, почти торжественной тишине. Лешнер водил карандашом по бумаге, и за каждым его движением следили внимательные глаза.
Слишком много несправедливости испытали эти люди в своей жизни, чтобы слепо вверять кому-нибудь свою судьбу. Вслед за карандашом Лешнера собравшиеся мысленно обходили господские поля, и каждый уже видел себя владельцем собственного участка.
Вдруг, нарушая эту священную тишину, Вальтер Шильд скептически произнёс:
— А если всё это только слова и мы тут напрасно размечтались?..
— Не может этого быть! — выкрикнул кто-то у стены.
— Только в России могли осмелиться делить чужую землю, — задумчиво сказал Петер Крум. — У нас пороху нехватит.
— Хватит! — уверенно сказал Лешнер. — Если вы не хотите, я найду народ посмелее, а землю всё равно поделят.
Поздно разошлись в этот вечер крестьяне от Лешнера. И не успела сутулая фигура Шильда, шедшего позади всех, исчезнуть среди тёмных стволов, как неподалёку от сторожки остановилась машина. Из неё вышли двое. Они, повидимому, хорошо знали эти места, потому что уверенно направились к домику лесника.
Появление самого дьявола, вероятно, не поразило бы так Лешнера. В дверях стояли Швальбе и Корн. Лешнер не только удивился, но и испугался. Он был один, безоружный инвалид, против двух здоровенных, несомненно вооружённых людей.
— Прошу извинить за поздний визит, господин Лешнер, — нараспев сказал Корн. — У нас к вам небольшое дельце. Мы хотим вас обрадовать.
— Обрадовать? — переспросил Лешнер.
— Вот именно, обрадовать, — подхватил Швальбе. — Мы предлагаем вам переселиться в деревню. Довольно вам жить в этой невзрачной избушке. Будет только справедливо, если вы, инвалид войны, переедете в один из наших домов, там вполне приличные квартиры.
Лешнер уже понял цель прихода управляющих. Они явились, чтобы подкупить его.
— Нет, господа, — сказал он, не обращая внимания на безмолвные сигналы испуганной Марты. — Купить меня не удастся. Всё равно то, чего вы боитесь, рано или поздно произойдёт. И всё будет сделано по закону. Тут ни вы, ни я не в силах изменить что бы то ни было.
— Да, но законы, господин Лешнер, можно проводить в жизнь по-разному: иногда быстро, а иногда медленно, — сладко произнёс Корн. — Лучше всего, если бы крестьяне решили взять эту землю в аренду. Вам лично это будет очень выгодно.
— Мне с вами не о чём говорить, — ответил Лешнер, наливаясь гневом, — и я не понимаю, почему вы пришли именно ко мне.
— Потому что вы оказываете влияние на крестьян, господин Лешнер.
Швальбе подошёл к столу, на котором лежал план владений обоих помещиков, и пренебрежительно усмехнулся.
— Мы напрасно теряем время, господин Корн, — сказал он. — Поглядите, здесь уже всё предусмотрено. Вы, наверно, выбрали себе самый лучший участок, а, господин Лешнер?
В этот момент Марта, с тревогой наблюдавшая за обоими управляющими, пробралась за их спиной к двери и быстро юркнула из сторожки.
— Куда это отправилась ваша жена? — спросил Корн.
— Вероятно, в село, чтобы там знали, кто совершил преступление, если вы попытаетесь расправиться со мной, — ответил Лешнер.
Швальбе чертыхнулся и круто повернулся к двери.
— Можете не торопиться, господа. Ночью в лесу вы её не нагоните, а по дороге она, конечно, не пойдёт.
— Нам здесь больше нечего делать, господин Швальбе, — сказал Корн. — А вы, господин Лешнер, глубоко ошибаетесь. У нас нет ни оружия, ни желания убить вас. Слишком много ответственности. Пусть вас накажет господь бог за ваши поступки, которые не имеют ничего общего с христианской моралью.
Управляющие вышли. Лешнер, уже ничего не страшась, пошёл за ними следом. Незваные гости уселись в машину, и она тронулась. Красные огоньки задних фар несколько секунд плыли над асфальтом, а затем исчезли из виду. Тогда в избушку возвратилась Марта. Лешнер молча обнял её и крепко поцеловал.
Следующий день прошёл спокойно. Никаких событий в селе не произошло. Тем не менее Лешнер покинул свою сторожку и перебрался к Вальтеру Шильду. Оставаться в лесу было теперь небезопасно. Ночь он провёл уже на новом месте.
А утром, выйдя из дому, Лешнер заметил яркий голубой конверт, приколотый к двери иголкой.
«Не смейте делить землю. За это — смерть», — прочитал Лешнер на бумажке, извлечённой из конверта.
На лбу у него выступил холодный пот. Неужели в селе имеется организация, которая будет мстить за раздел земли?
Не сказав никому ни слова, не показав бумажку даже Марте, Лешнер двинулся в Дорнау.
Когда он проходил мимо поместья Фукса, ворота усадьбы отворились, и оттуда неожиданно выгнали большое стадо коров. Какие-то незнакомые люди погнали стадо по шоссе.
Поистине, в Гротдорфе творилось что-то неладное. Лешнер заторопился в комендатуру.
Капитан Соколов собирался в Берлин встречать жену. Телеграмма о её прибытии пришла неожиданно. Времени до прихода поезда осталось немного.
Все мысли Соколова сосредоточились в одном слове — «Скорее!» Он вскочил в машину полковника — лучшую машину комендатуры Дорнау — и приказал шофёру жать на полный газ.
— Еду жену встречать, — сообщил капитан, и Ваня понял его состояние.
В эту минуту во двор комендатуры вбежал Кривонос с огромным букетом осенних цветов.
— Подождите, товарищ капитан! — закричал он издали. — Подождите! — И, подскочив к машине, объяснил — Дорогих гостей всегда так встречают. Вот, прошу…
И он передал Соколову свой букет.
Капитан улыбнулся, крепко пожал сержанту руку и помчался в Берлин.
Первое время машина петляла по нешироким асфальтированным дорогам, потом где-то между Лейпцигом и Виттенбергом вырвалась на шоссе и понеслась к столице. Перед глазами Соколова быстро мелькали жёлтые таблички с названиями сёл, жёлтые бензоколонки и маленькие, тоже жёлтые квадратики с чёрной двойкой — номером дороги.
По новому, недавно наведённому нашими сапёрами мосту машина переехала через Эльбу, покружилась по улицам старого Виттенберга, знаменитого тем, что здесь впервые выступил со своими проповедями Лютер, и снова очутилась на шоссе. Теперь по обе стороны потянулись леса, профиль дороги постепенно выравнивался, наконец, не осталось даже намёка на горы, окружавшие Дорнау.
Машины на шоссе попадались редко. Значительно чаще можно было встретить мужчину или женщину с небольшой тележкой, гружённой хворостом или домашним скарбом. Иногда за такой тележкой шла целая семья. Разворошённая войной Германия никак не могла обрести покой.
Промелькнуло ещё несколько небольших деревень, и показались окраины Потсдама. Задерживаясь лишь у светофоров, Ваня вывел машину из города и опять пустил её на полный газ. Здесь начинался так называемый «авус» — дорога, специально приспособленная для автомобильных гонок. За стадионом «Олимпия» она упиралась в высокую радиомачту.
Это был уже английский сектор Большого Берлина. На улицах то и дело попадались офицеры в иностранной форме. Но Соколов не смотрел по сторонам. Мысли его были заняты лишь одним: как бы не опоздать к прибытию поезда.
Через несколько минут они добрались до Силезского вокзала. Капитан выбежал на платформу. От огромного ажурного сооружения из железа и стекла остался только остов — голые заржавленные рёбра. Пронизывающий осенний ветер гулял по перрону. На стене чёрный человек в низко надвинутой шляпе с таинственным видом всё ещё прижимал палец к губам, произнося: «Тсс!».
Капитан приехал слишком рано. Почти полчаса пришлось ему мерять шагами перрон. С большим букетом астр ходил он взад и вперёд по длинной асфальтовой платформе и думал о предстоящей встрече с Любой. Появились флегматичные железнодорожники, перрон постепенно заполнялся людьми, но Соколов, охваченный своими мыслями, никого не замечал.
Вдруг совсем близко зашипел паровоз, а потом мимо побежали длинные синие вагоны экспресса. Когда в окне промелькнуло напряжённое лицо Любы, капитану показалось, что эти проклятые вагоны никогда не остановятся.
Через минуту Соколов уже обнимал жену.
А Люба, немного оробевшая и бледная, обеими руками прижимала к себе букет, стараясь скрыть подступившие слёзы.
Они так долго мечтали об этой встрече, что теперь неожиданно растеряли все слова и лишь безмолвно смотрели друг на друга.
Люба была такой же, какой помнил и представлял её себе Соколов: ровная линия бровей, красиво очерченные губы. Темнокарие глаза глядели на него с нежностью. Ох, сколько раз видел капитан эти глаза во сне!
Наконец, они заметили, что, кроме них, на перроне почти никого не осталось: поток приезжих успел схлынуть. Капитан легко подхватил чемодан и сказал:
— Ну, Любонька, вот и начинается для тебя Германия.
— Неприветлива она на первый взгляд, — поёжилась Люба, глядя на голые стальные фермы.
— Ничего… Сейчас поедем домой, отдохнёшь, осмотришься.
Они направились к выходу. Чёрный человек со стены погрозил Любе пальцем и предупредил: «Тсс!». Она снова поёжилась.
Навстречу шёл носильщик.
— Это немец? — спросила Люба у мужа и остановилась.
— Наверно.
— Можно с ним поговорить?
— Попробуй.
Люба, волнуясь, словно на экзамене, впервые попробовала применить на практике своё знание языка. Как и многие молодые люди нашей страны, она изучала немецкий в семилетке, потом в техникуме, затем в институте, и всё ей казалось, будто она ничего не знает. Но это было не так, в чём она сейчас и убедилась.
— Скажите, пожалуйста, где помещается камера хранения? — спросила Люба у носильщика, с тревогой ожидая услышать в ответ «не понимаю».
Носильщик, видимо, отлично её понял, потому что тут же вежливо объяснил, где помещается камера, и немедленно предложил свои услуги.
Люба обрадовалась. Камера хранения была ей совершенно не нужна, но она продолжала говорить с немцем уже более уверенно. Капитан мог поздравить жену.
— Ты у меня совсем молодец, — сказал он. — Это ты нам всем большой подарок сделала. А я-то думал, тебя здесь придётся учить…
Люба даже зарделась от такой похвалы.
Когда она садилась в машину, Ваня пристально рассматривал Любу, а потом заявил:
— Я так и думал, товарищ капитан?
— Что вы думали?
— Что у вас должна быть правильная жена, — ответил он, включая скорость.
Люба улыбнулась, счастливая и немного встревоженная новизной впечатлений.
Всё ей было интересно. Ведь о Берлине ещё так недавно она лишь читала в газетах. И вот теперь этот город вставал перед ней во всём своём мрачном обличье.
По маленьким уличкам, осторожно пробираясь между не засыпанными ещё воронками, они проехали на Франк-фуртераллее. Перед Любой нескончаемой чередой тянулись развалины. На протяжении нескольких километров этой длиннейшей улицы почти все дома были разрушены. Накренившиеся стены упирались в небо, как гигантские изломанные бивни. Вон там, точно ножом, отрезана часть дома, и обнажились чьи-то жилища, напоминая причудливую театральную декорацию.
Франкфуртераллее, прежде широкая оживлённая улица, теперь в некоторых местах была совершенно непроезжей. Асфальт изогнулся, будто поднятый неведомой подземной силой. Стены нависли над тротуарами, грозя каждую минуту рухнуть, о чём предостерегали пешеходов большие надписи.
Обогнув какие-то пустынные кварталы, машина выехала на Александерплац, где некогда был центр Берлина. Высокие десятиэтажные здания и здесь рассказывали о последних боях. Наверху одного такого дома чудом уцелела большая вывеска: «Ионас. Готовое платье». А под вывеской на несколько этажей зияющая пустота. И со всех сторон смотрят чёрные глазницы — обожжённые пустые проёмы окон.
Они ехали быстро, и Любе не удавалось рассмотреть людей. На Александерплац их было довольно много, и казалось, что все они ничего не делают, так только, прохаживаются по тротуару.
Машина нырнула под виадук, проехала по тесной Кенигштрассе, и за стеклом мелькнула узенькая полоска реки, заключённой в тяжёлые бетонные плиты.
— Шпрее… — сказал Соколов.
— Такая узенькая речушка? — недоумевающе спросила Люба.
Соколов улыбнулся и кивнул в ответ. Они уже подъезжали к дворцу Вильгельма. Груда мешков с песком, досок и каких-то обломков возвышалась на площади.
— Под этими мешками спрятан фонтан — знаменитая статуя Нептуна. Это они от бомбёжек укрыли… А вот здесь остановитесь на минуточку, — сказал капитан, обращаясь к Ване, когда перед ними возник памятник Вильгельму.
У подножия памятника рычали четыре разъярённых льва. Пасти их были обращены на все четыре стороны света. Самый яростный лев с мощными клыками и вьющейся гривой смотрел на восток. Над этим зверинцем на тяжеловесном постаменте возвышалась фигура всадника в прусской каске. Осколок отбил у коня переднюю поднятую ногу, и сейчас она покачивалась в воздухе, повиснув на тонкой полоске железа. Всё это обрамлённое полукружием высокой колоннады сооружение, пышно украшенное чугунными знамёнами, пушками и всяким средневековым реквизитом, показалось Любе нелепым.
— До чего же безвкусно! — заметила она.
— Это пугало может иметь смысл только как памятник прусской военщине, её жадности и её бессилию, — отозвался Соколов.
Они проехали дальше, мимо огромных мрачных зданий — собора и цейхгауза, — потом пересекли канал и оказались на знаменитой Унтер ден Линден.
Люба ожидала увидеть здесь большие красивые липы, но вместо них по обеим сторонам росли лишь чахлые деревца, и оттого улица казалась удивительно голой. Разрушений тут было не меньше, чем в других районах, но выглядели они ещё более тоскливо.
— Где же всё-таки липы? — спросила Люба.
Соколов улыбнулся:
— Это прихоть Гитлера, одно из его сумасбродств. Он приказал старые деревья выкорчевать и посадить новые в указанном им самим порядке. Они, видишь ли, должны были символизировать его долголетие…
Бранденбургские ворота, знакомые по кинохронике, неожиданно возникли перед Любой. Но она только мельком взглянула на них, узнала несущихся во весь опор коней и посмотрела направо, на здание рейхстага.
Сколько устремлений было связано у наших воинов с этим зданием!
Люба тщетно искала глазами красное полотнище, реющее над куполом рейхстага, и в конце концов вопросительно посмотрела на мужа.
— Знамя уже давно сняли, — сказал капитан. — Оно теперь в Москве, в Музее Красной Армии. Сейчас это территория английского сектора. Не очень-то они любят красные знамёна!
Рейхстаг остался позади. Слева замелькали маленькие фигурки надутых полководцев, выстроенных на Зигесаллее. Высокая колонна в честь победы над французами в 1871 году возвышалась посреди широкой ленты асфальта.
— У меня какое-то странное впечатление от всех этих памятников, — сказала Люба. — Теперь я немного начинаю понимать, что такое прусский военный стиль. Смесь хвастовства, самодовольства и напыщенности — вот что это такое! Чем массивнее, тем лучше; чем страшнее, тем эффектнее. Я уже устала от этого настойчивого высокомерия.
— Памятников больше не будет, — пообещал Соколов.
Они проехали через весь Берлин с востока на запад.
Около высокой башни радиостанции машина свернула налево и с предельной скоростью помчалась по «авусу».
Тут Ваня показал класс. Деревни и городки словно отбрасывало назад. За стёклами машины пролетала осенняя Германия в багряных листьях клёнов и лип.
Уже смеркалось, когда они приехали в Дорнау. Во дворе комендатуры их встретил полковник. Он поздоровался с Любой, пожелал ей успехов на новом месте и сказал:
— Сейчас, Любовь Павловна, вам даётся два часа на отдых, а потом очень вас прошу придти к нам. Дело важное и неотложное.
Отдыхать, конечно, не пришлось. В разговорах, воспоминаниях и расспросах время промелькнуло незаметно, и Соколов был искренне удивлён, услышав стук в дверь и увидев затем несколько смущённого Савченко.
— Вы уж нас извините, — проговорил майор, знакомясь с Любой. — Но там вас очень ждут.
Они направились в здание комендатуры. Не понимая, куда и зачем она идёт, Люба немного волновалась. Соколов загадочно молчал.
Чайка встретил их у входа и повёл за собой. Он открыл какую-то дверь, и Люба, онемев от удивления, остановилась на пороге — комната была полна народу. Видимо, здесь собрался весь личный состав комендатуры.
Полковник проводил Любу на небольшое возвышение, служившее сценой. Он посмотрел на притихший зал и объяснил:
— Любовь Павловна Соколова только что приехала из Советского Союза. Попросим её рассказать о жизни у нас на Родине.
Люба шагнула вперёд, чувствуя, как слёзы сдавили ей горло. Она видела в глазах солдат нетерпеливый интерес, желание услышать от неё, как живёт, трудится и творит далёкая Отчизна. Растроганная, она не могла сразу найти нужные слова.
Но в насторожённой тишине вдруг прозвучал спокойный, ободряющий басок сержанта Кривоноса:
— Любовь Павловна, да вы не волнуйтесь, мы же свои люди, всё понимаем.
И Люба сразу почувствовала, что это действительно свои, близкие люди, что они очень соскучились по Родине и ждут от неё не официального доклада, а самого простого рассказа.
И она заговорила о восстановительных работах, о возрождении городов и деревень, о разных повседневных делах, которые там, в Киеве, может быть, и не на каждого произвели бы впечатление, но здесь, вдали от дома, пронесённые через рубежи и пространства, они становились дыханием великой страны, дорогими сердцу приметами нашей советской жизни.
На следующий день, сразу после завтрака, Люба пошла осматривать город. Соколов предложил было ей подождать, пока он закончит приём, чтобы потом пойти вместе, но Люба не согласилась.
— Ты иди, работай, — возразила она, — а я немного поброжу сама. Вдвоём мы с тобой будем всё время болтать, и я ничего не увижу.
Соколов не стал спорить. Он проводил жену до ворот комендатуры, объяснил, где его можно найти, дал номер своего телефона и отправился к себе.
Люба вышла в город. Перед ней одна за другой открывались прямые аккуратные улицы, окаймлённые длинными рядами яркозолотых осенних лип. Она миновала старый замок, в котором сейчас нашли себе пристанище беженцы, переселенцы и вообще люди, оставшиеся без крова, и теперь с жадным любопытством всматривалась в сосредоточенные лица прохожих. По всему чувствовалось, что Дорнау живёт деятельной, полнокровной жизнью.
Осмотрев далеко не всё, но уже составив себе первое представление о городе, где, возможно, придётся прожить довольно долго, Люба часа через два вернулась в комендатуру. Она некоторое время посидела около мужа, послушала его разговоры с немцами о разных повседневных делах, дождалась, пока вышли посетители, и сказала:
— Ты знаешь, очень интересный город. И любопытно, что для меня слова «Германия», «немцы» до сегодняшнего дня неизменно ассоциировались с войной. А вот здесь, именно в этом немецком городе, я как-то особенно глубоко почувствовала мир. И мне кажется, что немцы сейчас тоже должны ценить мир. Я смотрела, как они разбирают развалины. Тяжёлая, конечно, работа, но всё-таки это мирный труд, и, очевидно, оттого у них были весёлые лица. Они, наверно, и строить будут хорошо, радостно.
Соколов насторожённо слушал жену. Он ждал этого первого разговора, чтобы выяснить настроение Любы и её намерения.
— А как ты представляешь себе свою жизнь здесь? — спросил он.
Люба рассмеялась:
— Ну, наверно, мне здесь без работы сидеть не придётся. Судя по вчерашней встрече, у нас в комендатуре многое ещё организовать надо. Ты не беспокойся, клубную работу и самодеятельность я уж постараюсь поставить как следует, это по моей специальности. Таких артистов обнаружим — только ахнешь…
— А ты знаешь, я вот недавно пришёл к выводу, что тебе больше придётся работать с немцами.
— Мне? С немцами?
Люба была явно озадачена.
— Да именно с немцами, и это не менее, а, может быть, даже более важно, чем работа в комендатуре.
Люба нахмурила брови.
— Я не совсем понимаю тебя.
— Это не так сложно. Ты только подумай, что такое сейчас Германия! Вспомни, что в течение двенадцати лет этот талантливый и трудолюбивый народ томился под гитлеровским игом. Ещё в 1941 году товарищ Сталин говорил, что германский народ, порабощённый гитлеровскими заправилами, будет нашим союзником в этой великой войне. И вот пришло избавление. Словно после суровой зимы, после жестоких морозов, сковавших землю, наступила весна и первый тёплый дождь обмыл поля и леса, пробудил их к жизни. И как после майского дождя расцветает природа, так расцветает сейчас всё лучшее в этой стране. Я об этом говорю тебе к тому, что новой Германии, которую с нашей помощью ныне создаёт немецкий народ, очень нужно и настоящее искусство.
Увлечённый собственными планами, Соколов даже встал со стула.
— Ты понимаешь, Люба, — продолжал он, — вот, например, люди здесь почти ничего не знают о Советском Союзе, а хотят знать всё. И если они увидят на сцене, как мы живём, во имя чего трудимся, к чему стремимся, то одно это уже может раскрыть им глаза на всё, что произошло с ними. Тут вот немцы пробуют собрать труппу и в скором времени намерены показать первый спектакль. Но им надо помочь, надо познакомить их с советской драматургией, надо сделать так, чтобы театр Дорнау охотно посещали рабочие, чтобы он отвечал их запросам и потребностям.
— Видишь ли, Серёжа, я, наверно, к такой работе совершенно не подготовлена. И немцев я совсем не знаю.
— Мы все тоже ведь раньше не знали немцев. Но не в этом дело. Я хочу, Любонька, чтобы ты поняла, что искусство здесь — не просто развлечение, а один из участков острейшей политической борьбы. Ты сама очень скоро почувствуешь, насколько всё это важно. На нашу долю выпала почётнейшая задача — помочь немецкому народу создать миролюбивое государство. Даже дух захватывает, когда вдумаешься в значение этих слов. Представляешь, сколько здесь для тебя интереснейшей работы?
— Я тебя отлично понимаю, — согласилась Люба. — Просто мне трудно отделаться от ощущения, что кругом ещё ходят нацисты.
— Тут дело куда сложнее. Большинство населения нацистам и не сочувствовало. Есть и такие, что вовсе не были приверженцами Гитлера, а в строительство новой Германии тоже не хотят включаться.
— Да, всё это, наверное, не так просто, — задумчиво произнесла Люба.
В комнату вошёл майор Савченко.
— Добрый день, друзья, — сказал он. — Очень вы вчера хорошо говорили, Любовь Павловна. Большое вам спасибо.
Он уселся на стул, снял фуражку и вытер платком лоб, хотя на дворе было совсем не жарко.
— Что это вы, майор? — поинтересовался Соколов.
— Да Валя рапортами замучила. Сегодня ещё один подала.
Соколов рассмеялся.
— Номер пятый?
Савченко не успел ответить, — за дверью послышался шум, и на пороге вырос сержант Кривонос. Лицо его выражало недовольство и даже возмущение.
— Товарищ майор, разрешите обратиться? — решительно сказал Кривонос. — Здесь к вам пришёл один немец по вопросу о земле. Я ему уже всю консультацию в полном размере дал, а он, чудак, не верит, хочет всё от вас услышать. Такой Фома неверующий, прямо удивительно!
С этими словами Кривонос отступил в сторону, и на пороге появился Эрих Лешнер.
— И ещё я вам хотел доложить: оказывается, кулацкие штучки во всех странах одинаковые, — добавил Кривонос.
Получив угрожающую записку, Лешнер отправился уже не в магистрат, а в комендатуру. Первый, кого он там увидел, был Кривонос. Сержант ободряюще похлопал его по плечу, — мол, в обиду его не дадут. Но Лешнер хотел услышать эти заверения от начальства, и Кривонос проводил недоверчивого посетителя к майору.
— Тысяча извинений, господин офицер, — начал Лешнер, когда Кривонос отступил в сторону. — Я бы не осмелился вас беспокоить, если бы не подлые угрозы. Меня зовут Эрих Лешнер, я живу в Гротдорфе.
— Что случилось, господин Лешнер? — спросил майор, сразу вспомнив свой разговор с этим крестьянином на дороге.
— Видите ли, рядом с нашей деревней находятся два имения: господина Фукса и штурмбанфюрера Зандера.
— Знаю, в общей сложности семьсот два гектара.
— Так вот, мы начали готовиться к разделу этой земли, а сегодня я нашёл у себя на дверях такую записку.
— Ну и не надо обращать на неё внимания, — авторитетно заявил Кривонос.
— Товарищ сержант, займите своё место в приёмной, — распорядился Савченко.
Кривонос повернулся кругом и вышел.
— Так вот что, господин Лешнер, — сказал майор, прочитав протянутую ему записку. — Продолжайте в том же духе. Готовьтесь к разделу земли и проследите, чтобы добро тем временем не уплыло от вас. Мы только что задержали целое стадо коров. Господин Швальбе хотел их, видите ли, продать. А коровы эти, по новому закону, предназначаются к распределению среди крестьян.
— А я вам как раз об этом хотел сказать! — воскликнул Лешнер.
— Да, за этим должны наблюдать вы сами, потому что нам уследить за всем невозможно. А на всякие бумажонки не обращайте внимания. Было бы удивительно, если бы зандеры и фуксы добровольно отдали своё имущество. На той неделе, в субботу, в вашей деревне начнётся раздел земли. Говорю вам совершенно точно. Магистрат пришлёт землемера. А уж мы со своей стороны позаботимся, чтобы вам никто не мешал.
— Значит, в будущую субботу можно начинать? — переспросил Лешнер. — Очень благодарен, господин офицер, очень благодарен. Вот обрадую я своих!
— И ещё имейте в виду, — предупредил Савченко, — будут распространяться слухи, что вам запрещено делить землю, будто для этого надо заручиться согласием владельцев, — словом, появится ещё много слухов. На всё это один ответ: делите землю! Вот единственно правильная линия, а всё остальное — измышления классовых врагов.
— Пустили б меня туда инструктором, — не выдержал Кривонос, который снова появился в комнате. Поймав на себе недовольный взгляд майора, он вытянулся, как положено, и сказал: — Товарищ майор, разрешите обратиться к капитану?
— Обращайтесь.
— Товарищ капитан, к вам пришла та знаменитая актриса, а с ней какая-то дама тяжёлого веса. Прикажете впустить?
— Просите.
Эриху Лешнеру всё было ясно. Сердце его наполнилось радостным волнением. Он простился с майором и направился к двери как раз в ту минуту, когда Эдит Гартман в сопровождении фрау Линде входила в комнату.
Увидев Лешнера, Эдит удивлённо остановилась.
— Эрих, ты здесь? Почему ты не зашёл к нам?
— Некогда, Эдит, — торопливо ответил Лешнер. — Очень важные дела. Я зайду потом. Ещё раз благодарю, господин офицер.
С этими словами он поспешно вышел.
Эдит Гартман проводила его взглядом, потом вслед за фрау Линде подошла к Соколову и почти в один голос с владелицей ресторана сказала:
— Здравствуйте, господин капитан, здравствуйте, господа.
— Здравствуйте, фрау Гартман, — ответил Соколов. — Вы давно знаете господина Лешнера?
— Это мой двоюродный брат. Мы оба из Гротдорфа.
С большим интересом рассматривала Люба обеих женщин. Открытое, умное лицо Эдит Гартман производило-приятное впечатление. Сейчас Эдит казалась немного смущённой, щёки её то розовели, то становились почти восковыми. Фрау Линде, наоборот, чувствовала себя очень уверенно.
— Садитесь, пожалуйста, — пригласил обеих посетительниц Соколов. — Я слушаю вас, фрау Гартман. Надеюсь, наша первая встреча не оставила у вас неприятных воспоминаний?
Эдит вспыхнула:
— Я просила бы вас забыть об этом, господин капитан.
Соколов в знак согласия кивнул головой.
— Какие же дела привели вас ко мне?
Эдит хотела ответить, но тут на первый план выступила фрау Линде и завладела разговором:
— Это главным образом мои дела, господин капитан.
— Слушаю вас.
— Дело очень простое. Мне принадлежит ресторан «Золотая корона», он всегда пользовался прекрасной репутацией в нашем городе. Конечно, сейчас угощать нечем — всё ведь по карточкам. Но недавно начали работать пивные заводы. Правда, они выпускают только слабое, трёхпроцентное пиво, но и это не так уж плохо. Так что на днях состоится открытие. В своё время я обратилась в магистрат, и мне уже дали разрешение.
Фрау Линде тараторила, как пулемёт. Капитан Соколов едва успевал следить за её словами.
— Я не понимаю, почему вы пришли ко мне? — спросил он.
— Сейчас скажу, сейчас скажу, господин капитан. Дело очень простое. У меня в ресторане имеется небольшая эстрада. Я хотела бы для удовольствия публики давать в течение вечера несколько эстрадных номеров. Бедные жители Дорнау так соскучились по культурным развлечениям!
— Какое же отношение имеет к этому фрау Гартман?
— Фрау Эдит будет петь, её подруга — танцевать. У них отлично получается. Я буду очень рада, если господин капитан посетит моё заведение. Для господина капитана у меня всегда найдётся пиво покрепче.
— Чрезвычайно вам признателен, — сказал Соколов, но фрау Линде сделала вид, что не заметила его иронии.
— Мы знаем, что утвердить репертуар должна комендатура, — неожиданно резко произнесла Эдит. — Я прошу разрешить мне исполнение этой песенки! — И она протянула капитану ноты.
Разговор стал невыносим для актрисы. Ей было мучительно стыдно показать капитану текст, который она собиралась исполнять. Но она сама избрала этот путь, и ей ничего не оставалось, как пройти его до конца.
Капитан взял ноты, быстро пробежал глазами по строчкам и пожал плечами. Это была обычная эстрадная песенка, слащавая и пошлая. Капитан на минуту задумался. У него не было оснований запрещать исполнение таких номеров.
— Вы в самом деле хотите это петь?
— Да. Что вас удивляет?
— Немного странно, — сказал капитан. — Ну, что ж, тут я, к сожалению, не могу возражать. Если хотите, пожалуйста, исполняйте.
Фрау Линде сразу поднялась.
— Очень благодарна, господин капитан, — часто закивала она. — Мы были уверены, что вы разрешите. Всего наилучшего, господин капитан.
Она направилась к двери. Эдит машинально встала.
— Одну минуточку, фрау Гартман!
Эдит вздрогнула. Значит, не кончилось! О чём же ещё может спросить капитан?
— Мне тоже остаться? — круто повернулась от дверей фрау Линде.
— Нет, вы можете идти.
— До свидания, — подчёркнуто вежливо произнесла владелица ресторана, всем своим видом выражая полное безразличие к особому разговору капитана с Эдит Гартман.
— Я вас долго не задержу, — обратился Соколов к актрисе.
— Слушаю вас, господин капитан.
— Как вам сейчас живётся, фрау Гартман?
Кровь прилила к щекам актрисы.
— Как и всем немцам, господин капитан. — Голос её постепенно приобрёл обычную твёрдость. — Немного еды, и ещё меньше надежд.
— А на что вы надеетесь, фрау Гартман, если это не тайна?
— Нет, это не тайна. Я надеюсь, что когда-нибудь Германия снова станет единой, надеюсь, что в этой Германии возродится подлинное искусство и появятся театры, где можно будет ставить настоящие пьесы. Вот и все мои надежды. Не так много, как видите.
— Мы разделяем ваши надежды.
— Не знаю, не знаю…
— Можете не сомневаться, фрау Гартман. Кстати, скажите, почему вы не поехали в тридцать третьем году в Америку?
— Я не представляла себе жизни вдали от родины.
— Простите мне моё любопытство: что вы делали все эти годы?
— Выступала в варьете.
— А что собираетесь делать сейчас?
— Это вы уже знаете: буду петь песенки и танцевать в ресторане мамаши Линде.
— Значит, для вас ничто не изменилось? Значит, вы намерены ждать, пока немецкий народ создаст вам подходящие условия, чтобы потом безмятежно выйти на сцену и сыграть шиллеровскую Луизу Миллер? Если не ошибаюсь, Луиза — ваша последняя роль?
— Вам даже это известно? — голос Эдит сорвался.
— Да, и не только это, но и многое другое. Вы, наверно, слышали, фрау Гартман, слова Генералиссимуса Сталина о том, что гитлеры приходят и уходят, а народ германский, а государство германское остаётся. И вот сейчас немецкий народ с нашей помощью начинает строить новую, свободную жизнь, и, можете не сомневаться, он её построит. Но я хочу вам сказать, что когда ваши надежды осуществятся и вы снова захотите появиться на сцене в любимых ролях, зрители, наверно, поинтересуются: а что делала всё это время известная драматическая актриса Эдит Гартман? Что ж, вы сможете гордо ответить: пела в ресторане под чечётку!.. Всего наилучшего, фрау Гартман. Простите, что задержал вас.
Больше говорить было не о чём. Эдит это поняла. В голосе капитана ей почудился оттенок презрения.
Она встала, сделала несколько шагов к двери, остановилась, хотела что-то сказать, потом передумала и быстро вышла из комнаты. Соколов молча посмотрел на жену. Люба, не проронившая на протяжении всего разговора ни слова, грустно и вместе с тем понимающе кивнула ему.
Возбуждение среди жителей Гротдорфа дошло до предела: слишком уж необычные предстояли события. К тому же многие крестьяне получили угрожающие записки: кто-то пытался запугать всю деревню. Но всё же жажда земли была сильнее страха. А кроме того вселял уверенность официально опубликованный закон, изданный правительствами немецких провинций. По этому закону разделу подлежали все владения, превышающие сто гектаров.
Лешнер за эту неделю не раз побывал в Дорнау у Михаэлиса. Работники магистрата подробно растолковали ему, как надо делить землю. В глубине души Лешнер очень надеялся на приезд майора Савченко, хотя тот в разговоре подчеркнул, что реформу немцы должны осуществить самостоятельно.
В эти дни в Гротдорфе состоялось собрание малоземельных крестьян и бедняков, где была избрана комиссия по проведению реформы. Председателем её выдвинули Лешнера. В помощники ему назначили Петера Крума и Вальтера Шильда. На другой день все трое получили угрожающие анонимные записки. И хотя к таким запискам в деревне уже привыкли, на душе у Лешнера всё-таки было неспокойно.
Всю ночь с пятницы на субботу члены комиссии не расходились, обсуждая предстоящие действия. Сначала нужно будет получить у управляющих точные планы угодий. Рано утром из Дорнау приедет землемер. Потом они выйдут в поле. Лешнеру казалось, что теперь всё продумано и никаких неожиданностей уже не предвидится.
Наконец наступило утро, солнечное и ласковое, — осень в этом году стояла на редкость тёплая. Комиссии не терпелось поскорее приступить к делу, но Лешнер не торопился. Он то и дело посматривал на дорогу: а вдруг русский майор всё же приедет? Присутствие советкого офицера придало бы ему необходимую твёрдость.
Но из комендатуры никто не являлся, а минуты шли, складываясь в часы. Дальше оттягивать было уже невозможно.
Комиссия двинулась к помещичьим усадьбам, и следом за Лешнером и его помощниками потянулось почти всё население Гротдорфа.
Эрих Лешнер постучал в запертые ворота усадьбы Фукса, но в ответ не донеслось ни единого звука. Эрих постучал сильнее. Он колотил палкой по сырым дубовым доскам, и удары эти отдавались по всей деревне: такая тишина царила в мире.
Наконец после долгого безмолвия послышался шорох, и тяжёлые ворота раскрылись. Старик-сторож, спокойно оглядев крестьян, сообщил, что господин управляющий вчера ночью уехал и неизвестно, когда вернётся. Он остался тут один, и ему велено никого не пускать.
Люди не верили своим ушам. Ведь в поместье должно находиться немало работников господина Фукса. Не обращая внимания на запрещение сторожа, толпа ринулась в распахнутые ворота.
Первым делом все бросились в конюшни и в хлева. Всюду было пусто. Возле высокой кирпичной стены лежали туши зарезанных коров. Шесть лошадей валялись за конюшней. У них были перерезаны сухожилия на задних ногах. Господин управляющий успел повредить даже машины. Очевидно, ему помогали его верные прихлебатели: один человек не смог бы со всем управиться и натворить столько бед.
Толпа бросилась к поместью Зандера. Там не осталось даже и сторожа.
— Где же мы возьмём нотариальные планы угодий?! — с отчаянием в голосе воскликнул Лешнер.
Этот возглас вызвал смятение среди крестьян. Теперь, когда они, наконец, осмелились делить землю, такая мелочь могла сорвать всё дело.
— А может, мы сами разыщем эти планы? — крикнул Вальтер Шильд, быстро направляясь к дому Зандера. Остальные нерешительно двинулись за ним.
Крестьяне проникли в большую приёмную, куда не раз хаживали к управляющему с разными просьбами. На большом столе посреди приёмной расстилался план всех земельных участков Гротдорфа. В центре был воткнут большой нож: он пригвоздил к столу клочок бумаги с жирной чёрной надписью:
«Кто возьмёт землю, тому смерть!»
Эрих Лешнер оглядел присмиревших товарищей, усмехнулся, подошёл поближе и смело выдернул нож. Он понял, что управляющие хотели хоть напоследок запугать крестьян. Нет, запугать себя они не дадут! С чертежом в руках Лешнер пошёл искать приехавшего тем временем и поджидавшего его землемера. Теперь можно было начинать.
— А кому нужны ваши чертежи? — удивился землемер. — Ландрат ещё вчера передал мне планы земель, подлежащих распределению. Скоро он и сам приедет.
В толпе облегчённо вздохнули. Значит, всё предусмотрено, значит, никакая сила теперь уже не может приостановить реформу. И всё-таки как-то боязно…
А землемер торопил: сколько же можно собираться?
Когда вбили в землю первый межевой колышек и Вальтер Шильд назвал первую фамилию, из села прибежал запыхавшийся мальчонка. Он подошёл к Лешнеру, передал ему письмо и спрятался в толпе.
Письмо прибыло по почте в адрес Эриха, и Марта решила немедленно доставить его мужу. Оно было от самого господина Фукса. Помещик обращался к Лешнеру и ко всем крестьянам Гротдорфа. Он призывал их не верить большевистским выдумкам. Бог-де никогда не простит им такого беззакония. За угрозами и проклятиями следовало обещание вернуться, как только Америка и Англия выгонят из Германии большевиков. А в Соединённых Штатах, писал он, об этом серьёзно поговаривают. Уж тогда-то он, Фукс, сдерёт шкуру с каждого, кто осмелится взять хотя бы один морген его земли.
Лешнер нарочно отошёл в сторонку. Он догадывался о содержании письма и ничего хорошего от него не ждал, но то, что ему довелось прочесть, поразило его. Ведь о войне Америки против Советского Союза так мечтал Гитлер в последние дни своей поганой жизни! Это было единственной надеждой умирающего нацистского строя. А теперь та же идея выплыла снова, но уже совсем с другой стороны.
Крестьяне, увлечённые делом, не замечали переживаний Лешнера. Работа шла полным ходом. Из Дорнау приехал ландрат, уполномоченный магистрата по всем крестьянским делам. С его приездом народ повеселел. Теперь уж никто не сомневался в законности раздела земли.
Один Лешнер ходил мрачнее тучи и неохотно отвечал на вопросы. Зато как он обрадовался, когда, наконец, маленький синий автомобиль майора Савченко появился на дороге, а через минуту и сам майор в сопровождении Вали пришёл к ним на межу.
Эрих Лешнер подошёл к Савченко. Он отвёл майора в сторону и показал ему письмо от Фукса. Валя для точности перевела его. Майор задумался, потом усмехнулся и сказал, что ведь он заранее предупреждал о возможности подобных угроз. Этого ведь и следовало ожидать. И пусть он будет спокоен: раздел земли проводится на вполне законных основаниях.
Они вместе подошли к группе крестьян. Шильд рассказал о воткнутом в стол ноже, о зарезанной скотине, о поломанных машинах. Майор помрачнел.
— Тут уж вы сами виноваты, — с упрёком сказал он. — Не уследили.
Распределение участков, составление актов и записей заняло весь день.
Уже под вечер Лешнер взялся делить скотину — то самое стадо, которое управляющие пытались потихоньку угнать.
Было постановлено раздать коров безземельным крестьянам. Лешнеру по жребию досталась худая, неказистая коровёнка. Он представил себе недовольство Марты, но не сказал ни слова и утвердительно кивнул головой. Соседи даже удивились: Лешнер, председатель комиссии, мог выбрать себе скотину и получше.
Уже смеркалось, когда майор и Валя покинули деревню. Они ехали вдоль только что разделённого поля. Кое-где ещё маячили фигуры людей — это новые хозяева осматривали свои участки.
Савченко улыбнулся и подумал, что отныне эту землю можно отнять у немецкого крестьянина только вместе с его жизнью.
В комнате царила полутьма. На город уже опускался вечер, но комендант всё ещё не зажигал света. Он стоял у окна и смотрел на широкую улицу, на невысокие горы, освещённые заходящим солнцем, на неторопливых сосредоточенных людей, идущих по тротуарам. Многих из них Чайка знал в лицо. Это были люди, благополучие которых вверено ему, коменданту города.
В особнячке, стоявшем наискосок от здания комендатуры, зажгли электричество. Полковник увидел в окне чёткий профиль Любы Соколовой, опустившей штору. Профиль мелькнул и исчез, а полковник всё стоял, не отрывая взгляда от маленького домика.
Приезд жены капитана неожиданно навеял на Чайку грусть. Отчётливее, чем когда бы то ни было, почувствовал он, как тяжела ему разлука с семьёй.
Полковник смотрел на темнеющую улицу и думал о жене, о сыновьях. Большие стали: один кончает десятилетку, другой уже поступил в университет!
Сначала Чайка хотел на год забрать всю семью сюда, в Германию, но потом поразмыслил и понял, что из этого-ничего путного не получится. Преступлением было бы отрывать детей от учёбы, а Марию от работы.
— Мария… — полковник вполголоса произнёс это имя и тихо улыбнулся. — Если бы она была здесь!
Нет, ничего не выйдет из этих мечтаний… Скоро Мария будет защищать диссертацию, станет кандидатом наук. Она уже и без того известный в Москве врач по детским* болезням. Может быть, потом приедет в отпуск?..
На улицах зажглись фонари, и тени пересекали мостовую. Полковник отошёл от окна.
Он сел в кресло и включил лампу с зелёным абажуром. Мягкий свет залил стол, на цветастом ковре обозначился круг от абажура.
Из кармана кителя полковник достал синий, сложенный вдвое конверт. Это письмо от Марии. Три — четыре раза в месяц приходят из Москвы конверты, надписанные таким родным, неуверенным, похожим на детский, почерком. Сыновья тоже пишут часто. Он развернул слегка смявшийся листок бумаги и углубился в чтение. Сейчас-то уж никто не помешает!
«Ты знаешь, — писала Мария, — я теперь как-то удивительно остро ощущаю тишину и мир. Вот уже сколько-времени прошло со Дня Победы, но до сих пор, просыпаясь, я чувствую, что в жизни произошло нечто необыкновенно хорошее — нет войны! И вся Москва, да нет, не только Москва — вся страна живёт, охваченная этим чудесным чувством. Люди четыре года работали, не жалея сил. Казалось, вот придёт победа — и они захотят отдохнуть.
А вышло наоборот. Все трудятся ещё более энергично. Солдаты возвращаются из армии, и я никогда в жизни не видела такой жажды мирного труда, как у них. Люди истосковались по настоящей работе.
Недавно меня назначили консультантом в большой детский дом. Здесь воспитываются преимущественно дети погибших партизан. Живут они хорошо. Это скорее даже не детский дом, а очень большая и дружная, хотя и несколько шумная семья. И вот каждый раз, когда я туда прихожу, у меня горько на душе становится. Как нам нужно беречь мир, чтобы никогда больше не мог появиться у пятилетнего ребёнка скорбный взгляд взрослого измученного человека!
Есть тут одна маленькая девочка Люся. Если бы ты только видел, как она ко мне привязалась! Для меня всякий раз мученье прощаться с ней. Я так хочу взять её к нам! Очень нужно бы поговорить с тобой обо всём этом.
Что вы там, в Германии, делаете? Чувствуете ли и вы, что уже наступил мир, или для вас всё ещё продолжается война? Как вы там живёте, о чём думаете, о чём говорите?
После защиты диссертации я постараюсь приехать к тебе. Ты мне покажешь эту страну, которую отсюда, из Москвы, я понять не могу…»
Полковник оторвал взгляд от письма и задумался. Да, действительно очень трудно издалека понять всё, что сейчас происходит в Германии. Ведь после окончания войны прошло только полгода. Он ещё раз взглянул на письмо. Значит, входит в его жизнь маленькая девочка Люся? Какая она? Какие у неё глаза? Надо попросить Марию прислать фотографию.
Потом он представил себе, что вот однажды откроется дверь и Мария, родная, ласковая, появится вдруг на пороге комнаты.
Тут дверь в самом деле скрипнула, да так неожиданно, что полковник даже вздрогнул.
Ещё не стряхнув с себя очарование мечты, он почти с надеждой посмотрел туда, в затемнённую часть комнаты, но, как оказалось, лишь для того, чтобы разглядеть там вечно дымящуюся трубку и седеющие усы майора Савченко.
Чайка невольно улыбнулся и откинулся на спинку кресла. Он любил беседовать со спокойным, всегда рассудительным майором, о храбрости которого рассказывали легенды. Полковник часто слышал эти рассказы и про себя отметил, что Савченко проявлял отвагу именно там, где это было действительно необходимо.
До войны Савченко был механиком одной из крупных машинно-тракторных станций на Днепропетровщине. Сельское хозяйство он знал превосходно, и потому полковник часто обращался к нему за советом. Перед тем как ответить на любой, даже самый пустяковый, вопрос, Савченко обязательно делал две затяжки из маленькой короткой трубочки-носогрейки, которая всегда торчала у него из-под пожелтевших от табака усов.
На вдумчивого и всеми уважаемого майора можно было смело положиться во всяком деле, и когда в комендатуре создалась партийная организация, майора единогласно избрали парторгом.
Савченко было уже около сорока, но он так и не успел ещё обзавестись семьёй. Исполнял майор свои обязанности необыкновенно точно, настойчиво и аккуратно, хотя работа в Германии ему и не нравилась. Он никак не мог отделаться от ощущения, будто судьба перенесла его сразу на тридцать лет назад. Безземельные крестьяне, крошечные наделы, чересполосица, а рядом — огромные кулацкие и помещичьи хозяйства… На поле помещика — трактор, а рядом— лошадь и корова, вместе впряжённые в плуг. На одном участке — тонны удобрений, а рядом — истощённая, уже неспособная родить земля.
Но с каждым днём Савченко всё больше и больше убеждался в том, что провести в стране перераздел земли значило привлечь к созданию демократической Германии миллионы бедных крестьян. Вся его работа и заключалась в подготовке к земельной реформе. Полковника Чайку в не меньшей степени беспокоили и другие области экономической жизни. После окончания войны вся промышленность в Германии, кроме мелкой, перешла в ведение оккупационных властей, так что комендатуре Дорнау пришлось осуществлять контроль над местными предприятиями. Выполнение плана репараций тоже отнимало много времени и требовало нескончаемых хлопот. Короче говоря, полковник однажды, смеясь, признался, что, если бы ему дали ещё одного такого же майора, он был бы совсем спокоен.
Савченко сел у стола напротив полковника и несколько раз молча пыхнул трубочкой.
— Письмо получили? — начал он.
— Да, — ответил полковник. — Перечитываю в одиночестве…
Они опять немного помолчали, глядя друг на друга. Лицо Савченко просветлело. Казалось, будто он вспомнил что-то очень хорошее. Однако слова его совсем не выражали радости.
— А я вот один на свете, — мягко улыбаясь, сказал он. — Не завёл ни жены, ни детей. Но, знаете, одиночества не ощущаю. Нет! Товарищей у меня видимо-невидимо! Писем мне много пишут. И всё зовут в МТС вернуться…
— Ну, с этим, наверно, придётся повременить, — сказал полковник.
— Да я знаю. Только ведь мечтать никому не запрещено. И вот думаю я часто о том, как вернусь когда-нибудь домой, а товарищи спросят: что это, мол, ты так долго там задержался? Тогда я скажу им: заканчивал начатое вами, дорогие товарищи. А что, и вправду выиграть войну — это только полдела. Вон сколько работы нам теперь ворочать приходится!
Он замолчал, раскурил трубку, потом встал, включил верхний свет и подошёл к карте района Дорнау. На ней красным карандашом были отмечены сёла, где уже закончился раздел земли.
— Ведь не пустяк, товарищ полковник, — сказал он, указывая на карту. — Теперь у этих немцев, которые получили землю, никакой силой её не отнимешь.
— Да, — сказал Чайка, — далеко не пустяк! Признаться, майор, я тоже частенько думаю о том дне, когда нам с вами разрешат уехать отсюда. Интересно, какой тогда будет Германия, как будет выглядеть город Дорнау, какими станут здешние жители?
Он вопросительно посмотрел на майора и продолжал:
— Вот проведена земельная реформа. От этого первого «удара» уже пошатнулись старые представления о Германии, она уже стала не такой, какой была вчера. Смотрит сама на себя, удивляется и узнать не может. Дальше — расширение полномочий самоуправлений, а затем — создание представительного органа, который объединит и направит усилия всех немцев, стремящихся увидеть свою родину единым демократическим государством.
Перечисляя, полковник энергично загибал на руке пальцы, образуя внушительный кулак. Вдруг все пальцы разом разжались.
— Много ещё у нас впереди работы и в области политики, и в области культуры, и в области народного хозяйства. Зато уж если добьёмся успеха, то это будет означать полное прекращение нашей с вами работы здесь. И вот тогда-то, майор, мы сможем спокойно вернуться в Советский Союз. Вернуться и сказать: задание выполнено, товарищи! Раньше была Германия пугалом для всего мира, а теперь, под животворным влиянием Советского Союза, превратилась она в подлинно миролюбивую страну, стала залогом мира в Европе. Стоит для этого пожить и потрудиться здесь. Честное слово, стоит!
Полковник всё больше и больше оживлялся, и теперь глаза у него стали совсем молодыми. Казалось, он уже отчётливо видит будущее этой большой страны, с которой у советских людей связано столько переживаний.
Он посмотрел на Савченко и улыбнулся.
— Что-то мы с вами, майор, сегодня размечтались, — сказал он. — Вы, как считать, пришли ко мне по делу или просто потолковать? — спросил он по-дружески.
— Дела неотложного у меня нет, — сказал Савченко, — и зашёл я к вам просто поговорить о жизни.
На этом их беседа прервалась, потому что в кабинет быстро вошёл капитан Соколов.
— Разрешите обратиться, товарищ полковник? — задорно сказал он и, не ожидая ответа, продолжал: — Имею честь пригласить вас обоих, товарищи офицеры, в гости. Мы даже представить себе не могли, что способны сделать из обыкновенного офицерского пайка умелые женские руки. Прошу! Хозяйка ждёт.
Соколов был откровенно счастлив. Это чувствовалось в каждом его движении, в каждом слове.
Савченко и Чайка переглянулись. Казалось, что счастье, излучаемое капитаном, коснулось их тоже и заставило зазвучать в душе каждого какую-то ответную радостную струну.
— А галушки будут? — скептически спросил Савченко.
— Теперь всё будет! — уверенно ответил Соколов, и они рассмеялись, сами не зная чему.
На шахте «Утренняя заря» шла обычная жизнь. Это была одна из немногих в этом районе шахт, где добывался не бурый, а настоящий каменный уголь.
Однажды осенним днём Альфред Ренике, как обычно, отработал свою смену, и клеть подняла его на поверхность. Вместе с ним вышли из лавы и другие рабочие, совершенно чёрные от угольной пыли, только белки глаз и зубы сверкали на их лицах. Ренике вместе со всеми сдал свою лампу, зашёл в душевую, потом переоделся и зашагал домой.
— Глюкауф! — весело приветствовал он свою жену Гертруду.
В небольшой, аккуратно прибранной комнате всё ждало прихода хозяина. Гертруда привычно ответила на приветствие мужа и стала подавать обед, состоявший из сладкого супа и миски картошки.
— Не очень-то роскошно угощаешь ты мужа! — пошутил Ренике.
— Погоди, скоро и этого не будет! — вскипела Гертруда. — Вон в деревнях землю у помещиков забрали и роздали её крестьянам… Кто же теперь будет кормить Германию? Всех нас ждёт голод…
— Постой, постой, кто это тебе сказал?
— Об этом давно говорят. Только я не думала, что это так быстро случится.
Она чуть не плакала. Домашним хозяйкам действительно приходилось туго. Гертруде казалось, что земельная реформа неминуемо приведёт страну к бедствиям. Это убеждение появилось у неё после разговоров с соседкой. Кто пустил такой слух среди шахтёрских жён, неизвестно, но Гертруда была обеспокоена.
Альфред не придал большого значения словам жены. Никакого голода земельная реформа, конечно, не вызовет— это ясно. Скорее, наоборот. Но его всё это время интересовала другая сторона дела. Ведь если оккупационные власти приступили к проведению земельной реформы, значит, и передача промышленности в руки народа — не пустые разговоры.
Он наскоро пообедал, снова натянул куртку, взял кепку и вышел из дому. Совершенно необходимо с кем-нибудь обсудить все эти события, посоветоваться, навести порядок в собственных мыслях.
Ренике шагал по улице шахтёрского посёлка, почти сливавшегося с Дорнау. А мысль то и дело возвращалась к словам жены. Её жалобы, конечно, справедливы. Получают они далеко не всё из того, что значится в карточках. Правда, товарищи, приезжавшие из западных зон, расска-вывали, что они там не получают и четверти положенного.
С такими думами Альфред добрёл до города и на минутку остановился, размышляя, куда же теперь направиться. Конечно, можно зайти в какую-нибудь пивную. Там уж, наверно, услышишь последние новости. Но это не то. Ему нужно спокойно, серьёзно поговорить с кем-нибудь, посоветоваться, обменяться мнениями. Пожалуй, лучше всего пойти к Грингелю. Теперь Бертольд — коммунист, интересно, как он относится к событиям?
Альфред зашагал быстрее. Он даже чуть не проскочил мимо человека, остановившегося посреди тротуара и схватившего его за рукав.
— Товарищ Ренике! — воскликнул этот человек, и Альфред узнал Оскара Кребса, одного из деятелей городского комитета социал-демократической партии. — Вот хорошо, что я вас встретил!
Ренике не выказал особой радости. Ничего неприятного ему лично Кребс не сделал, тем не менее симпатии к этому человеку забойщик никогда не питал. Совершенно неожиданно Кребс заговорил с Альфредом, как с равным. Этот фамильярный, приятельский тон заставил Ренике насторожиться.
А Кребс, поговорив о всяких пустяках и, будто между прочим, упомянув о том, что социал-демократическая партия будет бороться за повышенные нормы снабжения, неожиданно спросил:
— Вам за последнее время не приходилось говорить с кем-нибудь из коммунистов?
— Да, говорил кое с кем.
— Они вам не рассказывали о том, что собираются нарушить демократические свободы и ликвидировать нас? Вы только подумайте: ликвидировать старейшую партию, партию немецкого пролетариата, основанную ещё Марксом и Энгельсом!
Про себя Ренике подумал, что Маркс и Энгельс никогда и не собирались создавать партию, похожую на теперешнюю социал-демократическую, но, не чувствуя себя достаточно подготовленным для возражений, промолчал.
— Словом, коммунисты хотят нас проглотить, — продолжал Кребс. — Но мы тоже не наивные младенцы, мы не дадимся. Я это вам говорю для того, чтобы вы знали истинное положение вещей. Если кто-нибудь из коммунистов будет вас агитировать, так и отвечайте: мы не согласны!
Он покровительственно похлопал Ренике по плечу и быстро пошёл дальше. Ничего не поняв, Альфред продолжал свой путь.
Уже стемнело, когда он пришёл к Бертольду Грингелю. Хозяин сидел у стола и чинил электрическую плитку. Когда к нему ни придёшь, Грингель всегда чем-нибудь занят! Вот и теперь Ренике пришлось подождать несколько минут, пока Бертольд не закончил ремонт. После этого Альфред, словно контролёр, включил плитку, чтобы проверить работу товарища, и лишь потом заговорил о том, что его интересовало.
— На селе провели земельную реформу, — не то спрашивая, не то сообщая, сказал он.
— Да, — ответил Бертольд. — А ты что, только сейчас услышал? Об этом же во всех газетах напечатано.
— Нет, я просто не думал, что это произойдёт так скоро. Неужели русские и вправду думают выжить всех помещиков и капиталистов из советской зоны?
— У меня такое впечатление, — ответил Грингель, — что они не собираются сами этим заниматься, а предоставляют всё дело нам. Что касается деревни, то начало уже положено и результаты отчётливо видны. Русские разрешили крестьянам поделить помещичью землю, а сами лишь контролируют.
— Моя Гертруда утверждает, что это приведёт к полной разрухе и голоду.
— Глупости! Крестьяне будут обрабатывать свою землю во сто крат лучше, чем помещичью. Урожаи повысятся, а значит, и продуктов будет больше.
— Я тоже так думаю, но женщины очень волнуются.
— Волноваться тут нечего.
Несколько минут они помолчали, думая о последних событиях.
— Но раз отобрали землю у помещиков, значит, и фабрики должны перейти в руки народа, — рассуждал Альфред.
— Это пока ещё не решено. Однако, надо думать, большевики на полпути не остановятся. Кто сказал «а», должен сказать и «б».
— Да, это правда. Значит, русские действительно приступили к исполнению своих обещаний.
Снова долгое молчание. Приятели уже давно привыкли к таким паузам. И никогда при этом не чувствовали ни малейшей неловкости. Просто каждый думал о своём.
Вдруг, вспомнив о встрече на улице, Ренике рассказал:
— Меня по дороге Кребс остановил. Он чем-то изрядно напуган, говорит, будто вы, коммунисты, хотите проглотить нашу социал-демократическую партию.
— Провокатор он просто у вас, вот и всё! — категорически заявил Грингель. — Кому это нужно — глотать целую партию! Достаточно невкусная еда, особенно если в ней попадаются такие гнилые кребсы[2].
Оба посмеялись над этой нехитрой остротой.
— Но, должно быть, некоторая доля правды всё же есть в его словах? — спросил Ренике.
— Нет, — ответил Грингель. — Ни капли правды здесь нет. Правда заключается в другом: многим честным людям, взявшимся за создание свободной Германии, непонятно, почему это вот хотя бы мы с тобой находимся в разных партиях. Оба мы рабочие. Оба мы, безусловно, заинтересованы в том, чтобы жить в демократической стране.
— Ну и что же? — насторожённо спросил Ренике.
— Нам нужна одна партия, которая могла бы преодолеть раскол в германском рабочем движении и объединить усилия всех людей, действительно стремящихся строить демократическую, миролюбивую Германию. Такое предложение выставляют не только коммунисты. Многие деятели вашей партии тоже подумывают о необходимости объединения. Пока это, к сожалению, только разговоры, хотя, по-моему, давно пора уже браться за дело.
— Ты всегда был очень решителен и в мыслях и в поступках, — сказал Ренике и вдруг рассмеялся: — Постой, постой, теперь я начинаю понимать, почему господин Кребс так взволнован. Его вряд ли устроит, если фабрики перейдут к народу. От кого же он тогда будет получать жалованье?
Ренике намекал на факт, который приобрёл когда-то широкую огласку. В газете писали, будто Оскар Кребс получил изрядную сумму от ИГ Фарбениндустри за то, что предотвратил забастовку на химическом заводе. Доказать это, правда, не удалось. Всё было сработано чисто.
Но рабочие хорошо знали, кто их предал в решительную минуту.
— Да, пожалуй, он-то уж не жаждет, чтобы мы объединились, — добавил Альфред.
— Должно быть, найдутся ещё такие же, как он. Но я уверен, что всё равно так и произойдёт. А разговоры Кребса, будто коммунисты хотят съесть социал-демократов, похожи на бабьи сплетни о земельной реформе, которая-де непременно вызовет голод.
Долго сидели Ренике и Грингель в тот вечер, беседуя о самом важном и сокровенном. Они пока ещё не ощущали себя настоящими хозяевами своей страны, однако предчувствие больших перемен уже заставляло их думать не только о личной судьбе, но и о судьбе всего государства, всего народа.
Об открытии ресторана «Золотая корона» полковника Чайку уведомила фрау Линде. Всячески стараясь казаться приветливой, она просила господина коменданта почтить это скромное торжество своим присутствием. Полковник сам не поехал, но поручил капитану Соколову побывать в «Золотой короне».
Когда капитан рассказал об этом Любе, та задумалась:
— Мы туда пойдём?
