В конце мая 1788 года я получил от моего отца поручение весьма деликатного свойства и отправился в замок Ионис, расположенный верстах в десяти от Анжера, в глубине страны между Анжером и Сомюром. Мне было двадцать два года, и я занимался уже адвокатской практикой. Я не выказывал к ней склонности, хотя ни разбор дел, ни произнесение речей не представляли для меня особенной трудности. Принимая во внимание мой возраст, меня считали человеком, не лишенным способностей. Талант же моего отца, известного во всей округе адвоката, обеспечивал мне в будущем множество клиентов: мне осталось только стараться не быть слишком недостойным его заместителем. Но я лично предпочел бы заняться литературой, предпочел бы жизнь, предоставляющую больше простора мечтам, более независимое применение моих собственных способностей, занятия, менее зависящие от чужих страстей и чужой выгоды.
Семья моя была зажиточна, а я был единственным сыном, выросшим среди нежных попечений и забот; потому я мог бы сам выбрать себе дорогу. Но я боялся огорчить моего отца, гордившегося тем, что он может быть мне опытным руководителем на пути, который он впервые сам пробил для меня. Я слишком нежно любил моего отца и не мог допустить, чтобы мои вкусы получили перевес над его желаниями.
Когда я отправился верхом через леса, окружающие старый величественный замок Ионис, был чудесный вечер. Я старательно снарядился в путь, оделся с изысканной тщательностью; за мной ехал слуга, он был мне совершенно не нужен, но мать послала его на всякий случай, из невинного тщеславия, так как ей хотелось, чтобы ее сын мог достойным образом явиться в замок одной из самых знатных наших клиенток.
Ночь тихо светилась кротким огнем самых крупных своих звезд. Легкий туман скрывал сверкание мириадов второстепенных светил, мерцающих подобно огненным глазам в ясные и холодные ночи. В эту ночь расстилавшийся небосклон был настоящим летним небом, достаточно чистым, чтобы считаться ясным и прозрачным, и достаточно затуманенным, чтобы не пугать неисчислимым богатством звезд. Это был, если можно так выразиться, тот мягкий небосклон, который еще оставляет место для земных помыслов, позволяет восхищаться туманными очертаниями тесного горизонта, без презрения вдыхать аромат цветов и трав — словом, сознавать, что и сам представляешь собою нечто, и забывать, что вся наша земля только ничтожная песчинка в громадном мировом пространстве.
По мере того, как я приближался к замковому парку, к аромату лесных трав стал примешиваться запах сирени и акаций, свешивавших свои цветочные Кисти через окружавшую парк стену. Вскоре сквозь деревья я увидел освещенные окна замка, с их шелковыми фиолетовыми занавесями, пересеченными темными перекладинами оконных рам. Замок был выстроен в стиле Возрождения и отличался вкусом и фантазией. Это было одно из тех зданий, в которых до того проникаешься чем-то гениальным, изящным и смелым, что оно, исходя из воображения зодчего, как будто овладевает вашим собственным воображением, возвышая его над привычками и заботами обыденного мира.
Признаюсь, что сердце мое сильно билось, когда я приказывал лакею доложить обо мне. Я никогда не видал госпожи Ионис. Она считалась самой красивой женщиной в этих местах; ей было двадцать два года, а ее муж не отличался ни красотой, ни любезностью и бросал жену ради своих поездок. Письма госпожи Ионис были прелестны; она умела в своих деловых письмах выказывать не только много Смысла, но даже много остроумия. Сверх того, она отличалась возвышенным характером. Вот все, что я знал о ней; но этого было более чем достаточно для того, чтобы я боялся показаться ей неловким провинциалом.
Должно быть, при входе в зал я был очень бледен.
Поэтому я с некоторым облегчением и не без удовольствия увидал перед собою только двух толстых, старых, очень некрасивых женщин; одна из них, вдовствующая графиня Ионис, сообщила мне, что ее невестка в настоящее время находится у одной из своих подруг, живущих по соседству, и, вероятно, вернется только завтра утром.
— Тем не менее мы очень рады вас видеть, — прибавила почтенная женщина, — мы проникнуты чувством искренней дружбы и признательности к вашему отцу; нам очень нужны его советы, и, вероятно, он поручил вам передать их.
— Я приехал от него, чтобы поговорить о делах с госпожой Ионис…
— Графиня Ионис действительно занимается делами, — возразила вдова, как бы с целью указать на мою ошибку в титуле. — Она понимает их; у нее есть здравый смысл, и в отсутствие моего сына, находящегося теперь в Вене, она занимается этим скучным бесконечным процессом. Но не рассчитывайте, что я могу заменить вам графиню; я в этих делах ничего не понимаю, и все, что я могу сделать — это задержать вас до возвращения моей невестки, предоставив вам сносный ужин и мягкую постель.
С этими словами пожилая дама, казавшаяся, несмотря на данный ею мне урок, довольно добродушной женщиной, позвонила и отдала распоряжения, как меня поместить. Я отказался от ужина, поскольку уже закусил дорогой и находил крайне стеснительным есть одному в присутствии совершенно незнакомых людей.
Так как мой отец предоставил в мое распоряжение для исполнения данного мне поручения несколько дней, то мне оставалось только задержаться и ждать нашу прекрасную доверительницу. Для нее самой и ее семьи я являлся настолько полезным человеком, что имел право на самое радушное гостеприимство. Поэтому я не заставил себя просить, хотя поблизости от замка находился весьма приличный постоялый двор, на котором обыкновенно люди моего звания ожидали, пока их примут «благородные». Так звали в то время в провинции дворян, и следовало считаться со смыслом этих выражений, чтобы уметь держать себя в отношениях с высшим светом без унижения и без нахальства. В качестве человека среднего круга и философа (в то время еще не существовало выражения «демократ») я отнюдь не признавал за знатью нравственного превосходства. Но так как и знать вооружалась философией, то я понимал необходимость считаться с тонкостями этикета и уважать их, чтобы тем заставить в свою очередь уважать себя.
Поэтому, как только я оправился от моей робости, я сумел выказать себя достаточно благовоспитанным, тем более что у моего отца мне приходилось видеть представителей различных общественных классов. Вдова, по-видимому, поняла это через какие-нибудь несколько минут, и ей не приходилось уже делать над собой усилий, чтобы принимать если не в качестве равного, то, по крайней мере, как друга дома, сына адвоката своей семьи.
Пока она разговаривала со мною как женщина, у которой опытность заменяет ум, я воспользовался временем, чтобы рассмотреть ее наружность, а также наружность другой женщины, сидевшей с нею. Эта последняя была еще жирнее; сидя в некотором отдалении и вышивая фон на каком-то ковре, она не разжимала губ и едва поднимала на меня свои глаза. Одета она была почти так же, как и вдова, в темное шелковое платье с длинными рукавами; черная кружевная косынка была накинута поверх белого чепца и завязана под подбородком. Но все это было менее чисто и менее свежо. Руки были не такие белые, хотя такие же пухлые. Наружность была гораздо проще, хотя вульгарность замечалась уже в тяжелой черной толстой вдове Ионис. Словом, я не сомневался, что вторая дама была компаньонкой вдовы, особенно когда последняя обратилась к ней по поводу моего отказа от ужина со следующими словами:
— Все-таки, Зефирина, г-н Нивьер — молодой человек и может проголодаться перед сном. Велите поставить холодную закуску в его комнату.
Громадная Зефирина встала; она оказалась такою же высокой, как и толстой.
— Прикажите также, — добавила хозяйка, когда Зефирина уже выходила из комнаты, — не позабыть о хлебах.
— О хлебе? — переспросила Зефирина тонким и слабым голосом, звучавшим как-то забавно при ее фигуре.
Затем она повторила голосом, полным сомнения и удивления:
— Распорядиться о хлебе?
— О хлебах! — подтвердила вдова внушительно.
Зефирина, казалось, колебалась одно мгновение и вышла, но хозяйка тотчас позвала ее опять и отдала следующее странное распоряжение:
— Пусть приготовят три хлеба!
Зефирина открыла рот, собираясь отвечать, но только пожала плечами и вышла.
— Три хлеба! — вскричал я в свою очередь. — Однако, какой аппетит предполагаете вы во мне, графиня!
— О, это ничего, — ответила она. — Хлебы совсем маленькие!
Она замолкла на мгновение. Я думал, что бы такое сказать, чтобы возобновить разговор в ожидании того, когда мне можно будет удалиться; но вдова, по-видимому, впала в какое-то раздумье, поднесла руку к звонку и снова остановилась, сказав как бы про себя:
— Да, три хлеба!..
— Это в самом деле слишком много, — отозвался я, едва удерживаясь от смеха.
Она взглянула на меня с удивлением, по-видимому, не соображая, что она только что произнесла вслух.
— Вы говорите о процессе? — сказала она, стараясь заставить меня забыть о ее рассеянности. — Правда, с нас требуют слишком много! Как вы думаете, выиграем мы его?
Но она почти не слушала моих уклончивых ответов и решительно позвонила. На звонок явился слуга, которого она послала за Зефириной. Когда Зефирина вернулась, вдова сказала ей что-то на ухо; после этого она, по-видимому, совсем успокоилась и принялась болтать со мной, как какая-нибудь кумушка, очень ограниченная, но расположенная и почти родственная. Она расспрашивала меня о моих вкусах, привычках, о моих знакомствах и развлечениях. Я отвечал больше по-ребячески, стараясь казаться моложе, чем был на самом деле, чтобы моя собеседница почувствовала себя свободнее, так как я скоро заметил, что госпожа Ионис принадлежала к числу тех светских женщин, которые, отличаясь крайне ограниченным умом, не любят встречать в своих собеседниках превосходства в этом отношении.
Впрочем, она была настолько добродушна, что я не очень скучал с ней в течение проведенного с нею часа и не слишком нетерпеливо ожидал позволения ее покинуть.
Слуга проводил меня в мои покои: это была почти целая квартира, состоявшая из трех прекрасных больших комнат, весьма роскошно меблированных в стиле Людовика XV. Мой собственный слуга, которого моя мать учила, как держать себя, находился в моей спальне, ожидая чести помочь мне при раздевании, чтобы выказать себя таким образом столь же сведущим в своих обязанностях, как и лакеи богатых домов.
— Прекрасно, Батист, — сказал я ему, когда мы остались вдвоем, — ты можешь идти спать. Я лягу один и разденусь сам, как я это делал всегда чуть не с самого моего рождения.
Батист пожелал мне спокойной ночи и ушел. Было только десять часов. У меня не было никакой охоты ложиться спать так рано, и я хотел осмотреть мебель и картины гостиной, когда глаза мои упали на стол с холодным ужином, накрытым в моей комнате у камина. Три хлеба находились тут в их таинственной симметрии.
Они были средней величины и лежали в центре лакового подноса, в хорошенькой корзинке из старого саксонского фарфора с красивой серебряной солонкой посередине и тремя вышитыми салфетками по краям.
— На кой черт понадобилась ей эта корзинка? — спрашивал я себя. — Почему эта обеденная принадлежность всякой закуски, хлеб, так беспокоила мою хозяйку? Почему она так заботливо заказывала три хлеба? Почему не четыре, не десять, если уж она считает меня за обжору? И в самом деле, какой обильный ужин! Сколько бутылок вина с многообещающими этикетками! И опять-таки, зачем три графина воды? Вот что становится таинственным и странным! Не воображает ли эта старая графиня, что я существую в трех лицах или что я привез в своем чемодане двух сотрапезников?
Я задумался над этой загадкой, когда в дверь моей первой комнаты постучались.
— Войдите! — воскликнул я, не трогаясь с места, так как думал, что это Батист забыл что-нибудь в моих комнатах.
Каково же было мое удивление, когда я увидел перед собой громадную Зефирину в ночном чепце, со свечою в одной руке и держащую палец другой руки на губах. Она подходила ко мне, тщетно стараясь не производить никакого скрипа своими слоновыми ногами! Конечно, я побледнел при виде ее гораздо больше, чем когда я думал предстать перед молодой графиней Ионис. Какими ужасными приключениями грозило мне это исполинское видение?
— Не бойтесь ничего, — простодушно сказала мне добрая старая дева, как будто догадавшись о моем страхе. — Я сейчас объясню вам причину… трех графинов… и трех хлебов!..
— Ах, пожалуйста, — ответил я, предлагая ей кресло. — Меня это очень заинтриговало.
— Как ключница, — сказала Зефирина, отказываясь сесть и продолжая держать свечу, — я была бы очень огорчена, если бы вы подумали, что я принимала участие в этой злой шутке. Я этого себе никогда не позволила бы… И все же я должна просить вас покориться ей, чтобы не огорчить моей госпожи.
— Говорите же, Зефирина; я вовсе не склонен сердиться на шутку, особенно если она забавна.
— О, Боже мой! Совсем нет! В шутке этой нет ничего забавного; но вместе с тем в ней нет ничего неприятного для вас. Вот в чем дело. Вдовствующая графиня очень… у нее голова…
Зефирина внезапно остановилась. Она любила вдовствующую графиню или боялась ее и не могла решиться ее осуждать. Смущение ключницы было потешно, так как оно выражалось в ребячливой улыбке, приподнимавшей углы ее маленького беззубого рта, что делало еще шире ее круглое одутловатое лицо без лба и подбородка. Зефирина напоминала полную луну, манерно складывающую губы сердечком, такую, какой она изображается в люттихских календарях. Тонкий, отрывистый голос Зефирины, ее картавость и шепелявость делали ее невероятно смешной, так что я не мог взглянуть ей в лицо из боязни потерять всю свою серьезность.
— Что же, — сказал я, желая помочь Зефирине высказаться, — вдовствующая графиня несколько насмешлива, любит позабавиться?
— О нет, нет! Она очень добродушна; но она верит… она воображает…
Я тщетно старался придумать, что может воображать графиня; наконец, Зефирина произнесла с усилием:
— Словом, моя бедная госпожа верит в привидения.
— Ну что ж, — ответил я, — она не единственная женщина ее возраста, верующая в такие вещи, и это никому не причиняет вреда.
— Но это может причинить зло тем, кто их боится, и если вы опасаетесь чего-либо в этих комнатах, то я готова поклясться, что здесь нет привидений.
— Тем хуже! Я был бы даже очень рад, если бы мне удалось увидеть что-нибудь сверхъестественное… Привидения составляют необходимую принадлежность старых замков, а поскольку этот замок так прекрасен, то мне кажется, что здесь можно ожидать лишь самых приятных привидений.
— Правда! Значит, вы уже слышали кое-что?
— Относительно этого замка или этих комнат? Ровно ничего. Я думал, что вы мне расскажете…
— Ну, так слушайте же! Вот в чем дело. В тысяча… ну, я не помню, в каком именно году, знаю только, что это было при Генрихе II.[2] Вам, должно быть, лучше известно, чем мне, сколько времени прошло с тех пор… Словом, тогда жили здесь три барышни, наследницы фамилии Ионис, прекрасные, как день, и такие любезные, что все их обожали. Но одна злая придворная дама, завидовавшая им, а в частности, младшей из них, отравила воду источника, из которого они пили и из которого брали воду для приготовления им хлебов.
Все три умерли в одну и ту же ночь и, как думают, в этой самой комнате, где мы теперь с вами. Но это, впрочем, не наверное, и так стали думать только недавно. В округе сложили легенду о трех дамах, появлявшихся уже с давних пор в замке и в саду; но это было так давно, что об этом забыли и думать, и никто в них не верил, когда однажды один из друзей нашего дома, аббат Ламир, человек очень веселый и болтун, ночевавший в этой комнате, увидел во сне, или уверял, что увидел во сне трех зеленых дам, пришедших к нему с предсказаниями будущего. И так как он заметил, что его сон заинтересовал вдовствующую графиню и развлек ее невестку, молодую графиню, он стал фантазировать на эту тему о привидениях, так что теперь вдовствующая графиня убеждена в том, что можно узнать о будущем семьи, а в частности, об исходе процесса, заботящего графа, если вызвать эти призраки и заставить их говорить. Но так как все, ночевавшие здесь, ничего не видели и смеялись над ее расспросами, то графиня решилась помещать в эти комнаты людей, которые бы, не страдая ни от какого предубеждения, не выдумывали бы небывалых историй с привидениями и ничего не скрыли бы, если бы действительно что-нибудь увидели. Потому-то графиня распорядилась положить вас в эту комнату, ничего вам о том не сказав; но так как графиня недостаточно… осторожна, что ли, она не удержалась и сказала при вас о трех хлебах.
— Конечно, три хлеба и три графина поставлены для того, чтобы заставить меня думать о них. Однако, признаюсь, я не вижу решительно никакого отношения…
— Но это очень просто. Ведь три барышни при Генрихе II были отравлены хлебом и водой!
— Я все понимаю, но не вижу, почему это жертвоприношение, если действительно в нем дело, может быть им приятно. Вы сами что думаете об этом?
— Я думаю, что там, где обитают их души, ничего об этом не знают или, по крайней мере, об этом не заботятся, — сказала Зефирина тоном скромного превосходства. — Но вы должны знать, каким образом эти мысли пришли в голову моей госпоже. Я принесла вам рукопись, которую ее невестка, графиня Каролина Ионис, нашла сама среди старинных бумаг семейного архива. Чтение этой рукописи заинтересует вас, наверно, гораздо больше, чем мой разговор, а потому позвольте вам пожелать доброй ночи… Впрочем, я должна еще обратиться к вам с одной маленькой просьбой.
— От всего сердца исполню все, что могу сделать для вас!
— Не говорите, пожалуйста, никому, кроме разве графини Каролины, которая не найдет в этом ничего дурного, что я вас предупредила. Если вдовствующая графиня узнает об этом, она будет меня бранить и потеряет ко мне всякое доверие.
— Обещаю вам молчать; но что должен я сделать завтра, когда меня будут расспрашивать о моих видениях?
— Ах, вот что! Ну, пожалуйста, сочините что-нибудь, какой-нибудь бессвязный сон, все, что хотите, лишь бы было что-нибудь о трех барышнях. Иначе вдовствующая графиня будет тревожиться и примется за меня, станет говорить, что я не поставила хлебов, графинов и солонки или что я вас предупредила и что из-за вашего неверия видение не появилось. Она убеждена, что эти дамы бывают недовольны и не хотят показываться тем, кто смеется над ними, хотя бы даже только в помыслах.
Оставшись один, пообещав Зефирине покориться фантазиям ее госпожи, я раскрыл рукопись, из которой я приведу здесь обстоятельства, имеющие отношение к моему приключению. История девиц Ионис показалась мне простой легендой, рассказанной госпожой Ионис по документам сомнительной достоверности, которые она сама критиковала в легком и насмешливом тоне, как тогда это было в моде.
Итак, я умолчу о самой истории трех отравленных, комментированной довольно холодно, так что она показалась мне гораздо интереснее в первой передаче Зефирины, и приведу здесь только следующий отрывок, выписанный графиней Ионис из рукописи 1650 года, которая составлена была прежним каноником замка:
«Как я слышал в моей молодости, замок Ионис посещался привидениями, в числе трех; они искали что-то в комнатах и в службах дома. Молебны и молитвы, которые читали при их появлении, не мешали им возвращаться. Тогда решили освятить три белых хлеба и положить их в комнате, в которой скончались девицы Ионис. В эту ночь призраки появились, не произведя никакого шума и не испугав никого своим появлением, и только на следующий день оказалось, что они изгрызли хлеба, точно мыши, но не унесли с собой ничего. Но на другую ночь привидения снова стали жаловаться, хлопать дверьми и скрипеть петлями. Поэтому решили поставить для них три кружки чистой воды; но привидения не пили ее, а только расплескали часть этой воды. Наконец, приор Сен*** посоветовал успокоить призраков, поставив им солонку, так как девицы Ионис были отравлены хлебом без соли, и как только сделали это, услышали, как они спели чудную песню, в которой, как уверяют, обещали на латинском языке благословение неба и всяческое благополучие ветви графов Ионис, которая наследовала им.
Все это случилось, как мне говорили, во времена Генриха IV,[3] а с тех пор ничего более о призраках не слыхали. Но еще долгое время спустя верили, что если принести девицам Ионис такое же пожертвование в полночь, то этим можно их привлечь и узнать от них будущее. Говорили даже, будто если случайно три хлеба, три графина и солонка окажутся на одном столе в названном замке, то в той комнате непременно увидят или услышат удивительные вещи».
К этому отрывку госпожа Ионис сделала следующее примечание: «Очень жаль, что в замке Ионис перестали совершаться эти чудеса. Все обитатели его стали бы добродетельны и умны; но, хотя в моих руках имеется заклинание, составленное каким-то астрологом, когда-то состоявшим при дворе графов Ионис, я не надеюсь, что зеленые дамы когда-либо услышат его призыв».
Я долго оставался как бы очарованным не столько самим содержанием легенды, сколько красивым почерком госпожи Ионис и изящным слогом, каким были написаны другие примечания к легенде.
Тогда я не позволял себе, как теперь, пускаться в критику легкого скептицизма прекрасной графини. Я сам разделял ее взгляды. Тогда была мода относиться к фантастическим историям не с художественной, а с юмористической точки зрения. Тогда еще гордились тем, что не верят в детские сказки и суеверия, которые господствовали недавно.
