1815. Одесса в казармах

Полковой доктор Зоммер (разумеется, немец), заведывавший здоровьем моей матери, сказал ей однажды: «этот ребенок будет или поэтом, или актером». Хорош пророк! — Впрочем, он, может быть, и не совсем ошибся. Я, действительно, был поэтом, — не в стихах, а на самом деле. Под влиянием высшего вдохновения, я задумал и развил длинную поэму жизни и, по всем правилам искусства, сохранил в ней совершенное единство. Несмотря на разнообразные события, одна идея господствует над всем — это непобедимая вера в ту невидимую силу, которая вызвала меня на Запад и теперь ведет путем незримым к какой — то высокой цели, где все разрешится, все уяснится и все увенчается. — Я был также и актером. Я разыгрывал всевозможные роли. Я был подканцеляристом Временной Комиссии для решения счетов и счетных дел прежнего времени у Синего моста и был посажен под арест за нерадение к службе — кутил с гвардейскими подпрапорщиками, — потом вдруг перебрался на 5 этаж в Гороховой улице и жил там бедным студентом, пустынником, — был членом Профессорского Института и почти профессором Московского Университета, — бродил безприютным нищим по Франции, — продавал ваксу на улицах Люттиха (Liège) в Бельгии, — был секретарем у английского капитана и за это получал пять франков в неделю, — наконец, я был республиканцем школы Ламеннэ, коммунистом, сенсимонистом, миссионером — проповедником, теперь, вероятно, я вступил в последнюю ролю: она лучшая из всех и близшая к идеалу: я разделяю труды сестер милосердия и вместе с ними служу страждущему человечеству в больнице. Но что же было поводом доктору Зоммеру произнести такое обо мне пророчество?

В Одессе меня повезли в театр. Там играли «Эдип в Афинах» Озерова[4]. Теперь еще помню начало:

«Постой, дочь нежная преступного отца!

Опора слабая несчастного слепца!

Печаль и бедствия всех сил меня лишили.»

Надобно заметить, что мне ничто даром не проходило. Какая-нибудь книжонка — стихи, два-три подслушанные мною слова делали на меня живейшее впечатление и определяли иногда целые периоды моей жизни. Возвратившись домой, я набросил на плечи шаль моей матери и начал расхаживать по комнате, как греческий царь. Высокие идеи театрального правосудия шевелились в голове моей. Мне хотелось быть правосудным царем — оправдать невинных, разбить оковы узников. У нас была какая-то большая белая книга: я начал в ней писать свои мысли и иллюстрировать их. Я нарисовал царя в венце и багрянице, сидящего на престоле: перед ним приводят пленников: он их прощает и велит снять с них оковы. С тех пор я каждый день представлял или греческих царей, или чувствительную драму Кора и Алонзо. Мне было 8 лет. С этого времени начинается моя ненависть к притеснителям, и я становился посредником между тиранами и их жертвами..

Тут же в Одессе умер наш полковой командир Андрей Карлович Мольтрах — горький пьяница. Какой-то полковой поэт написал ему следующую эпитафию:

«Стой, прохожий! Стой!»

Вижу у тебя штоф непустой:

Сжалься и мне немного отлей!

Здесь лежит пьяный Андрей!

Было какое-то торжество в одесском соборе. Все офицеры в большом параде. Был тут и герцог Ришелье[5]. Отец меня подвел к нему, и Дюк (так его звали в Одессе) погладил меня по головке: вот я и получил благословение французского легитимиста!

Пробуждение.

Что я слышу? — голос милый

Песнь знакомую поет,

И, как Лазарь из могилы,

Тень минувшего встает.

Прояснися, прояснися,

Ранний сумрак вешних дней!

Сквозь туманы улыбнися,

Солнце юности моей:

После долгих треволнений

Вижу снова брег родной,

И толпа святых видений

Вновь мелькает предо мной.

Чудная звезда светила

Мне сквозь утренний туман.

Смело я поднял ветрило

И пустился в океан.

Солнце к западу склонялось,

Вслед за солнцем я летел:

Там надежд моих, казалось,

Был таинственный предел.

Запад, запад величавый!

Запад золотом горит:

Там венки виются славы!

Доблесть, правда там блестит.

Мрак и свет, как исполины,

Там ведут кровавый бой:

Дремлют и твои судьбины

В лоне битвы роковой!

В броне веры, воин смелый,

Адамантовым щитом

Отобьешь ты вражьи стрелы,

Слова поразишь мечом!

Вот блестит хоругвь свободы!

И цари бегут, бегут;

И при звуке труб народы

Песнь победную поют.

Разорвался плен суровый.

Кончилась навек война.

Узами любви христовой

Сочетались племена!

Гряньте звонкими струнами:

Где ты, гордый фараон?

Моря Чермного волнами

Конь и всадник поглощен:

Ныне правда водворится

В нашей Скинии святой.

Вечным браком соединится

Небо с юною землей.

Духов тьмы исчезнет сила.

И взойдет на небеса

Трисиянное светило —

Доблесть, истина, краса.

Август 1864

В этих стихах целая программа. Все мечты и планы, с которыми я оставлял Россию.

С Монте-Пинчио[6].

Там, над куполом святым,

Звездочка любви всходила

И на свой любезный Рим

Взором матери светила.

Но подчас она бледнела

И, как факел меж гробов,

Тусклым пламенем горела

Над могилами сынов.

И сокрылося, как сон,

Рима дивное виденье,

И ты снова погружен

В жизни мутное волненье.

И к Неаполя брегам

Ты летишь с печальной думой:

Там, гуляя по гробам,

Прояснишь ли взор угрюмый?

Нет! напрасно ты бежал

От души глухого стона

Под навес швейцарских скал

И под купол Пантеона.

Все прекрасное пройдет.

Ветерок струит ветрило

И к Германии унылой

Быстрый челн тебя несет.

Это было напечатано, кажется, в 35 или 36 году в «Московском Наблюдателе» в статье: «Отрывки из путешествия доктора Фуссгэнгера»[7].

Желание лучшего мира.

(Из Шиллера)[8].

Ах! из сей долины тесной,

Хладною покрытой мглой,

Где найду исход чудесный?

Сладкий где найду покой?

Вижу: холмы отдаленны

Зеленью цветут младой…

Дайте крылья! к вожделенной

Полечу стране родной!

Вижу, там златые рдеют

Меж густых ветвей плоды;

Зимни бури там не веют,

И не вянут век цветы.

Слышу звуки райской лиры,

Чистых пение духов,

И разносят вкруг зефиры

Благовония цветов.

Вот челнок колышут волны…

Но гребца не вижу в нем!..

Прочь боязнь! Надежды полный,

В путь лети! Уж ветерком

Парусы надулись белы…

Веруй и отважен будь!

В те чудесные пределы

Чудный лишь приводит путь.

Загрузка...