— Конечно. Нужно посмотреть, какая у них там концертная программа. Кстати, а ты свой урок уже выполнила?
— Да! — гордо ответила Люба. — Второй акт совершенно готов.
Весь этот месяц Люба с помощью преподавательницы немецкого языка трудилась над переводом советской пьесы. Вся работа была разбита на уроки. Люба по-настоящему увлеклась: перевод обогащал её знание языка, давал практику, не говоря уже о том, что пьеса могла войти в репертуар здешнего театра.
— Ну, значит, заслужила, — пошутил Соколов. — Пойдём часов в девять.
А в ресторане «Золотая корона» происходили знаменательные события. В этот вечер впервые за многие годы на всю улицу засияла неоновыми буквами вывеска. Для немцев, привыкших за годы войны к полному затемнению, это было неожиданностью. Ярким светом был залит и самый зал. Над высокой стойкой, всем управляя, возвышалась фрау Линде. Для торжества открытия она затянулась в корсет и надела своё лучшее платье. Три девушки, работавшие у неё ещё во время войны, подавали к столикам пиво.
Концерт, организованный фрау Линде, проходил вполне пристойно. Жители Дорнау и впрямь соскучились по развлечениям; утверждая это, хозяйка оказалась права: даже простейшие эстрадные номера вызывали шумные аплодисменты. Но с особенным нетерпением все ждали выступления Эдит Гартман, о чём извещал огромный плакат у стойки, как раз под золотой короной — эмблемой ресторана. Большие красные буквы на плакате кричали: «Сегодня у нас поёт Эдит Гартман!».
В антрактах между номерами фрау Линде перекидывалась шутками с посетителями и с господином Штельмахером — неудачливым актёром, исполнявшим обязанности конферансье. Штельмахер когда-то действительно подвизался на сцене, но так как никакого таланта у него не оказалось, театр пришлось покинуть и искать случайных заработков. Кроме платы от фрау Линде, он получал возможность спекулировать здесь сигаретами.
Уже перед закрытием, когда программа была почти исчерпана, Штельмахер объявил продолжительный перерыв. Тем больший эффект, считал он, произведёт последний номер — Эдит Гартман.
Остановившись у стойки около фрау Линде, Штельмахер лениво разглядывал посетителей. На несколько секунд внимание его привлёк человек явно деревенского типа. Он пил пиво за столиком, всё время поглядывая на эстраду. Это был Эрих Лешнер, он явился сюда посмотреть на Эдит. Правда, Эрих приехал в город не только за этим. Проведённая недавно земельная реформа выдвинула перед новыми хозяевами множество вопросов, разрешить которые можно было только в магистрате. Возвращаясь оттуда, он увидел большую афишу и, конечно, не мог уже пройти мимо ресторана, не послушав Эдит.
Гость из деревни недолго занимал Штельмахера. Широко расставив свои необыкновенно длинные ноги и прислонясь спиной к стойке, конферансье говорил, вполоборота поглядывая на владелицу ресторана:
— Начало, конечно, довольно скромное, фрау Линде, но вы не горюйте. Наши жители просто ещё не пронюхали, что у вас, кроме трёхпроцентного пива, имеются всякие небесные напитки. Когда люди об этом узнают, тут протолкнуться негде будет. Это — чрезвычайно многообещающее дело. Ещё один коньяк, фрау Линде!
— Прошу, — ответила хозяйка. — Пятьдесят марок.
Удивлённый Штельмахер даже свистнул:
— Но ведь первую порцию я пил за сорок пять, фрау Линде, я это хорошо помню.
— Коньяк дорожает.
— Действительно, — ответил Штельмахер, — дорожает на глазах у изумлённой публики.
— А кроме того, — продолжала фрау Линде, — предыдущую пачку сигарет вы мне продали за семьдесят пять марок, а за эту взяли уже восемьдесят. Удивляться нечему.
— Действительно нечему, — подтвердил Штельмахер. Можете быть уверены, следующая пачка будет стоить ещё дороже.
— Вы не знаете политэкономии, Штельмахер, — с сознанием своего превосходства объявила фрау Линде. — Я-то найду другого поставщика сигарет, а такого коньяку вы в городе не достанете. Давайте не ссориться. Это будет лучше для вас.
Тем временем в большом низком зале появились новые посетители — бывший антрепренёр господин Пичман и фрау Янике, которая тоже некогда имела отношение к театральному искусству. Войдя в ресторан, они поздоровались с фрау Линде, как старые знакомые, и уселись за столик, где красовалась небольшая картонка с надписью «Для постоянных гостей». Когда-то это было немалой честью — считаться постоянным посетителем ресторана «Золотая корона».
— Два пива, — заказал Пичман. — Очень рад видеть ваш ресторан вновь открытым, фрау Линде.
— Наш город начинает приобретать прежний вид, — лениво произнесла фрау Янике. — Разве не правда? Ресторан «Золотая корона» сверкает огнями на всю улицу! Жаль, конечно, что он открыт лишь до десяти. И когда только снимут это военное положение!
— К сожалению, таков приказ нашего коменданта, — ответила хозяйка.
— А приказы надо исполнять, — подмигнул ей Пичман. — Ваше здоровье, Марго! — Подняв тяжёлый бокал, он сделал такое движение, будто хотел выпить его до дна, но отпил лишь маленький глоток и снова поставил пиво на кружок картона, предусмотрительно положенный на скатерть.
— Ваше здоровье! — ответила фрау Янике, так же бережно отпивая глоток.
В это время Эдит Гартман переодевалась в маленькой комнатке за стойкой. Она достала из чемоданчика и надела чёрное вечернее платье, отделанное кружевами. Когда-то это было очень красивое платье, и, выступая в нём, Эдит пользовалась большим успехом. Правда, с тех пор платье порядком поизносилось, но сегодня Эдит решила выступить именно в нём.
На душе у актрисы было смутно. На память невольно приходил презрительный взгляд капитана Соколова во время их последней беседы в комендатуре.
«Должно быть, он прав, капитан Соколов. Стыдно Эдит Гартман выступать в ресторане с пошлыми песенками!»
До сих пор ей казалось, что она совершенно свободна в своём выборе, и очень этой свободой дорожила. Исполнение эстрадных песенок и выступления в случайных концертах она считала печальной, но временной необходимостью, занятием, которое, по крайней мере, не требует участия души и пройдёт для неё бесследно. Конечно, порой приходила в голову мысль, что в таком существовании нет и намёка на элементарную независимость, как, впрочем, нет и искусства. Но такие мысли были неприятны, и Эдит старалась их быстрее заглушить. Она хотела создать себе хотя бы иллюзию свободы.
Больше всего поразили её во время разговора с капитаном слова о будущей, демократической Германии, перед которой когда-нибудь придётся держать ответ за нынешнее бездействие. Эти слова заставили Эдит внимательнее приглядываться к окружающим её людям и их поступкам.
От грустных мыслей её отвлекла Гильда Фукс. Очень возбуждённая и, кажется, даже слегка опьяневшая, она быстро и привычно надевала свой экстравагантный костюм. Злые языки утверждали, что на него не ушло и одного метра материи. Однако чувствовала она себя в нём прекрасно.
Эдит, взглянув на Гильду, вполголоса напевавшую весёлую песенку, поднялась и вышла в зал. Её вдруг испугала мысль: «А что если капитан Соколов тоже пришёл сегодня в ресторан?» Она окинула взглядом столики и облегчённо вздохнула, нигде не обнаружив золотых погон.
— Скоро начнём, Штельмахер? — спросила актриса.
Штельмахер не успел ответить: навстречу Эдит одновременно поднялись Пичман и Янике.
— Вы, как всегда, очаровательны, дорогая Эдит, — провозгласила Янике.
— Мы пришли полюбоваться вами, — поддержал Пичман.
Эдит, заметив Лешнера, стремительно подошла к нему:
— Что ты здесь делаешь, Эрих?
— Я очень рад видеть тебя, Эдит, — широко улыбаясь, ответил Лешнер. — У меня в городе разные дела, вот я и зашёл выпить кружку пива и поглядеть на твоё мастерство.
— На моё мастерство? — Эдит почудилась ирония в этих словах. Она внимательно посмотрела на брата, но на его лице ничего нельзя было прочитать.
— Конечно, — спокойно продолжал Лешнер, приглашая её присесть.
— Ну, как ты живёшь, Эрих? — спросила она.
— Ах, какие у нас сейчас интересные дела творятся! Знаешь, в Гротдорфе всё, точно в котле, бурлит. Землю Фукса и Зандера поделили, скот — тоже. И я получил участок. Мы начинаем жить по-настоящему. Ты понимаешь меня?
— Отлично понимаю. А вот я, откровенно говоря, никак не могу начать жить по-настоящему…
В голосе актрисы прозвучала грусть. Лешнер сочувственно поглядел на неё.
— А ты попробуй. Я, признаться, думал, что Эдит Гартман уже в настоящем театре играет, а она попрежнему в ресторане песенки под чечётку поёт… Будто ничего на свете не изменилось…
— А ты думаешь, я должна…
— Да, я в этом убедился на своём опыте. Нельзя ждать — надо действовать! Если бы мы ждали, у нас до сих пор не было бы ни земли, ни будущего.
— Да, тебе всё это, пожалуй, подходит. А мне большевики…
— А что большевики? Справедливые люди и сами через всё это прошли. Да, помещиков и всяких там банкиров они, правда, не жалуют. А мне они нравятся. Есть у меня знакомый офицер в комендатуре, майор Савченко, так он заранее знает обо всех затеях помещичьих управляющих. Я могу у него получить ответ на все вопросы. Вот и тебе, Эдит, надо бы найти таких советчиков. Очень бы я хотел видеть тебя уже в театре, а не в ресторане.
— Мне и самой хотелось бы на сцену, — тихо сказала актриса.
— Да, время пришло, Эдит. Сейчас мы овладели землёй, а посмотришь, скоро будем управлять всей Германией. Будущее принадлежит нам, простым людям. Теперь я это отлично понял.
Эдит поднялась со стула. Ей был тягостен разговор с двоюродным братом, с человеком, который уже обрёл своё место в этой непривычной ей жизни и теперь без колебаний шёл к цели. Она не могла найти возражений. В душе не соглашаясь с Эрихом, она в то же время не знала, что ему ответить, и потому направилась к стойке.
— Начнём, Штельмахер. Я немного волнуюсь…
— Я только жду вашего приказания. Но вы меня удивляете: волнение перед выходом?! Не узнаю вас!
— Да, да. Но это неважно… Это неважно. Начинайте, Штельмахер. Может быть, мы успеем…
Эдит и сама не понимала, почему она вдруг заторопилась. Наверно, хотелось поскорее исполнить свой номер и почувствовать себя свободной хоть до завтрашнего вечера.
— Конечно, успеем. До закрытия ещё минут сорок, — изумлённо ответил Штельмахер вслед актрисе, которая уже прошла в дверь за стойкой.
— Странное сегодня настроение у фрау Эдит, — заметил Пичман.
— Ничего, — вмешалась в разговор владелица ресторана. — Это пройдёт. Начинайте, Штельмахер, пора отрабатывать свой ужин.
В это мгновение открылась входная дверь, и фрау Линде поспешила выйти из-за стойки. Она сразу узнала жену капитана Соколова и его самого. Войдя, они остановились, выбирая место. Фрау Линде была уже тут как тут.
— Такая честь для нашего ресторана, — кланяясь, приговаривала она, — такая необыкновенная честь! Я очень рада видеть вас здесь, господин капитан!
Но улыбки фрау Линде не имели успеха.
— Добрый вечер, — сухо сказал Соколов.
— Что прикажете подать, господин капитан: пива или чего-нибудь покрепче?
— Пива.
— Слушаю, господин капитан, — и фрау Линде направилась к своей стойке, сама налила и, в знак особого почтения, сама принесла два бокала бледножелтого пива.
На эстраду в этот момент вышел Штельмахер и объявил:
— Уважаемые господа, мы продолжаем нашу программу! Сейчас я предложу вашему вниманию главный номер сегодняшнего концерта и вообще всех концертов прошлого, настоящего и будущего: Эдит Гартман и Гильда Фукс!
Заиграл оркестр. Гильда Фукс, а за ней и Эдит Гартман появились на эстраде. Обе они начали плавно покачиваться в такт замедленной музыке. Взгляд Эдит Гартман блуждал вдоль столиков. Вдруг она вздрогнула и замерла на месте.
Актриса, не отрываясь, смотрела на капитана Соколова. Всё исчезло для неё, — она совсем забыла о публике. Перед глазами было только лицо капитана, немного пренебрежительное, хотя, скорее, даже грустное.
Она услышала шёпот Гильды:
— Начинай, Эдит!
И тогда, уже не обращая внимания ни на сбившийся оркестр, ни на растерявшуюся партнёршу, Эдит медленно провела рукой по лбу и сошла с эстрады.
Штельмахер молниеносно очутился на её месте.
— Уважаемые господа! — сделав скорбную мину, начал он. — Администрация просит у почтеннейшей публики извинения. Фрау Гартман, наша любимица, наша гордость, почувствовала себя дурно. Но концерт будет продолжаться. Прошу, — сделал он знак оркестру.
Ни Соколов, ни Люба уже не смотрели, как на эстраде танцует Гильда Фукс.
Номер закончился, отзвучали аплодисменты, и фрау Линде сразу же подошла к столику Соколова.
— Мне так неприятно, господин капитан, мне так неприятно! — заговорила она. — Фрау Эдит почувствовала себя плохо, и это — такое разочарование для всех нас, такое разочарование! Тысяча извинений, господин капитан, но фрау Эдит просит разрешения подойти к вашему столику. Она хочет сама извиниться перед представителем власти.
— Пожалуйста, — ответил Соколов, и через минуту к ним подошла Эдит Гартман.
Актриса неясно представляла себе, что она будет говорить. Итти извиняться её заставила та же фрау Линде, возмущённая капризами Эдит. Хозяйка боялась, как бы капитан не подумал, что всё это было заранее подготовленной демонстрацией.
— Зачем вы пришли? — спросила Эдит, подойдя к столику.
— Садитесь, фрау Гартман, — пригласил её Соколов.
Эдит послушно села.
— Для чего вы пришли? — взволнованно повторила она.
— Успокойтесь, пожалуйста, фрау Гартман, — сказала Люба. — Я вам сейчас всё объясню. В Советском Союзе мы много слышали о рейнгардтовском театре. Мне очень хотелось посмотреть на одну из самых известных актрис этой труппы.
— Это невеликодушно — добивать повергнутого. Вы пришли любоваться моим позором!..
— Вы сами избрали этот путь, — мягко возразил Соколов. — Никому не запрещено смотреть эстрадные выступления Эдит Гартман.
— Для меня это невыносимо. Но другого выхода нет…
— Разве? — удивился Соколов. — Разве вам не предлагали возглавить новый городской театр, который создаётся в Дорнау? На ваш призыв откликнулись бы многие. Вы сами предпочли эстраду.
— Я не имею права…
— Не имеете права?
— Нет, нет, это — совсем другое…
Публика уже расходилась. Близился час закрытия.
— Послушайте, фрау Гартман, — горячо заговорила Люба. — Я как раз хотела поговорить с местными артистами. Дело в том, что я собираюсь прочесть руководителям городского театра известную советскую пьесу. Ведь немецкий народ почти ничего не знает о Советском Союзе, и, конечно, она вызовет интерес у зрителя. Надеюсь, что вам эта пьеса понравится и вы захотите в ней играть. Приходите, пожалуйста, я вас обо всём извещу. Это будет в магистрате.
— Нет, нет! — совсем растерянно твердила Эдит, поднимаясь. — Я не могу… Я не могу…
Она быстро отошла от них. Эрих Лешнер посмотрел ей вслед. Он слышал весь разговор. Слышала его и Гильда Фукс, успевшая присесть неподалёку с большой кружкой пива.
Люба и Соколов проводили Эдит долгим взглядом.
— Как ты думаешь, придёт она? — проговорила Люба.
Соколов ничего не ответил. Сейчас от Эдит Гартман можно было ожидать любого сюрприза. Кроме того, ресторан был явно неподходящим местом для обсуждения всего происшедшего.
— Получите! — обратился Соколов к хозяйке.
Фрау Линде проводила их до самых дверей. Когда она возвращалась к стойке, навстречу ей шла Эдит Гартман уже в пальто и шляпе.
— Ну, фрау Гартман, — воскликнула хозяйка, — не ожидала я от вас такой выходки!
— Извините меня, фрау Линде, — ответила Эдит и, отойдя от неё к Лешнеру, спросила: — Эрих, ты выпил своё пиво? Пойдём!
Лешнер сразу поднялся.
— Ты правильно поступила, Эдит, — одобрительно сказал он, — и не следует тебе больше ходить сюда.
Они вышли.
На больших часах в углу зала пробило десять. Фрау Линде взглянула на двери и прошипела:
— Скажите, какая персона! Посидела пять минут с господином капитаном — и уже не хочет ни с кем разговаривать! Что же будет дальше?
— А дальше она влюбится в этого капитана и поедет в Сибирь играть для белых медведей сентиментальные пьесы, — ответила Гильда.
— Не говорите глупостей, Гильда! — рассердилась владелица ресторана.
Фрау Линде явно не имела намерения продолжать этот разговор. У неё было ещё много важных дел. Она торопилась закрыть ресторан.
Последние посетители расплатились и вышли. Фрау Линде на несколько минут осталась одна. Она ходила по пустому залу, гася свет. Потом из внутренних дверей снова появились Штельмахер, Гильда и Янике с Пичманом. В полумраке лица их казались тёмными и злыми.
— У меня для вас важная новость, господа, — торжественно произнесла фрау Линде. — Сегодня мы принимаем гостя.
С загадочным видом она скрылась в дверях за стойкой и через минуту появилась снова, в сопровождении штурмбанфюрера Зандера.
Для Янике и Пичмана, для Гильды и Штельмахера Зандер был человеком, с которым они связывали свои мечты и надежды на воскрешение прежнего порядка. Именно потому всё общество восторженно приветствовало бывшего штурм-банфюрера.
А Курт Зандер, внимательно оглядев каждого и на несколько секунд дольше задержавшись взглядом на Гильде, любезно, точно хозяин, произнёс:
— Присядьте, господа.
— Так вы не в Америке? — не могла скрыть своего удивления Гильда.
— Вероятно, предстоят важные дела, если вы решили вернуться в наш город, господин Зандер? — добавила Янике.
— Пока что я нашёл приют в американском секторе Берлина, — объявил Зандер. — Кроме того я побывал в американской зоне оккупации, а это уже почти Америка.
— Надолго к нам? — поинтересовался Пичман.
— Об этом вам не обязательно знать. Что происходит в нашем благословенном Дорнау?
Наступила продолжительная пауза. Никто не хотел отвечать первым, потому что новости не могли порадовать господина Зандера. А тот переводил взгляд с одного на другого, пока не остановился на Штельмахере. Тогда конферансье заговорил:
— В городе и во всей округе большие перемены. У меня такое впечатление, будто немцы лишились рассудка и начинают проявлять симпатии к большевикам.
— Ложь, этого не может быть! — воскликнул Зандер.
— Я тоже так думал, но с того времени, как крестьянам роздали землю, здесь многое изменилось. Раньше мне казалось, что немцы остаются врагами русских, а сейчас у меня уже нет такой уверенности.
Зандер, цедя сквозь зубы, заметил:
— Итак, мою землю тоже разделили…
— И вашу и дяди Карла — моё будущее приданое, — зло скривив губы, ответила Гильда.
— Значит, письма не дошли? Или вы боялись их переслать?
— Письма дошли, — печально ответил Штельмахер, — но эти негодяи не испугались. Они сразу побежали в комендатуру, а там их очень быстро успокоили. Да и все наши угрозы повисли в воздухе.
Зандер ничего не сказал, и в течение нескольких минут никто не осмеливался нарушить молчание. Потом, резко меняя тему и надеясь услышать что-нибудь более приятное, Гильда спросила:
— А что на западе, Зандер? Есть надежда, что этот кошмар когда-нибудь кончится?
— Полная гарантия, — удовлетворённо улыбнулся Зандер. — Недавно я был в Нюрнберге. Там творятся очень интересные дела. В центре города международный трибунал судит толстяка Геринга, а на окраинах американские офицеры собирают бывших немецких солдат и формируют из них рабочие батальоны, полки и дивизии. Там всё остаётся по-старому: и заводы, и земля в руках их исконных владельцев. О распределении земли и не думают. Конечно, без мелких неприятностей и там не обойдёшься: рабочие и крестьяне голодают, возмущаются, но полиция отлично знает, как с ними справиться. У американцев богатый опыт. Они расправляются с забастовщиками так, что мы можем у них поучиться. О всяких там потсдамских решениях в тех зонах стараются вспоминать как можно реже. Демократизация, денацификация, демилитаризация — эти слова там не в почёте.
— Бог мой! — воскликнул Пичман. — А у нас собираются взорвать гордость нашего города — патронный завод.
— Это всё чепуха! — пренебрежительно сказал Зандер. — Сейчас главное, чтобы на западе заводы сохранились в целости. И не надо падать духом. Скоро мы понадобимся, это мне дали ясно понять. К тому идёт!
Штельмахер вскочил со стула и возбуждённо замахал своими костлявыми руками.
— Я еду на запад!
— Я тоже! — крикнул Пичман.
Зандер, насмешливо посмотрел на обоих.
— Никуда вы не поедете, — сказал он. — Без моего разрешения ни один человек не имеет права тронуться с места. Понятно? Если мы убежим отсюда, — это будет изменой великой Германии. Мы будем самоотверженно работать здесь. Сейчас годятся все средства, все методы. Угрожающие письма — очень хорошо! Организация саботажа — ещё лучше! Добрый слух, будто русские всех выселят в Сибирь, тоже может сыграть свою роль. Надо только точно обозначить дату и время: наши Михели всегда любили точность. И потом нам нужны кое-какие сведения. Да, да! И имейте в виду, что мои слова — не добрые пожелания, а приказ. Завтра же каждый получит своё задание. Деньги буду платить аккуратно и щедро…
— Трудное это дело, — покачал головой Пичман.
— Сейчас нет лёгких дел.
— Да, это правда, но у русских очень убедительные аргументы, когда они разговаривают с немцами. Земля — крестьянам, мир… Против этого трудно и небезопасно выступать.
— Вы уже испугались, господин Пичман? — Зандер пренебрежительно оглядел его с головы до ног.
— Нет, я не испугался, мне терять нечего, и так уже всё потеряно, я только думаю о том, что мы можем противопоставить…
— А вам думать не обязательно. Думать будет ваш начальник. Ваше дело — исполнять приказания.
— Наш дорогой фюрер говорил то же самое, а где он сейчас?
— Довольно, господин Пичман! — вконец рассердился Зандер. — Должен вам сказать, что мы не одиноки. В Берлине социал-демократ Курт Шумахер уже взял на себя руководство нашей деятельностью. За ним стоят англичане и американцы. У нас будет сильная поддержка. Не вешайте нос, Пичман!
— Дай бог, дай бог… — покачал головой Пичман, и нельзя было понять, разделяет он уверенность Зандера или выражает сомнение.
А Зандер, поговорив ещё немного о незыблемости старых порядков на западе, заключил:
— Прощайте, господа, я вас больше не задерживаю. Завтра каждый получит своё задание у фрау Линде. Гильда, вы останьтесь здесь.
Пичман и Янике послушно потянулись к дверям. Янике, проходя мимо Гильды, насмешливо присела:
— До свиданья, фрейлейн Гильда, поздравляю вас с высочайшим благоволением.
В её голосе слышались злость и зависть. Гильда ничего не ответила.
Зандер терпеливо ждал. Когда долговязый Штельмахер, пропустив остальных вперёд, наконец вышел из зала, он повернулся к Гильде. Фрау Линде возилась у себя за стойкой, но Зандера это не беспокоило, — очевидно, владелица ресторана пользовалась его доверием.
— Гильда, что делает Эдит Гартман? — начал Зандер вторую часть своей беседы.
— Эдит Гартман? Ничего особенного. Сегодня выступала, вернее, пробовала выступать здесь. Но, когда увидела за столиком одного русского капитана, у неё перехватило дыхание, и она уже не смогла петь…
— Русского капитана? — переспросил Зандер.
— Да, и я даже подозреваю, что она в него влюбилась. Правда, он здесь с женой…
— Что делает этот капитан, как его фамилия?
— Фамилия его — Соколов. В комендатуре он ведает всеми вопросами политики, прессы, искусства и тому подобное.
— Очень холодный человек! — вздохнула фрау Линде, вспоминая свой разговор с капитаном.
— Он предлагает Эдит вернуться на сцену, — продолжала Гильда. — Вероятно, они хотят создать здесь какое-то подобие театра. Я даже слышала, что у них уже намечена к постановке «Эмилия Галотти».
— Надеюсь, Эдит отказалась?
— Да, сегодня отказалась. Но завтра она может дать согласие. Эти люди плебейского происхождения так ненадёжны. На них никогда нельзя положиться, — заявила Гильда.
— Хорошо! — отмахнулся Зандер. — Что ещё?
— Через несколько дней в магистрате соберутся артисты. Фрау капитан будет читать им какую-то советскую пьесу. Сегодня она приглашала и Эдит.
Зандер, удовлетворённо потирая руки, прошёлся по залу. У него был такой вид, будто он только что придумал нечто чрезвычайно хитроумное. Лицо его расплылось от удовольствия.
— Чудесно! — сказал он, подводя итог своим мыслям. — Кто у нас сейчас бургомистром?
— Михаэлис.
— А, старый знакомый! Да, с ним трудно договориться… Это он созывает актёров?
— Нет, искусством в магистрате ведает Зигфрид Горн.
— Горн? Чудесно! Вот с ним можно поговорить иначе. Завтра же вы отправитесь к нему и от моего имени — да, да, не бойтесь назвать меня, Горн — человек проверенный, так, значит, от моего имени предложите пригласить на эту встречу трёх известных театральных деятелей: Штель-махера, Пичмана и Янике. Больше никого не приглашать. Они прослушают пьесу, наговорят фрау капитан тысячу комплиментов, а играть откажутся. После этого мы расскажем во всех западных газетах, как немецкие артисты противятся исполнению советских пьес.
— Здорово придумано, Зандер! — воскликнула Гильда.
— Весь этот фарс поручается вам, — сказал Зандер, уже не скрывая самодовольной улыбки.
— Будет сделано, — твёрдо ответила Гильда. — А скажите, Зандер, вы всё-таки думаете забрать нас в Америку? Может быть, это — только обещание?
— Нет, не обещание. Я просто жду, когда повысится цена на немецких актрис. Думаю, что скоро на них будет мода.
Гильда недовольно скривила губы:
— Пока появится мода, Эдит влюбится в этого капитана и сыграет Эмилию Галотти или какую-нибудь русскую красавицу.
Зандер прошёлся по залу в раздумье.
— Что собой представляет жена этого капитана?
— Женщина, как все женщины, — ответила владелица-, ресторана.
— Фрау Линде, у вас найдётся надёжная девушка?
— У меня девушки все надёжные, — с достоинством заявила хозяйка.
— Позовите кого-нибудь из них сюда, — приказал Зандер. — Самую преданную вам.
Фрау Линде вышла и тотчас вернулась в сопровождении девушки лет двадцати с круглыми на выкате глазами. Звали её Герда Вагнер.
Зандер взглянул на неё, подошёл поближе и, внезапно выкинув вперёд правую руку, воскликнул:
— Хайль Гитлер!
Герда даже присела от испуга.
— Господин Зандер! Господь, помилуй меня! — проговорила она.
— Ты состояла в союзе немецких девушек? — не давая ей опомниться, спросил Зандер.
— Да.
— Ты готова служить великой Германии?
— Да.
— Поклянись!
Герда медленно подняла вверх правую руку:
— Клянусь!
— Твоя верность долгу не будет забыта, — торжественно произнёс Зандер. — Когда фрау Линде прикажет тебе, пойдёшь к капитану Соколову и постараешься поступить к нему в прислуги. Если это не удастся, попробуешь каким-нибудь другим способом попасть к нему в дом и поговорить с его женой. Она должна узнать от тебя, что капитан влюблён в Эдит Гартман. Ты меня поняла?
— Я сделаю это, господин Зандер.
— Ты настоящая немка. Когда придёт время, мы не забудем тебя. Иди.
Герда послушно вышла.
— Чудесная мысль, Зандер! — похвалила Гильда.
— Просто, но верно, — хвастливо ответил он. — Нет на свете женщины, которая осталась бы равнодушной к такому слуху. А там, где припутается хоть немного женской ревности, — там уже не жди дружбы. Если Эдит появится здесь на сцене, можете зачесть мне поражение. Но я всё-таки не думаю… Она тут не останется… Она мне кое-чем обязана. Ведь это я когда-то спас её от концлагеря. — Он обернулся к стойке: — Спокойной ночи, фрау Линде. Нам с Гильдой предстоит ещё небольшой разговор.
— Спокойной ночи, — недовольно произнесла владелица ресторана и не спеша вышла.
Зандер приблизился к Гильде и взял её за руку повыше локтя.
— Ни в коем случае не говорите Эдит о моём приезде, — сказал он. — Когда будет нужно, моё появление станет решающим козырем во всей игре. Знаете, Америка, Голливуд, деньги — против такого соблазна не устоит ни одна актриса. Тут ведь пахнет долларами… — И неожиданно добавил: — Вы сегодня останетесь со мной, Гильда.
Он ждал возражений, но Гильда, вздохнув, заговорила о другом:
— Знаете, Зандер, порой мне становится так страшно!..
— А я вам дам хороший совет, — пытаясь сохранить непринуждённый тон, усмехнулся Зандер. — Всегда держите наготове чемодан. Поняли меня? Спокойным здесь нельзя быть. Но я вас не оставлю…
Он посмотрел в её испуганные глаза и, не говоря больше ни слова, двинулся в отведённую ему хозяйкой заднюю комнату. Гильда покорно пошла за ним.
На следующий день Чайка, Савченко и Соколов поехали в Берлин на совещание работников комендатур.
Обычно офицеры выезжали из Дорнау утром, успевали до обеда выполнить много дел, которые требовали согласования в Карлсхорсте, а вечером присутствовали на совещании.
Сегодня Ваня вёл машину осторожнее, чем обычно. Ночью выпал снег. С утра пощипывал лёгонький морозец. Казалось, будто и вправду зима уже легла на серые, распланированные квадратиками немецкие леса. Деревья стояли удивительно красивые в своём зимнем уборе. Но постепенно становилось всё теплее, снег начинал темнеть, снова гнилой туман навис над полями, и от зимней красоты, которой в начале путешествия любовался Соколов, не осталось и следа.
Когда они въезжали в Берлин, улицы столицы были сплошь залеплены снежной грязью. На этот раз Ваня повёл машину через американский сектор, прямо к Потсдамерплацу. Он каждый раз выбирал новый маршрут, желая побольше узнать об этом городе.
А в американском секторе можно было и в самом деле увидеть много необычного. Уже появились на дверях некоторых ресторанов многозначительные предостережения: «Только для американцев!» Уже можно было встретить на улице человека, будто зажатого между двумя листами фанеры, с которых взывали написанные углём слова: «Согласен на любую работу». Инвалиды демонстрировали около входов в большие магазины свои увечья в надежде получить подаяние.
Машина приближалась к Потсдамерплацу — площади, где сходятся границы трёх секторов. Брызги мокрого снега разлетались из-под колёс. Стало ещё теплее, и туман начал рассеиваться.
Лица у прохожих были хмурые, недовольные. В эту сырую погоду каждому хотелось оказаться поскорее дома, в тепле. Вот почему полковник заинтересовался, увидев в заснеженном сквере скопление людей. Время от времени оттуда доносились взрывы смеха.
Полковник тронул Ваню за плечо, и машина остановилась. В первую минуту советские офицеры не могли понять, что происходит на длинной, покрытой грязным снегом дорожке.
Возле одной из скамеек стояла группа американских офицеров. Вокруг них толпились немцы — несколько десятков измождённых, явно изголодавшихся людей. В другом конце дорожки, там, где возвышалась небольшая бетонная тумба, ранее, видимо, служившая подставкой для вазона, стоял щеголеватый капрал с поднятой вверх рукой. На тумбе лежала маленькая пачка американских сигарет.
Капрал что-то крикнул, резко взмахнул рукой, и от группы, собравшейся вокруг скамейки, отделились трое немцев. Это было страшное и возмутительное зрелище. Все трое ползли на четвереньках по мокрому снегу, стараясь обогнать друг друга. На спине у каждого мелом был обозначен номер.
Снова послышался смех, поднялось улюлюканье. Американцы заключали пари, они деловито ставили деньги на бегунов. Для них это был тотализатор. Пачка сигарет служила призом для потерявших всякую надежду на заработок людей. Немцы ползли всё быстрее и быстрее, их неудержимо влекла к себе проклятая пачка сигарет, которую можно будет выменять на хлеб. Посиневшие руки тонули в мокром снегу, искажённые лица застыли от напряжения. Никогда ещё не приходилось советским офицерам видеть такого унижения человеческого достоинства.
Один из ползущих немцев вырвался вперёд. Он первым достиг тумбы, приподнялся над грязным снегом, быстро протянул руку и схватил обёрнутую в целофан пачку. Американцы зааплодировали.
— Сволочи! Что с людьми делают… — срывающимся голосом произнёс Ваня.
— Поехали, — тихо сказал Чайка.
Они долго ехали молча, потрясённые всем виденным.
Соколова в течение всего дня преследовала эта сцена. Его возмущение улеглось только к вечеру, когда он занял своё место в большом зале клуба в Карлсхорсте, и докладчик полностью овладел его вниманием.
Для Соколова эти собрания были настоящей школой. Каждый раз, возвращаясь потом в Дорнау, он чувствовал насколько возросла его уверенность, насколько легче ему теперь будет работать.
…Докладчик сошёл с трибуны, и в зале прозвучали аплодисменты. Соколов чувствовал, как прояснилась для него перспектива. Он снова ощутил, насколько важна и почётна его миссия в этой стране.
Советские люди, посланные в Германию победившей социалистической державой, боролись за мир во всём мире.
Закончив свою работу в Берлине, Макс Дальгов возвратился в Дорнау. После многих лет скитаний он собирался обосноваться здесь прочно. Ему предоставили квартиру в том самом доме, где жил Болер; их двери выходили на одну площадку. Макс познакомился со своим соседом, зимними вечерами они иногда проводили вместе часок — другой. Это были часы отдыха, и Болер всегда радовался, когда высокая, плотная фигура Макса появлялась на пороге.
Сейчас Макс Дальгов был занят по горло. Он возглавил городскую организацию коммунистической партии. А как раз в это время намечалось слияние с социал-демократами. Некоторым людям, отвыкшим за последние годы от активной политической жизни, приходилось ещё разъяснять, насколько это важно, насколько плодотворнее будет совместная борьба.
Стремление рядовых тружеников объединить свои силы для строительства новой, свободной жизни встречало отпор со стороны некоторых партийных руководителей, которые несли на себе бремя ошибок старой немецкой социал-демократии. Вот почему Макс Дальгов проводил целые дни на предприятиях Дорнау, выступая на рабочих собраниях и митингах. А вечерами, отдыхая и беседуя с Болером, Макс Дальгов как бы оценивал итоги дня.
Порой разговор касался будущего немецкой литературы.
— Я хорошо представляю себе эти книги, — говорил Макс. — Они отразят то, что происходит сейчас в Германии. А это значит, они покажут нам немецкий народ просыпающимся к новой жизни. Вот увидите: у нас скоро появится очень много писателей. В литературу придут рабочие, инженеры, крестьяне. Они опишут свою жизнь в годы величайшего исторического перелома, происходящего на наших глазах. Это будут книги, полные борьбы и страсти.
Болер скептически улыбнулся:
— Неужели вы думаете, что писать книги — это то же самое, что делать автомобили или мясорубки?
— Нет, этого я не думаю. Но я уверен, что мы скоро создадим в Германии такие условия жизни, когда каждый действительно талантливый человек сможет проявить себя в полную меру.
— Посмотрим, — ответил Болер. — Во всяком случае, я с удовольствием почитаю такие книги. Боюсь только, что долго придётся ждать…
Макс лишь посмеивался в ответ. Придёт время, когда и сам Болер не сможет молчать.
И действительно, писатель в последнее время очень внимательно присматривался ко всему происходящему в городе. На недостаток информации и материала для размышлений Болер пожаловаться не мог. Он получал много газет и журналов. У него в кабинете стоял отличный приёмник, можно было ловить почти все станции Европы. О жизни Дорнау он тоже имел полное представление. Ведь у него не осталось никаких других обязанностей, кроме разговоров с людьми, наблюдений и прогулок по городу. Трудно было представить себе, чтобы какое-нибудь событие в Дорнау не привлекло к себе внимания Болера. Его сутулая фигура появлялась всюду, и любопытные глаза смотрели на происходящее с таким живым интересом, будто читали самую увлекательную книгу.
При каждой встрече он задавал Дальгову множество вопросов. В основном они касались будущего Германии. Макс охотно делился своими соображениями. Он заметил, что лозунг единства страны встречал у старика горячее сочувствие. Видимо, Болер начинал понимать, что советская политика действительно направлена на создание единой миролюбивой Германии. Писатель многое одобрял в программе советских оккупационных властей, но для себя не хотел делать никаких выводов.
От литературы разговор переходил к театру. В такие минуты Макс ощущал неясную печаль. Как ему хотелось опять на сцену! Сыграть в новой пьесе, показать героя современной Германии! Но кто знает, когда ещё появится возможность вернуться к старой профессии… Он до сих пор не повидал даже Эдит Гартман, хотя ему рассказали про её дебют в ресторане. Не раз он давал себе слово в первый же свободный вечер зайти к Эдит. А обрадует ли её это посещение? Стоит ли ворошить прошлое? И всякий раз он откладывал встречу с актрисой.
Однажды вечером, неторопливо переставляя шахматные фигуры, Болер и Дальгов снова заговорили об искусстве.
— Скажу вам только одно, — не отрывая взгляда от доски, произнёс писатель. — Творчество должно быть совершенно свободным. Я обязан творить лишь то, что хочу, — и ничего больше!
— А разве вам запрещали что-нибудь писать? — осведомился Дальгов.
— Я, слава богу, ничего не пишу.
— Да, это, к сожалению, правда. А можете ли вы назвать кого-нибудь из ваших знакомых, кому бы не позволили высказаться устно или письменно?
Болер сердито хмыкнул. Опять Дальгов пытается загнать его в тупик. Но сдаваться старик не хотел:
— Вот вы говорите, что мне надо писать. А что если я напишу роман о современной Америке?
— Вы уже написали однажды, — ответил Дальгов. — И больше всего эту книгу не любят именно в Америке. Как говорится, правда глаза колет. Мы же хотим, чтобы писатели говорили только правду.
Болер окончательно рассердился. Действительно, в Америке один из его самых известных романов был обруган критикой. Болер показал в нём капитализм во всей его алчности и жестокости. Правда, там проскальзывали и идиллические нотки, но они не могли заглушить сути произведения.
Закончить разговор и доиграть партию в этот вечер им не удалось: в дверь постучали, и в комнату вошёл Карл Тирсен. Он церемонно познакомился с Дальговым, затем, не обращая на него внимания, обратился к хозяину.
— Ну, дорогой Болер, — оживлённо заговорил адвокат, — зашёл к вам проститься. Сегодня получил все документы, завтра рано утром отправляюсь. На некоторое время еду в Гамбург. У меня там родственники. Отведал советской оккупации, теперь решил попробовать английскую. Может быть, в тех краях для меня условия окажутся более подходящими.
— Вот как? — сказал Болер, не проявляя, впрочем, заинтересованности. — И долго собираетесь там пробыть?
— Точно ещё не знаю. Думаю, что и вам стоило бы туда поехать. Представляете, какой успех могла бы там иметь книга о советской зоне? Это же уйма денег!
Болер посмотрел на Тирсена, как на сумасшедшего:
— Вы что? Тоже пришли агитировать меня писать статьи для американских газет?
Болер имел в виду недавний случай, когда ему пришлось выгнать корреспондента американского агентства. Корреспондент принёс ему для подписи готовую статью. Это была явная ложь о советском оккупационном режиме.
— Нет, я пока не имею никаких полномочий, — не смутился Тирсен. — Но публике будет очень интересно, если такой писатель, как Болер, расскажет о своих переживаниях за последние годы.
— А скажите, — вдруг вмешался в разговор Дальгов, — если наш уважаемый господин Болер напишет книгу о том, как в советской зоне помещичья земля перешла к беднейшим крестьянам. В этом случае он тоже сможет заработать деньги на западе?
Тирсен пренебрежительно усмехнулся:
— Я думаю, такая тема там не будет популярной.
— Ну, а, скажем, очерки об уничтожении военных заводов?
— Это тоже не пойдёт. Нужна книга о большевиках.
— Какая именно книга?
— Вы сами понимаете, какая.
— Значит, нужна антисоветская книга… — заключил Дальгов. — Что ж, я думаю, вскоре господин Болер сможет написать что-либо подобное.
— Чушь мелете! — возмутился Болер. — Большевики отнеслись ко мне самым наилучшим образом…
— Оставим этот разговор, — резко прервал Макса Тирсен, понимая, что его миссия провалилась. — Я думаю, господин Болер ещё напишет свою книгу, её издадут повсюду, и тогда весь мир узнает, куда большевики ведут Германию.
— Я тоже так думаю, — ответил Дальгов.
Болер беспокойно поглядывал то на одного, то на другого. Сегодня Тирсен раздражал старика; он не знал, как от него избавиться. К счастью, адвокат и сам не собирался задерживаться.
— У меня ещё куча дел, — сказал он, поднимаясь. — До свиданья, господин Болер, я скоро вернусь и надеюсь застать вас уже прозревшим. Прощайте, господин Дальгов.
Он поспешно вышел. Несколько минут в кабинете царила тишина. Вдруг Дальгов рассмеялся.
— Что вас так развеселило? — спросил хозяин.
— Вот вам чудесная иллюстрация к нашему разговору о свободе слова, господин Болер. Напишите про нас правду — вам на западе не дадут ни цента. Солгите — получите доллары. И чем больше лжи, тем больше долларов. Здорово, а? Лучше и не придумаешь!
— У нас разные точки зрения, — сердито пробурчал старик.
— Наоборот, — ответил, вставая, Дальгов, — точки зрения у нас, оказывается, совпадают. Спокойной ночи, господин Болер!
Макс вышел. На другом конце площадки хлопнула дверь. Старик прошёлся по кабинету, подумал о предложении Тирсена и снова рассердился. Вскоре он улёгся, но долго ещё ворочался с открытыми глазами, слыша, как за стеной, у Макса Дальгова, звучит радио из Москвы.
Однако не это мешало заснуть в ту ночь писателю Болеру. Судьбы Германии завладели его мыслями. Ему казалось, что ещё никогда не ощущал он так остро жизнь родной страны.
Он внимательно следил за печатью всех зон, разговаривал с людьми, приехавшими из западных земель, и всё больше убеждался в том, что англичане и американцы вовсе не собираются выполнять потсдамские решения. Скорее наоборот. Если вдуматься, они совершенно сознательно и последовательно проводят прямо противоположную политику.
Болер заворочался на кровати. Совсем ведь недавно отгремели последние выстрелы, а в газетах уже начинает мелькать слово «война». Это слово идёт с запада, из тех городов, где расположены крупповские заводы, где англичане и американцы всё прибирают к рукам, стремясь превратить немцев в пушечное мясо.
«Но неужели нельзя избежать этой новой бойни? — думал Болер. — Неужели Германии опять суждено стать ареной ожесточённых сражений?» — И вдруг ему пришла мысль о том, что сам-то он ничего не делает для предотвращения возможной катастрофы. Впрочем, может ли вообще что-нибудь тут сделать он, писатель Болер?
Да, конечно, может. Многие немцы ещё помнят его, они оценят книги, написанные старым Болером. Почему же он молчит, почему не поднимает своего голоса в защиту мира?
Значит, он должен выступить! Он должен выступить яростно и гневно, он должен показать, куда ведёт дорога войны.
Если Германия будет единой, если весь немецкий народ поймёт, какая ему грозит опасность, и не позволит погнать себя на поле боя в интересах Америки, тогда никакая война невозможна в Европе. Это ясно!
Но ведь именно об этом говорят большевики. Именно они стремятся создать миролюбивую единую Германию и хотят видеть её страной подлинной демократии. Как же так случилось, что мысли большевиков и мысли писателя Болера совпали в самом главном? Выходит, что Дальгов прав.
Всё дело, видимо, в том, что основная масса немецкого народа стремится к тому же. Русские лишь возглавили это движение, и в этом секрет их успеха. Они очень последовательны в своих действиях, они идут к цели прямо и неуклонно. И за ними чувствуется большая сила… Но так ли всё это просто?
Он метался на своей широкой кровати. Он искал какого-то выхода для себя, искал и не находил, и оттого сердился и долго ещё не мог заснуть.
В Дорнау Курт Зандер пробыл недолго. Опасно было оставаться в городе, где многие знали его в лицо. Он успел повидаться со своими агентами и снова выехал в Берлин.
Пользуясь чужими документами, Зандер без приключений сошёл на Ангальтском вокзале. До рейхстага было недалеко, и он направился туда пешком, с независимым видом шагая по левой стороне улицы. Стоило ему перейти на правую сторону, и он сразу оказался бы в советском секторе, где каждый немец, опознавший бывшего гестаповца, мог позвать полицейского и посадить Зандера в тюрьму.
Он дошёл до рейхстага, повертелся на толкучке, где народ толпился с утра до поздней ночи, затем, не торопясь, двинулся на Курфюрстендамм, некогда самую фешенебельную улицу Берлина. Сейчас — Зандер с удовлетворением отметил это — здесь начали открываться магазины. Свернув потом в боковую улицу, он через полчаса очутился у здания, чудом уцелевшего среди руин.
Уверенно, как частый посетитель, Зандер вошёл в дом, поднялся по лестнице и через минуту уже стоял перед столом, за которым, развалившись в кресле, сидел человек в форме капитана американской армии. Одна нога его привычно лежала на столе.
— Ну, рассказывайте, Зандер! — положив в рот жевательную резинку, приказал капитан.
Зандер начал говорить, но доклад его, видимо, не очень интересовал капитана. Подобные донесения американцу приходилось выслушивать по несколько раз в день. Всё же некоторые фактические данные и подробности, касающиеся раздела земли, он записал. Пожалуй, он даже немного оживился, потому что снял ногу со стола, но вскоре опять принял непринуждённую позу, и нога снова очутилась на прежнем месте.
Зандер рассказал обо всех своих приключениях и встречах в Дорнау, но ни словом не обмолвился об Эдит Гартман. Тут американцы могли только навредить ему, перехватив актрису, а тогда Курту Зандеру уже не видать, ни цента из тех денег, на которые он так рассчитывал.
Потом заговорил капитан. Он приказывал как можно скорее создать в Дорнау широкую шпионскую сеть. Для Зандера в этом приказании не было ничего нового. Хотелось только, чтобы капитан, наконец, умолк, потому что штурмбанфюрера так и не пригласили сесть.
— Вы можете идти! — неожиданно даже не договорив фразы, сказал капитан.
— А деньги? — спросил Зандер.
Капитан, ни слова не говоря, черкнул что-то на листке-бумаги.
Зандер посмотрел и низко поклонился:
— Премного благодарен.
Сумма, обозначенная на листке бумаги, произвела на Зандера сильнейшее впечатление. Видимо, он действительно-нужен капитану, если тот платит так щедро.
Вполне удовлетворённый, Зандер покинул дом, одиноко возвышающийся среди руин, и несколько секунд раздумывал, куда бы теперь направиться. Ещё не решив окончательно, он двинулся вдоль улицы в надежде найти ресторан или пивную, где можно было бы погреться: на улице стоял лёгкий морозец.
Вскоре ему попалась пивнушка. У входа висело объявление: «Хорошо натоплено». Зандер отворил дверь, и на него сразу пахнуло кислым воздухом. Тепло привлекло сюда немало народу. В этой пивнушке, точно так же, как и у фрау Линде, можно было достать всё. Войдя в низкий зал, Зандер отыскал свободное место, заказал пиво и стал прислушиваться к разговорам.
Очевидно, в пивной нашла себе приют соседняя толкучка. Здесь торговали всем. Меняли и покупали доллары, но не пренебрегали и пачкой сигарет. Не сходя с места, можно было купить дом. Фунт масла оказывался эквивалентом самых неожиданных предметов.
В этой атмосфере штурмбанфюрер почувствовал себя великолепно. Он уже раздумывал, не принять ли ему участие в случайно подвернувшейся спекуляции, когда чьё-то громкое восклицание отвлекло его от сделки.
Повернувшись на стуле, Зандер стал прислушиваться к разговорам. Неподалёку, за сдвинутыми столиками, расположилась большая компания. Скорее всего там происходило какое-то заседание, и Зандер заинтересовался.
— Немецкую социал-демократию хотят уничтожить раз и навсегда, — говорил здоровенный детина с бычьей шеей и багровыми щеками. — Коммунисты продали интересы Германии, а теперь хотят укрыться от немецкого народа, слившись с нами, настоящими социал-демократами. Мы этого не допустим!
Зандеру показалось, что он уже слышал где-то этот хриплый, надтреснутый голос и видел эту квадратную физиономию. Он стал приглядываться, но никак не мог вспомнить.
А оратор продолжал:
— Мы не допустим объединения партий. Мы не дадим обмануть себя. А если ослеплённые немцы и попадутся на эту удочку, мы создадим свою собственную партию. Она будет действительно социал-демократической и выступит против бесчинств, которые творятся в советской зоне.
Внимательно оглядев сборище, Зандер отметил, что вокруг оратора сидят такие же хорошо упитанные, прилично одетые люди. Очевидно, это было заседание местного руководства социал-демократической партии. Теперь штурм-банфюрер не сомневался, что уже встречал этого оратора раньше, но где и когда, он так и не мог вспомнить.
— Мы должны требовать, чтобы во всех зонах, а не только в советской, провели земельную реформу, — прозвучал вдруг чей-то осторожный голос.
Оратор даже подскочил. Он закричал, словно в припадке истерики. Но его неистовство никого не удивило. Истерика на трибуне — приём, достаточно популярный среди немецких ораторов-демагогов, заимствованный ими у самого Гитлера.
— Безумец! — кричал оратор на человека, осмелившегося напомнить о земельной реформе. — Тебя обманули! Ты поддался на провокацию!
— Но крестьянам нужна земля, — не унимался тот. — Мы не можем дальше жить по-старому.
— Коммунист! — завопил оратор.
Этот вопль послужил сигналом для присутствующих. Молниеносно началась свалка, в которой со стороны никто ничего не мог понять. Кого-то били, кто-то хрипел на полу, слышались крики и стоны.
Зандер с интересом наблюдал эту сцену. Такая «демократия» была ему по вкусу.
К месту потасовки уже спешил владелец пивной. Подобные побоища, видимо, были здесь явлением обычным — ни тени беспокойства не отразилось на лице хозяина. Он даже усмехнулся, когда оратор, схватив большую вазу, бросил её в человека, ратовавшего за земельную реформу.
Через несколько минут всё было кончено. Окровавленного оппонента и ещё нескольких его единомышленников выволокли из пивной на улицу. Остальные снова заняли свои места.
Когда явилась полиция, о побоище уже забыли. Оратор шепнул несколько слов полицейскому, тот козырнул и важно удалился. Хозяин пивной, улыбаясь, принёс длиннейший счёт. В нём были перечислены все убытки, в том числе и разбитая ваза. Оратор поморщился при виде счёта, но ничего не сказал.
Только теперь вспомнил Зандер, где он видел этого человека. Штурмбанфюрер в первый момент даже глазам своим не поверил.
Убеждённый социал-демократ оказался не кем иным, как бывшим редактором гитлеровской газеты в Дорнау.
В начале войны он ушёл на фронт. И вот этот тип снова вынырнул в Берлине, уже под маской социал-демократа.
«Нашему брату, в общем, недурно живётся здесь», — подумал Зандер.
На приём к полковнику Чайке неожиданно явился директор авторемонтного завода «Мерседес» Лео Бастерт. Он был одет в чёрный костюм, будто собрался на похороны. Судя по его виду, господин директор пришёл обсудить какие-то важные вопросы.
— Я должен проститься с вами, господин полковник, — торжественно и немного печально заговорил Бастерт. — Сегодня я получил распоряжение от правления фирмы «Мерседес» оставить своё место. Короче говоря, меня просто уволили, но я об этом нисколько не жалею. Я пришёл к вам узнать, кому я должен передать дела, так как в приказе сказано только о моём увольнении и не дано никаких указаний.
Полковник задумался. Он подозревал здесь какой-то подвох: ни с того, ни с сего правление не стало бы удалять Бастерта.
— Каковы же мотивы вашего увольнения?
— Мотивы очень простые. Приказ гласит, будто я нарушил нормальную работу завода и фирма не получает должных прибылей. Правление недовольно мною и не хочет больше меня держать. Что ж, оно вправе увольнять своих служащих.
Бастерт гак старательно защищал право фирмы уволить его, что Чайка ещё больше убедился в справедливости своего подозрения.
— И правление не собирается никого сюда назначить?
— Об этом мне ничего не известно. Сейчас я должен передать дела человеку, которого вы укажете. Ни одного инженера, кроме меня, на заводе не осталось.
Последняя фраза особенно заинтересовала полковника. В ней прозвучала новая нотка.
— А куда же они девались, ваши инженеры? — спросил Чайка.
Бастерт печально покачал головой:
— Все они перешли на службу в другие предприятия.
Не очень-то выгодно работать сейчас на заводе «Мерседес».
— Иными словами, там вовсе не осталось технического руководства? — спросил Чайка. Он уже начинал понимать замысел фирмы.
— К сожалению, это так, — грустно покачал головой Бастерт.
— Хорошо! — решительно сказал полковник. — Я подумаю об этом. Прошу вас зайти ко мне завтра в это же время. А чем же вы теперь думаете заняться, господин Бастерт?
— Вы хотите мне что-либо предложить?
— Нет, я просто интересуюсь вашей судьбой.
— Очень признателен. Я собираюсь стать политическим деятелем. Но если вам потребуется техническая консультация, я охотно откликнусь… за особое вознаграждение, конечно.
Полковник отлично всё понял. Расчёт был очень прост: без инженеров, без технического руководства завод, конечно, станет. Бастерт убеждён, что, кроме него, никто не сумеет руководить предприятием. Следовательно, оккупационная власть попросит его взять ведение дела в свои руки. Тогда он сможет диктовать свои условия.
На прощанье Бастерт почтительно поклонился, ещё раз спросил, в котором часу ему завтра явиться к господину коменданту, и вышел.
Полковник немедленно вызвал к себе Дробота.
— Вы знаете, что творится у вас на «Мерседесе»? — спросил он лейтенанта.
— Конечно, знаю, — ответил военпред. — Только из затеи Бастерта ничего не выйдет. Я уже обо всём позаботился. Один из инженеров, которого Бастерт когда-то выжил с завода, теперь вернётся на место технорука. А директором я предлагаю выдвинуть. рабочего Бертольда Грингеля. Он человек толковый, коммунист, хорошо знает производство.
— А согласится ли он?
— Сразу, конечно, испугается, и на первых порах придётся ему помогать. Бастерт вбил всем в головы, будто он и в самом деле незаменим. Рабочие об этом только и говорят. Вот это настроение надо будет преодолеть.
Как раз недавно полковник получил уведомление о том, что завод «Мерседес» в демонтажных списках не значится. Вероятнее всего, скоро все подобные предприятия станут собственностью немецкого народа. Значит, уже теперь следует растить для этих предприятий новых руководителей. Почему, в самом деле, хотя бы для пробы, не выдвинуть на должность директора Бертольда Грингеля?
И Чайка, согласившись с предложением лейтенанта, решил поехать на завод. Он хотел лично осуществить это назначение. Для Бертольда Грингеля много будет значить, если такой ответственный пост ему предложит сам комендант.
Как и в первый раз, Грингеля вызвали в кабинет Дробота. Он не заставил себя ждать.
Сначала поговорили об уходе Бастерта. Грингель выразил опасение, как бы не остановилась вся работа, заменить-то директора некем.
— А что если мы поручим руководство предприятием вам? — прямо спросил Чайка.
— То есть как это мне? — не понял Грингель.
— Очень просто. Сегодня я, как комендант города Дорнау, назначу вас директором завода «Мерседес» вместо уволенного господина Бастерта.
— Но я ведь не инженер, — с трудом произнося слова, ответил Грингель.
— У вас будет технический директор. А вам придётся осуществлять общее руководство заводом. Я надеюсь, что вы справитесь с этими обязанностями значительно лучше, чем господин Бастерт.
— Может быть, вы разрешите мне подумать, посоветоваться? — несмело спросил Бертольд Грингель.
— Конечно! Но знайте, что времени у вас немного. Завтра мы должны сообщить господину Бастерту, кому он передаст дела. Так вот, завтра утром мы ждём от вас окончательного ответа.
Грингель вышел из кабинета лейтенанта совершенно ошеломлённым. В мечтах его всегда привлекала идея заняться усовершенствованием производства, внести кое-какие изменения в работу своего цеха. Недаром он так любил и понимал машины, и только отсутстьие образования мешало ему осуществить давно задуманное изобретение.
Но Грингель боялся взять на себя такую ответственность. Он так глубоко задумался, стоя в проходе цеха, что не заметил даже, как к нему подошли товарищи.
— Что случилось, Бертольд? Ты не болен? — спросил Дидермайер, пожилой токарь, с которым они работали на соседних станках.
— Нет, не болен, — встрепенувшись, ответил Грингель. — Но, наверно, скоро свихнусь — такую мне задачу задали.
— Что случилось?
— Да вот, понимаешь… Хотят меня сделать директором завода.
— Бертольд, а ты, может, и вправду того?..
Дидермайер выразительно покрутил пальцем около лба.
— Нет. Мне господин комендант предложил.
Рассказывая об этом, Грингель и жаловался и гордился одновременно. Он надеялся услышать от товарищей добрый совет, но, кажется, ошибся. Эх, не следовало им говорить! Теперь все будут смеяться над Бертольдом Грингелем.
— А как же Бастерт?
— Бастерт уходит с завода.
— Хорошенько подумай, Бертольд, прежде чем соглашаться, — сказал другой сосед Грингеля, низенький толстый Мюллер. — Они хотят тебя сделать директором, чтобы ты им выполнил план, а потом демонтируют завод, и мы все останемся безработными.
— Ты говоришь вздор, — решительно возразил Грингель. — Не в этом дело. Я боюсь не справиться.
— А я бы на твоём месте взялся, — подтрунивал Мюллер. — Не боги горшки обжигают. Попробуй. А когда тебя прогонят, тогда и все остальные поймут, что нечего лезть так высоко. Это же неслыханно — из рабочих в директора!
— У них в Советском Союзе рабочие даже министрами становятся, — возразил Дидермайер.
— Тогда Грингелю совсем нечего бояться, — иронизировал Мюллер. — Не сомневайся, Бертольд. Хоть недельку, а побудешь директором.
Грингель отмахнулся от Мюллера и включил свой станок. Он продолжал обтачивать поршни для моторов, а мысли его были заняты предложением коменданта.
Видимо, и Дидермайер думал о том же, так как после работы он неожиданно подошёл к Грингелю и сказал:
— Ты не бойся, Бертольд. Берись. Мы тебя поддержим.
Он кивнул товарищу и скоро затерялся в толпе.
Грингель вернулся домой, приготовил себе обед — он жил одиноко, и продукты ему покупала соседка, — а потом долго сидел, погружённый в свои мысли.
Наконец, решительно поднявшись, Грингель направился к Ренике.
Дорога в шахтёрский посёлок показалась ему невероятно длинной в этот туманный зимний вечер. Он позвонил к Альфреду, но за дверью никто не отзывался. Видно, приятеля не было дома. Грингель подождал на лестнице, пока не показалась Гертруда.
— Альфред на собрании, — сказала она, и Грингель совсем растерялся. С тех пор, как отменили военное положение, собрания заканчивались очень поздно.
«Значит, не удастся даже поговорить с Ренике!»
Он простился с Гертрудой и двинулся в обратный путь.
Кварталы медленно проходили перед ним, а он всё думал и не мог придти к окончательному решению. Так добрёл он до моста через быструю горную речушку — она не замерзала даже зимой.
Грингель остановился на мосту и стал всматриваться в чёрную быструю воду, отражавшую свет уличных фонарей. Он не сразу заметил, как к нему подошёл какой-то человек и стал сбоку.
Грингель оглянулся. Человек показался ему знакомым. Этот высокий, чистый лоб и очки в старомодной золотой оправе… Ах, да! Это же писатель Болер. Токарь как-то видел его на митинге. А что если с ним посоветоваться?
— У вас такой вид, — вдруг сказал Болер, — будто вы собрались топиться! Здесь не стоит: очень мелко. Сантиметров двадцать, не больше.
Писатель со всей серьёзностью объяснил, где удобнее это сделать, и Грингель невольно улыбнулся.
