«Как жить дальше?» — это был вопрос, с которым полковник Савицкий обращался к себе всегда, когда предавался размышлениям, и в зависимости от настроения и обстоятельств он вкладывал в него самое разнообразное содержание. Он мог задать себе вопрос, потягиваясь и мурлыча: «Как будем жить дальше, дорогой Мишенька?» — это значило, что полковник собою доволен. «Михаил Михалыч, а как же ты будешь жить дальше?» — в этой интонации уже проступало некоторое недовольство: значит, совершена какая-то ошибка, известная пока ему одному. И, наконец, когда он произносил: «Подумай, товарищ Савицкий, как будешь жить дальше!» — недовольство собой достигало крайнего предела. Тут уже следовало действовать.
Савицкому далеко за сорок. Жизнь его и трепала и миловала. В тридцать седьмом году его вдруг вызвали в Наркомат обороны и предложили срочно отправиться в Испанию.
Через десять дней он уже был под Мадридом, в бригаде генерала Лукача. Однажды целую ночь провел с Хемингуэем, бродя по ночному городу. Хемингуэй, высокий и подвижный, что-то весело говорил коренастому моложавому испанцу, и впервые в жизни Савицкий ощутил горечь оттого, что не знает иностранных языков, так хотелось ему поговорить с Хемингуэем!
Когда они проходили мимо цирка, видавшего не одну яростную корриду, Савицкий остановился и сказал:
— Фиеста!.. Но пасаран!..
«Фиеста» — так назывался роман Хемингуэя, который он читал, а «Но пасаран» были первые испанские слова, которые Савицкий твердо усвоил. В общем, получилось непосредственно и смешно.
Хемингуэй засмеялся и дружески потрепал Савицкого по плечу:
— Но пасаран, камарада…
А потом был бой. Тяжелое ранение… На одном из последних уходящих кораблей Савицкого отправили на родину. В госпитале он узнал, что награжден орденом и получил звание полковника.
Через полгода его направили в разведку. Может быть, потому, что за время болезни он написал обстоятельный доклад о своем пребывании в Испании, доклад, в котором глубоко проанализировал обстановку, сложившуюся в тылу у республиканцев, и подробно рассказал о деятельности «пятой колонны».
Теперь полковник Савицкий был уже разведчиком со стажем. Со стажем! Когда-то он пошутил, что стаж разведчика надо исчислять со дня, когда ребенком он впервые играл в прятки…
— Да, так как же, Михаил Михалыч, ты будешь жить дальше? — проговорил Савицкий, тяжело вздохнув.
Он стоял у окна и смотрел, как вдалеке, у рыжего оврага, трактор тащил пушку. «Какой-то идиот нарушил маскировку штаба», — зло подумал Савицкий, но тут же, взглянув на серые, низкие, по-стариковски неопрятно взлохмаченные тучи, успокоился — погода нелетная…
Как поступить? Этот Дьяченко сумел не на шутку его озадачить.
Конечно, разлучить Тоню и Егорова проще простого: Тоню отправить на задание, а Егорова — в распоряжение штаба фронта… Фу, дьявол! Конечно, лучше всего, если бы этой проблемы вообще не было… Ах, Дьяченко, Дьяченко! Ну и задал ты мне задачу! Уже готовы все документы: и румынский паспорт, и удостоверение, свидетельствующее о том, что Егоров коммерсант. И свою новую «биографию» он уже вызубрил. У Тони надежные справки, подтверждающие ее рождение в немецкой колонии под Одессой, и Егоров застрахован не менее надежно. Старые акции компании Черноморского пароходства и ссылка на богатого деда — вот аргументы, подкрепляющие версию, что коммерцией Егоров (а отныне Иван Константинович Корш-Михайловский) занимается по сложившейся в семье традиции.
Савицкий усмехнулся. И надо же придумать фамилию — Корш-Михайловский! Силен Дьяченко! Это ведь именно он постарался, чтобы фирма новоявленного коммерсанта звучала солидно: «Оптовая торговля фруктами Корш-Михайловского».
Да, но что же, черт возьми, делать? Может, оставить все по-прежнему, будто он ничего не знает, а Дьяченко ни о чем ему не рассказывал? Действительно, почему он должен заниматься подобными делами, влезать в чужие отношения? Почему? Казалось бы, если два человека встретились и полюбили друг друга в этом вселенском пекле, за них только радоваться можно. Оба молоды, и кто знает, доживут ли они до конца войны. Нет! Нет! Он не станет вмешиваться, не должен.