Кроме того, я был готов влюбиться в графиню. Дома мне столько наговорили о ней, и моя мать так долго предостерегала меня при отъезде, чтобы я не дал вскружить себе голову, что это уже было наполовину сделано. До тех пор я любил только двух или трех кузин, и эта любовь, воспетая мною в стихах, столь же чистых, как и мое чувство, не настолько истощила мое сердце, чтобы оно не было готово воспламениться более серьезным образом.
Я привез с собою дело, которое мой отец поручил мне изучить. Я добросовестно раскрыл его; но, прочитав глазами несколько страниц, причем ни одно слово из прочитанного не дошло до моего сознания, я признал такого рода занятия совершенно бесполезными и принял мудрое решение отложить их. Я решил вознаградить мою леность серьезным обдумыванием процесса Ионисов, знакомого мне во всех подробностях, и я придумывал аргументы, которыми я должен был убедить графиню следовать нашему плану. Только каждый из этих аргументов оканчивался — я не знаю сам, как это выходило — каким-нибудь любовным мадригалом, не имевшим прямого отношения к сути дела.
Среди этого важного занятия я проголодался. Муза не бывает сурова к людям, привыкшим хорошо пожить, и не мешает им ужинать с аппетитом. Итак, я предполагал воздать должное паштету, улыбавшемуся мне из-за моих дел и полустиший, и я взялся за салфетку, лежавшую на моей тарелке. Под нею, к моему удивлению, нашел четвертый хлеб.
Но удивление это тотчас отступило перед очень простым рассуждением. Если, по планам вдовствующей графини, три каббалистических хлеба[4] должны были остаться нетронутыми, то было вполне естественно пожертвовать еще одним хлебом для утоления моего аппетита. Я попробовал вина и нашел их настолько прекрасными, что великодушно решил предоставить привидениям нетронутыми все три предназначенные для них графина воды.
Ужиная с большим удовольствием, я принялся думать об истории с привидениями и стал задавать себе вопрос, каким образом я буду рассказывать о чудесах, которые я не мог себе представить. Я жалел, что Зефирина не сообщала мне подробностей насчет привычек трех умерших девиц. Отрывки рукописи 1650 года не были достаточно ясны: должны ли были эти дамы ожидать, пока я засну, и тогда явиться, чтобы грызть, как мыши, хлебы, до которых они были так лакомы, или они могли появиться предо мной в любое мгновение и сесть одна по правую, другая по левую руку, а третья напротив меня?
Пробило полночь. Наступил классический, роковой час привидений!
Пробило двенадцать ударов, но никакого видения не появлялось. Я встал, решив, что уже застрахован от духов. Я кончил ужин, а проделав двенадцать верст верхом, я стал чувствовать потребность во сне, когда замковые часы, отличавшиеся прекрасным медленным и звонким боем, снова начали бить четыре четверти и двенадцать часов с внушительной медлительностью.
Признаюсь, я почувствовал некоторое смущение при этом своеобразном возвращении волшебного часа, который я считал уже истекшим. В самом деле, до сих пор я вел себя с чисто философской твердостью! Но для того, чтобы быть безусловно преданным учеником разума, я был еще слишком молод и наделен слишком пылким воображением, так как в детстве воспитывался матерью, твердо верившей во все легенды, которыми она меня убаюкивала и над которыми я не всегда смеялся.
Я почувствовал какое-то невыразимое беспокойство, и так как я стыдился его, то, чтобы отделаться от него, я стал поспешно раздеваться. Часы перестали бить; я был уже в постели и хотел задуть свечу, как вдруг стали бить еще новые часы в деревне; они тоже били четыре четверти и двенадцать часов, но таким глухим тоном, с такой убийственной медленностью, что я стал выказывать серьезные признаки нетерпения. Так как часы, подобно замковым, обладали двойным боем, то, казалось, они никогда не кончат его.
Мне чудилось даже какое-то время, что бой часов продолжается, и я насчитал уже тридцать семь часов. Но это была чистая игра воображения, в чем я убедился, открыв окно. Глубочайшая тишина царила в замке и в его окрестностях. Небо заволоклось облаками; не было видно ни единой звезды; воздух был тяжел, и я видел, как ночные бабочки сновали в луче света, который бросала моя свеча за пределы замка. Их беспокойство было признаком надвигающейся грозы. Так как я всегда любил грозу, мне захотелось подышать в ожидании ее. Короткие вздохи ветерка приносили мне аромат цветов из сада. Соловей пропел еще раз и смолк, отыскивая себе убежище. Я позабыл мое глупое волнение, наслаждаясь созерцанием реального мира.
Моя комната выходила на обширный парадный двор, окруженный прекрасными строениями, легкие очертания которых выделялись бледно-голубым цветом на черном небе при вспышках первых молний.
Но поднялся ветер и прогнал меня от окна, с которого он чуть не унес занавеси. Я закрыл окно и прежде, чем снова улечься, мне захотелось бросить вызов привидениям и удовлетворить желание Зефирины, добросовестно выполнив то, что я считал обрядом заклинания, Я навел порядок на столе, убрал с него остатки моего ужина, затем расставил графины вокруг корзинки. Я не трогал соли и, желая отомстить себе за свою трусость, доведя собственное воображение до высшей степени раздражения, я поставил три стула вокруг стола, а на столе напротив каждого кресла поставил по канделябру.
После этого я погасил все и спокойно заснул, не позабыв сравнить себя с сэром Епперандом, о приключениях которого в страшном Арденнском замке моя мать мне часто певала.
Надо думать, что мой первый сон был очень глубок, так как я не знал, как прошла гроза; во всяком случае, не она разбудила меня; я проснулся от какого-то звона стаканов на столе, который я услышал сперва как бы сквозь сон, а затем продолжал слышать уже наяву. Я раскрыл глаза и… пусть мне верит, кто хочет, но я был свидетелем столь удивительных вещей, что, спустя двадцать лет, малейшие подробности их сохранились в моей памяти столь же ясно, как я их помнил на другой день.
В моей комнате был свет, хотя я совсем не видел зажженных свечей. Свет этот походил скорее на бледное зеленое сияние, исходившее из камина. Этот слабый свет позволил мне различить не отчетливо, но с несомненной ясностью трех особ или, скорее, три фигуры, сидевшие в креслах, поставленных мною вокруг стола: одно направо, другое налево, третье посередине, против камина. Фигуры эти сидели ко мне спиной.
По мере того, как мой взгляд привыкал к этому свету, я узнавал в трех тенях женщин, одетых или, скорее, закутанных в зеленые ткани, облекавшие их настолько свободно, что временами они казались мне облаками. Ткани эти совсем скрывали их фигуры и руки. Я не могу сказать, что они делали, так как я не мог уловить ни одного из их движений; однако звон графинов продолжался, как будто они ударяли ими о фарфоровую корзинку, соблюдая известный такт.
Спустя несколько минут, в течение которых, сознаюсь, я предавался сильнейшему ужасу, я стал думать, что я жертва мистификации, и решительно соскочил с постели, чтобы напугать тех, кто хотел испугать меня, как вдруг, вспомнив, что в этом доме я мог иметь дело только с порядочными женщинами, быть может, со знатными дамами, делавшими мне честь своей шуткой, я задернул занавеси своей постели и стал поспешно одеваться.
Когда я оделся, то раздвинул занавеси с целью выждать момент, чтобы напугать этих насмешливых особ, крикнуть им что-нибудь самым громким голосом, на какой только я был способен. Но увы, уже ничего не было; все исчезло. Я находился среди глубокой темноты.
В те времена не существовало средств мгновенно добывать огонь; я не мог добыть его даже медленно, с помощью кремня и огнива. Поэтому мне пришлось подойти к столу ощупью. Я не нашел возле него решительно ничего, кроме кресел, графинов, канделябров и хлебов, стоявших в том же порядке, в каком я их оставил. Никакой заметный шорох не выдал исчезновения странных посетительниц; правда, ветер свистел еще очень сильно и жалобно завывал в большом камине моей комнаты.
Я открыл окно и поднял штору; от ветра она билась, и я с трудом укрепил ее. Еще не рассветало, и сумрак не давал мне возможности разглядеть все уголки моей комнаты. Я должен был двигаться ощупью, поскольку мне не хотелось ни звать никого, ни окликать — так я боялся показаться испуганным. Я прошел в гостиную и в следующую комнату, не производя никакого шума при моих поисках, и затем снова вернулся и сел на постель, чтобы нажать пружину моих часов и подумать о моем приключении.
Мои часы стояли, а стенные пробили половину, как бы давая мне понять, что не было средства узнать время.
Я прислушивался к ветру и старался разобраться в его звуках и в тех, которые могли слышаться из углов моего помещения. Я напрягал свой слух и зрение. Я старался припомнить также, не видел ли я всего этого во сне. Это было возможно, хотя я не мог припомнить сна, который предшествовал видению и должен был вызвать этот кошмар.
Я решил больше не беспокоиться и лечь в постель не раздеваясь, на случай новой мистификации.
Однако мне не удалось заснуть. Я чувствовал себя утомленным, и ветер убаюкивал меня, Я постепенно погружался в дремоту; но каждое мгновение я снова открывал глаза и невольно недоверчиво вглядывался в темное пространство.
Наконец я стал засыпать, когда звон графинов снова начался, и на этот раз, широко открыв глаза, но не двигаясь, я увидел трех призраков на их местах, сидевших неподвижно в своих зеленых покрывалах и освещенных зеленоватым сиянием, исходившим из камина.
Я притворился спящим, так как, конечно, нельзя было заметить в тени алькова, что мои глаза открыты, и стал внимательно наблюдать. Мне не было теперь страшно; и я испытывал только любопытство и желание проникнуть в тайну, забавную или неприятную, выяснить эту фантасмагорию, искусно разыгранную живыми людьми или… Признаюсь, я затруднялся найти точные выражения для второго предположения. Оно могло быть только безумным или смешным, а между тем оно тревожило меня, поскольку было допустимо.
Тогда я заметил, что три призрака встали, задвигались и начали быстро и без всякого шума кружиться вокруг стола, делая какие-то невыразимые жесты. Пока они сидели, они казались мне среднего роста; когда же встали, они оказались ростом с мужчин. Вдруг один из призраков уменьшился до размеров женщины среднего роста, стал совсем маленьким, потом страшно увеличился в размерах и направился ко мне. Двое же остальных продолжали стоять под прикрытием камина.
Это уже было для меня совсем неприятно, чисто по-детски я прикрылся подушкой, как бы для того, чтобы воздвигнуть преграду между мной и привидением.
Но тотчас же мне стало стыдно моей глупой выходки, и я принялся внимательно смотреть. Призрак сел в кресло в ногах моей постели. Я не мог разглядеть его фигуры. Голова и грудь у него были не столько закрыты, сколько разбиты складками алькова. Свет камина, ставший более ярким, освещал только нижнюю половину тела и складки одежды, покрой и цвет которой не имели ничего определенного, но реальность которой не возбуждала никаких сомнений.
Призрак отличался ужасающей неподвижностью; как будто никто не дышал под этим своеобразным саваном. Я подождал несколько мгновений, которые мне показались целой вечностью. Я чувствовал, что теряю хладнокровие, которым я вооружился. Я задвигался на постели; мне хотелось бежать Бог весть куда, но я удержался. Я провел рукою по глазам, затем я решительно вскочил, чтобы схватить призрак за одежду, которая была так освещена и так ясно видна. Но я схватил только пустое пространство. Я бросился к креслу; но кресло оказалось пустым. Сияние, а с ним и видение исчезли. Я снова стал обходить мою комнату и соседние с нею. Но, как и в первый раз, я нашел их пустыми. Теперь, однако, было уже ясно, что я не спал и не видел снов. Я не ложился до самого рассвета, который не замедлил наступить.
В течение последних лет много занимались изучением явлений галлюцинаций; наблюдали и исследовали. Ученые произвели даже их анализ. Я сам видел болезненных и нервных женщин, подвергавшихся их частым приступам, если не без сострадания и тоски, то без всякого страха, поскольку они прекрасно давали себе отчет в том состоянии, в каком они находились.
В моей юности ничего этого еще не было известно. Тогда не существовало середины между полным отрицанием всяких видений и слепою верою в привидения. Смеялись над людьми, преследуемыми призраками, так как эти видения приписывали суеверию и страху, и извиняли их только в случае тяжкой болезни.
Поэтому во время моей ужасной бессонницы мне пришлось строго себя допросить и сделать себе суровый и весьма несправедливый выговор за недостаток твердости рассудка, причем я не подумал, что все это могло быть следствием дурного пищеварения или влияния погоды. Эту мысль я с трудом мог усвоить, поскольку, если не считать некоторой усталости и дурного настроения, я совсем не чувствовал себя больным.
Решившись никому не рассказывать о моем приключении, я лег и прекрасно спал до тех пор, пока Батист не постучал ко мне, чтобы предупредить меня о приближении часа для завтрака. Я ему отворил дверь, убедившись предварительно в том, что она была заперта на ключ, как я сделал это, ложась спать. Точно так же я убедился в том, что другая дверь в мои комнаты оставалась запертою; я пересчитал также толстые железные болты, укреплявшие каминные дверцы. Тщетно искал я там следов какой-нибудь потайной двери.
— К чему, впрочем, искать двери? — говорил я сам себе в раздумье, в то время как Батист пудрил мне волосы. — Не видел ли я сам предмет нематериальный, платье или саван, исчезнувший в моей руке?
Без этого последнего обстоятельства я объяснил бы все приключение шуткой госпожи Ионис, так как Батист сообщил мне, что она вернулась накануне около полуночи.
Это известие пробудило меня от моих размышлений. Я занялся своей прической и своим туалетом. По роду своих занятий я должен был одеваться в черное; но моя мать дала мне такое тонкое белье и так ловко скроенное платье, что в общем я имел довольно изящный вид. Я был недурен собою и недурно сложен. Я походил на мою мать, которая была красавицей, и не будучи фатом, я привык подмечать на лицах окружающих благоприятное впечатление, какое обыкновенно производит счастливая наружность.
Г-жа Ионис была уже в зале, когда я вошел туда. Я увидел женщину и в самом деле очаровательную, но слишком маленького роста для того, чтобы она могла принимать участие в моем трио привидений. Сверх того, в ней не было ничего ни фантастического, ни призрачного. Это была красота реальная; она была свежа, весела, жива, обладала, как было принято тогда выражаться, приятною дородностью, говорила изящно и точно обо всех вещах и заставляла подозревать под мягкостью форм большую силу характера.
Едва обменявшись с нею несколькими словами, я понял, каким образом, благодаря своему уму, рассудительности, прямоте и такту, она умела уживаться с довольно дурным мужем и очень ограниченною свекровью.
Как только мы сели за завтрак, вдовствующая графиня, осмотрев меня, нашла, что вид у меня утомленный и что я бледен, хотя я настолько позабыл уже о своем приключении, что ел с большим аппетитом и чувствовал себя совсем счастливым от любезных ухаживаний моей прекрасной хозяйки.
Вспомнив тогда о наставлениях Зефирины, я заставил себя сказать, что прекрасно спал и видел очень приятные сны.
— Ах, я была уверена в этом! — вскричала старуха в наивном восхищении. — В этой комнате всегда снятся чудные сны! Не расскажете ли вы нам, что вы видели, г-н Нивьер.
— Это было что-то очень смутное; кажется, мне снилась какая-то дама…
— Одна?
— Быть может, две!
— Или, может быть, три, — сказала, улыбаясь, г-жа Ионис.
— Да, да, точно, их было три; вы мне напомнили сон.
— И красивые дамы? — спросила вдовствующая графиня с торжеством.
— Да, довольно красивые, хотя немного поблекшие.
— Неужели? — спросила г-жа Ионис, по-видимому, переговаривавшаяся глазами с Зефириной, сидевшей на краю стола. — И что же они вам сказали?
— Что-то непонятное. Но если это интересует графиню, я постараюсь припомнить мой сон точнее.
— Ах, дитя мое, — сказала вдовствующая графиня, — меня это так интересует, что я не могу вам и выразить. Но я все объясню вам потом. Рассказывайте же нам…
— Я затрудняюсь рассказывать. Разве можно рассказать сон?
— Отчего же? Особенно если вам припомнить его, — хладнокровно сказала г-жа Ионис, решившая потворствовать мании своей свекрови, — не говорили ли вам виденные вами дамы о будущем благополучии этого дома?
— Да, мне кажется, что они говорили что-то в этом роде.
— А! Вы видите, Зефирина! — вскричала вдовствующая графиня. — А вы еще ничему не хотите верить! Держу пари, что они говорили о процессе. Говорите же, г-н Нивьер, говорите нам все.
Взгляд, брошенный на меня госпожой Ионис, предупредил, что мне не следует отвечать. Я объявил, что не слышал ни слова о процессе в моем сновидении. Вдовствующая графиня, очевидно, была в недоумении при этом известии; впрочем, она скоро успокоилась, сказав:
— Ну, что же, это придет… это придет!
Ее «это придет» показалось мне очень неутешительным, хотя и было сказано с оптимистической благосклонностью. Я отнюдь не намеревался провести еще раз такую дурную ночь, но, в свою очередь, я скоро успокоился, когда госпожа Ионис сказала мне вполголоса, в то время как вдовствующая графиня упрекала Зефирину в ее неверии:
— Очень любезно с вашей стороны, что вы подчинились принятой в нашем доме фантазии. Я надеюсь, что на самом деле вам будут сниться у нас только хорошие сны. Но вы совсем не обязаны видеть каждую ночь этих трех девиц. Достаточно того, что вы сейчас говорили о них без смеха с моей восхитительной свекровью. Это доставляет ей большое удовольствие и отнюдь не компрометирует вашего мужества. Все наши друзья решились видеть этих девиц ради поддержания мира.
Я был вполне вознагражден и достаточно наэлектризован интимным тоном доверия, каким говорила со мною эта очаровательная женщина, так что моя всегдашняя веселость вернулась ко мне и я занимался во время всего завтрака припоминанием волшебных вещей, которые были мне открыты. Я обещал, между прочим, от имени трех зеленых дам долгие годы вдовствующей графине.
— А моя астма? — спросила она. — Сказали ли они вам, что я вылечусь от астмы?
— Не совсем; но они говорили вообще о долгой жизни, богатстве и здоровье.
— Правда? Ну, действительно, я больше ни о чем и не молю Бога. Теперь, дочь моя, — обратилась графиня к своей невестке, — поскольку вы умеете так прекрасно рассказывать, будьте добры, сообщите этому молодому человеку причину его сновидений и расскажите ему историю трех девиц Ионис.
Я притворился изумленным. Г-жа Ионис попросила позволения показать мне рукопись, составленную ею, по ее словам, для того, чтобы избавиться от необходимости часто повторять один и тот же рассказ.
Завтрак кончился. Вдовствующая графиня отправилась на свою обычную прогулку.
— Слишком жарко, чтобы выходить в сад в полдень, — сказала мне г-жа Ионис, — и в то же время мне не хочется заставлять вас заниматься процессом, едва выйдя из-за стола. Если вы не прочь осмотреть комнаты замка, в которых есть довольно много интересного, я могу служить вам проводником.
— Принять ваше предложение было бы нескромно и неделикатно, — ответил я, — а между тем я умираю от желания воспользоваться им.
— Ну, что же, не умирайте, а идите за мной! — сказала она с очаровательной веселостью.
Но затем она тотчас прибавила самым естественным тоном:
— Иди и ты с нами, Зефирина, ты будешь отпирать нам двери.
Час тому назад компания Зефирины была для меня очень приятной, но теперь я не чувствовал уже робости в присутствии г-жи Ионис, и, должен признаться, присутствие этого третьего лица мне не понравилось. Мне не приходили на ум никакие дерзкие мысли, но мне казалось, что я говорил бы с большим чувством и смелостью с глазу на глаз. Присутствие же этой полной луны делало пресными все мои мысли и мешало полету моего воображения.
А кроме того, Зефирина думала только о той вещи, которую мне всего сильнее хотелось бы позабыть.
— Вы прекрасно видите, графиня Каролина, — сказала она г-же Ионис, проходя галерею нижнего этажа, — что в комнате зеленых дам нет решительно ничего. Г-н Нивьер отлично выспался в этой комнате!
— Боже мой, моя милая, я в этом нисколько не сомневаюсь! — ответила молодая женщина. — Г-н Нивьер не производит впечатления сумасшедшего. Но это не помешает верить тому, что аббат Ламир видел что-то в этой комнате.
— Правда? — сказал я с некоторым смущением. — Я имел честь несколько раз встречаться с аббатом Ламиром; он мне кажется не более безумным, чем я.
— Он нисколько не безумец, — возразила Зефирина. — Он только болтун, рассказывающий с серьезным видом разные глупости.
— Нет, — отвечала г-жа Ионис твердым тоном, — Ламир умный человек. Он начал смеяться над нами и стал рассказывать нам истории с привидениями. Тогда нетрудно было заметить, не вдовствующей графине, конечно, но нам, что он шутит. Но, быть может, не следует слишком шутить с некоторыми вздорными идеями. Я наверняка знаю, что в одну из ночей на него напал страх, так как с тех пор он не решался войти в эту комнату. Но поговорим о другом, поскольку я уверена, что г-н Нивьер по горло сыт этой историей.