— Благодарю вас, — сказал он. — В таком совете я не нуждаюсь. Но если уж вы хотите помочь мне добрым словом, то я могу вам рассказать о своих затруднениях.
— А именно?
Грингель, не колеблясь, поведал Болеру всё. Старик слушал его с изумлением. Уж этого он никак не ожидал!
— К сожалению, я ничего не могу сказать вам, — с горечью произнёс он, когда Грингель закончил. — Пока я и сам не нашёл своего пути в жизни. Будет нечестно, если я что-либо вам посоветую. Человек, который не знает дороги для себя, не может и не должен направлять других.
— Но вы же писатель! — воскликнул Грингель.
— Да, я только писатель, а не пророк, — сердито ответил Болер и быстро зашагал прочь. Отойдя уже на десяток шагов, он неожиданно вернулся к Грингелю и сказал: — Я могу сказать вам только одно: смелые решения всегда бывают наилучшими. Такой совет, слава богу, меня ни к чему не обязывает.
Он повернулся и через мгновение исчез в темноте.
Бертольд Грингель долго смотрел ему вслед, потом крепко потёр рукою лоб и зашагал в противоположном направлении.
Встреча с Грингелем взволновала Болера не на шутку. Он уже старый человек, а от него на каждом шагу требуют каких-то определённых решений. Что это, неужто сама жизнь вынуждает его чётко определить своё отношение к событиям в стране?
Писатель возвратился с прогулки в плохом настроении. Всё было не по нём в этот день. Сейчас ему показалось, что дома слишком натоплено, а ведь уголь надо экономить. Болер взглянул на термометр и убедился, что температура в комнате обычная — восемнадцать градусов.
Он взял газету, чтобы отвлечься от беспокойных мыслей, но что ни пробовал читать — всё касалось тех самых проблем, от которых так хотелось уклониться.
Хорошо, если бы пришёл Макс Дальгов. Сыграть партию в шахматы, и сразу всё пройдёт. Но так рано Дальгов никогда не приходит. Вероятно, он ещё на работе.
Мелодично прозвонил звонок, и Болер, довольный, потёр руки. Кто бы ни пришёл, можно будет забыться за разговором. В передней послышался женский голос, и писателю показалось, что это фрау Гартман.
Он поспешил к двери. Действительно это была она.
Болер обрадовался актрисе. Они поговорят об искусстве, о театре. Это будет настоящий отдых от всего навязчивого, обыденного, неотступного.
Старик достал из шкафа заветную бутылку зеленоватого ликёра; он хлопотал и суетился вокруг гостьи.
Эдит Гартман заметила его радость — на утомлённом, нервном лице её засветилась улыбка. Она устроилась поудобнее на диване, выпила рюмку ликёра и теперь охотно слушала хозяина.
Писатель собирался говорить только об искусстве.
Однако память всё время возвращала его к этому странному рабочему, которому вдруг предложили стать директором завода. Не говорить о нём Болер, оказывается, не мог.
И он, не торопясь, рассказал Эдит об удивительной встрече во время прогулки, живописно изобразил заснеженный мостик и чёрные волны быстрой речушки, передал весь свой разговор с Грингелем. Только одно утаил он от слушательницы: свой совет, свои заключительные слова.
Его рассказ произвёл на актрису неожиданное впечатление. Болер и не подозревал, что её интересуют подобные вещи. Эдит несколько раз переспрашивала писателя, она хотела знать всё до мельчайших подробностей. Вероятно, что-то личное, тесно связанное с рассказом Болера, давно уже волновало её.
— Ну, а что бы вы сделали на месте этого рабочего? — неожиданно спросила она, и вопрос этот показался хозяину просто бестактным. Гримаса неудовольствия отчётливее обозначила морщинки на его лице.
— Не знаю, — раздражённо ответил он. — Я не ответил ему и не знаю, как ответить вам.
Эдит вдруг встала с дивана, на котором так удобно устроилась, и подошла к окну. Несколько секунд она молча рассматривала узоры, разрисованные морозом на стекле, потом повернулась и сказала:
— Жаль!.. А я тоже пришла к вам за советом.
— За советом? — встревожился Болер.
— Да, именно за советом. Мне сегодня позвонили из комендатуры… Вы, конечно, слышали, что здесь, в Дорнау, на днях открывается театр. У них в репертуаре пока только «Эмилия Галотти», но труппа хочет играть что-нибудь совсем новое. Так вот, послезавтра в магистрате жена капитана Соколова прочтёт нескольким актёрам советскую пьесу. Капитан пригласил послушать и меня. Я ничего ему не ответила, а сейчас не знаю, идти мне или нет. Что вы посоветуете?
Болер вскочил с места:
— Сговорились вы, что ли, советоваться со мной?! Не знаю я, ничего не знаю! И никаких советов давать не буду!
— Жаль, — тихо произнесла Эдит, — а я так надеялась услышать от вас дружеское слово.
Болеру стало стыдно. Он задумался и вдруг, найдя выход, порывисто поднял голову.
— Что ж, — сказал он, — вы можете пойти и послу-, шать пьесу. Это вас ни к чему не обязывает. Принудить вас никто не сможет. Зато вы будете иметь представление о том, чего от вас хотят. Кстати, представляю себе, какое это искусство — сплошная политика…
Эдит Гартман кивнула головой. Она и сама так рассуждала, но хотела получить поддержку со стороны.
— Удивительное дело! — после небольшой паузы вдруг заговорил Болер. — Как это случилось, понять трудно, но теперь никто не живёт здесь по-старому. Не знаю даже — хорошо это или дурно.
— Я всё думаю о том рабочем на мосту, — тихо сказала Эдит. — Как, по-вашему, что он решил?
— Завтра он будет директором, — твёрдо ответил Болер.
— Вы уверены в этом?
— Да.
— Значит, и мне надо завтра идти слушать пьесу. Это, собственно, и есть ответ на мой вопрос, дорогой Болер.
Писатель понял, что Эдит права. Он сердито фыркнул и сказал:
— Вам совсем не обязательно следовать его примеру.
— Я не знаю, станет ли он директором. Для меня важно, что вы мысленно посоветовали ему это.
Старик ничего не ответил.
Вскоре Эдит простилась. Проводив её, Болер уселся в кресло и долго думал об этом разговоре. Интересно, очень интересно, как поступит Эдит Гартман…
В передней опять раздался звонок, и в комнате появился Макс Дальгов. Однако сейчас это посещение уже не доставило Болеру никакого удовольствия. Где-то в глубине души он чувствовал, что все проблемы, которые теперь требовали от него неотложного решения, связаны с деятельностью Макса Дальгова.
А Макс, бодрый и оживлённый, сразу начал рассказывать о том, как в Мюнхене американские оккупационные власти запретили продажу «Краткого курса истории ВКП(б)», недавно переведённого на немецкий язык.
— Вы понимаете, они даже истории боятся! — торжествовал Макс, и это замечание неожиданно вызвало Болера на спор.
— Ничего они не боятся! — сердито возразил он.
— Они боятся каждого слова правды, — настаивал Макс.
— Правды? — прищурился Болер. — А скажите, если я напишу о нашей оккупационной зоне одну только правду, согласитесь вы напечатать мою книгу?
— Если вы напишете правду, мы не только напечатаем её, но будем вам ещё очень благодарны.
— Сомневаюсь.
— А я вас заверяю. А вот американцы или англичане никогда не напечатают такой книги.
— Вы плохого мнения о демократии.
— Да, об американской и английской демократии я. безусловно, думаю плохо. Бьюсь об заклад, что за Эльбой никогда не напечатают книгу, в которой будет правдиво рассказано о нашей зоне.
— Вы хотите заставить меня доказать обратное?
— Нет, этого я не имел в виду.
— Напрасный разговор! Никаких книг я писать не буду.
Болер достал шахматы. Но и любимая игра не успокоила его. Макс Дальгов молниеносно выиграл партию. Это ещё больше рассердило писателя: он играл лучше Дальгова и привык выигрывать.
— Вы сегодня невнимательны, маэстро, — пошутил Дальгов.
— Да, — буркнул старик.
Макс поднялся: пора идти домой. Болер не задерживал его.
Макс ушёл, а писатель ещё долго не мог привести мысли в порядок. Больше всего взбудоражил его последний разговор с Дальговым. Неужели кто-нибудь откажется напечатать книгу писателя Болера! Да и американцы и англичане просто из рук вырвут такую вещь! А сколько было бы шуму — Болер о советской зоне оккупации!
О, он многое мог бы порассказать в такой книге!
В конце концов Болер пришёл к твёрдому решению. Он напишет эту книгу. Он расскажет абсолютно всё о своей жизни за последнее время, ничего не утаит: ни хорошего, ни плохого. И, пожалуй, пошлёт рукопись в Гамбург, именно в то издательство, которое сейчас контролируют англичане. Там у него много знакомых. А вот когда книгу напечатают, он придёт к Дальгову и скажет: «Теперь вы понимаете, что такое настоящая демократия?» Посмотрим, как вытянется лицо у Дальгова. Это будет ему хорошим уроком.
Болер даже улыбнулся, представив себе такую сцену. Вот посмеётся он над Максом!
Удовлетворённо потирая руки, писатель прошёлся по комнате. Затем сел за стол и порывисто придвинул к себе лист чистой бумаги.
В тот вечер состоялось чрезвычайно бурное собрание местной организации социал-демократов. Обсуждался вопрос о слиянии с коммунистами.
Один из лидеров организации, Оскар Кребс, ещё за несколько дней до этого развил активную деятельность, агитируя против слияния, но не встретил поддержки. Не только рабочие, которых здесь было подавляющее большинство, но даже Рудольф Гроше, всегда уравновешенный, солидный Гроше, непосредственный заместитель Кребса, и тот не согласился с ним.
Вот почему, открывая собрание и предоставляя слово докладчику из Берлина, Кребс очень волновался. Он знал, что в центральном правлении социал-демократической партии нашлось немало приверженцев объединения. Но, по мнению Кребса, эти люди всегда были чересчур левыми.
Хочешь не хочешь, приходилось решать: объединяться или нет. Отложить собрание не удалось. Отделаться каким-либо туманным ответом тоже было невозможно. Оставалось одно: организовать протест рядовых членов организации против объединения.
На собрании сразу же создалась напряжённая атмосфера. И хотя докладчик выступал в полнейшей тишине, по всему чувствовалось приближение вспышки. Все знали, что Кребс не одинок, что у него найдутся единомышленники.
Докладчик кончил говорить под аплодисменты. Кребс тоже похлопал в ладоши, и создалось впечатление всеобщей солидарности. Альфред Ренике внимательно слушал и не переставал удивляться, глядя на Кребса.
Затем выступил Рудольф Гроше. Он поддержал докладчика.
Дольше Кребс выдержать не мог. Он ринулся на трибуну. Он захлёбывался, он почти выл от возмущения.
— Коммунисты хотят проглотить нас! — кричал он. — Это — нарушение демократии! — Он, Кребс, никогда не согласится на такое слияние.
Сначала его слушали, но вскоре раздались возмущённые крики. Терпение собравшихся истощилось, когда Кребс заговорил о том, что коммунисты ведут Германию к гибели и только социал-демократы знают верный путь к возрождению страны.
— Позор! — слышалось со всех сторон.
Этого Кребс не ожидал. Он смотрел и не узнавал простых рабочих: куда девалась обычная дисциплинированность, присущая немецким социал-демократам?
Люди свистели и топали ногами. Единомышленники Кребса пытались успокоить рабочих, но их голоса тонули в общем шуме.
Тем не менее Кребса нелегко было прогнать с трибуны. У него был немалый опыт, ему частенько приходилось выступать перед большой аудиторией. И сейчас он рассчитывал выждать, пока зал затихнет.
Когда, наконец, удалось навести порядок, и крики начали стихать, вдруг прозвучал одинокий голос:
— Не скажешь ли, Кребс, сколько заплатило тебе Фарбениндустри за эту речь?
Зал разразился хохотом. Кребс понял: теперь уже договорить ему не дадут. Он сделал величественный жест и прокричал:
— Мы покидаем собрание! Нас большинство в партии! Мы будем высоко держать знамя немецкой социал-демократии!
Кребс торжественно направился к дверям. Он шёл и оглядывался, ожидая, что за ним и впрямь последуют все собравшиеся, а на сцене останутся только председатель и докладчик.
Но за Кребсом поднялось всего человек пять. Подсвист и выкрики они вышли из зала. Сразу наступила тишина.
Альфред Ренике был поражён всем происходящим. Особенно знаменательным показалось ему единодушие рабочих в вопросе о слиянии партий. В глубине души Ренике презирал Кребса и всех его прихвостней. Прикрываясь болтовнёй, эти люди заботятся в первую очередь о своём кармане. Именно потому-то Ренике вместе со всеми топал ногами, пока Кребс вопил с трибуны.
Когда в зале всё стихло, собрание продолжалось. Шахтёр внимательно слушал других ораторов. Его интересовало, почему именно сейчас возник вопрос об объединении. Может быть, если бы ему предложили войти в коммунистическую партию, Ренике и не согласился бы. Но объединиться со всеми рабочими-коммунистами — это его устраивало.
Ренике слушал и думал о Бертольде Грингеле: действительно, почему они, оба рабочие, до сих пор шагали врозь? Что у них, разные интересы?
Очередной оратор подчеркнул слова докладчика о том, что новая партия будет добиваться создания единой демократической Германии. Это и был ответ, которого дожидался Ренике.
Собрание закончилось поздно. Резолюция, одобряющая предложение о слиянии партий, была принята единогласно.
Очень довольный, Альфред Ренике возвращался домой. Он медленно шагал по улице и вдруг встретил Бертольда Грингеля.
— Куда это ты собрался? — весело спросил шахтёр.
— Никуда, домой, — мрачно ответил Грингель.
— Разве ты переменил квартиру?
— Нет, я гуляю. Домой ещё успеется.
Эта ночная прогулка показалась Ренике довольно странной, и он спросил:
— Уж не случилось ли с тобой чего?
— Ничего особенного. — Грингелю после разговора с Болером уже не хотелось ни с кем советоваться.
Тогда шахтёр стал рассказывать о сегодняшнем собрании, о ярости Кребса, наконец, о будущем слиянии обеих партий.
По мере того, как говорил Ренике, Грингель оживлялся и, наконец, поведал приятелю о своей заботе. Но шахтёр не мог понять его волнения.
— Конечно, надо соглашаться, ни минуты не сомневаясь, — заявил он. — Тут и раздумывать не о чём. Если мы теперь объединимся, знаешь, какая у тебя будет поддержка! Значит, и бояться нечего.
Эти слова, сказанные приятелем с такой уверенностью, убедили Бертольда Грингеля. Но, очевидно, не только слова шахтёра решили дело. Почти все люди, с которыми он сегодня разговаривал, так или иначе поддерживали предложение русского полковника. А если другие не видят в этом ничего страшного, чего же бояться ему, Бертольду Грингелю?
Приятели расстались поздно. Но долго ещё не ложились они в ту ночь, снова и снова обдумывая события, свидетелями и участниками которых они стали.
На следующее утро Бертольд Грингель сообщил коменданту о своём согласии занять должность директора завода. Полковник пригласил Грингеля в комендатуру, где уже находился Лео Бастерт. У того чуть язык не отнялся, когда выяснилось, кому он должен передать дела. Но Лео Бастерт постарался скрыть свою ярость и, как всегда, был холодно вежлив.
Так Бертольд Грингель стал директором завода «Мерседес».
Немного освоившись со своим новым положением, Лекс Михаэлис поставил себе за правило ежедневно два-три часа уделять осмотру города. Вместе с кем-нибудь из членов магистрата он обходил жилые кварталы, начиная с окраин и постепенно приближаясь к центру, заносил в список здания, пригодные к восстановлению, навещал семьи, оставшиеся без крова, подыскивал помещения для детских садов и яслей, заглядывал то на электростанцию, то на газовый завод, то на почту.
Эти обходы как бы подсказывали ему, чем нужно заняться в первую очередь, кто нуждается в его помощи, на чём прежде всего следует сосредоточить своё внимание, где вмешательство магистрата особенно необходимо для налаживания нормальной жизни. Постепенно, день за днём, Михаэлис заново знакомился со своим родным Дорнау, всё глубже проникая в его нужды и потребности и всё больше ощущая себя хозяином города. И вот тогда же, в дни «больших обходов», как он называл эти прогулки, появилась у Михаэлиса мысль, не покидавшая его в течение долгого времени.
Рабочие семьи, думал Михаэлис, которые ютятся сейчас в полуразрушенных домах среди развалин или скитаются по знакомым и родственникам, не имея пристанища, совершенно необходимо до осени разместить по квартирам. Но как-то так получилось, что почти все дома сбежавших нацистов уже были заняты неизвестно кем и по какому праву.
Почему, размышлял бургомистр, большие семьи должны тесниться в каморках и подвалах, когда есть столько целых домов и квартир, где проживает всего лишь один человек — прислуга или какая-нибудь дальняя родственница прежних владельцев?
Эта проблема не давала покоя бургомистру, и он пришёл к выводу, что магистрат обязан её разрешить. Ведь речь шла о благополучии множества рабочих семей, в большинстве случаев обременённых детьми. Он был уверен, что если взяться за дело толково и энергично, то можно хотя бы временно расселить всех горожан, потерявших кров.
Такая большая операция, как массовое переселение, конечно, требовала разрешения комендатуры. Однако на этот раз, прежде чем итти к Чайке, Михаэлис решил заранее всё рассчитать и проверить, чтобы явиться к коменданту с готовыми предложениями. В последнее время бургомистр вообще стал не без удивления замечать за собой, что в разговорах с Чайкой он уже не только просил совета, но и сам вносил предложения и смело говорил о том, что собирается делать. В такие минуты комендант слушал его с особенным интересом, как бы проверяя, на что способен Михаэлис, как он справляется с новыми, непривычными для него обязанностями бургомистра, и поощрял его инициативу короткими репликами.
Для того, чтобы иметь возможность говорить с комендантом, опираясь на факты, Михаэлис решил побывать в нескольких домах, покинутых старыми хозяевами. Он пригласил к себе Бертольда Грингеля, как члена магистрата, рассказал ему о своём замысле, и они вдвоём отправились в южную заречную часть города.
Здешние кварталы не пострадали от бомбёжки, но на улицах почти не видно было прохожих, а занесённые снегом сады, окружавшие нарядные виллы с высокими крышами и большими зеркальными окнами, выглядели совсем заброшенными. В этом безлюдном районе прежде жили самые зажиточные люди Дорнау.
Грингель и Михаэлис медленно шли вдоль Альбертштрассе, удивляясь необыкновенной тишине и пустынности. Казалось, будто и в самом деле всё вымерло в этих красивых домах.
— Да, здесь можно было бы разместить немало моих бездомных рабочих, — сказал Грингель, остановившись у железной решётчатой изгороди.
За оградой рос густой кустарник, а дом стоял в глубине и казался таким же пустынным, как и вся эта прямая, широкая, отлично асфальтированная улица.
Ещё не так давно здесь обитал Гуго Вальдгаузен, владелец нескольких шахт в окрестностях Дорнау и большого машиностроительного завода в соседнем городе. По слухам, он удрал в Южную Америку, едва только советские войска переступили границу Германии. Грингель и Михаэлис знали, что хозяин этого дома и в самом деле имел все основания бояться встречи с советскими войсками: он был видным членом гитлеровской партии и у него на шахтах работали пленные из разных стран. Вальдгаузен славился жестоким обращением со своими рабочими, и на его совести было столько преступлений, что он бы неминуемо угодил на скамью подсудимых.
Однако дом вовсе не напоминал об угрюмой жестокости своего сбежавшего владельца. Весело проглядывали светлые стены, на зеркальных стёклах широких окон играли отблески заходящего солнца. Всё здесь говорило о спокойной размеренной жизни, о достатке и безмятежной уединённости.
Грингель позвонил. Загудел моторчик автоматического замка, и калитка открылась.
— Интересно, кто здесь остался, — проговорил Михаэлис, входя в сад.
— Наверно, какая-нибудь бабушка или приживалка, — хмуро ответил Грингель, окидывая быстрым взглядом величественный подъезд.
По дорожке, выложенной квадратными белыми плитами, они дошли до крыльца, и оба удивлённо остановились, увидев в дверях пухлое белое лицо Мюллера, токаря завода «Мерседес». Поза его выражала не то растерянность, не то недовольство.
— Вот тебе и приживалка, — рассмеялся Михаэлис. — Ну, что ж, приятель, принимай незваных гостей.
На лице Мюллера появилась осторожная улыбка. Он не знал, зачем явились сюда бургомистр и директор завода и, хотя сердце у него забилось тревожно, он явно старался быть приветливым и радушным.
Они вошли в просторный холл и остановились. Высокие дубовые двери вели в столовую и гостиную, крутая, но изящная лестница как бы приглашала на второй этаж. Судя по всему, в этом доме было не меньше десяти-двенадцати комнат.
— Я и не знал, что ты здесь живёшь, — не скрывая недоумения, произнёс Грингель. — Давно?
— А вы хотите меня выселить? — встревожился Мюллер.
— Нет, нет, — ответил Михаэлис. — Об этом не беспокойтесь. Мы пришли сюда с прямо противоположными намерениями. — И он снова окинул взглядом помещение. — А скажите, у вас большая семья?
— Жена и я.
— А кто ещё здесь живёт?
— Больше никого… Мы вдвоём… Но я сюда больше никого и не впущу! — сразу перешёл в наступление. Мюллер. — Я этот дом не самовольно занял, я тут по праву живу, у меня даже документы есть.
И он проворно подбежал к какому-то затейливому столику, порылся в ящике и принёс бумагу, из которой явствовало, что тётка господина Вальдгаузена поручает господину Мюллеру охрану дома на всё время отсутствия владельцев.
— Значит, охраняете… — неторопливо произнёс Михаэлис, возвращая бумагу, и ещё раз обвёл глазами просторный холл.
— Да…
— Вот и хорошо, — невозмутимо продолжал бургомистр. — Вам даже легче будет справиться с этими обязанностями, если у вас появится помощник. Для этого мы и переселим сюда из развалин ещё две-три семьи. Тоже от вас, с «Мерседеса», — обратился он уже к Грингелю.
— Вы не имеете права! — крикнул Мюллер. — Я рабочий, я всю жизнь мечтал пожить как следует, и вот теперь, когда мечта моя осуществилась, вы пришли сюда, чтобы всё испортить…
— Удивляешь ты меня, Мюллер, — рассудительно заметил Грингель. — Твои товарищи живут в подвалах, ютятся по углам. Ты бы мог и о них подумать. Ведь они тоже рабочие.
— А почему я должен о них думать? Пусть они сами устраиваются. В кои то века мне повезло, а вы…
— Теперь никто не будет ждать, пока ему повезёт, — подчеркнул Михаэлис. — В городе есть магистрат, и мы действуем от его имени. А в этом доме хватит места и для других. Ещё две семьи не так уж вас стеснят. Пусть в вашем саду резвятся дети, которые сейчас играют на пустырях. Здесь можно будет устроить даже спортивную площадку для молодёжи. Мы обязаны уже сейчас подумать о нашей смене. А что касается бывшего хозяина, то можете его не ждать. Он не вернётся. Разве что уж очень затоскует по петле.
Мюллер увял. Он понял, что придётся покориться и впустить сюда ещё кого-нибудь. А ведь он так хорошо устроился в доме Вальдгаузена, так явственно ощутил прелесть роскошной жизни. Бывали минуты, когда ему казалось, что он и в самом деле несказанно богат… Одним словом, быть Вальдгаузеиом ему очень нравилось.
Грингель понял это, но больше ничего не сказал и только укоризненно взглянул на недавнего соседа по станку, словно не узнавая его.
Когда они вышли из дома, попрощавшись с огорчённым, но уже смирившимся Мюллером, Грингель задумчиво произнёс:
— Смотри, Михаэлис, как всё-таки сильны предрассудки в людях. Этот Мюллер… Я же его давно знаю. Старый рабочий, и руки у него хорошие. А ведь очень хотел бы почувствовать себя капиталистом. Видно, эти господа, прежние социал-демократы, да и теперешние тоже, немало потрудились, чтобы вытравить из этого токаря его классовое самосознание.
— Да, с этим мы ещё не раз столкнёмся, — ответил Лекс. — Что и говорить, тяжёлое нам досталось наследство… Труднее всего понять, как они сумели лишить такого Мюллера чувства солидарности. Ведь он не о родине, не о товарищах, а только о собственном благополучии думает. Но ничего, ничего, постепенно мы и это преодолеем… — И, нажимая кнопку у следующей калитки, он добавил: — А жильё здесь ещё найдётся, для многих хватит.
Этот дом вообще пустовал. А в другом старуха-судомойка сказала, что хозяева, никому ничего не сказав, исчезли и, конечно, будет очень хорошо, если кто-нибудь поселится внизу, лишь бы её верхнюю комнатку не трогали.
— Веселее будет, а то уж очень здесь пустынно, — заключила она.
Грингель с Михаэлисом до самой темноты осматривали особняки на Альбертштрассе.
— Вот уже процентов двадцать бездомных и определили, — говорил вечером Михаэлис, сводя воедино все свои записи.
— Что это вы за обследование вчера проводили? — спросил Чайка, когда на другой день бургомистр появился в его кабинете.
— А вы уже знаете? — удивился Михаэлис.
— Мне, как коменданту, полагается знать всё, что происходит в городе, — улыбнулся полковник. — Но эту новость узнать было нетрудно, на вас уже жаловались.
— Мюллер?
— Да, он.
— Каковы же будут последствия его жалобы?
— Думаю, что ему всё-таки придётся потесниться в своих двенадцати комнатах. А затеяли вы, товарищ Михаэлис, очень хорошее, справедливое и нужное дело. Я рад, что вы взялись за него сами. Действуйте смело и решительно. Трудящиеся имеют все права на то, чтобы жить в человеческих условиях. И раз уж вы это дело начали, вы его и продолжайте. А ко мне обращайтесь только в случае каких-либо недоразумений.
— Я надеюсь, товарищ полковник, — уверенно сказал Михаэлис, — что скоро у нас в Дорнау уже никто не будет жить в бомбоубежищах и подвалах.
Вместо ответа полковник крепко пожал ему руку.
А через три дня по тихой, будто погружённой в сон Альбертштрассе, потянулись вереницей маленькие тележки, нагруженные домашним скарбом. Люди, ещё вчера ютившиеся где попало, лишь бы была крыша над головой, размещались теперь в отличных светлых комнатах, и за решётчатыми оградами высоко взлетали снежки, и оттуда доносился весёлый детский смех.
Целый день длилось переселение. Вечером полковник Чайка и бургомистр Михаэлис прошлись вдоль обновлённой улицы. Освещённые окна, оживлённые голоса, смех; стук молотков. Люди устраивались на новом месте.
Многие немецкие дети узнали в эти дни, как хорошо проснуться утром в светлой комнате, залитой лучами восходящего солнца.
В политической жизни советской зоны наступила горячая пора. Завершалось организационное оформление Социалистической единой партии Германии. Макс Дальгов с головой ушёл в эту работу.
Став партийным руководителем, он почувствовал на себе ответственность за всё происходящее в округе. Его можно было увидеть в ближних деревнях и в магистрате, на заводах и в учреждениях, в шахтёрском посёлке и в городском саду.
Однажды, проходя по площади, он посмотрел на ратушу и остановился, ещё не понимая, что, собственно, его удивило. Он очень хорошо знал это красное кирпичное здание с высоким шпилем и большим циферблатом часов. Он помнил ратушу с детства и не мог уяснить себе, что в ней изменилось.
С минуту он присматривался, а потом понимающе кивнул головой. В сущности, ничего не изменилось. Просто часы, огромные башенные часы, которые раньше каждые пятнадцать минут так мелодично отбивали время, теперь стояли. И потому вся ратуша казалась какой-то мёртвой, неприветливой.
Большие позолоченные стрелки застыли на половине четвёртого. Когда они остановились? В ночь налёта американских «летающих крепостей» или несколькими днями позже, когда старый магистрат разбежался и часовщику перестали платить жалованье?
Не откладывая дела в долгий ящик, Макс зашёл в ратушу. Лекс Михаэлис встретил его, как самого дорогого гостя.
Лекс чувствовал себя на своём посту всё более уверенно. На прошедших недавно муниципальных выборах он был избран бургомистром и теперь мог действовать, опираясь не только на поддержку коменданта, но и на голоса большинства жителей города.
— Очень хорошо, что ты пришёл, — приветствовал он Дальгова. — У меня к тебе много дел.
— А у меня к тебе только одно, — в тон ему ответил Дальгов.
— Какое?
— Ты мне не можешь сказать, когда пустят часы на башне?
Лекс Михаэлис рассмеялся.
— Наконец-то я понял, в чём дело! — весело сказал он. — Поверишь ли, я каждый день смотрю на ратушу и всё думаю: чего же в ней не хватает? Правильно! Надо опять ввести должность часовщика. Ну, это я быстро проведу через магистрат. А как будет хорошо, когда часы снова прозвучат на весь город: бамм, бамм! Такие мелочи создают ощущение порядка.
И Лекс Михаэлис снова рассмеялся, довольный открытием Макса.
— Ну, часы часами, а что нового? — спросил Дальгов.
— Есть интересная новость. Завтра фрау Соколова познакомит артистов с советской пьесой. Зигфрид Горн, наш заведующий отделом культуры, соберёт людей. Фрау капитан готова помочь театру. Это очень хорошо, что у нас будет новый репертуар! Народ хочет побольше узнать о Советском Союзе.
На Макса Дальгова нахлынули давние воспоминания. Вот он, совсем юноша, выходит впервые на сцену городского театра города Дорнау. В его роли нет слов, но перед ним публика, заполнившая тёмный зал, и он волнуется, волнуется за всех: за себя, за артистов, которые уже произносят первые реплики, за режиссёра, — и душа его полна восторга.
А потом гастроли рейнгардтовцев, и знакомство с Эдит Гартман, и пылкая, немного наивная юношеская влюблённость. Затем памятная встреча, когда он просил Эдит стать его женой. Навсегда запомнилась её смущённая улыбка:
— Разве ты не знаешь, Макс? Ведь я уже около года замужем…
А потом судьба и события в Европе надолго разлучили их. С тех пор много воды утекло. Оба они немало пережили за это время. Как-то они теперь встретятся? Конечно, ни о какой влюблённости сейчас уже не может быть и речи. А всё-таки сердце бьётся немного тревожнее, когда он думает об Эдит. И почему он всё не решается её навестить?
— Что с тобой, Макс? — удивился Михаэлис. — Ты так задумался, будто решаешь самую важную проблему своей жизни.
Дальгов встрепенулся.
— Нет, ничего особенного, — сказал он. — Просто многое, очень многое вспомнилось, когда ты упомянул о театре. А где муж Эдит Гартман? — вне всякой последовательности спросил он.
— Муж её погиб на восточном фронте. Ты знал его?
— Да. Немного знал, — ответил Дальгов. — А скажи, пожалуйста, в котором часу завтра фрау капитан встретится с артистами?
— Точно не могу сказать. Сейчас спросим у Горна.
Заведующий отделом культуры немного растерялся, узнав, что руководитель городской организации СЕПГ интересуется завтрашним мероприятием, и обещал немедленно представить исчерпывающую информацию.
Горн вышел из кабинета Михаэлиса в полном смятении. Присутствие Дальгова на чтении пьесы не входило в его планы. Он с минуту подумал, потом позвонил секретарю Михаэлиса и попросил передать господину Дальгову интересующие его сведения.
Сообщение Горна было лживым: он нарочно указал неверное время с таким расчётом, чтобы Дальгов опоздал на два часа. Потом можно будет всё свалить на секретаря.
А Дальгов и Михаэлис долго беседовали в тот день.
— Да, дорогой друг, — говорил бургомистр, — больше всего меня удручает, что Германия разорвана на части. На всех собраниях, во всех разговорах мне приходится слышать один и тот же вопрос: «Когда наша страна будет единой?». Мне кажется, что я и сейчас, сидя вот здесь, с тобой, слышу тяжкие стоны всего немецкого народа, всей страны, разрезанной на куски зональными границами.
— Не будем унывать, старина! — ответил Дальгов, положив товарищу руку на плечо. — Мы своего добьёмся. Главное, у нас хорошие друзья. Тебе никогда не приходилось думать о величии этих людей? Немцы причинили столько горя их стране, нанесли ей такие ужасные раны, а они пришли к нам, как истинные освободители. — Дальгов внимательно посмотрел на Михаэлиса. — Да, это настоящие друзья! — добавил он.
Голос его звучал горячо и убеждённо. Сейчас Макс Дальгов уже не думал о манящем призвании артиста. Сейчас это был политический деятель, человек, взваливший на себя нелёгкое бремя заботы о будущем своей родины.
И Михаэлису показалось, что Макс неожиданно вырос, что ему уже тесно в этой комнате, будто каждый жест его, каждое слово находят прямой и немедленный отклик в сердцах идущих за ним людей.
Да и сам Дальгов вышел от Михаэлиса обновлённым. Хотелось работать, в каждом мускуле чувствовалась сила.
Он опять взглянул на часы, на огромный чёрный циферблат ратуши, почему-то снова вспомнил Эдит Гартман и улыбнулся. «Да, пора уже этим большим золотым стрелкам отсчитывать время, которое работает на нас…»— подумал он.
Руководитель отдела культуры магистрата точно выполнил распоряжение Гильды Фукс. Одного упоминания имени Зандера было достаточно, чтобы господин Горн стал послушным, как овечка. По указанию штурмбанфюрера он не пригласил на чтение пьесы никого из артистов театра. Сам он тоже не решился присутствовать. Гильда, впрочем, на этом и не настаивала. Достаточно того, что там будут Штельмахер, Пичман и Янике.
Для Любы Соколовой время в этот день тянулось нестерпимо медленно. Она позвонила заведующему отделом культуры. Да, да, ровно в восемь у него в кабинете. Сам господин Горн просит его извинить: у него тяжело заболела жена. Он перечислил фамилии трёх известных театральных деятелей, которые будут обязательно. Всё пройдёт чудесно, и фрау капитан может не сомневаться в полном успехе.
Без десяти восемь Люба вошла в кабинет Горна. Возле стола сидел Штельмахер и задумчиво пускал изо рта круглые, ровные колечки дыма. Увидев Любу, он вскочил, засуетился, стал низко кланяться. Любе даже показалось, что он, того и гляди, переломится: долговязый Штельмахер в поклоне сгибался почти до пола.
Потом появились, как всегда вместе, Пичман и Янике. Когда стрелки часов показывали ровно восемь и Штельмахер, решив, что никто уже больше не придёт, предложил начинать, в комнату вошла Эдит Гартман.
Штельмахер осёкся и сразу умолк. Остальные тоже были крайне удивлены, но и виду не показали.
Эдит чувствовала себя неловко. Она отказалась от стула, услужливо пододвинутого Штельмахером, отошла к окну и, как бы подчёркивая свою обособленность, села на подоконник.
Люба хотела было предложить ей место поближе, но, взглянув на актрису, решила её не беспокоить. По лицу Эдит Гартман было видно, что она глубоко взволнована.
Эдит и сама не могла понять, что её так тревожит. Ведь она не брала на себя никаких обязательств. Каждую минуту она могла уйти так же свободно, как и пришла. Но беспокойство Эдит лишь усилилось, когда она оглядела собравшуюся здесь компанию. Эти люди имели весьма малое отношение к театру. Если они берутся ставить советскую пьесу, то это по меньшей мере странная затея.
Люба Соколова устроилась в кресле, в котором днём восседал сам господин Зигфрид Горн, слушатели расселись вокруг стола, и чтение началось.
Эдит не могла бы точно определить, когда она забыла об этой скучной комнате с невзрачным письменным столом, шкафами, стульями, телефоном, о Штельмахере, сидевшем перед ней, о переглядывающихся Пичмане и Янике. Она перенеслась в необыкновенный, невиданный ею мир, где всё было увлекающе интересно, романтично. Будто подвели её к огромному окну и раздвинули тёмную штору. В маленькой комнате магистрата заплескалось море, и матросы — люди беззаветной отваги — прошли перед Эдит Гартман, и женщина-комиссар появилась перед ней, всех подчиняя своей железной воле, воле партии…
Чтение закончилось. Будто опять сомкнулся тяжёлый занавес, отдёрнутый по приказу неведомого чародея. Эдит Гартман снова очутилась в кабинете господина Горна.
Несколько секунд в комнате дарило молчание, потом прозвучали аплодисменты.
— Браво! Бесподобно! Чудесно! — наперебой восклицали Пичман, Янике и Штельмахер.
В хоре дружных возгласов ликования не слышно было только голоса Эдит Гартман. Когда первые восторги немного утихли, Штельмахер сказал:
— Шекспировские образы, мужественные характеры, они пробудили во мне чудесные воспоминания о лучших традициях героического театра! Я завидую актёрам, которые будут играть эту пьесу!
— Германия ещё никогда не видела ничего подобного! — подхватил Пичман. — Эта пьеса — новое слово в драматургии, шаг в неизведанное, полёт в высоту, в недосягаемую высоту!
— Я поражена, — сладко пела Янике. — Я опытная актриса, знаю тысячи пьес, сыграла сотни ролей, а сейчас едва сдерживала слёзы. Эта драма восхитительна! Она неповторима!
— Счастлив театр, который имеет в своём репертуаре такие пьесы! — объявил Штельмахер. — Мы ещё долго будем только мечтать о чём-либо подобном.
— Зачем же мечтать? — спросила Люба, смутно уже чувствуя что-то неладное. — Мы собрались здесь именно для того, чтобы обсудить, как эту пьесу поставить. Если театр хочет рассказать немецкому народу правду о Советском Союзе, то это будет неплохим началом, и всё зависит только от вас.
— Вы правы, но я чувствую себя так, словно должна сразу решить судьбу самого замечательного произведения мировой драматургии, — пропищала Янике.
— Да, стоя у подножия горы, никогда правильно не определишь её высоту, — глядя куда-то в пространство, медленно произнёс Пичман. — Мы сейчас не в состоянии рассуждать трезво…
Штельмахер вдруг поднялся со стула и широко развёл руками.
— Мои чувства взбудоражены, — заявил он. — Я должен остаться наедине, ещё раз продумать все особенности этого необыкновенного произведения, вникнуть в каждый характер, в каждую роль. Я очень благодарен вам, фрау капитан, за огромное эстетическое наслаждение.
Он поклонился, перегнувшись пополам, и быстро, будто сдерживая слёзы, а возможно, и смех, вышел.
Тут с места вскочила Янике, и снова медовый голосок её нагло прозвучал в комнате:
— Я сегодня же расскажу всему городу, нет, всему свету о колоссальном впечатлении от нашей встречи. Спешу, спешу обрадовать родственников и соседей!..
Даже не простясь, только скривив в усмешке свои тонкие губы, она вышла следом за Штельмахером. Настала очередь Пичмана.
— Марта Янике правильнее всех передала наш восторг, — всё ещё с трудом, словно не оправившись от потрясения, сказал он. — Мои друзья не знают ещё о пережитом мною наслаждении, и я должен поделиться с ними своей радостью.
Он низко поклонился, блеснув лысиной, и исчез.
Люба Соколова встала, посмотрела на лежащую перед ней рукопись и снова села. Она поняла всё и, возмущённая до глубины души, совсем забыла о присутствии Эдит Гартман.
— Так, всё ясно… — сказала она про себя.
— Я думаю, вы не всё поняли, фрау капитан, — раздался вдруг глубокий, грудной голос Эдит Гартман.
Люба вздрогнула от неожиданности.
— Ах, это вы! — сказала она. — А почему, собственно говоря, вы не последовали за ними?
— Может быть, потому, что мне действительно понравилась пьеса. Матросы, женщина-комиссар, удивительное ощущение свободы — всё это на самом деле волнует.
— Да, да, после чего весьма кстати будет сказать, что вам необходимо поделиться своим восторгом с друзьями.
— Нет, уйти я всегда успею. Я не собираюсь играть в этой пьесе и говорю с вами совершенно откровенно. Эти людишки — вовсе не артисты. Вы, очевидно, этого не знали. Когда-то они пробовали играть на сцене, но у них ничего не вышло.
— Ах, вот как, — тихо сказала Люба. — Ну, что ж! Очень жаль. А мне так хотелось!..
Эдит угадала мысль Любы и поспешно отошла от стола. Люба заметила её движение и поняла актрису. Значит, ничего не получится. Она взяла телефонную трубку.
Голос Соколова отозвался издалека, и Люба чуть не заплакала, услышав его.
— Поздравить? — говорила Люба в трубку. — Да, можешь поздравить. Эти господа выслушали, наговорили кучу комплиментов — и разошлись. Ставить пьесу? Да нет! Они для того и пришли сюда, чтобы сорвать нашу первую встречу. Приедешь за мной? Не надо, я доберусь сама.
На другом конце города Соколов повесил трубку, так и не дослушав, последних слов жены, и немедленно приказал подать машину. А Люба печально оглядела комнату, взглянула на рукопись и вышла.
По коридору прозвучали её торопливые шаги, потом всё стихло.
Эдит Гартман подошла к столу и взяла оставленную Любой пьесу. Она задумчиво перелистывала страницы. Снова послышался ей плеск морской волны, снова образ женщины-комиссара встал перед её глазами. Эдит даже не заметила, как отворилась дверь. Неожиданно перед ней оказался высокий человек с приветливым, странно знакомым лицом.
— Извините, — сказал вошедший. — Здесь где-то должны были собраться актёры…
— Мне кажется, я вас знаю, — неуверенно произнесла Эдит.
— Конечно, знаешь, Эдит, я же Макс Дальгов.
Эдит кинулась к нему:
— Боже мой, Макс! Вот хорошо! Ведь я же знала, что ты здесь! Я в газете читала… Откуда ты приехал? Из Америки?
— Нет, Эдит, совсем из другой страны.
— Я только слышала, что ты бежал из Дорнау, чтобы воевать в Испании.
— Правильно, Эдит. У нас там была дружная бригада. А потом пришлось опять бежать. Долго добирался я до Москеы, а когда добрался, снова началась война. Теперь вот вернулся домой.
— Ты долго жил в Москве?
— С тридцать восьмого до сорок первого, потом был переводчиком на фронте.
— Послушай, Макс, скажи, там действительно всё так, как рассказывают?
— Не знаю, что тебе рассказывали, но я влюблён и в эту страну и в этот народ.
— Ты очень изменился, Макс.
— Это — не то слово, Эдит, — рассмеялся Дальгов. — Я не изменился, я многое узнал и увидел. Расскажи лучше как тебе живётся?
— Как всем немцам.
— Немцы живут по-разному, Эдит.
— Ты прав, Макс, — сказала она, подумав. — Раньше мне казалось, будто все немцы одинаковы, а сейчас я вижу, что это не так. Одни получили землю и теперь совсем по-иному смотрят на события, другие больше всего боятся за свои заводы и фабрики и совсем не рады, а, наоборот, мечтают убежать на запад, только жаль добро бросать. Но удивительнее всего то, что вот, казалось бы, страна побеждена, оккупирована, а нищих и безработных не стало. Я даже не понимаю, как это получилось. Живётся нам, конечно, трудно — карточки, всего в обрез, — а голодных нет…
Макс Дальгов очень внимательно посмотрел на Эдит: актриса никогда раньше не интересовалась общественной жизнью, но вот заметила же такие перемены! Пожалуй, далеко ещё не все немцы смотрят на вещи так, как она, и уж совсем немногие могут по-настоящему оценить происшедшее.
Эдит неожиданно изменила тему разговора:
— Ты бывал в московских театрах, Макс?
— Конечно.
— Ты играл там?
— Немного, в кино. На сцене не мог. По-русски я говорю с акцентом и никак не могу от него избавиться. Но об этом потом. Я пришёл слушать пьесу.
— Пьеса уже прочитана, можешь посмотреть её, вот она лежит. Ты знаешь эту пьесу?
Макс Дальгов взял со стола рукопись.
— Да, знаю.
— Ты видел её на сцене?
— Да.
— Послушай, Макс, пожалуй, это странно: женщина руководит матросами?
— Мне это не показалось странным.
— На меня пьеса произвела удивительное впечатление. Сначала как будто ничего особенного, а потом она проникает всё глубже в сознание — и не думать о ней уже невозможно.
— Хорошо, что ты её почувствовала. В Москве я видел не одну такую пьесу. И ещё я понял в Советском Союзе, как почётно быть артистом. Ты бы видела, с какой радостью встречали актёров, когда они приезжали к нам на фронт, на передовую!..
Эдит смотрела на Дальгова, будто не слыша его слов.
— Скажи, Макс, ну а в действительности могла быть на корабле женщина-комиссар или это только эффектная выдумка автора?
— Нет, это правда, — сказал он. — Были женщины-комиссары и во флоте, хотя в армии их было больше. А знаешь, Эдит, актёр там может стать даже членом правительства.
— Что же тут удивительного? Если женщина может быть комиссаром!.. Скажи, Макс, почему всё-таки матросы подчиняются этой женщине? В чём её сила?
— Они не женщину слушаются, Эдит. Она для них представитель партии. Вот в чём её сила.
— Да, пожалуй…
Макс заглянул ей в глаза и спросил:
— Ты хочешь её сыграть?
— Нет!
— Да ведь ты только и мечтаешь о роли комиссара!
— Если бы я могла её сыграть, это было бы самым большим счастьем в моей жизни. Сегодня, слушая пьесу, я поставила себя на место этой женщины, и у меня будто крылья за плечами выросли. Я вдруг почувствовала себя настоящим человеком…
— Такое же чувство было у меня, когда я попал в Москву и кто-то впервые назвал меня «товарищ».
— А тут ещё такая история…
— Какая история?
Эдит рассказала о той отвратительной сцене, которая разыгралась здесь полчаса назад.
— Я уверена, что всё это было подстроено заранее, — закончила она свой рассказ.
Дальгов даже руками всплеснул:
— Господи, как обидно, что я опоздал! А почему же ты молчала, Эдит?
Вопрос застал актрису врасплох. Ей и в голову не приходило, что она могла вмешаться. Эдит даже покраснела от неожиданности. Ведь были все основания и её заподозрить в сговоре с этими негодяями.
— Я здесь посторонний человек, Макс. Я держусь нейтралитета.
— Что ж, нейтралитет — удобная позиция в трудные времена. Всегда можно примкнуть к любому лагерю.
Эдит не сказала ни слова. Дальгов не следил за выражением её лица. Он хотел понять, почему сегодня явились сюда именно эти трое. Здесь явно что-то таится… Здесь дело нечисто… Дальгов решил завтра же разобраться в этом подозрительном происшествии.
— А что ты сейчас делаешь, Эдит?
Актриса старалась прикрыть своё смущение несколько нарочитой непринуждённостью.
— Пою песенки в ресторане мамаши Линде.
— В такое время? Это не для тебя, Эдит!
— Ты что, сговорился с капитаном Соколовым? Сейчас скажешь: немецкий народ строит демократическую Германию, а Эдит Гартман поёт под чечётку?! Он уже это говорил мне.
— Могу повторить и я.
— Можешь не повторять.
Они помолчали. Затем, уже совсем другим тоном, Эдит внезапно спросила:
— Скажи, Макс, а что эти матросы действительно, не колеблясь, могли отдать жизнь за своего комиссара?
Макс Дальгов перестал улыбаться.
— Послушай, Эдит, — серьёзно сказал он. — Ты уже не вольна отказаться от этой роли. Ты теперь от неё не избавишься. Ты перестанешь спать по ночам, всё тебе будет видеться море, чудиться плеск волн и слышаться голос вахтенного матроса… И всякий раз, как только ты представишь себя в роли комиссара, у тебя снова будут вырастать за плечами крылья. И тебе будет так хорошо, что ни забыть, ни отвернуться от этого образа ты уже не сможешь…
— Неправда! — крикнула Эдит. — Неправда! Я скоро уезжаю отсюда, меня уже пригласили в Голливуд!
— Всё возможно, — спокойно ответил Макс, — всё возможно. А только, где бы ты ни была, в Голливуде или здесь, в Дорнау, у тебя всегда будет сжиматься сердце при воспоминании об этой несыгранной роли. Я хорошо знаю тебя, Эдит. Ты можешь уехать из Дорнау, убежать от друзей, но убежать от самой себя — нет, вряд ли…
— Зачем ты пришёл сюда?
— Вероятно, для того, чтобы ты всё-таки сыграла роль большевистского комиссара, — усмехнулся Дальгов.
Не успел он произнести последние слова, как дверь отворилась и в комнату быстро вошёл капитан Соколов. Он удивлённо посмотрел на Макса Дальгова и Эдит Гартман, кивнул им, оглянулся и, не найдя Любы, которую рассчитывал застать здесь, сказал:
— Добрый вечер, фрау Гартман! Привет, Дальгов! Что, моя жена уже ушла?
— Да, она уже ушла, — ответила Эдит.
— Тут что, была горячая дискуссия?
— Дискуссий никаких не было, — резко ответил Макс. — Было обыкновенное хамство, приправленное доброй дозой ненависти ко всем нам и печалью об утрате Гитлера. Мне неверно сообщили время, и я пришёл, когда всё уже кончилось.
Соколов покачал головой.
— Значит, актёры не согласились ставить эту пьесу?
— Здесь не было актёров. Сюда нарочно позвали людей, по существу, не имеющих отношения к театру. Настоящие актёры очень хотят играть в советской пьесе, — твёрдо сказал Макс Дальгов, многозначительно взглянув на Эдит.
— О чём ты говоришь? — вырвалось у неё.
— Вот ты, например, очень хочешь играть женщину-комиссара.
Соколов вопросительно посмотрел на актрису. Для Эдит наступил момент, когда говорят только правду. Она хотела было возразить, хотя отлично знала, что, отказавшись сейчас, сожжёт все корабли. Потом уже не придёшь просить прощения. В жизни бывают минуты, когда надо со всей честностью отдать себе отчёт в своих истинных намерениях. И Эдит решилась.
— Меня очень заинтересовал образ женщины-комиссара, — сказала она, глядя прямо в глаза Соколову. — Макс говорит правду: я хочу сыграть эту роль.
И она вышла из кабинета, прежде чем капитан успел произнести хоть слово.
Через неделю после того, как Бертольд Грингель стал, директором, авторемонтный завод почти совсем остановился. Станки, работавшие безотказно в течение десятка лет, теперь то и дело ломались. Недавно назначенный главный инженер завода Пауль Гриль только за голову хватался, когда ему сообщали об авариях. В моторном цехе, одном, из основных цехов завода, вышел из строя шлифовальный станок для цилиндров. В цехе термической обработки неожиданно оказалась повреждённой электропечь. Почему-то стали перегреваться моторы.
Предлагая Грингелю стать директором, полковник Чайка, конечно, не рассчитывал на полное благополучие. Назначение Грингеля и смещение Бастерта не было обычной заменой одного директора другим, а Бастерт не мог не оставить на заводе своих прихвостней. Поэтому полковник нисколько не удивился, услышав от Дробота о положении., создавшемся на «Мерседесе». Он отложил все дела и поехал на завод.
Грингель ждал приезда коменданта с тревогой. Но у полковника, как видно, было очень хорошее настроение. Он весело поздоровался с Грингелем и Дроботом и распорядился вызвать в кабинет главного инженера Гриля.
Прежде всего Чайка попросил дать ему план завода и схему производства. После этого он взял список всех аварий и стал размечать их на плане. Получилась выразительная картина. Случайные, на первый взгляд, поломки и неполадки складывались в совершенно чёткую, несомненно продуманную систему.
— Значит, на заводе орудуют агенты господина Бастер-та, — подвёл итог Чайка. — Вывод из этого только один — бдительность и ещё раз бдительность. Если мы поймаем кого-нибудь из этих прохвостов, то уж сумеем выявить и всех остальных. А сейчас я рекомендую вам не терять спокойствия и внимательно присматриваться к людям. О каждой новой аварии прошу ставить меня в известность.
После этого полковник распрощался. В его словах Грингель почувствовал реальную поддержку.
Теперь Грингель, проходя по цехам, по-новому вглядывался в лица. Надо было каждого оценить безошибочно. Но разве так что-нибудь узнаешь?
Директор решил созвать общезаводское собрание и обратиться к рабочим с призывом. Он никогда в жизни не говорил на людях, но сейчас такое выступление показалось ему насущно необходимым. Немало времени просидел он в своём кабинете над составлением речи. Фразы не давались ему, но просить кого-нибудь о помощи Грингелю не хотелось.
Настал день собрания. В большом зале давно уже пустующей заводской столовой несколько сот рабочих ждали прихода нового директора. Когда Грингель появился у стола на подмостках, в зале сразу стало тихо. В эту минуту в дверях послышалось движение: полковник Чайка и капитан Соколов неожиданно вошли в зал и сели в задних рядах.
— Товарищи! — сказал директор, и это было единственное слово из заранее подготовленной им речи.
Грингель вдруг осознал, что ему нечего смущаться, что он находится в своей среде, что его окружают люди, с которыми он проработал много лет. И директор спокойно заговорил, уже не заглядывая в текст.
— Товарищи! — ещё раз повторил он. — Посмотрите внимательно на эту схему.
Грингель развернул и аккуратно приколол к стене чертёж, над которым несколько дней назад работал полковник.
— Вы увидите здесь, — продолжал он, — что аварии в цехах носят не случайный характер. Тут чувствуется определённая последовательность. Вот смотрите, что получается, — и он длинным узловатым пальцем показал основные пункты, где произошли наиболее серьёзные поломки.
По залу прокатился гул. Многие пересаживались поближе к оратору.
— Я такой же рабочий, как и вы, — говорил Грингель, — хоть меня и назначили сейчас директором вместо господина Бастерта. Но кто-то пытается доказать, что я, а значит, и все мы, рабочие, не можем и не сумеем управлять заводами. Господин Бастерт недаром уверял нас всех, будто без таких специалистов, как он, завод работать не может. А я утверждаю, что каждый из нас, — Грингель взмахнул рукой, — что каждый немецкий рабочий способен руководить предприятием, если только он честный человек, а не подлец. Нам нехватает образования, это правда, но ведь и не все инженеры похожи на Бастерта, и они нам помогут.
Грингель остановился, глубоко вздохнул, набирая полную грудь воздуха, и всем показалось, что сейчас он заговорит громче обычного. Но директор продолжал говорить, не повышая голоса, лишь ещё отчётливее произнося каждое слово:
— Наши враги пытаются вывести завод из строя. Я прошу вас помочь мне отыскать этих преступников. Один я ничего не сумею сделать. А ведь речь идёт о том, чтобы спасти наш «Мерседес», где все мы не один год проработали. Ведь в скором времени наше предприятие станет, наверно, собственностью немецкого народа. Я не оратор и говорю нескладно, но вы, надеюсь, поняли, что я хотел сказать. Сейчас за завод отвечаю не только я, но и мы все.
Он сошёл с подмостков. Собрание загудело сначала сдержанно, а потом всё громче. К столу никто больше не вышел, но в зале дебаты шли вовсю.
Слова Грингеля обсуждались горячо. Иные говорили, что новый директор просто-напросто боится ответственности и пытается свалить её на других. Но большинство предлагало уволить бывших помощников Бастерта. Злой умысел был очевиден для всех.
— У меня есть вопросы к представителям оккупационной власти, — прозвучал голос Дидермайера.
— Пожалуйста, — поднялся со своего места и подошёл к столу Чайка.
— Что сейчас делает господин Бастерт?
— Господин Бастерт занялся политической деятельностью.
— Второй вопрос: когда предположено демонтировать наш завод?
— Завод демонтирован не будет.
Оба ответа произвели большое впечатление на собрание. Нельзя было понять, почему судьба Бастерта так интересовала рабочих. Видимо, в их представлении частые аварии были неразрывно связаны с поведением прежнего директора.
Бывший сосед Грингеля по цеху, Мюллер, неожиданно громко сказал:
— Мы попросим представителей комендатуры ответить на вопросы, которые, может быть, и не имеют отношения к нашему заводу.
— Пожалуйста, — сказал Чайка.
Он уже не раз бывал на собраниях немецких рабочих, и круг их интересов был ему хорошо знаком.
— У меня будут три вопроса, — продолжал Мюллер. — Во-первых, как оккупационная власть представляет себе будущее Германии? Во-вторых, когда у нас улучшится продовольственное положение? В-третьих, когда будут отпущены из России наши военнопленные? Вот всё, что я хотел спросить.
Полковник оглядел зал. Здесь надо было отвечать совершенно точно.
— Оккупационная власть, — сказал он, — представляет себе Германию в будущем единой, демократической, миролюбивой страной. Создать такое государство — значит обеспечить мир в Европе. В нашей зоне процесс демократизации идёт быстро. Земельная реформа — убедительное доказательство того, что у советских оккупационных властей слово не расходится с делом. Вам, наверное, известно также, что в соответствии с Потсдамским соглашением мы разрешили деятельность всех демократических партий. Кроме того скоро будет закончен разбор дел гитлеровских военных преступников. Я имею в виду не только суд в Нюрнберге, но и прочие суды по денацификации. Таким образом, для всех тружеников в советской оккупационной зоне открывается ясная перспектива, а требуется от них только одно — честно работать на благо новой, единой, миролюбивой Германии.
Такой же ясный ответ дал комендант и на второй вопрос. Улучшить продовольственное положение Германии можно, только улучшив работу и повысив производительность труда.
— Если мы с вами, — говорил полковник, — быстро укрепим экономику советской зоны, продовольственное положение, несомненно, улучшится. Для рабочих, занятых в промышленности, предусматривается дополнительное питание в виде обедов. Не за горами то время, когда столовая, где мы сейчас собрались, снова будет действовать. Что касается возвращения пленных, то план уже разработан. В ближайшие дни сроки будут объявлены в газетах.
Ответы полковника были исчерпывающими. Но вопросы — самые разнообразные, а иногда и самые нелепые — сыпались со всех сторон. Некоторые из них звучали явно провокационно. Однако полковник Чайка был достаточно опытен, чтобы вскрыть перед аудиторией истинную сущность такого рода любопытства.
Затем рабочие задали несколько вопросов о России. Комендант пообещал:
— Мы пришлём на «Мерседес» докладчика, он подробно расскажет вам о жизни в Советском Союзе.
Чайка посмотрел на часы. Все поняли, что собрание пора кончать, оно и без того чрезмерно затянулось.
Грингель снова появился у стола.
— Я прошу вас не забывать о моей просьбе, — сказал он. — Я очень надеюсь на вашу помощь, товарищи.
Заключительные слова директора вызвали сочувственные возгласы.
Обсуждая вечером события на заводе «Мерседес», офицеры комендатуры пришли к убеждению, что бывшим директором Бастером и его дружками следует заняться серьёзно.
О решении Эдит Гартман выступить в роли женщины-комиссара в известной советской пьесе писатель Болер узнал из берлинской газеты «Теглихе рундшау». А это — официальный орган Советской Военной Администрации в Германии. Ошибки здесь быть не могло.
Но как раз накануне радио из американской зоны сообщило, и Болер сам это слышал, будто в городе Дорнау актёры отказались ставить советскую пьесу. Болер, конечно, не имел никакого представления о том, что сразу же после происшествия в кабинете Зигфрида Горна Штельмахер послал условную телеграмму в Берлин Зандеру, который, в свою очередь, не замедлил продать это сообщение корреспондентам.
Штельмахер не знал и не мог знать всего, что произошло в магистрате после его ухода. Вот почему сообщения были противоречивы и сбили старика с толку.
Писатель заинтересовался действительным положением вещей и решил во время обычной прогулки зайти к Эдит Гартман.
День выдался ясный. Болер с наслаждением вдыхал первые весенние запахи, хотя было ещё холодно. Он шёл, не торопясь, обдумывая, как ему следует говорить с актрисой.
На площади прозвучали восемь звонких ударов. Сегодня как раз пустили часы на большой башне ратуши. Болер отметил это и про себя улыбнулся: жизнь входит в норму. Только эта норма очень уж непохожа на старую. Разве раньше кто-нибудь мог назвать нормальным такое положение, когда у человека отбирают богатство и раздают его неимущим? Нет, в Германии никогда не видывали ничего подобного. Или разве это нормально, когда рабочий неожиданно становится директором завода? Нет, долго ещё не будет настоящего порядка в Германии, но и к старому уже не может быть возврата.
Эта мысль должна стать центральной в его книге. Да, старая Германия кончилась. Теперь будет новая Германия, впервые в истории стремящаяся не к войне, а к миру.
Болер вдруг спохватился. Да ведь именно об этом и говорится в газетах и радиопередачах СЕПГ!
Но скоро нашёлся успокоительный ответ. Он всё-таки во многом не согласен с сеповцами. Конечно, провести земельную реформу следовало, но только с согласия самих помещиков.
«А разве помещики согласились бы добровольно отдать землю?» — тут же спросил Болер самого себя и из боязни окончательно запутаться оставил вопрос без ответа. В своей книге он не будет касаться таких острых проблем. Надо просто рассказать о последних событиях в Германии. Вполне достаточно!
За этими размышлениями Болер и не заметил, как очутился перед дверью Эдит Гартман. Актриса была дома. Смущение, с которым она встретила писателя, подтвердило его опасения.