Хотя, если взглянуть на это с другой стороны… Вот они оказываются в Одессе, в окружении врагов. Надо принимать решения, подчас крутые, даже, быть может, жестокие. Не будет ли Егоров скован да и Тоня тоже? Не случится ли так, что, вместо того чтобы действовать и, если нужно, идти на крайний риск, они станут охранять друг друга? Пожалуй, с этой точки зрения, тревога Дьяченко оправдана. Тут таится определенная опасность.
Приходили и уходили люди. Михаил Михайлович выслушивал доклады, подписывал разведсводки, изучал допросы пленных. Начальник оперативного отдела переслал ему шифровку с запросом о том, как осуществляется директива 17/СК.
Как осуществляется?..
Пятый день не взлетают самолеты. И даже для выполнения особого задания нет условий: тучи ползут, ползут упрямо, и ни одного просвета.
Только неосведомленному человеку кажется самым простым — посадил разведчиков на самолет, выбросил их по ту сторону линии фронта, и дело сделано. Нет, тысячи мелочей, если о них не подумать вовремя, если их не предвидеть, могут погубить разведчиков и сорвать операцию.
А командование торопит: «Как выполняется директива?» Но не лучше ли на день-другой задержать операцию, чтобы еще раз проверить, все ли подготовлено и учтено, чем потом днями и ночами сидеть у радиостанции и ждать вызова, который, может быть, никогда не прозвучит в наушниках радиста?
— Товарищ полковник, разрешите?
Савицкий снял очки и поднял глаза от сводки. В дверях стоял подполковник Корнев. Невысокий, сутуловатый, он всегда щурился, когда смотрел на собеседника, как бы давая понять, что видит его насквозь, и даже о самых обычных вещах он сообщал таинственным полушепотом. Савицкого смешили эти манеры провинциального Шерлока Холмса, и он подтрунивал над Корневым.
— Сегодня в пять тридцать утра, товарищ полковник, взято в плен пять румын и два немца. Допрос ведется, протоколы будут представлены, — склонившись над столом, доверительно зашептал Корнев.
О том, что пленены пять румын и два немца, было известно уже всему штабу — утренняя сводка не только поступила в отделы, но и была вручена корреспондентам газет.
Но Корнев морщит широкий, с залысинами лоб и говорит об этом как о совершенно секретном деле, о котором никто не должен знать. Впрочем, и о делах действительно секретных он говорит всегда так же. Это его извиняет. В конце концов, у каждого свой стиль.
Корнев неторопливо прикрыл дверь поплотнее и, кашлянув, вновь склонился над столом. Его круглое лицо выражало глубокую таинственность.
— Товарищ полковник, — продолжал он негромко, — Петреску во всем признался.
Савицкий никогда не слышал этого имени, но сразу догадался, что, вероятно, это один из взятых в плен румын.
— В чем? — спросил он. — В чем он признался?
— Немцы знают, что мы готовим воздушный десант!
Несколько мгновений Савицкий молча глядел на Корнева. Ему хотелось крикнуть: «Чего же ты стоишь, как истукан?! Ведь это тяжелый удар!.. И как они, черт их возьми, могли узнать?..»
Но он промолчал и только нервно постучал пальцами по краю стола.
— Предполагают или знают? — глухо спросил он.
— Знают! — повторил Корнев и, достав платок, вытер голову, на которой кое-где еще сохранились редкие кустики рыжеватых волос; так в выжженной солнцем степи с удивлением видишь влачащий жалкое существование кустарник. — Именно знают!.. Вот, почитайте!.. — И он быстрым движением положил перед Савицким уже перепечатанный на машинке протокол допроса майора Петреску.
Наметанным глазом Савицкий сразу отметил, что Корнев принес ему второй экземпляр. Значит, уже начал действовать. Как, однако, он торопится, когда есть возможность выслужиться перед начальством!
— Уже вручили начальнику штаба? — холодно спросил он.
— Передал.