— Это странно, графиня, — возразила Зефирина, смеясь. — Можно подумать, что вы начинаете кое-чему верить. Итак, в доме останусь неверующей одна я.
Мы вошли в часовню, и графиня Ионис тотчас рассказала мне ее историю. Графиня была очень образована и нисколько не педантична. Она показала мне, указывая на достопримечательности, все важнейшие залы, статуи, картины, старинную и редкую мебель, находившуюся в замке. Все это она делала с несравненной грацией и необыкновенной любезностью. Я начинал влюбляться в нее и даже ревновать ее при мысли, что она была, быть может, так же любезна со всеми, как со мной. Таким образом, мы пришли в обширный и роскошный зал, разделенный на две галереи изящною ротондою. Этот зал назывался библиотекой, хотя только половина его была посвящена книгам. Другая половина представляла собою нечто вроде музея картин и предметов искусства. В ротонде находился фонтан, окруженный цветами. Графиня Ионис обратила мое внимание на этот драгоценный памятник, недавно перенесенный сюда из сада с целью предохранения его от несчастных случайностей, так как падение большой ветки в бурную ночь уже несколько повредило его.
Этот фонтан представлял собою мраморную скалу, по которой извивались морские чудовища, а над ними, на возвышении, грациозно сидела нереида,[5] считавшаяся художественным произведением. Эту группу приписывали Жану Гужону[6] или, по крайней мере, одному из его лучших учеников.
Нимфа не была голой, а, напротив, была целомудренно одета. Это обстоятельство заставляло думать, что она являлась портретом какой-нибудь стыдливой дамы, которая не хотела позировать в простом одеянии богини или даже позволить скульптору изобрести для нее изящные формы, чтобы выставить их напоказ публике. Но одежды эти, оставлявшие открытыми только верхнюю часть груди и руки, не мешали оценить в целом тот странный тип, который характеризует скульптуру времен Возрождения, ее несколько сухие очертания, законченность в мелочах, тонкость стиля и, наконец, что-то более прекрасное, чем сама природа, что сначала удивляет, как в сновидении, а затем мало-помалу наполняет ум восторгом. Не веришь, что эта красота доступна чувствам, так как она не возбуждает волнения. Кажется, что она рождена самим божеством в каком-нибудь Эдеме или на горе Иде[7] и не захотела сойти с этих высот, чтобы не смешаться с реальной жизнью. Такова знаменитая Диана Жана Гужона, величественная, почти страшная на вид, несмотря на крайнюю мягкость очертаний, вычурная и громадная, оживленная как бы физической силой и в то же время спокойная, как что-то духовное.
Я до тех пор не видел или, по крайней мере, не рассматривал со вниманием произведения нашей национальной скульптуры, которых мы, быть может, до сих пор не оценили по заслугам, между тем как французское искусство этого времени достойно стать в одном ряду с итальянским эпохи Микеланджело.[8] Я не сразу понял то, что было сейчас перед моими глазами. Я был сверх того не расположен к восприятию этого рода красоты, поскольку сравнивал ее с закругленной и миниатюрной красотой графини Ионис, представительницы настоящего вечно улыбающегося типа Людовика XV, более доступного впечатлению непосредственной жизни, чем поражающему воображение.
— Не правда ли, это скорее прекрасно, чем верно, — сказала мне графиня, указывая на длинные руки и змеиный хвост нереиды.
— Я не нахожу этого, — ответил я, взглянув с невольною страстью на госпожу Ионис.
Но она, по-видимому, не обратила никакого внимания на мой ответ.
— Останемся здесь, — сказала она мне. — Здесь очень хорошо и прохладно. Если вы хотите, мы можем поговорить о делах. Зефирина, моя милая, ты можешь оставить нас.
Наконец-то я остался вдвоем с нею! Два или три раза в течение этого часа ее добрый взгляд, от природы живой и полный любви, подавал мне надежды, и я представлял себе, что я бросился бы к ее ногам, если бы Зефирины не было здесь. Но едва она ушла, я почувствовал себя точно скованным чувством уважения и страха и принялся говорить о процессе с безнадежной ясностью.
— Итак, — сказала мне графиня Ионис, выслушав меня со вниманием, — нет средства проиграть процесс?
— По мнению отца и моему, этот процесс можно проиграть только нарочно.
— Но ваш батюшка понял, что я непременно хочу этого?
— Нет, графиня, — отвечал я твердо, так как тут дело шло об исполнении моей обязанности, и я входил в единственную роль, которую мог достойным образом сыграть в присутствии этой благородной женщины, — нет, мой отец не думает этого. Его совесть запрещает ему проваливать процессы, доверенные ему графом Ионисом. Он думает, что вы уговорите вашего супруга совершить дарственную, а мой отец напишет ее в форме, приемлемой для противной стороны, которой вы покровительствуете. Но отец мой никогда не согласится уверить графа Иониса, что его дело неблагоприятно с юридической точки зрения.
— Да, с юридической точки зрения, — возразила г-жа Ионис с печальной и тихой улыбкой, — но с точки зрения справедливости, нравственности… Ваш батюшка отлично знает, что наше право заставляет нас совершить жестокий грабеж.
— Что мой отец думает на этот счет, — ответил я, немного задетый, — это дело его совести. Если адвокат может защищать дело, правое и с юридической, и с нравственной точек зрения, это его счастье, вознаграждающее его за те дела, в которых право и справедливость не совпадают, но никогда адвокат не должен подчеркивать различия между правом и справедливостью, раз он взялся вести подобное дело, а вы знаете, графиня, что мой отец согласился вести дело против господина Элланя только по вашему желанию.
— Да, этого хотела я! Я потребовала от моего мужа, чтобы это дело поручено было мне, а не кому-нибудь другому. Я надеялась, что ваш отец, лучший и честнейший из всех людей, каких я знаю, сумеет спасти эту несчастную семью от сурового преследования с Моей стороны. Адвокат всегда может выказать себя сдержанным и великодушным, особенно если он знает, что его доверитель не отречется от него. А ведь его доверителем являюсь я. Дело идет о моем состоянии, а не о состоянии графа Иониса, которому ничто не угрожает.
— Это правда, графиня; но вы действуете по доверенности мужа, а муж, как настоящий собственник…
— Ах, я знаю все, что вы мне скажете дальше! Он имеет над моим имуществом больше прав, чем я, и он пользуется этими правами в моих же интересах. Это я все знаю; но он забывает при этом об интересах моей совести. И притом, кому от этого польза? У него громадное личное состояние и нет детей. Я чувствую себя перед Богом обязанной отказаться от части моего имущества, чтобы не разорять честных людей, ставших жертвой какого-то юридического казуса.
— Это чувство достойно вас, графиня: и я нахожусь здесь не для того, чтобы оспаривать такое великодушное право, но для того, чтобы напомнить вам о нашей обязанности, и просить вас не требовать от нас того, чего у нас нет. Мы пойдем на все уступки, совместимые с выигрышем вашего дела, хотя и рискуем услышать упреки со стороны графа Иониса и его матери. Но отказаться от принятого нами дела и объявить, что его успех сомнителен и что выгоднее пойти на мировую сделку, этого не позволяет нам изучение дела, это было бы с нашей стороны ложью и изменой.
— А я вам говорю, что это не так, что вы ошибаетесь, — вскричала графиня Ионис с жаром.
— Я уверяю вас, что вы ошибаетесь, — продолжала она. — Эти юридические тонкости могут затемнить ум человеку, состарившемуся среди дел, но молодой чуткий человек не должен принимать их как непременное руководство для своего поведения… Если ваш отец взялся за дело и вы сами соглашаетесь, что он сделал это только по моей просьбе, значит, он угадал мои намерения. Если он ошибся в них, я буду чувствовать себя очень огорченной, поскольку это значит, что я не пользуюсь в вашем доме таким уважением, какое хотела бы внушать. В тех случаях, когда понимают, что победа будет ужасна, нельзя бояться предлагать мир до сражения. Поступать иначе значит иметь ложное представление о своем долге. Долг не есть военный приказ; это религия, а религия, предписывающая дурное, перестает быть ею. Молчите, не говорите мне о вашем поручении. Не ставьте самолюбие графа Иониса выше моей чести; не делайте из вопроса самолюбия чего-то священного. Это просто досадная вещь и больше ничего. Соединитесь со мной и спасите несчастных. Позвольте мне видеть в вас сердобольного друга, а не непреклонного защитника или неумолимого адвоката.
Говоря таким образом, она протянула мне руку и обдала меня вдохновенным огнем своих чудных голубых глаз. Я потерял голову и, покрывая ее руку поцелуями, почувствовал себя побежденным. Я был побежден уже, так сказать, заблаговременно и придерживался мнения графини Ионис раньше, чем увидел ее.
Однако я еще защищался. Я поклялся моему отцу, что я не уступлю соображениям чувства, о которых можно было догадываться по письмам его прекрасной доверительницы. Графиня Ионис не хотела ни о чем слышать.
— Вы говорите, — сказала мне она, — как хороший сын, защищающий дело своего отца. Но мне хотелось бы, чтобы вы не были таким прекрасным адвокатом.
— Ах, графиня, — воскликнул я вне себя, — не говорите мне, что я веду дело против вас; иначе вы заставите меня слишком возненавидеть мое положение, для которого я и так не одарен достаточным бесстрастием.
Я не буду утомлять читателя изложением сущности процесса, возбужденного графом Ионисом против Элланей. Только что приведенного разговора вполне достаточно для понимания моего рассказа. Дело шло о недвижимости, оцененной в пятьсот тысяч франков, то есть почти обо всем земельном имуществе нашей прекрасной доверительницы. Граф Ионис очень дурно распоряжался своим собственным громадным богатством. Он проводил все время в кутежах, и доктора говорили ему, что больше двух лет ему не прожить. Было весьма возможно, что он оставит своей вдове больше долгов, чем денег. Графине Ионис, раз она отказывалась от выигрыша своего процесса, угрожала опасность из богатой женщины стать едва обеспеченной, к чему она совсем не была подготовлена по своим привычкам. Мой отец очень жалел семью Элланей, весьма почтенную и состоявшую из пожилого главы семейства, его жены и двух детей. Неблагоприятный исход процесса повергал их в бедность; но мой отец естественно предпочитал обеспечить будущность своей доверительницы и уберечь ее от разорения. В этом для него был вопрос совести; но он советовал мне не высказывать этих соображений перед графиней. «Это душа романтическая и возвышенная, — говорил он мне, — и чем больше напирать на ее личную выгоду, тем более будет ее вдохновлять радость при мысли о ее жертве. Но пройдут годы, пройдет и энтузиазм. Тогда надо опасаться раскаяния и тех упреков, которые она вправе будет нам сделать за то, что мы не подали ей мудрого совета».
Мой отец упустил из виду, что я сам был таким же восторженным человеком, как графиня. Удержанный множеством дел, он поручил мне охладить великодушные порывы этой очаровательной женщины, оставив нас наедине с различными сомнениями, представлявшимися ему второстепенными. Это было очень умно; но он не предвидел, и я сам не ожидал, что буду так живо разделять взгляды графини Ионис. Я был в том возрасте, когда материальное богатство не имеет никакой цены для воображения: я находился в возрасте богатства сердца.
А затем эта женщина, производившая на меня такое действие, как искра производит на порох, этот ненавистный муж, вечно находящийся в отсутствии, приговоренный врачами; бедность, угрожавшая графине, к которой она, смеясь, протягивала руки… как мог я знать, что так будет!
Я был единственным сыном; у моего отца были средства, я тоже мог разбогатеть. Правда, я был только мещанином, предки которого были облагорожены в прошлом, занимая выборные должности старшин, а в настоящем семья моя пользовалась уважением благодаря таланту и честности моего отца; но тогда философские воззрения были уже настолько распространены, что, даже не сознавая, что Франция находилась накануне революции, допускали, что знатная, но разоренная женщина может выйти за состоятельного буржуа.
Словом, мой юный мозг трепетал, и мое сердце инстинктивно жаждало разорения госпожи Ионис. Когда она говорила мне с оживлением о скуке богатой жизни и о хороших сторонах тихой жизни среднего сословия, во вкусе Жан Жака Руссо,[9] я быстро подвигался в своем романе, и мне казалось, что она должна была угадать его и вспоминать о нем при каждом из своих слов, которые так опьяняли и так вдохновляли.
Я, однако, не сдался открыто. Я был связан словом. Я мог обещать только попытаться склонить моего отца; я не мог надеяться преуспеть в этом, и я даже не надеялся, так как мне была известна непреклонность решений моего отца. День судебного разбирательства приближался; мы не могли уже дольше затягивать процесс уклончивыми ответами. Графиня Ионис предложила средство на случай, если бы ей удалось убедить меня: мой отец должен был притвориться больным в день процесса, ведение его должно было быть поручено мне, а я должен был проиграть дело.
Признаюсь, меня испугало это предложение, и я только теперь понял опасения моего отца. Иметь в своих руках судьбу своего доверителя и пожертвовать преимуществами, какие дает закон, интересам чувства — это прекрасно, если можно действовать открыто; но не таково было мое положение. Надо было в отношении графа Иониса иметь безупречный вид, прибегнуть к коварству, пустить в ход хитрость для того, чтобы дать восторжествовать добродетели. Я испугался, побледнел, я чуть не заплакал, потому что я был влюблен, и мой отказ разбивал мое сердце.
— Не будем больше говорить об этом, — сказала мне кротко графиня Ионис, по-видимому, угадавшая страсть, которую она будила во мне. — Простите, что я подвергла вашу совесть такому испытанию. Нет, вы не должны жертвовать честью ради меня, и надо изобрести другое средство, чтобы спасти моих бедных противников. Мы поищем его вместе, так как вы теперь заодно со мною, за них, я это вижу, несмотря на ваши речи. Надо вам остаться на несколько дней со мной. Напишите вашему отцу, что я настаиваю и что вы боретесь со мною. Моя свекровь будет думать, что я изучаю с вами шансы выиграть дело. Она убеждена, что я рождена для прокуратуры, хотя, небо свидетель, до этого несчастного процесса я понимала в делах не больше, чем она сама, а это сильно сказано! Посмотрим, — прибавила она, снова оживляясь, — не будем беспокоиться и не смотрите так уныло. В конце концов мы изобретем новые причины для задержки дела. Слушайте, есть средство, очень странное, даже нелепое, но в то же время очень сильное, с помощью которого мы можем повлиять на ум вдовствующей графини и даже на ум самого графа Иониса. Вы не догадываетесь, в чем оно состоит?
— Я напрасно ломаю голову.
— Ну, вот в чем дело, заставим заговорить зеленых призраков.
— Как! Разве в самом деле граф Ионис разделяет суеверие своей матери?
— Граф Ионис храбр, тому есть тьма доказательств, но он верит в привидения и страшно их боится. Пусть три барышни запретят нам торопиться с процессом, и процесс заснет еще надолго.
— Итак, вы не находите ничего лучшего для того, чтобы мне удовлетворить желание помочь вам, как осудить меня на ужасную ложь. Ах, графиня, вы так умеете делать людей несчастными!
— Как, вы и тут видите препятствия? Но разве вы только что не делали то же самое добровольно?
— Но это была только шутка! А если в дело вмешается граф и потребует, чтобы я все честно рассказал ему…
— Да, это правда! Значит, еще один отвергнутый план. На сегодня отдохнем. Утро вечера мудренее; завтра, быть может, я придумаю что-нибудь более подходящее. Но день наступает, идет своим чередом, и я слышу аббата Ламира, который нас ищет.
Аббат Ламир был небольшим, но очень милым господином. Хотя ему было за пятьдесят, он был еще свеж и красив. Он был добр, шутлив, остроумен, подвижен, прекрасно рассказывал, забавлял и, что касается философских воззрений, то держался мнения тех, с кем говорил, так как его задача состояла не в том, чтобы убеждать, а в том, чтобы нравиться. Он бросился мне на шею и рассыпался в похвалах, которым я не придал особой цены, зная, что он расточает их всему свету; но я оценил их теперь больше, чем всегда, поскольку мне было приятно, что их слушает графиня Ионис. Аббат хвалил мои дарования, как адвоката и поэта, и заставил меня продекламировать несколько стихотворений, которые были оценены выше, чем они того стоили. Графиня Ионис, сказав мне несколько комплиментов искренним и растроганным тоном, оставила нас, чтобы заняться делами по дому.
Аббат рассказал мне тысячу вещей, которые меня не интересовали. Мне хотелось остаться одному, чтобы мечтать, чтобы обдумывать каждое слово, каждое движение г-жи Ионис. Аббат пристал ко мне, ходил за мною всюду и поведал мне тысячу историй, которые я мысленно посылал к черту. Наконец, разговор задел меня за живое, поскольку он перешел на почву моих отношений с графиней Ионис.
— Я знаю, зачем вы здесь, — сказал мне аббат. — Она говорила мне об этом раньше. Не зная точно дня вашего посещения, она вас все время ждала. Ваш отец не хочет, чтобы она разорилась, и, черт возьми, он прав! Но он ничего не добьется, и вам придется рассориться с ней или сделать то, чего она хочет. Если бы она верила в зеленых дам, тогда куда бы ни шло, вы могли бы заставить их заговорить для ее убеждения; но она верит в них не больше, чем я или вы.
— Графиня Ионис уверяет, однако, что вы верите немного в них, господин аббат.
— Я? Она вам это сказала? Да, да! Я знаю, что она выставляет своего верного друга трусом! Ну, что же, подпевайте ей. Я не боюсь зеленых дам, я не верю в них; но я уверен в одной вещи, которая причиняет мне страх, — это в том, что я видел их.
— Но как примиряете вы столь противоположные утверждения?
— Очень просто. Привидения или существуют, или не существуют. Я видел их и заплатил за то, что знаю: они есть. Только я не считаю их злокозненными и не боюсь, что они меня прибьют. Я не рожден трусом; но я не доверяю моему мозгу, который горяч, как селитра. Я знаю, что тени не имеют власти над телом, так же как и тело не имеет власти над духом. Я это знаю, потому что я схватил за руку одну из этих девиц и не нашел в ней никакого подобия руки. С этого мгновения, которое я никогда не забуду и которое изменило все мои представления о предметах этого и иного мира, я поклялся не испытывать больше человеческой слабости. Я не боюсь стать сумасшедшим. Но тем хуже для меня, я не обладаю достаточным мужеством и не могу смотреть холодно и философски на то, что превышает мое понимание, однако зачем обманывать себя? Я начал с того, что насмехался; я вызвал видение со смехом. Видение явилось. Ну, с меня довольно видеть его один раз, и больше я не стану его вызывать.
Можно себе представить, как был я поражен всем услышанным. Аббат, очевидно, говорил искренно. Он не думал, что страдает какой-то манией. После приключения, случившегося с ним в комнате привидений, он никогда не думал о них и никогда их больше не видел. Он добавил, что, несомненно, призраки не относились к нему враждебно и не причинили бы ему никакого вреда, если бы он имел мужество их расспрашивать.
— Но у меня его не было, — добавил он. — Я почти потерял сознание и, заметив, как я был глуп, сказал себе: пусть кто хочет проникает в эти тайны, но я этим не стану заниматься. Я не создан для таких опытов.
Я стал подробно расспрашивать аббата. Его видение до мельчайших подробностей было сходно с моим. Я должен был сделать над собой усилие, чтобы не внушить ему подозрений, что и я испытал нечто подобное. Я знал, что он слишком болтлив для того, чтобы как-нибудь не выдать моего секрета, а я боялся насмешек графини Ионис больше, чем всех ночных призраков. Поэтому я на все расспросы аббата отвечал, что ничто не смущало моего сна, и когда наступило время, в одиннадцать часов вечера, войти в эту роковую комнату, я весело обещал вдовствующей графине запомнить мои сны и простился с обществом бодро и шутливо.
Но в душе я не чувствовал ни бодрости, ни беспечности. Присутствие аббата, ужин и разговор в присутствии вдовствующей графини сделали госпожу Ионис более сдержанной, чем она была накануне. При каждом намеке на нашу внезапную серьезную близость она, казалось, говорила: «Вы знаете, на каком условии я ее допускаю». Я был недоволен собою. Я не мог ни вполне подчиниться ей, ни возмутиться против нее. Мне казалось, что я изменил поручению, возложенному на меня отцом, причем эта измена не принесет пользы и для моей химерической любви.
Мое душевное настроение влияло и на мои ощущения, и мои красивые апартаменты показались мне темными и мрачными. Я не знал, что думать о приключении с аббатом и со мной. Не будь у меня ложного стыда, я готов был бы просить, чтобы меня поместили в другом месте, и я почувствовал сильный гнев, когда увидел Батиста с проклятым подносом, корзинкой, тремя хлебами и всем потешным прибором вчерашнего дня.
— Что это такое? — спросил я с раздражением. — Разве я голоден, разве я не только что вышел из-за стола?
