Морин Уотсон родилась в проезде Нельсона, дом 93, в 1942 году. Войны она не помнила. Вернее, при слове «война» ей представлялись «лишения»: занавески по карточкам, распроданная одежда, четвертушка чая, выменянная на полфунта масла (в семье Морин маслу предпочитали чай). Еще дальше назад, у истоков жизни, ей припоминалась пляска огня и теней, метавшийся и угасший свет. Она не знала, может, эта картина запечатлелась в ее памяти после рассказа родителей о бомбе, упавшей за два квартала от них, когда они день и ночь напролет стояли и смотрели на дымящиеся развалины и на пожарников, укрощавших огонь. Так заронилось в ее душе чувство не просто опасности, но обреченности, полной беспомощности перед лицом великой и слепой стихии.
Эта картина лучше всего воплощала для нее ее раннее детство, которое какой-нибудь социолог описал бы скорее всего так: «Морин Уотсон, случайно зачатая во время внеочередной, свалившейся в последний момент увольнительной, в разгар самой чудовищной войны в истории; единственная утеха матери, которую капризы военного времени отучили видеть надежную опору в муже, встреченном ею в бомбоубежище во время налета; бедное дитя, рожденное в эпоху исторического катаклизма, раздавившего сорок миллионов жизней и только чудом пощадившего ее».
А самой Морин, судившей по родительским толкам и собственным впечатлениям, война казалась полнейшей тоской, не имеющей к ней никакого отношения.
Впервые она твердо заявила об этом на своем седьмом дне рождения. Она была в платьице из сиреневого органди с розовым пояском, белокурые волосики уложены локонами. Одна из присутствовавших мам заметила: «Подумать только, у моей Ширли выходное платье первый раз в жизни не по карточкам, стыд-то какой!» Ее мама ответила: «Не говорите! Но детям военного времени и невдомек, чего их война лишила». Тут Морин выпалила: «Я не военного времени». — «А кто же ты, моя деточка?» — спросила мать, умиленно переглянувшись с приятельницей. «Я Морин», — сказала Морин. «А я Ширли», — поддержала Ширли.
Ширли Бэннер была лучшей подругой Морин. И Уотсоны и Бэннеры были первые люди на своей улице. Уотсоны жили в угловом доме и платили за квартиру больше других. Бэннеры держали лавочку, где продавались сласти, табак и бумага.
Морин и Ширли помнили (а может, знали по рассказам), что проезд Нельсона состоял когда-то из ряда прилепившихся друг к другу жилых домов. Потом на первых этажах стали открываться маленькие заведения: бакалея, булочная, молочная, скобяные изделия, прачечная. Складывалось впечатление, что каждая вторая семья держит лавочку, чтобы удовлетворить самые необходимые нужды соседей. Оставались ли в их квартале какие-нибудь неохваченные потребности? По-видимому, нет, раз родители Морин испросили разрешения в муниципалитете открыть вторую на их улице бакалейную лавку и, сломав в нижнем этаже перегородку, установили там морозильник и новые полки. А Морин еще помнила две комнатушки с цветастыми занавесками, где плясали отсветы огня из двух маленьких, прислонившихся друг к другу спиной каминов. Эти комнаты заволокли клубы пыли, из которой постепенно выступили сладко пахнущие доски. Чужие, но добрые дяди восхищались тогда ее золотыми кудряшками и упрашивали поцеловать их, в чем она неизменно отказывала. Они давали ей отхлебнуть сладкого чая из своих термосов (мама наполняла их дважды в день) и мастерили для нее браслеты из желтых стружек. Потом они исчезли. И появился новый магазин — «У Морин». Морин сама ходила с мамой в мастерскую заказывать эту вывеску — желтые буквы на голубом фоне.
Но даже и без вывески Морин сообразила бы, что на магазинчик возлагались надежды, связанные с ее будущим; только этим будущим и жила ее мать.
Морин была хорошенькой. Она всегда это знала. Даже те далекие отсветы огня уже озаряли красивого ребенка. «Ты была такой хорошенькой, Морин». И то же на каждом дне рожденья: «Морин стала такой прелестной, миссис Уотсон». Малыши все прелестны, маленькие девочки тоже, это она понимала, но тут было что-то другое. Вот Ширли, пухленькая брюнетка, — тоже ведь хорошенькая. А все же из разговора родителей, вернее — мам, с самого начала было ясно, что с Морин ей не сравниться.