Он не сказал «сам отнес», а применил довольно гибкое слово «передал». Передать можно и лично, и через посыльного. Впрочем, до того ли, когда какой-то неизвестный майор Петреску, которого разведчики перехватили на одной из тыловых дорог, на первом же допросе выбалтывает то, что так тщательно скрывалось от противника! Правда, Петреску ни одним словом не упоминал ни о месте предполагаемой высадки десанта, ни о времени. Но сам по себе факт очень тревожен.
На столе загудел телефон в желтом кожаном чехле.
Савицкий взял трубку и, пока слушал то, что ему строго выговаривал начальник штаба, все время смотрел мимо Корнева, в далекую степь. Он умел, когда ему это было необходимо, словно выключаться. Чего, собственно, кричать? Криком здесь не поможешь. Положение трудное, и из него надо как-то выходить. Если даже показания майора Петреску — сплошная выдумка, если он лжет, чтобы видимой чистосердечностью спасти свою жизнь, все равно дело серьезно: значит, противник понимает, что в этой крайне тяжелой для него обстановке воздушный десант — совершенно реальная операция, которой можно ожидать со дня на день. А коль скоро это так, то несомненно противник внимательно изучает все участки и дороги, прикидывая, где с наибольшей вероятностью может произойти выброска. В этой ситуации переправлять разведчиков на самолете опасно.
Да, сообщение майора Петреску — сигнал. Важный и своевременный.
— Вот что, Корнев, — сказал Савицкий, пряча в папку протокол допроса, — Егорова и Тоню завтра отправлять не будем. Очевидно, над их заданием еще придется подумать…
Корнев повернулся и быстро вышел.
Когда дверь закрылась, Савицкий поднялся с места, подошел к окну и глубоко вздохнул.
«Ну, товарищ Савицкий, — мысленно произнес он, — как ты намерен жить дальше?»
Ему довольно сильно досталось, когда сраженный автоматной очередью шофер упал ему на плечо, а неуправляемая машина на полной скорости съехала в кювет и опрокинулась. Что произошло потом, Леон помнил смутно. В полузабытьи он чувствовал, что его несут, но кто несет и куда, не понимал, и не было даже сил открыть глаза.
Окончательно он пришел в себя, когда вдруг ощутил покой. С трудом подняв тяжелые веки, он не увидел ничего, кроме черноты. Ослеп! Где-то рядом послышалась русская речь, и от страха у Леона сжалось сердце. Он в плену!..
То, что показалось слепотой, на самом деле было черным сводом землянки. Но сквозь раскрытый дверной проем падал неяркий свет занимающегося утра, и одного быстрого взгляда хватило, чтобы заметить высокого немолодого офицера, склонившегося над столом с разложенными на нем пузырьками лекарств и пакетами марли. Рядом с нарами стоял солдат с автоматом, небрежно висевшим на плече, и закуривал папиросу.
Петреску крепко зажмурил глаза. Еще хоть несколько минут вырвать у смерти! Как ломит голову! И даже нельзя застонать, нельзя попросить о помощи.
Он лежал с закрытыми глазами, стараясь выиграть время. Саднило лоб, остро ныл правый висок, которым он обо что-то ударился, когда перевернулась машина. Теплая тяжесть давила на грудь. Не в силах более сдерживаться, он перевел дыхание.
Солдат, стоявший рядом, вдруг засуетился.
— Ожил! — воскликнул он мальчишески звонким голосом. — Слава тебе господи! Не зря тащили!..
— Тише, Карасев! — проговорил строгий голос.
Послышались шаги. К Леону подошел офицер, взял его руку, нащупывая пульс.
На несколько мгновений в землянке наступила полная тишина. Потом в раскрытую дверь донеслось лошадиное ржание, где-то с курлыкающим звуком несколько раз ударила зенитная пушка, прогудел самолет, и снова все смолкло.
— Пульс нормальный, — проговорил врач, осторожно отпуская руку пленного. — Скоро, наверно, окончательно придет в себя. Сотрясение, конечно, получил основательное, но жить будет.
— Так можно сообщить в штаб, что все в порядке? — спросил солдат и звякнул автоматом.
— Сообщай, Карасев, — сказал врач и заскрипел пером. — Постой! — окликнул он солдата, и Леон услышал, как стук сапог вдруг затих. — Это какой же твой «язык» по счету?
— Седьмой, товарищ капитан!
— Орден полагается?