— Это правда, — ответил он мне, — и мне это кажется смешным. Но барышня Зефирина приказала мне принести все это. Я ей говорил, что вы по ночам спите, как все люди, а не кушаете; но она ответила мне со смехом: «Все-таки отнесите. Это принято у нас в доме. Это не может стеснить вашего господина, и вы сами увидите, что он найдет вполне удобным оставить все это в своей комнате».
— Ну, нет, любезный! Сделай мне, пожалуйста, одолжение и унеси все это, не говоря ни слова прислуге. Мне нужен мой стол для письма.
Батист повиновался. Я заперся и лег спать, написав письмо своему отцу. Я должен сознаться, что спал превосходно и видел во сне только одну женщину — графиню Ионис.
На другой день расспросы вдовствующей графини начались самым неотвязным образом, но я довольно нелюбезно ответил, что не видел ни одного сна, который стоило бы запомнить. Почтенная женщина пришла в недоумение.
— Держу пари, — сказала она Зефирине, — что вы не поставили в комнату господина Нивьера ужина для дам.
— Простите, графиня, — ответила Зефирина, взглянув на меня с укором.
Графиня Ионис тоже посмотрела на меня так, словно желала сказать, что я недостаточно любезен. Аббат вскричал наивно:
— Это удивительно! Значит, такие вещи случаются только мной?
Он уехал после завтрака, и госпожа Ионис назначила мне встречу в библиотеке в час. Я был там с двенадцати; но графиня передала мне через Зефирину, что она должна принимать докучные визиты и что она просит меня терпеливо ждать. Это было легче просить, чем исполнить. Я ждал. Минуты казались мне веками. Я спрашивал себя, как мог я до сих пор жить без этих встреч, которые я называл уже ежедневными, и как буду я жить тогда, когда их нельзя будет ожидать. Я выискивал средства, каким бы образом сделать их необходимыми и в будущем, и, решившись, наконец, затягивать изо всех моих слабых сил процесс, я принялся изобретать тысячи уловок, в которых было очень мало здравого смысла.
Расхаживая в волнении по галерее, я останавливался время от времени перед фонтаном и садился иногда на его края, окруженные великолепными цветами, со вкусом расположенными в расселинах скалы, служившей пьедесталом для мраморной группы. Это необработанное основание придавало больше законченности скульптурному произведению и позволяло воде, падая, рассыпаться блестящею скатертью в нижних резервуарах, украшенных водяными растениями.
Этот уголок был восхитителен, и отблеск разноцветных стекол придавал по временам призрак жизни фантастическим фигурам изваяния.
Я смотрел на нереиду с изумлением: я находил ее прекрасной и наконец стал понимать возвышенный смысл этой таинственной красоты.
Я уже не старался больше критиковать эту фигуру, сравнивая ее с графиней Ионис. Я чувствовал, что смешно сравнивать вещи и существа, между которыми нет ничего общего. Это гениальное произведение Жана Гужона было прекрасно само по себе. Лицо отличалось возвышенной кротостью. Казалось, она соединяла вдумчивость с чувством покоя и благоденствия, подобного ощущению свежести, производимому непрерывным журчанием ясных вод фонтана.
Наконец пришла графиня Ионис.
— Я должна вам сообщить новость, — сказала она мне, дружески усаживаясь рядом со мною. — Вот какое странное письмо получила я от графа Иониса…
И она показала мне его с доверием, которое глубоко тронуло меня. Я вознегодовал против мужа, письма которого, адресованные к такой жене, могли быть показаны без всякого смущения первому встречному.
Письмо было холодным, длинным, почерк тонкий и прерывистый, правописание сомнительное. Вот сущность этого письма:
«Вы не должны иметь сомнений в том, что необходимо довести дело до конца. Я со своей стороны не сомневаюсь в том, что необходимо воззвать к суровой законности. Я отказываюсь от всякого иного способа решить дело, кроме того, который я предложил Элланям, и я хочу видеть окончание процесса. Вы можете, когда он будет выигран, протянуть им руку помощи. Я не воспротивлюсь вашему великодушию, но я не хочу никаких уступок. Их адвокат оскорбил меня при ведении дела в первой инстанции, а апелляция, которую они подали, сама по себе является неслыханной дерзостью. Я нахожу, что Нивьер слишком медлителен, и я послал ему сегодня письмо с выражением моего неудовольствия. Действуйте со своей стороны, пробудите его усердие, если только вы не получите какого-нибудь высшего указания от… Вы знаете, что я хочу сказать, и я удивляюсь, что вы не сообщаете мне ничего о том, что могло быть подмечено в комнате… со времени моего отъезда. Неужели ни у кого не хватило храбрости провести в ней ночь и записать все, что ему будет сказано? Можно ли довольствоваться уверениями аббата Ламира, которого я не считаю серьезным человеком? Добейтесь от человека, достойного доверия, чтобы он сделал такой опыт, если уж вам самой не хватает мужества испробовать этого, чему я, впрочем, не удивляюсь».
Прочтя мне эту последнюю фразу, госпожа Ионис разразилась взрывом смеха.
— Я нахожу господина Иониса очаровательным! — сказала она. — Он льстит мне, чтобы побудить меня подвергнуться опыту, на который сам он никогда не мог решиться, и негодует на трусость людей, которым сам он никогда не решался показать пример храбрости.
— Что мне кажется всего замечательнее во всем этом, — сказал я ей, — так это то, что граф Ионис верит в привидения и необыкновенно высоко ставит указания, которые они могут ему дать.
— Вы видите, — сказала она, — что в этом единственное средство поколебать его суровость против бедных Элланей. Я вам говорила это и повторяю еще раз, а вы не хотите уступить, несмотря на то, что нам представляется отличный случай. Ведь в этих зеленых дам здесь верят настолько твердо, что достаточно будет только вашего честного слова.
— Мне кажется, что мне пришлось бы в таком случае взять на себя роль обманщика, так как граф Ионис требует подтверждения со стороны лица, достойного доверия.
— И вы боитесь показаться смешным, вы боитесь насмешек, шуток, которыми вас будут осыпать. Но я могу поручиться вам за полное молчание на этот предмет графа Иониса.
— Нет, графиня, нет! Я не боюсь ни насмешек, ни осуждения, раз дело касается того, чтобы повиноваться вам. Но вы сами будете меня презирать, если я дам ложную клятву, Почему не склонить вашего мужа к соглашению с Элланями, которое было бы почетно для них?
— Но вы отлично знаете, что способ, предложенный графом Ионисом, не почетен для них.
— А вы надеетесь изменить его побуждения?
Она склонила голову и умолкла. Таким образом она красноречиво, хотя и без слов, дала мне понять, каким бессердечным и безнравственным человеком был ее муж, равнодушный к ее прелестям и преданный разгульной жизни.
— Однако, — возразил я, — он предоставляет вам быть великодушной после победы.
— Но разве он думает о том, с кем я имею дело! — вскричала графиня Ионис, краснея от гнева. — Он забывает, что Эллани — это само благородство, и никогда они не захотят получить в виде милости и благодеяния то, что по справедливости считают законной собственностью их семьи.
Я был поражен страстностью, какую она вложила в этот ответ.
— А вы связаны тесной дружбой с Элланями? — спросил я ее. — Я не знал этого.
Она опять вспыхнула и ответила отрицательно.
— У меня никогда не было особой дружбы с ними, — сказала она, — но они мне настолько близкие родственники, что я считала свою честь и их: честь за одно. Я уверена, что воля моего дяди состояла в том, чтобы передать им свое состояние. Он хотел это сделать, тем более что граф Ионис, женясь на мне, как говорится, за красоту, не сразу принялся искать для меня наследство и захотел признать завещание недействительным лишь из-за несоблюдения каких-то формальностей.
Затем она прибавила:
— А разве вы не знаете никого из Элланей?
— Я часто видел отца, но детей никогда. Сын его, кажется, служит офицером в каком-то гарнизоне…
— В Туре… — подсказала она живо.
Но затем еще живее она прибавила:
— По крайней мере, насколько я знаю.
— Говорят, что он очень красив?
— Говорят. Я не видела его с тех пор, как он вырос.
Этот ответ меня успокоил. Мне пришла было в голову на мгновение мысль, что причиной великодушной уступки графини Ионис была ее любовь к кузену Элланю.
— Его сестра очень красива, — сказала она. — Вы никогда ее не видели?
— Никогда. Кажется, она еще в монастыре?
— Да, в Анжере. Уверяют, что она сущий ангел. Не гордитесь же тем, что вам удастся повергнуть в нищету девицу из хорошей семьи, которая с полным правом рассчитывала на приличное замужество и на жизнь, соответствующую ее происхождению и воспитанию. В этом и кроется главная причина отчаяния ее отца. Но посмотрим; скажите мне, что вы придумали, поскольку, наверное, вы искали какой-нибудь выход и нашли его, не правда ли?
— Да, — отвечал я, подумав, насколько можно было думать в лихорадке, — да, графиня, я нашел решение.
Едва я подал ей эту надежду на успех, как сам испугался этого. Но уже нельзя было отступать. Моя прекрасная доверительница осыпала меня вопросами.
— Так вот, графиня, — сказал я ей, — надо найти средство заставить говорить оракула, но так, чтобы при этом не пришлось играть роль обманщика. Для этого необходимо, чтобы вы сообщили мне недостающие подробности об условиях появления привидений, посещающих, быть может, этот замок.
— Не хотите ли вы получить старые документы, по которым я сделала свои выписки? — вскричала госпожа Ионис с радостью. — Они как раз здесь.
Она открыла находившимся при ней ключом шкаф и показала мне довольно длинную рукопись с комментариями, написанными на ней различными летописцами, состоявшими при церкви замка и при капитуле соседнего монастыря, упраздненного в прошлое царствование.
Поскольку ничто не заставляло меня немедленно принять на себя обязательство, которое сократило бы срок исполнения порученного мне дела, я отложил чтение этих фантастических документов до вечера и наслаждался заботливыми ухаживаниями со стороны моей очаровательницы. Мне казалось, что она вкладывала в свое обращение со мной известное кокетство, потому ли, что она находила возможным даже немного скомпрометировать себя, лишь бы восторжествовали ее замыслы, потому ли, что мое сопротивление возбуждало естественное в ней самолюбие неотразимой женщины, или же, наконец, — и я всего охотнее останавливался на этом последнем предположении, — потому что она чувствовала ко мне особенное расположение.
Ей пришлось оставить меня, так как прибыли другие посетители. За обедом были гости; графиня представила меня своим знакомым соседям, особенно отличая меня и выказывая мне столько внимания, сколько я, быть может, и не заслужил. Некоторые из гостей, по-видимому, нашли, что графиня оказывала слишком много чести такому незнатному человеку, как я, и старались дать ей это понять. Но она доказала, что ей не страшна никакая критика, и выказала столько мужества, поддерживая меня, что совсем вскружила мне голову.
Когда мы остались одни, графиня Ионис спросила меня, что я думаю сделать с рукописями, относящимися к появлению трех зеленых дам. Голова у меня шла кругом; мне казалось, что я любим и что мне нечего опасаться насмешек. Поэтому я рассказал графине откровенно о своем видении, вполне подобном тому, о котором рассказывал мне аббат Ламир.
— Таким образом, я должен верить, — прибавил я, — что есть известное состояние души, когда, не причиняя страха и в то же время без всякого шарлатанства суеверия, определенные идеи облекаются в образы, обманывающие наши чувства, и я хочу, почувствовать это явление, уже испытанное мною, в тех обстоятельствах, при которых оно может легче всего произойти. Я не скрою от вас, что, вопреки складу моего ума, я вместо того, чтобы ограждаться по возможности от обаяния иллюзии, напротив, сделаю все возможное для того, чтобы подчинить ей мой рассудок. И если в этом скорее поэтическом настроении я увижу или услышу какой-нибудь призрак, который прикажет мне повиноваться вам, я не откажусь дать клятву, какую потребуют от меня граф Ионис и его мать. Мне не придется тогда клясться в том, что я верю в духов и в появление мертвецов, поскольку я и не буду верить в них, но, утверждая то, что я слышал голоса так же, как теперь я утверждаю, что видел призраков, я не буду лжецом. Не беда, если на меня станут смотреть как на безумца, лишь бы вы не разделяли этого мнения.
Графиня Ионис выказала большое удивление по поводу того, что я рассказал ей, и задала мне множество вопросов о моем видении в комнате привидений. Она слушала без всякой насмешки и даже удивлялась спокойствию, с которым я относился к этому странному приключению.
— Я вижу, — сказала она, — что вы очень мужественны. Что касается меня, я бы на вашем месте боялась, сознаюсь вам откровенно. И прежде чем я позволю вам попытаться снова, вы должны мне поклясться, что вы не будете испуганы и взволнованы больше, чем в первый раз.
— Я думаю, что могу обещать вам это, — ответил я. — Я чувствую себя совершенно спокойным, и если бы мне пришлось увидеть что-нибудь страшное, я надеюсь остаться настолько спокойным, что сумею приписать это видение игре собственного воображения.
— Вы хотите произнести эти заклинания сегодня ночью?
— Может быть. Во всяком случае, я хотел бы сначала прочесть все относящееся к этому вопросу. Я хотел бы также почитать кое-какие сочинения по этому предмету; не книги, заключающие в себе суровую критику, — я и без того достаточно сомневаюсь в подобных фактах, — а какой-нибудь старинный трактат, в котором среди ребяческого вздора попадаются порой гениальные мысли.
— Вы правы, — сказала мне госпожа Ионис. — Но я не знаю, что бы такое вам посоветовать. Если вы хотите, завтра можно посмотреть в библиотеке.
— Если вы позволите, я займусь этим сейчас. Теперь еще только одиннадцать часов, — час, когда в вашем доме все успокаивается и стихает. Я побуду в библиотеке, и если в конце концов я дойду до состояния возбуждения, то тем более буду расположен вернуться в свою комнату, чтобы предложить зеленым дамам знаменитый ужин, имеющий свойство привлекать их.
— В таком случае, я велю принести вам известное блюдо, — сказала графиня Ионис с улыбкой. — Я нахожу все это до того странным, что не могу не чувствовать себя несколько взволнованной.
— Как, графиня, и вы тоже?..
— Боже мой, — возразила она, — как знать? Теперь над всем смеются, но умнее ли мы, чем прежде? Мы слабые создания и лишь считаем себя сильными. Кто знает, быть может, мы считаем себя более материальными созданиями, чем нас создал Бог; быть может, в том, что мы считаем прозрением, заключается наша слепота? Как и я, вы верите, в бессмертие души. Полное разобщение между нами и теми, кто освободился от тела, едва ли настолько несомненно, чтобы его можно было доказать.
Госпожа Ионис говорила мне еще на эту тему, выказывая большой ум и воображение; затем она ушла от меня несколько смущенною и умоляя меня, если я буду сколько-нибудь волноваться или если меня одолеют слишком мрачные мысли, не приводить в исполнение моего проекта. Я был так счастлив и так тронут ее волнением, что выразил ей мое сожаление по поводу того, что я не испытывал никакого страха, которым я бы мог пренебречь, чтобы доказать ей тем самым мое усердие.
Я вернулся в свою комнату, где Зефирина поставила уже корзинку; Батист хотел ее убрать.
— Оставь ее, — сказал я, — раз таков обычай в этом доме, и иди спать. Ты мне не понадобишься сегодня так же, как и в предыдущие дни.
— Боже мой, — ответил он мне, — не позволите ли вы, по крайней мере, провести мне ночь в кресле, возле вашей комнаты?
— Зачем это?
— Потому что говорят, что здесь водятся привидения. Да, да, я, наконец, понял здешних слуг. Они их очень боятся; но я старый солдат, и мне будет приятно доказать, что я не так глуп, как они.
Я отказался и позволил ему приготовить мне постель, а сам спустился в это время в библиотеку, приказав ему не ждать меня.
Я обошел кругом просторный зал библиотеки, прежде чем приняться за работу, и затем тщательно заперся из боязни, чтобы мне не помешал какой-нибудь любопытный или насмешливый слуга. Потом я зажег свечи в серебряном канделябре и принялся перелистывать фантастическую рукопись о зеленых призраках.
Частые появления привидений, наблюдаемые и подробно описанные, совпадали до мельчайших подробностей с тем, что я сам видел и о чем мне рассказывал аббат. Но ни я, ни аббат не имели настолько в них веры или мужества, чтобы обратиться к привидениям с вопросами. Другие, по словам хроникеров, делали это, и им удавалось тогда увидеть трех дев не в форме зеленых облаков, но во всем блеске молодости и красоты. Впрочем, они видели не всех трех сразу, а только одну из них, причем две остальные держались в стороне. В этом случае загробная красавица отвечала на все серьезные и приличные вопросы, которые ей задавали. Она открывала тайны прошлого, настоящего и будущего. Она давала юридические советы. Она указывала сокрытые сокровища тем, кто способен был найти способ употребить их во благо. Она предостерегала от несчастий, указывала пути к исправлению ошибок; она говорила при этом от имени неба и ангелов; наконец, она явилась благодетельною силою для тех, кто вопрошал ее с добрыми и благочестивыми намерениями. Она бранилась и угрожала, но только насмешникам, развратникам и безбожникам. В рукописи говорилось: «За дурные и лживые намерения она тяжко наказывала, и те, кто обратится к ним лишь из хитрости и пустого любопытства, могут ожидать ужасных вещей, которые заставят их раскаяться».
Не говоря ничего об этих ужасных вещах, рукопись сообщала формулу заклинания и все необходимое при произнесении ее, описывала этот обряд таким серьезным тоном, с такой наивной верой, что я невольно был этим увлечен. Появление духа принимало в моем воображении волшебную окраску, соблазнявшую меня, и я скорее желал, чем боялся увидеть его. Я отнюдь не чувствовал себя опечаленным или испуганным при мысли, что увижу и услышу, как говорят умершие. Напротив, я мечтал о райских видениях, уже видел Беатриче,[10] восставшую в сиянии моего рая.
— И почему бы мне не иметь этих видений! — воскликнул я про себя. — Ведь у меня был уже пролог видения. Мой глупый страх сделал меня недостойным и неспособным углубляться дальше в Сведенборговы откровения,[11] в которые верят даже лучшие умы и над которыми я так глупо смеялся. Я с удовольствием отрину ветхого человека, так как это здоровее для души поэта, чем холодное отрицание нашего века. Пусть меня считают сумасшедшим, пусть даже я стану таким — все равно! Я буду жить в идеальной сфере и, быть может, буду счастливее, чем все земные мудрецы.
Так я рассуждал сам с собою, подперев свою голову руками. Было около двух часов ночи, и глубочайшая тишина царила в замке и окрестностях, как вдруг какая-то тихая, чарующая музыка, казалось, исходившая из ротонды, вывела меня из моего мечтательного настроения. Я поднял голову и отодвинул канделябр, стоявший передо мной, чтобы посмотреть, откуда доносились до меня эти гармоничные звуки. Но четырех свечей, освещавших мой рабочий стол, было недостаточно даже для того, чтобы я мог разглядеть глубину зала и тем более ротонду, находившуюся позади нее.
Я тотчас направился к этой ротонде и, не ослепленный более никаким другим светом, мог ясно различить верхнюю часть прекрасной группы фонтана, освещенную полной луною, светившей сквозь сводчатое окно купола ротонды. Остальная часть круглого зала оставалась в тени. Чтобы убедиться, что я один, я открыл ставню большой стеклянной двери, выходившей в сад, и действительно, я мог видеть, что никого там не было. Музыка, казалось, затихала по мере того, как я приближался, и я уже ничего не слышал. Я прошел в другую галерею, в которой также никого не было, но в которой пленительные звуки опять стали слышны очень отчетливо, раздаваясь, однако, на этот раз уже позади меня.
Я остановился, не оборачиваясь, и прислушался к ним. Это были нежные, жалобные звуки, не сливавшиеся ни в какую мелодию, которую я мог бы разобрать. Скорее это был ряд смутных аккордов, таинственных, звучавших как бы по произволу случая и производимых незнакомым мне инструментом. Тембр его не походил ни на один известный мне музыкальный инструмент. В общем эти звуки были приятны, хотя очень печальны.
Я вернулся назад и убедился, что звуки исходили из раковин тритонов и сирен фонтана и усиливались по мере того, как вода, струя которой стала неправильной и прерывистой, била из отверстий сильнее или тише.
Я не нашел в этом ничего фантастического, так как я вспомнил об итальянских фонтанах, образовывавших с помощью сжатого водою воздуха своего рода гидравлические органы, производившие определенную мелодию. Эти звуки были очень нежны и очень верны, возможно, потому, что они не составляли никакой арии, а только порождали вздохи гармонических аккордов, подобных издаваемым эоловыми арфами.[12]
Я вспомнил также, что графиня Ионис рассказывала мне об этой музыке, сообщая, что она была расстроена, но иногда возобновлялась сама собой и звучала по нескольку минут.
Это объяснение не помешало мне предаваться течению моих поэтических мыслей. Я был даже благодарен капризному фонтану, который захотел бить для меня одного в такую прекрасную ночь, среди такой торжественной тишины.