В десять лет произошел случай, имевший для Морин важные последствия. Обе мамы расчесывали своим девочкам волосы в комнате над магазином «У Морин». Мама Ширли сказала: «Ваша Морин своего не упустит, миссис Уотсон». И миссис Уотсон кивнула, глубоко вздохнув. Вздох этот раздосадовал Морин, потому что он подвергал сомнению неколебимую уверенность в собственной звезде (а на этом ее взрастили с малолетства). И еще потому, что относился он к тоскливому военному времени, которое осталось в ее памяти тигрово-полосатыми отсветами огня. Удача… Вздох миссис Уотсон был молитвой богам удачи, это был вздох слабого, беззащитного существа, гонимого в бурю по воле волн. И Морин с той минуты дала зарок избегать слабых и беззащитных, которые безропотно дают помыкать собою. Потому что она такой не будет. Она уже другая. Давно отошли в прошлое и война, и даже ее последние призраки; они остались в газетных столбцах, но это ее мало трогало. Магазины ломились от товаров. Только что заново отделали свою табачно-кондитерскую лавочку Бэннеры. Да и «У Морин» прилавки не пустовали. Морин и Ширли, хорошенькие девочки в кокетливых, сшитых мамами платьицах, были детьми изобилия и знали об этом, ибо родители, совершенно не боясь им наскучить, твердили изо дня в день: «Чего только нет у этих детей, живут и горя не знают». Фраза эта, с намеком на ожидаемое спасибо — за то, что они не знают горя, — неизменно приводила их в хмурое настроение, и девочки убегали вертеть платьицами с пышными нижними юбочками на улицу, где их ждали восторг и восхищение соседей.
Одиннадцать лет. Двенадцать. Ширли уже отошла в тень, на роль некрасивой подружки, хотя на самом деле дурнушкой вовсе не была. Одна девочка беленькая, другая темноволосая; но, по неисповедимому таинству природы, красивая от рожденья — Морин; ни та, ни другая не сомневаются, кого мальчики первой пригласят на свидание. И все же это распределение вовсе не так несправедливо, как может показаться на первый взгляд. Кокетка Морин, интересничая на углу улицы или на автобусной остановке, прекрасно знала, что работает за двоих; ведь отвергнутые ухажеры доставались Ширли. В результате у Ширли оказывалось гораздо больше ухажеров, чем если бы рядом не было Морин. Ну а той их требовалось еще больше, целая свита — положение обязывало.
В пятнадцать обе бросили школу, и Морин стала работать за прилавком. По словам матери, она взялась за дело с умом. Облачилась в ловкий белый халатик, локоны забрала в высокую прическу и спокойной улыбкой встречала неизменные реплики посетителей: «Ну и красавицу вырастили, миссис Уотсон, честное слово!»
Примерно тогда и произошел второй случай, открывший ей глаза на саму себя. Миссис Уотсон дошивала Морин новое платье, примерка отчего-то затянулась. А когда Морин стала переминаться с ноги на ногу, сказала: «Ну что же ты, ведь в этом весь твой капитал, ты должна это понять, деточка». И опять вздохнула непроизвольно и грустно. Морин сказала: «Ну ладно, хватит об этом, что тут понимать?» Но подразумевала совсем другое — что она уже давно не нуждается в подобных напоминаниях, они только смущают и раздражают ее, как ребенка, которому все еще велят почистить зубы, хотя это давно вошло у него в привычку. Миссис Уотсон уловила это и снова вздохнула, на этот раз по-матерински, что означало: «Господи, как же ты быстро выросла». «Ой, мам, опять ты за свое…» — огрызнулась Морин.
Шестнадцать лет. Своим капиталом она распоряжалась безупречно. Ее главными козырями были нежная, хрупкая красота и умение одеваться — вероятно, дар всевышнего, а может, результат систематического изучения модных журналов, начатого чуть не с колыбели. Ширли на полгода заболела очередной модой — взбитые «под Бабетту» волосы, надутые красные губки и угрюмо-презрительная мина; Морин же подавала себя гораздо тоньше. Она подражала кинозвездам, но понимала, где ей нужно остановиться, и знала, что подходит ей, Mорин, а что нет. Поэтому, примерив на себя очередную Бардо или Монро, она становилась от этого только еще элегантнее. Она улавливала главное, учась у «звезд» будоражить воображение окружающих. И в то время как Ширли переиграла дюжину киноактрис, входя в образ целиком, переживая умопомрачительные перевоплощения и выныривая (частенько с хохотом) прежней, толстенькой и добродушной Ширли, Морин в каждой роли оставалась самой собой, настраивая свою внешность, свое, так сказать, alter ego, по отражению в чужих взглядах.
Лет в шестнадцать — еще одно происшествие, и весьма знаменательное. Некий двоюродный брат миссис Уотсон имел отдаленное касательство к миру моды. и вот этот давно выпущенный из виду кузен был случайно встречен на чьей-то свадьбе. Он лестно отозвался о Морин, проплывшей видением в белом шифоне. Эту скудную почву миссис Уотсон разрабатывала в течение нескольких недель, наконец она написала ему: не могла бы ее Морин стать манекенщицей? С миром женщин в шикарной одежде он был связан только косвенно, однако немедленно прибежал в магазин с весьма недвусмысленными притязаниями. Морин в белом халатике была по-прежнему хороша, очень хороша; но по ее рассеянно-вежливому тону этот многоопытный человек понял, что его ухаживаний она не примет. Она берегла себя для лучшего; он уже напарывался на девиц, знавших себе цену. Такая появится в обществе стареющего кузена только в виде особого одолжения или уж если захочет что-нибудь у него выманить. Как бы то ни было, он подтвердил миссис Уотсон, что ее дочь — прирожденная манекенщица, но что ей придется поработать над своим голосом. (Он имел в виду ее простоватый выговор и миссис Уотсон поняла его правильно.) Уходя, он оставил рекомендации, адреса и миссис Уотсон в припадке безудержного честолюбия. Морин она заявила: «Это твоя большая удача, детка. Смотри не проморгай!» А та услышала в ее словах: «Моя удача».