Она сразу заговорила о чудесной ранней весне, об исправленных часах на ратуше, о всяких пустяках, и писателю никак не удавалось вставить слово, чтобы перейти к нет своего визита.
Наконец, в разговоре наступила пауза. Болер приподнялся в кресле и хотел было высказать своё недоумение по поводу газетной заметки, однако Эдит сумела вежливо-прервать его. Она отлично понимала, что привело к ней Болера, но сейчас предпочла бы избежать расспросов.
Эдит и сама не знала, печалиться ей или радоваться тому, что впервые за много лет имя её снова появилось в газетах. Эти несколько строк информации значили сейчас для неё очень много. Да, теперь вся Германия знает о том, что Эдит Гартман снова на сцене.
— Вы слышали, я буду играть в советской пьесе, — неожиданно решилась Эдит, наблюдая за впечатлением, которое произведут её слова на старого писателя.
— Я прочёл об этом в газете, — ответил Болер, ничем пока не обнаруживая своего отношения к поступку актрисы. — Скажите мне честно, вы добровольно согласились играть эту роль или здесь что-то значили привходящие обстоятельства?
Он спросил об этом с такой деловой заинтересованностью, что Эдит даже не смогла обидеться.
— Нет, меня не подкупили…
— Почему вы не посоветовались со мной, — прорвало вдруг старика, — зачем так поторопились? Я вас решительно не понимаю! Неужели нельзя было подождать, пока всё прояснится?
— Теперь уже нельзя сидеть сложа руки.
— Глупости! — крикнул Болер. — Мы, интеллигенция — учёные, актёры, адвокаты, инженеры, — мозг нации, все мы ждём, потому что сейчас иначе нельзя. А вы торопитесь! Вы понимаете, какой вред вы причиняете родине? Из-за таких, как вы, и у русских сложится неправильное представление о немецком народе.
— Скоро я уеду из Германии вообще.
— Только этого ещё недоставало! Значит, измена за изменой?!
— Я не понимаю вас. Играть — не надо, уезжать — тоже не надо. Что же мне делать?
— Ещё раз говорю вам: не торопитесь! Все люди нашего круга единодушно посоветуют вам то же самое.
Болер был прав в одном. Действительно, в то время многие немцы ещё придерживались выжидательной тактики.
— Я с вами не согласна. Пора уже каждому определить своё отношение к событиям! — резко сказала Эдит.
— Как хотите, фрау Гартман, — поднимаясь, холодно произнёс Болер. — Я только считал своей обязанностью предупредить вас.
Он подчёркнуто любезно поклонился и ушёл. Двери за ним захлопнулись с яростным звоном.
Эдит долго сидела в кресле, стараясь понять волнение писателя. Почему он предостерегает её от решительных поступков? Вероятно, потому, что его собственное отношение к событиям ещё не определилось, он и сам не нашёл своего места в жизни новой Германии.
Придя к такому выводу, Эдит снова принялась за работу. Ей хотелось сыграть свою роль так, чтобы это было достойно известной актрисы Эдит Гартман. Теперь она целые дни читала, стараясь постигнуть сущность необычных людей этой неведомой для неё страны.
— Для чего мне учебники? — удивилась Эдит, когда несколько дней назад Люба протянула ей новенький томик, ещё пахнущий типографской краской. Это была небольшая книга в зеленоватой обложке. Называлась она «История Всесоюзной Коммунистической Партии (большевиков)».
— Почитайте, — ответила Люба. — В Советском Союзе эту книгу знают все. Это краткий курс, но он вам расскажет о нашей стране и о наших людях больше, чем иные сто томов.
Эдит поблагодарила, взяла книгу и направилась домой. По дороге с ней произошло маленькое приключение.
Навстречу ей шёл советский майор. Он увидел у неё в руках зелёную книгу, удивлённо остановился, пристально посмотрел на Эдит, одобрительно улыбнулся и пошёл своей дорогой. Интерес актрисы к книге удвоился. Видимо, в ней и вправду содержалось что-то необыкновенное.
Уже совсем позабыв о визите старого Болера, Эдит удобно устроилась в глубоком кресле, придвинула поближе лампу и принялась за чтение.
Капитан Чарльз Блумфильд с нескрываемым интересом рассматривал Гильду Фукс, в то время как стоявший рядом с нею Штельмахер не пользовался ни малейшим его вниманием. Казалось, капитан вообще не заметил присутствия Штельмахера. Конферансье в глубине души очень обиделся, но побоялся проявить свои чувства.
Штельмахер и Гильда приехали в английский сектор по вызову самого Блумфильда. Этот вызов был передан через фрау Линде. О том, что капитан Блумфильд работает в английской военной администрации и ведает пропагандой, Штельмахер слышал и раньше. Но капитан кроме того занимался разведкой, и об этом предупредил Штельмахера Зандер.
Немного удивляло, что вызов исходил не от американцев, которые обычно руководили подобными делами, а от англичан. Почему произошла такая перемена, Штельмахер не знал.
А Гильда и капитан, казалось, совсем забыли о делах. Они вспоминали старые американские и английские картины, и создавалось впечатление, будто обсуждение фильмов и было основной целью вызова.
Капитан Блумфильд, высокий человек с лицом, напоминающим лошадиную морду, и гладкими, до блеска напомаженными волосами, говорил безумолку. При этом он всё время поглядывал на Гильду, быстро проводя кончиком языка по большим, выпяченным губам.
«Вероятно, капитан оставит Гильду на некоторое время в Берлине», — подумал конферансье.
Когда, наконец, воспоминания о кинозвёздах истощились, капитан повернулся к Штельмахеру.
— Вы привезли мне данные о советских войсках, как было вам приказано? — спросил он с таким видом, будто всё время разговаривал с конферансье из Дорнау самым любезным образом.
Штельмахер насторожился. Зандер не предупреждал его о том, что подобные сведения придётся сообщать кому-нибудь ещё. Конферансье ответил уклончиво:
— Они у меня ещё не совсем проверены. Сейчас ведь очень трудно что-нибудь узнать о войсках…
Штельмахер просто лгал, в действительности никаких сведений о советских войсках у него и не было. Но он пока не собирался признаваться в этом ни Блумфильду, ни Зандеру.
— Жаль! — недовольно поморщился Блумфильд. — Сейчас мы этим очень интересуемся. Насколько я знаю, вы обычно передавали сведения господину Зандеру, а он — американцам. Теперь эти данные хочу получать я.
«Ага, — подумал Штельмахер, — англичане не доверяют своим американским „друзьям“ и решили завести собственную агентурную сеть!»
— Платить вы будете отдельно? — спросил он.
Ответ очень его обнадёжил. Да, платить будут хорошо.
Капитан перешёл к другим вопросам. Он долго расспрашивал о земельной реформе, о предполагаемых принципах обработки земли, о настроении жителей, о продовольственном положении — его интересовало абсолютно всё.
— Имейте в виду, — заявил он, казалось бы, вне всякой связи с темой разговора, — если к вам обратится за содействием кто-нибудь из членов новой социал-демократической партии от господина Шумахера, вы должны оказать такому человеку полное доверие и всяческую помощь.
Штельмахер знал, что после образования СЕПГ небольшая часть социал-демократов отделилась и организовала свою «партию» с центром в английской зоне. Эта, с позволения сказать, партия пользовалась полнейшей поддержкой американцев и англичан, то есть фактически была у них на содержании. Сие было ему хорошо известно. А теперь ещё выяснилось, что на каждого члена этой партии можно полагаться и в шпионаже. Во всяком случае Штельмахер не был огорчён таким уведомлением.
Затем каштан достал из шкафа две тетрадки. Одну он протянул Гильде, другую — Штельмахеру.
— Это новая пьеса, — сказал он. — Ставить её сейчас рановато, но время скоро придёт. Прочтите. Садитесь вот здесь, — он указал на стулья у стены, — а потом мы поговорим.
Штельмахер и Гильда углубились в чтение. Капитан уселся за стол и, казалось, забыл о гостях. Почти целый час в кабинете царила тишина.
Штельмахер жадно читал рукопись. Капитан Блумфильд недаром приказал им ознакомиться с этой пьесой. Она прекрасно иллюстрировала истинную политику Америки и Англии. Короче говоря, это была одна из тех антисоветских пьес, каких впоследствии появилось немало в западных зонах. Но сейчас пьеска показалась Штельмахеру настоящим откровением.
— Прочитали? — спросил Блумфильд, отрываясь от газеты. — Понравилось?
— Чудесно! — в один голос откликнулись Гильда и Штельмахер.
— Так вот, — продолжал капитан. — Эта пьеса предназначена не для вас. Когда-нибудь она, конечно, увидит рампу. Но мы не торопимся. Играть главную роль должна будет известная актриса. Мы подумываем об Эдит Гартман. Вам поручается заинтересовать её, рассказать об условиях, которые здесь для неё могут быть созданы, и привезти её сюда, в английский сектор. Вот вам главное задание на ближайшее время.
— Я думаю, это будет очень трудно осуществить, — осмелился сказать Штельмахер.
— А я этого не думаю. Госпожу Гартман надо только заинтересовать. Убеждения у актёров не слишком-то устойчивы. Они их меняют часто и легко. Всё равно что роли: новая роль — новые убеждения.
Капитан самодовольно рассмеялся — уж очень понравилась ему собственная острота. Гильда и Штельмахер даже не улыбнулись.
— Кажется, моё предложение вам не по душе?
— Что вы, что вы! — торопливо ответил Штельмахер. — Мы попытаемся.
— Вы дадите мне знать, как только Эдит Гартман согласится приехать в Берлин. Мы широко осветим в газетах её возвращение на столичную сцену. А скажите, кстати: сообщение в «Теглихе рундшау» о советской пьесе с её участием — это что, просто пропаганда?
Штельмахер не знал, как ответить. Правда могла рассердить начальство, а за ложь он мог поплатиться.
— Это сообщение ещё не проверено, — туманно ответил он.
— Хорошо, — сказал Блумфильд. — Желаю вам успеха. Главное, держите связь со мной и больше ни с кем. Понятно?
— Понятно, — ответил Штельмахер. — Но каждая работа требует денег, прежде всего денег.
— Деньги будут, — ответил капитан, подкрепляя свои слова широким жестом. — Об этом можете не беспокоиться.
Но именно это и тревожило Штельмахера. Он прекрасно знал старую английскую манеру много обещать и ничего не платить. К тому же Англия сейчас бедна, как церковная крыса, сама занимает у Америки… Пожалуй, надо договориться поточнее.
— Мы сейчас так израсходовались, — жалобно начал Штельмахер. — Мы бы хотели знать, какими суммами можно…
— Это праздный разговор, — заявил капитан. — Я буду платить вам сдельно.
— Должен сказать, что американцы…
— Можете не говорить!
Капитан возмутился. Чёрт знает, что происходит! Американцы действительно успели развратить немцев своими деньгами.
Гильда сохраняла красноречивый нейтралитет, но Штельмахер не сдавался. Капитану пришлось уступить, и он нехотя выписал чек на весьма скромную сумму.
Приём на этом закончился. Штельмахер думал, что капитан его отпустит, а Гильду задержит, но англичанин рассудил иначе. За молчаливое сочувствие этому долговязому во время разговора о деньгах фрейлейн Фукс должна понести кару. Не придётся ей пользоваться расположением капитана Блумфильда. Пусть отправляется к себе в Дорнау, это будет хорошим наказанием за непокорность.
Гильда не очень-то скорбела об этом. На прощанье она лукаво и многозначительно спросила у капитана адрес знакомого офицера из американской разведки. Цель вопроса была очевидна, и адреса капитан не дал.
— Ничего, как-нибудь разыщу, — заметила Гильда, выходя из комнаты.
В Дорнау прибыл взвод сапёров во главе с молоденьким, очень смешливым лейтенантом. Только разговаривая с начальством, лейтенант Борисов сохранял серьёзный вид. Всё остальное время улыбка не сходила с его лица. Даже самое трудное и ответственное задание никак не отражалось на его настроении.
Свой взвод он называл «ударным отрядом по демилитаризации Германии» и, пожалуй, такое название соответствовало истине.
Действия сапёрного взвода лейтенанта Борисова заключались в уничтожении военных заводов, расположенных на территории советской зоны оккупации. Это уничтожение проводилось решительно — заводы просто сносились с лица земли. Практика показала, что вывезти станки и машины ещё недостаточно. Там, где сохранились корпуса и подземное хозяйство, можно очень быстро наладить самое сложное производство. Вот почему последовательно выполняя решения Потсдамской конференции, советская оккупационная власть сносила военные предприятия до основания.
Патронный завод возле Дорнау представлял собой большое предприятие, хорошо приспособленное для работы в военное время — большая часть цехов была упрятана под землю. Получилось как бы два завода — один наверху, и другой — дублирующий, надёжно укрытый от вражеской авиации толстым слоем земли и бетона. Завод не прекращал работы даже в случае выхода из строя нескольких цехов, что легко могло произойти во время налёта.
Надо сказать, что при бомбёжке, постигшей Дорнау, на патронный завод, как ни странно, не упало ни одной бомбы. Это казалось тем более удивительным, что затемнение тогда уже не соблюдалось с прежней тщательностью, и большие заводские цехи были хорошо видны с воздуха. Здесь, очевидно, действовали причины совсем другого порядка.
Так или иначе, но завод остался цел и невредим, и попал в списки предприятий, подлежащих уничтожению. Вот почему лейтенант Борисов со своим взводом опытных сапёров и появился в Дорнау.
Полковник Чайка выделил в помощь лейтенанту взвод своих солдат, назначив старшим Кривоноса. Сержант с гордостью принял на себя командование, быстро познакомился с вновь прибывшими и уже через полчаса авторитетно заявил, что с этими ребятами — сапёрами работать можно.
Рано утром оба подразделения разместились на машинах и двинулись по направлению к патронному заводу. Следом ехали трёхтонки, гружённые толом и всеми необходимыми для минирования инструментами.
Вскоре машины остановились у ворот патронного завода. Станки, пригодные для использования в мирных целях, были вывезены заблаговременно ещё летом. Кривонос уже в тот раз успел ознакомиться с заводом, но ему так и не удалось тогда побывать в скрытых цехах. Сейчас сержант взял с собой большой аккумуляторный фонарь и вместе с сапёрами направился к широкому подземному ходу.
Солдаты раздвинули тяжёлые железные двери, и все они вошли в длинный низкий зал с цементным полом. Чем дальше они углублялись, тем отчётливее чувствовали, как давит на них потолок — мощная железобетонная плита, толщина которой достигала двух метров. Ни одна бомба не пробила бы такое перекрытие.
Они прошли через цех, попали в длинный коридор, и вдруг остановились, поражённые. По стенам в три яруса тянулись нары.
Кривонос подошёл к нарам. Не было сомнения, что здесь жили рабочие подземного завода. Кое-где ещё валялись лохмотья. Гнилая солома вылезала из матрацев.
— Вот житуха была у людей! — сказал Кривонос.
Он посветил и заметил на сырой стене надписи на разных языках, сделанные химическим карандашом, а то и просто нацарапанные чем-то острым.
Кривонос понял всё. Это писали пленные рабочие, месяцами не видавшие дневного света.
Сапёры приступили к работе. Кривонос распределил задания между своими солдатами. Пневматическими молотками они выдалбливали в бетоне отверстия для тола. В некоторых местах заряды просто подвязывались к потолку и к опорным колоннам. Завод должен был рухнуть весь сразу.
Подготовка продолжалась почти всю неделю. За это время слух о предстоящем взрыве патронного завода разнёсся по городу. Да никто и не собирался делать из этого тайны. Теперь на пути к заводу часто встречались группы прогуливающихся горожан, которые с интересом приглядывались ко всему происходящему. А по дороге один за другим катили тяжёлые грузовики с взрывчатыми веществами. Весёлые сапёры жестами показывали немцам, как всё завалится.
Наконец, было официально объявлено, что в воскресенье, в двенадцать часов дня патронный завод будет взорван. Комендатура призывала население сохранять полное спокойствие.
Наступило воскресенье. С утра на одном из окрестных холмов, откуда была видна территория завода, стали собираться жители. По их лицам можно было сразу определить отношение каждого к сегодняшнему событию. Почти всех привело сюда простое любопытство, но некоторые заметно хмурились.
А на заводе уже никого не осталось, кроме лейтенанта Борисова, который в последний раз обходил цехи. Он не имел права хотя бы в малейшей степени ошибиться в своих расчётах, иначе работу придётся начинать сначала. Лейтенант волновался, однако это никак не отражалось на его добродушном лице.
Но вот он сел в маиину и быстро поехал к тому месту, где его ждал полковник Чайка. Неподалёку находился командный пункт. Электрическая машина для взрыва заряда стояла наготове. Достаточно нажать на рычаг, как ток побежит по проводам, и вся масса тола, заложенного в цехах, поднимет их на воздух.
— К взрыву всё готово, товарищ полковник! — доложил лейтенант.
— Действуйте! — скомандовал Чайка.
Борисов козырнул, чётко повернулся и отошёл к своему командному пункту.
Капитан Соколов хотел посмотреть, как будут реагировать на взрыв горожане, и для этого поднялся на холм. Очень скоро он понял, что судьба завода явно не интересовала большинство присутствующих. Тем не менее, капитан отметил и несколько весьма мрачных физиономий.
Над командным пунктом одна за другой взлетали в воздух красные ракеты, затем где-то тонко прозвучала сигнальная труба.
— Сейчас начнётся, — сказал кто-то возле Соколова.
Голос показался капитану знакомым. Он посмотрел внимательнее и узнал бывшего местного лидера правых социал-демократов Кребса. Господин Кребс стоял с окаменевшим лицом, крепко стиснув зубы.
Почувствовав на себе взгляд Соколова, он смутился и поспешил отойти. И вдруг там, где стоял завод, поднялось огромное чёрное облако.
Сдержанный вздох пронёсся по толпе. Затем послышались громкие восторженные возгласы и аплодисменты — зрелище действительно было необыкновенное. Соколов подумал, что немецкие рабочие и вправду вполне искренне могут приветствовать этот взрыв.
— Величайшее преступление!.. — произнёс тот же голос неподалёку от капитана.
Соколов оглянулся, и перед ним возникло искажённое злобой лицо Кребса. Видимо, ненависть переполняла его, если он не смог сдержаться даже на людях.
Кребс снова заметил взгляд Соколова, и привычная улыбка, как маска, мгновенно изменила его внешность. Он быстро поклонился капитану и исчез в толпе.
Взрыв оглушительным грохотом долетел до холма, воздушной волной пронёсся над головами. Все испуганно пригнулись, но никакой опасности не было.
Там, где раньше стоял патронный завод, сейчас медленно оседала грузная тёмная туча.
Полковник Чайка благодарно пожал руку лейтенанту Борисову.
Сапёры уже грузили на машины своё имущество. У подрывников впереди было ещё много работы, и они в тот же день покинули Дорнау.
Комендант города приказал заклеить окна в домах бумажными полосками. Предстоял взрыв корпусов патронного завода, расположенного неподалёку от Дорнау. Взрывная волна могла повредить стёкла.
Лео Бастерт заметил кресты на окнах соседнего дома и немедленно кликнул экономку. Ведь такие же полоски появились на стёклах в начале войны. От этого воспоминания у него чаще забилось сердце. Ах, если бы в самом деле!..
— Приказано так. Будут взрывать патронный завод, — спокойно объяснила старуха.
Раздосадованный Бастерт молча зашагал по комнате.
— Завтра, в двенадцать часов, — проявляя полную осведомлённость, добавила экономка. — С утра и у нас заклею.
Бастерт отпустил её.
Ночь он спал плохо и встал раньше обычного. Болела голова, под глазами появились тёмные мешки.
— Сегодня взорвут завод… — Он прислушался к своим словам и сам поразился трагичности интонации.
Бастерт надел пальто и вышел в небольшой, тщательно возделанный садик. Патронный завод отсюда не был виден, он лежал где-то за домами и фруктовыми деревьями. Бастерт долго ходил по дорожке. Время приближалось к двенадцати.
И вдруг в том направлении, где находился патронный завод, в небо поднялась огромная гора. Она росла, становилась всё выше, а потом начала опадать, превращаясь в отдельные глыбы, окутанные пылью.
Тяжёлое дыхание взрыва пронеслось над притихшими домами, резко колыхнуло деревья, ударило в зазвеневшие стёкла окон.
Бастерт вернулся домой, машинально разделся в передней, прошёл в кабинет и лёг ничком на широкий диван.
Казалось, стоит только закрыть глаза — и снова увидишь, как падают, рассыпаясь в воздухе, обломки бетона, брошенные в небо страшной силой взрыва.
Бастерт застонал, потом неожиданно приподнялся и сел.
— Гибнет сила Германии…
Эти слова вырвались непроизвольно, из самой глубины его души. Всё сконцентрировалось в них: и дикая ненависть к советским людям и тщетность надежды на возрождение фашистской Германии. Как он мечтал увидеть её опять сильной, вооружённой, диктующей свою волю другим странам! Теперь нечего даже и думать об этом. Никогда уже не пойдут на восток немецкие солдаты…
Нечем было дышать. Он снял галстук, расстегнул воротничок. Но легче не стало.
Конечно, ему следует покинуть Дорнау. Тут оставаться нельзя. Придётся уехать на запад: там-то уж не взрывают заводов, там он, Бастерт, с его опытом, репутацией ещё может пригодиться. Надо ехать!
Бастерт поднялся, подошёл к шкафу, достал чемодан, осторожно вытер с него пыль, но потом поставил чемодан на место. Нет, так просто уехать он не может. Надо сделать что-то такое, чтобы в Дорнау долго помнили Лео Бастерта. Ярость, накопившаяся в нём за эти месяцы, требовала выхода.
Он снова задумался. Особенно острую ненависть вызывал в нём Бертольд. Грингель. Пожалуй, именно из-за этого молчаливого токаря и произошли все его несчастья.
Да, с Грингелем надо расправиться. Пусть не думают его рабочие, что они могут так вот, совершенно безнаказанно, занимать директорские места. Бастерт уедет из Дорнау, уедет навсегда, но на прощанье крепко хлопнет дверью.
Он выдвинул ящик письменного стола и долго рылся там, пока не нашёл то, что искал. Это был тяжёлый кастет с четырьмя круглыми дырками для пальцев. Бастерт надел его на руку, сжал кулак и оглядел острые шипы. Теперь рука казалась бронированной. Последний раз он надевал этот кастет ещё в студенческие времена. Драться ему, правда, никогда не приходилось. Молодой Лео Бастерт завёл кастет, как и все студенты, больше для шику.
Он представил себе, как острые шипы с размаха рассекают висок Грингеля, и поморщился. Вот уж, действительно, не по нём это занятие. Он положил кастет в карман и брезгливо вытер одеколоном руку.
Неужели придётся самому?..
Несколько минут он стоял, уставившись в одну точку. Потом прошёл на кухню и приказал старухе-экономке созвать господина Брилле.
Старуха, ни о чём не спрашивая, вышла из квартиры. Через полчаса мастер Адам Брилле явился. Невысокий, сутулый, видимо, очень сильный человек, с тусклыми, узко посаженными глазами, выжидающе смотрел на бывшего директора. Он вовсе не был удивлён этим неожиданным вызовом.
Бастерт подумал, что, конечно, этот Брилле — человек жестокий и лучше кого-либо другого справится с таким поручением.
— Бертольда Грингеля необходимо убрать, — говорил Бастерт. — Что из того, что вы выводите из строя станки, — надо вывести из строя человека, который столь самонадеянно руководит сейчас всем заводом! Надо, чтобы рабочие боялись занимать такие посты. Убрать Грингеля я поручаю вам.
Брилле покачал головой:
— Я на это не пойду, господин Бастерт. Слишком опасное дело. Теперь уже создана новая полиция, и, должен вам сказать, там подобраны дельные ребята. Они моментально до всего докопаются, как бы осторожно я ни действовал. Да и в комендатуре тоже не дремлют. Нет, это сейчас — дело неподходящее. Я даже думаю, что и со станками надо прекратить… Уж очень рабочие теперь ко всему присматриваются.
И мастер, стараясь не раздражать бывшего директора, в осторожных выражениях сообщил ему о недавнем собрании. Лицо Бастерта потемнело от гнева. Именно теперь он окончательно убедился в том, что нового директора надо убрать, убрать во что бы то ни стало!
— Я приказываю вам убить Грингеля! — тихо сказал он.
— Нет, господин Бастерт, — любезно ответил Брилле. — Я на это не пойду.
— Хорошо! Тогда я сегодня же кое-что сообщу о вас коменданту.
— Это мне не страшно. Ну, допустим, меня арестуют, а я сразу скажу, что вы хотели убить Грингеля и всё прочее. Посмотрим, где тогда вы очутитесь. Нам нет смысла ссориться. Счастливо оставаться, господин Бастерт.
И Брилле медленно вышел из комнаты. Дверь закрылась тихо-тихо, будто подплыла к косяку.
Бастерт выругался. Всё поведение Брилле говорило о том, что мастер боится, что рабочие стали теперь мощной силой и что такое положение сложилось не только на «Мерседесе», но и по всей советской зоне оккупации. Что же это делается на белом свете! Неужели ему, Лео Бастерту, остаётся признать своё полное поражение, покориться судьбе и уехать на запад?
Нет, так нельзя! Перед отъездом он всё-таки рассчитается с проклятым Грингелем, как ни противно ему самому браться за это дело. Уж теперь, видно, другого ничего не придумаешь.
А хорошо бы взорвать завод, комендатуру, весь город! Да и самому погибнуть… Нет1 Это позорная мысль. Он должен жить! Ещё всё изменится. Надо только запастись терпением. Он хочет жить, но пока там, в его кабинете, сидит этот Грингель, у него не будет ни минуты покоя.
Наступила весна, тёплая, дружная, солнечная. Потянулись на север большие стаи гусей, ожили окрестные леса, с холмов побежали ручьи. Крестьяне Гротдорфа принялись за работу, кто как мог. Почти все они пахали на коровах, да и сами зачастую впрягались в плуг. У большинства не было тягла. Зато впервые в жизни обрабатывали они собственную землю и уж, конечно, не жалели сил.
Лешнер и Марта почти не знали отдыха. Теперь они жили в одном из домиков, где прежде помещались зандеровские служащие. Никогда раньше Эрих даже мечтать не мог ни о чём подобном.
Вечером, вернувшись домой, он засыпал, как убитый, чтобы рано утром снова отправиться в поле. Он работал до седьмого пота и с тоской вспоминал тракторы господина Зандера.
Тракторы… Один из них, поломанный, до сих пор стоял на господском дворе под навесом. Перед тем как убежать, господин управляющий старательно изуродовал машину. Другую в суматохе присвоил богатейший в деревне кулак Якоб Брумбах. Конечно, у него трактора сейчас не получишь, а о ремонте поломанного и думать не приходится: денег ни у кого нет, да и ремонтировать некому.
Тяжело было Лешнеру видеть, как бьются люди на своих делянках, а ещё тяжелее — смотреть на красную морду Брумбаха, наблюдать, как тот выезжает в поле на своих сытых лошадях.
Макс Дальгов приехал в Гротдорф, когда Лешнер уже засеял почти весь свой участок. Эрих очень обрадовался представителю СЕПГ и стал рассказывать ему о жизни в деревне.
— А где тракторы? — первым делом спросил Дальгов.
Выслушав Лешнера, Макс пошёл к Брумбаху. Тот, приветливо улыбаясь, показал почти разрушенную машину. Он в любую минуту готов отдать эту развалину, если только она ещё на что-нибудь годится.
— Так вот, — сказал Дальгов, — во избежание неприятностей верните её поскорее на бывший помещичий двор.
Когда они с Лешнером обошли все поля и вернулись в усадьбу, второй трактор уже оказался на месте. Брумбах привёз машину и поставил её под навес, не скрывая усмешки: чем только люди собираются работать!
Дальгов созвал беднейших крестьян, из тех, что недавно получили наделы, и сказал им:
— Вот что, друзья. Так вы из беды не выберетесь. Надо придумать что-нибудь другое. Мой вам совет: организуйте у себя комитет крестьянской взаимопомощи. Этот комитет будет владеть всем инвентарём бывшего помещика. Сев вы проведёте, это я вижу, но дальше хозяйствовать без машин не сможете. Тракторы необходимо отремонтировать. Вы доставите их в Дорнау, а там уж мы всё устроим. Рассчитайте также, какое количество удобрений вам понадобится, иначе тут у вас ничего не уродится..
Дальгов уверенно учил крестьян хозяйствовать, будто сам он всю жизнь трудился на этой неплодородной, красноватой земле. Крестьяне слушали и удивлялись: откуда этот высокий красивый человек так хорошо знает их нужды?
— Раздел помещичьих владений — это не конец, а только начало демократических преобразований, — прощаясь, говорил Дальгов. — Реформу надо закрепить. Вот выберете комитет крестьянской взаимопомощи, и пусть председатель приедет ко мне, мы вместе подумаем, как помочь вам.
На следующий день бургомистр общины Гротдорфа Иоганн Зибель созвал народ. Собрание продолжалось недолго: слишком горячая была пора. Эрих Лешнер внёс предложение образовать комитет крестьянской взаимопомощи. За создание комитета голосовали все, даже Брумбах.
Начались выборы. Первой кандидатурой кто-то выставил Брумбаха, вторым шёл Лешнер.
— Брумбах хорошо знает хозяйство, — говорили в толпе, — он-то уж сумеет руководить комитетом.
— Этот ваш Брумбах о себе в первую очередь позаботится! — возражали другие. — Нужен такой, чтобы сам из бедняков был.
Голосовали открыто, поднятием рук. Лешнер получил большинство голосов: его единодушно поддержали все те, кто некогда просиживал долгие осенние вечера в сторожке лесника.
Брумбаха тоже избрали, но председателем всё же стал Лешнер. Казалось, это вполне удовлетворило старого Брумбаха. Во всяком случае, он не преминул поздравить Лешнера с избранием. Кроме них выбрали ещё Вальтера Шильда.
Первым делом Лешнер составил опись машин, обнаруженных в помещичьих усадьбах. Если бы все они были исправны, сев удалось бы закончить очень быстро. Но пока рассчитывать на машины не приходилось.
Брумбах предложил просто продать этот хлам, а на вырученные деньги купить две-три пары лошадей. В первый момент Лешнеру предложение понравилось, но потом он понял, что так хозяйничать нельзя. Конечно, отремонтировать машины сложнее, чем продать, но зато в случае успеха комитет будет располагать тракторами и настоящим инвентарём.
Брумбах и с этим согласился. Вообще он менял свои мнения очень быстро. Вальтер Шильд с первого же дня отнёсся к его деятельности недоверчиво. С богатеем следует вести себя осторожно. Такие люди способны на любую каверзу.
Лешнер решил повидаться с Дальговым и Михаэлисом, чтобы выяснить, на какую помощь можно рассчитывать в городе. Ясным апрельским утром он появился в здании городской организации СЕПГ.
— Ну, как ваш комитет? — спросил Дальгов.
— Комитет уже действует! — постарался бодрым тоном ответить Лешнер.
— Кого выбрали?
— Вальтера Шильда, Брумбаха и меня.
— Брумбаха?
— Да, именно его.
— Хорош общественник! — рассмеялся Дальгов. — Что же он у вас там делает?
— Работает, — неохотно ответил Лешнер, неожиданно почувствовав стыд за односельчан, которые выбрали в комитет кулака.
— Ну, ну, пусть работает, — снова усмехнулся Макс. — Только вы хорошенько за ним присматривайте. Помощь должны получить в первую очередь бедняки. Комитет создан не для таких, как Брумбах. Тащите сюда оба ваших трактора, а также все сломанные машины. Здесь вам их отремонтируют. Работа будет производиться в кредит. Ландрату уже отпущены специальные ассигнования. А вы подумайте сейчас о том, как бы побольше засеять. Если в этом году удастся собрать хороший урожай, всем вам будет значительно легче. Больше производить — лучше жить, такой у нас сейчас лозунг. А осенью получите удобрений вдоволь.
Лешнер зашёл ещё в магистрат, поговорил с Михаэлисом, потом вернулся домой и рассказал в комитете о своих городских беседах. Брумбах страшно заволновался.
— Не дам я ремонтировать в городе машины! — закричал он. — Они там реквизируют их и отправят в Советский Союз вместо репараций. Я-то знаю, русские подобных машин и не видели!
— Что же ты предлагаешь? — спросил Шильд.
— Отремонтировать самим или продать.
— Тракторы мы сами не отремонтируем. Их надо отправить на завод.
Шильд говорил твёрдо, стараясь скрыть волнение. А что, если этот Брумбах окажется прав, ведь тогда за отданные машины придётся перед всем народом отвечать.
— Глупости! — прекратил их спор Лешнер. — Я беру это на свою ответственность.
— Да? — закричал Брумбах. — А чем ты ответишь, когда машины пропадут? Ты что, никак уже разбогател?
— Таким богатым, как ты, я ещё не стал, — ответил Лешнер. — Но бояться смешно. Оккупационные власти не меньше нас заинтересованы в том, чтобы в зоне было больше хлеба, чтобы люди жили лучше.
— Трогательное единение! — иронизировал Брумбах.
— Послушай, друг, — возразил Лешнер. — Если тебе не нравится майор из комендатуры, можешь свои мысли держать при себе. А только не будь тут русских, никогда бы мне не сеять на своём участке. Ты за свою землицу боишься, потому и говоришь так.
— Да нет, ты меня неправильно понял. Я только одного хочу, — чтобы всей общине было лучше, — сразу же сдался Брумбах.
— Знаю я твои заботы, — не унимался Лешнер. — Позаботился волк о ягнятах!
— Бессмысленный разговор! — возмутился Брумбах. — Можете везти эти тракторы, куда хотите! Я считал своим долгом вас предупредить, а там поступайте, как знаете.
Оба разбитых трактора отправили в город. Михаэлис приказал доставить их на пустырь у ремонтного завода «Мерседес».
Лешнер так и сделал.
Первое мая в комендатуре Дорнау отпраздновали пышно. Утром состоялись спортивные соревнования. После торжественного обеда бойцы направились в зал смотреть новый фильм. А полковник Чайка пошёл к Соколовым, где его давно уже ждали.
У Соколовых собрались все офицеры. Настоящее грузинское «Напареули» подняло настроение. За столом ни на минуту не прекращался весёлый, непринуждённый разговор.
На вечер в городском театре был назначен концерт прибывшего в Дорнау ансамбля красноармейской песни и пляски, и потому часам к шести гости стали расходиться.
В столовой остались только полковник Чайка, майор Савченко, лейтенант Дробот и хозяин. Сегодня впервые офицеры надели парадную форму. На груди у них сияли ордена. Сидя у невысокого круглого столика, они курили, потягивали прозрачное вино и вспоминали утреннюю демонстрацию.
Неожиданно Чайка вынул из кармана и показал офицерам небольшую фотографию. Маленькая ясноглазая девочка серьёзно и в то же время чуть-чуть лукаво смотрела на большую куклу.
— Вот, сразу трёхлетняя дочка у меня появилась, — сказал полковник, думая о письме Марии и не видя ничего, кроме больших ясных детских глаз.
Наступило недолгое, чуть неловкое молчание.
— Да, — продолжал Чайка. — Уже второй раз мы празднуем Первое мая вдали от Родины.
В словах его прозвучала затаённая печаль. Каждому было понятно желание полковника очутиться сейчас дома, в кругу семьи.
— Сегодня Кривонос предлагал устроить праздничный салют, — рассмеялся Соколов.
Они снова помолчали. Затем заговорил Дробот:
— Удивительная всё-таки штука — жизнь!.. Ведь подумать только, что всего год назад в этот день мы ещё дрались за Берлин. Помните, какие все были усталые, пропылённые, злые! Бригада готовилась тогда к последнему удару, и каждый жил только одной мыслью — добить врага. Прошёл год. И вот я сижу с помпотехом бригады и инструктором политотдела. Одеты мы в парадную форму и готовимся идти… Тьфу ты, чёрт! Год тому назад сказать такое!.. Сидим мы в немецком городе Дорнау и готовимся идти на концерт в городской театр, куда приглашены и немцы. Да если вспомнить, что они в сорок первом напали на нас…
— Вот это уж напоминает Валины разговорчики, — отметил Чайка.
— Очень медленно меняются немцы, товарищ полковник.
— Это правда, но немцы немцам — рознь, и вы это прекрасно знаете. Сегодня у нас на концерте будут представители демократических организаций. Они ненавидели Гитлера и понимают, что освобождение от фашизма им принесли именно мы. Мы вселили в них надежду на процветание их родины. И немецкому трудовому народу близка и понятна наша политика. Мы пришли в гитлеровскую Германию с боями, а уйдём из демократической Германии, как друзья…
Все задумались над последними словами полковника, но сам Чайка неожиданно спохватился:
— Кстати, Соколов, как поживает ваша знаменитая актриса?
— Эдит Гартман?
— Да.
— Скоро вы её увидите на сцене.
— А вы не знаете, её что-нибудь связывало с эсэсовцем Зандером?
— Зандер был офицером гестапо, наблюдавшим за Эдит Гартман после того, как её выслали из Берлина в Дорнау. Как я понимаю, это люди, глубоко чуждые друг другу.
— Вы знаете, — вмешался в разговор Савченко, — тут действительно очень трудно выявить враждебный элемент. Ведь что получается, сколько крестьян было запугано всякими страшными записками, а мы до сих пор так никого из авторов анонимок и не разыскали. Правда, этими угрозами всё дело и ограничилось.
— Неизвестно, ограничилось ли, — заметил полковник, вспоминая об авариях на «Мерседесе».
— Зацепиться бы хоть за одну ниточку, — говорил Савченко, — тогда мы бы весь клубок распутали. Осторожно действуют, чёрт их подери!
— Так вы говорите, что Эдит Гартман уже начала работать в театре? — поинтересовался полковник.
— Да, начала. Макс Дальгов и Любовь Павловна стали у них в труппе чуть ли не главными консультантами.
— Подождите, — предупредил Дробот, — эта Гартман ещё вам наделает хлопот!
— За театр отвечаю я! — резко возразил ему Соколов, не любивший, когда кто-нибудь вмешивался в его дела.
— Вот и хорошо…
Полковник по очереди посмотрел на офицеров и рассмеялся:
— Налейте-ка, Соколов. На сегодня деловые разговоры запрещаю!
В столовую вошла Люба. Она взяла на себя хлопоты, связанные с сегодняшним концертом, и потому казалась сейчас очень озабоченной.
— Замучил меня сегодня Зигфрид Горн, — пожаловалась она. — Весь город стремится попасть на концерт.
— Что ж, желание вполне понятное, — сказал Чайка. — Впервые в Дорнау выступают советские артисты. Мы вам, Любовь Павловна, когда-нибудь сюда Центральный театр Красной Армии выпишем. Так вот, друзья, — продолжал полковник, — я предлагаю выпить по последней рюмке за наших жён. Доброе вино — «Напареули». Ваше здоровье, Любовь Павловна!
— Спасибо, — чокнулась с ним Люба.
— Вот и всё, — сказал Чайка. — Хорошо как! Словно в родной семье праздник провёл. Очень благодарен, Любушка.
Двери столовой широко открылись, и все увидели на пороге Валю, которая ради сегодняшнего концерта сменила свою обычную форму на яркое весеннее платье. Эффект превзошёл её собственные ожидания. В таком наряде она была очень хороша. Поняв это по выражению лиц, Валя даже зарделась от удовольствия.
— Отлично! — сказал Чайка. — Ну, Валюша, быть тебе сегодня моей дамой. Переводчик всегда должен находиться при командире. Так что ж, товарищи офицеры, пошли? Сейчас артисты приедут. Надо их встретить. Ещё раз благодарю, Любовь Павловна. Капитан за вами зайдёт. А за тобой, егоза, — обратился он к Вале, — я уж заходить не буду. Придёшь с Соколовыми.
Офицеры вышли, и некоторое время в комнате царило молчание. Потом Валя подошла к зеркалу, осмотрела себя со всех сторон и сказала:
— Очень красивое платье, но оно меня связывает, никогда не привыкну.
— Привыкнешь, — успокоила её Люба.
Валя резко повернулась на каблуках, любуясь юбкой, напоминавшей сейчас большой яркий парашют.
— Слушай, Люба, а Эдит Гартман тоже там будет?
— Конечно.
— Вот она не похожа на остальных немцев. Ещё Макс Дальгов. Но о нём говорить нечего…
Договорить Валя не успела. Послышался стук в дверь.
Герда Вагнер — кельнерша ресторана «Золотая корона» — приложила немало усилий, чтобы выполнить поручение Зандера и проникнуть в дом капитана Соколова.
Господин Зандер уже несколько раз запрашивал из Берлина об исполнении приказа. Но фрау Линде не могла ответить ничего утешительного. Герда пробовала наняться к Соколову прислугой, но из этого ничего не вышло.
Узнав, что капитан заказал несколько корзин цветов к приезду ансамбля, фрау Линде договорилась с владельцем цветочного магазина, и Герду взяли туда посыльной. Сейчас она появилась в квартире капитана Соколова с огромным букетом.
— Добрый вечер, фрау капитан, — приветливо сказала Герда, обращаясь к Любе и посматривая на Валю. — Я из цветочного магазина. Корзины мы уже доставили в театр, а эти пионы хозяин велел мне доставить сюда.
Люба взяла в руки букет.
— Странно, — сказала она. — Капитан мне об этом ничего не говорил.
— Хозяин прислал счёт, — продолжала Герда, — оставить его вам или передать господину капитану?
— Давайте сюда, — ответила Люба. — Я сейчас принесу деньги.
Она вышла, и вскоре её быстрые шаги послышались наверху. Несколько минут в столовой царила тишина. У Вали не было ни малейшего желания разговаривать с посыльной. Герда же, наоборот, очень внимательно присматривалась к Вале и, наконец, сказала:
— Сегодняшний концерт будет иметь большой успех, я в этом уверена.
Валя посмотрела на посыльную. Та всё ещё стояла у дверей.
— Садитесь, — предложила Валя.
— Спасибо, — ответила Герда, осторожно усаживаясь на кончик стула. — Фрау капитан такая милая, такая любезная. Все мужчины должны быть в неё влюблены.
— Возможно, — машинально ответила Валя.
— Господин капитан — тоже такой любезный человек, — продолжала посыльная. — Все жители Дорнау говорят о нём с восторгом. Господин капитан так много сделал для нашего благополучия, мы все так высоко ценим его.
— Да, капитан Соколов — хороший человек, — согласилась Валя.
— Мнение наших горожан особенно утвердилось после того, как выяснилась его привязанность к фрау Гартман.
Кинув пробный камень, Герда внимательно посмотрела на Валю. Если камень попадёт в цель, разговор можно продолжать. Если же нет, Герда просто замолчит.
Сначала Валя не поняла посыльную, но многозначительность интонации заставила девушку насторожиться. Намёк Герды дошёл до её сознания, и Валя удивилась:
— Фрау Гартман?..
— Конечно! Господин капитан так много для неё сделал. Фрау Гартман — очаровательная женщина, она большая актриса, все мужчины в неё просто влюблены.
— Я что-то не понимаю, о чём вы? — уже заинтересованно спросила Валя.
Герда почувствовала, что она может спокойно продолжать разговор.
— О, здесь и понимать нечего, — пожала она плечами. — Об этом знает весь город, и все очень одобряют выбор господина капитана. Разумеется, он причиняет горе своей очаровательной жене, но мужчинам это можно простить. Я не вижу тут ничего предосудительного.
— Вы хотите сказать, что капитан Соколов…
Герда разрешила себе едва заметно улыбнуться:
— Разумеется.
— И об этом говорят в городе?
— Конечно. Но вы, кажется, удивлены? Может быть, мне не следовало всего этого говорить? Тысяча извинений, но это так естественно. Очарование фрау Гартман способно растопить даже сибирский лёд.
— Неужели это может быть правдой? — спросила Валя не столько Герду, сколько самоё себя.
— Можете не сомневаться. Не случайно господин капитан так увлечён театром, — уже торжествовала свою победу Герда. — Бедная фрау капитан, я ей очень сочувствую, но таков уж удел всех женщин…
Герда не успела ничего больше сказать, потому что открылась дверь, и вошла Люба.
— Вот, пожалуйста, возьмите деньги, — обратилась она к посыльной. — Какие красивые пионы!..
— Красивые… — не глядя, ответила Валя.
— Что это ты вдруг стала такая сердитая?
— Очень благодарна, фрау капитан, — сказала Герда, вставая. — Я передам хозяину, что вы остались довольны.
— Да, да, передайте, — подтвердила Люба. — Всего наилучшего.
— Очень благодарна, фрау капитан.
Герда направилась к двери. На пороге она остановилась, посмотрела на Валю, на её помрачневшее лицо и с удовлетворённым видом вышла.
Люба отошла от букета. Она села напротив Вали, минутку смотрела на неё молча и, наконец, спросила:
— Отчего это мы так надулись? Кто нас обидел?
Валя решилась. Пусть Люба знает всю правду, какой бы она горькой ни была.
— Люба, я хочу серьёзно поговорить с тобой.
Тон у Вали был едва ли не трагический. Люба не смогла сдержать улыбки.
— Что такое случилось?
— Люба, ты очень любишь Сергея?
— Да, очень. Ты спрашиваешь так, будто сама собираешься объясниться ему в любви.
— А Сергей тебя любит?
— Любит.
— Ты в этом убеждена?
— Вполне. Да что такое случилось? Почему тебя заинтересовали наши отношения?
— Так, ничего особенного.
В последнюю минуту Валя испугалась. А может быть, тут всё не так просто, как показалось ей на первый взгляд. Но раздумывать было уже поздно.
— Спросила ты неслучайно, — сказала Люба. — Что же произошло?
— Ничего. Я только подумала…
— Что ты подумала?
— Ничего особенного.
— А всё-таки. Если уж начала, так договаривай.
В голосе Любы прозвучали тревожные нотки, и Валя поняла, что договорить придётся.
— Я тебе сейчас всё расскажу… Я тебе открою глаза.
— Я и так не слепа.
— Нет, ты слепа и глуха. Ты, наверное, не знаешь даже, о чём говорит весь город.
— Действительно, не знаю.
— Весь город говорит, будто Сергей влюблён в эту самую Эдит Гартман.
Безграничное удивление отразилось на лице Любы.
— Валюшка, родная моя, выпей воды и успокойся, — сказала она.
— Ты слепа, ты ничего не видишь, — не сдавалась Валя.
— Ты меня удивляешь, Валя. Подхватила какую-то сплетню, настаиваешь на ней, да ещё сердишься, когда я не верю. Я слишком хорошо знаю Сергея…
— Уж очень ты доверчива.
Люба задумалась. Её занимало уже не Валино подозрение, а нечто более значительное и важное.
— Погоди, погоди, — медленно сказала она. — Тут и вправду, кажется, есть над чем поразмыслить.
— Вот видишь, и до тебя дошло.
Несколько минут Люба молчала, обдумывая своё предположение. Лицо её стало серьёзным, почти суровым.
— Валя, ты эту сплетню сама сочинила или от кого-нибудь слышала? — нетерпеливо спросила она вдруг.
— Какая разница, откуда это исходит?
— Разница большая.
— Никакой!
— Говори сейчас же: ты сама это придумала или тебе кто-нибудь сказал? — рассердилась Люба.
— Ага, оказывается, ты ревнива! Знала бы, так никогда не начала бы такого разговора! Можешь сама всё проверить.
— Ты пойми, Валя, это не мне нужно. Всё может оказаться серьёзнее, чем ты полагаешь.
— Личные дела всегда кажутся нам очень важными.
Люба не выдержала. Она приблизилась к Вале, заглянула ей в, глаза, положила ей руки на плечи и крепко встряхнула девушку.
— Ты сейчас же мне всё расскажешь!
— Скажу, скажу, — быстро согласилась Валя. — Только отпусти меня.
Она отошла подальше и быстро проговорила:
— Об этом толкует весь город, даже посыльная — и та проливала тут слёзы жалости и сочувствия к тебе.
— Посыльная?
— Да, посыльная.
— А до неё тебе никто ничего об этом не говорил?
— Нет.
Люба неторопливо, как бы стараясь в чём-то убедиться, вернулась на прежнее место.
— Ничего-то ты в жизни не понимаешь, Валюша. Эта девушка, видно, для того и принесла сюда вместе с цветами чьи-то грязные измышления, чтобы ты их подхватила.
У Вали даже глаза расширились от обиды:
— И здесь я виновата!
— Вместо того чтобы верить всяким пересудам, задумалась бы над их происхождением.
Валя готова была снова вознегодовать, но тут в комнату вошёл капитан Соколов.
— Какие красивые цветы! — сказал он. — Откуда это?
— А разве не ты их заказал?
— Нет. Я просил отослать цветы в театр. А вы что, никак поссорились? — удивился капитан, заметив, что Валя и Люба чем-то расстроены.
— Нет, это не ссора, Сергей. Просто здесь была посыльная из цветочного магазина. Так вот она шепнула доверчивой Вале, будто ты влюблён в фрау Гартман.
— В фрау Гартман?! — изумлённо воскликнул Соколов.
— Именно так, — подтвердила Люба.
— Ну и ну!..
— Насколько я понимаю, кому-то очень хочется поссорить нас с Эдит Гартман. Кому-то очень мешает её работа в театре.
— Кто, ты говоришь, принёс сюда эту сенсацию? — переспросил Соколов.
— Посыльная из цветочного магазина, — быстро ответила Валя, пытаясь искупить свою вину.
— Так, так… — задумчиво сказал капитан. — А может, это и есть та ниточка, которую мы так долго ищем?
— Вот и мне пришла такая же мысль, — отозвалась Люба.
Валя почувствовала себя совсем уничтоженной.
— Люба, ты на меня не сердишься? — жалобно начала она. — Я действительно, наверно, не разобралась. Не могу я работать за границей. Тут надо быть такой бдительной!
Капитан подошёл к телефону, набрал номер и затем сказал в трубку:
— Товарищ Кривонос? Немедленно ко мне. Да, я дома…
Положив трубку, он обратился к Вале:
— Ну, сплетница, не печалься так. Я сам во всём разберусь. Скоро начнётся концерт, а вы обе словно на похороны собрались. У нас сегодня будут хорошие артисты и хорошие зрители. Достойных людей увидите. Новая, демократическая Германия растёт быстрее, чем кто-нибудь мог предположить.
— Не хочу я терпеть всякие ядовитые сплетни! — раздражённо сказала Валя.
— Нечего сваливать на других свою ошибку. Ты лучше в следующий раз подумай как следует и не торопись с выводами.
— Вот всегда я так: погорячусь, а потом приходится каяться!..
— А ты не горячись… Войдите, товарищ сержант!
Последние слова были ответом на стук в дверь. Кривонос в полной парадной форме решительно шагнул в комнату.
— По вашему приказанию сержант Кривонос явился, — громогласно произнёс он.
Соколов подошёл к нему:
— Товарищ сержант, есть у меня для вас особое задание.
— Я всю жизнь выполняю особые задания, — гордо заявил Кривонос.
Капитан скрыл улыбку.
— Так вот что, завтра утром, не подымая шума и не возбуждая ни в ком подозрений, пригласите ко мне посыльную из цветочного магазина на Кверштрассе, ту самую, которая сегодня приносила сюда цветы.
— Перепутала что-нибудь? — высказал догадку Кривонос.
— Нет, тут дело посерьёзнее. Но только без шума, товарищ сержант. Об этом никто не должен знать. Я хочу с ней поговорить.
— Понятно, товарищ капитан. Будет исполнено в наилучшем виде. Разрешите идти?
— Да, идите.
Когда Кривонос закрыл за собой дверь, Соколов обратился к Вале:
— Хоть ты и ошиблась и заподозрила меня бог знает в чём, но, кажется, мы действительно зацепились за ниточку.
— Конечно! — уверенно сказала Валя, однако, взглянув на подругу, снова смутилась.
Капитан посмотрел на часы:
— Ну, пора идти.
Они вышли на улицу и с удовольствием вдохнули в себя свежесть весеннего вечера и запах молодых листьев. Только что прошёл тёплый дождь. Мокрый асфальт блестел. Люба шла, опираясь на руку мужа, и думала о том, как хорошо иметь вот здесь, рядом, такого надёжного и верного друга…
Когда на следующий день Герда Вагнер пришла к капитану, он окончательно убедился в справедливости своих предположений.
В этот вечер фрау Ранке, как обычно, занималась штопкой. Неяркая лампа освещала лишь сморщенные старческие руки да порванный, много раз штопанный чулок, надетый на деревянный гриб.
Мысли фрау Ранке были так же медлительны, как и движения руки. Она с сокрушением рассматривала чулок. В следующий раз починить его уже не удастся. Придётся просто выбросить, а каково это, особенно сейчас, когда так трудно что-либо купить!
Фрау Ранке подумала об успехах дочери. С тех пор, как Эдит начала работать в театре, их положение улучшилось. Правда, ещё неизвестно, что выйдет из этой затеи и не повредит ли она в будущем карьере Эдит. Но зато сейчас жизнь стала более сносной.
Сегодня Эдит отправилась на концерт в городской театр. Как она отвыкла от общества, сколько было волнений, пока она одевалась!..
Над городом прозвучал бой часов. В этот тёплый весенний вечер был отчётливо слышен каждый удар. Звуки долго вибрировали в застывшей тишине. Потом кто-то отпер входную дверь. Фрау Ранке, не торопясь, откусила нитку, пригладила штопку и отложила работу в сторону. Очевидно, дочь уже вернулась.
Эдит легко вошла в комнату. В длинном вечернем платье, оживлённая, всё ещё под впечатлением шумного общества, она показалась фрау Ранке внезапно помолодевшей.
Эдит опустилась в кресло и сказала:
— Если бы ты знала, мама, как это было красиво!
— Рада за тебя, Эдит, — сухо ответила Криста, не разделяя возбуждения дочери.
— Как чудесно они поют и танцуют! Столько бодрости и веселья!
— В Голливуде, надо полагать, всего этого будет значительно больше.
— Да, конечно… — Эдит запнулась, будто ей напомнили о чём-то неприятном. — Ты права, мама, но я не знаю, буду ли я там чувствовать себя так хорошо и свободно. Понимаешь, за весь вечер никто ни единым намёком не напомнил о том, что мы — побеждённые немцы, что мы виноваты перед человечеством, и не только я, но и все мы ощущали себя полноценными, равными, нужными людьми, и это — самое радостное ощущение на свете.
Фрау Ранке недовольно поджала губы. Восторженность дочери никак не передавалась ей.
— А знаешь ли ты, Эдит, что сейчас говорят в городе? — подчёркивая каждое слово, спросила старуха.
— Ну уж, наверное, ничего хорошего.
— Да, очень мало хорошего, но именно о тебе.
— Обо мне? — искренне удивилась Эдит. — Кого же я могу интересовать в Дорнау?
— Тобой интересуются настоящие немцы.
— Настоящие немцы? Кто же они, эти люди, мама?
Разговор неожиданно приобрёл серьёзный характер, и Эдит вопросительно взглянула на мать.
— Это те, кто думает о будущем нашей несчастной страны.
— И что же они? — Эдит не отрывала глаз от матери.
— Они говорят, что Эдит Гартман подлаживается к русским, что она изменила Германии.
— Но, всё-таки, кто же это говорит?
Кркста Ранке не решалась ответить. Пожалуй, не стоит сейчас называть имена этих людей. Она уклонилась:
— Многие говорят…
— Но скажи мне, кто?
— Да твои же товарищи, артисты, наши знакомые.
Эдит откинулась на спинку кресла.
— Довольно, мама. Всё это я уже слышала не раз. Значит, убеги я завтра в Голливуд, это не будет считаться изменой Германии? Да и какой Германии, мама?
— Она у нас одна, Эдит.
— Нет, мама, вот тут-то ты и ошибаешься. Была Г ер-мания Гитлера, а будет настоящая Германия, с властью народа, немецкого народа. Вот и скажи, какой же из них я изменила?
Фрау Ранке вконец рассердилась. Нет, напрасно Эдит пошла в этот театр! Там на неё дурно влияют. И, не зная, как ответить на вопрос дочери, она сказала:
— Ты, Эдит, стала чересчур умной. Женщине это может повредить.
Но Эдит уже не могла остановиться.
— Ничего, пусть вредит, — ответила она. — Сколько лет я ждала того момента, когда можно будет вернуться на сцену, когда театр станет любим народом! И сейчас это время пришло. И я вижу впереди новую Германию!
— Да, конечно, Германию под властью сеповцев, — иронизировала старая Криста.
— Нет, просто демократическую Германию. Слово «немец» люди произносили во всём мире с проклятиями, а оно должно приобрести новое звучание и новый смысл.
Наступила продолжительная пауза.
«С дочерью всё равно сейчас не договоришься, — решила старуха. — Эдит так возбуждена, что не может хладнокровно обсудить своё положение. Но ничего, фрау Ранке своего добьётся».
А Эдит сразу забыла слова матери. Перед её глазами снова возникла ярко освещённая сцена, сверкание клинков в огневой, стремительной пляске…
— Я пойду переоденусь, мама, — отрываясь от своих мыслей и вставая с кресла, сказала Эдит.
Старуха промолчала. По её мнению, дочь вела себя недостаточно почтительно. Следовало проявить в отношении к ней некоторую суровость. Но Эдит не обратила внимания на эту демонстрацию и ушла к себе.
Фрау Ранке недовольно скривила губы и стала рассматривать заштопанный чулок. Затем опустила гриб на колени и задумалась. Она сидела в неподвижности до тех пор, пока кто-то не позвонил у двери. Фрау Ранке пошла открыть и вернулась в сопровождении Штельмахера и Гильды.
Последние дни апреля Штельмахер целиком затратил на то, чтобы всеми правдами и неправдами получить пригласительный билет на концерт. Ни в каких списках он, естественно, не значился, и Штельмахеру пришлось немало похлопотать, прежде чем Зигфрид Горн достал ему желанное приглашение. Билет был на два лица, и, конечно, лучшей дамы, чем Гильда Фукс, конферансье не мог и придумать.
Хлопоты не пропали даром. Штельмахер гордо восседал в ложе, а теперь зашёл к Эдит поделиться впечатлениями. Правда, его привели к актрисе и деловые соображения.
— Добрый вечер, фрау Ранке! Мы прямо из театра, — гордо заявил Штельмахер.
— Добрый вечер! Где Эдит? — спросила Гильда.
— Переодевается, — ответила старуха. — Сейчас выйдет. А что, и вправду было так интересно?
— Исключительно! — восторгался Штельмахер. — Я долго добивался приглашения. И, кажется, кое-кто даже удивился, увидев меня там. Но мне это безразлично. Наверно, фрау Гартман тоже осталась довольна? — спросил он в заключение.
— Да, Эдит очень понравилось.
— Ещё бы! — неожиданно резко проговорила Гильда.
Штельмахер сразу отметил её недовольный тон:
— Что с вами, фрейлейн Гильда? Мне казалось, что вам было не скучно. Вы устали?
— Нет, Штельмахер, хуже.
— Что случилось?
— Да нет, ничего. Просто я сейчас вспомнила… Понимаете, получила письмо от дяди из Гамбурга. Извещает меня о разделе нашего имения, будто я сама об этом не знаю. Рекомендует мне, как своей наследнице, что-нибудь придумать для сохранения земли. Хорошо ему так рассуждать, сидя там, в Гамбурге, под крылышком англичан!
— Ну, Гильда, — насмешливо протянула Криста Ранке, — нищей вы ещё не стали. У вас кое-что найдётся и в западных зонах.
— Кончится всё это тем, — решительно сказала Гильда, — что я просто сбегу туда и перестану думать об этом наследстве.
Штельмахер сделал рукой успокоительный жест:
— Всё равно мы с вами рано или поздно окажемся у американцев. Либо мы поедем к ним, либо они…
— Что они? — вскинулась Гильда.
— …либо они придут сюда. Собственно говоря, вся надежда на это, — и Штельмахер встал навстречу появившейся Эдит.
— Добрый вечер, господа, — сказала она. — Извините, я немного устала.
— Да, я тоже устал, — сказал Штельмахер, решив приступить к делу немедленно. — Но мне нужно с вами поговорить.
Это понятно, Штельмахер, иначе вы бы не пришли.
— Вы несправедливы ко мне, но не будем спорить. Меня уполномочили сделать вам выгодное предложение.
— Мне?
Штельмахер посмотрел на Эдит и решил пустить в ход свой самый сильный козырь, чтобы сразу ошеломить актрису и не дать ей опомниться:
— Специально для вас написана пьеса.
Расчёт конферансье оказался верным. Такое сообщение Действительно могло заинтересовать Эдит Гартман.
— Для меня? — недоверчиво спросила она.
— Да, специально для вас, — торжествовал Штельмахер.
— Очень любопытно!
— Вы даже не представляете себе, насколько это интересно. Пьеса сногсшибательная, обещает неслыханный успех. Она должна пойти в театрах английского сектора Берлина. Слава снова осенит ваше имя, фрау Гартман, а слава — это деньги.