Вид этого фонтана, освещенного луной, был в самом деле прекрасен. Казалось, он сыпал на тростники, росшие по его краям, дождь из зеленых бриллиантов. Тритоны, застывшие в своих яростных движениях, имели какой-то странный вид, а их тихие жалобы, смешанные с шумом струек фонтана, казалось, выражали их горе по поводу того, что их свирепые души были прикованы к мраморным телам. Казалось, это была внезапно окаменевшая от властительного жеста нереиды сцена языческой жизни.
Я понял тогда тот своеобразный ужас, который внушила мне среди белого дня эта нимфа необыкновенным спокойствием, с которым она стояла среди этих чудовищ, извивающихся у ее ног.
«Может ли бесстрастная душа выражать истинную красоту? — думал я. — И если бы это мраморное создание ожило, то, несмотря на все свое великолепие, разве не наводило бы оно страха своим в высшей степени равнодушным видом, слишком возвышающим ее над существами нашей породы?»
Я принялся внимательно разглядывать статую при сиянии луны, освещавшей ее белые плечи и обрисовывавшей ее маленькую голову, покоившуюся на вытянутой шее, мощной, как ствол колонны. Я не мог различить подробностей, так как она стояла довольно высоко, но общий ее облик вырисовывался чертами несравненной красоты.
«Вот такой, — думал я, — хотелось бы мне видеть зеленую даму, поскольку несомненно, что в таком виде…»
Но тут я перестал соображать и думать. Мне показалось, что статуя шевельнулась.
Я подумал, что перед луной прошло облако, которое и произвело это явление, но на небе ни одного облака не было. Однако двигалась не статуя. Какая-то фигура выросла позади или сбоку от нее; она казалась мне точным подобием статуи, живым отражением ее, отделившимся от мраморной статуи и направившимся ко мне.
На минуту я усомнился в свидетельстве своих глаз; но видение стало столь отчетливым, столь ясным, что мне пришлось убедиться, что передо мною живое существо; я не чувствовал при этом ни страха, ни даже особого изумления.
Живое изображение нереиды опускалось по неровной поверхности изваяния. Движения ее были легки и идеально грациозны. Она была не больше обыкновенной живой женщины, хотя изящество ее сложения налагало на нее печать той исключительной красоты, которая испугала меня в статуе. На этот раз я, впрочем, не чувствовал испуга, и мое волнение дошло до экстаза. Я протянул к ней руку, чтобы схватить ее, так как мне показалось, что она хочет подойти ко мне, спускаясь по скале в пять или шесть футов вышиною.
Но я ошибся; она остановилась на краю скалы и сделала мне знак удалиться.
Я невольно повиновался ей и увидел, как она села на мраморного дельфина, который стал испускать настоящее рычание. Тотчас все гидравлические звуки усилились до бурного рева и образовали вокруг нее поистине дьявольский концерт.
Мои нервы дошли до страшного напряжения, как вдруг засиял неизвестно откуда серо-зеленый свет, казавшийся мне более ярким лунным светом; при этом свете я разглядел черты живой нереиды, столь похожие на черты статуи, что мне пришлось еще раз взглянуть на нее, чтобы убедиться, что не она сошла со своего каменного пьедестала.
Тогда, не стараясь уже что-либо объяснить, не желая что-либо понимать, я остановился в немом восторге перед сверхъестественной красотой видения. Впечатление, которое оно произвело на меня, было столь сильным, что мне не пришло даже в голову подойти к нему, чтобы увериться в его невещественности, как я сделал это с видением в моей комнате.
Вероятно, меня удержала от этого боязнь, что мое дерзкое любопытство спугнет видение. Впрочем, тогда я не отдавал себе в этом полного отчета.
Я жадно смотрел на видение. Это была прекрасная нереида, но с живыми ясными глазами; очаровательно нежные руки ее были обнажены и казались полупрозрачными; движения были трепетны и порывисты, как у ребенка. Этой дочери неба, казалось, было не более пятнадцати лет. Очертания ее тела обнаруживали чистоту юности, лицо же ее светилось прелестью женщины с развитой уже душой.
Ее странный наряд был таким же, как у нереиды. На ней было надето широкое платье или туника, сделанная из какой-то волшебной ткани, мягкие складки которой казались мокрыми; на голове у нее была искусно вычеканенная диадема, и нитки жемчуга обвивали косы красивой прически с тем сочетанием особой роскоши и счастливой фантазии, которыми отличается эпоха Возрождения; контраст между простым платьем, богатство которого выражалось лишь в свободно лежащих складках, и утонченной изысканностью драгоценностей и прихотливостью прически был прелестен, хотя и несколько странен.
Я готов был смотреть на нее целую жизнь, не пытаясь завести разговор. Я не заметил даже внезапно наступившей после музыки фонтанов тишины. Я не знаю, смотрел ли я на нее мгновение или час. Мне даже стало казаться, что я ее всегда видел, всегда знал; быть может, в одну секунду я пережил сто лет.
Она обратилась ко мне первая. Я услышал ее голос и не сразу понял ее речь, поскольку серебристый тембр ее голоса был так же сверхъестествен, как и ее красота, и дополнял очарование.
Я слушал ее, как музыку, не ища в ее словах определенного смысла.
Наконец, я сделал над собой усилие и превозмог свое опьянение. Не знаю, что я ей ответил, только она продолжила:
— В каком образе ты меня видишь?
Тут только я заметил, что она обращалась ко мне на «ты».
Я почувствовал потребность отвечать ей также на «ты», поскольку, если она говорила со мной, как царица, то я обращался к ней, как к божеству.
— Я тебя вижу, — ответил я, — как существо, которое нельзя сравнить ни с чем земным.
Мне показалось, что она покраснела, так как мои глаза уже привыкли к тому зеленому цвету морской воды, которым она была озарена. Я увидел ее белою, как лилии, с ярким румянцем на щеках. Она печально улыбалась, что еще больше усиливало ее красоту.
— Что же ты находишь во мне необычайного? — сказала она мне.
— Красоту, — отвечал я коротко.
Я был слишком взволнован, чтобы добавить еще что-нибудь.
— Мою красоту, — ответило видение, — создаешь ты сам, так как она не существует сама по себе в доступной чувствам форме. От меня здесь осталась только моя мысль. Говори со мной поэтому, как с духом, а не как с женщиной. О чем хотел ты побеседовать со мной?
— Увы, я позабыл.
— Отчего же ты позабыл?
— От твоего присутствия.
— Постарайся припомнить.
— Нет, я не хочу вспоминать.
— Тогда прощай!
— Нет, нет, — вскричал я, приближаясь к ней для того, чтобы удержать ее, но тотчас остановился в ужасе, так как свет внезапно побледнел и видение, казалось, готово было исчезнуть. — Во имя неба, останьтесь! — вскричал я, содрогнувшись. — Я покоряюсь вам, моя любовь чиста.
— Какая любовь? — спросила она, снова становясь светлой.
— Какая любовь? Я не знаю. Разве я говорил о любви? Ах, да, я вспоминаю. Вчера я любил одну женщину и хотел ей нравиться, старался угодить ей, не исполнив своего долга.
Но вы чистый дух и знаете все. Должен ли я вам объяснять подробно?..
— Нет. Я знаю все, что касается потомков семьи, имя которой носила и я. Но я не Бог и не читаю в душах. Я не знала, что ты любил…
— Я никого не люблю. В настоящую минуту я не люблю никого на земле, и я готов умереть, если только по ту сторону мира я могу следовать за тобою.
— Ты говоришь, как безумный. Чтобы быть счастливым после смерти, надо быть чистым при жизни. На тебя возложена трудная обязанность, и ради этого ты вызвал меня. Исполни же свой долг, иначе ты не увидишь меня больше.
— В чем же состоит мой долг? Говорите. Я хочу повиноваться только вам одной.
— Твой долг, — ответила нереида, нагибаясь ко мне и говоря так тихо, что я с трудом мог отличить ее голос от звонкого журчания воды, — в том, чтобы повиноваться твоему отцу. Затем ты должен сказать великодушной женщине, которая хочет принести себя в жертву, что те, кого она жалеет, всегда будут ее благословлять, но что они не примут ее жертвы. Я знаю их мысли, потому что они меня вызывали и спрашивали моего совета. Я знаю, что они боятся за свою честь, но что они не боятся того, что люди называют бедностью. Бедность не существует для гордых душ. Скажи это той, что завтра спросит тебя, и не поддавайся любви, которую она внушает тебе до того, что ты готов продать честь своей семьи.
— Я готов повиноваться, клянусь. Но теперь откройте мне тайны вечной жизни. Где теперь находится ваша душа? Какие новые способности приобрела она в новой жизни?..
— Я могу ответить только следующее: смерти нет; ничто не умирает; но новая жизнь непохожа на те представления, какие имеют о ней в вашем мире. Больше я ничего не могу сказать, не спрашивай меня.
— Скажите хотя бы, увижу ли я вас в будущей жизни?
— Я не знаю этого.
— А в этой?
— Да, если ты заслужишь этого.
— Я заслужу. Скажите мне еще… Если вы можете руководить теми, кто живет в этом мире, и давать им советы, можете ли вы жалеть их?
— Да, могу.
— А любить их?
— Я люблю всех как братьев.
— Любите же одного из них больше. Он покажет чудеса храбрости и добродетели, чтобы вы полюбили его.
— Пусть он совершит эти чудеса, и он найдет меня в своих мыслях. Прощай!
— Постойте, о, Бога ради, постойте! Говорят, что вы даете тем, кто не оскорбил вас, как залог вашей милости и как средство вызывать вас вновь, волшебное кольцо. Правда ли это? Дадите ли вы мне это кольцо?
— Только неустойчивые души верят в магию. Ты не должен верить в нее, раз ты говоришь о вечной жизни и ищешь божественную истину. Каким образом душа, сообщающаяся с тобою без помощи телесных органов, может дать предмет материальный и телесный?
— Однако я вижу на вашем пальце блестящее кольцо.
— Я не могу видеть то, что видят твои глаза. Какое кольцо ты видишь?
— Широкое кольцо, с изумрудом, имеющим форму звезды, оправленной в золото.
— Странно, что ты видишь это, — сказала она после минуты молчания. — Непроизвольное движение человеческой мысли и связь ее снов с некоторыми забытыми событиями скрывают в себе, быть может, тайны Провидения. Знание вещей неуяснимых принадлежит только тем, кто знает смысл и причину всего. Рука, которую ты видел, существует лишь в твоем воображении. То, что осталось от меня во гробе, повергло бы тебя в ужас. Но, быть может, ты видишь меня такою, какой я была на земле. Скажи мне, в каком виде ты меня себе представляешь?
Я не помню, какое восторженное описание я сделал. Она слушала меня со вниманием и сказала:
— Если я похожа на статую, которая стоит здесь, то в этом нет ничего удивительного, так как я послужила ей образцом. Ты пробуждаешь во мне утраченную память о том, чем я была; я помню, что одевалась так, как ты описываешь меня, я даже носила те самые украшения. Кольцо, о котором ты говоришь, я потеряла в той комнате замка, в которой я жила. Оно упало в расселину между двух камней под сводом камина. Я хотела на следующее утро приказать поднять тот камень; но на следующее утро я умерла. Быть может, ты найдешь то кольцо, если поищешь его. В таком случае дарю его тебе на память обо мне и о клятве, которую ты дал, повиноваться мне. Но наступает уже день. Прощай!
Это «прощай» причинило мне самое страшное горе, какое только я мог себе представить. Я потерял голову и готов был броситься, чтобы удержать очаровательную тень, так как мало-помалу приблизился к ней настолько, что мог бы схватить край ее одежды, если бы осмелился дотронуться до нее. Но я не смел сделать этого. Правда, я позабыл об угрозах легенды тем, кто решался на подобную дерзость; но меня удерживало суеверное уважение. Однако крик отчаяния вырвался из моей груди и заставил задрожать морские раковины и тритонов, изваянных на фонтане.
Тень остановилась, как бы удерживаемая состраданием.
— Чего ты еще хочешь? — сказала она мне. — Уже день, и я не могу остаться.
— Почему же? Если бы ты захотела этого?
— Я не должна видеть солнца на земле. Я живу в вечном свете, в мире более прекрасном.
— Возьми же меня в этот мир. Я не хочу больше оставаться в этом, и я не останусь в нем, клянусь, если не увижу больше тебя.
— Будь спокоен, ты еще увидишь меня, — сказала она. — Дождись времени, когда ты заслужишь этого, а до поры не вызывай меня. Я запрещаю тебе это. Я буду охранять тебя, как невидимое Провидение, и в тот день, когда твоя душа будет чиста, как утренний луч, я явлюсь тебе по одному призыву твоего чистого желания. Смирись же!
— Смирись, — повторил серьезный голос направо от меня.
Я обернулся и увидел одно из привидений, которое я уже видел раньше в своей комнате.
— Смирись, — повторил, точно эхо, такой же голос налево.
И я увидел второе привидение.
Я не был взволнован, хотя в высоком росте и глухом голосе обоих призраков было нечто мрачное. Но что значило для меня видеть страшные видения? Ничто не могло вывести меня из восторженного состояния, в котором я находился. Я даже не обернулся, чтобы еще раз взглянуть на те дополнительные тени. Я искал взором только мою небесную красоту. Но, увы, она уже исчезла, и я видел только неподвижную нереиду фонтана в ее бесстрастной позе и с ее холодным блеском мрамора, побелевшего при свете начинавшегося утра.
Я не знал, что сталось с ее сестрами. Я не видел, как они вышли. Я вертелся вокруг фонтана, как безумный. Я думал, что я спал, и я путался в бессвязных мыслях, надеясь, что не проснусь больше.
Но я вспомнил об обещанном, кольце и отправился в свою комнату, где нашел Батиста, который говорил мне что-то, чего я не разобрал. Он показался мне смущенным, быть может, при виде выражения моего лица; но я не стал расспрашивать его. Я стал искать в очаге камина, в котором вскоре заметил два камня, отстававшие друг от друга. Я старался их приподнять; но это оказалось невозможным без помощи какого-либо орудия. Батист, вероятно, подумал, что я сошел с ума. Однако, машинально стараясь мне помочь, он спросил меня:
— Разве вы потеряли что-нибудь?
— Да, я уронил вчера здесь одно из моих колец.
— Кольцо? Но разве вы носите кольца? Я никогда у вас не видел кольца.
— Это все равно. Постараемся найти его.
Он взял ножик и принялся скоблить мягкий камень, чтобы расширить щель, убрал пепел и порошок цемента, который ее заполнял, и, стараясь помочь мне, стал расспрашивать, какое это было кольцо, с таким видом, будто спрашивал меня, уж не видел ли я это во сне.
— Это должно быть золотое кольцо со звездой, сделанной из большого изумруда, — ответил я с уверенностью.
Батист перестал сомневаться и, выдернув гвоздь из занавесей, согнул его крючком и вытащил кольцо, которое подал мне, улыбаясь. Он подумал, но не осмелился этого высказать, что кольцо было подарком графини Ионис.
Что касается меня, то я едва взглянул на него, до того я был уверен, что видел именно его тень. Кольцо в точности походило на виденное мною. Я надел его на мизинец, не сомневаясь, что оно принадлежало покойной девице Ионис и что я видел только призрак этой волшебной красоты.
Батист выказал большую деликатность в своем поведении. Убежденный, что я имел интересное приключение, поскольку он прождал меня всю ночь, он ушел, посоветовав мне лечь спать.
Нетрудно себе представить, что я и не думал обо сне. Я сел за стол, с которого Батист снял знаменитый ужин из трех хлебов, и, чтобы рассеять наваждение, напущенное на меня видением, подробности которого я боялся позабыть, я принялся составлять верный отчет о нем, тот самый, что только что приведен в моем рассказе.
Я пробыл в возбужденном состоянии, граничащем с экстазом, до самого восхода солнца. Я задремал немного, положив локти на стол, и мне казалось, что я снова увидел мой сон; но он скоро растаял, и Батист нарушил мое одиночество, в котором мне хотелось бы с тех пор проводить мою жизнь.
Я вышел из своей комнаты только в тот момент, когда садились завтракать. Я еще не думал, в какой форме сообщу о своем видении. Я стал думать об этом, притворяясь, что завтракаю, но ничего не ел, не чувствовал себя ни больным, ни усталым, только испытывал непобедимое отвращение ко всем отправлениям плотской жизни.
Вдовствующая графиня, плохо видевшая, не заметила моего смущения. Я отвечал на ее обычные вопросы так же смутно, как и в предыдущие дни; но на этот раз уже без всякого притворства, как ушедший в себя поэт, которого глупо спрашивать о сюжете его поэмы и который умышленно отвечает уклончиво, чтобы избавиться от нелепых расспросов. Я не знаю, была ли госпожа Ионис озабочена или удивлена моим видом. Я смотрел на нее и ее не видел. Я едва понимал, что она мне говорила во время этого смертельно затянувшегося завтрака.
Наконец, я остался один в библиотеке, ожидая графиню, как ждал ее все те дни, но не испытывая при этом никакого нетерпения. Вдали от нее я испытывал полное удовлетворение, погружаясь в свои мечты. Была прекрасная погода. Солнце освещало деревья и кустики цветов, на которые не падала прозрачная тень замка, застилавшая переднюю часть сада. Я ходил из одного конца зала в другой и останавливался всякий раз, проходя мимо фонтана. Окна были закрыты и занавеси опущены, чтобы предохранить комнату от жары. Эти занавеси были синими, а я хотел бы, чтобы они были зеленоватыми. В этих искусственных сумерках я припоминал кое-какие подробности моего видения и испытывал невероятное наслаждение и нечто вроде безумной радости.
Я говорил в полный голос и смеялся, сам не зная чему, как вдруг почувствовал, что меня резко взяли за руку. Я обернулся и увидел графиню Ионис, которая вошла незамеченная мною.
— Ну, что же, заметьте меня, по крайней мере, — сказала она мне с некоторым нетерпением. — Знаете ли вы, что я начинаю вас бояться, и не знаю теперь, что мне думать о вас?
— Вы сами того хотели, — отвечал я ей, — я играл со своим рассудком и теперь сошел с ума. Но не упрекайте меня. Я теперь счастлив и не хочу выздоравливать.
— Значит, — сказала она, взглянув на меня с беспокойством, — эти привидения не смешная сказка? По крайней мере, вы в них верите, вы их видели?
— Лучше, чем вижу вас в настоящую минуту.
— Не говорите, пожалуйста, таким патетическим тоном. Я не сомневаюсь в ваших словах. Расскажите мне спокойно…
— Ни за что! Никогда! Умоляю вас, не расспрашивайте меня. Я не могу, не хочу отвечать.
— В самом деле, очевидно, вы чувствуете себя прекрасно в обществе теней. Я начинаю думать, что призраки наговорили вам множество комплиментов, так как вы горды и скрытны, точно счастливый любовник!
— Ах, что вы говорите, графиня! — вскричал я. — Разве возможна любовь между двумя существами, разделенными бездной гроба! Но вы не знаете, о чем вы говорите; вы ни во что не верите и смеетесь над всеми.
Я был так резок в моем восторженном настроении, что графиня Ионис почувствовала себя уязвленной.
— Есть одна вещь, над которой я не насмехаюсь, — с живостью сказала мне она, — это мой процесс. И так как вы вашим честным словом обещали мне вопросить таинственный оракул и сообразоваться с его ответами…
— Да, — ответил я, схватив ее за руку очень дерзко, но очень спокойно, так что она не оскорбилась, настолько поняла она мое настроение, — да, графиня! Простите мне мое смущение и мою забывчивость. Только из преданности вам я пустился в столь опасную игру, и я должен, по крайней мере, дать вам отчет в ее результатах. Мне приказано повиноваться указаниям моего отца и стараться выиграть ваш процесс.
Потому ли, что она ждала этого ответа, или потому, что она сомневалась в здравости моего рассудка, графиня Ионис не выразила ни удивления, ни досады. Она только пожала плечами и, тряхнув мою руку, как бы для того, чтобы разбудить меня, сказала:
— Бедное дитя мое! Вы спали и больше ничего. На минуту я разделила ваше увлечение, я надеялась на то, что оно приведет вас к пониманию деликатности и справедливости, лежащих на дне вашей души. Но я не знаю, в силу каких преувеличенных сомнений или каких привычек беспрекословного повиновения вашему отцу вы услышали эти нелепые слова. Оставьте ваши иллюзии. Нет никаких призраков и никакого таинственного голоса. Вы возбудили себя нездоровым чтением старинной рукописи и пустыми бреднями аббата Ламира. Сейчас я объясню, что с вами было.
Она со мной говорила довольно долго; но напрасно старался я ее слушать и понимать. Временами мне казалось, что она говорит на незнакомом мне языке. Когда она заметила, что ее слова не достигают моего сознания, она стала серьезно беспокоиться, пощупала мой пульс и, чтобы убедиться, что у меня нет горячки, спросила меня, не болит ли у меня голова, посоветовав мне пойти отдохнуть. Я понял только, что она разрешила мне остаться одному, и с радостью побежал к себе и бросился в постель не потому, что чувствовал какую-то усталость, но потому, что я все это время воображал, что еще раз увижу небесную красоту моей бессмертной, если мне удастся заснуть.
Я не знал, как прошла остальная часть дня. Я потерял сознание. На другой день утром я увидел Батиста, ходившего по комнатам на цыпочках.