И Морин, которая только и поджидала великий миг удачи и всю жизнь готовилась к нему, приняла в дар материнские сто фунтов (даже не поблагодарив, а за что тут благодарить?) и, не теряя времени, написала в школу правильной речи.
После чего раздраженно замкнулась в себе, причем неожиданно для самой себя: только через неделю она объявила, что, видимо, заболела или с ней творится что-то неладное. Матери она грубила — а это она делала редко. Отец ее выбранил, что случалось еще реже. Но из его слов она поняла, что весь порыв, все усилия, все старания выдвинуть ее идут от матери, а отец в этом участия не принимает. Для отца она всего только смазливая девчонка, сверх меры избалованная глупой матерью.
Постепенно Морин стала понимать, что она не больна, а просто взрослеет. Ну, допустим, она научится говорить красиво и сможет войти в другое общество, но тогда она уже перестанет принадлежать этой улице, перестанет быть «нашей Морин». Кем же она станет тогда? Мать не сомневалась, что она выйдет за герцога и упорхнет в Голливуд. Морин вдумалась в материнские чаяния и поникла от унижения. Дурой она никак не была, а вот вела себя очень глупо. Больше того: когда она трезво оглянулась вокруг, разогнав пелену мечтаний, то увидела, что лондонские улицы кишмя кишат не менее хорошенькими девушками. Как же это ей удавалось вводить в заблуждение и саму себя и окружающих? Что давало ей право на особый тон, особые взгляды, которые всегда ей сопутствовали? Да ровным счетом ничего, кроме воли матери, побуждавшей дочь с раннего детства подавать себя как исключительное существо с блестящим будущим.
А тем временем (вдруг отчетливо подумалось ей) она по-прежнему торчит за прилавком «У Морин» в проезде Нельсона, 93. (Теперь она забеспокоилась, как же, интересно, относились их соседи — пока не привыкли — к таким неумеренным проявлениям материнской любви?) И сейчас ей остается только дожидаться, пока какой-нибудь герцог или продюсер случайно не забредет к ним за четвертушкой чая или батоном хлеба…
Морин хандрила. Так говорил отец. На это жаловалась мать. Может, она размышляла? Да. Больше того, ей причинили вред, она это знала, и дулась она, чтобы не разговаривать, пока не затянется рана.
Ожив, она потребовала, чтобы на заветные сто фунтов ее послали на секретарские курсы. Родители запричитали, что в школе, потерпи она еще год, ее обучили бы на секретаршу бесплатно. Она сказала: «Что же вы не заставили меня остаться или думали, я буду вроде вас всю жизнь масло отвешивать?» Несправедливо, казалось бы, но вполне заслуженно, если вспомнить, как они с ней поступили. И они это по-своему чувствовали. (Мистер Уотсон, например, в глубине души понимал, что никак нельзя было разрешать жене назвать их магазинчик «У Морин».) Итак, Морин поступила на годичные секретарские курсы. За ней потянулась и Ширли; до этого она продавала косметику в местном отделении большого универмага. Сумму в сто фунтов родители Ширли собрали с трудом: с лавочкой им не повезло, они вынуждены были уступить ее большой фирме, теперь отец служил там приказчиком. Да и Уотсонам приходилось нелегко: их сто фунтов были скоплены годами мелочной экономии и лишений.
В этой связи Морин впервые соотнесла слово «капитал» не со своими внешними данными, а с деньгами. Уотсонам было сравнительно просто достать деньги — у них был капитал, у Бэннеров же капитала не было. (У них, если что и было, говорила миссис Уотсон, так одно невезенье.) Итак, Морин собралась с духом. Теперь по поведению семей стало окончательно ясно, что девушкам предстоят разные дороги, или, вернее говоря, несмотря на то, что обе семьи вложили в дело одинаковую сумму, Уотсоны вели себя так, будто вправе были рассчитывать на прибыль побольше.
Это положение отразилось и в разговорах девушек о кавалерах. Ширли, бывало, скажет: «Я не такая недотрога, как ты». Морин отвечает: «А я им воли не даю».
Каждая впервые решила для себя эту захватывающую проблему, когда им было по тринадцати. Уже тогда Ширли позволяла мальчикам больше («Со мной они заходят дальше»), чем Морин. Тогда они полюбовно договорились, что всему виной пылкий темперамент Ширли, хотя на самом деле обе просто знали: на рынке Морин ценится выше.