— Удивительно, что в Берлине вдруг вспомнили обо мне. Да ещё в английском секторе. Кто хочет на этом заработать, Штельмахер?
— Странный вопрос! Все хотят…
— Какая же это пьеса?
— Конечно, о русских. Задумана чудесно. В последнем действии вам выжигают в комендатуре глаза и отправляют в эту… в Сибирь. Это будет настоящая сенсация!.. Минимум двести аншлагов. Надо показать всему миру горестную судьбу немецкого народа в советской зоне оккупации.
У Эдит вдруг перехватило дыхание.
— Но это же подлая ложь! — воскликнула она.
— А вы хотите, — уже открыто издевался Штельмахер, — чтобы англичане показывали на сцене, как у вас раздают крестьянам землю? За это ни в английском, ни в американском секторе никто и пфеннига не даст. Англичане и американцы собираются показать зверства русских. Вот куда они метят! А тут можно будет даже объявить, что исполнительница главной роли, известная актриса Эдит Гартман, сама едва-едва вырвалась из большевистских лап. В газетах заголовки на всю полосу! Живой свидетель! Безусловное доказательство! Так как же, фрау Гартман? Согласны?
— Это напоминает пьесы, в которых мне предлагал играть доктор Геббельс, — с отвращением произнесла Эдит. — Значит, всё сначала? И опять призыв к войне?
— А нас не спрашивают, фрау Гартман. Мы не имеем права голоса.
— Неправда! Имеем! И за войну я свой голос не отдам. Я хочу мира!
— Как быстро сагитировали вас русские!
Последние слова окончательно возмутили Эдит. Штельмахер позволил себе слишком много. Актриса поднялась с кресла, сделала шаг к конферансье и сказала:
— Боюсь, Штельмахер, что мы с вами разговариваем в последний раз.
— Вы донесёте на меня в комендатуру?
— Нет, отныне я просто не знакома с вами.
— О, это пустяки, — успокоился Штельмахер, раздумывая над тем, когда он сможет снова обратиться к актрисе со своим предложением. — Мы ещё помиримся.
Неизвестно, чем закончился бы этот разговор, во всяком случае, Эдит уже готова была указать Штельмахеру на дверь, но тут ещё раз прозвонил звонок, и фрау Ранке впустила Эриха Лешнера. Он стоял на пороге с небольшим пакетиком в руках, удивлённо оглядывая незнакомое общество.
Эрих Лешнер приехал с товарищами в Дорнау рано утром. Прибыли они ещё до начала демонстрации, долго гуляли по городу, потом остановились на углу Дрезденер-штрассе и с интересом смотрели на растянувшееся вдоль улицы многолюдное шествие. В конце концов они присоединились к какой-то колонне и прошли перед трибуной, откуда их приветствовал Макс Дальгов.
Когда настало время обедать, Эрих вместе с друзьями отправился в пивную, где они разговорились с крестьянами из других сёл. Беседа становилась всё более оживлённой и затянулась до позднего вечера. Лешнеру хотелось узнать, как хозяйствуют на помещичьей земле соседи. Оказывается, и у них комитеты взаимопомощи столкнулись со многими трудностями. Оказывается, зажиточные крестьяне не только в Гротдорфе упираются, не желая засевать всю принадлежащую им землю. За разговором Лешнер и не заметил, как наступил вечер.
Было уже темно, когда он с товарищами вышел из пивной. Теперь уже нечего было рассчитывать на попутную машину. И только тут Эрих спохватился, что так и не успел зайти к Эдит и передать ей первомайский подарок, заботливо приготовленный Мартой. А Вальтер Шильд предложил наведаться к знакомому шофёру: он, наверное, подкинет их до деревни. Лешнер очень обрадовался такому предложению, попросил заехать за ним, дал адрес Эдит и быстро направился к сестре.
Войдя в комнату и увидев незнакомых людей, Эрих решил не затягивать своего позднего визита и быстро сказал:
— Здравствуйте, господа, добрый вечер, Эдит, добрый вечер, тётя Криста! Я вам привёз тут кое-что на праздник.
Он протянул фрау Ранке пакет и уже хотел выйти, но Эдит задержала его.
— Подожди, Эрих, — сказала она. — Садись, расскажи как там у нас живут.
Лешнер, неуверенно поглядывая на гостей в вечерних костюмах, сначала немного смущался. Однако постепенно он увлёкся и потом уже не обращал внимания на Штельмахера и Гильду.
— Здорово у нас всё изменилось, — говорил Лешнер. — Мы совсем другими людьми стали. Теперь моя земля уже засеяна…
Лешнер не заметил, как Гильду передёрнуло, когда она услышала слова «моя земля».
— А как поживает Марта?
Эрих просиял:
— У нас будет маленький, Эдит, ты понимаешь! Раньше меня это только огорчило бы, а теперь…
— Чудесно! — воскликнула фрау Ранке. — Я обязательно приеду к тебе на крестины.
— Конечно, тётя, — снова смутился Эрих. — Но это будет ещё не так скоро.
Он смотрел на быстрые движения старухи, которая умело разворачивала заботливо увязанный пакетик.
— Что это, Эрих?
— Немного масла, тётя… А что ты сейчас делаешь, Эдит? Говорят, снова будешь играть в театре? Очень хорошо! Мы приедем на тебя посмотреть. Ты молодец!..
Криста уже развернула свёрток и поднесла кончик мизинца ко рту, чтобы отведать подарок.
— Чудесное масло! Давно уж мы такого не видели. Откуда оно у тебя, Эрих?
— Марта сама сбила. Чистые сливки. Я вам сейчас расскажу историю этого масла. Прошлой осенью поделили мы землю и принялись за скотину. Досталась мне тогда с виду совсем плохонькая коровёнка. Мы с Мартой даже малость погоревали, а потом, смотрим, раздаются у нашей коровы бока, прямо на глазах. Отелилась она и молоко даёт прямо вёдрами. Правда, хорошо? Вы только подумайте!.. Ну, кто мы такие с Мартой были? Ни кола, ни двора. А теперь у нас и земля и корова есть… И вся жизнь впереди.
Тут уж Гильда не стерпела. Она и так слишком долго сдерживала ярость, переполнявшую всё её существо. Сквозь сжатые зубы, боясь сорваться и закричать, она произнесла:
— Но ведь может появиться настоящий хозяин земли и коровы. Что вы тогда будете делать, господин Лешнер?
— А я вам скажу, что я буду делать, если такой хозяин попробует заявиться ко мне, — круто повернулся к ней Эрих. В самом тоне вопроса он почувствовал враждебность, и вдруг всё его смущение исчезло окончательно. — Если он только осмелится заявить о своих правах, я ему просто дам по шее. Землю я получил на законном основании, и принадлежит она теперь мне. И ещё скажу, чтобы этот ваш хозяин во избежание неприятностей не подходил к моему участку.
Гильда даже подалась назад: ей показалось, что Лешнер и вправду ей угрожает.
Штельмахер решил переменить тему разговора.
— А вы далеко живёте, господин Лешнер? — спросил он.
— Да нет, недалеко. В Гротдорфе, слыхали, наверно.
Гильда только руками всплеснула:
— И вы поделили землю?..
— …штурмбанфюрера Зандера и помещика Фукса, — подхватил Лешнер. — Пусть только они попробуют появиться здесь. Теперь-то я знаю, как с ними разговаривать.
— Это возмутительно! — позабыв о всякой выдержке, закричала Гильда. Она уже не владела собой и не могла больше скрывать свою ненависть. Казалось, ещё миг — и она вцепится в Лешнера.
— Почему это вас так трогает? — удивился Эрих. — Вашу землю мы поделили, что ли?
— Убийцы, бандиты, варвары! — уже ничего не сознавая, кричала Гильда. — Как я вас всех ненавижу! Придёт время — и вы заплатите за каждый сантиметр этой земли, за каждую каплю молока от этих коров!..
Эрих встал, заложил руки за спину, немного наклонил голову и исподлобья посмотрел на Гильду:
— Ах, вот оно что! Так запомните, что эту землю у Эриха Лешнера и ещё у миллионов таких же, как он, можно отнять только вместе с их сердцем. Гитлер всё кричал, что я человек высшей расы, а я целый день копался в навозе, не разгибая спины, работал на барина и потом ещё за его интересы пошёл под пули. Вот эта рука отдана за вас!.. А пришли русские — и мы узнали, что такое жизнь. Я получил свой надел и действительно стал человеком, а не тупоголовым дурнем, которому приказывали завоевать весь мир. Вот теперь и скажите, можно ли отнять у меня эту землю, даже если советские войска уйдут отсюда?
— Да это же настоящий большевик, фанатик! — развёл руками Штельмахер.
— А, и вам тоже не нравятся мои речи! — не унимался Лешнер. — Да кто вы такие будете? Эдит, почему эти люди у тебя? Смотри, Эдит, они могут укусить! Я таких знаю…
— Над нами тут издеваются, фрау Ранке, — встал в позу оскорблённого достоинства Штельмахер.
Криста Ранке вспомнила, что она хозяйка, и напала на Лешнера:
— Эрих, немедленно проси прощения! Господин Штельмахер и фрейлейн Фукс — наши гости…
— А… фрейлейн Фукс! — рассмеялся Лешнер. — Так бы сразу и сказали. Значит, это вашу землю я делил между вашими батраками. Приезжайте посмотреть, кто её сейчас пашет.
— Мы уходим отсюда, — гордо заявил Штельмахер. — Я надеюсь, фрау Ранке сделает нужные выводы и попросит у нас извинения письмом или через газеты, как это и принято у приличных людей. Идёмте, фрейлейн Фукс.
Эдит сделала нерешительное движение.
— Не бойся, Эдит, — сказал Лешнер. — Пусть себе идут на здоровье.
— Эрих, сейчас же проси извинения, — настаивала старуха.
— Чёрта с два!
— Не надо ругаться, Эрих, — сказала Эдит.
— Но уж извиняться я тоже не намерен.
— Это — твоё дело.
— Мы уходим, фрау Ранке, — опять торжественно объявил Штельмахер. — До свидания, фрау Гартман. Постарайтесь в следующий раз не преподносить нам подобных сюрпризов. — И он двинулся вслед за Гильдой, стараясь всем своим видом показать полное равнодушие к существованию Эриха Лешнера.
Старуха вышла их проводить.
Некоторое время Лешнер молчал, затем снова вернулся к оставленной теме:
— Зачем эти господа вертятся около тебя, Эдит? Они способны затянуть в такое болото, из которого потом не выберешься.
— Ничего, Эрих, я сама хорошо вижу, где опасность. Они приходили уговорить меня играть в антисоветской пьесе.
— Надеюсь, ты отказалась?
— Да.
— Правильно, Эдит!
В эту минуту вернулась фрау Ранке.
— Эрих, ты стал совершенным невежей! — раздражённо начала она. — Что сказала бы твоя покойная мать?
— Она сказала бы: браво, Эрих! Гони отсюда в шею всех этих Фуксов и Штельмахеров.
— Ты неисправим! — ужаснулась старуха.
— А меня и не надо исправлять!
Резкий автомобильный сигнал послышался на улице, и Лешнер засуетился:
— За мной приехали. Это наши парни из деревни. Я тебе скажу, Эдит, нам совсем ещё не так хорошо, как может показаться. Весна выдалась трудная. Мы уже и комитет взаимопомощи организовали. А всё-таки трудно. Непривычная это для нас штука — по-новому жизнь строить.
— Да, Эрих, это трудно, — подумав о себе, согласилась Эдит.
На улице снова прозвучал автомобильный гудок.
— Ну, надо идти. До свидания, тётя Криста. Скоро я вам ещё чего-нибудь привезу в подарок. До свидания, Эдит. Голову выше! Наша берёт!
Улыбнувшись на прощанье, он быстро вышел. Фрау Ранке пошла закрыть за ним дверь. Эдит всё ещё сидела в своём кресле, когда мать вернулась с конвертом в руках.
— Посмотри, Эдит, — сказала она. — Нам письмо. Странно, когда же его принесли? Ведь я уже выходила, и в ящике было пусто.
Эдит спокойно взяла белый конверт, разорвала его, вынула листок бумаги и словно онемела.
— Что там? — заволновалась фрау Ранке.
— Не волнуйся, мама, это всё пустяки, изменившимся голосом сказала Эдит.
Старуха вырвала бумагу из рук дочери.
«В день премьеры вы умрёте», — прочитала она и тут же вскрикнула тонко и пронзительно.
— Тише, мама, — пыталась успокоить её Эдит. — Ты заперла дверь?
Теперь опасность мерещилась им в каждом углу, в каждом шорохе.
— Я боюсь, мне страшно, Эдит! — прошептала фрау Ранке.
— Мне тоже страшно.
Криста Ранке медленно опустилась на колени:
— Эдит, родная моя, я старая женщина, пожалей меня! Умоляю тебя, пока ещё не поздно, откажись от этой проклятой пьесы! Пусть они сами играют, пусть кто угодно выходит на сцену, только не ты! Дочь моя, на коленях умоляю тебя: откажись!
— Мама, да встань же! — пыталась поднять старуху перепуганная Эдит.
Но фрау Ранке, не подымаясь, испуганным, застывшим взглядом уставилась в большое окно, где на стекле шевелилась едва заметная тень.
— Смотри, смотри, на окне, вон на окне, оно движется, оно убъет нас!
— Да успокойся, мама! — Эдит, наконец, подняла её с пола. — Это тень от дерева. Успокойся, пожалуйста.
Но. у неё у самой тревожно было на душе. Она неотрывно, настойчиво думала о том, каким образом в такую позднюю пору попал этот конверт в почтовый ящик. И вдруг ей пришло в голову, что именно Штельмахер и Гильда могли опустить его, выходя из квартиры.
А фрау Ранке всё ещё причитала:
— Откажись, Эдит, умоляю тебя, откажись!
— Нет, мама, — сказала Эдит, — даже если меня и правда собираются убить в день премьеры, отказываться уже поздно.
— А может быть, всё-таки не надо, Эдит? — всё ещё не теряла надежды старуха.
— Нет, мама, — нашла в себе силы улыбнуться Эдит, — за долгие годы я впервые почувствовала себя на сцене человеком и уже не могу не играть. Это сильнее страха, сильнее смерти, мама. Это — настоящее, большое искусство, и тут уже ничего не поделаешь.
Взгляд матери снова упал на зловещую записку, и ужас опять охватил всё её существо.
— Но как же это, ты только подумай об угрозе!
— Эрих тоже получал такие бумажки. Но они не помешали ему разделить землю. Это писали люди, а не духи. Против людей я ещё могу бороться.
Упоминание о борьбе с неведомым врагом, конечно, не успокоило фрау Ранке.
— Эдит, прошу тебя, не надо! — молила она.
— Нет, надо, мама! Сейчас у Эриха, у меня, у всех честных людей в Германии один, общий враг. Но мы теперь не одиноки.
Она подошла к телефону, дрожащими пальцами набрала номер комендатуры и, узнав голос капитана Соколова, сразу почувствовала себя уверенней.
— Господин капитан, мне нужно немедленно поговорить с вами, — сказала она твёрдо.
После общего собрания аварии на заводе «Мерседес» не прекратились. Сотни насторожённых глаз лишили злоумышленников возможности действовать с прежней, вызывающей дерзостью. Тем не менее почти каждый день из строя выходили станки и моторы. Завод напоминал тяжело больного: неровное дыхание, прерывистый пульс. Долго так продолжаться не могло.
А тут у Бертольда Грингеля появились ещё новые заботы. Под праздник к нему приехал полковник Чайка. Он приказал директору и военпреду вне всякой очереди отремонтировать большую партию тракторов для комитетов крестьянской взаимопомощи. Задание чрезвычайно важное, объяснил полковник, от этих машин зависит уборка урожая, а значит, и продовольственное положение округа.
Грингель подумал, что для него и для всего завода это самый настоящий экзамен. Вместе с офицерами и инженером Грилем он отправился на пустырь возле завода, куда за последние дни успели стянуть немало поломанных тракторов. Это было печальное зрелище, настоящее кладбище искалеченных машин.
— Как же мы будем их ремонтировать? — спросил Грингель своего главного инженера. Тот только покачивал головой, осматривая тракторы.
— Очень трудно, — наконец, сказал Гриль. — Но раз это так необходимо для такого большого дела, мы постараемся сделать.
Полковник полагал, что именно инженер будет упираться больше всех. А Гриль как-то нерешительно, будто смущаясь, предложил, кроме того, после гудка собрать на несколько минут всех рабочих, чтобы разъяснить им важность предстоящего задания.
— Я читал, что у вас в России поступают именно так, — сказал он с доброй улыбкой, посмотрев на полковника.
Грингель поддержал его. Ответственность за успех должен почувствовать весь заводской коллектив.
Комендант согласился и незаметно подмигнул Дроботу, выразив этим лукавым взглядом свою радость.
Они покинули пустырь и направились в контору. В ту минуту, когда дверь проходной открылась перед ними, из цеха ремонта моторов послышался громкий крик.
Предчувствуя новую аварию, по всей вероятности даже с жертвами, Бертольд Грингель бросился вперёд. Он вбежал в цех, уже готовый увидеть поломанные механизмы и санитарные носилки, но ничего подобного не обнаружил.
Перед его глазами предстало хотя и странное, но вовсе не страшное зрелище. Посреди длинного прохода, как раз там, где раньше находился станок самого Грингеля, столпились рабочие. Они смотрели, как Дидермайер дюймовым гаечным ключом лупил по спине Мюллера.
Мюллер кричал, изворачивался, пытался как-нибудь вырваться, но, очевидно, выскользнуть из рук Дидермайера было не так-то легко. Одной рукой тот крепко держал Мюллера за ворот, а другой методично и неторопливо бил толстяка, что-то приговаривая при этом.
Грингель бросился к Дидермайеру и прежде всего отнял у него ключ. Он не мог понять, как это степенный и выдержанный Дидермайер мог решиться на такой поступок — бить товарища!
Но Дидермайер и не собирался каяться. Наоборот, он посмотрел на офицеров и на Грингеля покрасневшими от ярости глазами, затем перевёл взгляд на Мюллера и снова замахнулся на него кулаком, однако теперь его остановили.
— Он хочет меня убить! — пронзительно кричал Мюллер.
— И стоило бы! — сплюнув в сторону, сказал Дидермайер. — Руки пачкать не хочется!
— Дидермайер, что здесь произошло? — воскликнул Г рингель.
Ему было особенно неприятно, что всё это случилось при советских офицерах.
А Мюллер, воспользовавшись тем, что общее внимание переключилось на Дидермайера, сделал несколько шагов по направлению к выходу из цеха.
— Нет, так просто ты у меня не отделаешься! — закричал Дидермайер и снова схватил Мюллера за ворот. — Тебя надо сейчас же арестовать! Теперь-то я знаю, кто тут у нас вредит!
Чайка продвинулся ближе, но не сказал ни слова. Он не собирался вмешиваться, предоставив полную свободу действий новому директору.
— Что ты знаешь? — спросил Грингель.
Дидермайер, убедившись, что Мюллер уже не убежит, заговорил более спокойно:
— Я его на месте преступления накрыл. Вышел я закусить в обеденный перерыв, да вернулся назад в цех: забыл соль в ящике. Смотрю, Мюллер что-то уж очень поспешно отошёл от моего станка. Ну, я ничего не сказал. Взял свою соль и пошёл. А через окошечко стал наблюдать. И вижу, как этот подлец подходит к моему станку и сыплет что-то из бумажки в коробку передач. Ну ясно — наждак. Потом быстро отходит, а бумажку, в которой был наждак, засовывает в карман моего же пиджака. На всякий случай, значит, чтобы легче было на меня свалить. Мол, Дидермайер сам свой станок испортил. Ох, негодяй!
И Дидермайер снова в порыве ярости замахнулся на Мюллера.
— Он сам хотел свой станок повредить, а я увидел! — вдруг закричал Мюллер. — А когда я бросился к нему, он понял, что его накрыли, и принялся меня бить.
Мюллер выкрикивал свои оправдания громко, запальчиво.
На полковника Чайку его крик не произвёл впечатления. Он приказал отправить обоих рабочих в комендатуру.
Там Мюллера скоро разоблачили. У него в кармане обнаружили крошки просыпавшегося наждака. Пришлось рассказать всё. Имя директора Бастерта фигурировало в этом рассказе много раз. Полковник Чайка распорядился немедленно задержать Бастерта, но бывший директор, оказывается, уже исчез.
Через несколько часов Дидермайер вернулся в цех. В тот же день пришлось арестовать ещё нескольких мастеров. Это было наследие, оставленное Бастертом. В цехах просто гул стоял от толков и пересудов. Обстоятельства требовали созыва нового собрания. Каждому хотелось услышать правду о вредителях на заводе.
Когда все сошлись в столовой, лейтенант Дробот сообщил о произведённом дознании и назвал виновных.
Все слушали его с чувством огромного облегчения. В последние дни, когда аварии на заводе случались одна за другой, каждый честный рабочий чувствовал себя в чём-то виноватым, будто он лично чего-то не доглядел. Сейчас это ощущение исчезло, и — точно камень с души свалился.
Кто-то из задних рядов немедленно спросил, какое наказание могут понести вредители.
Лейтенант коротко ответил:
— Они предстанут перед общественным судом.
Собрание встретило эти слова одобрением. Пожалуй, теперь уж никто не рискнёт сыпать наждак в станки.
О событиях на «Мерседесе» много говорилось в комендатуре.
— Я всё же так и не понимаю, — признался как-то Соколов, — что могло толкнуть на преступление простого рабочего Мюллера. Ну, мастера — куда ни шло, это рабочая аристократия, они всегда плелись за хозяевами. Но чего добивался Мюллер?
— А Мюллера они просто-напросто купили, — ответил Чайка. — Немецкий рабочий класс несёт на себе груз тяж_ кого наследия — влияния социал-демократии. Той самой социал-демократии, которая подготовила приход Гитлера к власти. Той самой социал-демократии, которая развратила часть рабочих и порой заставляла их забывать об интересах своего класса. Кому, кому, а уж. вам, капитан, следовало бы такие вещи помнить!
Чайка улыбнулся и после паузы продолжал:
— Хорошо, что они сами поймали преступника. Это откроет им глаза на многое. Немецкий рабочий очень скоро поймёт, кто его настоящие враги, а кто друзья.
Я вот иногда иду вечером по улице, смотрю на дома, и кажется мне, будто вижу, как сидят у себя в квартирах люди и настойчиво стараются понять, почему у них вдруг стали меняться представления о жизни…
После этого разговора полковник долго сидел один, мысленно перебирая факты, с которыми ему в последнее время приходилось сталкиваться. На каждом шагу он чувствовал, как по мере развития процесса демократизации всё больше и больше активизируются притаившиеся враги. Они уже не могут усидеть в своих щелях, они отказываются от тактики выжидания, а пытаются из последних сил противодействовать демократическим преобразованиям и тем самым обнаруживают себя.
Да, это вполне объяснимо, что классовая борьба в Германии сейчас не затихает, а, наоборот, обостряется. Полковник подошёл к книжному шкафу, взял томик Ленина и раскрыл его на знакомом месте.
«…развитие демократизма не притупляет, а обостряет классовую борьбу, которая, в силу всех результатов и влияний войны и её последствий, доведена до точки кипения», — прочёл он в книге.
Слова, написанные почти тридцать лет тому назад, казались сказанными только что, здесь, в ответ на мысли полковника и в подтверждение им. С книгой в руках он отошёл от шкафа, уселся в кресло и погрузился в чтение.
О том, что арестовали Мюллера, Брилле успел сообщить Бастерту в обеденный перерыв. Он соблазнил маркой игравшего у завода мальчугана, вручил ему маленькую записку без подписи и посулил, что тот получит ещё одну марку, если запомнит адрес и доставит бумажку по назначению. Мальчик выполнил всё совершенно точно.
Бастерт прочёл письмо и понял, что ему надо немедленно бежать. Пока там, в комендатуре, разберутся с Мюллером, он, может быть, ещё успеет скрыться. Быстро пройдя в кабинет, Бастерт бросил в печь заранее отобранные бумаги, которые не стоило оставлять после себя, поджёг их, достал из сейфа документы, нащупал в кармане кастет, заглянул на кухню, чтобы сказать своей экономке, что он на несколько дней уезжает в Берлин, и, окинув прощальным взглядом квартиру, через сад вышел на улицу.
До вечера он решил укрыться у знакомых, а потом уже добираться до английского сектора Берлина.
Всё шло именно так, как хотелось Бастерту. Знакомые были не слишком удивлены его неожиданным посещением. Он долго беседовал с хозяином, старым налоговым чиновником, который ещё не устроился на работу, а потом, когда выяснилось, что гость не торопится, они сыграли даже несколько партий в скат.
Так Бастерт проводил время, пока на улице не стемнело. Когда в комнатах уже зажгли свет, он попрощался и вышел.
Но на протяжении всех этих долгих часов, пока он разговаривал, играл в карты и пил пиво, принесённое услужливой хозяйкой, его неотступно преследовала одна и та же мысль. Вернее, даже не мысль, а фамилия — Грингель.
Теперь Бастерт уже твёрдо знал, что он не может уехать из Дорнау, не расправившись с новым директором завода. Благоразумие подсказывало ему, что в городе нельзя задерживаться ни на один час, что Мюллер наверняка всё давно рассказал и его, Бастерта, уже ищут. Однако он ничего не мог сделать с собой и направился не к знакомому шофёру, у которого в гараже была спрятана его маленькая ДКВ, а в противоположную сторону. Бастерт прекрасно понимал, что ему давно бы уже пора сидеть за рулём и при свете фар старательно выбирать дорогу, пробираясь глухими просёлками в сторону Берлина. Но вместо этого непреодолимая сила влекла его к дому Грингеля.
Наконец, он достиг цели. В окнах было темно, и Бастерт пришёл к выводу, что хозяина ещё нет. Он отошёл в сторону и растворился во мраке безлунной ночи.
В тот вечер Бертольд Грингель поздно возвращался домой. После того, как все разошлись, он ещё долго сидел один у себя в кабинете. День выдался беспокойный, зато теперь должен наступить перелом.
Однако Грингель не был уверен, что с вредительством совсем покончено. Поэтому, уходя, он обошёл все цехи, проварил сторожей и даже поговорил с дежурным пожарником.
Когда он попрощался со сторожем в проходной и вышел на улицу, уже стемнело. Грингель шёл не спеша, потихоньку насвистывая старую песенку, которую приходилось певать ещё в молодости, и думал о неожиданных переменах в своей жизни. Мог ли он когда-нибудь предполагать, что ему придётся руководить целым заводом и рабочие в цехах будут уважать его не только как товарища, но и как начальника! А ещё приятнее сознавать, что сейчас ты трудишься не ради прибылей фирмы «Мерседес», а на благо всего немецкого народа. Это — очень хорошее, гордое чувство, и для того, чтобы его в полной мере испытать, согласишься взять на себя любую ответственность.
Стало совсем темно, но Грингель шёл уверенно, почти не глядя под ноги: ведь столько раз проделывал он в своей жизни этот путь! Тёплый вечер, тишина, мерный шаг, далёкая музыка, доносящаяся из репродукторов, установленных около комендатуры, — всё успокаивающе действовало на Грингеля, настраивало его мысли на лирический лад. Он даже подумал, что теперь, пожалуй, стоило бы жениться. Он не чувствовал бы себя дома так одиноко.
Двое полицейских встретились ему. Они шли рядом по тротуару, заложив руки за спину. Грингель отметил про себя, что в городе поддерживается образцовый порядок.
И вдруг уже совсем близко от дома какая-то неясная тень метнулась на него из темноты. Ещё не понимая, в чём дело, но почему-то ощутив опасность, Грингель инстинктивно крикнул. Он лишь успел почувствовать запах хорошего одеколона, и в ту же секунду страшный удар по голове сбил его с ног.
А Лео Бастерт, напуганный криком своей жертвы, изо всех сил бежал вдоль пустынной улицы, стараясь как можно скорее достигнуть гаража. Вся эта затея вдруг показалась ему невероятно глупой. Как мог он так рисковать?
Полицейские, привлечённые тревожным возгласом Грингеля, мгновенно оказались около его распростёртого тела. Один из них остался, чтобы помочь пострадавшему, другой погнался за убийцей.
— Стой! — донеслось до Бастерта откуда-то издалека.
Он продолжал бежать, не чувствуя под собой земли, но следующий оклик прозвучал почему-то значительно ближе. До Бастерта ещё раз донеслось это проклятое «стой!», потом что-то вдруг сильно ударило его в спину, а выстрела он уже не услышал. Со всего размаха рухнул он на тротуар, и его выхоленное, чисто выбритое лицо проехалось по асфальту. Когда полицейский подбежал, Бастерт был уже мёртв.
Через четверть часа Бертольда Грингеля привезли в больницу. Он ещё не пришёл в сознание, однако рана оказалась не очень опасной: кастет рассёк кожу над виском, но кость осталась цела.
— Если только нет сотрясения мозга, то через две недели он будет в полном порядке, — сказал врач, отвечая на вопрос капитана Соколова, немедленно приехавшего в больницу.
Но Грингелю пришлось пролежать целый месяц. Когда он окреп, рабочие с «Мерседеса» стали приходить в больницу целыми группами. В глазах товарищей новый директор превратился в настоящего героя.
Однажды к нему в палату, смущённо улыбаясь, вошёл его старый приятель Дидермайер. Сначала он рассказывал о событиях на заводе, кстати, упомянул о том, что аварии совсем прекратились, а затем сказал:
— Ты знаешь, я, кажется, вступлю в Социалистическую единую партию.
При этом он внимательно посмотрел на товарища. Грингель улыбнулся. Он знал Дидермайера давно и привык считать его человеком честным, но далёким от политической жизни. Что же такое произошло?
Грингель стал осторожно расспрашивать приятеля.
— Да ничего особенного не произошло, — ответил Дидермайер. — Просто последние события на «Мерседесе» натолкнули меня на такие мысли. Сам понимаешь, что теперь рабочему человеку нельзя стоять в стороне от политической борьбы. Время не то, — закончил Дидермайер и перевёл разговор на пустяки: он вспомнил, что доктор запретил утомлять Грингеля серьёзными беседами.
В комендатуре тоже отметили неожиданно возросшую популярность Грингеля.
— Ему после больницы будет куда легче работать, — говорил полковник. — Конечно, очень жаль, что его ранили, но этим покушением Бастерт разоблачил себя до конца. Теперь уж рабочие пойдут за Грингелем — даже те, которые подозрительно относились к его назначению.
Соколов согласился.
— Надо только предупредить Дробота, — сказал он, — чтобы постарался выяснить, не осталось ли у Бастерта хвостов на заводе.
— Сейчас людей Бастерта трудно распознать, они надолго притихли, — ответил полковник. — Впрочем, так или иначе, а мы до них доберёмся. Жаль, что полицейские погорячились: не следовало в него стрелять. А вообще — молодцы!
И оба невольно посмотрели в окно, на улицу, где с полосатым жезлом в руке стоял регулировщик. Соколов припомнил, что как-то разговорился с ним. Бывший солдат, а ныне полицейский, он три года провёл в плену в Советском Союзе и лишь недавно вернулся на родину.
Известия о событиях на «Мерседесе» широко распространились по округе. Вскоре на завод стали заглядывать крестьяне. В обеденный перерыв они приходили в цехи, знакомились с рабочими, интересовались дошедшими до них слухами о вредительстве. Главными героями этих бесед были Грингель и Дидермайер. О том, как был убит Бастерт и пойман на месте преступления толстый Мюллер, сообщалось чуть ли не в обязательном порядке каждому гостю. А Дидермайер собрал в скляночку остатки наждака, который Мюллер не успел высыпать в коробку скоростей, и всем эту скляночку показывал.
Крестьяне внимательно слушали Дидермайера и, в свою очередь, рассказывали о борьбе против помещичьих прихвостней.
Однажды появился на заводе и Лешнер, он хотел справиться о своих машинах. Эрих долго рассматривал график работ и, удостоверившись, что его заказ скоро будет выполнен, поехал обратно.
Лешнер услышал, ритмическое тарахтенье мотора, когда он вместе с Брумбахом и Шильдом обходил господские гаражи. Они выбирали помещение для механической мастерской и кузницы. Ещё с утра Лешнер отправил в Дорнау, на «Мерседес», тракториста Пауля Цвейга, который прежде тоже работал у господина Зандера.
Сейчас Пауль Цвейг возвращался в родной Гротдорф уже не на господском, а на общественном тракторе. По обе стороны шоссе стояли созревшие хлеба. Но как ни ликовало сердце Пауля, истосковавшегося по любимой машине, а он всё же обратил внимание на то, что многие участки так и остались незасеянными и сейчас там паслись крупные пятнистые коровы. Почти все эти поля принадлежали самым зажиточным фермерам. Цвейг задумался над этой непонятной штукой, но решить, в чём тут дело, не успел: из деревни навстречу ему уже спешили люди.
Лешнер подошёл первым и приказал Паулю остановиться. Потом он уселся с ним рядом и торжественно въехал в деревню. Эрих прислушивался к работе мотора, поднимал капот и рассматривал трактор с таким видом, будто был настоящим знатоком машин. Наконец, он осведомился у Пауля о качестве ремонта. Цвейг пожаловался, что не всё сделано так, как ему хотелось бы, но в общем ничего, машина будет работать.
Вокруг них собралась толпа. Люди с трудом могли поверить в подобное перевоплощение трактора. Давно ли он валялся здесь на господском дворе, без колёс, с поломанным мотором, а сейчас благодаря стараниям комитета снова забилось его стальное сердце!
— Скоро прибудет и второй, — сообщил Лешнер. — Теперь-то уж мы управимся с уборкой.
— Благо убирать почти нечего, — иронически заметил Вальтер Шильд.
— Что ты хочешь этим сказать? — спросил Брумбах. — Урожай в этом году хороший.
— Урожай-то хороший, — не унимался Шильд, — а соберём пустяки. Ведь в нашей общине засеяно меньше довоенного.
— А тебя не касается, засеял я свою землю или нет! — неожиданно закричал Брумбах. — Земля моя, что хочу, то и делаю. Хочу, сею, хочу, под паром оставляю, а захочу, в футбол на ней буду играть! Я хозяин!
— А я тебе ничего об этом не говорил, — пожал плечами Шильд. — Ты сам начал кричать. Делай со своей землёй, что хочешь, и не дери глотку попусту. Мне уже надоело тебя слушать.
Этот короткий разговор запомнился Лешнеру. Шильд, по существу, выразил его мысли. Действительно, что происходит? Те, кто получил наделы по реформе, засеяли всю землю, а те, у кого и раньше земли хватало, засеяли по нескольку гектаров и на том успокоились. У того же Брумбаха по крайней мере три четверти земли осталось под паром!
Брумбах догадался, о чём думает Лешнер. Он подошёл к машине, посмотрел на радиатор с надписью «Бульдог» и, издевательски усмехаясь, сказал:
— Вот теперь, когда у нас трактор завёлся, и мне можно побольше сеять.
Лешнера взорвало. Что же это? Выходит, машины ремонтировали для Брумбаха? Выходит, комитет взаимопомощи будет работать на него? Нет, этому не бывать!
— Тракторы сначала обработают поля у тех, кто впервые засеял свою землю, — стараясь не горячиться, сказал Лешнер.
— Ах, вот как! — удивился Брумбах. — Значит, наш господин председатель комитета хорошо позаботился о себе? Я так и думал.
— Моё поле будет убрано последним, — едва сдерживая гнев, отрезал Лешнер.
— Посмотрим, посмотрим, — покачал головой Брумбах. — А я всё-таки думаю, что трактор будет работать на тех, кто сможет его оплатить.
Да, вот это была проблема! Надо где-то доставать средства на горючее, на оплату трактористов… Ведь у крестьян денег нет; чего доброго, и вправду тракторами завладеют такие, как Брумбах. В этой связи возникало ещё множество других, и, казалось, неразрешимых проблем. Эрих решил сходить в город и посоветоваться с кем-нибудь из партийных руководителей района, лучше всего с Максом Дальговым, если удастся.
Он приказал запереть трактор в гараж, где машина и раньше стояла у помещика, а сам тут же направился в Дорнау. Неторопливо, как человек, уполномоченный решать нешуточные дела, Лешнер шагал по шоссе. Оценивающим, взыскательным взглядом он окидывал созревшие хлеба, уже готовые к жатве, и с досадой посматривал на большие пустыри, резко выделявшиеся своей заброшенностью. Пожалуй, эти-то пустыри особенно привлекали внимание Лешнера. А может быть, Брумбах и прав: это ведь его земля, и никто не имеет права ему указывать, сколько сеять — больше или меньше. А может быть, он хочет дать земле отдых, чтобы она потом лучше родила?
Нет, тут что-то не так. Ведь сейчас кругом такая нужда в хлебе, и Брумбах мог бы не мало заработать, если бы засеял все свои поля. Тем более, что инвентарь и тягло у него есть. Лешнер ничего не понимал. Здесь таилось какое-то противоречие. Или просто обман…
Так он дошёл до своего поля, остановился и несколько минут смотрел, как ходят под ветром колосья яровой пшеницы. Осенью он не успел запахать под озимые. Но уж в этом году обязательно управится. Теперь вообще будет легче. Что ни говори, а два трактора — большая помощь.
Дальше снова пошли поля Брумбаха. Они как будто нарочно тянулись вдоль шоссе, поражая прохожих буйными зарослями бурьяна и обилием ярких полевых цветов.
В воздухе стоял пчелиный гуд, и летнее раздолье было насыщено запахами спелых трав. Но вся эта красота не вызвала восторга у Лешнера. Он видел перед собой только неиспользованную землю, и в сердце у него нарастало возмущение.
Потом потянулись поля уже другой, соседней общины. И здесь Эрих увидел широкие полосы бурьяна. Значит, не только у них, в Гротдорфе, богатеи в этом году обленились!..
Макс Дальгов приветливо встретил Лешнера. Оказывается, Дальгову уже было известно, что многие поля остались незасеянными, но в отличие от Лешнера он отчётливо понимал, что это не что иное, как организованный кулацкий саботаж.
— А причина тут очень простая, — объяснял Дальгов. — Ваши брумбахи рассчитывают довести всю округу до голода. Они надеются вызвать возмущение в городе и доказать тем самым, что земельная реформа привела к краху. Но только это им не удастся. Если будет нужно, ландраты просто отберут всю незасеянную землю и прирежут её тем, кто получил небольшие наделы. Конечно, это крайняя мера, но найдутся и другие способы воздействия. Во всяком случае, так продолжаться не может, ведь от урожая в большой мере зависит благополучие рабочих и всего населения страны.
— Это мы понимаем, — задумчиво произнёс Лешнер.
— А что говорят в деревне об обязательных поставках? — спросил Дальгов.
— Что же тут говорить? Мы люди аккуратные и поставки выполним.
— Вы не поняли меня, — перебил его Макс. — Я интересуюсь другим. К примеру, у вас одна корова, и с вас причитается определённое количество молока. У Брумбаха, скажем, тоже одна, и он вносит столько же. Но земли у него в пятнадцать раз больше, и он мог бы держать пятнадцать коров. А не хочет! Точно так же он не хочет засевать всю землю. Вот и посудите: не должен ли Брумбах вносить молока значительно больше, чем вы?
— А если у него и в самом деле одна корова?
— Пускай заведёт ещё. У него на то есть все возможности, у таких, как он, хватит и земли, и корма, и выпаса. Поймите, — продолжал Дальгов, — в нашей зоне бедняк и кулак не могут быть поставлены в равные условия. Кулак обязан сдавать больше продуктов. Мы ещё подумаем, как это сделать. Но торопиться тут нельзя. Пусть всё утрясётся, войдёт в норму. Вы меня поняли?
Да, теперь Лешнер понял. Есть же на свете такие опытные и спокойные люди, как Макс Дальгов!
На прощанье Макс пообещал добиться кредита для крестьян, чтобы они могли оплатить работу тракторов.
— А Брумбаху, хоть он у вас и член комитета, машину дадите в последнюю очередь, — посоветовал он.
Возвращаясь домой, Лешнер уже по-иному смотрел на пустующие участки.
«Погодите, погодите, — говорил он про себя, — сколько бы не хитрили, а придётся вам засеять свою землю целиком, до последнего гектара. На пользу всей стране!»
Но эти мысли вызвали у него неясное чувство печали. Нет сейчас всей страны. Там, на западе, рассказывали ему, другие порядки и законы другие. Тоже Германия, но совсем иная. Сейчас даже нельзя сказать «немецкое государство». Когда же его родина снова станет единой?..
А жить всё-таки было очень трудно. Немало времени проводила Гертруда Ренике за изучением продовольственных карточек, высчитывая на клочке бумаги, какие продукты она сможет сегодня получить. По расчётам всё выходило как будто бы благополучно — скромно, но сносно. А когда Гертруда отправлялась с маленькой корзиночкой за покупками, она каждый раз убеждалась в том, что заранее ничего нельзя предусмотреть.
Хлеб она получала, правда, без всяких недоразумений, но в других магазинах все её предположения рушились мгновенно. То по одному талону выдавали и мясо и маргарин, то не выдавали вовсе ни того, ни другого, то говорили, что задерживает склад, то вообще откладывали продажу на неопределённый срок. Словом, предугадать эти неожиданности не мог бы и самый хитроумный человек. В результате, к концу месяца выяснялось, что Гертруда сумела получить далеко не все продукты, которые причитались ей и мужу по норме.
— Плохо ты меня кормишь! — шутливо, но с ноткой раздражения в голосе говорил Альфред Ренике.
Первое время Гертруда ещё пыталась оправдываться, но теперь она в таких случаях просто молчала. Да и что тут можно поделать? Ведь хозяева магазинов всегда любезно объясняют: «Так приказал магистрат», — или: «Так приказала комендатура». И магистрат и комендатура в представлении простой женщины были совершенно недосягаемыми инстанциями.
Месяц шёл за месяцем. Гертруда аккуратно складывала в шкатулку все талоны, которые так и не сумела использовать. Как-то в свободную минуту она решила подсчитать, сколько обедов можно было бы приготовить из этих неполученных продуктов. Вышло так много, что Гертруда даже расплакалась от обиды.
Она говорила об этом с соседками и в ответ слышала такие же жалобы. Правда, жена одного крепильщика пыталась её утешить.
— У нас ещё хорошо, — заявила она. — А вот к нам на днях из Ганновера свояк приезжал, так он рассказывал, что в английской зоне вообще на карточку дают не больше половины обозначенного.
Это сообщение не утешило Гертруду. Какое ей дело до того, сколько получают в западных зонах, если ей надо кормить Альфреда здесь, в Дорнау.
А Ренике ворчал всё чаще.
— Я в забое работаю, — говорил он. — Мне сила нужна.
— Магистрат так распорядился, — повторяла Гертруда ответы продавцов, после чего муж обычно умолкал.
Неизвестно, как долго продолжались бы мучения Гертруды, если бы у магазина, принадлежавшего Фридриху Линде, не появился однажды высокий человек в светлом плаще. Он постоял некоторое время у входа, послушал, о чём говорят женщины, потом занял очередь, а когда дело дошло до него, оказалось, что он забыл карточки. Женщины посмеялись. Человек в плаще сконфуженно стал в сторонке и почему-то не уходил. Больше того: он провёл около магазина почти целый час.
В конце концов он остановил Гертруду Ренике, как раз в эту минуту выходившую из магазина, и, назвавшись Максом Дальговым, попросил уделить ему несколько минут. Они присели в скверике на скамейке.
Макс Дальгов быстро располагал к себе людей. Недаром товарищи часто приходили к нему просто для того, чтобы излить душу. Порой это бывали очень сдержанные, даже скрытные люди. Но Гертруда Ренике не была ни сдержанной, ни скрытной. Она сразу почувствовала искреннее участие в словах этого высокого человека в светлом плаще и высказала ему все свои недовольства.
То, что Макс слышал в очереди, сейчас для него окончательно прояснилось. Тут же, на скамейке, Гертруда разложила перед ним свои карточки с неиспользованными талонами за прошлый месяц. Она привела точные подсчёты, объяснила, сколько пропало обедов и ужинов, рассказала о том, как попрекает её муж, хотя она — видит бог — старается ему во всём угодить.
Короче говоря, перед Максом открылась картина очень тонко организованного воровства, проводимого в больших масштабах. По мере того как он слушал Гертруду, красивое лицо его становилось всё более суровым. Гертруда даже испугалась, увидав за его опущенными ресницами огонёк неподдельной ярости. Смущённая, она поспешила окончить свой рассказ.
— Я попрошу вас дать мне эти карточки с неиспользованными талонами, — сказал Дальгов.
— Вы надеетесь по ним что-нибудь получить?
— Нет, это, пожалуй, и мне не удастся. Но я вам их через несколько дней верну. Здесь ведь указан ваш адрес.
Гертруда колебалась. Просьба удивила её. Конечно, по старым талонам всё равно ничего не получишь, но в таком случае, зачем они понадобились этому симпатичному человеку?
— А кто вы такой? Я что-то сразу не расслышала.
— Я председатель городского комитета СЕПГ. — И он повторил своё имя.
— Зачем же вам талоны? Возьмите их у своей жены. Или, может, вы, как начальство, получаете по карточкам всё?
— Боюсь, что в том-то и беда. Кое-кому выдают всю норму, а у других норовят отнять самое необходимое.
Обкрадывают рабочего да ещё на магистрат и на комендатуру сваливают. А ведь лавочникам отпускают продукты полностью на всех.
Гертруда прониклась к своему собеседнику неограниченным доверием, но всё-таки попросила у него листок бумаги и на всякий случай, прежде чем отдать карточки, переписала оставшиеся на них талоны.
Макс поблагодарил её и распрощался. Гертруда тоже встала со скамейки и, испытывая беспокойство, смешанное с удивлением и даже восторгом, пошла домой.
А Макс Дальгов прямо из шахтёрского посёлка направился в магистрат. Он влетел в кабинет бургомистра столь стремительно, что Михаэлис попросил сидевшего у него сотрудника зайти через полчаса и испуганно уставился на Макса.
— Ты знаешь, что мы с тобой преступники, Лекс? — начал Дальгов.
— Нет, не знаю, — недоуменно ответил Михаэлис.
— Скажи, пожалуйста, Матильда исправно получает продукты в магазинах?
— Конечно.
— Ну да, жену бургомистра никто не осмелится обмануть! А тебе известно, как обкрадывают лавочники рабочих? Ничего-то ты не знаешь, Лекс! И я сам об этом лишь смутно догадывался, пока сегодня не постоял в очереди у магазина Фридриха Линде. И понял, что наши торговцы, ссылаясь на распоряжение магистрата и комендатуры, беззастенчиво грабят население. Понимаешь?
— Не может быть, — недоверчиво сказал Лекс. — Ведь это солидная торговая фирма.
— Так вот твои солидные фирмы крадут продукты, словно на них никакой управы нет. А это наша вина. Тут мы с тобой проглядели, и если бы не полковник Чайка, кто знает, сколько бы ещё продолжались подобные безобразия. Ведь это он меня надоумил лично проверить, как осуществляется снабжение рабочих. А то, говорит, хвалитесь, что у вас всё в порядке… Словом, надо принять решительные меры.
Михаэлис вызвал начальника полиции. Тот не заставил себя ждать. По его тону, по выправке, даже по тому, как ладно теперь сидел на нём мундир, было видно, что он привыкает к своей беспокойной должности.
— Тут и я виноват, — сокрушённо признался начальник полиции. — Говорили мне что-то об этом, но прямых улик не было, всё основывалось на подозрениях.
Они потратили целый день на то, чтобы вскрыть умело разработанную систему обжуливания. Судя по всему, здесь существовал сговор, и лавочники орудовали достаточно дружно, уже не думая о конкуренции.
Когда начальник полиции представил Михаэлису исчерпывающие результаты расследования, они встретились вновь. Выяснилось, что в некоторых магазинах торговали без всякого обмана, но иные торговцы в своей беззастенчивости превзошли даже папашу Линде.
— Теперь можно и в комендатуру, — сказал Макс Дальгов.
— Ох, и стыдно мне туда идти! — говорил Лекс Михаэлис, уже поднимаясь со стула и берясь за шляпу. — Такое чувство, будто я не бургомистр, а доверчивое дитя.
— Ничего, всем нам хорошая наука, — буркнул в ответ Дальгов.
По их смущённым, хмурым лицам полковник сразу понял, что пришли они с неприятными вестями.
— Слушаю вас, товарищи, — сказал он, пожимая им руки и глядя на огромную папку, которую Михаэлис держал подмышкой.
Папка легла на стол, и полковник прочёл на первой странице: «Дело о хищениях в системе рабочего снабжения города Дорнау».
«Уже оформить успели», — подумал полковник, но ничего не сказал, только вопросительно взглянул на Дальгова.
— Вы были правы, — сказал Макс. — Сейчас бургомистр доложит.
Лекс Михаэлис рассказал всю историю. Он говорил и медленно перелистывал страницы дела, по очереди вынимая их из папки.
Иногда полковник просил передать ему ту или иную страницу, минуту задерживался взглядом на аккуратных строчках и что-то записывал себе в блокнот.
— Вот наше заключение, — сказал начальник полиции, когда Лекс Михаэлис кончил свой доклад, и протянул полковнику бумагу.
Полковник прочёл проект приказа об аресте нескольких торговцев и спекулянтов и о предании их суду. Некоторое время в кабинете царило молчание. Внимательно, не спеша изучал полковник Чайка поданный ему список. Фрау Линде стояла в нём на первом месте. Немного дальше виднелась фамилия Штельмахера: он помогал ей сбывать краденые продукты. Имя старика Линде тоже значилось в списке.
— Сегодня же, — сказал, наконец, комендант, — не упоминая о раскрытых хищениях, предупредите всех владельцев магазинов о том, что в рабочем снабжении города замечены серьёзные неполадки. Сделайте им строгое внушение, но этим и ограничьтесь. Они испугаются и на ближайшее время красть перестанут. А там будет видно.
— Но ведь на лицо явное преступление? — воскликнул начальник полиции. — Их надо арестовать, судить!..
— Да, конечно, надо, — согласился полковник. — И вам это предстоит сделать. Но не сейчас, а несколько позже.
И, заметив недоумение на лицах, он добавил:
— Видите ли, если мы их сейчас арестуем, то отсечём лишь часть довольно большой организации. А у нас есть сведения, что эти люди занимаются не только воровством и спекуляцией, но и кое-чем посерьёзнее. Мы хотим накрыть всю компанию сразу, обезвредив не только исполнителей, но и вдохновителей, которые сейчас находятся не в Дорнау. Так что придётся немного подождать.
Он встал из-за стола и прошёлся по кабинету.
— А ещё я хотел вам по-дружески сказать, — продолжал Чайка, — что настоящими руководителями вы станете только в том случае, если каждый день, каждый час будете думать о том, как живёт рабочий, как живёт простой человек в нашем городе. Иначе ничего у вас не получится.
— Мы можем вас только поблагодарить за урок, — ответил Михаэлис, и голос его прозвучал не слишком весело.
Полковник улыбнулся:
— Зачем же такие трагические лица? Важнейшее качество руководителя — это не допускать ошибок, а уж коль они сделаны, разобраться в них и исправить. До свидания, товарищи.
Через несколько дней Гертруда Ренике получила обратно свои талоны за прошлый месяц. Казалось бы, за это время в городе ничего не случилось, но, будто по мановению волшебной палочки, в магазинах стали выдавать всё, что было обозначено на карточках.
— Вот видишь, — говорил Альфред Ренике, наклоняясь над тарелкой, — я же говорил тебе, что всё устроится. Ты, наверно, раньше просто ленилась постоять в очереди.
Гертруда только вздыхала в ответ. Если она иногда и вспоминала разговор с Дальговым, то у неё и в мыслях не было, что именно эта беседа в скверике имела прямое отношение к благополучию многих жителей города Дорнау.
По всем землям и провинциям советской зоны оккупации уже дымили заводские трубы. Каждый день в газетах появлялись сообщения о пуске новых заводов, фабрик, шахт. Теперь промышленность работала не на войну, а на удовлетворение нужд немецкого народа. Но большинство этих предприятий формально всё ещё принадлежало крупным концернам, истинными хозяевами которых были нацистские заправилы.
Вот почему ландтаги в согласим с оккупационными властями постановили провести специальный референдум для решения судьбы крупных промышленных предприятий.
Немцам предоставлялось право ответить на вопрос, следует ли передать в народное владение собственность военных преступников. Заводы, принадлежавшие лицам, которые не запятнали себя участием в злодеяниях нацистов, оставались неприкосновенными.
Референдум должен был решить судьбу таких предприятий города Дорнау, как «Сода-верке», авторемонтный завод «Мерседес», шахта «Утренняя заря», и некоторых других. Все совершеннолетние мужчины и женщины призывались принять участие в тайном голосовании. Всему населению предлагали свободно выразить свою волю. На каждом бюллетене были обозначены всего лишь два слова: «Да» и «Нет»— это и были ответы на вопрос, передавать или не передавать заводы в собственность немецкого народа.
К референдуму готовились все. Газеты, выходившие по английским и американским лицензиям в западных зонах оккупации и в западных секторах Берлина, подняли страшный вой. Они стремились запугать население, пытались даже объявить будущий референдум незаконным, наконец, просто призывали немцев ответить на вопрос отрицательно.
А под шумок те же самые англичане и американцы поспешно вывозили из Рурской области заводы, которые вовсе не имели военного значения, но в будущем угрожали стать их конкурентами. Если такие предприятия вывезти почему-либо не удавалось, то они по дешёвке скупали контрольные пакеты акций, подчиняя таким образом крупнейшие немецкие фирмы своему контролю.
Вся Германия была взбудоражена. О предстоящем референдуме говорили везде. Ни на минуту не умолкало радио. Повсюду возникали митинги. Наконец, наступил долгожданный, день. Полковник Чайка распорядился создать в городе все условия для максимального участия жителей в референдуме. Ничто не должно было помешать населению свободно изъявить свою волю. Советским военнослужащим даже запретили заходить в помещения, где проводилось голосование. За порядком на участках следили сами немцы — представители от всех демократических партий.
Но Люба Соколова всё-таки выпросила у полковника разрешение посетить один из пунктов голосования.
Около полудня она вышла на улицу. Дорнау выглядел празднично. С самого утра горожане потянулись к урнам. Они шли по улицам чинно, неторопливо, пожалуй, даже торжественно. Это воскресенье стало для них знаменательным днём. Огромнейшие «ДА» на цветных плакатах, выпущенных городской организацией СЕПГ, придавали городу нарядный вид. Здания учреждений были украшены лозунгами, на многих домах висели флаги.
Люба открыла дверь в большой, ярко освещённый зал, где в одном конце расположилась комиссия, а в другом помещались кабины. Стоя в дальнем углу, чтобы не обращать на себя внимания, она видела, как люди подходили к столам, брали бюллетени, на миг заходили в кабинки и снова появлялись около урн.
Вот эти двое, — наверно, рабочие. Они обменивались шутками и подошли к столам, весело переглянувшись. За ними следовал какой-то старичок с плотно сжатыми, злыми губами. Потом появился хорошо одетый, уверенный господин, всем своим видом выражавший, солидность и независимость. Затем шла целая семья: отец, мать и два сына — тоже, очевидно, рабочие. На лицах у них можно было прочесть волнение и гордость. Следом проплыла стайка монахинь в белых чепцах. Их постные физиономии не выражали ничего, кроме смирения.
В зал вошёл писатель Болер. Он минуту постоял у входа, осмотрелся, прислушался к разговорам, потом приблизился к столу, за которым сидела комиссия, но вдруг повернул назад и уже хотел выйти на улицу, когда на пороге появилась Эдит Гартман.
Теперь уйти было неудобно, и Болер сделал вид, будто только что проголосовал. Он поздоровался с актрисой и, улыбаясь, спросил:
— И вы пришли выполнить свой гражданский долг?
— Да, — ответила Эдит.
Все эти дни она чаще обычного задумывалась над будущим Германии. Что произойдёт, когда рабочие возьмут в свои руки управление крупной промышленностью, подобно тому, как крестьяне уже распоряжаются землёй? Ведь это уже путь к социализму! Вчера она встретила Дальгова и обрадовалась возможности задать ему такой вопрос.
— Видишь ли, Эдит, — серьёзно ответил Дальгов, — сейчас речь идёт лишь о самом широком привлечении народных масс к управлению хозяйственной и политической жизнью страны. Всё это не так просто осуществить у нас, в Германии, переболевшей фашизмом. Нам всем, и тебе в том числе, ещё предстоит немало потрудиться, прежде чем мы установим у себя настоящую демократию. Но к тому идёт дело. Когда-нибудь мы ещё поговорим с тобой об этом, а сейчас, извини, мне очень некогда, сама знаешь, завтра голосование.
Сегодня, увидев Болера и тут же вспомнив, как он отказал ей в совете, Эдит решила ни о чём его не спрашивать. Они обменялись лишь пустяковыми замечаниями.
— А как подвигается ваша работа в театре? — внезапно осведомился Болер.
— Спасибо, кажется, всё идёт хорошо.
— Рад это слышать! — сказал писатель. — Но должен всё же напомнить, что не так давно мы с вами больше всего на свете ценили свободу, особенно когда это касалось нашего призвания. Мне кажется, что вы этот принцип нарушили. Сейчас вы делаете уже не то, что хотите, а то, что вам скажут.
Эдит усмехнулась:
— Пока я этого не замечала. Я занята сейчас именно тем, что меня влечёт, и это совпадает, вы понимаете, даже неожиданно для меня самой, совпадает с тем, что мне советуют мои друзья.
Болер пожал плечами.
— Да, Германия помнит вас другой, — укоризненно сказал он.
В этот момент в помещение влетел высокий парень в гасконском берете, с фотоаппаратом у пояса. Исполненный стремления всё увидеть и всё запечатлеть, он подскочил к столу, отрекомендовался корреспондентом берлинской газеты «Телеграф» и прямо-таки накинулся на подвернувшихся ему горожан. Никто и слова не успел вымолвить, как он уже всех сфотографировал. Потом, внезапно, как собака на стойке, он замер на месте, вглядываясь в Эдит Гартман и Болера, и вдруг кинулся к ним.
— Вы Эдит Гартман? Вы писатель Болер? — воскликнул он, наставляя на них свой аппарат. — Одну минуточку! Одну минуточку! Чудесно, чудесненько!.. Очень вам признателен!
И его точно ветром вынесло из зала. Остались только отзвуки слов и ощущение суеты.
— Неприятный тип, — сказала Эдит. Она уже направилась к столу, чтобы взять бюллетень, когда корреспондент снова влетел в помещение.
— Конечно, вы скажете «нет»? — бросился он к Эдит.
— Голосование тайное, — напомнил ему Болер.
— Извините, извините! Я очень хочу сфотографировать, вас около урны.
Эдит ничего не ответила. Она взяла бюллетень и зашла в кабину. Корреспондент нетерпеливо сновал возле, поджидая актрису. Люба смотрела на эту сцену и от души смеялась. Она хорошо поняла намерение Эдит. В кабину никто не имеет права войти. Там можно оставаться, сколько угодно. А на корреспондента жалко было смотреть. Он ежеминутно поглядывал на часы, он опаздывал на поезд.
Наконец, корреспондент не выдержал и, в последний раз взглянув на часы, со всех ног бросился вон из помещения.
Только теперь улыбающаяся Эдит Гартман вышла из кабины. Она опустила свой бюллетень и вместе с Болером покинула зал.
В этот вечер настроение у писателя отличалось неустойчивостью. Он то смеялся, вспоминая обескураженное лицо корреспондента, то мрачнел, повторяя про себя разговор с Эдит. А тут ещё Дальгов сегодня не пришёл…
Но Макс Дальгов никак не мог придти. Он руководил подсчётом голосов, а комиссии работали всю ночь.
Население советской зоны оккупации единодушно выразило свои стремления. Подавляющее большинство участвовавших в референдуме немцев ответило «да», и все заводы концернов и военных преступников перешли в собственность немецкого народа.
Через несколько дней в берлинском «Телеграфе» появилось изображение Эдит Гартман. Она стояла рядом с Болером. Фотография была снабжена крупным заголовком: «Они категорически говорят „нет“».
Макс Дальгов показал газету Эдит.
— Макс, продемонстрируй это старому Болеру, — попросила она, — пусть убедится в правдивости их прессы.
Дальгов удовлетворённо отметил местоимение «их» и всё рассказал писателю.
— В каждой газете бывают подлецы, но это — исключение, а не правило, — упрямо твердил старик. — Да, да, в любой редакции может найтись один жулик, даже если газета выходит по английской или американской лицензии.
Макс Дальгов понял, что так Болера не убедишь, и на этом разговор закончился.
Болер писал свою книгу с настоящим увлечением. Осторожно, тщательно, словно просеивая золотой песок, отбирал он материал.
Книга создавалась в строжайшей тайне от всего света. Старик даже отказался от пишущей машинки, он писал ют руки: стук мог его выдать.
Больше всего Болер боялся выявить в этой книге своё личное отношение к событиям в Германии. Только факты! Проверенные факты, полная объективность, доступная форма изложения — вот к чему он стремится.