— Что тебе здесь надо, друг мой? — спросил я его.
— Я стерегу вас, — ответил он. — Слава Богу, вы спали целых два часа. Вы теперь себя лучше чувствуете, не правда ли?
— Я себя прекрасно чувствую. Разве я был болен?
— У вас вчера вечером был жестокий приступ лихорадки. Он длился всю ночь. Очевидно, это от жары. Вы постоянно забываете надевать шляпу, когда выходите в сад. А ваша матушка столько говорила вам об этом!
Вошла Зефирина, спросила с участием о моем здоровье и предложила мне выпить еще ложку моего успокоительного питья.
— Хорошо, — сказал я, — хотя я ничего не помню об этом питье. Больной гость стесняет, и я хочу поскорее выздороветь.
Лекарство оказало на меня благотворное действие, так как я снова заснул и видел во сне мою бессмертную. Когда я открыл глаза, я увидел у изножия моей постели явление, которое бы меня порадовало днем раньше, но которое вызывало теперь у меня досаду, как несносный упрек. Это была графиня Ионис, которая пришла лично справиться о моем здоровье и позаботиться, чтобы за мною ухаживали как следует. Она говорила со мною дружески и выказала мне настоящее участие. Я поблагодарил ее, как умел, и уверил, что чувствую себя хорошо.
Тут появилось серьезное лицо доктора, который пощупал мой пульс, посмотрел мой язык, предписал мне покой и сказал графине Ионис:
— Это ничего. Не давайте ему читать, писать и говорить до завтра, и послезавтра он может вернуться домой.
Оставшись вдвоем с Батистом, я стал его расспрашивать.
— Боже мой, — сказал он мне, — я затрудняюсь ответить вам. Но кажется, что комната, в которой вы находились, считается посещаемой…
— Комната, где я был? Но где же я теперь?..
Я огляделся вокруг и, выйдя из своего оцепенения, понял, наконец, что я нахожусь уже не в комнате привидений, а в какой-то другой комнате замка.
— Что касается меня, — сказал Батист, отличавшийся очень трезвым взглядом на вещи, — то я спал в той комнате и ничего не видел. Я не верю во все эти истории. Но когда я услышал, что вы бредите в горячке и все говорите о какой-то прекрасной даме, которая и существует, и не существует, и жива, и уже умерла… и Бог весть, чего еще вы не наговорили там, наверху. Иногда это было так красиво, что я хотел запомнить или записать, чтобы сохранить на память; но бред этот был вреден для вас, и я постарался перенести вас сюда, где вы чувствуете себя лучше. Поверьте мне, господин, что все это происходило оттого, что вы пишете много стихов. Отец ваш верно говорил, что это расстраивает мысли. Вы бы лучше сделали, если бы думали только о ваших бумагах.
— Ты, конечно, прав, дорогой Батист, — ответил я, — и я постараюсь последовать твоему совету. Мне и в самом деле кажется, что со мной случился припадок помрачения ума.
— Помрачения ума! О, нет, Боже упаси! Вы перенесли сильный приступ горячки, какой может приключиться со всеми. Но теперь все это прошло, и если вам угодно скушать бульона из курицы, то рассудок ваш опять вернется в прежнее состояние.
Я согласился на куриный бульон, хотя мне хотелось бы чего-нибудь более основательного, чтобы скорее поправиться. Я себя чувствовал бесконечно усталым. Мало-помалу в течение дня мои силы окрепли, и мне позволили слегка поужинать. На следующий день меня снова посетила графиня Ионис. Я уже встал и чувствовал себя прекрасно. Я вполне здраво рассказал ей о том, что со мной случилось, не вдаваясь, однако, ни в какие подробности. Я был помешан; теперь мне было стыдно, и я просил ее держать все это в секрете. Моя репутация адвоката погибла бы, если бы меня стали считать духовидцем. Моего отца это бы очень огорчило.
— Не бойтесь ничего, — говорила мне госпожа Ионис, — я отвечаю вам за скромность моих людей; убедитесь в молчании вашего слуги, и слух об этом происшествии не выйдет за пределы замка. Затем, если все-таки появятся какие-нибудь рассказы, мы все будем утверждать, что вы захворали, у вас была горячка и что суеверные люди истолковали этот случай по-своему. В сущности, это будет совершенная правда. Вы получили солнечный удар во время поездки сюда верхом в жаркий день. Ночью вы были больны. В последующие дни я надоедала вам с этим несчастным процессом и, чтобы склонить вас на свою сторону, не отступала ни перед чем!
Она остановилась и, переменив тон, спросила:
— Помните ли вы, что я говорила вам три дня назад в библиотеке?
— Признаюсь, я ничего не понял. Я был тогда под влиянием…
— Лихорадки? Конечно, я тогда же это заметила.
— Не будете ли вы так добры повторить мне теперь, когда я в полном рассудке, то, что вы мне сказали тогда по поводу явления?
Графиня Ионис помолчала.
— Разве вы еще не забыли про это явление? — сказала она шутливым тоном, но взглянув на меня с тревогой.
— Нет, — отвечал я. — Теперь я помню очень смутно. Мне все это представляется лишь тяжким сном, в котором пока еще дают себе отчет, но который не стараются запомнить.
Я уверенно лгал, и графиня Ионис поддалась обману; но я видел, что и она говорит неправду, уверяя, будто в библиотеке она мне рассказывала только о действии рукописи и обвиняла себя в том, что дала ее мне в то время, когда я и без этого был слишком возбужден. Для меня было очевидно, что раньше, опасаясь за мое умственное состояние, она сказала мне такие вещи, что теперь была рада, что я их не слышал. Но я не мог угадать, что это такое могло быть. Она видела, что я спокоен, и считала меня выздоровевшим. Я с уверенностью говорил о моем видений как о горячечном бреде. Графиня Ионис советовала мне не думать о нем и не беспокоиться.
— Не считайте, что ваш ум слабее, чем у других, — добавила она. — Каждый из нас был несколько часов своей жизни безумцем. Останьтесь еще на два-три дня с нами. Несмотря на разрешение доктора, я не хочу отпускать вас слабым и бледным к вашим родителям. О процессе мы не будем больше говорить: это бесполезно. Я отправляюсь к вашему отцу и сама поговорю с ним, не тревожа вас больше.
К вечеру я совсем поправился. Я попытался проникнуть в прежнюю мою комнату; она была заперта. Я решился попросить ключ у Зефирины, но она ответила, что отдала его графине Ионис. Эти комнаты решили не отводить никому до тех пор, пока недавно воскресшая легенда не будет снова позабыта.
Я настаивал, сказав, что позабыл одну вещицу в этой комнате. Привилось уступить. Зефирина отыскала ключ и вошла со мною. Я искал повсюду, не желая сказать, что ищу. Я заглянул под очаг камина и заметил на отставших камнях свежие царапины, сделанные ножом Батиста. Но это доказывало только то, что в припадке безумия я искал там предмет, существовавший лишь как воспоминание о сновидении. А я думал, что нашел там кольцо и надел его на палец! Теперь его не было; без сомнения, его у меня и не было никогда!
Я не решился спросить об этом Батиста. Меня ни на минуту не оставляли одного в комнате привидений и заперли ее, как только я из нее вышел. Я почувствовал, что ничто уже не удерживает меня в замке Ионис, и на другой день утром уехал украдкой, опасаясь, чтобы меня не отвезли в карете, как собирались это сделать.
Езда верхом и свежий воздух подкрепили меня. Я довольно быстро проехал через лес, окружавший замок, опасаясь погони, вызванной беспокойством моей прекрасной хозяйки. Затем я замедлил бег лошади на расстоянии двух миль от замка и спокойно прибыл в Анжер после полудня.
Я несколько изменился; отец мой не обратил на это особого внимания, но ничто не ускользает от глаз матери, и моя матушка встревожилась. Мне удалось успокоить ее тем, что я ел с аппетитом. Батиста я заставил поклясться, что он ничего не скажет. Он дал клятву с одной только оговоркой, что не сдержит ее, если я снова заболею.
Я тоже опасался этого. И в нравственном, и в физическом отношении я вел себя как молодой человек, очень занятый сохранением своего здоровья. Я занимался в меру, совершал регулярные прогулки, гнал прочь всякие мрачные мысли, воздерживался от всякого возбуждающего чтения. Все мое поведение можно было объяснить упорной, но спокойной манией, которая, если можно так выразиться, поддерживала сама себя. Я хотел себе доказать, что я не был помешан ни раньше, ни теперь, и что в моих глазах могло считаться вполне доказанным существование зеленых дам. Я старался также хранить свой разум вполне ясным для того, чтобы лучше соблюдать мою тайну и всячески оберегать ее как источник моей умственной жизни и мерило нравственной.
Но во всяком случае все следы острого кризиса быстро изгладились и, видя меня прилежным, рассудительным и умеренным, невозможно было догадаться, что я находился во власти неотвязной идеи, прочно укоренившейся мании.
Спустя три дня после моего возвращения в Анжер мой отец послал меня в Тур по другому делу. Я провел там целые сутки, а когда вернулся домой, то узнал, что графиня Ионис приезжала советоваться с моим отцом относительно своего процесса. Казалось, она уступила доводам разума и согласилась выиграть дело.
Меня обрадовало, что я не встретился с нею. Я не могу сказать, что такая прелестная женщина стала мне неприятна; но несомненно, что я боялся увидеться с нею. Ее скептицизм, от которого она на минуту было избавилась, чтобы потом тотчас же оскорбить им меня, причинил мне невыразимое страдание.
На исходе второго месяца, несмотря на все усилия с моей стороны казаться счастливым, моя матушка заметила крайнюю печаль, царившую в глубине моей души. Все стали замечать во мне перемену и сначала ей радовались. Поведение мое было безупречно, а манеры стали такими серьезными и сдержанными, как у старого чиновника. Не сделавшись ханжой, я выказывал себя религиозным человеком. Я не оскорблял больше простых людей своим вольнодумством. Я бесстрастно судил о различных вещах и критиковал без горечи то, с чем не мог согласиться. Все это было бы превосходно, но у меня пропал интерес ко всему, и жизнь моя стала мне в тягость. Я распрощался с молодостью и не знал ни увлечения, ни восторга, ни веселости.
Несмотря на свои занятия, я находил время писать стихи. Для этого я отыскал бы время, даже если бы был еще больше занят, поскольку я почти не спал и не предавался тем развлечениям, которыми поглощается три четверти жизни молодого человека. Я не думал больше о любви, я избегал общества, не гулял с молодыми людьми моего возраста, любуясь местными красавицами. Я был сосредоточен, задумчив, серьезен, очень нежен со своими, очень скромен с посторонними, очень горяч в судебных спорах. Меня считали образцовым молодым человеком, но я был глубоко несчастлив.
Я питал с удивительною стойкостью бессмысленную страсть, не имевшую никакой опоры в реальной жизни. Я любил тень: я не мог сказать даже «умершую». Все мои исторические изыскания доказали мне только одно: девицы Ионис существовали, вероятно, лишь в легенде. Их история, включенная последними летописцами времен Генриха II, была древней хроникой сомнительной правдоподобности даже в ту эпоху. От девиц Ионис не осталось ни титула, ни имени, ни герба в фамильных бумагах Ионисов, которые, по случаю процесса, находились полностью в руках моего отца. Нигде не было даже их надгробного памятника!
Таким образом, я был влюблен в воображаемое существо, создавшееся, по-видимому, фантазией моего мозга. Но вот в чем невозможно было меня разубедить: я видел и слышал эту волшебную красоту; она жила в областях, недостижимых для меня, но из которых она могла нисходить ко мне. Попытки разгадать загадку этого неопределенного существования и таинственной связи, которая образовалась между нами, доводили меня до безумия. Но я чувствовал эту связь и не хотел ничего объяснять, ничего исследовать: я жил своею верою, которая является доказательством вещей невидимых и, если угодно, высшею формою помешательства, если только разум может дать объяснение даже тому, что лежит за пределами доступного нашим чувствам.
Моя страсть не обладала столь примитивным характером, чтобы ее можно было бояться. Я охранял ее, как высшую способность, и не позволял спуститься с тех высот, на которые сам ее поднял. Я воздерживался вызывать видение снова из боязни впасть в заблуждение, преследуя какую-нибудь каббалистическую химеру, недостойную меня. Бессмертная сказала, что я должен стать достойным того, чтобы она осталась жить в моей мысли. Она не обещала предстать передо мной в том виде, в каком я уже видел ее. Она сказала, что облик этот не существовал в действительности и был создан лишь порывом моего чувства к ней. Поэтому я не должен был тревожить мой мозг, стараясь воспроизвести ее образ, так как он мог исказить ее и вызвать какой-либо образ, недостойный ее. Я хотел сделать мою жизнь чистой и хранить в себе мое сокровище, надеясь, что в известный момент этот небесный образ сам явится предо мной и я снова услышу дорогой голос, которого я столько времени уже не слышал.
Весь во власти этой мании, я готов был сделаться добродетельным человеком, как ни странно то, что безумие, таким образом, приводит к высшей мудрости. Но в этом факте было нечто слишком тонкое для человеческой природы. Разрыв между моей душой и остальным моим существом, и разрыв моей новой жизни с увлечениями молодости должен был мало-помалу повергнуть меня в отчаяние, быть может, даже в безумную ярость.
Однако все пока ограничивалось меланхолией, и хотя я очень побледнел и похудел, я не был ни болен, ни помешан, если судить по наружности. В это время снова в центре внимания оказался процесс между Ионисами и Элланями. Отец сказал мне, что я должен приготовиться вести дело на следующей неделе. С того дня, как ранним июльским утром я покинул роковой замок Ионис, прошло тогда уже около трех месяцев.
По мере того, как мы, отец и я, изучали это грустное дело, мы убеждались, что его нельзя проиграть. Налицо имелись два завещания. Одно из них, приведенное пять лет тому назад в исполнение, было в пользу д’Элланя. В то время, когда он получил это наследство, Эллань находился в стесненных денежных обстоятельствах, и, чтобы выпутаться из них, он продал имение, считая его своим. Другое завещание, открытое три года спустя, в силу странной игры случая, делающей иногда саму жизнь похожею на роман, сразу разоряло Элланей, обогащая графиню Ионис. Сила этого последнего акта не подлежала сомнению: число, более позднее, чем на первом завещании, было обозначено ясно и точно. Эллань настаивал на том, что завещатель впал в детство в момент составления второго завещания и в последние дни своей жизни находился под давлением графа Иониса. Приведенное соображение было весьма правдоподобно; но состояние слабоумия завещателя не могло быть никоим образом доказано.
Со своей стороны, граф Ионис утверждал, и не без основания, что стесненный своими кредиторами Эллань уступил им недвижимость ниже ее стоимости и требовал за нее весьма значительную сумму, хотя эта сумма была последним остатком состояния его противников.
Эллань не надеялся на выигрыш дела. Он чувствовал слабость своих аргументов; но он старался смыть предъявленное ему обвинение в том, что он знал или хотя бы даже только подозревал о существовании второго завещания и что он побуждал лицо, хранившее это завещание, скрывать его три года и в это время поторопился продать наследство, чтобы избежать отчасти в будущем последствий открытия нового завещания. Кроме вопроса по существу велся также дополнительный спор о действительной стоимости проданной недвижимости, оцененной во время переговоров, продолжавшихся до вмешательства в это дело моего отца, слишком высоко одной стороной и слишком низко другой.
Я и мой отец обсуждали вместе этот последний пункт и не могли еще прийти к полному соглашению, когда Батист доложил нам о визите Элланя-сына, капитана ***ского полка.
Бернар Эллань был красивым молодым человеком, приблизительно одних лет со мною, гордый, живой и искренний. Он объяснялся очень вежливо, взывая к нашей чести, как человек, которому известна была ее непреклонность. Но в конце своего визита, увлеченный природной горячностью, он очень недвусмысленно, угрожал мне, если я при разборе дела позволю себе выказать какое-либо сомнение в безупречном отношении к делу его отца.
Моего отца это задело больше, чем меня, и, как адвокат по призванию, он красноречиво и гневно стал возражать. Я увидел, что из проекта соглашения рождается ссора, и попросил обоих собеседников выслушать меня.
— Позвольте мне, отец, — сказал я, — указать господину Элланю, что он поступил очень неблагоразумно и что если бы я, в силу своей профессии, не был более сдержан, чем он, то я доставил бы себе удовольствие подразнить его, приведя решительно все аргументы, какие только могут быть полезны для моего дела.
— Что тут толковать? — вскричал мой отец, человек очень мягкий у себя дома, но довольно вспыльчивый при исполнении своих обязанностей. — Я надеюсь, сын мой, что вы из всего сделаете аргумент в вашу пользу и что если вы найдете нужным почему-либо пощадить честь ваших противников, то к этому склонят вас не маленькие усы и маленькая шпага господина капитана Элланя и не большие усы и большая шпага его отца.
Молодой Эллань был вне себя и, не решаясь схватиться с таким пожилым человеком, как мой отец, старался как-нибудь придраться ко мне. Он бросил в мой адрес несколько желчных слов, на которые я не обратил внимания, и, продолжая обращаться к моему отцу, я сказал:
— Вы совершенно правы, думая, что я не позволю себя запугать; но необходимо извинить господину Элланю его выходку. Если бы я находился в таком положении, в каком находится он, то есть если бы речь шла о вашей чести, поверьте мне, дорогой мой отец, что я тоже был бы так же мало терпелив и так же мало рассудителен. Примите же во внимание его беспокойство, и так как мы можем пощадить его, то не будем так сурово заставлять капитана переживать это беспокойство. Я достаточно изучал дело и уверен в полной порядочности всей семьи Элланей, а потому я только посчитаю своим приятным долгом при всяком случае обратить внимание всех на эту порядочность.
— Больше ничего я и не хотел! — вскричал молодой человек. — А теперь выигрывайте ваше дело. Мы сами не хотим ничего другого.
— Одну минутку, одну минутку! — воскликнул мой отец с горячностью, которую всегда проявлял при разговоре о делах. — Я не знаю, каковы в конце концов ваши взгляды, сын мой, на эту безупречную законность противной стороны, но что касается меня, то в истории этого дела я вижу обстоятельства, в которых она для меня очевидна; но есть и такие, которые вводят меня в сомнение, и я прошу вас не брать на себя никаких обязательств, пока вы не взвесите все возражения, какие я хотел вам сделать в тот момент, когда капитан Эллань оказал нам честь своим посещением.
— Позвольте мне, отец мой, — ответил я твердо, — сказать, что некоторые неясности для меня недостаточны, чтобы разделять ваши сомнения. Не говоря уже о прочно установившейся репутации графа Элланя, я сам слышал о его семье от…
Я остановился, так как вспомнил, что не мог сослаться на мою таинственную подругу, не возбудив насмешек на мой счет. Мнение ее об Элланях имело для меня столь серьезный вес, что даже очевидные факты не возбудили бы у меня сомнений в порядочности этой семьи.
— Я знаю, о ком вы говорите, — сказал мой отец. — Графиня Ионис очень пристрастна…
— Я едва знаком с графиней Ионис, — живо ответил молодой граф Эллань…
— Я вовсе не о вас говорю, — ответил, улыбаясь, отец, — я говорю о графе д’Эллане и его дочери.
— А я, отец, — сказал я в свою очередь, — имел в виду совсем не графиню Ионис.
— Не могу ли я узнать, — сказал мне молодой Эллань, — какая это особа оказала на вас счастливое для нас влияние, чтобы я мог знать, кому я обязан своим успехом?
— Позвольте мне, капитан, не говорить вам этого. Это касается одного меня.
Молодой человек извинился за свою нескромность, простился с моим отцом довольно холодно и ушел, свидетельствуя свою благодарность за мои добрые намерения.
Я пошел за ним до ворот нашего дома, как бы для того, чтобы проводить его. Там он снова протянул мне руку; но на этот раз я отдернул свою и попросил его войти на минуту в мои комнаты, выходившие в общую прихожую нашего дома; я снова объявил капитану, что убежден в благородстве чувств его отца и решился никак не затрагивать чести его семьи. Но затем я прибавил:
— Обещав вам это, граф, я должен просить у вас удовлетворения за оскорбление, которое вы мне нанесли, выказав сомнение в моем мужестве до того, что позволили себе угрожать мне. Я не сделал своего вызова при моем отце, который, казалось, подстрекал меня к этому, потому что я знаю, что, когда остынет его гнев, он будет считать себя несчастливейшим из людей. Кроме того, у меня есть мать, а потому я прошу вас держать это объяснение в секрете. Завтра я веду дело в интересах графини Ионис. Поэтому я прошу вас назначить мне завтра, при выходе из суда, встречу, о которой я вас прошу.
— Нет, черт возьми, ничего подобного не будет! — вскричал молодой человек, бросаясь мне на шею. — У меня нет никакой охоты убивать молодого человека, проявившего по отношению ко мне столько расположения и столько справедливости. Я был неправ, я поступил безрассудно, и я готов извиниться.
— Это бесполезно, граф, так как я уже раньше простил вас. В моем положении поневоле подвергаешься обидам, но они не уязвляют честного человека. И все-таки мне необходимо драться с вами.