На секретарских курсах они познакомились с новыми молодыми людьми. Раньше ухажеры у них были с той же улицы, из того же квартала, они их знали с пеленок, поэтому гуляли с ними редко — вот уж тощища (а кроме того, серьезно и чревато браком). И были ребята, с которыми знакомились после кино или танцев. Теперь пошли мальчики, с которыми они изо дня в день виделись на курсах. Ширли сначала встречалась с одним, чуть не обручилась с ним, передумала, закрутила с другим. Морин встречалась с дюжиной тщательно отобранных претендентов. Она знала, что делала, и выговаривала Ширли за ее мягкотелость: «Ты, Ширли, дурочка, нельзя же себя связывать, бери пример с меня!» Сама она избрала следующую тактику: сперва позволяла просто ухаживать, потом в виде особой милости соглашалась сходить в ресторан. Сначала на ленч (новое слово в ее лексиконе). С одним молодым человеком она ходила на ленч раза два-три, а ужинать ее водил другой. Вечерний партнер после того, как его вечеров восемь, десять или двенадцать подряд целовали, сжав губы, дулся, роптал или обрушивался с упреками — в зависимости от характера. Затем он отступался, и тогда дневного кавалера продвигали на место вечернего.
Весь год обучения Морин ела даром. Не то чтобы она так задумала; но когда она слышала, что другие девушки платят за себя да еще рассуждают о независимости, ей казалось, что они идут не по той дорожке. Платить за себя в ресторане значило занижать себе цену — одна мысль об этом выводила ее из себя.
Окончив курсы, Морин нашла работу — место младшей машинистки в большой архитектурной мастерской. Она остановилась на мастерской, потому что весь смысл ее учебы к тому и сводился, чтобы встречаться с людьми высшего класса. Впрочем, она уже научилась так прямо не говорить, а если слышала такие слова от матери, то обрывала ее: «Не понимаю, при чем тут высший класс, просто какой смысл торчать одной в конторе над скобяной лавкой, когда можно с тем же успехом быть на людях!»
Ширли поступила в магазин тканей, где, кроме нее, подвизались только одна девушка-машинистка и пятеро продавцов-мужчин.
У Морин в мастерской работало шесть архитекторов, но они либо отсутствовали, либо отсиживались в просторных кабинетах, куда допускались только настоящие секретарши; затем шла прослойка молодых людей рангом ниже — стажеры, дизайнеры, чертежники, подрядчики и т. д.; и наконец машинистки.
Молодые люди были в основном ее круга. Несколько месяцев она кормилась и развлекалась за их счет; в конце недели наступал торжественный, долгожданный и, бесспорно, самый волнительный момент, когда она распределяла свои доходы. Ей платили семь фунтов (за три года сумма возросла до десяти), из них два она отводила на одежду, четыре откладывала на чековую книжку, а один — на непредвиденные расходы.
В конце первого года обнаружились два обстоятельства. Первое — что она скопила около двухсот фунтов. Второе — что в мастерской перевелись охотники проводить с ней свободное время. Одних оттолкнуло, что она так хладнокровно водила их за нос; другие отступили, полные восхищения; но что тут не поживишься, твердо уяснили все.
Морин призадумалась. Если ее перестанут кормить и развлекать, значит, придется или платить за все самой, и тогда — прощай сбережения! — или сидеть дома. Если же принимать приглашения, тогда надо что-то давать взамен. Она решила разжимать губы и вообще позволять больше — только не ниже талии, разумеется. Она рассчитывала, что при ее красоте ей удастся расплатиться дешевле, чем другим девушкам.
Своим капиталом она теперь распоряжалась еще осмотрительнее. Львиную долю своего досуга — собственно, все время, что оставалось от работы и развлечений вне дома, она проводила перед зеркалом либо листая модные журналы для высшего общества. Она изучала их с потрясающей сосредоточенностью. Теперь в пределах Британских островов она сошла бы за девушку из любого круга, если бы только не голос! Прислушиваясь к речи посетителей и старших архитекторов, она упорно смягчала, модулировала свой выговор. И, услышав от Ширли: «Ты так культурно разговариваешь, Морин, не сравнить со мной», — поняла, что и тут преуспела.
Один молодой человек из их мастерской дразнил ее за это. Его звали Тони Хед. Он готовился стать счетоводом и вырос в очень похожей семье. Сводив ее дважды на ленч, он своего приглашения не возобновлял. И она знала почему — он сам сказал ей: «Ты мне не по карману, Морин». Получал он немногим больше ее. Ему было девятнадцать лет, он был честолюбив, серьезен и нравился ей.
Потом ей минуло девятнадцать. Ширли была помолвлена с одним из продавцов в магазине, на рождество собиралась замуж.