Он работал целыми днями, а по вечерам обычно часок-другой проводил в обществе Дальгова. Они разговаривали, чаще спорили, иногда играли в шахматы. Старик очень любил эти вечерние встречи. К тому же Дальгов всегда знал самые свежие новости, с ним было не скучно.
В поисках интересных фактов Болер теперь часто наведывался на заводы, в учреждения, выезжал даже в окрестные деревни. Ежедневно он прочитывал все местные и берлинские газеты, жадно слушал радио и внимательно следил за тем, что творится в мире.
А на свете и в самом деле происходило много необычного. Это было время, когда уже достаточно отчётливо проявились истинные намерения Великобритании и Соединённых Штатов. Уже давно речь Черчилля в Фултоне стала программой для империалистических хищников. Всё очевиднее становилось, что англичане и американцы и не думают выполнять Потсдамское соглашение, хотя и кричат повсюду о его незыблемости. Берлин, вернее его западные секторы, стал центром, откуда направлялась подрывная работа в советской зоне оккупации.
Американцы прибрали к рукам арсенал Германии — Рурский бассейн, который должен был, согласно Потсдамской декларации, управляться всеми четырьмя державами. Демилитаризация в западных зонах, по существу, прекратилась вовсе: военные заводы не только не разрушались, но даже оснащались новым оборудованием.
Суд в Нюрнберге вынес приговор по делу фашистских главарей. Но не успели американцы разрезать на сувениры верёвки повешенных, как один из подсудимых, которому милостиво сохранили жизнь, уже в тюрьме приступил к составлению проекта сепаратной финансовой реформы для западных зон.
О самом важном для немецкого народа — о единстве Германии, разодранной просто по живому телу, там старались говорить как можно меньше. А между тем, экономика страны, разделённой на куски, в западных зонах разрушалась, безработица усиливалась с каждым днём…
Обо всём этом старый писатель знал хорошо, и всё же где-то в глубине души ещё не иссякла вера в демократизм западных держав, в их желание создать единую Германию…
Может быть, именно американцам и англичанам и хотел рассказать Болер о советской зоне оккупации? Может быть, книга писалась именно с таким адресом? Писатель и сам не мог бы ответить на подобный вопрос. Во всяком случае, он хотел рассказать правду — одну только правду. Для того и приглядывался он к новой жизни, для того и вырабатывал в себе полную объективность.
Незаметно для него самого работа вышла за пределы первоначального замысла. В книге зазвучал призыв к миру, к вдохновенному созидательному труду. Болер и раньше проклинал войну с её ужасами и кровью, но только теперь из-под его пера на бумагу неожиданно прорвались слова обличения по адресу людей, готовящих новую бойню.
Порой у него было такое ощущение, будто он стоит на огромной вышке и лишь наблюдает сверху страсти, бушующие вокруг. Иногда, конечно, поза постороннего зрителя становилась очень неудобной, и писателю самому хотелось принять участие в борьбе, однако он старался сдерживать такие порывы.
По воскресеньям старик принимался перечитывать написанное. Чего греха таить, книга ему нравилась.
— Что касается жизни в советской зоне, то я пишу и о плохом и о хорошем, но только правду, — любил повторять себе Болер. — Таков мой девиз.
Но именно этот девиз и заставил его через некоторое время задуматься над необходимостью внести серьёзные исправления в собственную рукопись. Честный Болер увидел, что многое из написанного прежде теперь придётся либо менять либо совсем выбрасывать. Например, в одной главе он рассказывал о том, что в богадельне перестали кормить людей. Старики и инвалиды вынуждены были нищенствовать. Всё это соответствовало истине. Но только до той поры, пока богадельней не занялся магистрат. Тогда сразу нашлись и средства и возможность помочь старикам.
Эта история, вернее первая часть её, была очень подробно и выразительно рассказана писателем. И вот пришлось всю главу выбросить. Оказывается, достаточно было нескольких слов Михаэлиса, чтобы всё стало на свои места. Значит, для Дорнау это не так уж типично? Да и вообще он понял, что, по мере того как комендатура, магистрат и общественные организации всё глубже вникали в жизнь города, негативная часть его книги неуклонно сужалась.
Болер не хотел ни приукрашивать, ни чернить окружающую его действительность. Но он не мог также допустить, чтобы Макс Дальгов или кто-либо другой, прочитав книгу, сказал: «Сейчас это уже не звучит, господин Болер. Когда-то такие случаи действительно бывали, а сейчас ничего подобного уже не увидишь».
Он стал замечать, что его книга приобретает не только антивоенный, но и утверждающий характер. Она становится книгой об успехах, достигнутых немецким самоуправлением совместно с советской оккупационной властью. Прежде всего об успехах… Выходило, что все перемены, происходящие вокруг него, идут на пользу немецкому народу.
Болер насторожился. Несколько дней он не работал, лишь ходил из угла в угол да время от времени проглядывал готовые куски. Что же, всё написанное — чистейшая правда, к тому же изложенная непредвзятым, честным свидетелем. Поэтому бояться нечего: пусть весь мир узнает, что видит писатель Болер в современной Германии.
Тем не менее старик лишился привычного покоя. Перелистывая страницы своей рукописи, он часто восстанавливал вычеркнутые факты, потом снова выбрасывал их. Картины разоблачительного свойства под его пером теряли свою убедительность, меркли, тускнели, отпадали сами собой. В такие минуты Болеру казалось, что его писательское видение становится односторонним.
Было, правда, нечто такое, что утверждало старика в сознании своей абсолютной объективности. Это глава о продовольственном снабжении. Всё ещё существовали карточки. Норму свою жители получали аккуратно, но до отмены карточек было далеко.
Тут писатель имел возможность подобрать красноречивые факты, которые никак не относились к числу достижений. Но не мог же он не отдавать себе отчёта в реальных трудностях снабжения, встающих перед органами самоуправления и советской оккупационной властью! Так что и здесь возникала сложность. Ведь в конце концов продовольственные затруднения будут преодолены. Значит, отпадёт и это, явным же останется стремление русских сделать жизнь нормальной, превратить Германию в мирную страну, перестроить её на демократический лад.
Многое надо было обдумать старому Болеру, о многом приходилось спорить с Максом Дальговым.
Каждый вечер писатель нетерпеливо поджидал появления соседа. У Болера даже портилось настроение, когда Дальгов не приходил, а теперь случалось это довольно часто: Макс поздно возвращался домой.
Однажды вечером Дальгов пришёл к Болеру особенно возбуждённым. У него, вероятно, были какие-нибудь новости. Но, сохраняя свой обычный, скептически безразличный тон, Болер решил ничего не спрашивать, а дождаться, пока Макс расскажет сам.
Ждать пришлось недолго. Макс Дальгов и не собирался скрывать свои новости, тем более, что касались они непосредственно Болера.
— Как бы вы отнеслись к поездке в Советский Союз? — спросил он писателя, достававшего коробку с шахматами.
Шахматы выпали из рук Болера. Пришлось собирать и пересчитывать фигуры. За это время старик успел придти в себя.
— Зачем это в Советский Союз? Навсегда?
— Вы же сами не думаете того, что говорите, — рассмеялся Макс. — Я спрашиваю вас потому, что Союз советских писателей приглашает немецких демократических литераторов посетить Москву. Отделение культурбунда выдвинуло вашу кандидатуру. В Берлине её поддержали.
Болер удовлетворённо улыбнулся: значит, в Берлине о нём не забывают. Но вдруг он насупился.
— А кто вам сказал, что я демократический писатель?
— Неужели вы хотите отказаться от такого звания?
— Отказываться, конечно, не буду, но кто дал вам право меня так называть, какие у вас основания?
— Ваши книги, господин Болер.
— После войны я не написал ни одного слова.
— Я имею в виду ваше прежнее творчество.
— Разве что так. Ну ладно, не будем сейчас пререкаться.
— Значит, вы согласны?
— Этого я не говорю. Вы ведь, вероятно, потребуете, чтобы я потом написал книгу о Советском Союзе?
— Ничего мы от вас не потребуем. Мы просто хотим, чтобы вы посмотрели, как живут там люди. Если захочется, поделитесь своими впечатлениями, не захотите — будь по-вашему. Вас приглашают в гости, и ничего больше.
— Послушайте, господин Дальгов, — подошёл к нему старик. — Вы хотите меня перевоспитать? Так вот, я вам говорю заранее, что это напрасная попытка, даром потраченные деньги. Пошлите кого-нибудь другого.
— Кого-нибудь другого? — рассмеялся Макс. — Да ведь поедет целая группа писателей.
— Кто ещё?
Дальгов назвал фамилии. Каждую из них Болер повторял вслед за ним, как бы ставя этих людей в ряд с собою. Все они были писатели, известные в Германии своими левыми убеждениями. Следует ли ему соглашаться?
— И от меня не будут требовать книги?
— Нет, не будут.
Дальгов, прекрасно понимавший ход мыслей старика, принялся расставлять на доске фигуры, как бы подчёркивая этим, что деловая беседа закончена.
Болер тоже взялся за шахматы. Вдруг, уже посреди партии, которую старик, вопреки успешному дебюту, проигрывал, он спросил:
— А актёры тоже едут в Советский Союз?
— Нет, Эдит Гартман, к сожалению, не поедет, — раздумывая над ходом, ответил Дальгов. — Она готовит спектакль.
— Я спросил вас вовсе не об Эдит Гартман, — внезапно возмутился писатель. — На свете немало других актёров!
— Извините, — не отрываясь от доски и не придавая никакого значения тону Болера, ответил Макс. — Мне показалось, что вы спросили как раз о ней.
— И не думал! — сердито буркнул старик.
Макс промолчал. Болер разозлился окончательно. Больше всего его возмутила догадливость Дальгова. Ведь и вправду, спрашивая об артистах, он имел ввиду Эдит Гартман.
Болер хотел сказать что-то ещё, чтобы отплатить Дальгову, но так ничего и не придумал. Постепенно всё его внимание сосредоточилось на шахматах, и он всё-таки выиграл партию!
Любе Соколовой казалось, что всё в театре делается медленно, неторопливо, без должного огня. Порой это даже озадачивало её. Всем, чем могла, она помогала молодой труппе поставить новую пьесу, но, близко познакомившись с актёрами, Люба почувствовала, как неохотно откликается магистрат на их запросы.
Больше всего неприятностей причинял труппе руководитель отдела культурных учреждений магистрата Зигфрид Горн, человек, способный хоть кого вывести из терпения. На него даже пожаловаться нельзя было: он всё обещал, тут же отдавая нужные распоряжения, но ни одно обещание не исполнялось, ни одно распоряжение не ускоряло дела.
Приближался день премьеры. Спектакль был почти готов, а некогда повреждённые механизмы сцены так и не отремонтировали. Труппа всё ещё играла в помещении кино, совершенно не приспособленном для постановки новой пьесы. Зигфрид Горн кипятился, кого-то обличал, обещал ускорить ремонт, но всё оставалось попрежнему. Люба посоветовалась с мужем.
На следующий день Соколов пригласил Горна к себе в комендатуру и попросил объяснений. Может быть, комендатура сумеет помочь магистрату?
Зигфрид Горн потрогал свои чёрные усики и подробно всё изложил. Если поверить ему, театр вот-вот откроется, осталось сделать лишь пустяки. Никакой помощи не требуется.
Соколов внимательно слушал, а потом неожиданно спросил:
— Скажите, господин Горн, почему тогда, на первое чтение пьесы, пригласили людей, которые ничего общего с театром не имеют?
Горн побледнел. Он был убеждён, что об этом случае все давно забыли.
— Они и сейчас считаются известными театральными деятелями в нашем городе, — объяснил Горн, прекрасно понимая смехотворность своего ответа.
Но Соколов отнёсся к его словам серьёзно и больше ни о чём не спрашивал. Это окончательно озадачило Горна. Неужели капитан поверил? Если так, то, видимо, надо придерживаться старой тактики. А может быть, капитан только делает вид, что поверил, тогда надо немедленно изменить линию поведения.
И Горн поторопился улыбнуться, этак неуверенно, на всякий случай, чтобы можно было потом сказать, будто слова его были всего-навсего шуткой.
Они поговорили ещё несколько минут. Горн обещал закончить ремонт точно к назначенному сроку и ушёл, сохраняя на губах любезную улыбку.
Поведение Горна не понравилось Соколову. От подозрений, связанных с читкой пьесы, к сегодняшнему разговору протянулась прямая линия. Может быть, ещё одна нить попала к нему в руки?
Ответить сразу на этот вопрос капитан не мог. Надо было собрать факты, а уж потом действовать.
Но встретиться с заведующим отделом культуры магистрата Соколову больше не пришлось.
Зигфрид Горн вышел из комендатуры охваченный паникой. Он вовсе не предполагал, что Соколов помнит о том злополучном вечере. Если это так, если каждый поступок Горна понимают и запоминают, то комендатуре, может быть, уже известно, и об указаниях Зандера? Надо немедленно удирать.
И Зигфрид Горн убежал. Глухими дорогами пробрался он на машине в Берлин и только там, в американском секторе, почувствовал себя в безопасности.
Первым долгом он попытался связаться с Зандером, и это ему удалось довольно быстро. Судя по всему, бывший штурмбанфюрер жил здесь неплохо. Во всяком случае, у подъезда дома стояла новая дорогая машина. «Американцы, видимо, платят исправно», — подумал Горн.
Зандер вместо приветствия выругал Горна последними словами. Горн стоял, ошарашенный, а Зандер не прекращал браниться.
— Вы мне испортили всё дело! — кричал он. — Испугались? А мы и не собираемся платить трусам. На вас было возложено важное поручение, а вы сбежали, спасая собственную шкуру, которой ничто не угрожало! Скажите, пожалуйста, — капитан Соколов! А подумали вы о том, как мы теперь сорвём этот спектакль? Нет? Ну да, теперь мне самому придётся ехать в Дорнау!
Горн понял, почему неистовствует штурмбанфюрер. Но рисковать так глупо он не собирался.
— Больше вы не получите от меня ни одной марки! — кричал Зандер. — Ни пфеннига!
Но это не очень испугало Горна.
— Ничего, — ответил он. — Если наше соглашение расторгается, я сейчас же отправлюсь в «Телеграф» или ещё в какую-нибудь газету и предложу им статью об Эдит Гартман. Мне хорошо заплатят.
— Не смейте этого делать! — разъярился Зандер. — Тогда для Эдит Гартман будут отрезаны все пути сюда. Это значит зарезать курицу, которая несёт золотые яйца.
— В таком случае гоните деньги, — спокойно сказал Горн. — Я ещё пригожусь вам. Не сомневайтесь.
Горн перехитрил Зандера. Тому пришлось пойти на уступки. Он вытащил бумажник, произвёл очередной расчёт за истёкший месяц и просил Горна зайти через несколько дней.
При новой встрече Зандер приказал ему написать небольшую информацию в «Телеграф» о предстоящем выступлении известной актрисы Эдит Гартман в Дорнау.
— Для чего это? — не понял Горн.
— Не ваше дело, пишите! — приказал Зандер.
Горн послушно написал.
— Эх вы, не догадываетесь! — сказал Зандер, когда статейка была готова. — Мы дадим эту информацию, ещё раз напомним читателям об актрисе, а потом поместим сообщение, что она отказалась играть в советской пьесе и тем искупила свои грехи. Это произведёт большой эффект.
— Но Эдит Гартман не отказалась, — заметил Горн.
— Святая простота! — снисходительно похлопал его по плечу штурмбанфюрер. — Она откажется. Уж я сам об этом позабочусь.
И он отпустил Горна.
Долго обдумывал Зандер детали своей поездки в Дорнау. Плохо, конечно, что приходится ехать самому. Но американский капитан одобрил его намерения: это могло и вправду неплохо прозвучать — сообщение о бегстве известной актрисы Эдит Гартман к американцам.
Курт Зандер принял все меры предосторожности. Ни один человек не мог бы узнать его, когда в день премьеры он снова появился на улицах Дорнау.
Для Эдит Гартман этот день был днём великих испытаний. Она знала, пьеса поставлена интересно, спектакль безусловно будет иметь успех, и всё-таки не могла избавиться от тревожного чувства.
Бегство Зигфрида Горна, а следовательно, и признание им своих козней показалось Эдит знаменательным. Вокруг ходило значительно больше врагов, чем ей раньше казалось. Правда, и друзей с каждым днём становилось всё больше.
Сидя в кресле, она повторяла роль, которая ей так нравилась и в то же время так пугала её. Что если за долгие годы вынужденных скитаний по ресторанам и варьете она утратила своё сценическое обаяние и не сумеет завладеть публикой? На репетициях, правда, всё шло хорошо, но что будет, когда зал наполнится зрителями?!
Погружённая в свои думы, она не сразу заметила, что в комнату вошла мать. Какая-то женщина хочет видеть Эдит Гартман. Говорит, что старая подруга. Принять её или отказать… Зовут её Мария Шток.
— Мария? Пусть войдёт!
В следующую минуту дверь распахнулась. Мария Шток вбежала в комнату и бросилась в объятия Эдит.
Это была поистине неожиданная встреча. Они познакомились очень давно. Мария начинала свою театральную карьеру позднее, чем Эдит, но это не мешало им стать приятельницами. Потом их пути разошлись: Эдит выслали из Берлина, Мария осталась в столице, и, кажется, тоже выступала в варьете.
Внезапное появление подруги было немного странным.
— Откуда ты? — спросила Эдит после объятий и поцелуев.
— Из Мюнхена, — сдерживая слёзы радости, ответила Мария.
— Рассказывай мне всё, — сказала Эдит, усаживая приятельницу и устраиваясь возле неё.
После того как они виделись в последний раз, Мария вскоре тоже вынуждена была покинуть Берлин. Она, правда, не подвергалась никаким притеснениям, но осталась безработной. Пришлось ехать в провинцию. Она перекочевала в Баварию, в Мюнхен, поступила в труппу, которая ездила по окрестным городкам и ежедневно ставила новую пьесу. Можно себе представить, какое это было искусство!
Потом началась война. Мария устроилась на службу в какую-то канцелярию и проработала там почти три года. Всё это время, конечно, не приходилось и помышлять о театральной деятельности.
Когда Германию разгромили, канцелярия закрылась, и Мария снова осталась безработной. Она надеялась, что американцы быстро наладят в Баварии жизнь и ей улыбнётся счастье. Но эти надежды не оправдались. В Мюнхене скопилось слишком много безработных актёров.
Однажды американцы объявили набор молодых актрис для выступлений в театрах Бразилии и Аргентины. Нашлось множество желающих. А потом оказалось, что театры были просто вывеской, на самом же деле американцы набирали девушек для домов терпимости. Платили они немало: в Южной Америке сейчас спрос на немецких актрис.
Это было единственное предложение, которое Мария получила за всё время после войны.
Наконец, она попробовала сама сколотить труппу. Собралось несколько знакомых актёров, задумали поставить спектакль. Но платить за помещение было нечем, и труппа быстро прогорела. А тут кто-то из друзей прочитал в газете о предстоящем выступлении Эдит Гартман на сцене нового театра в Дорнау.
Никто из них не имел ни малейшего представления о театральной жизни в советской зоне. Но раз Эдит Гартман снова пошла на сцену, значит, там возродилось настоящее искусство. Многие решили перекочевать туда и обратились к американским властям за разрешением на выезд. В результате несколько человек угодило в тюрьму.
Поняв, что легально из Мюнхена не выбраться, Мария перешла границу без документов. В пути она была не одинока. Огромный поток беженцев устремился в это время из западных зон на восток.
Добравшись до Дорнау, Мария прежде всего решила зайти к Эдит и убедиться в правдивости сообщения, напечатанного в газетах. Она вопросительно посмотрела на подругу.
— Да, сегодня премьера, — сказала Эдит. — Это советская пьеса, и я играю женщину-комиссара.
Глаза у Марии расширились.
— И это настоящая пьеса?
— Да ты сама увидишь. Могу тебе только сказать, что все мы ничего не знали об этой стране.
— Эдит, но ты всё-таки очень неосторожна. Ну, допустим, старый репертуар, классики, твой любимый Ибсен. Но какая-то советская драма! Нет, я тебя не понимаю. Даже если пьеса действительно хорошая, ведь это же не безопасно для тебя. Ты больше никогда не сможешь играть в другом месте…
— Но ты вот была в «другом месте», а почему-то оказалась здесь, — заметила Эдит.
— Да, да, ты права, — смутилась Мария, — это правда. Но всё-таки страшно, я бы никогда не осмелилась. Театр у вас молодой, он может распасться. И вообще все эти новые начинания обычно недолговечны. Что ты тогда будешь делать?
— Знаешь, Мария, — усмехнулась Эдит и посмотрела на круглый столик. — Я недавно прочла книгу, которая мне многое открыла, и одно место в ней особенно запомнилось. Ты пойми: в жизни побеждает не то, что кажется мощным, а, по существу, уже внутри прогнило, а то, что нарождается, растёт, развивается, хотя, на первый взгляд, и может показаться значительно более слабым. Так вот, сейчас я отчётливо всё это увидела: новое растёт и крепнет вокруг меня. Пусть оно кажется слабым, оно ещё вырастет, окрепнет. Так же и я и вот этот новый театр. Ты понимаешь, что я хочу сказать?
— Понимаю, — тихо проговорила Мария, — но я никогда не думала увидеть тебя такой.
— Ты считала, что я всем недовольна?
— Нет… хотя, впрочем, скорее, да. Мы ведь всегда были недовольны, всегда чувствовали себя приниженными, а сейчас у тебя какой-то очень уверенный тон. И это после поражения, после всего пережитого? Если бы я рассказала что-либо подобное в Мюнхене, мне бы просто не поверили.
— А ты рассказала бы там о разделе земли между крестьянами, о передаче заводов народу. Много об этом знают в твоём Мюнхене?
Глаза у Марии ещё больше округлились, и теперь Эдит смотрела на неё, не скрывая удовольствия. Ей было чем удивить подругу, было чем защитить себя и свои поступки.
— Ты просто сказки рассказываешь! — воскликнула Мария.
— Всё сама увидишь. И поймёшь, что русские помогли простому народу осуществить его самые заветные мечты.
— Но они же разорили Германию!
— А ты пройдись по городу. Интересно, встретишь ты нищих или безработных?
— Этого не может быть, в Европе вообще нет города, где бы не было безработных.
— Оказывается, есть. И не только Дорнау, но и все города советской зоны. Повторяю: тебе надо самой посмотреть. Иначе ты всё равно мне не поверишь.
Мария огорчилась: совсем не такой представляла она себе подругу. Было в ней что-то новое, какая-то уверенность в жестах, в самой интонации речи… Мария не могла понять, что так изменило Эдит, и со свойственным ей простодушием задала этот вопрос.
— Что меня изменило? — переспросила Эдит. — Сама не знаю. Вероятно, жизнь, всё, что происходит вокруг меня. Мы все тут изменились. Русские принесли нам освобождение, и люди становятся либо их друзьями, либо врагами. Но первых значительно больше.
— И ты, конечно, тоже стала другом?
— Этого я сказать ещё не могу, но уж врагом-то, безусловно, не стала. Признаться, у меня было много сомнений, Мария. Да оно и понятно, нас долго учили ненавидеть большевиков, и это воспитание оставило в душе такие следы, которые сразу не сотрёшь. Но довольно об этом, я лучше закажу тебе билет на сегодняшний спектакль.
Эдит сняла трубку и позвонила администратору.
— Ты говорила сегодня о таких необычных вещах… — задумчиво проговорила Мария. — Мне очень хочется поверить тебе. Но только не знаю… А за тебя я рада, — закончила она неожиданно и, тут же попрощавшись, ушла, едва сдерживая слёзы.
Эдит проводила подругу до двери и вернулась в своё кресло со странным чувством, в котором сочетались и радость и печаль. Всё же люди не забыли о ней, если одна маленькая заметка в газете с упоминанием её имени может привлечь сюда актёров даже из Мюнхена…
Нескончаемый осенний дождь уныло моросил над городом. Тяжёлые тучи медленно сползали с гор, задевая острые крыши домов.
Несмотря на плохую погоду, у ярко освещённого подъезда театра царило оживление. То и дело подъезжали машины. Со всех сторон стекались пешеходы, у дверей мелькали зонтики, сверкали плащи. Спектакль стал настоящим событием для Дорнау.
Пока собиралась публика, пока в фойе и в зале шли разговоры об Эдит Гартман и о её решении играть в советской пьесе, сама актриса сидела в своей уборной перед зеркалом и накладывала последние мазки грима.
Эдит Гартман перевоплотилась в советского комиссара. Чёрная блестящая кожанка плотно облегала её фигуру. Широкий пояс с жёлтой кобурой на нём стягивал талию. И хотя в кобуре ничего не было, Эдит чувствовала себя вооружённой и смелой. На гладко зачёсанные волосы она надела красную косынку. Эдит не знала, могла ли её героиня носить именно красную косынку — Люба тоже не ручалась за достоверность такой детали, — но, как бы там ни было, косынка придавала лицу актрисы выражение спокойной уверенности.
Эдит ещё раз взглянула на себя в зеркало и повернулась к Любе Соколовой, ожидавшей, когда актриса кончит гримироваться.
— Ну, вот, кажется, всё готово, — сказала Эдит. — И, вы знаете, странное дело: сапоги, куртка, косынка — одежда для меня совсем уж необычная, а чувствую я себя в ней так, будто всю жизнь её носила.
Эдит ещё туже затянула пояс.
— Сейчас эту куртку можно сорвать с меня только вместе с кожей, — улыбнулась она.
— Прекрасное ощущение, — сказала Люба.
— Да, удивительно хорошее. Я очень волновалась всё это время, боялась до дрожи в коленях, а вот надела эту куртку и сразу успокоилась…
— Я вас прекрасно понимаю, — согласилась Люба. Она помолчала, а потом вскользь, словно не придавая значения собственным словам, добавила: — Послушайте, фрау Эдит, на всякий случай, знайте, я буду сидеть у самой сцены, в ложе коменданта.
— Спасибо, — просто ответила Эдит. — Я буду мысленно искать у вас поддержки.
— Ну, я думаю, в зале и без того у вас обнаружится много друзей, хотя и не исключена попытка сорвать спектакль. Но пусть это вас не смущает: в случае чего порядок будет мгновенно восстановлен. Старайтесь только передать зрителям образ вашей героини, и вы сразу почувствуете собственную силу.
В дверь постучали, и вошёл Дальгов.
— Добрый вечер, — поздоровался он с обеими женщинами. — Как я тебе сейчас завидую, Эдит! — сказал он, окидывая взглядом её костюм. — Завидую, и в то же время состояние у меня такое, как перед боем… В самом деле, первое представление советской пьесы в нашей зоне! Гости из Берлина. Корреспондентов множество… Вы знаете, не осталось ни одного билета. Аншлаг!
— Мне даже не верится, что я сегодня выйду на публику, — тихо произнесла Эдит. — Двенадцать, нет, почти тринадцать лет я не играла на настоящей сцене. Боже, как страшно, когда подумаешь!..
— Все опасения исчезнут, как только вы произнесёте первое же слово, — успокоила её Люба.
— Да, наверно… У меня большая просьба к вам, фрау капитан. Если можно, сразу после спектакля зайдите сюда, ко мне. Я буду вам очень признательна.
— Что-нибудь случилось?
— Да нет, ничего нового. Просто опять нашла на столе такую же бумажку.
Эдит показала записку с лаконичной угрозой.
— Старый приём, — пожала плечами Люба. — Скоро это прекратится раз и навсегда.
— Я в этом не уверена.
— Во всяком случае, я приду.
Макс Дальгов внимательно рассматривал бумажку.
— А мне уж и не пишут, — засмеялся он. — Надоело. Страшного здесь ничего нет. Ты не бойся, Эдит, мы тут, около тебя, — проговорил он, выходя из уборной.
В полутёмном коридоре Дальгов остановился и несколько минут постоял, собираясь с мыслями. Давно он так не волновался. Неужели оттого, что здесь, за кулисами, всё напоминало о давно ушедших днях, о молодости, о радости творчества? Нет, было что-то ещё. В эти минуты Макс вдруг отчётливо понял, что он беспокоится не только за актрису Эдит Гартман, но и за близкого, по-настоящему любимого человека.
Сознавать это было и радостно и грустно. Грустно потому, что, наверно, никогда не решится он заговорить с Эдит о своём чувстве. А время ничего не изменило…
Дальгов прошёл в зал. На людях он чувствовал себя лучше.
— Макс очень нервничает, — сказала Эдит, глядя на дверь, закрывшуюся за Дальговым. — Даже не похоже на него.
Она думала о Максе, смутно догадываясь о его переживаниях, когда до неё донеслись слова собравшейся уходить Любы, и сразу эти мысли отошли куда-то в глубину сознания.
— Да, обычная невозмутимость вдруг оставила его. Но вряд ли вообще найдутся сегодня в зале равнодушные. — сказала Люба. — Ну, желаю вам самого большого успеха.
Она крепко пожала актрисе руку, ещё раз ободряющее посмотрела на неё и вышла.
Через несколько минут в дверь снова постучали, и в уборную, широко улыбаясь, вошёл Эрих Лешнер.
Эдит несказанно обрадовалась брату:
— Эрих, как хорошо, что ты здесь!
— Добрый вечер, Эдит. Я рад за тебя, — говорил Лешнер, пожимая ей обе руки. — Молодец, не испугалась всей этой швали. Теперь уже можешь ничего не бояться. Нам ведь тоже с одной стороны угрожали, зато с другой — здорово помогли. И хоть работы у нас невпроворот, а всё-таки вот приспособили грузовую машину из имущества штурмбанфюрера Зандера и приехали на спектакль. Интересно же посмотреть, как у них там всё это происходило, в Советском Союзе. Мы в Гротдорфе гордимся тобой, ведь ты наша!
— Спасибо, Эрих.
— Какая ты красивая в этом костюме… — восторгался Лешнер. — Послушай, Эдит, а ты не разучилась за эти годы играть? Нет, нет, я шучу, ты не бойся.
Он рассмеялся и присел на стул, усадив Эдит перед собой.
— Этого-то я больше всего и боюсь, Эрих, — призналась Эдит. — Мне хочется сыграть так, чтобы люди могли сказать: вот настоящий человек, который смело решает свою судьбу и судьбу своей страны.
— Именно так, Эдит, это ты хорошо сказала: «Решает судьбу своей страны!» С некоторых пор я понял, что судьба Германии зависит и от меня. Знаешь, я вступил в партию!
— Ты?
— Да, я. А ты не веришь?
— Нет, верю. В какую партию?
— Ну, конечно, не в ту, которой руководит господин Шумахер. Я вступил в Социалистическую единую партию Германии. Она за мир, за демократические реформы, против всяких зандеров и фуксов. Теперь понимаешь, почему я туда пошёл? И не я один, у нас в деревне многие… Подожди, и ты это поймёшь.
— Наверно, до этого не дойдёт.
— А я думаю, сама жизнь приведёт тебя туда… Это что, звонок? Ну, надо итти. Да, чуть не забыл сказать. Если тебе станет не по себе, взгляни на нас. Мы занимаем шестой, седьмой и восьмой ряды партера. Да, все твои земляки. Правда, и в других рядах у тебя немало друзей, но мы, как-никак, самые близкие. Мы тебя поддержим.
Мы с тобой, Эдит! Ну, всего тебе хорошего. Желаю удачи.
Он пожал ей руку и торопливо вышел из уборной.
Эдит постаралась забыть обо всём, кроме предстоящего спектакли. Она мысленно воссоздала обстановку первого акта, перенеслась в атмосферу революционной борьбы и скоро опять почувствовала себя красным комиссаром, женщиной со стальной волей, бесстрашной и неумолимой.
Матросы и командиры, которые будут окружать её на сцене, уже перестали быть для неё актёрами, они превратились в реальных, существующих в жизни людей.
Подняв руку, как бы успокаивая в эту минуту бурлящую людскую массу, она произнесла первые слова роли.
— Великолепно получается! — послышалось за её спиной.
Эдит повернулась, точно ужаленная. Сомнений не было: Зандер, изменившийся до неузнаваемости Зандер, стоял перед ней. Но даже усики не могли изменить выражения его лица. Эти глаза, жадные и похотливые, Эдит могла бы узнать среди сотен других. Ещё боясь поверить себе, она воскликнула:
— Кто вы? Что вам здесь нужно?!
Актриса инстинктивно ухватилась за кобуру: ещё продолжало действовать чудесное ощущение убеждённости, решимости, сознания своей воли и силы.
— Вы отлично вошли в роль, фрау Гартман, — рассмеялся Зандер. — Но не стоит хвататься за пустую кобуру. Револьвер вам всё же не доверят, не правда ли? И вообще не надо поднимать шума. Перед вами всего-навсего ваш старый приятель и поклонник Курт Зандер.
— Вы? К чему этот маскарад?
— Наивный вопрос. Полгорода знает в лицо штурмбанфюрера Зандера. Оцените же мой поступок: рискуя жизнью, я примчался сюда, чтобы спасти вас. Спасти, пока не поздно… Что вы наделали, фрау Эдит, что вы наделали!..
Зандер схватился за голову.
— Что же я такого наделала?
— Зачем вы согласились играть в этой проклятой пьесе? Теперь все договоры, которые я подписал от вашего имени, могут полететь к чёрту. Я заключил контрактов почти на триста тысяч долларов! А тут вам в голову приходит нелепая мысль играть большевистского комиссара. Но ещё не поздно, фрау Гартман, ещё всё можно изменить. Посмотрите, вот…
Он вытащил из кармана пачку документов и протянул их актрисе. Она машинально взяла и развернула бумаги. Это были договоры с американскими театрами и киностудиями, договоры, где было проставлено её имя. Числа с длинными рядами нулей, и всюду знакомый знак доллара.
У Эдит в глазах зарябило от этих цифр. Огромное богатство лежало перед ней.
Зандер внимательно наблюдал за лицом актрисы. Он уже не сомневался в победе.
— Ещё всё можно изменить, фрау Гартман, — мягко повторил он.
— То есть что изменить? — опомнилась Эдит.
— Внизу стоит машина. Через три часа мы будем в американском секторе Берлина, где уже никто не заставит вас натягивать на себя грубую кожаную куртку и эту отвратительную тряпку. Слава, всемирная слава, как приручённая тигрица, подползёт и ляжет у ваших ног, — почти декламировал он. — Что вам надо взять с собой, фрау Эдит? Я вам помогу собраться.
— Нет, господин Зандер.
Все мысли Эдит сосредоточились сейчас на одном: как известить капитана Соколова, как сообщить в комендатуру, что штурмбанфюрер прибыл в Дорнау? Надо что-то придумать, что-то изобрести. Да, но у него доверенность с её подписью…
А Зандер продолжал декламировать:
— Вам предоставят на выбор сотни ролей! Благодарные авторы сочтут за великую честь писать для вас. Больше того, эти роли уже написаны. Они ждут…
— Да, но я уже связана согласием играть в этом спектакле.
— Глупости, фрау Гартман, — смеялся Зандер. — Это— лишь минутное увлечение. В минуте, как известно, только шестьдесят секунд. А впереди у вас целая жизнь. Как можно ради одной этой минуты ставить на карту всё? Я должен спасти вас…
— Меня не нужно спасать, — оборвала Эдит.
— Не забывайте, что вы можете потерять сотни тысяч, может быть, даже миллион долларов.
В этот момент Зандер и сам поверил в подлинность контрактов, которые он сфабриковал в Берлине, не выходя из своего кабинета.
За тонкой дверью послышался голос помощника режиссёра:
— Фрау Гартман, на сцену!
— Я буду ждать вас здесь. Идите играть свою дурацкую роль, — зло произнёс Зандер.
Эдит ничего не ответила.
— Итак, я вас жду, — упрямо повторил Зандер. — Не поддавайтесь минутному увлечению, фрау Гартман, всё это быстро пройдёт, и вы горько поплатитесь. Не забывайте: Голливуд, Америка…
— Комиссар, на сцену! — прозвучал снова голос из-за двери. Эдит сразу выпрямилась, словно забыла о присутствии Зандера:
— Я иду!
Зандер остался один. Он посмотрел на дверь и потёр руки.
— Она поедет, — мысленно повторял он. — Поедет! Нет на свете актрисы, которая устояла бы против такого соблазна.
Тут его мысли были прерваны, потому что дверь отворилась, и он увидел огромный букет хризантем. Из-за букета выглядывало чьё-то круглое сияющее лицо.
Никто бы не узнал в вошедшем бравого сержанта Кривоноса. Он был в штатском. Шляпа, низко надвинутая на лоб, залихватски сидела на нём, усы были начисто сбриты, но и это, видно, не портило ему настроения. Сержант казался человеком необычайно приветливым и жизнерадостным.
— Вы, вероятно, ошиблись, — неуверенно сказал Зандер вошедшему.
— Разрешите узнать, — с трудом подбирая слова, вежливо спросил Кривонос, — здесь комната фрау Эдит Гартман?
— Да, что вам надо?
— Вот хорошо, а я-то волновался…
— Что вам здесь надо? Вы русский?
Зандер быстро опустил руку в карман, и Кривонос сразу заметил это движение, но солнечная улыбка не покинула его лица.
— Конечно, русский, — ответил он, — а то разве не слышно по произношению?
Произношение было у Кривоноса такое, что, конечно, никто бы не мог принять его за немца.
— Что вам здесь надо? — ещё раз спросил Зандер.
— А вот хочу поприветствовать знаменитую немецкую актрису Эдит Гартман. Или, может, нельзя?
— Нет, понятно, это разрешается, — всё ещё не успокаивался Зандер. — Но здесь уборная, а фрау Гартман сейчас на сцене.
— А я так и рассчитал: принесу цветы, оставлю, а сам исчезну.
Тут Кривонос оглянулся и на невысоком шкафу заметил вазу для цветов, которая, очевидно, ещё с довоенных времён стояла пустой.
— Я вас очень попрошу, — снова заговорил Кривонос, — у меня руки заняты, — уж будьте так любезны, подайте мне вон ту посуду.
«Кажется, он под хмельком», — подумал Зандер, поворачиваясь к шкафу, и обеими руками потянулся за вазой.
— Держать руки вверх! Именно так, господин штурмбанфюрер, — вдруг прозвучал за его спиной незнакомый голос.
Зандер моментально обернулся в ужасе от того, что кто-то вошёл в комнату и сразу его узнал. Но перед ним было то же лицо, однако теперь суровое и непреклонное, на котором не осталось и тени приветливости. Дуло пистолета уставилось прямо в грудь Зандера, и он застыл недвижимо.
Сержант подошёл к Зандеру и вынул у него из карманов два револьвера.
— Неплохо вооружились, господин штурмбанфюрер, — говорил он по-русски уже для себя. — Вот так-то преступников под сказочку и забирают.
— Что вам от меня надо?! — воскликнул Зандер. — Вы меня с кем-то спутали.
— Ничего я не спутал…
Кривонос поднял свой пистолет к самым глазам Зандера:
— А теперь смотрите внимательно. Пистолет заряжён, и патрон дослан. Теперь что я делаю? Я кладу свою руку вместе с пистолетом к вам в карман.
Кривонос широким движением обнял Зандера, как лучшего друга, и штурмбанфюрер ощутил неприятное прикосновение дула где-то около живота.
— Чувствуете? — говорил Кривонос. — Не пробуйте ударить меня. Представляете, где очутится пуля, если рука дёрнется? Я бы не хотел иметь её в таком месте. А теперь мы с вами, в обнимочку, словно старые дружки, пойдём до машины. Ну, левой, тронулись?..
В этот день у капитана Соколова было много хлопот. Большая работа последних месяцев подходила к концу. Ниточка, за которую так удачно ухватилась Люба, разобравшись в сплетне, принесённой Гердой Вагнер, помогла распутать, наконец, весь клубок.
Полный список членов организации, созданной Зандером, уже давно лежал у капитана Соколова в несгораемом шкафу. Эти люди оставались на свободе, но стоило только отдать приказ — и они были бы немедленно арестованы. Однако капитан не торопился. Он хотел вырвать этот репей с корнем и ждал, пока штурмбанфюрер Зандер появится в Дорнау, чтобы захватить всю организацию целиком.
Приглашённая на разговор к капитану Герда Вагнер быстро оценила ситуацию и сочла за благо во всём признаться. Она рассказала о том, кто посещал её хозяйку и оставался в зале после закрытия ресторана. Она же сообщила о планах господина Зандера. К сожалению, её показания были не очень подробны: Герда сама знала далеко не всё.
Но так или иначе, едва только Зандер появился сегодня у фрау Линде, как Соколов немедленно был об этом извещён. А когда Зандер отправился в театр, капитан приступил к действиям.
Первыми привели в комендатуру Штельмахера и Гильду Фукс, за ними — перепуганных Пичмана и Янике, дальше— фрау Линде с папашей, а потом и других лавочников, которые обкрадывали покупателей. Сначала они пытались возмущаться и протестовать, но достаточно было упомянуть о Зандере, как арестованные мигом стихали. Им уже не оставалось ничего другого, как рассказать о своих преступлениях.
Вскоре после того, как начался спектакль и Люба по телефону сообщила об этом мужу, в комендатуру привели самого Зандера. Кривонос мог гордиться своей работой: всё было проделано быстро и ловко. В театре никто и не догадывался о том, что произошло в уборной Эдит Гартман. Сейчас Кривонос сидел неподалёку от капитана Соколова и прислушивался к допросу штурмбанфюрера.
— Ну, господин Зандер, — начал Соколов, — с каким заданием вас прислали в советскую зону оккупации?
— Вы ошибаетесь, я вовсе не Зандер, — попробовал вывернуться штурмбанфюрер.
— Это несерьёзный разговор, — усмехнулся Соколов. — Товарищ сержант, будьте добры, приведите господина Зандера в натуральный вид.
Кривонос с явным удовольствием подошёл к Зандеру и быстрым движением сорвал с него усики.
— Теперь, господин Зандер — продолжал Соколов, — вы стали похожи на свой портрет в гитлеровской газете «Фелькишер беобахтер». Вот, прошу взглянуть. Значит, кончен бал-маскарад. Приступим к делу. Вам придётся рассказать о том, как вы запугивали жителей Дорнау и крестьян в Гротдорфе. Придётся вам также рассказать и о прежней своей деятельности в гестапо. У нас с вами большой разговор, господин штурмбанфюрер…
Зандер переменил тактику.
— Я думаю, мы сможем договориться, — сказал он. — За мои сведения…
— Я с вами в сделки вступать не намерен, — ответил Соколов. — Вашим делом займутся следственные органы, потом суд. Считайте наш нынешний разговор предварительным.
— Позвольте мне всё изложить на бумаге. Сейчас я не могу собраться с мыслями.
В комнату вошли Валя и майор Савченко.
— Полюбуйтесь, — сказал Соколов. — Штурмбанфюрер Зандер собственной персоной.
— Ага! — сказал Савченко. — Где его взяли, капитан?
— Кривонос из театра привёл. Сидел в уборной у Эдит Гартман. Кстати, товарищ сержант, никто не видел, как вы его арестовали?
— Ни одна душа, — ответил Кривонос, привстав со стула. — Мы из театра вышли, обнявшись; как дружки закадычные.
— Отлично, — сказал Соколов. Он обернулся на телефонный звонок и взял трубку. — Да, я. Хорошо идёт? Ну, я очень рад. Ладно, поступай так, как мы договорились… Это Люба, — сказал он, положив трубку. — Эдит Гартман имеет огромный успех.
— А когда вы арестуете Эдит Гартман? — неожиданно спросил Зандер, услышав её имя. — После спектакля? Она тоже была в моей организации и собиралась бежать со мной в Америку. Я уже вёл от её имени переговоры.
— Что это вы так охотно заговорили об Эдит Гартман? — заинтересовался Соколов.
— Я хочу облегчить вам дело. Надеюсь, вы примете во внимание моё честное раскаяние.
— Примем, обязательно примем, — сказал Соколов. — Товарищ сержант, уведите его, а сами отправляйтесь опять в театр, как мы условились. У этого типа могут быть неизвестные нам сообщники. А если так, они попытаются навредить Эдит Гартман. Ваша задача — оберегать её от всяких случайностей, но чтобы она ничего не заметила.
— Понятно, товарищ капитан. Разрешите идти?
— Идите.
— А ну давайте, господин.
Кривонос сказал это по-русски, но Зандер, видимо, отлично понял его, так как тотчас же встал и пошёл к двери. Как только оба они вышли, Валя, вся кипя от возмущения, вскочила со стула:
— Вот вам ваша замечательная Эдит Гартман, товарищ капитан! Играет на сцене комиссара, а сама тайно встречается с штурмбанфюрером!
Савченко поглядел на Валю.
— Всё это не так просто, как тебе представляется, Валя, — после небольшой паузы сказал он.
— Вот за эти слова я тебе очень благодарен, — обрадовался Соколов. — Я думал, что и ты клюнешь на эту удочку.
— О чём вы говорите, я не понимаю! — почти закричала Валя. — Ведь Эдит Гартман работала заодно с ним, он же сам сказал, чего же вам ещё надо?
Соколов взглянул на раскрасневшееся, взволнованное лицо девушки:
— Вот это как раз и неясно, Валя. Слишком уж охотно он заговорил об Эдит Гартман, и мне кажется, он просто хочет ей отомстить за провал своей затеи.
— Я считаю своим долгом обо всём рассказать полковнику.
Валя не случайно произнесла эти слова: за дверью послышались уверенные шаги Чайки. Работники комендатуры безошибочно узнавали его походку.
Войдя в комнату, полковник взглянул на Валю и сразу понял, что происходит бурный разговор.
— Добрый вечер, товарищи. Ты что волнуешься, Валя? Как дела, Соколов? Как поживает вся эта компания?
— Операции идут по плану, товарищ полковник, — отрапортовал Соколов. — Компания, собственно говоря, уже вся тут. Зандера арестовали в уборной Эдит Гартман. На допросе он заявил, что Эдит Гартман также состояла в его организации…
— Разрешите сказать, товарищ полковник, — взмолилась Валя.
— Ну говори, что у тебя?
— Я считаю, что относительно Эдит Гартман этот Зандер сказал правду.
— Постой, постой Валя! Соколов, вы думаете, что это провокация?
— Да, товарищ полковник. Он сам об этом начал, никто его не спрашивал об актрисе.
— А вы, капитан, вполне доверяете Эдит Гартман?
Соколов ответил не сразу.
— Я ей во многом доверяю, товарищ полковник, — начал он, — но сказать, что полностью уверен в ней, не могу. Тут всякое может случиться. Сегодня Эдит Гартман должна пройти через решающее испытание. И вот, выдержит ли она это испытание, я не знаю. Во всяком случае, я приложил все усилия, чтобы помочь ей. Сейчас наступает момент, когда решить может только она сама. Сейчас уже нельзя ни подсказывать ей, ни помогать. Об аресте Зандера ещё никто не знает. Следовательно, ей предстоит сделать выбор либо в Америку, либо остаться в Германии и снова стать актрисой, любимой немецким народом.
Полковник слушал Соколова и, видимо, размышлял вместе с ним, взвешивая каждый довод.
— Допустим, вы правы, — сказал он, — и Эдит Гартман решит остаться. Но этого мало. Ей предстоит ещё сделать все выводы из своего решения. Вы понимаете меня, капитан? Это не для нас, это в первую очередь необходимо для неё самой.
А в это время в городском театре окончилось первое действие. Медленно пошёл занавес, на какое-то мгновение воцарилась тишина, потом раздался взрыв аплодисментов. Эдит Гартман остановилась за кулисами, не замечая ничего вокруг. Грохотал зал, всё ещё неистовствовала публика, вызывая артистов, которые уже несколько раз выходили к рампе, а она так и не могла сдвинуться с места и, казалось, не слышала зовущих её голосов. Потом вдруг порывисто и невпопад двинулась на авансцену. Занавес готов был уже сомкнуться, но Эдит успела заметить устремлённый на неё из комендантской ложи взгляд Любы. Наконец, всё стихло.
Теперь Эдит уже не колебалась. Всё ещё находясь под властью своей роли и ощущая себя советским комиссаром, она испытывала необычайный душевный подъём и не думала об опасности. Да, вернуться к себе в уборную она не может: там ждёт её Зандер. Никогда в жизни не последует она за ним, даже если он предложит ей все богатства Голливуда…
Сейчас перед ней только один путь. Он нелёгок, а пройти его надо. Зандер может каждую минуту ускользнуть, но она этого не допустит, она же не имеет права оставаться нерешительной! Значит, скорее в комендантскую ложу, откуда только что так приветливо посмотрела на неё фрау Соколова.
Артисты и рабочие сцены изумлённо оглядывались на Эдит Гартман, которая, не обращая ни на кого внимания, почти бежала к выходу. Она выскочила в коридор и рывком отворила дверь аванложи.
Люба, сидя за столом, говорила с кем-то по телефону.
— Да, да, я ещё позвоню. Хорошо…
Глаза их встретились, и Люба медленно положила трубку.
— Вы великолепно провели первое действие, фрау Эдит, — сказала она, глядя на взволнованное, почти исступлённое лицо актрисы.
— Это не важно, сейчас это не имеет значения… — задыхаясь, проговорила Эдит. — Вы должны помочь мне…
— Помочь?
— Да, мне нужна ваша помощь. У меня в уборной сидит штурмбанфюрер Зандер. Я ни за что не поеду в Голливуд, и он, наверно, убьёт меня…
Люба молча смотрела на актрису, как бы поощряя её высказаться до конца. Эдит поняла это.
— Я вам всё расскажу, — быстро проговорила она. — Когда-то — это было вскоре после капитуляции — Зандер явился ко мне и предложил уехать в Голливуд. Я тогда находилась в состоянии полной растерянности и совершенного отчаяния, мне было всё безразлично. Я согласилась и выдала ему доверенность на ведение переговоров с американскими фирмами. А теперь он пришёл за мной… Но я никуда не поеду! Я хочу быть человеком. Я поняла сегодня, как надо жить и работать. Помогите мне! Я хочу работать для новой Германии, вы мне так много о ней говорили.
С глубоким волнением слушала Люба актрису. Она смотрела на Эдит, и ей казалось, что сейчас эти огромные глаза излучают всё то хорошее и благородное, что долгие годы таилось в душе актрисы и пробудилось лишь на сегодняшнем спектакле. Но всё же сквозь эту одухотворённую красоту проскальзывала тревога, что-то неуловимое в этом взгляде говорило о беспокойстве, способном отравить самое высокое вдохновение.
Люба мягким движением положила руку на плечо актрисы:
— Вы можете спокойно идти к себе, фрау Эдит, — негромко сказала она.
Актриса вздрогнула:
— Неужели вы не поняли? Там ждёт меня Зандер, он убьёт меня…
— Его уже там нет. И он никогда больше не появится в Дорнау.
Эдит боялась верить. Что же случилось, почему фрау Соколова успокаивает её?
— Он убежал?
— Нет. Когда вы пошли на сцену, его арестовали. Сейчас он уже в комендатуре и скоро ответит за всё.
Эдит нерешительно оглянулась на дверь, и Люба поняла это движение.
— Пойдёмте, — сказала она. — Я провожу вас. И не надо больше ни о чём тревожиться. Вам ведь скоро опять на сцену.
— Спасибо! — горячо воскликнула Эдит.
Она шла рядом с Любой, и мозг её неотступно сверлила одна мысль: значит, в комендатуре знали- о Зандере.
Эдит остановилась в нескольких шагах от своей уборной, всё ещё боясь открыть дверь и увидеть ненавистное ей лицо. Но в уборной никого не было. Всё было попрежнему, только на столике стояла большая корзина цветов да рядом лежал огромный букет.
Эдит недоверчиво оглядела комнату и облегчённо вздохнула.
— Значит… значит, вы всё это время охраняли меня?
— Да, — ответила Люба. — Молодые побеги надо тщательно оберегать, пока они не вырастут, пока не окрепнут. Мы охраняем не только вас: мы охраняем новую Германию.
Потрясённая всем происшедшим, Эдит Гартман отошла в сторону. Сейчас нельзя плакать, сейчас надо взять себя в руки, надо быть смелой и решительной.
Люба поняла её состояние.
— Всё будет хорошо, фрау Эдит, — сказала она и быстро вышла из уборной.
Где-то далеко, далеко, будто за тридевять земель, прозвенел звонок. Эдит опустилась на стул перед зеркалом. Корзина с цветами стояла рядом. На карточке она прочла: «Как это важно — до конца сыграть свою роль». Подписи не было.
«Макс…» — догадалась она.
Она опустила голову на руки и заплакала радостными, лёгкими слезами.
Никогда ещё не было у актрисы Эдит Гартман таких верных друзей.
Спектакль с участием Эдит Гартман произвёл огромное впечатление на Болера. Сначала он решил было не ходить на премьеру, хотя ему и прислали билет. Но потом любопытство взяло верх над всеми остальными чувствами, и старик всё-таки отправился в театр.
— Посмотрю первый акт и вернусь, — говорил себе Болер.
Но он просидел до конца, долго аплодировал после того, как опустился занавес, и только потом пошёл домой. Теперь, сидя за письменным столом, Болер пытался разобраться в своих впечатлениях.
Эдит Гартман сегодня играла лучше, чем когда бы то ни было. Что-то новое появилось в её голосе и движениях. Ей удалось передать оригинальный, сильный характер человека, который не боится борьбы, женщины, которая осуществляет волю государства и направляет волю других людей.
Это было настоящее, большое искусство, и отрицать успех Болер не мог. Неужели же он прежде ошибался, раздумывая о судьбе фрау Гартман.
Да, возможно, он тогда путался в своих рассуждениях, но в основном-то он был прав. Эдит Гартман, видимо, крепко связала себя с новым театром и Культурбундом. И потому теперь она не сможет творить свободно. А это значит, что она утратила главное — право художника выбирать, делать то, что он хочет.
Болер с удовольствием взглянул на рукопись. Сегодня он начнёт новою главу — рассказ об Эдит Гартман. О судьбе художника в наше время.
На этом работа будет закончена. Через несколько дней он пошлёт книгу в Гамбург. Там её быстро издадут, в этом можно не сомневаться.
Он медленно перелистывал страницы. Последняя глава — и рукопись готова к печати. Это лучшее, что когда-либо выходило из-под пера старого Болера. Жизнь народа и жизнь самого писателя отражены тут с беспощадной правдивостью. Ничего выдуманного! Только красноречивые факты, только то, что закономерно и типично для советской оккупационной зоны. А надо всем увиденным и познанным, как вывод — призыв к миру.
Болер глубоко задумался. А надо ли описывать всё происшедшее с Эдит Гартман? Характерна ли её судьба для всех актёров или это только случай, не заслуживающий особого внимания?
Болер вскипятил кофе. Затем он снова погрузился в размышления.
Кофейник давно уже остыл, а Болер так и не пришёл ни к какому выводу. Мысли его обратились к возможной поездке в Советский Союз.
Как бы там ни было, побывав в России, Болер напишет ещё одну книгу, но он напишет только о том, что сам увидит и во что поверит. Ничего другого. Пусть Макс Дальгов недовольно хмурится. Болер не изменит своим убеждениям.
Впрочем, почему правда о Советском Союзе может не понравиться Дальгову, который сам прожил там несколько лет? Нет, об этом сейчас рано думать. Сейчас надо решить, нужна ли глава об Эдит Гартман. Может быть, просто ещё раз просмотреть рукопись и отослать её в таком виде. Он достаточно поработал над ней. Книга будет интересной и без этой главы.
Болер маленькими глотками прихлёбывал крепкий кофе и перевёртывал страницы. Была уже глубокая ночь, город давно затих. Вдруг старику послышалось, что кто-то осторожно звонит. Это мог быть только Макс Дальгов. Всё-таки решил заглянуть! Наверно, хочет поделиться впечатлениями о спектакле.
Болер быстро сунул в ящик стола свою рукопись и пошёл открывать. Действительно, это был Макс Дальгов. Он извинился за поздний визит, но Болер был рад его приходу.
— Вы были в театре? — спросил Дальгов.
— Да.
Сначала Болер решил ничем не выдавать своего отношения к спектаклю, но это ему не удалось. Шаг за шагом они разобрали всю роль Эдит Гартман. Да, сегодня она показала себя большой актрисой.
Дальгов говорил увлечённо, но в словах его проскальзывала печаль. Болер заметил это.
— Мне самому очень захотелось вернуться на сцену, — ответил Дальгов на его вопрос. — Сегодня я видел настоящее искусство…
— А как вы полагаете, — думая о своей дальнейшей судьбе, спросил Болер, — не придётся ли теперь фрау Гартман всю жизнь играть в красном платочке?
— Ах, вот вы о чём, — понимающе взглянул на него Дальгов. — Могу вам сообщить, что театр ставит «Коварство и любовь», и фрау Гартман будет играть Луизу. А потом намечается пьеса из современной немецкой жизни.
Болер умолк, не зная, что сказать. Всё как-то перепуталось, ничего не поймёшь! Может быть, и в самом деле следует написать об Эдит Гартман?
Старик даже пожалел, что не может посоветоваться с Максом. Интересно, как бы он к этому отнёсся. Конечно, вряд ли с ним можно будет согласиться, а всё же любопытно было бы послушать. Но если рассказать о работе над книгой, то пропадёт весь будущий эффект, всё его торжество над Дальговым.
Поэтому Болер снова заговорил о спектакле. Он охотно признал, что зрители были увлечены: каждое слово женщины-комиссара, каждый её жест, каждая интонация находили отзвук в зале.
В этот вечер они не играли в шахматы: слишком много было впечатлений.
Шёл четвёртый час ночи. Дальгов спохватился, что уже поздно, и ушёл к себе. Но Болеру после кофе не хотелось спать.
Старик всё-таки решил написать главу об Эдит Гартман. Если выйдет хорошо, он включит её в книгу. Если же глава получится неудачной, всегда можно её выкинуть.
Да, так он и сделает.
Ночь прошла в работе. Затем последовало ещё несколько таких ночей. Болер писал, не чувствуя усталости. Вдохновение, владевшее Эдит Гартман на сцене, словно передалось ему. Это было повествование о судьбе актрисы, сыгравшей незнакомый образ, который во многом определил её собственное отношение к жизни.
Старик пытался объяснить самому себе, почему после многих лет отшельничества так расцвёл талант Эдит Гартман. В своих размышлениях и догадках он был очень недалёк от истины, но не осмеливался произнести её вслух. Признание этой истины чувствительно ударило бы по самому писателю, и он всячески старался её обойти.
Прошло немало времени, прежде чем Болер закончил главу и включил её в книгу. Теперь всё!
Рукопись отправилась в Гамбург, а Болер стал готовиться к поездке в Советский Союз. Документы были оформлены — в Москве уже ждали гостей.
Перед отъездом писатель решил зайти к Эдит Гартман попрощаться.
Болер шёл и думал о предстоящем разговоре с актрисой. Снова наступала весна. С невысоких гор, окружавших Дорнау, повеяло теплом. На липах появились молодые, пахучие листочки. Внимание старика привлекло большое здание, недавно выросшее на месте развалин. Во всём чувствовалось обновление.
Эдит Гартман радостно встретила старого писателя. Ему показалось, что актриса за последнее время очень похорошела. Вот что делает с человеком вдохновенный труд! Болер сказал ей об этом, и она даже покраснела от удовольствия. Действительно, Эдит жила сейчас полной жизнью и никогда ещё не работала с таким увлечением.
О поездке Болера в Советский Союз она знала из газет.
— Обязательно напишите книгу о своём путешествии, — не то попросила, не то приказала она.
— Ничего я не собираюсь писать. Я еду в качестве гостя по приглашению советских писателей.
Эдит пожала плечами. Упрямство старого Болера казалось ей уже немного смешным.
— А вам не страшно ехать туда гостем? — неожиданно спросила она. — Ведь совсем недавно вы, как и все мы, жили ещё в гитлеровской Германии.
— В гитлеровской Германии жили разные люди, — запальчиво ответил Болер. — Конечно, всё это может выглядеть немного странным. Но меня пригласили писатели. А искусство — везде искусство. Мы быстро поймём друг друга. У всех литераторов общие интересы и общие задачи.
— Не думаю, чтобы советские писатели так же относились к задачам литературы, как писатели фашистские.
— Простите, но фашистских писателей никогда и не существовало. Были халтурщики, поставлявшие Гитлеру всякую писанину, вот и всё.
Эдит Гартман только усмехнулась в ответ.
— Значит, настоящие писатели должны иметь демократические убеждения? — спросила она.
— Конечно! — ответил Болер.
— И вы едете в Советский Союз по приглашению писателей?
— Да.
— Значит, в Советском Союзе есть и писатели и настоящее искусство.
Старик понял, что актриса заставила его отступить с одной из наиболее укреплённых позиций.
— Не знаю, посмотрю, — сердито ответил он и недовольно поглядел на лукаво улыбающееся лицо Эдит.
Через несколько дней он выехал в Советский Союз вместе с группой демократических писателей и критиков. Всю дорогу разговор с Эдит Гартман не выходил у него из головы. Чтобы отвлечься, он начал думать о том, какой эффект произведёт его книга, когда она выйдет из печати. Но доводы актрисы не оставляли его в покое, и на лице старика часто можно было прочесть явное раздражение.