— Вот тебе на! А на кой вам это черт после моих извинений?
— Потому что ваши извинения происходят с глазу на глаз, а ваше посещение было у всех на виду. Вот ваша лошадь, которая ржет у наших дверей, и вот ваш расшитый золотом конюх, привлекающий все взгляды. Вы сами знаете, что такое маленький провинциальный город. Через какой-нибудь час все будут знать, что блестящий офицер приезжал грозить ничтожному адвокату, ведущему против него дело, и вы можете быть уверены, что завтра, когда я отнесусь, как полагаю это сделать, с почтением к вам и к вашим родным, не один злопыхатель скажет, что я испугался вас, и будет смеяться, видя меня выступающим против вас. Я покоряюсь этому унижению, но, исполнив свой долг, я считаю затем своею обязанностью доказать, что я вовсе не трус, недостойный заниматься почетной профессией и способный обмануть доверие своих клиентов из боязни удара шпагой. Подумайте, граф, что я очень молод и что мой характер должен определиться теперь или никогда.
— Вы заставили меня понять мою ошибку, — ответил граф Эллань. — Я не сознавал значения своей выходки, и я принесу вам извинения публично.
— После процесса это будет поздно: все же можно будет думать, что я поддался страху. До процесса это слишком рано, так как станут думать, что вы боитесь моих разоблачений.
— В таком случае, я не знаю, как уладить это дело, и все, что я могу сделать для вас, это дать вам то удовлетворение, какое вы требуете. Вы можете рассчитывать на мое слово и на мое молчание. При выходе из суда завтра вы найдете меня на том месте, какое вы мне укажете.
Мы условились на этот счет, после чего молодой офицер сказал мне прочувствованно и печально:
— Поистине мне предстоит нехорошее дело! И правда, если мне случится убить вас, я думаю, что вслед за тем я сам лишу себя жизни. Я не могу простить себе того, что вынудил такого сердечного человека, как вы, биться со мною насмерть. Надеюсь, что Бог не допустит, чтобы результат нашего поединка был трагичным! Но это мне послужит уроком. А пока, что бы ни отучилось, верьте в мое раскаяние и не думайте обо мне слишком дурно. Несомненно, что в свете нас воспитывают плохо. Мы забываем, что среднее сословие не хуже нас и что мы должны считаться с этим. Ну, дайте же пожать вашу руку до того, как мы примемся резать друг другу горло.
Графиня Ионис должна была на следующий день присутствовать на суде. Я получил от нее несколько дружеских писем, в которых она уже больше не отвращала меня от моих адвокатских обязанностей и ограничивалась только просьбами щадить честь ее родственников, оскорбление которых, по ее словам, навлекло бы позор на нее саму. Легко было понять, что она рассчитывала на свое присутствие, чтобы сдержать меня в том случае, если бы ораторский пыл завел меня слишком далеко.
Но она ошиблась, думая, что имеет на меня какое-либо влияние. Я руководствовался высшим велением, воспоминанием, действовавшим на меня сильнее и иначе, чем ее чары.
Я говорил еще с моим отцом о процессе весь вечер и убедил его предоставить мне свободу в толковании нравственной стороны дела. Он простился со мной, сказав мне шутливым тоном, который я понял не больше, чем его странные слова:
— Дитя мое, берегись. Я знаю, что графиня Ионис для тебя подлинный оракул. Но я боюсь, что ты трудишься здесь для другого.
При виде моего удивления он прибавил:
— Мы поговорим об этом позднее. А теперь думай о том, чтобы произнести завтра речь получше и сделать честь своему отцу!
Ложась в постель, я с удивлением увидел бант из зеленых лент, приколотый к моей подушке булавкой. Я взял его и ощутил внутри кольцо. Это было то самое кольцо с изумрудной звездой, которое я считал лишь горячечным бредом. Значит, это таинственное кольцо существовало: оно было мне возвращено!
Я надел его на палец и раз сто трогал его, чтобы убедиться, что я не стал жертвой игры воображения. Затем я снял кольцо и принялся рассматривать его со вниманием, с каким не мог рассмотреть его в замке Ионис. На этот раз я разглядел на кольце надпись, сделанную старинным шрифтом: Твоя жизнь — моя.
Не было ли это запрещением драться на дуэли? Бессмертная еще не хотела позволить мне соединиться с нею? Это очень огорчило меня, поскольку в последнее время жажда смерти владела мной и я надеялся, что сами обстоятельства побуждают меня избавиться от жизни без самоубийства и без трусости.
Я позвал Батиста, который еще не ложился.
— Послушай, — сказал я ему, — ты должен сказать мне правду. Ты честный человек, и мой рассудок в твоих руках. Кто входил сюда сегодня вечером? Кто принес это кольцо и положил его на мою подушку?
— Какое кольцо? Я не видел никакого кольца.
— Ну, а теперь ты его видишь? На моем пальце? Не правда ли, это то самое кольцо, которое ты уже видел в замке Ионис?
— Конечно, я его вижу и сразу его узнал. Это то самое кольцо, которое вы потеряли там и которое я нашел между двумя кирпичами. Но, клянусь вам честью, я не знаю, как оно очутилось здесь. Когда я готовил вам постель, на подушке ничего не было.
— По крайней мере, ты, может быть, скажешь мне одну вещь, о которой я не решался спросить после моей горячки и временного помешательства. Кто взял у меня это кольцо в замке Ионис?
— Вот уж этого я совсем не знаю. Не видя кольца у вас на пальце, я решил, что вы его спрятали… чтобы не скомпрометировать…
— Кого же? Объяснись!
— Конечно, даму. Разве не госпожа Ионис дала вам это кольцо?
— Вовсе нет.
— После этого… вы мне ничего не говорили… но, значит, она вам его прислала?
— Разве приходил кто-нибудь от нее сегодня?
— Нет, никто. Но, быть может, тот, кому было поручено отнести кольцо, знает живущих в нашем доме.
Видя, что я ничего не узнаю, исследуя дело естественным путем, я отослал Батиста и предался моим обычным мечтам. Все это не могло быть объяснено естественным образом. Кольцо заключало тайну моей судьбы. Я был в отчаянии, что ослушался мою бессмертную, и в то же время счастлив, что она держит свое обещание и охраняет меня.
Я не смыкал глаз всю ночь. Моя бедная голова и мое сердце не могли прийти к согласию. Должен ли я был ослушаться вершителя моей судьбы? Должен ли я был пожертвовать ради нее своей честью? Я слишком далеко зашел с Элланем, чтобы можно было взять назад вызов. Порой я останавливался на мысли о самоубийстве, чтобы избежать наказания существа, которого я больше не понимал. Но я успокаивал себя мыслью, что этот ужасный и очаровательный девиз — «Твоя жизнь — моя» имел совсем не тот смысл, какой я ему приписывал, и я решился довести дело до конца, уверив себя, что бессмертная появится прямо на месте дуэли, если она не хочет, чтобы дуэль состоялась.
Но почему она не явилась мне сама, чтобы положить предел моим волнениям? Я призывал ее с отчаянным жаром.
— Испытание слишком долго и слишком жестоко! — говорил я ей. — Я потеряю и жизнь, и рассудок. Если я должен жить для тебя, если я принадлежу тебе…
Удар в дверь дома заставил меня вздрогнуть. Еще не рассветало. В доме не спал только я. Я стал поспешно одеваться. Тут раздался второй удар, затем третий — в тот самый момент, когда я был уже у входной двери.
Я отворил дверь, весь дрожа. Я не знаю, какое отношение могло установить мое воображение между ночным посещением и предметом моих размышлений, но кто бы ни был посетитель, я чувствовал, что с ним придет решение. И действительно, он принес решение, хотя я и не мог еще представить связи событий, в которых решалась и моя собственная участь.
Посетитель оказался слугою графини Ионис, прибывшим спешно с письмом к моему отцу или ко мне, так как указаны были оба наши имени.
Пока в доме поднимались, чтобы открыть дверь, я прочел следующие слова:
«Приостановите разбор дела. Я только что получила важное известие, освобождающее вас от слова, данного вами графу Ионису. Граф Ионис скончался. Вы получите об этом официальное уведомление в течение дня».
Я отнес это письмо отцу.
— В добрый час, — сказал он. — Вот счастливый случай для нашей прекрасной доверительницы, если только покойный ныне кутила не оставил ей слишком много долгов. Еще более счастливый случай для Элланей! Суд лишится возможности вынести прекрасное решение, а ты — возможности произнести прекрасную речь. Но теперь… будем спать, поскольку больше нам ничего не остается.
И он повернулся на другой бок. Затем, когда я выходил из комнаты, он позвал меня:
— Дорогое мое дитя, — сказал он мне, протирая глаза, — я думаю об одной вещи, а именно, что вы были влюблены в госпожу Ионис и что раз она разорена…
— Нет, нет, отец мой, — вскричал я, — я вовсе не влюблен в госпожу Ионис!
— Но ты был в нее влюблен? Скажи правду. Ведь она — причина той перемены, которая в тебе совершилась. Честолюбие таланта проснулось, а меланхолия, тревожащая твою мать…
— Конечно, — сказала моя матушка, которую тоже разбудили удары молотка в дверь в столь неурочное время и которая вошла в ночной рубашке во время нашего разговора. — Будьте искренни, сын мой, вы любили эту прекрасную даму, и я думаю даже, что вы были ею любимы. Ну, что же, покайтесь перед вашими родителями.
— Я готов покаяться, — ответил я, обнимая мою мать, — я был влюблен в госпожу Ионис в течение двух дней; но я исцелился от этой любви на третий день.
— Честное слово? — спросил мой отец.
— Честное слово!
— А в чем причина такой перемены?
— Не спрашивайте меня. Я не могу вам этого сказать.
— Ну, я знаю, в чем дело, — сказал мой отец, смеясь и зевая в одно и то же время. — Все это и произошло оттого, что маленькая графиня Ионис и этот красавец кузен, который незнаком с нею… Впрочем, теперь не время заниматься проектами сватовства. Еще только пять часов, и так как мой сын сегодня не вздыхает, не ведет дела, то я предполагаю проспать все утро.
Успокоенный относительно дуэли, я заснул на некоторое время. Днем в городе появилось сообщение о кончине графа Иониса, происшедшей за пятнадцать дней до того в Вене (в те времена новости не доходили так скоро), и разбор дела был отложен ввиду предстоящего соглашения сторон.
Вечером нас посетил молодой граф Эллань. Он пришел, чтобы извиниться передо мной в присутствии моего отца, и на этот раз я принял его извинения от всего сердца. Несмотря на серьезный тон, каким он говорил о смерти графа Иониса, мы прекрасно видели, что он едва мог скрывать свою радость.
Он принял приглашение отужинать с нами, после чего прошел в мою комнату.
— Мой дорогой друг, — сказал он мне, — надеюсь, что вы позволите мне отныне звать вас моим другом, я хочу открыть вам мое сердце, готовое излиться даже против моей воли. Вы не считаете меня, надеюсь, настолько заинтересованным в процессе, чтобы объяснить мою безумную радость окончанием самого дела. Тайна моего счастья…
— Не говорите о ней, — сказал я ему, — мы знаем ее; мы ее угадали.
— А почему бы мне не говорить о ней с вами, раз вы внушаете мне такое уважение и такую любовь? Не думайте, что я вас не знаю. Вот уже три месяца, как я сообщаю обо всех ваших поступках и успехах…
— Кому же?
— Одной особе, которая интересуется вами как нельзя больше, графине Ионис. Она очень волновалась за вас в течение некоторого времени после вашего пребывания у нее. Я даже ревновал ее из-за этого. Но она развеяла мои сомнения на этот счет, сказав, что вы были тяжело больны целые сутки.
— В таком случае, — сказал я с некоторым беспокойством, — раз у графини Ионис, очевидно, нет от вас секретов, она сообщила вам и о причине этих часов безумия…
— Да, не тревожьтесь об этом; она мне рассказала все, но ни она, ни я и не думали смеяться над вами. Напротив, мы были очень опечалены этим, и госпожа Ионис упрекала себя в том, что побудила вас затеять игру с такими идеями, которые могли произвести слишком сильное возбуждение. Что касается меня, то хотя я и готов поклясться, что не верю в зеленых дам, у меня все же не хватило бы храбрости вызвать их два раза. Было бы лучше, если бы они не явились на мой вызов, а то я бы все в комнате переломал. Но вы, хотя я и имел глупость оскорбить вас вчера, производите на меня впечатление человека не робкого в отношениях с потусторонним миром, к которому я до сих пор испытывал так мало интереса.
Любезный молодой граф, бывший в то время в отпуске, посетил нас и в следующие дни; вскоре мы очень подружились. Эллань не мог еще показаться в замке Ионисов, он с нетерпением ждал, чтобы его прекрасная, любимая им кузина разрешила ему явиться в замок, после того как посвятит светским обязательствам первые дни траура. Он хотел бы жить в городе, поближе к замку, но она в неукоснительной форме запретила ему это, не полагаясь на благоразумие своего жениха.
Впрочем, Эллань говорил о каких-то своих делах в Анжере, хотя он не мог сказать определенно, в чем они состоят; но, по-видимому, эти дела мало занимали молодого человека, поскольку все свое время он проводил со мною.
Он рассказал мне о своей любви к госпоже Ионис. Они были обещаны друг другу и любили друг друга с детства. Но Каролину принесли в жертву честолюбию и заключили в монастырь, чтобы заставить их порвать свои отношения. Однако они продолжали видеться тайком и до и после свадьбы ее с графом Ионисом. Молодой капитан и не думал делать из этого тайны, поскольку их отношения всегда были совершенно чисты.
— Если бы они были иными, — говорил он, — я не мог бы так доверительно с вами разговаривать.
Его откровенность, которой я сначала противился, в конце концов победила меня. Он принадлежал к числу тех прямых и открытых натур, против которых нельзя защищаться: это значило бы ссориться с самим собою. Он настойчиво расспрашивал и умел добиваться ответов, не производя впечатления ни любопытного, ни навязчивого человека. Чувствовалось, что он интересуется вами искренно и хочет видеть тех, кого любит, такими же счастливыми, как он сам.
В конце концов я рассказал ему все мое приключение и даже сознался в той странной страсти, которая овладела мною. Он выслушал меня очень серьезно и стал уверять, что не видит ничего смешного в моей любви. Вместо того, чтобы уговаривать меня отвлечься, он посоветовал мне стремиться к цели, которую я поставил себе, — стать добродетельным и достойным.
— Когда вы достигнете этой цели, — говорил он мне, — если только вы ее еще не достигли, в вашей жизни совершится какое-нибудь чудо, или же ваш ум, внезапно успокоясь, познает, что он заблуждался, преследуя несбыточную мечту; тогда ее заменит какое-нибудь еще более прекрасное живое существо, и ваши добродетели и таланты получат достойную их награду.
— Никогда, — отвечал я ему, — никогда не полюблю я никого, кроме предмета моей мечты.
И для того, чтобы доказать ему, насколько мои мысли были поглощены ею, я показал ему все мои стихи и прозу, которые я написал под влиянием моей исключительной страсти. Он их прочел и перечел с наивным восторгом дружбы. Если бы я поверил его словам, я бы счел себя крупным поэтом. Скоро он знал наизусть лучшие стихотворения моего сборника и декламировал мне их с жаром во время наших прогулок по старой Анжерской крепости и по живописным окрестностям города. Я противился желанию Элланя видеть эти стихи напечатанными. Я мог писать стихи для собственного удовольствия и для умиротворения моей взволнованной души, но я не должен был искать популярности поэта. В то время и в той среде, где я жил, такая известность обесславила бы меня как адвоката в глазах общества.
Наконец, наступил день, когда д’Эллань получил разрешение явиться в замок Ионис, из которого Каролина не выходила в течение трех месяцев своего вдовства. Он получил от нее письмо и прочел мне постскриптум. В нем меня приглашали вместе с ним в выражениях вполне официальных, но глубоко прочувствованных.
Когда мы приехали в замок, стоял зимний декабрьский день. Земля была покрыта снегом, и солнце пряталось за лиловые тучи, грозные на вид, но наводившие грусть. Я не хотел мешать первым сердечным излияниям двух влюбленных и предложил Бернару меня обогнать. Кроме того, мне необходимо было остаться наедине с моими мыслями в первые минуты пребывания в замке. Не без глубокого волнения я снова вступал в места, где за три дня пережил века.
Я передал поводья моей лошади Батисту, который направился к конюшне, и один вошел в парк через небольшую калитку.
Этот прекрасный парк, припорошенный снегом и лишенный своих цветов, имел теперь суровый вид. Темные ели сыпали мне на голову снежную пыль, а ветви старых лип, покрытые инеем, образовывали легкие кристаллические своды над аллеями. Парк походил на переходы громадного собора, архитектура которого отличалась причудливостью и фантастичностью.
Я нашел весну только в ротонде библиотеки. Ее отделили от примыкающей галереи, закрыв входные арки стеклянными дверьми, и образовали таким образом здесь теплицу. Вода в фонтане продолжала журчать среди тропических растений, еще более прекрасных, чем те, которые я видел раньше, и эта вода, журчащая в то время, как вокруг всякая влага застыла, покрытая льдом, приятно ласкала взор и слух.
Не без труда решился я взглянуть на нереиду. Она показалась мне менее прекрасною, чем была в моем воспоминании та, облик и черты которой напоминала мне эта статуя. Затем мало-помалу я принялся восхищаться нереидой и обожать ее, как обожают портрет, который напоминает, по крайней мере, в общем черты любимой особы. Мое чувство так долго было возбуждено и в то же время так долго сдерживалось, что я залился слезами и опустился в изнеможении на то место, где видел ту, кого не надеялся больше увидеть.
Шорох шелкового платья заставил меня поднять голову, и я увидел перед собой женщину довольно высокого роста, очень тоненькую, но необыкновенно грациозную, смотревшую на меня с удивлением. Я подумал на мгновенье, что мое видение снова предстало предо мною, но быстро наступавшая ночь не давала мне рассмотреть ее наружности, и кроме того, женщина в фижмах и в пудре так мало напоминала нимфу эпохи Возрождения, что я стряхнул с себя наваждение и встал, чтобы поклониться ей, как простой смертной.
Она тоже поклонилась мне, остановилась на минуту, как бы не решаясь вступить в разговор со мной, но затем сказала мне несколько слов. При звуке ее голоса, на который отозвалось все мое существо, я задрожал. Это был серебристый голосок моего божества, голосок, подобного которому нет на земле. Я словно онемел и не в силах оказался отвечать. Как перед моей бессмертной, я был словно в дурмане и не в состоянии понять, что она мне говорила.
Казалось, ее очень смущало мое молчание, и я сделал над собой усилие, чтобы как-то умерить свою смешную восторженность. Она спрашивала меня, не я ли Жюст Нивьер.
— Да, это я, — ответил я наконец, — прошу вас простить мою рассеянность. Я был не в себе и ненадолго задремал.
— Нет, — ответила незнакомка с очаровательной нежностью, — вы плакали! Это и привлекло меня сюда из галереи, где я ждала вести о приезде моего брата.
— Ваш брат…
— Это ваш друг, Бернар д’Эллань.
— Значит, вы мадмуазель д’Эллань.
— Фелиция д’Эллань и, с вашего позволения, тоже ваш друг, хотя вы меня не знаете, а я вас вижу в первый раз. Но уважение моего брата к вам и все, что он писал нам о вас, вызвали у меня живейшую симпатию к вам. Поэтому я с грустью и тревогой услышала, как вы рыдаете. Боже мой, надеюсь, вы огорчены не каким-нибудь семейным несчастьем? Если бы ваши родители, о которых я тоже слышала много хорошего, были в горе, то ведь вас не было бы здесь?
— Слава Богу, — ответил я, — я спокоен за всех, кого люблю, а мое личное горе, которое я оплакивал здесь, рассеивается при звуке вашего голоса и от сердечных слов, которые вы ко мне обращаете. Но как могло случиться, что, имея такую сестру, как вы, Бернар никогда не говорил мне о вас?
— Бернар поглощен страстью, к которой я не ревную и которую тем более понимаю, что графиня Ионис и для меня — нежная сестра; но разве вы приехали не с ним, и почему я нахожу вас здесь одного, почему никто не предупредил о вашем приезде?
— Бернар поехал вперед.
— A-а, понимаю. Ну, оставим их и дальше наедине друг с другом. Им нужно о стольких вещах поговорить, а их чувство столь возвышенное, столь чистое и столь уже давнее! Но пройдемте к камину, в библиотеку, здесь немного свежо.
Я понял, что она сочла неприличным оставаться со мною в темноте, и последовал за нею не без сожаления. Я боялся увидеть ее лицо, потому что голос ее будил во мне мою мечту; мне казалось, будто моя бессмертная сошла ко мне, чтобы обыденным языком поговорить со мною о мирских делах.