Морин сняла сорок фунтов из своих сбережений и отправилась в туристическую поездку по Италии. Она впервые выехала из Англии и возненавидела все вокруг. Не саму Италию, нет, но то, что половину их группы в шестьдесят человек составляли жадные до впечатлений девицы вроде нее, а другую — пожилые пары. В Риме, Пизе, Флоренции, Венеции итальянцы причмокивали ей вслед, провожали ее масляными взглядами, а Морин проплывала мимо как недоступная звездочка. Наверно, они ее так и воспринимали. Их гид, бойкий юноша, как-то вечером, покончив со своими обязанностями, пригласил ее поужинать и недвусмысленно дал ей понять, что ни открытый рот, ни грудь его не устраивают. Всю оставшуюся поездку Морин мило улыбалась ему. Никто не оплачивал ее кофе, мороженое, напитки, не входившие в общую стоимость экскурсии. Накануне отъезда, в полной панике оттого, что сорок фунтов так мало оправдали себя, она согласилась провести вечер с молодым итальянцем, знавшим по-английски семь слов, однако сочла его нахалом и удрала от него через час.
Но все же за свои сорок фунтов она многому научилась. В обеденный перерыв она потихоньку стала заходить в Национальную галерею и к Тэйту. Там она с почтительным вниманием рассматривала картины, запоминала сюжеты и тональности, заучивала имена. Если ее приглашали в кино, она выбирала «заграничный» фильм, а потом, дома, записывала имена режиссера и главных актеров. Она стала читать книжное обозрение в «Экспресс» (заставив родителей покупать эту газету вместо «Миррор») и иногда приобретала расхваленную книжку, если это был бестселлер.
Двадцать лет. Ширли замужем, родила ребенка. Морин мало виделась с нею — обе подруги чувствовали, что их пути разошлись.
Морин зарабатывала десять фунтов в неделю и откладывала из них шесть.
В это время в мастерской появился новый архитектор-стажер Стэнли Хант, окончивший после школы технический колледж. Стройный, хорошо одетый блондин с маленькими усиками. Они признали друг друга с первого взгляда, поняв, что оба — одной породы. Но он впервые обратился к ней только через несколько недель. Поставив себя на его место, она поняла, что он ищет девушку из хорошей семьи или уж жену с деньгами и собственным домом. (Она улыбнулась, когда услышала, что он величает «леди» одну из их заказчиц.) Он добивался знакомства с клиентами, хотел, чтобы они принимали его у себя, как старших архитекторов. Морин подмечала все это, но ее личико хранило бесстрастие.
Однажды, пригласив некую мисс Пласт (из Челси, капитал вложен в недвижимость), на чашку кофе и получив отказ, он обратился к Морин с предложением перекусить с ним бутербродами. Морин восторженно поблагодарила, но сказала, что уже занята. После чего отправилась в Национальную галерею, уселась на ступеньки, отогнала приставал и нахалов и съела свой бутерброд в полном одиночестве.
Через неделю, когда он пригласил ее снова, она намекнула на завтрак в «Тратториа Сицилиана», прекрасно понимая, что он не собирался так раскошеливаться. Но ленч прошел успешно. Она произвела впечатление, хотя он знал (да и не мог не знать, сам был таким же), из какой она семьи.
Она сознательно заняла последующие две недели. Потом, согласилась сходить в кино: «Только, ради бога, на, заграничный фильм; наши, по-моему, — ужасная тоска». Она не стала платить за свой билет, зато упомянула вскользь о шестистах фунтах в банке: «Думаю когда-нибудь заиметь свое дело — может, модный магазинчик. Мой кузен работает в этой области».
Стэнли признал, что «с ее вкусом» она, несомненно, преуспеет.
Морин не посещала теперь «Пале» и вообще такого рода танцулек (хотя и не скрывала от Стэнли, что «в свое время» там бывала), но она обожала танцевать. Два раза они ездили с ним в Уэст-энд и танцевали в одном «приличном» клубе. Им хорошо танцевалось вместе. Во второй раз она предложила ему участвовать в расходах — впервые в жизни. Как она и ожидала, он ответил отказом, но предложение его обрадовало; он вздохнул с облегчением; в конторе поговаривали о ее скупости, и эти слухи его не миновали. В тот вечер после затянувшихся проводов она раскрыла губы и дала волю его рукам. Его захлестнуло острое желание, и она обрадовалась, что никогда раньше не разрешала «почти всего», как это делала Ширли. Еще бы, конечно, девушка выскочит замуж за первого встречного, если на каждом свидании доводить себя до такого…
Но Стэнли не сложил оружия. Он о себе не забывал, как и она, впрочем, и все еще боялся продешевить. Через пару лет он станет архитектором, членов корпорации; уже сейчас он откладывает на дом; он привлекателен; нрарится женщинам, и грех пожертвовать всем этим ради Морин. Морин это устраивало.
Пока же он всюду появлялся с нею. Она старалась чаще оказываться занятой. Старалась, чтобы он не жалел о расходах, раз уж провел с ней вечер. А когда он провожал ее домой, она хоть и не отдавалась ему, но разрешала «почти все» и радовалась, что не так уж он ей мил, а то бы ей пришел конец. Она прекрасно понимала, что не любит его, хотя у нее голова шла кругом от его рук, усиков, костюмов и нового автомобиля.