После премьеры жизнь Любы Соколовой неожиданно изменилась. Теперь нельзя было ограничиться только советами молодому театру. Вслед за Эдит Гартман местная интеллигенция стала приобщаться к культурной деятельности. Всё чаще и чаще в магистрат приходили с предложением своих услуг люди, которые раньше предпочитали отсиживаться и отмалчиваться.
Теперь Люба тоже ходила на службу. Любовь Павловна Соколова, ведавшая в комендатуре вопросами культуры и искусства, внезапно приобрела в городе большую популярность.
Когда она впервые встретилась с Лексом Михаэлисом для деловой беседы, бургомистр, пожалуй, несколько недоверчиво отнёсся к её обширным замыслам. Но потом он понял, что предложения эти вполне реальны, а в пользе их сомневаться не приходилось. И очень скоро в Дорнау образовалось Общество по изучению культуры Советского Союза, деятели которого буквально осаждали фрау Соколову.
На стенах домов вдруг появилось озорное умное лицо рабочего парня Максима. В развевающейся бурке, размахивая сверкающим клинком, пролетал по улицам Дорнау Чапаев. Перед кинотеатрами выстраивались очереди. Здесь и понятия не имели о таких картинах, и когда по коридорам Смольного проходил Владимир Ильич Ленин, когда с экрана звучала клятва великого Сталина, — зал неизменно разражался аплодисментами.
В Берлине большими тиражами выходили книги советских писателей. Они раскупались мгновенно. Шолохов и Алексей Толстой, Симонов и Фадеев появились в немецких домах. Эрих Лешнер, прочтя «Поднятую целину», говорил:
— Эх, жаль, у меня этой книжки раньше не было!
И не только новому руководителю отдела культуры магистрата, не только деятелям местного отделения Культурбунда, но и библиотекарям и киномеханикам, учителям и актёрам, лекторам и журналистам — всем нужно было поговорить и посоветоваться с фрау Соколовой. Сотни людей самых различных профессий и возрастов вступали в Общество по изучению советской культуры, горячо брались за дело, выступали с лекциями и докладами, и очень скоро им начинало казаться, будто иначе и не могло быть.
— Вы, Любовь Павловна, наверно, и сами ещё не в состоянии оценить, что вокруг вас совершается, — говорил Чайка, слушая доклад Любы. — То, что немцы сейчас видят в кино и в театре, то, что они читают в книгах и слышат на лекциях, — это первая ступень в великой школе переустройства всей их жизни. Действуйте широко. Пусть в Дорнау не останется ни одного честного человека, так или иначе не затронутого работой общества, над которым вы шефствуете.
— Я думаю, что оно когда-нибудь станет Обществом германо-советской дружбы, — сказала Люба.
Полковник на мгновение задумался.
— Вполне возможно, Любовь Павловна. В Берлине об этом говорили. Во всяком случае, пусть немцы узнают, что создали мы у себя, в Советском Союзе, как у нас живут рабочие и крестьяне, — это для них едва ли не самое главное. Я очень доволен вашей работой, Любовь Павловна.
Обрадованная и взволнованная похвалой, Люба вошла к Соколову, чтобы поделиться с мужем своими чувствами.
— Странная вещь, Серёжа, но, пожалуй, никогда раньше я не ощущала столь отчётливо, что искусство обладает такой силой воздействия на людей. Я сейчас чувствую себя так, что, окажись под моим началом все писатели, артисты, художники и скульпторы, я бы смело всех их повела в бой за утверждение демократии.
— Милый ты мой командарм, — ласково сказал Соколов. Он встал из-за стола и хотел подойти к жене, но тут открылась дверь и появилась Валя.
— Вы не видели майора Савченко, товарищи?
Соколов приветливо посмотрел на неё:
— Не видели. А зачем тебе Савченко?
Валя вдруг вспыхнула и залилась краской.
— Совершенно неуместный вопрос, товарищ капитан, — отрывисто сказала она и быстро вышла.
— Что это с ней, Любушка? — изумился капитан.
— Ох, быть у нас в комендатуре свадьбе, — усмехнулась Люба.
— Да что ты! — не то восхищённо, не то недоверчиво протянул Соколов.
На этом разговор и закончился. У обоих было много работы.
А вечером, после целого дня забот и волнений, когда в комнате горит только настольная лампа, Любе хочется немного помечтать. Она садится за пианино, мягко опускает руки на клавиши. Соколов отрывает глаза от книги.
Он знает: музыка — это начало разговора, хорошего, душевного разговора о жизни, о будущем.
Люба играет уверенно и просто, и Соколову слышится песня, да такая раздольная и широкая, словно ты и не в Германии, а в родных краях, и сразу приходит на память Днепр и необозримые ковыльные степи, и летящие журавли в небе, и страшный бой на земле…
— А как мы с тобой будем жить дома? — внезапно спрашивает Люба?
Он долго не отвечает. Они уже тысячу раз говорили о Москве, они уже все представили себе в подробностях. Это самая дорогая мечта, мечта, которая рано или поздно, но должна осуществиться. Капитан Соколов поступит в академию. Документы уже посланы, теперь должен придти ответ.
— Ты знаешь, — Люба неожиданно встаёт из-за пианино и пересаживается на тахту, поближе к мужу. — Мы все очень изменились здесь, в Германии. — Она говорит тихо и медленно, как бы размышляя над каждым словом. — Вот мы работаем, хлопочем, волнуемся, делаем кучу дел, выполняем приказы и директивы и как-то перестаём замечать, что происходит с нами самими. Но в один прекрасный день вдруг понимаешь, насколько всё это значительно и как много ты постиг. Ведь, по сути дела, ты открываешь людям глаза на мир, выводишь их на дорогу к счастью. Я никогда не думала, кончая институт, что сумею именно так использовать свои знания.
Люба умолкла, опустила голову на маленькую подушку и подложила под щёку руку Сергея.
Молчание длится долго, и Соколову кажется, что Люба засыпает.
Он заглядывает ей в лицо, но глубокие карие глаза открыты. Люба неподвижно смотрит куда-то вдаль, и капитану чудится, что сейчас она видит всю их большую, содержательную жизнь, их будущее и понимает, что стали они людьми больших свершений, людьми, переделывающими мир.
Шахта «Утренняя заря» давно уже перешла в собственность немецкого народа. Вместо прежнего директора, работавшего ещё при Гитлере, был назначен новый — инженер Гутхоф. За последнее время здесь значительно выросла организация Социалистической единой партии Германии. Профсоюзная организация тоже развернула свою деятельность. Однако никаких существенных перемен в жизни шахты не произошло. Работа шла вяло.
Альфред Ренике не раз толковал об этом с Грингелем, но никак не мог понять, в чём тут дело. Они с Бертольдом дружили попрежнему, хоть и виделись теперь гораздо реже. Почти все вечера забойщик проводил дома: он много читал и больше всего любил книги, в которых русские рассказывали о своей жизни.
Однажды сидя за обедом, Альфред заговорил о том, насколько улучшилось снабжение. Сейчас шахтёры получают по карточкам больше, чем рабочие любой другой специальности. Ренике отмечал это с гордостью за свою профессию. Гертруда хотя и соглашалась с ним, но всё же считала карточки настоящим несчастьем. Они уже готовы были поспорить, когда в дверь постучали и в комнату вошёл высокий, давно небритый человек в поношенной военной форме.
Альфред и Гертруда удивлённо оглядели его. Они не ждали гостей.
Незнакомец взглянул на супругов, и под густой щетиной, покрывавшей его лицо, появилась довольная улыбка.
— Глюкауф, Альфред! — воскликнул он, и только по голосу Ренике узнал вошедшего.
— Ганс Линке! — воскликнул он, вскакивая из-за стола.
Тут и Гертруда узнала гостя. Да, это был Ганс Линке, в прежние времена самый красивый парень в посёлке. Как же так? Ведь ещё в те дни, когда вся армия Паулюса потерпела катастрофу у Сталинграда, Альфред обнаружил имя Ганса Линке в газете среди извещений о погибших.
— Откуда ты?! — воскликнул Ренике.
— Прямёхонько из России, — ответил Ганс. — Только что с вокзала, шёл мимо и думаю, хорошо бы немного помыться и побриться. Ехали-то мы целых две недели, а я дал зарок, не бриться, пока не попаду домой.
Гертруда быстро нагрела воды, Ганс вымылся и побрился. Ренике с женой поразились, увидев его румяное, пышущее здоровьем лицо. Видимо, Ганс в плену не голодал. Альфред сказал об этом приятелю, и тот рассмеялся.
— Да, кормили нас неплохо, — ответил он. — Правда, и работы было немало, но это уж как водится. Боюсь, что здесь сразу похудею, — и Ганс Линке снова рассмеялся.
Потом он стал серьёзным.
— Там, в сенях, я оставил вещи… Тащи их сюда, сейчас я вас угощу украинским салом. Нам всем на дорогу выдали… Каптенармус отвешивает мне прощальный паёк и говорит: «Вот, запомни: у нас украинское сало можно только миром получить, а войной — и думать нечего». Понимаешь, как хорошо сказал! А ведь он прав.
Ганс рассказывал весело, пересыпая речь прибаутками. Он был полон впечатлений и охотно делился с друзьями всем виденным и пережитым.
— А где ты будешь жить, Ганс? — спросила Гертруда.
— Сегодня переночую у вас, если можно, а завтра найду себе угол. Одинокому человеку нетрудно устроиться.
И Ганс снова засмеялся, показав свои ровные зубы.
Из продуктов, привезённых Гансом, Гертруда приготовила замечательный обед. Она возилась возле плиты и одним ухом прислушивалась к словам мужчин, а другим — к шипению сала на сковороде.
А Ганс рассказывал, как им там сообщили о постановлении советского правительства относительно репатриации пленных и как он попал в одну из таких групп, возвращающихся на родину. Германию он ожидал увидеть совсем не такой.
— Лучше или хуже? — спросил Ренике.
— Я думал, что увижу одни развалины, а вы, оказывается, совсем неплохо живёте, — сказал Линке. — Мы-то считали, что тут всё разрушено.
— Мы многое восстановили, — ответил Ренике.
— Да, я видел…
В посёлке быстро узнали о появлении Ганса Линке. Пришли товарищи, посыпались приветствия. Ганс не успевал отвечать.
Кто-то сбегал в ресторан и принёс бутылку шнапса. Гертруда достала из буфета рюмки, и начался пир в честь возвращения Ганса.
Скоро пришлось бежать за следующей бутылкой, потом ещё за одной. То и дело входили новые гости.
Ганс вспоминал, как армию Паулюса окружили под Сталинградом, как все они попали в плен, как потом стали работать. Они чинили дороги и мосты, добывали уголь, восстанавливали здания.
— Правда, — заметил Линке, — мы не восстановили и сотой части разрушенного.
Потом он стал рассказывать о работе на советских шахтах, и тут уже никто не мог скрыть своего удивления.
— Зачем сочиняешь! — крикнул Самсон Гетцке. — Где же русским с их отсталой техникой додуматься до таких машин!
— Глупости говоришь, Самсон, — строго ответил Линке. — Ты, видно, ещё веришь в геббельсовские сказки. Когда мы начали войну, всем казалось, что у России отсталая техника. А когда я на деле узнал, что такое советские танки и самолёты, — сразу разобрался, где ложь, а где правда. Ты на войне не был, так и молчи.
— Здорово тебя распропагандировали большевики! — усмехнулся Самсон.
— Да, они меня многому научили, — спокойно согласился Линке. — И не только работать, но и как поступать с людьми, которые не хотят честно трудиться.
— Что ты этим хочешь сказать?
В голосе Гетцке прозвучали злые нотки. Это был известный в посёлке задира, любой спор он привык разрешать кулаками.
— Ничего особенного. Скоро увидишь.
Кто-то поспешил задать новый вопрос, и о размолвке тут же забыли. Да и сам Гетцке скоро ушёл. Его никто не задерживал, и без того уже засиделись: завтра будний день, с утра на работу, а так и выспаться не успеешь.
Наконец, все разошлись. Гертруда распахнула окно, чтобы проветрить комнату, полную табачного дыма, а мужчины вышли на улицу прогуляться и покурить, пока хозяйка приготовит постели.
Когда они вернулись, Гертруда уже спала.
— Как же всё-таки они работают? — продолжая беседу, спросил Альфред.
Вопрос относился к рассказу Ганса о стахановцах. Судя по словам Линке, стахановцы дают такую выработку, о которой здесь и не слыхали.
— Всё дело в организации труда, — ответил Линке. — И ещё… — тут он щёлкнул пальцами, видимо, не зная, как выразить свою мысль.
— И ещё в чём?
— Да вот, понимаешь, не так-то просто это объяснить… Ну, скажем, если бы у тебя был собственный клочок земли, ты бы уж, конечно, изо всех сил старался обработать его получше и, наверно, нашёл бы немало способов, чтобы сделать это скорее. Так вот советские шахтёры так же относятся к добыче угля. Шахта принадлежит им, там всё государственное. Они чувствуют себя настоящими хозяевами.
— Да и «Утренняя заря» теперь тоже принадлежит народу, — задумчиво сказал Ренике. — Но нет ещё у нас этого чувства, что мы работаем для себя. Мы привыкли считать своим хозяином ИГ Фарбениндустри…
В окно падал свет от уличного фонаря, раскачиваемого ветром. Ренике смотрел, как колеблется луч, и думал о том времени, когда и у них появятся люди, которые тоже будут стараться повысить добычу угля. Шахты и заводы стали народными. Народ сам голосовал за то, чтобы взять их в свои руки. Значит, пора уже работать по-другому. Ведь можно добывать гораздо больше, чем сейчас.
— А кому это надо? — сразу пришла в голову неприятная мысль. — Германии?
Собственно говоря, Германии, как таковой, нет. Она разрезана надвое. Конечно, немецкий народ мечтает увидеть её снова единой. Но кто знает, согласятся ли на это господа за океаном? Ведь говорят же о том, что американцы собираются объявить Франкфурт-на-Майне второй столицей и хотят провозгласить к западу от Эльбы самостоятельное западногерманское государство…
Нет ещё ясности в мыслях Альфреда Ренике, но скоро он уже поймёт, что создание новой, по-настоящему демократической Германии во многом зависит и от него самого.
С Гансом Линке Макс Дальгов встретился на другой день. Так уже повелось, что каждого, кто возвращается в Дорнау из плена, Дальгов просил выступить на каком-нибудь многолюдном собрании и рассказать обо всём виденном в Советском Союзе. Он никогда не проверял заранее, что именно будет сказано. Единственное, о чём Макс твёрдо уславливался с такими необычными ораторами, — это о том, что они будут говорить только правду. А слово правды о Советском Союзе, высказанное живыми свидетелями, всегда найдёт нужный отклик у аудитории, особенно у рабочей.
Вот почему Дальгов оказался сегодня у Альфреда Ренике. Макс уже прослышал о приезде Линке и решил обратиться к нему с подобной просьбой. Самого хозяина не было дома: он ещё не вернулся с работы. Гертруда тоже вышла из комнаты, и они разговаривали наедине.
— Я с удовольствием сделаю такой доклад, — ответил Ганс на предложение Дальгова. — У меня найдётся что рассказать, я там многое видел. Так что об этом меня просить не надо. Но я хотел поговорить с вами о другом. Вы вот возглавляете городскую организацию СЕПГ. Помогите мне вступить в партию. Можете не сомневаться, я теперь гожусь для этого. Скажу вам прямо: пребывание в плену заставило меня кое над чем задуматься. Там, в Советском Союзе, я повидал настоящих людей. Теперь они для меня живой пример, а вы сами знаете, всегда легче работать, имея перед глазами образец.
Дальгов улыбнулся. Что ж, многие, вернувшись из плена, начинали с того, что подавали заявление в лартию.
— А что бы вы сказали, товарищ Линке, — неожиданно спросил Дальгов, — если бы мы вас послали на годик в Берлин, в партийную школу?
— Да тут и спрашивать не о чём, конечно, поехал бы. Только разве это осуществимо? — В голосе Линке прозвучало искреннее сожаление. — Денег у меня, понятно, нет, никакой другой специальности, кроме шахтёрской, я не приобрёл. Как же там проживёшь?
— Вы будете получать стипендию, — ответил Дальгов. — Уж это партия возьмёт на себя.
Предложение всё-таки ещё не укладывалось в голове Ганса Линке. Как-то уж очень всё быстро! Он должен немного подумать. Слишком большая была разница между тем, что он ожидал найти здесь, и тем, что увидел. Родина его пробуждалась к новой жизни, да и собственная судьба уже не казалась ему мрачной.
— Мне очень хочется поехать в эту школу, — признался он после долгой паузы, — но я всё-таки ещё немного подумаю. А вот вы мне так ничего и не сказали насчёт вступления в партию.
— Подавайте заявление, — ответил Дальгов, прекрасно понимая, что сейчас переживает Ганс Линке. — Подавайте, разберём быстро. Для таких людей, как вы, двери партии широко открыты.
— Откуда вы знаете, какой я человек? — насторожился Линке.
— Да уж знаю, — усмехнулся Макс. — И товарищей ваших расспросил перед тем, как идти сюда, да и сам вижу.
— Понятно… — смутился Ганс.
Они условились о следующей встрече, и Макс Дальгов ушёл.
Ганс Линке долго сидел один, думая свою думу. Очень понравился ему Макс Дальгов. Красивое, открытое лицо Макса, его приветливость и подчёркнутое уважение к собеседнику, наконец, его заразительная улыбка — всё это сразу покорило Ганса Линке. К тому же он понял, что Дальгов и в самом деле доверяет ему.
Появление хозяина прервало течение мыслей Ганса.
— Глюкауф! — радостно приветствовал он Альфреда.
— Знаешь, Ганс, — начал Ренике, садясь к столу. — Мне всё наш вчерашний разговор покоя не даёт. Кажется, я даже на уголь сейчас другими глазами стал смотреть. Не могу понять, как это можно добиться такой высокой выработки.
Ганс удивлённо посмотрел на Альфреда. Ах, вот о чём он!
— Да, я вот думал, что, когда спущусь в шахту, сумею тебе показать на практике, — ответил Линке. — Но теперь, видно, не удастся.
— Что случилось? — встревожился Ренике.
— Ничего особенного. Тут был Дальгов…
— Он хороший человек, Ганс. Наш, по-настоящему наш. Ему можно верить. Он для нас очень много добра сделал.
— Мне он тоже хочет сделать добро. Понимаешь, предложил поехать в партийную школу.
— В Берлин? Но ведь это же здорово, Ганс!
— Да, мне это тоже нравится, но пока я ответа ещё не дал.
— Ты, конечно, подумай, но на твоём месте я бы согласился без всяких. Учиться всегда хорошо, а свою прежнюю профессию ты никогда не забудешь.
После обеда, когда они закурили, Альфред Ренике вернулся к вчерашнему разговору.
— Думал я сегодня о высоких нормах добычи, — говорил он, глядя на красноватый огонёк сигареты, — и очень мне захотелось самому попробовать. Скажу честно, ни к чему я пока не пришёл. Конечно, можно рубать уголь, что называется, изо всех своих сил, да надорвёшься скоро. Нет, тут дело, видимо, не в мускулах. Тут надо и головой поработать.
Ганс Линке задумчиво слушал. Может, не надо ему уезжать? Может, остаться на шахте и показать товарищам, чему научился он в Советском Союзе? Но, с другой стороны, Альфреда достаточно только подтолкнуть, он человек такой, что и сам всего добьётся.
Нет, в школу он поедет, но сейчас постарается подробно рассказать товарищу, как поставлено дело на шахтах Донбасса. Здесь они, понятно, не могут и мечтать о такой технике, но принцип наибольшей экономии времени, продуманная организация всего процесса добычи доступны им тоже.
Ренике слушал приятеля и примерял его слова к себе. Перед ним в мыслях проходил весь его рабочий день, начиная от спуска в шахту и до последнего удара отбойного молотка. Да, здесь действительно можно сэкономить много времени, надо только расчётливо подойти к делу. Придётся поговорить с директором шахты, без его помощи, пожалуй, трудно будет всё наладить. Ну что ж, новый директор — парень хороший, с ним можно договориться.
Рассказывая о Донбассе, Ганс невольно заговорил о себе, о своей судьбе, о своей будущей жизни:
— Вот я прошёл через войну и видел весь этот ужас. Но зато сейчас я понимаю, что и от нас с тобой зависит, повторится ещё раз такая печальная история или нет. Почему я решил ехать в школу? Там-то уж меня научат, что надо делать. Ведь если мы не превратим нашу Германию в демократическое государство, не избежать нам новой войны. А с меня и этой хватит…
Ренике с невольным уважением смотрел на товарища. Ганс действительно очень изменился за эти годы. Разве от него раньше можно было ожидать таких серьёзных суждений?
— Ты не удивляйся, Альфред, — продолжал Ганс, — вот, мол, какими словами заговорил шахтёр Линке. Ты подумай о самом себе и тогда поймёшь меня. Ведь ты, например, никогда и не помышлял о том, чтобы работать лучше для блага всей Германии. Видно, и у тебя, и у меня, да и у всех нас появились новые мысли. Мы начинаем чувствовать ответственность за судьбу нашей страны.
Ганс взглянул на старинные ходики с большой фаянсовой гирей, опустившейся почти до самого пола.
— Ну, мне пора. Товарищ Дальгов уже, наверно, ждёт. Приду, мы ещё поговорим.
— Приходи, приходи посоветуемся, — говорил Ренике, закрывая за Гансом дверь.
После этого он сел к столу, достал бумагу и карандаш и, стараясь ничего не пропустить, расписал минута за минутой весь свой рабочий день.
В те дни не только Альфред Ренике задумывался над новыми формами организации труда: Бертольд Грингель, тот просто места себе не находил. Ведь завод из месяца в месяц не выполнял план. Что же получается? «Мерседес» перешёл в собственность немецкого народа. Об этом много говорилось на партийных и профсоюзных собраниях. А выработка если и поднялась, то очень незначительно. Грингель наконец решил обратиться за советом к полковнику Чайке.
Комендант давно уже ждал этой беседы. Но на все вопросы директора завода полковник мог ответить только одно: надо, чтобы сами рабочие были заинтересованы в выполнении плана. Для этого необходимо ввести на заводе сдельную оплату труда и установить премиальную систему.
Услышав о сдельщине, Грингель ужаснулся. Он представил себе, какое недовольство это нововведение вызовет среди рабочих, и не скрыл своих опасений от полковника.
Чайка только улыбнулся в ответ:
— У вас на заводе партийная организация достаточно сильна, профсоюзная организация тоже. Они вам помогут. Обсудите этот вопрос на собраниях и смело действуйте. Разве это справедливо, что лодырь и честный рабочий получают одинаковую плату? Конечно, люди, враждебно относящиеся к восстановлению народного хозяйства, будут протестовать. Но такого недовольства не следует бояться. Лучшие рабочие вас наверняка поддержат.
Бертольд Грингель вышел от коменданта ещё более встревоженным. Полковник, несомненно, прав, но легко сказать «не следует бояться»! Ого, какой шум поднимется!
Приехав на завод, он решил воспользоваться своим правом директора и, не откладывая, издать приказ о переводе предприятия на сдельную систему оплаты. Грингель уже написал проект такого приказа, с тем чтобы назавтра обнародовать его, но потом вспомнил о предложении полковника. Пожалуй, и в самом деле сначала надо посоветоваться с партийной и профсоюзной организациями.
На следующее утро секретарь заводской организации СЕПГ и профсоюзный организатор пришли к нему в кабинет. Грингель рассказал им о разговоре в комендатуре.
Секретарь парторганизации Крокман и профорганизатор Грабке согласились с директором. Они и сами видят, что дело плохо и необходимо принимать решительные меры.
— Это полковник Чайка так приказал? — всё же осведомился Грабке.
— Он ничего не приказывал. Наш завод — собственность немецкого народа. Комендант не приказывает нам, а только советует ввести сдельную оплату труда, если мы хотим выполнять план. Мне, наверно, было бы куда легче, если бы он приказывал. А я отвечаю за завод не только перед ним, но и перед нашим немецким самоуправлением. И прошу вас мне помочь.
Артур Крокман прежде всего предложил обсудить вопрос на партийном собрании. Грабке тоже обязался поговорить с рабочими.
Уже на партийном собрании Грингель понял, что его опасения были преувеличены. Почти все выступавшие высказались за нововведение. Только надо умело провести его в жизнь. Парторганизация решила взять инициативу на себя и от своего имени выступить на общем собрании рабочих с предложением о переходе на сдельно-премиальную систему оплаты. А приказ директора лучше издать потом.
На один из ближайших дней было назначено общее собрание. По заводу уже ходили самые разнообразные слухи, и кое-кто насторожился, готовясь дать отпор всем, посягнувшим на издавна установленные порядки.
Господин Кребс, в недавнем прошлом деятель социал-демократической партии, чутко прислушивался к тому, что происходило на «Мерседесе». С того времени, как партии слились, Кребс отошёл от политической деятельности, вернее сказать, сделал вид, что отошёл. В действительности же он поддерживал связь с западными «социал-демократами» и даже выполнял секретные директивы Шумахера.
Накануне общего собрания на «Мерседесе» Кребс вызвал к себе нескольких рабочих и мастеров этого завода, которые раньше были социал-демократами, а теперь считались беспартийными. На одного из них, Адама Брилле, Кребс возлагал большие надежды. Правда, Брилле в последнее время здорово трусил, но сейчас ему поручалось совсем чепуховое дело.
В крайнем случае на этого Брилле можно будет нажать. Ведь он не так давно служил в отрядах СС, наводивших порядок в оккупированных областях Франции, и его счастье, что ему удалось во-время дезертировать. Но Кребсу-то это известно, как известно и то, что Брилле выполнял поручения Бастерта. В общем, так или иначе, а Брилле должен сорвать это собрание.
И потому, когда Артур Крокман, выступая перед рабочими «Мерседеса», внёс предложение о переходе на новую систему оплаты, Брилле, не дослушав ещё до конца, закричал на весь зал:
— Эксплуататоры! Капиталисты! Империалисты! Опять хотите нашу кровь пить! Не будет этого! Никогда не будет!
Это был испытанный приём — демагогия в сочетании с истерикой. Кребс, видно, проинструктировал мастера. Как можно больше крика, но любым способом добиться, чтобы собрание отказалось обсуждать этот вопрос.
— Гитлер с нас шкуру драл! — вопил Брилле. — А теперь Грингель продался за директорский оклад и хочет драть с нас три шкуры!..
В зале поднялся шум. Грингель почувствовал, что сегодня не обойдётся без крупного скандала, и сжал кулаки, словно готовясь дать отпор.
— Нас хотят перевести на сдельную оплату! — не унимался Брилле. — А кормить как будут? По-старому? Разве так проживёшь? Мы такой работы не выдержим!
В это время в зал вошёл Макс Дальгов. Он знал, что на подобных собраниях возможны всякие осложнения, и решил помочь Крокману. Сейчас, только войдя, он сразу понял, что здесь происходит. Но лицо его выражало неподдельную радость.
Дело в том, что, отправляясь на «Мерседес», Дальгов получил очередной номер «Теглихе рундшау». Он мельком взглянул на газету и даже просветлел от удовольствия: на первой странице был напечатан приказ советских оккупационных властей о поощрении лучших рабочих, добивающихся высокой производительности труда.
Воспользовавшись паузой, Дальгов подошёл к Грингелю, стал рядом с ним и прочёл вслух приказ, тот самый приказ № 234, который так хорошо знают все немецкие рабочие и который коренным образом изменил положение в народном хозяйстве советской оккупационной зоны.
Приказ целиком уничтожал уравниловку. На предприятиях, перешедших в руки народа, вводились горячие обеды, сверх установленного карточками рациона. Система премиальной оплаты сулила рабочим значительные выгоды.
— Мы не желаем! — попробовал было ещё раз выкрикнуть Брилле, но тут же умолк, поняв, что его теперь никто не поддержит.
Как поступать дальше, он не знал, такого оборота событий не мог предвидеть и сам Кребс. Поэтому Брилле решил выслушать приказ. Снова поднимать шум было бы уже опасно. Соседи и без того враждебно поглядывали на него.
Когда приказ был прочитан, токарь Дидермайер, стоявший рядом с Дальговым, сказал:
— По-моему, приказ правильный. Хватит дурака валять! Сколько заработал, столько и получай! А за премиальную систему и горячие обеды можно только спасибо сказать. Хочешь получить премию — выполняй план. И заводу это выгодно и тебе. Вот и всё! И нечего тут долго разговаривать.
Но разговаривать всё-таки пришлось. Приказ был прочитан ещё раз. Каждый соотносил его со своими возможностями. Выходило, что новая система не так уж плоха. Скорее, даже от неё будет выгода. Постепенно собрание превратилось в митинг В выступлениях уже слышались торжественные нотки.
Для Грингеля всё это было совершенно неожиданным. Только что ему казалось, вот-вот разразится скандал, а сейчас вокруг — ни одного недовольного лица.
— Ну, как вам у нас на «Мерседесе» понравилось? — не без гордости спросил Грингель у Макса Дальгова после собрания.
— Очень понравилось, — ответил Макс. — Наши рабочие быстро растут, они уже доросли до понимания государственных задач. А этот приказ не в кабинете выдуман. Он воплощает в себе истинные чаяния трудового народа.
Теперь только, смотрите, используйте его умело — и у вас на заводе дела сразу пойдут в гору.
Именно над тем, как правильно использовать этот приказ, и пришлось поломать голову Бертольду Грингелю. Он хорошо понимал, что в этих коротких, чётко сформулированных положениях заключена большая сила, но как применить эту силу, директор ещё не знал.
Поэтому он задумал начать с небольшой группы рабочих, чтобы, опираясь на их опыт, в короткое время перевести на новую систему оплаты весь завод. Долго раздумывал Грингель, на ком ему следует остановиться. Токарь Дидермайер и его товарищи по моторному цеху показались ему наиболее подходящими людьми. Грингель решил побеседовать с Дидермайером, а потом уже отдавать распоряжения.
Для такого разговора не хотелось вызывать старого приятеля к себе в директорский кабинет, и Грингель прошёл прямо в цех, где ещё совсем недавно работал он сам. Директор шёл по длинному проходу между станками, вот эти машины, знакомые до последнего винтика, до мельчайшей царапины на окраске станины, сейчас они кажутся ему верными надёжными друзьями, и оттого на душе у него почему-то и радостно и грустно.
Грингель гордился тем, что ему доверили руководство таким заводом, он уже верил в свои силы и хорошо знал, что завод не остановится. Но каждый раз, проходя мимо своего станка, за которым работал теперь высокий молодой парень, недавно вернувшийся из плена, директор с трудом удерживался от того, чтобы сказать:
— Ну-ка, посторонись на минутку, товарищ…
А ведь как хорошо стать к станку, снова почувствовать в ладонях маленькие рукояти супорта, снова услышать песню резца, снимающего с алюминиевого поршня тонкую бесконечную стружку.
Когда Грингель подошёл к Дидермайеру, прозвучал звонок на обеденный перерыв. Рабочие остановили станки, и в цехе, ещё только наполненном металлическими звуками и ритмичным шуршанием моторов, неожиданно громко зазвучали человеческие голоса. Бертольд очень любил эту минуту, возвещавшую короткий отдых, когда можно наскоро закусить, выкурить трубочку и перекинуться словом с соседями. Сколько раз, поглядывая на висящие в конце пролёта часы, он с нетерпением ожидал обеденного сигнала…
Вот и сейчас Грингель и Дидермайер молча отошли в сторонку и, как бывало прежде, привычно уселись рядом на длинной скамье. Они оба вынули из кармана аккуратно завёрнутые в газету бутерброды, так же молча съели их, и только после этого завели беседу.
— У меня к тебе, дружище, серьёзное дело, — начал Грингель, внимательно глядя на Дидермайера.
— Да я уж догадываюсь, о чём ты собираешься толковать, — ответил токарь. — О новом приказе и о новой системе оплаты. Так ведь?
— Именно об этом.
— Я тут и сам кое-что обдумал. Что и говорить — всем ясно — между старыми и теперешними временами большая разница. И к работе отношение иное должно быть. Я потому на собрании и выступил. Это дело понятное…
— Да, дело это понятное, а завод, как тебе известно, всё-таки плана не выполняет.
Дидермайер пожевал губами, будто всё ещё смакуя съеденный бутерброд, и продолжал:
— Теперь, наверно, пойдёт… Я тебе так скажу: обеды — это, конечно, очень хорошо. Никто уже не сможет пожаловаться, как этот Брилле, что вот, дескать, есть нечего, так я не о работе, а больше о колбасе думаю. Премии — это, конечно, тоже хорошо. А вот сдельщина… Хоть и по сердцу она мне, но требует деликатного подхода.
Он замолчал. Грингель не торопил его. Он прекрасно знал, что даже после собрания некоторые рабочие высказывали неудовольствие по поводу сдельщины. Раньше можно было слоняться полдня без дела и всё равно получить ровно столько же, сколько получил сосед, за весь день ни на минуту не отошедший от станка. А теперь особенно не погуляешь — себе же во вред. Ясное дело, такой приказ никак не мог понравиться лодырям. Однако Дидермайер вовсе не принадлежит к числу лентяев, да и на собрании он приветствовал новую систему оплаты совершенно искренне, без всякого сомнения искренне. Что же его тревожит?
— Понимаешь ли, Бертольд, — вдруг заговорил токарь решительно, будто найдя новый подход к делу. — Вот, допустим, мы с тобой — рабочие высокой квалификации, точим точнейшие детали, сотую долю миллиметра, можно сказать, резцом ловим. Ну, в общем, не тебя в этом убеждать, ты и без того всё сам знаешь. Так вот, подумай, будет ли наш брат и при сдельщине заботиться о высоком/ классе точности? А может тогда рабочий только о деньгах заботиться будет, лишь бы побольше выработать.
— Ну, уж контроль мы установим строгий.
— Дело не в контроле. Контроль у нас и без того есть. Ты же сам знаешь — можно выточить четыре поршня и все они по допускам пройдут контроль, а в действительности будут разными, и мотор выйдет из строя намного раньше срока. Здесь дело не в контроле, а в чувстве ответственности, в сознательности самого рабочего. Вот. что надо принять в расчёт.
— Да… — согласился Грингель. — Это обязательно надо принять в расчёт, — задумчиво повторил он, снова убеждаясь в том, насколько полезна для него каждая такая встреча со старыми друзьями.
Дидермайер со своей стороны тоже испытывал потребность в подобных беседах. До сих пор он как-то не отдавал себе отчёта, в какой мере его, токаря Дидермайера, касается переход завода в народную собственность. Но теперь, видно, сама действительность всё чаще и чаще подсказывала ему, что заводские дела неразрывны с его собственными.
— Значит, что получается? — рассуждал он вслух. — На сдельщину, конечно, надо перейти, но так, чтобы качество не снизилось.
— И чтобы план выполнялся, — добавил Грингель.
— Да, конечно, и план, — подтвердил Дидермайер.
— Я вот о чём хотел тебя просить, — перешёл к главной теме разговора директор. — Чтобы и ты и… ну, ещё человек пять-шесть из наших, то-есть из моторного цеха, помогли мне на первых порах, повели за собой остальных. Сейчас важно, чтобы вся масса рабочих на живом примере поняла, для чего мы такое дело затеяли.
На этот раз Дидермайер молчал дольше обычного.
— Хорошо, — наконец, произнёс он. — Мы тут обсудим, как это провести. По-моему, должно получиться.
— Я ведь знал — уж токари-то мне наверняка помогут, — радостно сказал Грингель и крепко пожал Дидермайеру руку.
Прежде чем вернуться к себе в кабинет, он прошёлся по заводу. Везде только и говорили, что о новом приказе.
«Это хорошо, — думал Грингель. — Пусть поспорят, пошумят. Это полезно — крепче будет. Пожалуй, следовало бы только посоветоваться и в других цехах, так же вот, как и с Дидермайером».
Однако, советоваться было уже некогда — обеденный перерыв кончился.
А Дидермайер, тем временем, стал к своему станку и привычно запустил мотор, размышляя о том, сколько поршней можно обточить за день. К концу смены он прикинул так просто, на глаз, и обнаружил, что его сегодняшняя выработка несколько превысила обычную. Это обстоятельство хотя и удивило его, но ещё больше — обрадовало.
Сначала он не мог понять, в чём здесь секрет, но в последующие дни удивление исчезло. В его действиях, в сущности, ничего не изменилось. Просто раньше, стоя у станка, он вовсе не думал о том, сколько им сделано, выполняет ли его цех план или нет. Теперь невольно Дидермайер только об этом и беспокоился. Да и не он один, а, как выяснилось, и его соседи тоже.
А у Грингеля вся следующая неделя прошла в напряжённых хлопотах. Он почти не уходил с завода. И вот столовая, в течение долгих лет служившая лишь местом собраний, снова стала столовой. Там появились официантки, повар, там снова запахло вкусной едой. Директор особенно тщательно следил за тем, чтобы все обещания, данные на собрании, выполнялись неуклонно.
Вскоре на заводе стало известно, что перешедший на сдельщину моторный цех подвёл итоги своей работы за первую неделю. Оказалось, что план выполнен на девяносто семь процентов. До получения премии оставалось совсем немного.
Дидермайер потирал руки. Он понял, что оставшиеся три процента преодолеть уже не трудно. Одновременно он понял и нечто более важное — в борьбу за выполнение плана включились все рабочие моторного цеха. Его нисколько не смущало, что теперь в обеденный перерыв разговор неизменно касался премии. Ведь, беседуя об этом, его товарищи, да и он сам, думали именно о выполнении плана.
Если усилия целого коллектива собраны воедино и направлены в одну точку, они не могут остаться безрезультатными. Медленно, день за днём, неделя за неделей, подходил завод к цифре «100». Иногда производство ещё лихорадило — эту болезнь сразу ликвидировать не удалось.
Но в цехах становилось всё больше и больше рабочих, которые, как и Дидермайер, никогда не кончали смену без того, чтобы хоть не на много, но всё же превысить дневную норму.
Через два месяца Бертольд Грингель имел удовольствие сообщить полковнику Чайке о том, что на «Мерседесе» план выполнен. И если бы к тому времени кто-нибудь сказал рабочим, что теперь можно вернуться к работе по-старинке, это вызвало бы у них не только недоумение, но и протест.
Макс Дальгов готовился к докладу о принципах и методах партийной работы. Карандаш быстро бегал по бумаге.
Он закончил страницу и, как всегда в таких случаях, решил прочесть её вслух.
В эту минуту кто-то постучал в дверь. Дальгов удивлённо оглянулся: он никого не ждал в такой поздний час.
— Войдите!
Макс сразу узнал Артура Крокмана, секретаря партийной организации завода «Мерседес». У него был такой встревоженный вид, что Дальгов даже отложил перо. А Крокман, ещё не успев поздороваться, прямо с порога начал:
— Товарищ Дальгов, пришёл тебе совершенно официально заявить, что Лекс Михаэлис решил окончательно подорвать мой авторитет.
— Каким же образом? — удивился Макс. Он знал, что Артур Крокман — неплохой организатор и пользуется уважением среди рабочих.
— Михаэлис хочет меня уничтожить как партийного руководителя.
— Да объясни ты толком, в чём, собственно, дело, — сказал Дальгов.
— У нас на заводе сейчас идут перевыборы партийного комитета.
— Да, я знаю.
— Так вот я сделал отчёт, затем в прениях выступили четыре человека, и все они очень меня хвалили. А потом вдруг взял слово Михаэлис, который присутствовал на собрании в качестве представителя городского правления партии, и просто смешал меня с грязью. Всю мою работу он изобразил так, что от неё и следов не осталось.
— Что же он говорил? — спросил Дальгов.
— Сначала он говорил, что я человек энергичный и хорошо помогаю Грингелю, а потом неожиданно переменил курс и сказал… ты только послушай! Он сказал, что мне гораздо больше нравится сидеть в кабинете у директора, чем разговаривать с рабочими. Короче говоря, он заявил, что у меня «кабинетный стиль» работы! Ты понимаешь! Прямо хоть с завода теперь уходи. А после него и другие стали говорить всякие неприятности. Они меня и хвалили и бранили, все вместе. Так работать нельзя! Должна же существовать какая-то дисциплина!..
Крокман произнёс всё это, бегая по комнате, и лишь теперь взглянул на Дальгова, надеясь прочесть на его лице выражения сочувствия. Но он заметил, что у Дальгова в глазах почему-то появились весёлые искорки.
— Ну, хорошо, — сказал Дальгов, — а то, что говорили рабочие и Михаэлис, — это что, все выдумки или у них были какие-нибудь основания так говорить? Как ты сам считаешь?
Крокман на минуту задумался.
— Даже если это и правда — а доля правды тут, признаться, есть, — нельзя же об этом говорить на собрании! Как я после этого буду руководить организацией? Да меня теперь и не выберут!
— А я думаю, выберут, — улыбнулся Дальгов.
— Ты что, им прикажешь?
— Ну, если приказать, то уж, наверно, не выберут. Партийную работу не ведут по приказу. А ты лучше попробуй сам разобраться, в чём Михаэлис прав, а в чём нет. Скажем прямо, если он прав и ты с ним согласишься, то это твоему авторитету не повредит. Наоборот, каждый увидит, что Крокман не боится признавать свои ошибки и готов их исправить.
— А если меня не выберут?
— Значит, дело не в критике, а в твоей работе.
— Ты думаешь? — неуверенно произнёс Крокман, которого несколько успокоили слова Дальгова. — Хорошо, я пойду, пожалуй. Завтра расскажу тебе, чем кончились перевыборы.
Он пожал Максу руку и вышел.
Дальгов некоторое время сидел в задумчивости, потом решительно взялся за карандаш и вернулся к своему докладу.
— Критика и самокритика, — писал он, — их развитие и понимание являются необходимым условием строительства партии, идущей в авангарде рабочего класса. Без критики и самокритики такая партия существовать и развиваться не может…
А на следующий день Артур Крокман явился к Дальгову ещё более встревоженным.
«Неужели его не выбрали?» — подумал Макс.
Однако дело оказалось гораздо сложнее.
— У меня вчера был трудный день, — начал Артур. — Пожалуй, самый неприятный день в моей жизни.
— Что, не собрал голосов? — поинтересовался Дальгов.
— Да нет, хоть и ещё поругали, но выбрали единогласно. Тут ты оказался совершенно прав. Только дело вовсе не в этом. Ты понимаешь, после того как меня опять сильно пробрали, уже в перерыве подходит ко мне один из наших мастеров, есть у нас такой Адам Брилле, — он недавно вступил в партию, — и передаёт, что со мной хочет поговорить один человек. Я вышел, и как ты думаешь, кого я увидел? Представь себе, Кребса! Да, того самого, нашего старого социал-демократа Кребса. Ты даже вообразить себе не можешь, с чем он ко мне пришёл.
— Отчего же, приблизительно могу вообразить, — заметил Дальгов.
— Не думаю. Видишь ли, я никогда его высоко не ставил. Но он оказался откровенным негодяем. Он сказал, что если меня уж начали критиковать, то, наверно, скоро посадят в тюрьму, и предложил мне с его помощью переехать в Берлин, в американский сектор. Понимаешь, какой подлец! От меня он хотел немногого. Я должен написать письмо в газету, в американскую, конечно, о том, что у нас в СЕПГ бывших социал-демократов преследуют, не дают им ходу и относятся к ним недоверчиво. И заодно заявить о выходе из партии. Только и всего!
Крокман был так возмущён предложением своего бывшего партийного руководителя, что не мог усидеть на месте. Он бегал по комнате и всё искал пепельницу.
— Да, как говорят русские, хорош гусь! — проговорил Дальгов. — Вот что, Крокман, ты поменьше возмущайся, и лучше, чтоб о вашем разговоре пока никто не знал. Судя по всему, за этим Кребсом немало тёмных делишек. И хорошо, что ты сразу пришёл ко мне. Пусть тебя ничто не тревожит, я сам во всём разберусь. И ещё прими мои поздравления: я очень рад, что тебя снова выбрали. Видишь, что значит товарищеская критика!
— Да, погорячился я вчера, — сказал, прощаясь, Крокман.
Дальгов решил зайти к Соколову, посоветоваться относительно Кребса. В комендатуре ему сказали, что капитана Соколова нет, но что зато есть майор Соколов. Да, ему только вчера присвоили новое звание.
Дальгов зашёл к Соколову, поздравил его и стал рассказывать о вчерашнем собрании партийной организации завода «Мерседес». Когда он дошёл до разговора Крокмана с Кребсом, Соколов молча достал из стола какую-то папку, раскрыл её и показал Максу последнюю страницу. Тут были перечислены некоторые тайные проделки Кребса, рядом с которыми его предложение Крокману выглядело невинной затеей.
Недалеко от Дорнау, в живописной тихой долине расположен небольшой, но довольно известный в Германии курорт Бад-Раабе. На склонах высоких гор, покрытых густыми сосновыми лесами, прилепились дома и виллы с экзотическими названиями и среди них несколько больших санаториев. В центре городка находится огромный парк, где в стеклянных павильонах бьют из-под земли целебные источники. Летом в Бад-Раабе обычно съезжалось много больных, и маленький городок сразу становился оживлённым.
С тех пор как большие санатории стали достоянием народа, облик курорта резко изменился. Теперь у источников можно было встретить и рабочих, и шахтёров, и заводских служащих, посланных сюда на лечение своей профсоюзной организацией.
Вот сюда-то и пришлось выехать на несколько дней майору Соколову, чтобы, по приказу полковника, проверить состояние курорта. Остановился он в санатории советской военной администрации, где его гостеприимно встретил главный врач, майор медицинской службы Чередниченко. В тот же день они вместе пошли осматривать городок. Чередниченко рассказывал немало интересного о своей работе в Бад-Раабе.
Значительную часть местного населения составляли врачи, которые в прежнее время были объединены в своеобразный концерн. Эта организация преследовала одну цель — выкачивать из больных как можно больше денег.
Чередниченко и его товарищи решили ознакомиться с методами, применяемыми здешними докторами. Проверив некоторые назначения и диагнозы, они схватились за голову. Всё это имело к медицине мало отношения и скорее смахивало на шарлатанство. Лечение было построено так, чтобы посылать больного от одного врача к другому, причём первый получал от второго установленную часть гонорара.
Такая система прочно укоренилась на курорте. И больные, попавшие в этот конвейер, уже ничего не могли поделать, а в результате подвергали своё здоровье риску. Машина работала исправно, и врачи клали в карман большие деньги.
Когда Чередниченко занялся расследованием этих махинаций, выяснилось, что у половины местных докторов нет даже медицинского образования и вся их практика основана на интуиции, флюидах и прочей чертовщине. Короче говоря, среди лечебного персонала пришлось провести чистку. Чередниченко запретил практику всем врачам, не имеющим диплома, уничтожил шарлатанский концерн и организовал лечение на научной основе. Шарлатаны сначала пытались протестовать, но попытки их не увенчались успехом. Тогда они просто уехали из Бад-Раабе и перенесли свою деятельность в западные зоны Германии.
Соколов с большим интересом слушал Чередниченко. Его рассказ мог служить подтверждением тому факту, что в советской оккупационной зоне не было ни одной области жизни, где бы не происходила ожесточённая борьба.
— Знаете, — продолжал Чередниченко, — я тут всё присматриваюсь к рабочим, которые впервые в жизни попали на курорт. И как это ни странно, многие из них, пожалуй, стыдятся того, что они простые рабочие. Видно, немцы не научились по-настоящему уважать труд, и пройдёт, наверно, немало времени, прежде чем изменится их психология.
— Это правда, — сказал Соколов. — Избавиться от такого предубеждения сразу нельзя, но этот процесс уже начался. Вы слышали о движении заводских рабочих за повышение выработки?
— Слыхал, но, признаться, плохо себе представляю, как это здесь выходит.
— Сначала не выходит, а потом выйдет, — засмеялся Соколов. — Немцы начинают понимать, что мы спасли их от страшной судьбы. И теперь они многому у нас учатся.
Офицеры шли по длинной аллее парка. Густая листва каштанов и клёнов почти не пропускала солнца. Казалось, будто идёшь по длинному коридору и над тобой крыша из пышных зелёных ветвей.
По парку гуляли отдыхающие. Был предобеденный час, а в это время полагается посетить источник. Держа в руках стаканы, люди медленно двигались по аллее и, словно священнодействуя, потягивали через стеклянные трубочки целебную воду.
Соколов улыбнулся:
— У здешних больных такой вид, будто они от каждого глотка ждут чуда.
— Нет, они просто со всей точностью выполняют предписания врачей.
Офицеры остановились у перекрёстка, и внимание Соколова привлёк пожилой человек, который, только что выпив свою порцию воды, беседовал теперь с соседом по скамейке, при этом гордо поглядывая на публику. Лицо этого человека показалось Соколову знакомым, но он не мог вспомнить, где они встречались. Немец сидел с таким видом, будто весь курорт принадлежит ему одному. У него на жилете блестела толстая позолоченная цепочка. Его серый костюм был так тщательно выглажен, что об острые складки брюк, казалось, можно порезаться.
Он, не спеша, перекидывался короткими фразами с другим отдыхающим, тоже человеком важным, но выглядевшим всё же менее величественно.
— Прислушайтесь, вам это будет интересно, — с лукавым видом шепнул Чередниченко, — а я пока пройду к источнику.
— У меня на заводе, — говорил человек в сером костюме, — дело уже идёт полным ходом. Сейчас на моём заводе столько же рабочих, сколько было до войны.
Собеседник с уважением кивал головой.
А человек в сером костюме с золотой цепочкой заметил Соколова и видимо встревожился. Тут Соколов узнал его. Это был Корн, один из рабочих с «Сода-верке».
Соколов поздоровался:
— Добрый день, господин майор, — встрепенулся Корн. — Поздравляю вас с повышением.
— Спасибо, — ответил Соколов.
— Давайте пройдёмся, — внезапно предложил Корн и поспешно встал. Собеседник его остался на скамейке.
— Я рассказывал знакомому о нашем заводе, — как бы оправдываясь, объяснил Корн, когда они немного отошли. — Я сказал, что это мой завод и вы, наверно, это слышали. Я ведь не солгал ему — разве «Сода-верке» не принадлежит теперь всему народу?
— Надо было бы упомянуть, что ваш завод принадлежит и ему тоже, — засмеялся Соколов.
— Но тогда пришлось бы сказать, кто я такой. А так пусть он думает, что я большой человек.
Соколов на секунду задумался.
— Скажите, господин Корн, как вы попали сюда? — спросил он.
— Профсоюзная организация послала, — охотно ответил немец. — Ведь я на заводе —.активист. План свой перевыполнил. Парторганизация дала мне бесплатную путёвку на месяц.
— Значит, вы попали сюда потому, что вы рабочий, а главное — хороший рабочий?
— Конечно!
— Почему же вы стараетесь выдать себя за капиталиста?
Корн замялся. В самом деле, почему!
— Знаете, ведь у нас рабочего человека не очень-то уважают, — начал он стыдливо. — У нас уважение к людям всегда определялось богатством…
Появление Чередниченко заставило его замолчать, и он отошёл, смущённый и взволнованный.
Соколов долго смотрел ему вслед.
— Да… — сказал он. — Самое обидное, что этот Корн — один из лучших рабочих у себя на «Сода-верке». И всё-таки, нет-нет, а хочется ему выдать себя за богача… Видно, не сразу труд становится делом чести.
Прошло немало времени с того дня, как писатель Болер вернулся из Советского Союза, но ещё ни одной его статьи не появилось в прессе. Все участники поездки давно уже рассказали о своих впечатлениях, о радушном приёме в Москве, обо всём виденном на заводах и полях страны социализма. Они выступали на рабочих собраниях, в университетах и клубах — повсюду, где люди хотели знать правду о Советской России.
Сразу же по возвращении Болер заявил, что он нездоров, и наотрез отказался от всяких предложений, с которыми к нему обращался Культурбунд. Его просили выступить хотя бы с одним докладом, но никакие просьбы и уговоры не подействовали.
Сидя дома, Болер без конца перебирал в памяти всё виденное. Он не писал не потому, что ему нечего было сказать. Как раз наоборот: материала у него было много.
«Как же я могу писать по первым впечатлениям, не узнав страны как следует?» — размышлял Болер.
Но была и другая причина его молчания: писатель не хотел выступить перед публикой до тех пор, пока в Гамбурге не выйдет его книга. Он больше всего дорожил своей репутацией объективного, независимого литератора. Ему казалось, что настоящая мудрость много видевшего и много испытавшего человека именно в том и заключается, чтобы избежать малейшего намёка на тенденциозность. Напиши он сейчас о Советском Союзе, который вызвал у него искреннюю симпатию, — и его совершенно объективная книга о современной Германии будет воспринята, как орудие политической борьбы.
И Болер ждал. Его перестали беспокоить просьбами. Казалось, что даже в Культурбунде о нём забыли. Жизнь стала однообразной. Писатель словно выбился из общей колеи и шёл затерянной узенькой тропинкой, в стороне от своего народа.
«Пусть только выйдет книга в Гамбурге, — думал старик, — тогда все опять заговорят о Болере. Тогда и Максу Дальгову и всем остальным снова придётся вспомнить обо мне».
В этих мыслях была доля горечи: Макс Дальгов теперь значительно реже навещал писателя. Казалось, он утратил интерес к старому Болеру. А может быть, ему просто надоели эти бесконечные разговоры о судьбах немецкой интеллигенции и её роли в современной Германии?
Подобные разговоры и в самом деле мало интересовали Макса Дальгова. Лучшие представители интеллигенции уже нашли своё вполне определённое место в жизни. Кроме того у Макса Дальгова теперь не было ни одной свободной минуты. Ему пришлось учиться так усердно, как никогда в жизни. Руководить даже такой сравнительно небольшой партийной организацией, какая существовала в Дорнау, стало невозможно без основательного знания марксистско-ленинской теории. Макс это понял и решительно взялся навёрстывать упущенное.
В городе была создана партийная школа. И ей Макс Дальгов отдавал почти всё своё время. Правда, изредка он всё же приходил к Болеру поиграть в шахматы, но уже без прежнего азарта. Писателю казалось, что Макс машинально переставляет фигуры, а мысли его витают где-то далеко от шахматной доски.
В последний раз Максу быстро надоел ферзевый гамбит, и они заговорили о политике. Главным вопросом, как и всюду, где завязывались беседы на политические темы, было единство Германии. Совсем недавно англичане и американцы сорвали работу Лондонской сессии совета министров иностранных дел. Было ясно, что они уже решились превратить свои оккупационные зоны в маршаллизованное марионеточное государство.
Оттуда приходили дурные вести: рабочие голодают, крупные забастовки в Гамбурге и Дюссельдорфе, активизируются фашистские организации, генерал Гудериан уже занят воссозданием генерального штаба. Об этом писали даже западные газеты.
Они проговорили до поздней ночи. Но потом Дальгов опять надолго исчез, и старик остался без собеседника.
Городской театр показывал всё новые и новые спектакли. Тут были представлены и классики и советская драматургия, играли и послевоенные немецкие пьесы, написанные современными, ещё мало известными драматургами.
Жизнь шла своим чередом, и с каждым днём становилось очевиднее, что растёт и крепнет новая Германия. Болер чувствовал, что действительность опровергает его позицию беспристрастного наблюдателя, но не хотел признаться в этом даже самому себе.
Однажды вечером, во время прогулки, он встретил Эдит Гартман. Актриса быстро шла по улице. Она выглядела немного усталой, но была весела и даже возбуждена.
— Я сейчас выступала в рабочем клубе, — рассказывала Эдит Гартман. — Вы не можете себе представить, какие там замечательные люди! Завод «Мерседес» успешно выполнил план. Там был праздник, раздавали премии и в заключение состоялся концерт. Кажется, у меня ещё никогда в жизни не было такого приятного чувства после выступления.
Болер улыбнулся, глядя на возбуждённое лицо Эдит. Ему казалось, что актриса забавляется какой-то детской игрой. Эдит Гартман выступает в рабочем клубе? Смешно!
Он не сказал об этом актрисе, чтобы не омрачать её радости.
— Может быть, зайдёте ко мне? — спросила Эдит, когда они подошли к её дому.
— Охотно, — сказал Болер и тут же испугался поспешности, с какой он принял приглашение. Но Эдит ничего не заметила. Она провела гостя в свою комнату, где прибавилось несколько новых афиш, и сразу принялась варить кофе.
Когда они уже сидели и разговаривали с чашками в руках, Эдит неожиданно рассмеялась:
— А вы знаете, что про меня пишут в западных газетах?
Болер приблизительно знал. Ничего хорошего там не писали. Зигфрид Горн начал клеветническую кампанию в Берлине, а скоро она перекинулась и в другие города Западной Германии.
— Пишут, будто я продалась большевикам, — продолжала Эдит. — Какие негодяи: «продалась»! А я просто пошла с немецким народом и стала работать для новой Германии. Должна вам сказать, дорогой Болер, это по-настоящему увлекает меня! Не смотрите с таким сомнением: я говорю от чистого сердца.
С лица Болера сбежала улыбка. Он думал о том, что вот он, старый писатель, из-за своей выжидательной политики остался в стороне от настоящей жизни.
— Представляю, что они напишут обо мне теперь, — смеялась Эдит. — «Гибель искусства»… «Насилие над талантом!..» Кстати, у нас в театре на днях было партийное собрание, и я сделала доклад о путях развития демократического искусства.
— Что такое?!
Болер почувствовал, как кресло под ним пошатнулось, и все кругом куда-то поплыло. Овладев собой, он переспросил:
— На партийном собрании? Вы вступили в партию! В какую, если не секрет?
— Какой же тут может быть секрет? — ответила актриса. — Я вступила в Социалистическую единую партию Германии.
Это уже было чересчур! Болер всё мог допустить, но чтобы артистка вступила в партию…
А Эдит Гартман смотрела на взволнованное лицо старика, и ей стало жаль его. Она отлично понимала, о чём он сейчас думает. Ведь не так давно и для неё самой даже мысль о вступлении в партию казалась невозможной. И если бы не фрау Соколова, она, наверно, намного позже пришла бы к такому решению.
Эдит вспомнила, как вскоре после первого спектакля Люба рассказывала артистам о Советском Союзе. В разговоре выяснилось, что фрау капитан — член партии, и Эдит Гартман была крайне удивлена. И тогда же произошёл разговор, сыгравший большую роль в её жизни.
— Вот вы спрашиваете, для чего молодым женщинам да ещё актрисам вступать в партию, — сказала Люба Соколова. — Я вам могу на это просто ответить. Поглядите кругом, и вы убедитесь: всё хорошее, справедливое, полезное делается по инициативе Социалистической единой партии. Она сейчас является главной движущей силой в создании демократической Германии. У нас партия давно уже стала душой и сердцем всей страны, и где бы человек ни работал, каким бы делом он ни занимался, он всегда ощущает её руководство. Например, мы сейчас боремся за высокоидейное искусство, за художественное мастерство, за социалистический реализм. И кто же, как не коммунистическая партия, руководит этой борьбой? Вы поняли мою мысль?
— Да, — ответила Эдит. — Но социалистический реализм — это, по-моему, что-то чрезвычайно неопределённое.
Люба рассмеялась.
— Ну, а пьеса, в которой вы играли? Она тоже кажется вам неопределённой?
— Что вы! — удивилась Эдит. — Как же можно так говорить!
— Так вот мы считаем, что эта пьеса и является одним из лучших образцов социалистического реализма в драматургии, — сказала Люба. — Я стремилась работать в театре для того, чтобы создавать такие спектакли, и я не могла остаться в стороне от партии.
Долго размышляла в ту ночь Эдит Гартман. Пример фрау Соколовой был очень убедителен. Но, собственно говоря, почему она, Эдит, так волнуется, что не может заснуть? Перед ней вовсе не стоит вопрос вступать или не вступать в СЕПГ? Она может спать спокойно.
Но мысли её невольно возвращались к этому разговору. Слова Любы о том, что для советских людей партия является душой и совестью народа, глубоко запали в сердце Эдит.
Потом пришёл Эрих Лешнер. Они долго говорили о событиях в деревне, и ей ещё раз пришлось убедиться в правоте Любы Соколовой. Да, СЕПГ стала инициатором самых прогрессивных преобразований в стране.
Эрих первый посоветовал Эдит вступить в партию. А потом ей как-то пришлось говорить об этом с Максом Дальговым, и он просто спросил её, когда она собирается подать заявление.
— Я вижу, как народ идёт за партией, — говорила Эдит, — и не хочу отстать от народа. Я должна быть впереди: ведь я же актриса. Я не хочу уподобиться старому Болеру.
Давно уже ничто не доставляло Максу Дальгову такой радости, как эти слова. Вернувшись домой, он хотел зайти к писателю и обо всём ему рассказать, но потом представил себе неизбежный спор и раздумал.
И вот Болер узнал новость от самой Эдит Гартман. Он пытался доказать ей, что люди искусства не должны вмешиваться в политическую борьбу, что самое драгоценное чувство художника — это ощущение полной независимости.