В библиотеке топился камин и были зажжены свечи, так что я мог разглядеть черты Фелиции д’Эллань, казавшиеся восхитительно прекрасными и напоминавшие мне смутно черты, которые, как я надеялся, сохранились в моей памяти. Но пока я рассматривал ее с тем вниманием, какое мне только позволяли приличия, я заметил, что три изображения — нереиды, призрака и Фелиции д’Эллань сливались в моем мозгу, так что невозможно было их разделить и воздать каждому из них должную дань восхищения. Они были одного типа, в этом нельзя было сомневаться, но я не мог больше указать, в чем состояла граница между ними, и я с ужасом замечал, что моя память только смутно сохранила черты моего видения. Я слишком много о нем думал, я слишком надеялся, что оно повторится, и представлял его себе точно сквозь туман.
Но затем через несколько мгновений я позабыл мои терзания и видел только Фелицию д’Эллань, прекрасную, как самая чистая и изящная нимфа Дианы, и так наивно сердечную со мной, как ребенок, доверчиво относящийся к симпатичному ему лицу. Она отличалась, если можно так выразиться, сверкающей чистотой, превосходным сердцем без всякой тени кокетства; в ее обращении не было никаких следов той слишком сдержанной манеры, какую напускают на себя аристократы при общении с людьми среднего сословия. Можно было подумать, что я был ее родственником или другом детства, с которым она возобновляла знакомство после многолетней разлуки. Ее светлый взгляд не имел того скрытого огня, каким горел взор госпожи Ионис.
Блеск ее глаз был кроткий, как у звезды. Сделавшись в последнее время впечатлительным и нервным из-за стольких бессонных ночей, я чувствовал себя, беседуя с Фелицией д’Эллань, помолодевшим, отдохнувшим, освеженным под ее благотворным влиянием.
Она говорила со мной просто и без претензий, но с природным пониманием вещей и прямотой суждений, обличавшей нравственное воспитание более глубокое, чем то, что считалось достаточным для женщин ее круга. У нее не было ни одного из их предрассудков, и она принимала с ангельским доверием и даже с некоторой страстностью благородной души победы философского ума, увлекшие всех нас, без нашего ведома, к новой эре существования.
Кроме того, Фелиция д’Эллань обладала чарами прелести, которым нельзя было противиться, и я сразу поддался им, даже не думая от них защищаться, позабыв, что я произнес в глубине моей души нечто вроде монашеского обета, посвящавшего меня служению бестелесному идеалу.
Фелиция д’Эллань много говорила мне об огорчениях и радостях ее семьи, о роли, которую я играл в событиях последнего времени, и о благодарности, которую она испытывала по отношению ко мне за то, как я говорил с Бернаром о чести ее отца.
— Вы обо всем этом знаете? — спросил я ее с нежностью. — Значит, вы должны понять, чего стоило мне вести дело против вас.
— Я все знаю, — сказала она мне, — знаю даже о дуэли, которая должна была произойти между вами и моим братом. Увы, вся вина была на его стороне; но он один из тех людей, которые становятся лучше после допущенной ими ошибки, и отсюда проистекает его уважение к вам. Теперь недостает только моего отца, которого дела задерживали все это время в Париже, но он скоро прибудет сюда и скажет вам, что он относится к вам с тех пор, как к родному сыну. Я уверена, что вы его полюбите, так как он человек высокого ума и благородного характера.
Пока она говорила, во дворе послышался стук кареты и лай собак. Она тотчас вскочила с места.
— Это он, — вскричала она, — держу пари, что это он. Пойдемте ему навстречу.
Я последовал за нею, как во сне. Она дала мне в руки свечу и побежала впереди меня, такая стройная и грациозная, что ни один скульптор не мог бы измыслить более совершенного идеала для нимфы и богини. Я уже привык видеть, что этот идеал одет по современной моде. Костюм ее, однако, отличался вкусом и простотой; к тому же я усмотрел символический намек в цвете ее шелкового платья, которое было матово-белым, с нежным зеленоватым отливом.
— Вот господин Нивьер, — сказала Фелиция, представляя меня своему отцу после того, как с радостью обняла его.
— А-а, — ответил он тоном, который показался мне странным и смутил бы меня, если бы д’Эллань не направился ко мне, протягивая обе руки с не менее удивительною сердечностью, — не удивляйтесь моему удовольствию видеть вас. Вы друг моего сына, а стало быть, и мой, а я знаю от него высокую цену вашей дружбы.
Госпожа Ионис и Бернар тоже пришли; я нашел, что Каролина похорошела от счастья. Через несколько минут мы собрались все вместе за столом, с аббатом Ламиром и Зефириной, закрывшей глаза вдовствующей графине Ионис несколько недель тому назад; она была поэтому в трауре, как и все остальные обитатели замка. Эллани, не состоявшие с Ионисами в прямом родстве, были избавлены от этой формальности, которая с их стороны могла бы показаться лицемерием.
Ужин не отличался оживленностью. Следовало воздерживаться от выражения радости перед — прислугой, и госпожа Ионис прекрасно чувствовала, как нужно держать себя в сложившихся обстоятельствах, а потому была сдержанна сама и умеряла воодушевление своих гостей. Труднее всего было заставить хранить серьезность аббата Ламира. Он не мог отказаться от привычки пропеть два-три стиха, в виде философического резюме разговора.
Несмотря на все ограничения, радость и любовь были разлиты в воздухе этого дома, где никто не мог искренне сожалеть о графе Ионисе и где отсутствие вдовствующей графини не ощущалось как потеря из-за ее узости мысли и пошлости сердца. Все дышало ароматом надежды и хрупкой нежности, захватившей и меня, так что я удивлялся, больше не чувствуя в себе грусти, хотя и был обречен на вечное одиночество.
Правда, с того времени, как я подружился с Бернаром, я быстрыми шагами двигался по пути исцеления. Его энергичный характер, помимо моей воли, заставил меня бросить мои скучные привычки. Заставив меня открыть мою тайну, он развеял мое мрачное настроение, которое побуждало меня бежать от жизни.
— Тайна, никому не доверенная, — это смертельная болезнь, — говорил он мне.
И он слушал мои разглагольствования, притворяясь, что не замечает моего безумия; иногда он, казалось, разделял это безумие со мной; иногда он делился со мной сомнениями, которые колебали и мою уверенность. Скоро в спокойном состоянии я считал, что, за исключением необъяснимой истории с кольцом, все остальное в моих диковинных приключениях было создано моим воображением.
Я нашел в старом графе д’Эллане то возвышенное сердце и ум, о котором говорили мне его дети. Он тоже выказывал мне симпатию, на которую я отвечал от всей моей души.
Мы разошлись очень поздно. Когда пробила полночь и госпожа Ионис подала знак к общему прощанью, я почувствовал горестное чувство, будто после блаженного сна я проснулся в печальной действительности. Мои впечатления от жизни так долго были извращены, так долго принимал я сон за действительность и действительность за сон, что эта боязнь остаться одному являлась в моих собственных глазах внезапным чудом, преобразившим все мое существо.
Конечно, я не хотел еще допустить мысли, что я мог полюбить; но несомненно, что, не считая себя влюбленным в Фелицию д’Эллань, я чувствовал к ней необыкновенную дружбу. Я не переставал наблюдать за нею украдкой, когда она не говорила со мной, и чем больше я вглядывался в немного чудную красоту линий ее тела, тем больше находил в ней сходства с моим призраком. Только впечатление, производимое Фелицией, было мягче и наполняло мое нравственное существо чувством небывалого блаженства. Это ясное личико внушало к себе полное доверие и будило какое-то чувство, горячее, но вместе с тем спокойное, как вера.
Бернар, которому хотелось спать не больше, чем мне, болтал со мною до двух часов ночи. Мы помещались с ним в одной комнате — не в комнате привидений и не в той комнате, в которой я лежал во время моей болезни, а в изящной комнатке, украшенной во вкусе Буше[13] картинами самыми розовыми и жизнерадостными. О зеленых дамах никто не упоминал, как будто никто о них никогда и не слыхал.
Бернар, продолжая говорить о своей дорогой Каролине, спросил меня, как понравилась мне его сестра Фелиция. Сначала я не знал, что ответить ему. Я боялся сказать слишком много или слишком мало. Я вышел из затруднения, спросив его, почему он так мало говорил мне о ней раньше.
— Не может быть, — сказал я ему, — что вы любите ее меньше, чем она вас.
— Я бы был чудаком, — ответил он, — если бы не обожал мою сестру. Но вы были так заняты известными вам мыслями, что вы едва ли прислушались бы, если бы я стал вам расхваливать свою сестру. А кроме того, в тех обстоятельствах, в каких мы находились до сих пор и, к несчастью, находимся еще и теперь, было бы неловко с моей стороны вам ее сватать.
— Но как вам даже в голову могла прийти мысль оказать мне такую честь?
— Ах, тут есть одно странное обстоятельство, о котором я много раз хотел вам сказать и которое, вероятно, вы уже заметили, — это удивительное сходство между Фелицией и нереидой Жака Гужона, так понравившейся вам, что вы приписали ее черты вашему призраку.
— Значит, я не ошибся! — вскричал я. — Мадмуазель д’Эллань напоминает черты этой статуи, только она красивее ее!
— Красивее! Очень польщен за сестру! Но вы сами видите, что это сходство поразительно. Потому-то я и воздержался рассказывать вам о ней.
— Я понимаю, вы боялись возбудить во мне желания, на которые я не имею права.
— Я боялся только, как бы вы не влюбились в молодую девушку, которая не может рассчитывать выйти за вас замуж. Вот все, чего я боялся, друг мой. До тех пор, пока состояние госпожи Ионис не выяснится, мы должны считать себя нищими. Ваш отец и мой тоже опасаются, что ее муж все промотал и что, назначив ее единственною своею наследницей, он только сыграл с ней злую шутку. В таком случае мы ни за что не примем состояния, которое она хочет нам уступить и права на которое у нас сомнительны, как вы сами это отлично знаете. Я ни за что не женюсь на госпоже Ионис, хотя мы и любим друг друга, пока она не согласится по свадебному контракту не выделять ничего из своего состояния в мою пользу. В этом случае моя сестра как бесприданница (ведь моя жена не будет настолько богата, чтобы дать ей приданое, а Фелиция ни за что не допустит, чтобы она терпела лишения из-за нее) решилась постричься в монахини.
— Она… в монахини? Никогда! Бернар, вы не должны соглашаться на такую жертву.
— Почему же, мой дорогой друг? — сказал он с оттенком грустной гордости, который я отлично понял. — Моя сестра воспитана с этой мыслью; и к тому же она всегда имела склонность к уединению.
— Подумайте только… Невероятно, чтобы такая девушка не сочла возможным согласиться осчастливить какого-нибудь честного человека, и еще более невероятно, чтобы не нашлось человека, который бы добивался этого счастья!
— Я не говорю, что этого ни в коем случае не будет. Этот вопрос может разрешить только будущее; к тому же, если госпожа Ионис окажется несколько богаче, я без всяких колебаний позволю ей наделить мою сестру скромным, но соответствующим ее простым привычкам приданым. Только мы еще ничего не знаем, и в любом случае мне неудобно было бы вам сказать: «У меня есть прелестная сестра, отвечающая созданному вами идеалу». Ведь это значило бы сказать: «Подумайте о ней», это значило бы заставить вас думать о девушке, слишком гордой для того, чтобы войти в семью, которая богаче ее семьи, воспользовавшись увлечением юного поэта. Вот какие у меня были соображения, они и теперь остаются в силе, так что я серьезно прошу вас, друг мой, не обращать слишком много внимания на сходство моей сестры с нереидой.
Я замолчал на несколько минут. Потом, чувствуя, что это объяснение, против воли, взволновало меня больше, чем я сам ожидал, я сказал Бернару прямо и откровенно:
— В таком случае, дорогой Бернар, зачем же вы привезли меня сюда?
— Потому что я думал, что сестра моя уехала. Она должна была встретить в Туре отца и приехать сюда с ним лишь через две недели. Но случилось иначе, чем я предполагал. Впрочем, я вполне спокоен за сестру, зная, что она имеет дело с таким человеком, как вы.
— Но можете ли вы быть уверены во мне, Бернар? — сказал я ему тоном упрека.
— Да, — ответил он, немного взволнованно. — Я спокоен, потому что у вас найдется сила сказать себе: «Девушка, сердечная и достойная, имеет право желать быть любимой человеком, сердце которого свободно, и она будет не особенно обрадована, если в один прекрасный день откроет, что к ней посватались лишь из-за случайного сходства».
Я прекрасно понял этот ответ, не требовавший никаких разъяснений, и решил не слишком заглядываться на Фелицию д’Эллань из опасения увлечься ею. Я решил даже уехать, как только замечу, что меня слишком волнует это роковое сходство. Заметил это я, впрочем, уже на следующий день. Я почувствовал, что начинаю безумно влюбляться в Фелицию д’Эллань, что мое видение нереиды бледнеет перед нею и что Бернар относится к моему состоянию с беспокойством.
Я простился со всеми, сказав, что мой отец отпустил меня только на сутки. Я решился открыть свое сердце родителям и просил их благословения сделать предложение девице д’Эллань. Я говорил с ними очень искренно. Рассказ о моих минувших страданиях вызвал смех у моего отца и слезы у моей матушки. Однако, когда я в ярких выражениях описал то состояние отчаяния, в которое время от времени впадал и которое заставляло меня останавливаться с известным наслаждением на мысли о самоубийстве, отец мой посерьезнел и вскричал, взглянув на мать:
— Итак, наше дитя предавалось безумию у нас на глазах, а мы ничего подобного и не подозревали. Вы, моя милая, думали, что он скрывает от нас любовь к прекрасной Ионис, которая есть воплощение жизни, а он пылал страстью к другой Ионис, мертвой, если только она действительно когда-нибудь существовала. Поистине, в головах поэтов творятся странные вещи, и я был прав, когда с самого начала относился с недоверием к этой чертовой поэзии. Но да здравствует прелестная Эллань, похожая на нереиду, она излечила безумца. Надо женить его на ней во что бы то ни стало и посвататься к ней как можно скорее, пока еще неизвестно, будет ли у нее приданое, ибо, если за ней что-нибудь дадут, то она может оказаться слишком важной дамой, чтобы выйти замуж за адвоката. Почему, черт возьми, госпожа Ионис не поручила мне ликвидацию ее дел? Мы бы знали, по крайней мере, на что можно рассчитывать; а этот старый парижский прокурор будет возиться с делом целых шесть месяцев. Разве в Париже работают? Там занимаются политикой, а дела оставляют в стороне.
На следующий день я и мой отец вернулись к Ионисам. Мы обратились с предложением к графу д’Элланю, который принялся обнимать меня, после этого он протянул руку моему отцу и сказал с чисто рыцарской прямотой:
— Да, и благодарю вас!
Я снова бросился в его объятия, и он прибавил:
— Впрочем, подождите еще согласия моей дочери: я хочу, чтобы она была счастлива. Что касается меня, то я отдаю ее, не дожидаясь известий о том, достаточно ли она богата для вас, потому что если она достаточно богата, то я решил считать вас достаточно знатными для нее. Вы рискуете всем ради всего. Ну, так, черт возьми, я не хочу уступать вам в решимости. Вы не ищете денег, а я отказываюсь от предрассудков знати. Значит, мы согласны. Но только я ставлю обязательным условием, чтобы моя дочь сама все решила. И вы, дорогой Нивьер, пошлите-ка вашего сына поухаживать за нею; любовь его еще только зародилась, и он должен сам внушить Фелиции доверие к себе. Что касается его характера и талантов, мы их знаем, и с этой стороны препятствий не будет.
Мне было разрешено остаться в замке Ионис, и время, проведенное там, было, в сравнении со всем моим прошлым, лучшим временем моей жизни.
Я любил — на этот раз в условиях реальности — существо, возвышающееся над общим уровнем людей, ангела доброты, кротости, ума и идеальной красоты.
Фелиция не сразу подала мне надежду. Она непринужденно признавалась в своем уважении и в симпатии ко мне; но когда я заговаривал о любви, она выражала сомнение.
— Не ошибаетесь ли вы, — спрашивала она, — не любили ли вы до меня и больше, чем меня, одну незнакомку, имени которой мой брат никогда не хотел называть?
Однажды она сказала мне:
— У вас на пальце есть кольцо, которое вы бережете как талисман. Если я попрошу вас бросить его в фонтан, послушаетесь ли вы меня?
— Конечно, нет. Я никогда не расстанусь с ним, потому что это вы мне его дали.
— Я? Что вы такое говорите?
— Да, конечно вы. Не отпирайтесь. Ведь вы сыграли роль зеленой дамы, чтобы потворствовать затее госпожи Ионис, которая хотела с вашей помощью добиться своего разорения и считала меня тем человеком, пользующимся доверием ее мужа, показаний которого он от нее требовал. Ведь это вы, уступая ее капризу, появились передо мной в чудесном образе и повелели мне исполнить мой долг с присущей вашей душе щепетильностью и гордостью.
— Ну хорошо, это была я, — сказала она, — это мне пришлось свести вас с ума, в чем я жестоко раскаивалась, когда узнала, сколько вы выстрадали из-за этого романтического приключения. В первый раз вас испытывали с помощью фантастической сцены, в которой я участия не принимала. Когда же я увидела, как храбро вы держались, гораздо мужественнее, чем аббат Ламир, с которым Каролина, развлечения ради, сыграла такую же шутку, то мы решили, что вас можно вознаградить явлением, в котором бы уже не было ничего пугающего. Я гостила в замке тайно, поскольку явного моего присутствия не потерпела бы покойная графиня Ионис. Каролина, пораженная моим сходством с нереидой у фонтана, надумала одеть и причесать меня точно так же и заставить меня выступить оракулом, который, однако, вещал не то, чего она желала, но которого вы благоговейно послушались, ни на минуту не уронив своей чести. Я уехала на другой день утром и от меня скрыли, что вы здесь серьезно заболели из-за моего явления. Когда вы поссорились с Бернаром, я была в Анжере и это я послала вам кольцо, найденное вами в вашей комнате. Эта деталь тоже была придумана госпожой Ионис, у которой было два таких старинных одинаковых кольца; она придумала и все представление. Она же забрала у вас это кольцо во время вашей горячки из боязни, как бы вы не были слишком уж возбуждены этим доказательством реальности вашего приключение, и предпочитая, чтобы вы думали, будто все это вы видели только во сне.
— А я никогда этого не думал, никогда! Но как же это кольцо, которое не было вашим, снова к вам вернулось?
— Каролина дала мне его, — сказала она, краснея, — потому что оно мне понравилось.
Затем она поторопилась добавить:
— Когда вы все рассказали Бернару, я тоже узнала, какими страданиями и добродетелями вы заслужили право снова увидеть зеленую даму. Тогда я решила стать вашей сестрой и вашим другом, чтобы загладить привязанностью всей моей жизни свой легкомысленный поступок и возместить тем самым все страдания, которые я вам причинила. Но я совсем не рассчитывала, что при свете дня я понравлюсь вам так же, как при лунном свете. Но раз уж это случилось, знайте, что не вы один были несчастны и что…
— Договаривайте! — вскричал я, бросаясь к ее ногам.
— Ну… ну… — сказала Фелиция, краснея еще больше и понижая голос, хотя мы были одни у фонтана, — знайте, что я была наказана за свою смелость. В тот день я была ребенком, спокойным и веселым. Я отлично сыграла свою роль, и «две мои зеленые сестры», Бернар и аббат Ламир, слушавшие нас из-за скалы, нашли, что я вложила в нее торжественность, на какую они не считали меня способной. Но все дело в том, что, видя и слушая вас, я была охвачена сама не знаю какой одурью. Прежде всего я вообразила, что я действительно умерла. Обреченная стать монахиней, я говорила с вами, как уже не принадлежащая к миру живых. Я увлеклась своей ролью. Я почувствовала, что интересуюсь вами. Вы пробудили во мне страсть… которая потрясла меня до глубины души. Если вы видели меня, то и я видела вас… и когда я вернулась в монастырь, я стала бояться тех обетов, которые должна была произнести. Я почувствовала, что, играя роль распорядительницы вашей свободы, я потеряла свою…
Во время этого разговора она оживилась. Стыдливая робость первого признания сменилась порывом откровенности. Она обвила мою голову своими длинными гибкими руками и сказала мне:
— Я тебе обещала, что ты меня увидишь снова. Мне было больно, что я дала тебе это обещание, потому что я считала его несбыточным, и все-таки что-то божественное, точно голос Провидения, шептало мне на ухо: «Надейся, ибо ты любишь!»
Мы обвенчались в следующем месяце. Ликвидация дел госпожи Ионис, ставшей госпожой Эллань, еще не кончилась, когда разразилась революция, положившая конец всем притязаниям со стороны кредиторов ее мужа до установления нового порядка. После Террора[14] Каролина оказалась зажиточной, но не богатой; таким образом я имел радость и гордость стать единственной опорой моей жены. Прекрасный замок Ионис был продан; земли распроданы по участкам.
Крестьяне в порыве непросвещенного патриотизма разбили фонтан, приняв его за купальню королевы.
Однажды мне принесли голову и руку нереиды, которые я выкупил у этих варваров и теперь берегу, как сокровище. Но никому не удалось разбить мое семейное счастье, а моя любовь к прекраснейшей и лучшей из женщин пережила и еще не раз переживет, неизменною и чистою, политические бури.
<1958>