Она это понимала, потому что параллельно у нее складывались более определенные и совсем ненужные отношения с Тони. Наблюдая за поединком достойных соперников, Тони не скупился на язвительные комментарии, заставляя Морин краснеть и холодно отворачиваться. Он часто звал ее куда-нибудь, но всегда «на паях», в расчете на отказ: «Ну как, растет капитал, Морин? А у меня ничего не остается — все на вас, девочек, выкладываю!» Тони приглашал очень многих — Морий всем вела счет. Она его ненавидела, но он ей нравился, и она это знала. Главное — она ему верила, потому что он видел ее насквозь и открыто поднимал на смех; он не одобрял ее поведения, и в глубине души она иногда понимала, что, возможно, он и прав. В ту пору она наедине несколько раз беспричинно разражалась слезами, жизнь теряла для нее интерес. Ее будущее сводилось к Стэнли, а в такие минуты она видела его глазами Тони.
Однажды фирма устроила вечер для старших сотрудников. Стэнли входил в их число, Морин и Тони — нет. Морин стало известно, что сначала Стэнли пытался пригласить другую девушку, и поэтому она тянула с ответом на его приглашение до последней минуты; тем паче, что появление девушки из младшего персонала среди старших значило, что ее как бы пробуют на роль жены. Но она справилась очень успешно. Во-первых, она была самой красивой и одета намного лучше остальных. Ее присутствие было отмечено и должным образом прокомментировано. До этого она была для них хорошенькой машинисткой; но сегодня она напрягла всю свою волю и приковала к себе их взгляды; они восхищались ею — что ж, она этого заслуживала. Она не допустила ни единого промаха. По окончании вечера Стэнли и еще двое молодых архитекторов предложили съездить позавтракать в Лондонский аэропорт. Отправились туда. Две другие девушки были из буржуазной среды. Морин большей частью молчала и безмятежно улыбалась. Она бывала в Италии, заметила она, когда самолет на Италию поднялся в воздух. Да, ей там понравилось, хотя итальянцы слишком шумны на ее вкус; но больше всего ей понравились Сикстинская капелла и прогулка по Адриатике. Она не в восторге от Венеции, сам город прекрасен, но от каналов такое зловоние, и кругом столько приезжих; вероятно, приятнее ездить туда зимой… Все это звучало авторитетно и сошло абсолютно гладко. Когда она говорила, в памяти у нее звучал голос Тони, перехватившего ее как-то по пути в Национальную галерею: «Ну как, Морин, пополняешь образование? Давай, давай, окупится сполна, помяни мое слово!»
После, обдумав все на досуге, она поняла, что для них со Стэнли это было решающее свидание. И поэтому целую неделю отказывалась уделить ему вечер, ссылаясь на переговоры с кузеном о будущем модном магазине. Она сидела у себя в комнате и думала о Стэнли, а когда в ее мысли врывался Тони, злобно гнала его прочь. Если она могла окрутить Стэнли, так почему бы ей не окрутить кого-нибудь рангом повыше? Оба архитектора с того вечера всю неделю не сводили с нее глаз, однако ни тот, ни другой никуда ее не пригласили. Только потом она выяснила, что оба уже помолвлены и те две девушки — их невесты. Что ж, тут ей просто не повезло; иначе они обязательно стали бы ухаживать за ней. Только где познакомиться с такими людьми? В этом и была загвоздка; та поездка в аэропорт была исключением, ведь тогда она впервые попала в компанию людей другого круга.
Между тем Стэнли стал вдруг проявлять нетерпение. Да и ей скоро стукнет двадцать два, и все ее сверстницы уже замужем, имеют по одному, даже по два ребенка.
Как-то она обедала со Стэнли в итальянском ресторане в Уэст-энде. После этого они несколько забылись. Позднее Морин ужасно злилась на себя: они перешли границы (она надеялась, что все еще может считаться девственницей), и теперь настала пора принимать решение.
Стэнли был влюблен в нее. Она в него. Через неделю он сделал ей предложение. Он делал его бурно и отчаянно, потому что — она это знала — сомневался в правильности своего выбора. Она была недостаточно хороша для него. И он был недостаточно хорош для нее. Они были друг для друга вторым сортом. Они тискались, стонали, кусались в машине и наконец решили жениться. Ее восемьсот фунтов помогут им купить дом в хорошем пригороде. В следующее воскресенье он будет официально представлен ее родителям.
— Выходишь, значит, за Стэнли Ханта? — спросил Тони.
— Будто не видно?
— Подцепила-таки, молодец!
— Скорее он меня.
— Это как посмотреть.
Она побагровела от злости.
Он был серьезен.
— Пойдем поедим? — предложил он.
Она пошла.