— Приходите к нам в театр, — сказала Эдит вместо ответа. — Вы там давно уже не были. А потом поговорим, погибло ли искусство оттого, что я вступила в партию, или нет.
Опять она его учит! Болер встал и, даже недопив кофе, попрощался и ушёл.
Прошло время, и расчленение страны на две части стало непреложным фактом. Англичане и американцы первыми договорились о совместной политике, направленной на отделение Западной Германии. Образовалась Бизония. Французы сначала колебались, но потом присоединились к старшим партнёрам, и таким образом возникла Тризония. Затем пошли совсем откровенные разговоры о создании Западногерманского государства, которое американцы уже видели своей колонией. Они-то и поспешили провести сепаратную денежную реформу, которая крепче всяких кордонов отгородила Западную Германию от Восточной. Чтобы закрепить раздел страны, они выработали особую конституцию для западных немцев. Всё было направлено на то, чтобы превратить половину Германии в стратегический плацдарм против Востока.
Потсдамское соглашение, точно определившее будущий облик страны, оказалось нарушенным в самой своей основе. Ведь именно оно предусматривало создание единой, демократической и мирной Германии.
На деле же только Советский Союз последовательно придерживался этого соглашения. В советской зоне оккупации был создан Народный совет, состоящий из депутатов ландтагов немецких земель, а также из представителей партийных и массовых организаций. Был разработан проект подлинно демократической конституции и не для одной зоны, а для всего германского народа. Наконец, СЕПГ совместно с Немецкой экономической комиссией разработала и представила на широкое обсуждение двухлетний план развития народного хозяйства в мирных целях.
Всё это были события чрезвычайной важности. Немецкие рабочие и крестьяне ясно увидели своё будущее.
Опубликование двухлетнего плана вызвало много толков на «Утренней заре». Впервые о работе шахты говорилось в таком важном документе.
Особенно повлияла новость на Альфреда Ренике. То, о чём рассказывал Ганс Линке, опять завладело его сознанием. Он понимал, что сейчас его труд приобретает государственное значение. Каждая тонна угля пойдёт на выполнение большого плана, и забойщик был глубоко убеждён, что теперь на шахте всю работу надо перестроить. Он только не знал, с чего начать.
Ренике, вероятно, ещё долго колебался, если бы на «Утреннюю зарю» не приехал с докладом Макс Дальгов. Дальгов был отличным оратором, и слушать его собрался чуть ли не весь посёлок.
Он подробно рассказал о двухлетнем плане, о перспективах мирного развития советской зоны оккупации и особое внимание уделил продуктивности труда.
— Представьте себе, — говорил Дальгов, оглядывая зал, — что вчерашним днём закончился какой-то этап вашей жизни, и сегодня начался новый, когда уже нельзя работать по-старому. Теперь вся жизнь страны будет подчинена общему плану, и рабочий класс Германии должен показать, на что он способен, когда речь идёт о благе всего родного народа. Ведь каждый из вас может сделать свой труд более эффективным, и только вы сами найдёте для этого скрытые от постороннего глаза возможности. В России, например, рабочие, взявшись за выполнение пятилетнего плана, вдвое и втрое повысили свою выработку.
На другой день Ренике вырубил свою обычную норму, а когда закончил смену и вымылся в душе, зашёл к руководителю партийной организации шахты Густаву Шуберту. Альфред показал ему запись своего рабочего дня. Из неё следовало, что много времени забойщик тратит непроизводительно.
— Понимаешь, Густав, — говорил Ренике, — вот тут-то и таятся эти скрытые возможности, о которых вчера говорил товарищ Дальгов. Видишь, как задерживают меня навал и отгрузка. Я предлагаю перестроить весь производственный цикл. К сожалению, самому мне это не под силу, тут надо привлечь и проходчиков, и крепильщиков, и откатчиков.
Шуберт вскочил с места.
— Пошли к директору! — воскликнул он. — Ты, наверно, и сам не понимаешь, какой ты молодец!
Директора Гутхофа назначили сюда недавно. Все эти годы он вынужден был лечиться после концлагеря, где его изувечили фашисты. К рабочим Гутхоф относился требовательно, но за этой строгостью чувствовался сердечный и умный человек.
Когда Ренике показал ему свои расчёты и объяснил, что хотел бы уплотнить рабочий день, Гутхоф от удивления даже откинулся на спинку стула.
— Великие же дела совершаются в Германии! — сказал он. — Если сами рабочие начинают думать о таких вещах!..
— Вы поможете мне? — спросил Ренике.
— Конечно! Смотри, Густав, — сказал Гутхоф, обращаясь к Шуберту. — Оказывается, у нас на шахте уже нашлись люди, для которых двухлетний план стал их кровным делом.
Ободрённый такими словами, Альфред рассказал директору обо всём, что надумал.
— Я предлагаю вот что, — сказал Гутхоф, — завтра мы с вами спустимся в шахту и на месте всё обсудим.
— Товарищ Ренике, можешь рассчитывать на поддержку партийной организации, — со своей стороны добавил Шуберт. — Мы будем очень рады, если нашему товарищу удастся сказать новое слово в шахтёрском деле.
Ренике ушёл от Гутхофа окрылённым и в тот же вечер поделился своими мыслями с Гертрудой. Он рассказывал с увлечением, но вдруг заметил, что лицо жены стало мрачнее тучи.
— Ты что, Гертруда? Разве ты со мной не согласна?
Гертруда ответила не сразу.
— А про товарищей ты подумал? — наконец, произнесла она. — Что на это скажут твои же друзья? Ведь они тебя просто проклянут. Допустим, ты перевыполнишь норму, а тот же самый Гутхоф на следующий день объявит твою выработку обязательной для всех, и другим забойщикам придётся из кожи вон лезть, чтобы выполнить столько же. Вот чего ты добьёшься!
Альфред смотрел на жену и, казалось, не понимал её. Неужели его предложение может вызвать подобные мысли? Неужели сейчас можно думать о таких вещах? Он долга молчал, невидящими глазами уставясь в газету. Нет, шахтёры должны понять, что по-старому работать больше нельзя. Да, должны!
Однако слова Гертруды его встревожили, и, желая успокоить себя, Альфред пошёл к Грингелю. Со старым товарищем он мог говорить обо всём без боязни быть ложно понятым.
Время шло к ночи, и Грингель уже собирался ложиться спать. Взглянув на Ренике, он спросил, не случилось ли чего плохого, такой у приятеля был озабоченный вид.
Альфред рассказал ему, в чём дело, не утаив своих: сомнений.
— Не бойся, Альфред! — успокоил его Грингель. — Начинай своё дело, и пусть тебя не тревожит то, о чём говорит жена. Тебе надо понять, что если не ты, так другой шахтёр — кто-нибудь уж обязательно начнёт работать по-новому, а остальные последуют его примеру. Двухлетний план всех всколыхнул. Ведь и у меня на заводе теперь перевыполняют план. Вон токарь Дидермайер тоже задался целью удвоить выработку. Так что ты не обращай внимания на всякие разговоры. Весь народ стремится работать по-иному. Понятно, найдутся и недовольные, но таких убедят результаты. Вот и всё! А теперь иди домой и выспись хорошенько. Спокойной ночи.
И Бертольд Грингель стал расшнуровывать ботинки.
Ренике попрощался и ушёл. Так или иначе, а отступать уже было поздно.
Новый директор «Сода-верке», тот самый Вальтер Гроссман, который когда-то был упрятан в сумасшедший дом, предложил эффективное и дешёвое удобрение для сельского хозяйства. В Германии, где земля неплодородна, нечего и думать об урожае без значительного количества удобрений. Вальтер Гроссман, неожиданно для самого себя ставший директором огромного завода, правильно понял, в каком направлении надо перестраивать предприятие.
Но прежде чем пустить новое удобрение в производство, надо было испробовать его на полях. Гроссман обратился с этой целью к коменданту, а тот познакомил его с майором Савченко.
Майор предложил, не откладывая, договориться обо всём с крестьянами. Он вызвал машину и вместе с Гроссманом поехал в Гротдорф. Там жил Эрих Лешнер, первый крестьянин, пришедший в комендатуру за советом. Именно с ним майор и решил свести изобретателя.
А в Гротдорфе назревали новые события. Лешнер говорил, что пора начинать атаку на подлецов. При этом он имел в виду богатеев вроде Брумбаха, которые срывали обязательные поставки.
Особенно злило кулаков, что теперь с них брали и хлеб, и молоко, и мясо пропорционально их наделам.
В тот день, когда приехали Савченко и Гроссман, у Брумбаха с Лешнером в помещении комитета взаимопомощи произошла очередная стычка.
Они стояли друг против друга — большой толстый Брумбах и невысокий однорукий Лешнер. Чувствовалось, что кулак и боится и смертельно ненавидит своего противника.
— Ну, господин Брумбах, — говорил Лешнер, — ведь вы у нас как-никак член комитета крестьянской взаимопомощи, который отвечает за поставки. Когда же вы думаете погасить задолженность? Вы читали наш двухлетний план, там ведь ясно сказано, сколько мы должны дать. Ни больше, ни меньше. Вот я и спрашиваю, когда вы рассчитаетесь?
Брумбах только пыхтел, глядя на Лешнера. Будь его воля, он тут же растерзал бы этого проклятого батрака. Конечно, таким, как Лешнер, теперь раздолье. Они поделили помещичью землю, у них на полях работают два трактора, им-то хорошо.
— Да поймите же, что я никак не могу выполнить поставки, — отбивался Брумбах. — В это лето у меня осталось много незасеянной земли. Чем же мне рассчитываться?
— А почему вы не засеяли всю землю?
— Не мог.
— Неправда, вы просто не хотели.
— Это — моё дело.
— А поставки — это что, не ваше дело? Как хотите, а придётся рассчитаться полностью.
— А если я не смогу?
— Тогда у вас отберут землю. Вы сами посудите, ведь пустующие участки можно отдать такому человеку, который будет их обрабатывать.
Брумбах побагровел. Вот она высказана, наконец, эта угроза! Ничего! Зато теперь он знает, как разговаривать с Лешнером.
— Значит, правда, что вы собираетесь провести ещё одну реформу и распределить всю землю поровну? Значит, это правда? Так бы сразу и сказали.
Лешнер понял провокационный манёвр Брумбаха. Ответить кулаку было нетрудно.
— Я ещё раз повторяю, — чётко сказал Лешнер, — никакой новой реформы никто проводить не собирается. Понятно? Но оставлять землю незасеянной мы тоже не позволим. У тех, кто честно обрабатывает свои поля и сдаёт поставки государству…
Лешнер произнёс это слово и на мгновение остановился. Можно ли теперь уже назвать Германию государством? Да, пожалуй, дело идёт к тому.
— … у тех, — продолжал Лешнер, — мы не отберём ни кусочка земли, сколько бы её ни было. А кто нарушит это правило, пусть пеняет на себя. Мы даже не будем отбирать у вас землю, но право на обработку передадим другим крестьянам, которые соберут с неё урожай. Теперь не те времена, чтобы добро пропадало зря! Понятно?
— Понять-то я понял, — старался сдержать себя Брумбах. — Да ещё посмотрим, как-то вы справитесь с этой землёй!
— Отлично справятся! — неожиданно послышался голос майора Савченко, незаметно вошедшего в комнату вместе с Гроссманом. — Кстати, могу сообщить вам новость, господин Брумбах: во многих деревнях Германии — в советской зоне, конечно, — организуются машинно-прокатные станции. Там будут и тракторы и всё, что вашей душе угодно.
— Так ведь по всей стране тракторы уже никуда не годятся, — ответил Брумбах. — Старьё, немного в них пользы.
— Найдутся и новые, — сказал Савченко. — По просьбе Немецкой экономической комиссии Советский Союз выделил для Германии тысячу тракторов. Можете быть спокойны, господин Брумбах.
— Я буду обрабатывать землю, а потом её у меня отнимут?
— Это провокационные слухи, — сказал майор. — Насколько мне известно, Немецкая экономическая комиссия ничего подобного делать не намерена. Надо только честно выполнять все обязательства и окончательно забыть о саботаже.
— Я подумаю об этом, — важно сказал Брумбах, стараясь не уронить своего достоинства.
Он вышел из комнаты совсем подавленный. Видно, придётся-таки засеять всю землю и выполнить все поставки. Но хуже всего, что принуждают его к этому свои же, немцы, а не русская комендатура. Было бы куда легче, если бы ему приказали сделать это под страхом смерти. Слушаться какого-то батрака!
Однако Брумбаху пришлось внять советам Лешнера. Он пришёл домой и стал прикидывать, как ему провести предстоящий сев.
А в помещении комитета взаимопомощи тем временем шла оживлённая беседа. Лешнера очень обрадовало сообщение о советских тракторах.
— Вот когда мы заживём на славу, — говорил он. — Нам с машинно-прокатной станцией будет куда легче. За это надо вам сказать великое спасибо от имени всего немецкого народа.
Савченко только улыбался в ответ.
Тут в разговор вмешался Гроссман. Он целиком завладел вниманием Лешнера, рассказывая о новом удобрении и о том, как его применять. Лешнер обещал выполнить всё в точности. Он даст знать, когда наступит время вывозить удобрения на поля, сегодня же выделит специальные делянки и проследит за всеми опытами.
— Надеюсь, что они будут удачными, — сказал Савченко.
— Осенью увидим, — в один голос ответили Лешнер и Гроссман.
Деловой разговор закончился, и Лешнер предложил гостям посмотреть, как их община готовится к весеннему севу. Они направились к усадьбе, где помещался весь машинный парк комитета взаимопомощи.
По дороге к Лешнеру подошла женщина, ведя за руку маленького мальчика. Эрих подхватил его и звонко поцеловал.
— Август Лешнер, — гордо отрекомендовал он мальчика. — Когда-то мы и думать боялись о сыне. Разве смог бы я раньше прокормить ребёнка? Самому нечего было есть. А теперь и о дочери мечтаю…
Лешнер опустил мальчугана на землю.
Савченко подумал, что действительно впервые в Германии такие люди, как Лешнер, почувствовали себя хозяевами своей судьбы. И он от души порадовался за Эриха Лешнера, простого крестьянина из советской оккупационной зоны.
Карл Тирсен неожиданно снова появился в Дорнау. На этот раз он уже держался не как скромный адвокат, лишившийся практики. Нет, Карл Тирсен стал собственным корреспондентом радиовещательной компании в Гамбурге. Документы у него были в полном порядке. Он мог явиться даже в комендатуру и попросить интервью у самого полковника.
Но Тирсен приехал совсем с другой целью. Он вернулся в Дорнау для того, чтобы ликвидировать своё имущество и окончательно переселиться в Гамбург. Когда бургомистр Лекс Михаэлис узнал об этом, он только порадовался: одним врагом в городе будет меньше.
Было у Тирсена здесь и ещё одно дело, поважнее, чем продажа квартиры и мебели. Дело это поручило ему большое гамбургское издательство, и провести его надо было очень умело. Но Тирсен приступил к нему лишь через несколько дней после приезда, чтобы не вызвать подозрений поспешностью своих действий.
Поручение заключалось в переговорах с писателем Болером. Тирсен долго размышлял, прежде чем отправиться к старику: задание гамбургского издателя было сопряжено с немалыми трудностями. Порою Тирсен даже жалел, что согласился, но потом вспоминал о том, что ему сулил успех предприятия, и самоуверенная усмешка снова появлялась на его лице. Разумеется, он выполнит это задание. Правда, что касается способа выполнения, то у него на этот счёт имеются свои собственные взгляды, и уж, конечно, деликатничать и вести дипломатические переговоры ни к чему. Он пойдёт напролом. Посмотрим, посмеет ли старик воспротивиться!
Тирсен пришёл к писателю в самом решительном настроении. Болер, видимо, позабыл об их размолвке и встретил его, как доброго знакомого. Он сразу стал расспрашивать гостя о жизни в западных зонах.
— Что же вам сказать? Там теперь полный порядок, — с видом превосходства отвечал Тирсен. — С тех пор, как Западная Германия попала в сферу американской помощи по плану Маршалла, всё стало на свои места.
— Что это значит? — спросил Болер.
— Это значит, что люди там живут, как и во всяком другом нормальном, прочном государстве. Порядок, расцвет промышленности, правосудие.
Наступила минутная пауза, которая очень не понравилась Тирсену. Потом Болер спросил:
— Какие же дела привели вас сюда?
— Я ликвидирую тут своё имущество, — гордо ответил Тирсен. — Мне, знаете ли, не по вкусу здешние порядки. Кроме того у меня есть и к вам дельце.
— Ко мне?
— Именно к вам.
— Интересно.
— Да, это — действительно интересное дело. Я думаю, вы будете дальновидны и сразу поймёте, насколько оно важно для вас.
Болер насторожился. Судя по всему, это дело и привело к нему господина Тирсена.
— Вы ведь посылали издательству «Глобус» свою рукопись?
— Да, посылал. А что с пей?
Болер даже побледнел от волнения. Сейчас он узнает о судьбе своей книги. Но при чём тут Тирсен?
— Я привёз её с собой. В неё внесены небольшие исправления, в первоначальном виде издавать её нельзя. Вы можете сейчас же ознакомиться с коррективами. Подписать рукопись надо немедленно.
Болер схватил папку. Тирсен сидел молча, наблюдая, как писатель лихорадочно перевёртывает страницы, впиваясь взглядом в строчки и беззвучно шевеля старческими губами.
Болер перелистал страниц двадцать, потом посмотрел на гостя почти безумным взглядом.
— Это не моя книга, — прошептал он. — Я этого не писал!..
— Да нет же, это писали именно вы! Посмотрите на обложку: «Гергардт Болер. В советской зоне».
Болер перевернул ещё несколько страниц.
— Кто это писал? — срываясь со спокойного тона, закричал он. — Кто извратил мои мысли? Это всё ложь, вы понимаете, ложь!
Тирсен пренебрежительно усмехнулся:
— Скажите спасибо, что я всё исправил: в таком виде книга ещё может выйти. Подписывайте!
У Болера голова пошла кругом. Теперь он пожалел, что впустил Тирсена к себе в дом.
— Почитать вашу книгу, — издевался Тирсен, — так можно подумать, что вы уже вступили в СЕПГ. У вас нет ни слова сожаления о горестной судьбе, постигшей немецкую землю, немецкие фабрики и заводы. Вы осуждаете последнюю речь Черчилля, вы проклинаете атомную бомбу — высшее достижение современной культуры! Так что же вы думаете, англичане будут вам за это благодарны? Вы хотите, чтобы они платили за похвалы большевикам, за ваше умиление всем, что творится в Восточной Германии?
— В моей книге всё чистая правда, — прошептал Болер.
— Любопытно, что вы с ней будете делать. Правда хороша только тогда, когда она приносит доход. А эти ваши наивные восторги не принесут и пфеннига, несмотря на то, что они вышли из-под пера писателя Болера.
Болер растерялся. Рушились его последние иллюзии. Что же это творится на белом свете! Тирсен говорит, будто он сделал лишь незначительные поправки, но это же ложь: он целиком переписал книгу. Получилась обычная антисоветская книжонка, каких много стряпается на Западе. Нет, под злостными измышлениями Болер не подпишется. Пусть господин Тирсен и не мечтает об этом.
Но что же делать? Может быть, просто выгнать в шею этого подлеца? И как он осмелился прийти к нему, старому писателю, с таким предложением?
— Да, ваша правда никому не нужна, — продолжал Тирсен, — и, откровенно говоря, я просто удивлялся, читая все эти милые глупости.
Эти слова окончательно вывели писателя из себя.
— Вы забываетесь, господин Тирсен, — запальчиво произнёс Болер. — Я запрещаю вам говорить со мной в таком тоне.
— Вы впадаете в детство, — ответил Тирсен. — Это старческий маразм.
Он чётко произнёс эти слова и нагло улыбнулся, показав полоску ослепительно белых вставных зубов. Оскорбления были рассчитаны на то, чтобы ошеломить Болера. Пусть он, наконец, поймёт, что отныне с ним никто не станет церемониться.
— Что такое?
— Да, да, старческий маразм, — чётко повторил Тирсен. — Так я о вас думаю. И мнение моё подтвердится, если вы сейчас же не поставите свою подпись под книгой.
Кровь прилила к лицу Болера. Уже не думая о приличиях, он бросился к Тирсену и со всего размаха ударил его по щеке.
Тирсен этого не ожидал. Он легко, как пёрышко, отбросил сухощавого Болера на диван, потёр щеку, криво усмехнулся и сказал:
— В ваши годы вредно так волноваться. Но за пощёчину я вам отплачу. Подпишете вы книгу или нет, всё равно она выйдет под вашим именем. Может быть, это научит вас вести себя достойно с порядочными людьми.
— Вон, подлец! — закричал Болер, снова бросаясь к Тирсену.
На этот раз гость уже не был застигнут врасплох, он во-время отскочил к двери, успев прихватить с собой рукопись.
С трудом сознавая происшедшее, старик сел за стол и подпёр голову руками. Итак, книгу опубликовать не удастся.
Писатель в раздумье зашагал по комнате, потом опять сел к столу и вынул из ящика копию рукописи. Страницу за страницей перечитывал он своё последнее произведение. Да, всё это чистая правда. И если книгу не хотят издать в Гамбурге, то, наверно, её уже нигде и никогда не напечатают. Значит, людям больше не нужна правда…
— Что тут у вас за шум был? — неожиданно раздался сзади голос Дальгова.
Старик вскочил: «Вот уж не во-время пожаловал!..»
— Так, ничего особенного. Неприятный визит, — смущённо ответил Болер. — Приходил ко мне один знакомый. Ну, мы с ним немного поспорили.
— Да? — сказал Макс. — Даже на лестнице слышно было. Однако с господином Тирсеном, наверно, иначе разговаривать и невозможно. Я его встретил сейчас, и вид у него был достаточно гневный.
Болеру казалось, что от волнения у него вот-вот разорвётся сердце. Неужели Дальгов слышал, о чём они спорили?
Писатель испытующе взглянул на гостя. Нет, очевидно, он ничего не знает.
Дальгов понял этот взгляд, как просьбу объяснить цель своего прихода. Для шахмат было слишком рано. Да и вообще Макс никогда не приходил в такое время.
— Простите, что я вам помешал, господин Болер, — сказал Дальгов. — Но я хотел предложить вам поехать завтра со мной на шахту «Утренняя заря». Там готовится нечто такое, что писатель обязан видеть и знать.
— Я плохо себя чувствую, — сухо ответил Болер.
— Завтра на шахте, — продолжал Дальгов, будто и не расслышав отказа старика, — один забойщик, есть там такой Альфред Ренике, попробует показать всем рабочим Германии, как надо выполнять двухлетний план. Вы не хотите посмотреть?
— Нет, — решительно ответил старик. — Не хочу.
— Жаль, — сказал Макс. — Такие впечатления когда-нибудь пригодились бы вам.
— Мне уже ничто не пригодится… Что он там выдумал, ваш Ренике?
Вопрос был задан непоследовательно. Болер понял это, рассердился и, не дав Дальгову сказать ни слова, поспешил добавить:
— Всё равно меня это не интересует!
— Жаль, — повторил Дальгов.
Он видел, что старик очень взволнован. Пожалуй, лучше оставить его в покое.
Дальгов хотел уже встать с кресла, но тут взгляд его упал на рукопись. «Гергардт Болер. В советской зоне», — невольно прочёл он на первой странице.
— Вы написали книгу?
Болер встрепенулся. Какая небрежность — оставить рукопись вот так, на столе! Он ответил смущённо и горько:
— Да, я написал книгу, но уже нет на свете такого издательства, которое согласилось бы её напечатать.
— Разрешите мне её почитать. Меня очень интересует, что увидел писатель Болер в советской зоне.
Тут старик неожиданно разоткровенничался. Обида, нанесённая ему Тирсеном, прорвалась наружу, и Болер рассказал Максу всё, ничего не утаив.
Дальгов взял рукопись и стал её перелистывать. Так прошло с полчаса. Потом Макс поднялся и сказал:
— Давайте завтра поедем на шахту, посмотрим, как работает Ренике. Может случиться, что вы привезёте оттуда ещё одну главу.
Старик внезапно согласился. Он просил заехать за ним.
Макс Дальгов ушёл, унося с собой рукопись.
Через несколько дней он позвонил Болеру.
— Поздравляю вас, — звучал в трубке энергичный голос Дальгова. — Мы все уже прочли вашу рукопись. Если разрешите, мы отошлём её в Берлин. Я уже говорил с издательством по телефону, подробно рассказал содержание, и там обещают выпустить книгу через два месяца.
Болер не мог произнести ни слова в ответ.
— Алло, вы меня слышите? — забеспокоился Дальгов.
— Хорошо, отсылайте, — с трудом вымолвил старик.
А когда из Берлина прислали уже напечатанную книгу, он долго смотрел на неё, думая о том, что для каждого честного немца возможен теперь только один путь — борьба за новую, единую демократическую Германию, борьба за мир.
Бертольд Грингель попрежнему поздно возвращался домой. Он уже редко вспоминал о нападении Бастерта, но всё-таки каждый раз невольно осматривался, поворачивая на свою малолюдную улицу.
Однажды вечером, когда Грингель уже подходил к дому, он заметил на крыльце неподвижную мужскую фигуру. Человек стоял возле двери, освещённой небольшим фонарём. Грингель замедлил шаги. Он хотел было повернуть назад, но потом подумал, что злоумышленник вряд ли будет стоять так, на виду, а значит, и бояться нечего.
Когда он подошёл ближе, человек сделал несколько шагов к нему навстречу и внезапно сказал:
— Здравствуйте, дорогой дядюшка! Я уже потерял всякую надежду дождаться вас.
Грингель опешил от неожиданности. Кто это так фамильярно называет его дядюшкой? Есть у него, правда, брат, а у брата сын, но они живут далеко, в Кёльне, и Грингель не видел их с начала войны. Кто же это может быть?
Он подошёл поближе к фонарю и внимательно посмотрел на гостя. Да, сомнений быть не могло, это действительно его племянник Хорст Грингель. Конечно, он очень повзрослел за эти годы: ему сейчас, наверно, уже не меньше двадцати пяти, а Бертольд помнит его ещё мальчишкой.
— Какими судьбами, Хорст?
Молодой человек обрадовался. Раз Бертольд Грингель не чурается родства, значит, пристанище обеспечено.
— Убежал из Кёльна, дядюшка.
— Это как понимать, убежал?
Он уже открывал ключом дверь своей квартиры. Они вошли в комнату. Бертольд зажёг свет и ещё раз внимательно осмотрел гостя. Да, это, несомненно, Хорст.
— Долго рассказывать, дядюшка, — только теперь ответил молодой человек. — Честно говоря, я бы с большим удовольствием выпил сейчас чашку кофе, если у вас водится что-нибудь подобное.
— Ты что, сбежал от полиции? Украл или ограбил кого? — Грингель, видимо, был не очень высокого мнения о племяннике, который всегда казался ему сорванцом.
— Не совсем так, дядюшка, — рассмеялся Хорст. — Я хоть и не внушаю вам доверия, но на этот счёт можете не беспокоиться. Я сбежал не от полиции, а от армии. Короче говоря, сбежал от мобилизации.
— Что ты вздор мелешь? — возмутился Грингель. — Война уже давно кончилась. Ты говори толком.
— Если вы мне дадите кофе, я расскажу всё по порядку, — лукаво улыбнулся Хорст.
— Ладно, — сердито сказал заинтересованный Грингель. — Подожди, я сейчас всё сделаю.
Он пошёл на кухню, зажёг газ, вскипятил кофе, достал хлеб, масло и поставил всё это перед Хорстом.
— Боюсь, что я нанесу непоправимый урон вашим запасам, дядюшка, — сказал Хорст, намазывая масло тончайшим, еле видимым слоем.
— Ничего, — буркнул Грингель, принимаясь за еду. — Мне хватает.
— Вы попрежнему на том же заводе?
— Да, там же.
— Всё поршни обтачиваете?
— Нет, я теперь директор, — хмуро ответил Бертольд. Ему казалось, что племянник хочет скрыть от него какую-то нехорошую проделку.
— Вы всё шутите, дорогой дядюшка, — отхлёбывая кофе, сказал Хорст.
— Нет, не шучу. Я в самом деле директор завода.
Глаза у Хорста испуганно забегали. Он почувствовал по тону, что дядя говорит правду, и не знал, как теперь вести себя с Бертольдом Грингелем. Наверно, это бестактно врываться поздно вечером к директору завода, даже если это родной дядя.
— Ну, рассказывай, — напомнил Грингель, когда племянник допил кофе.
— Это не слишком весёлая история, — предупредил Хорст. — Вы правильно заметили, что война уже давно кончилась. А только нашего брата опять берут в армию, на первый взгляд, якобы добровольно, а на самом деле принуждают безо всяких. Вот и пришлось удрать. Что касается меня, то я больше воевать не намерен.
— С кем воевать? — рассердился Грингель.
— Так ведь с кем прикажут! Вы, наверно, не знаете, дядя, что у нас в Кёльне творится. Мы теперь живём по плану Маршалла. А это значит работы не найти нипочём, по карточкам ничего не получишь, да и денег нет. Отец тоже без места уже сколько времени. Вот мы с ним и ходили по городам, работёнку приискивали. Только ничего из этого не вышло, и вернулись мы опять в Кёльн. Иду я в первый день по улице, вижу, открыт магазин американский. В витрине всё, что твоей душе угодно, даже тропические фрукты — финики, бананы, апельсины и всякое такое. Огромные ананасы!
Хорст показал руками, какие большие ананасы продавались в магазине, и продолжал:
— Да. Посмотрел я на эти фрукты и сам не знаю, как это получилось, а только взял камень и — раз по витрине! Стекло вдребезги. Ну, конечно, меня сразу схватили и повели в полицию.
Грингель даже отставил чашку, слушая Хорста. Казалось, будто парень рассказывает не о Кёльне, а о какой-то неведомой стране.
— А в полиции, — рассказывал Хорст, — первым делом спрашивают, кем был во время войны, какая воинская специальность. Отвечаю, танкист. Очень приятно, говорят, нам как раз танкисты и нужны. Я сперва ничего не понял. Потом мне разъяснили: предлагают на выбор — либо в тюрьму, отсиживай за разбитое стекло, либо снова воевать.
— Да где воевать? — всё ещё недоумевал Г рингель.
— О, воевать есть где! В Греции — раз, во Вьетнаме — два, на каких-то голландских островах — три. А кроме того генерал Гудериан тоже что-то затевает. В общем, подумал я, подумал — и подался сюда. Пусть меня тут судят, уплачу штраф, зато уж в армию не заберут. Если вы разрешите, дядюшка, я сегодня у вас переночую, а завтра постараюсь найти какую-нибудь работу. В крайнем случае батрачить в деревню пойду.
— Ты завтра пойдёшь работать ко мне на завод, — твёрдо сказал Грингель.
— Вот это совсем замечательно! Хотя да, вы ведь директор. Теперь уж я как-нибудь сумею устроиться на «Мерседесе»…
— Точно так же, как и на всяком другом заводе, — перебил его Грингель. — У нас в Дорнау уже два года не знают, что такое безработица. Тебя на любом предприятии возьмут охотно. Только ты не смей никуда поступать, мне самому рабочие нужны. Слышишь? Это вопрос решённый, ты лучше рассказывай дальше.
Но дальше рассказывать Хорст не смог. Слова не шли у него с языка. За всю свою сознательную жизнь он не видел города, где бы не было безработных. Возможно ли это на самом деле?
Грингель понял его изумление и с тоской подумал о брате. Значит, там всё осталось по-старому: толпа рабочих у биржи труда, голодные глаза детей, солдаты, проходящие с духовым оркестром по улицам города…
Перед ним предстала панорама старого Кёльна с высокими иглами собора и широкой центральной улицей. Казалось, он даже видит осколки стекла, разбитого Хорстом. Может быть, впервые он мысленно сумел отрешиться от того, что его окружало, и с такой отчётливостью представить себе совсем иную Германию. И тогда особенно болезненно почувствовалось, что страна разорвана, что только одна её часть вырвана из тисков нищеты, безработицы, голода.
— Рассказывай про отца, — приказал Бертольд.
Выяснилось, что старый Иоганн Грингель давно не может заработать на хлеб. Он хотел двинуться с сыном сюда, в советскую зону, но не смог: уже не носят ноги. А ведь надо было не только сбежать от полиции, что Хорст проделал довольно ловко, но и долго идти ночами, а потом перебираться через зональную границу.
— Не знаю, что будет с отцом, — говорил Хорст. — Я оставил его без угрызений совести. Всё равно там от меня помощи никакой, а здесь я хоть на посылку ему заработаю.
— Мы что-нибудь придумаем, — ответил Грингель.
Брату он, конечно, поможет, но как помочь тем десяткам, сотням тысяч безработных немцев, которые ходят по улицам западных городов в поисках куска хлеба? Голод может погнать их куда угодно, даже в армию. Этот голод хорошо продуман и организован. Он входит составной частью в программу Маршалла.
— Дядя, — прервал течение его мыслей Хорст. — А вы правда директор завода? Вы не в шутку сказали, что мне завтра можно идти на работу?
Голос Хорста передавал его искреннее волнение. Он боялся, что весь этот мираж может мгновенно рассеяться. Молодой человек уже упрекал себя. Как он мог с такой серьёзностью отнестись к сказкам Бертольда Грингеля!
— Не беспокойся, — ответил Бертольд, поняв недоверие племянника. — Завтра будешь работать. А таких директоров, как я, ты встретишь на многих предприятиях. Пусть тебя не удивляет, что простым людям поручили управление большими заводами. Скоро ты убедишься, что им доверили целую страну.
Утомлённый Хорст вскоре заснул, а Грингель так и не мог успокоиться. Рассказ племянника лишь подтверждал всё, что он и без того прекрасно знал из газет. Но, видимо, только сейчас жизнь на западе открылась ему во всей своей мрачной реальности. Конечно, американцы хотят, чтобы вся Германия стала их колонией, и для этого они уже начинают исподволь формировать армию. Нет, Бертольд Грингель и миллионы честных немцев этого не допустят. Немецкий народ уже начинает понимать, какая дорога приведёт его к счастью.
С этими мыслями Грингель заснул.
Он проснулся, как всегда, рано, удивлённо посмотрел на Хорста, потом всё вспомнил и разбудил племянника. Пока они пили кофе, Г рингель приказывал:
— Ты сейчас зайдёшь в магистрат, всё там расскажешь и выяснишь, нужно ли тебе идти в комендатуру. Наверно, нужно. Но при всех обстоятельствах потом ты явишься ко мне на завод и спросишь директора Грингеля.
Хорст улыбнулся. Он почувствовал, с каким удовольствием дядя произносит эти слова.
— Хорошо, — ответил он, вставая.
Часа через три, возбуждённый всем виденным в Дорнау, Хорст появился в кабинете Грингеля. На лице юноши можно было прочесть восхищение. Это действительно была совершенно другая страна. Здесь даже люди казались веселее и приветливее. А самое главное: повсюду — в газете, на заборах, на домах — он видел объявления о найме рабочей силы.
Хорсту пришлось немного подождать. Он сидел в сторонке и смотрел, как работает Бертольд Грингель. Да, он совершенно не знал своего дядю. Это настоящий директор, ничего не скажешь, только вот рабочие обращаются с ним как-то чересчур запросто, а многие даже называют его на «ты». Однако все приказы выполняют беспрекословно и быстро, видно, приятельские отношения делу не мешают.
— Пойдём-ка, я тебя определю, — наконец, сказал Грингель, когда в кабинете никого не осталось.
И они пошли в цех.
В тот же день Хорст стал к станку. А когда запела, побежала из-под резца стальная стружка, он понял, что именно здесь его настоящая родина.
Альфред Ренике пришёл на шахту ещё затемно. Было воскресенье, и в проходной не оказалось ни души. Ренике на это и рассчитывал. Как можно меньше посторонних глаз! Что, если он не справится, что, если из его замыслов ничего не выйдет? Тогда он окажется в положении синицы, обещавшей зажечь море. Нет, лучше поменьше народу.
Скоро стали сходиться остальные, те, кто должен был работать сегодня вместе с ним. Пришли Гутхоф и Шуберт, пришёл штейгер Бринкман, потом появились рабочие, человек двадцать, не больше. Лица у всех были сосредоточенные, почти суровые.
Ренике уже переоделся. На голове у него поблёскивала лампочка. Всё было готово к спуску.
Товарищи смотрели на него с одобрением и надеждой, ещё нетвёрдо веря в свои возможности. Но труд для них уже перестал быть проклятием, а теперь становился и делом чести. И от того, как пройдёт первая проба, зависело многое.
— Глюкауф! — простился Ренике, становясь в клеть.
— Глюкауф, Альфред! — откликнулись товарищи.
Бринкман стал рядом с Ренике.
— Глюкауф!
Клеть стала опускаться. Стены быстро побежали вверх. Горизонт, где работал Ренике, залегал на тысячу метров ниже земной поверхности. Воздух заметно теплел, постепенно становилось жарко. Они опускались на такую глубину, где температура достигает 35 градусов. Тут было настоящее пекло.
Клеть мягко остановилась. Ренике и Бринкман вышли. К ним приблизились рабочие компрессорных установок. Тут тоже надо было всё проверить.
Потом Ренике отправился к себе в забой. Здесь когда-то вырубили мощный пласт угля, и до рабочего места можно было дойти, не сгибаясь.
Путь до забоя показался сегодня Ренике необычно коротким. Он шёл, то и дело поглядывая под ноги и проверяя исправность шланга, подававшего воздух для отбойного молотка. Это, собственно говоря, не его забота, но уж лучше быть спокойным за всё.
Придя на своё место, он по привычке отломил кусочек угля, похожий на тусклое, тёмное стёклышко, понюхал его и отбросил в сторону.
Пора начинать. Бринкман отметил размер забоя. Потом он подсчитает, сколько сегодня выработал Ренике.
Альфред взял молоток и пустил воздух. Молоток дробно затрясся у него в руках. Забой наполнился грохотом.
— Начинаю! — крикнул Ренике Бринкману и принялся подрубывать пласт.
Бринкман одобрительно кивнул головой и ушёл.
Теперь Ренике почувствовал себя уверенно. До сих пор что-то его стесняло, а сейчас он отдался целиком своему привычному труду.
В том, что он делал, не было ничего особенного. В Советском Союзе тысячи стахановцев уже давно рубили уголь куда продуктивнее. Но забойщик Ренике первым среди немецких шахтёров пришёл к мысли о необходимости повысить добычу.
Раньше, например, Ренике, чтобы напиться, почти каждые полчаса бегал к бачку чуть ли не за триста метров от своего рабочего места. Теперь он позаботился, чтобы воду поставили рядом, и таким образом не тратил времени на ходьбу. Подобных мелочей набралось немало. И указать на них мог только сам забойщик.
Ренике работал умело и ловко. Он ещё никогда в жизни не добывал столько угля. Рабочий у конвейера еле поспевал за ним. Неожиданно выяснилось, что нехватает вагонеток. Пришлось приостановить работу, и Ренике встревожился. Он побежал было к штейгеру Бринкману, но тут же всё наладилось, и Альфред опять взялся за молоток.
Неорганизованность на шахте давала себя знать. На других участках не могли сразу приноровиться к темпу, который задал сегодня Ренике. Кое-что тормозило работу, и всё это он мысленно про себя отмечал, чтобы в будущем устранить помехи.
К полудню в шахту спустились Гутхоф и Шуберт. Они поглядели, как работает Ренике, но ни о чём не спрашивали. Шахтёр был им за это благодарен: сейчас не хотелось тратить время на разговоры. Он чувствовал, что его охватывает истинное упоение. Он смотрел на уголь, как на своего противника. Время было союзником угля. Его тоже надо было победить.
И Ренике воевал. Он прощупывал толстый пласт, находил нужную точку и направлял туда свои удары, чтобы потом одним, почти незаметным движением отвалить боль-тую глыбу. Уголь звенел, искрились мелкие осколки, не умолкая, пел свою песню отбойный молоток.
«Вот она, музыка труда!» — подумал Альфред.
Смена пролетела быстро. Ренике казалось, что он только что опустился в шахту, но вот уже пришёл Бринкман и стал замерять выработку.
Альфред больше не волновался: дневная норма намного перекрыта, видно на глаз. Он аккуратно очищал забой, чтобы сменщик мог приступить к работе, не теряя времени на подготовку.
Бринкман закончил подсчёт, тихонько свистнул и одобрительно похлопал Ренике по плечу.
— Сколько?
— Двадцать четыре с половиной кубических метра. Двести восемьдесят процентов дневной нормы.
Ренике удивился. Таких результатов он и сам не ожидал. Может быть, это ошибка? Но штейгер Бринкман не таков, чтобы ошибаться.
И они вышли из лавы.
Ренике шёл, не скрывая своей гордости и радости: он первый в Германии добился такой выработки…
Неожиданно ему вспомнился разговор с Гертрудой. Альфред встревожился. А что если она права и рабочие встретят его враждебно? Он остановился и глянул на товарищей. Они шли следом, их обнажённые до пояса потные тела поблёскивали при тусклом свете, а лица были совершенно чёрными. Сейчас разве разберёшь? Сначала надо смыть толстый слой пыли.
Клеть помчалась наверх, и волнение с новой силой охватило Ренике. Он совсем не устал, во всяком случае, не больше, чем обычно. Дневной свет ударил ему в глаза, он на миг зажмурился и сразу же услышал множество голосов:
— Глюкауф, Ренике!
Помещение было битком набито людьми, которые пришли его приветствовать. Он увидел огромный плакат и на нём своё имя. Вокруг него суетились фоторепортёры.
А он стоял, обнажённый до пояса, потный и грязный, держа в руках куртку и аккумуляторную лампу, и не знал, как поступить, что сказать. Ведь это его поздравляют товарищи. Значит, все они с ним заодно, значит, они тоже за новые методы добычи.
Митинг возник сам собой. Над толпой показалось лицо Шуберта. Он встал на какое-то возвышение и объявил:
— Сейчас Ренике расскажет нам о своих достижениях.
Ренике не умел ораторствовать, но ведь не откажешься же, в самом деле!
— Товарищи, спасибо за встречу, — взволнованно произнёс он. — Считайте, что я сегодня приступил к выполнению нашего двухлетнего плана. Вы все можете так же работать. Мы трудимся теперь для демократической Германии, на пользу всему немецкому народу, и об этом никто не должен забывать. Ещё раз спасибо за встречу.
Митинг продолжался. Ораторы сменяли один другого, и каждый говорил о работе по-новому, о примере Альфреда Ренике.
Макс Дальгов стоял в толпе рядом с Болером и изредка поглядывал на писателя. А старик, казалось, даже забыл о присутствии Дальгова. Сейчас для него существовали только шахтёры, их слова и мысли.
Ренике получил в этот день много подарков. Среди них была крошечная вагонетка, наполненная блестящим, похожим на чёрное стекло углём. На вагонетке было написано «280 %» и стояла дата.
Тут же, на митинге, было объявлено, сколько сегодня заработал Ренике. Прогрессивная оплата труда уже вступила в силу, и оказалось, что Ренике причитается солидная сумма.
А когда окончился митинг и Альфред Ренике, счастливый, вернулся домой, жена встретила его поцелуями. Она уже всё знала: в посёлке новости распространяются быстро.
В тот вечер Болер признался соседу.
— Вы знаете, когда-то мне казалось, что я знаю немецких рабочих. На самом же деле ничего я о них не знаю. Мне надо учиться заново.
— Да вы отстали, сидя в своём кабинете, — согласился Макс Дальгов. — Придётся вам догонять: люди в советской зоне быстро меняются.
К Эдит Гартман пришёл бургомистр города Дорнау. Лицо Лекса Михаэлиса было торжественно и важно. Он собирался объявить актрисе новость государственного значения.
Эдит удивилась приходу бургомистра, но встретила его приветливо и пригласила присесть.
Михаэлис поблагодарил, однако не сел, и Эдит даже немного встревожилась.
— Ландтаг Саксонии, — начал бургомистр, — а также партийные и массовые организации Дорнау выдвинули вашу кандидатуру в качестве нашего представителя в Немецком Народном Совете, очередная сессия которого скоро состоится в Берлине.
Ничто на свете не могло удивить Эдит больше, чем эти слова.
А Михаэлис стоял перед ней такой же важный и торжественный, только в его светлых глазах пробегали весёлые огоньки.
— Через несколько дней, — продолжал бургомистр, — у нас в Дорнау состоится общегородское собрание трудящихся, после чего произойдут выборы. Вам нужно будет выступить, и я пришёл предупредить вас об этом. Вы сами понимаете, сколь ответственны ваши новые обязанности. До сих пор лишь немногие женщины удостаивались такой чести. Цените это доверие и трудитесь на благо народа, не жалея сил.
Лекс Михаэлис закончил свою речь, поклонился и вышел, оставив Эдит в полном смятении. Она даже забыла попрощаться и ещё долго сидела, не шевелясь. Может быть ей всё это приснилось и никто сюда не приходил? Нет, она ясно видела: Лекс Михаэлис только что стоял тут, перед ней. Что же теперь делать, к кому обратиться за советом?
Эдит быстро оделась и поспешила к Максу Дальгову.
Увидев её взволнованное лицо, Макс сразу догадался, в чём дело.
— Искренне поздравляю тебя, — проговорил он, подымаясь из-за стола ей навстречу. — Я очень рад, что впервые в Германии актриса станет государственным деятелем. Теперь тебе надо подготовиться к выступлению у нас в Дорнау, а потом и в Берлине. Там тебе тоже придётся произнести речь.
Эдит молча слушала его. Волнение её возрастало с каждым словом Макса.
— По-моему, — продолжал Дальгов, снова садясь к столу, — ты должна сказать от имени немецких женщин о самой насущной нашей мечте: мы хотим видеть Германию единым, по-настоящему миролюбивым, истинно демократическим государством.
— Может быть, мы с тобой вместе и напишем мою речь? — не то спросила, не то попросила Эдит.
Дальгов улыбнулся:
— Нет, если мы будем писать вместе, то речь будет наполовину моей. А выступить предлагают именно тебе. Подумай, напиши всё сама, а я на первый раз прочитаю. Но помни: только на первый раз. Потом тебе самой придётся помогать людям, впервые выступающим с трибуны.
— Хорошо, — сказала Эдит, — я попробую.
Несколько секунд они помолчали, потом Эдит внезапно рассмеялась:
— Помнишь, Макс, ты когда-то мне рассказывал, что в Советском Союзе женщины — и даже актрисы — принимают участие в государственной жизни. Тогда я тебе не верила. Подумать только, как много переменилось за это время!
— Да, — ответил Дальгов. — Многое уже изменилось, но сколько перемен ещё впереди! Это — только начало, Эдит.
— И я часто стараюсь себе представить, что было бы со мной, если бы я тогда уехала в американскую зону или в Голливуд? Впрочем, известно, что меня ожидало… В лучшем случае я стала бы любовницей какого-нибудь помощника режиссёра. Пела бы песенки, вероятно, снималась бы в полупристойных фильмах — вот и всё.
— Ты знаешь, Эдит, об этом тоже надо сказать, — серьёзно заметил Дальгов. — И о том, что было бы с нами, если бы Советский Союз не освободил немецкий народ от власти фашистов.
— Боже мой, даже подумать страшно, — тихо произнесла она.
Дальгов смотрел на неё ласково, нежно, чуть-чуть восхищённо. Эдит знала, что он любит её и любит давно. Она вдруг поняла, что за последнее время многое изменилось и в её отношении к Дальгову. Приятно знать, что он здесь, в этом же городе, что к нему всегда можно зайти, поговорить, посоветоваться. Эдит удивилась, осознав это. Чувство было новым и непривычным.
Молчание затягивалось. Они оба вдруг смутились, хотя смущаться было нечего, заговорили о пустяках, и через несколько минут, всё ещё испытывая неловкость, Эдит попрощалась.
Она шла от Дальгова, словно в полусне, и не сразу узнала Марию Шток, которая налетела на неё, схватила в объятия и тут же, на улице, закружила.
— Какое счастье, Эдит! — говорила Мария. — Ты знаешь, меня пригласили в Берлин, сниматься в ДЕФА. Ты понимаешь, какое счастье? В этой студии собрались лучшие кинематографисты Германии, хотя она и находится в советском секторе.
— Что ж тут странного, — ответила Эдит, — ведь ты тоже переехала в советскую зону. Да разве только ты одна?
Действительно, в последнее время из Западной Германии потянулись на восток тысячи людей. Тут были инженеры, рабочие, артисты, врачи. В своём неудержимом стремлении к миру, свободе и творчеству они проникали через пограничные заставы, и ничто не могло сдержать этот поток. Подлинная демократия притягивала к себе лучших людей страны.
Вскоре Эдит Гартман оказалась в Берлине. Она приехала вместе с несколькими товарищами, тоже посланными в Народный Совет, в числе которых были Альфред Ренике и Эрих Лешнер.
Эдит хорошо знала столицу. Но разрушения настолько изменили город, что она едва нашла то место, где когда-то стоял её дом. От него не осталось даже развалин — всё уже было разобрано и расчищено.
В день открытия сессии Народного Совета трудящиеся Берлина вышли на демонстрацию под лозунгом «За единую Германию, за справедливый мир!» Красные знамёна и чёрно-красно-золотые флаги — флаги революции тысяча восемьсот сорок восьмого года — украшали восточную часть города. На улицах советского сектора было множество народа, тут кипела жизнь.
Эдит хотелось побывать в английском секторе. Едва машина проехала под Бранденбургскими воротами, как актрисе показалось, что она попала в другой мир. Ни веселья, ни знамён, ни просто оживления на улицах. Эта часть Берлина напоминала улей, покинутый трудолюбивыми пчёлами. Эдит давно уже не видела безработных, — тут их было сколько угодно. Актриса могла безошибочно узнать человека, ищущего работу, ведь не раз она сама попадала в такое положение.
Машина ехала знакомыми улицами, и Эдит удивлённа смотрела на детей, которые, закинув головы, всматривались в пасмурное небо. Потом ей стали попадаться и взрослые, — застывшие в таких же позах.
Эдит спросила шофёра, что это значит.
— А это господа оккупанты хотят отвлечь внимание жителей от того, что происходит в восточном секторе, — ответил шофёр. — Там сегодня демонстрация, так американцы пообещали сбросить с самолётов подарки для западных кварталов. Вот люди и ждут. Дураки, сколько раз их уже обманывали, а они всё верят!
Они поехали широкой улицей в сторону Бранденбургких ворот. Бросалось в глаза большое количество полицейских, которые хмуро поглядывали на нескончаемый поток людей, переходивших в советский сектор города. Это шли рабочие, служащие и учащиеся. Они шли не спеша, в скромных, будничных костюмах, ничем не выказывая своих намерений.
Но стоило им миновать Бранденбургские ворота, как эти люди доставали из-под пиджаков флаги и лозунги и тут же вливались в ряды демонстрантов. Неорганизованная толпа сразу превращалась в сплочённые колонны борцов, требующих справедливого мира и единства своей страны.
Западная полиция была бессильна им помешать. А демонстранты всё шли и шли, они направлялись в Люстгартен, где сегодня собирался весь трудящийся Берлин.
Эдит смотрела на этих дружно шагающих людей и думала о затее с подарками, которые американцы обещали бросить с самолёта, пытаясь помешать демонстрации. «Жалкая попытка! — думала она. — Разве теперь остановишь немецкого рабочего, который после долгого раздумья, после тяжких испытаний начал наконец понимать, в чём заключается подлинная демократия?»
Демонстрация запрудила всю улицу. Машина вынуждена, была остановиться. Но Эдит Гартман не испытывала недовольства. Напротив, в эту минуту актриса ещё отчётливее поняла, что она неразрывно связана со своим народом, и волна счастья затопила её сердце. Как хорошо, что она не очутилась за океаном, в чужой стране!
Она достала из сумки листки со своей речью и тут же, в машине, стала перечитывать её. Эдит уже знала весь текст наизусть, но сейчас ей показалось, что в речи чего-то нехватает. Когда она читала её Максу, они оба остались довольны. Но всё-таки тут чего-то недостаёт.
Эдит взяла карандаш и попыталась оформить свои впечатления. Она хотела рассказать о знамёнах, развевающихся по эту сторону Бранденбургских ворот, о демонстрации, об оживлении, царящем в восточном Берлине, и о голодной тишине западных секторов. Она чувствовала, что именно всего этого и нехватало в её речи.
А вечером Эдит Гартман вошла в большой зал Немецкой экономической комиссии на Лейпцигерштрассе, где заседала сессия Немецкого Народного Совета. На неё смотрели сотни глаз, фотографы наводили на неё объективы, но она ничего не замечала. Эдит думала о том, что судьба мудро распорядилась её жизнью, и она теперь уже не собьётся с пути, который ведёт к счастью миллионы простых людей.
И когда старый седой человек, председатель собрания, встал из-за стола и объявил, что слово имеет Эдит Гартман, она мобилизовала всю свою волю и уверенно взошла на высокую трибуну.
В Берлине провозглашена Германская демократическая республика. Сбылась мечта немецкого народа. Нет города, нет деревни, где бы люди не вышли на улицы. «Смело, товарищи, в ногу», — звучит над Берлином старая песня красных фронтовиков, и эхо её отдаётся далеко, далеко за Эльбой, как ободряющий, радостный призыв. Нервничают «правители» недавно созданного на западе марионеточного государства. У них одна только надежда: подольше бы американцы оставались в Западной Германии. «Правители» боятся своего народа.
В городе Дорнау перед ратушей на площади идёт митинг. Площадь запружена народом, и тишина стоит такая, что слышно даже дыхание оратора, который подошёл к микрофону, чтобы прочесть опубликованное сегодня в газетах приветствие товарища Сталина руководителям Германской демократической республики.
— Кто это? — тихо спрашивает майор Соколов у стоящего рядом с ним Альфреда Ренике.
— Это наш шахтёр Ганс Линке. Он был в плену, а когда вернулся, его сразу послали в партийную школу. Теперь юн уже снова здесь. Возглавляет городскую организацию Свободной немецкой молодёжи.
Ганс Линке смотрит на людей, собравшихся на площади.
И сердце его преисполнено радости. Он начинает читать исторический документ:
— «ПРЕЗИДЕНТУ ГЕРМАНСКОЙ ДЕМОКРАТИЧЕСКОЙ РЕСПУБЛИКИ ГОСПОДИНУ ВИЛЬГЕЛЬМУ ПИКУ ПРЕМЬЕР-МИНИСТРУ ПРАВИТЕЛЬСТВА ГЕРМАНСКОЙ ДЕМОКРАТИЧЕСКОЙ РЕСПУБЛИКИ ГОСПОДИНУ ОТТО ГРОТЕВОЛЮ», — громко звучат над площадью слова вождя трудящихся всего мира.
«Разрешите приветствовать вас и в вашем лице германский народ с образованием Германской демократической республики и избранием первого — президентом и второго — премьер-министром Германской демократической республики.
Образование Германской демократической миролюбивой республики является поворотным пунктом в истории Европы. Не может быть сомнения, что существование миролюбивой демократической Германии наряду с существованием миролюбивого Советского Союза исключает возможность новых войн в Европе, кладёт конец кровопролитиям в Европе и делает невозможным закабаление европейских стран мировыми империалистами.
Опыт последней войны показал, что наибольшие жертвы в этой войне понесли германский и советский народы, что эти два народа обладают наибольшими потенциями в Европе для совершения больших акций мирового значения. Если эти два народа проявят решимость бороться за мир с таким же напряжением своих сил, с каким они вели войну, то мир в Европе можно считать обеспеченным.
Таким образом, закладывая фундамент для единой демократической и миролюбивой Германии, вы вместе с тем делаете великое дело для всей Европы, обеспечивая ей прочный мир.
Можете не сомневаться, что, идя по этому пути и укрепляя дело мира, вы встретите великое сочувствие и активную поддержку всех народов мира, в том числе американского, английского, французского, польского, чехословацкого, итальянского народов, не говоря уже о миролюбивом советском народе.
Желаю вам успеха на этом новом, славном пути.
Пусть живёт и здравствует единая, независимая, демократическая, миролюбивая Германия!
И. Сталин».
13 октября 1949 года.
Ганс Линке дочитывает письмо. На мгновенье над площадью воцаряется тишина. Потом вдруг вместе с аплодисментами из толпы в разных местах стремительно взлетают стаи белых голубей. Они кружатся над городом, они поднимаются всё выше и выше, и наконец, исчезают в бездонной синеве неба.
— Да… — мечтательно произносит Ренике. — Белые голуби… Мне кажется, что впервые в истории Германия становится действительно мирной страной. Сколько же ещё надо нам работать, чтобы эти голуби всегда чувствовали себя свободно в нашем небе!
— А это во многом зависит от всех нас, — отвечает Соколов. — Белый голубь — красивая птица. Но это только символ. А за мир надо бороться. Думаю, что теперь, когда наши страны будут стоять рядом в едином фронте борцов за мир, мы всего добьёмся.
— Слово имеет товарищ Макс Дальгов, — извещают собравшихся мощные репродукторы.
Никогда ещё не видел Соколов своего старого товарища таким взволнованным и вдохновенным, как сейчас, когда Дальгов начал речь о новой эре в жизни немецкого народа.
Дальгову долго аплодируют. Вот он спускается с балкона ратуши на площадь и подходит к майору.
— Я слышал, что ты нас покидаешь? — говорит Макс.
— Да, — подтверждает Соколов. — Скоро уезжаю учиться. Наверно, в ближайшее время и комендатуры упразднят…
А через несколько дней майор Соколов прощался с городом Дорнау. Уже известно, что Советская Военная Администрация ликвидируется и многие офицеры едут на родину учиться, работать, творить.
Соколову уже кажется, что он в Москве, что он открывает высокую зеркальную дверь академии и входит в просторный зал…
Да, всё это будет, будет в недалёком будущем, а пока надо проститься с теми, с кем пришлось работать бок о бок четыре года и о ком навсегда сохранятся лучшие воспоминания.
И всюду, куда бы ни приходил Соколов — будь это в магистрате у Михаэлиса, или в Гротдорфе у Лешнера, или на «Мерседесе» у Грингеля, — всюду люди жили под впечатлением сталинских слов и всюду чувствовалась уверенность в собственных силах.
В комендатуре, куда вернулся Соколов после объезда друзей, его встретила Люба. Она вся светилась от радости.
— Прощалась с Эдит Гартман, — рассказывала Люба. — Ты себе представить не можешь, что в театре делается! Приветствие товарища Сталина все чуть ли не напамять выучили. Теперь, говорят, на нас лежит огромная ответственность за мир в Европе… Эдит Гартман очень меня удивила, она едва не заплакала, когда узнала, что я уезжаю.
А на другой день офицеры собрались у полковника Чайки попрощаться с Соколовыми. Майор Савченко пришёл немного смущённый, даже более обычного молчаливый. Валю он осторожно держал под руку, так осторожно, будто она была из фарфора.
Они подошли к Соколову, и Савченко сказал:
— Жаль. Свадьба без вас будет.
— Чья свадьба? — изумился Соколов.
— Да вот наша. Мы уже расписались. Праздновать через несколько дней собираемся.
Люба улыбнулась.
— Я уж давно это предчувствовала, — сказала она.
Савченко посмотрел на изумлённого Соколова, подкрутил опущенный ус, и отошёл, всё так же осторожно ведя Валю.
— Ай да Савченко! — тихо проговорил Соколов, но больше ничего не успел добавить: полковник пригласил всех к столу.
А когда собравшиеся расселись, Чайка произнёс первый тост.
— Товарищ Сталин, — говорил полковник Чайка, — научил нас побеждать на поле брани. Он же вёл нас и руководил нами в этой сложной борьбе за мир, за новую, демократическую Германию. Своим приветствием товарищ Сталин как бы подвёл итоги и нашей работе. Оглянитесь назад, товарищи! Посмотрите, как далеко мы ушли! И какой грандиозный путь предстоит нам* впереди! Мы пройдём его с победой, потому что с нами партия, потому что с нами Сталин. За Сталина!
Прощальный ужин затянулся.
— Вот так, — говорил Чайка, — завтра уедут Соколовы, потом ещё кто-нибудь, и всё меньше и меньше народу будет собираться на проводы. А там, смотришь, и я сам, уже последним, окину взглядом эти стены и скажу: «Прости-прощай, город Дорнау. Мы своё дело тут сделали».
Он поцеловал Соколова и поднёс к губам руку Любы.
Поезд на Брест отходил вечером.
Люба стоит рядом с мужем у широкого окна купе. Друзья смотрят на них с перрона. Может, ещё и придётся встретиться: офицеры ведь не знают, куда их забросит судьба.
Поезд тихо трогается. Провожающие идут рядом с вагоном, и каждый думает о той минуте, когда и он вот так же поедет на Родину.
А поезд всё ускоряет ход. Уже пропали из виду товарищи, уже скрылись из глаз кружевные переплёты Силезского вокзала, уже знакомятся в коридоре случайные попутчики.
Вот он стоит у окна вагона, майор Соколов. Он едет учиться, едет выполнять новые задания, закалённый, испытанный войной и борьбой за мир офицер Вооружённых Сил Советского Союза.