Они сидели в маленьком ресторанчике, забитом служащими с предприятия, прикрепленного туда на питание. Она заказала жареную камбалу (пожалуйста, без картошки!), он — мясной пудинг с требухой. Он шутил и смотрел на нее, смотрел неотрывно и наконец сказал: «А на лучшее ты не способна?» Она поняла его, так как в душе и сама подразумевала под «лучшим» просто «хорошее». Вот как он сам. А он считал ли ее хорошей? Не такой, как Стэнли? Она себя хорошей не считала, и ее тронуло до слез (хотя виду она не показала), что о ней так можно думать.
— А что в нем плохого? — небрежно спросила она.
— Нет, ты лучше скажи, что с тобой такое, в своем ли ты уме? — сказал он серьезно, и они долго смотрели друг на друга. Они сидели и прощались взглядом: девушка, такая красивая, что все в ресторане любовались ею и говорили о ней, и темноволосый, симпатичный, коренастый молодой клерк, резко и непреклонно выразивший ей свое разочарование. И любовь? Очень возможно. Домой она шла молча, думая о Тони. Когда она думала о нем, ей хотелось плакать. Еще ей хотелось причинить ему боль.
Родителям она объявила, что собирается замуж за Стэнли, он скоро станет архитектором. У них будет свой дом, вероятно, в Хэмел Хемстеде. У него есть машина. В воскресенье он придет к чаю. Она еще не успела договорить, как мать уже выбросила из головы герцогов и кинопродюсеров. Отец одобрительно выслушал и поздравил дочь. В воскресенье он собирался на футбол, но поддался уговорам, признав, что налицо достаточно уважительная причина остаться дома.
Мать, беспрестанно требуя советов Морин, пустилась в бесконечные рассуждения о том, как лучше обставить воскресный прием. Четыре дня она ни о чем другом не говорила, Причем говорила сама с собой. Муж слушал, но молчал. Морин слушала, как и отец, неодобрительно. Миссис Уотсон требовала точных пожеланий относительно воскресного пирога. Но у Морин никаких пожеланий не было. Она спокойно сидела и разглядывала мать — полную, стареющую женщину, с когда-то светлыми, а теперь желтыми от перекиси волосами и дряблым телом. Сейчас мать вела себя как возбужденный ребенок — противное зрелище. «Дура ты, дура, больше никто», — думала Морин.
Что касается самой Морин, то со стороны могло показаться, что она опять хандрит и уходит в себя, как тогда, когда ей предстояло стать манекенщицей или выправить свою речь. Она твердила только одно: «Ладно, мам, не накручивай себя, все будет прекрасно…» И это была чистая правда, поскольку Стэнли знал, на что идет: он прекрасно понимал, что не зря его не знакомили с родителями, пока не заарканили намертво. На ее месте он поступил бы так же. Да он так и поступил: перед его родителями она должна была предстать через неделю. Как будут одеты миссис Уотсон или мистер Уотсон, бутерброды или пирог подадут к чаю, будут в вазах живые цветы или искусственные — все это не имело значения. Уотсоны шли в придачу: как плата за публичную власть над самой соблазнительной в любом доступном ему обществе женщиной и за право после публичной ее демонстрации улечься с ней в постель. А Морин словно воды в рот набрала. Она сидела на постели и смотрела перед собой пустыми, глазами. Раза два она рассматривала в зеркале свое лицо и даже намазалась кремом. И скроила платье, но отложила его в сторону.
В воскресенье миссис Уотсон накрыл? стол на четверых по собственному усмотрению, так как Морир была слишком влюблена (так она заявляла всем кругом), чтобы заниматься такими пустяками. Стэнли ожидали к четырем, и в 3.55 Морин спустилась в гостиную. На ней было вылинявшее розовое платье трехлетней давности и материнский цветастый халат, надеваемый во время уборки; волосы завязаны куском материи, который вполне мог сойти за пыльную тряпку. Он был как раз грязно-серого оттенка. На ногах — стоптанные материнские туфли. Ее нельзя было назвать некрасивой, но она будто превратилась в собственную, подурневшую старшую сестру, одетую для генеральной весенней уборки.
Отец решил благоразумно промолчать. Он опустил газету, оглядел дочь, хмыкнул и вернулся к прерванному чтению.
Миссис Уотсон, осознав наконец, что налицо кризис, разрыдалась. Стэнли вошел, когда она все еще плакала. Он едва не сказал: «А я и не знал, что у Морин есть старшая сестра». Морин безучастно сидела на одном конце стола, мистер Уотсон, ухмыляясь, на другом, а между ними, сопя и утирая слезы, примостилась миссис Уотсон.
Морин проговорила: «Здравствуй, Стэнли, познакомься с мамой и папой». Он пожал им руки и уставился на нее. Она смотрела мимо него, вернее, встречала безмятежно-голубыми глазами неверящие, оскорбленные, негодующие взгляды. Морин разлила всем чай, угостила Стэнли сандвичами и тортом и завела разговор о погоде, о ценах на продукты и о том, как рискованно предоставлять кредит в магазине даже самым постоянным клиентам. Он сидел напротив, холеный, причесанный и приглаженный, в коричневом клетчатом пиджаке, и лицо его горело от злости и обиды. Он молчал, а Морин все говорила и говорила без умолку, неторопливо и спокойно. В пять часов миссис Уотсон снова разразилась слезами, ее всю так и трясло, и Стэнли стремительно вышел. Мистер Уотсон сказал: «Зачем было его манежить тогда?» — и включил телевизор. Миссис Уотсон пошла прилечь. Морин, поднявшись к себе, сняла свои маскарадные одежды и отнесла их в комнату к матери «Не плачь, мамочка, не переживай, ну что тут особенного!» Затем она тщательно переоделась в новый белый полотняный костюм, коричневые туфли и бежевую блузку. Она причесалась, подкрасилась и стала рассматривать себя в зеркало. И вдруг вся тяжесть последних двух часов (а может, целой недели?) обрушились на нее. От этого удара у нее заболело под ложечкой, да так, что она сжалась и заплакала. Но от слез краска растеклась по лицу, и она, зажав кулаком рот, замолчала. Ей казалось теперь, что всю последнюю неделю она была не самой собой, не Морин; а кем-то другим. Для чего она все это проделала? Зачем? Потом поняла: ради Тони. Сейчас, за столом, она так и видела, как он смотрит на нее, ухмыляется и все понимает.
Тогда она как следует вытерла следы слез и тихонько, чтобы не потревожить мать с отцом, выскользнула из дома. На углу была телефонная будка. Она шла по улице; спокойная и недоступная, уголки губ приподняты в обычной полуулыбке. Берт из бакалеи окликнул ее: «Эй, Морин, ты прямо потрясная сегодня, кто тот счастливчик?» И она улыбнулась, и кивнула по-особенному, как кивали здесь, у них, и сказала: «Ты, Берт, только ты». Она вошла в телефонную будку, думая о Тони. Ей чудилось, что он уже все знает. Она скажет ему: «Пойдем потанцуем, Тони!», он ответит: «А где тебя встретить?» Она набрала его номер, телефон гудел, гудел и гудел… Она держала трубку и ждала. Ждала минут десять — г- дольше. Потом медленно повесила трубку. Он ее подвел. Он велел ей и молча, и словами опомниться, стать человеком, а теперь взял и подвел.
Успокоившись, Морин позвонила Стэнли.
Стэнли подошел, она приветливо сказала: «Хэлло!»
Молчание. Она слышала его частое дыхание. Ей представилось его оскорбленное лицо.
— Ну что ж, так и будем молчать? — Ей хотелось говорить непринужденно, но она расслышала в своем голосе страх — да, она могла потерять и, наверное, уже потеряла его. Чтобы скрыть свой ужас, она сказала: — Неужели ты шуток не понимаешь? — И засмеялась.
— Шуток?!
Она опять засмеялась. Ничего, вышло довольно естественно.
— Я думал, ты рехнулась, совсем спятила…
Он тяжело дышал в трубку. Она вспомнила его горячее дыхание на своей шее и руках, и ее дыхание участилось в ответ, хотя думала она при этом: «Я его не люблю, совсем не люблю», и кротко произнесла:
— Ну, Стэн, ну, я просто валяла дурака.
Молчание. Осторожно, настает переломный момент.
— Стэн, ну как ты не понимаешь, иначе было бы такое занудство, правда!
И засмеялась опять.
— Очень мило по отношению к родителям, ничего не скажешь.
— Да ну, им все равно. Когда ты ушел, они так хохотали, хотя сначала разозлились. — Она торопливо добавила, чтобы он не подумал, что они смеялись над ним: — Они уже привыкли, правда.
Еще одна долгая пауза. Она сосредоточила всю силу воли, чтобы растопить этот холод. Но он молчал и только пыхтел в трубку.
— Стэнли, я же просто пошутила, ну скажи, что ты больше не сердишься?
Теперь в ее голосе угадывались слезы, она прикинула, что так будет лучше.
Поколебавшись, он сказал:
— Знаешь, Морин, мне это как-то не понравилось, я не люблю таких шуточек.
Она разрешила себе еще поплакать, и вскоре он сказал, снисходительно и раздраженно даруя ей прощение:
— Ну ладно, чего уж теперь плакать, будет тебе!
Ему досадно, что он простил ее, догадалась она, потому что и сама она на его месте испытала бы то же. За последние два часа он уже бросил ее и распрощался с нею; ему было даже приятно, что он бросает ее не по своей воле. Теперь он снова свободен, и ему непременно подвернется что-нибудь получше, он встретит девушку, которая не станет нагонять на него страх выходками вроде сегодняшней.
— Давай сходим в кино, Стэн…Даже теперь он колебался. Наконец обронил торопливо и неохотно:
— Ну ладно. Лестер-скуэр, перед «Одеоном», в семь часов. — И бросил трубку.
Обычно он подъезжал за ней на угол в машине.
Она стояла и улыбалась, а слезы текли у нее по щекам. Она знала, что плачет по Тони, который ее так подвел. Она вернулась домой подправить грим, думая о том, что она во власти Стэнли: теперь равновесие нарушено, перевес на его стороне.