— Да за майора могут и навесить, а за тех только медали давали… Лейтенант Дьяченко, сами знаете, лишнего не даст. Еще и твое отнимет…
Врач усмехнулся и промолчал. Снова, удаляясь, застучали кованые сапоги, и все стихло.
Гулко пульсировала в висках кровь. Леон даже не предполагал раньше, что голова может так гудеть. Наконец, чтобы умерить его страдания, вмешался сам бог.
Врач встал и вышел из землянки.
— Стереги пленного. Сейчас вернусь, — сказал он кому-то, и стало совсем тихо.
Леон чутко прислушался. Часовой, очевидно, находился у входа, и его не было слышно. Приоткрыв глаза, румын оглядел землянку. Врытый в землю грубо сколоченный стол, медицинская сумка на гвозде, полотенце со следами крови брошено в угол, в другом углу — пара стоптанных сапог и начатая буханка хлеба на газете. Немудреный военный быт.
И вдруг он заплакал — от боли, от одиночества и бессилия. Он не сомневался, что его расстреляют, что, как только допросят и он станет не нужен, его тут же уничтожат. Перевязка, пульс, покой — все эти «заботы» призваны были лишь вернуть сознание, чтобы не сорвался допрос…
Им овладело ожесточенное, мстительное чувство. «Нет, вы не получите меня живым! А ты, солдат, не получишь за меня орден!» Он рванулся с нар. Острая боль пронзила голову. Леон покачнулся и прислонился к стене. До стола было не больше трех шагов, но ему показалось, что он идет вечность. Глаза застилал темный туман. Он боялся только одного — вновь впасть в беспамятство.
Звякнули пузырьки. Неверным движением он опрокинул какой-то флакон, разлетевшийся вдребезги у его ног. Остро запахло эфиром.
Леон вздрогнул — звон стекла мог привлечь внимание часового. И чтобы успеть, во что бы то ни стало успеть, он схватил два первых попавшихся в руки пузырька с какой-то жидкостью и, выдернув из одного пробку, опрокинул его содержимое в рот. Нестерпимым жаром обожгло грудь. Леон повалился ничком на стол.
Очнулся он снова на нарах, и первое, что услышал, был веселый смех.
— Черт подери! — узнал он голос врача. — Этот румын выпил у нас недельный запас спирта!
А другой голос, басовитый, с хрипотцой, сказал:
— Вряд ли. Глотнул, наверно, а остальное вылилось… Жаль! Смотри, как будто пошевелился…
Действительно, Леон невольно вытянул левую, затекшую руку.
— Сейчас придет в себя.
По тому, как эти двое спокойно сидели на своих скамейках, ведя неторопливый разговор, Леон понял, что отравиться ему не удалось. Но теперь уже его без присмотра не оставят. Они будут дежурить около него час, два, сутки, недели — сколько угодно! Ах, если бы можно было бесконечно лежать вот так, с закрытыми глазами, и в какой-то миг умереть! Его стал душить раздирающий грудь, мучительный кашель.
В ту же минуту над ним склонился коренастый человек, лысоватый, с острым прищуром глаз.
— Как дела, майор? — по-румынски спросил он. — Вам туговато пришлось, не правда ли?
Леон подавил приступ кашля, помолчал, рассматривая лицо русского офицера.
— Да, — слабо улыбнулся он, — мне изрядно досталось!
— Вы знаете, что находитесь в плену?
Леон только вздохнул.
Офицер взял со стола дымящуюся кружку, протянул ему:
— Выпейте-ка горячего чаю. Конечно, это не спирт, — он коротко усмехнулся, — но тоже помогает!
Чай был приторно сладкий, и от него пахло веником. Жестяная кружка обжигала губы, но Леон жадно глотал. Врач сидел, опершись о стол локтями, молча смотрел, как пленный пьет, и временами переглядывался с коренастым офицером, раскладывавшим на другой стороне стола листки бумаги, карандаши и какие-то документы.
«Будут допрашивать!» — понял Леон и невольно взглянул на плотно прикрытую дверь. Ему послышались шаги. Это, вероятно, солдаты, которые станут его избивать, едва он откажется от показаний. Но за дверями было тихо, если не считать доносящихся звуков отдаленной стрельбы. А в том, с какой тщательностью офицер занимался своими бумагами, было нечто успокаивающее.
Допрос действительно начался. Леон отвечал по возможности коротко, односложно, а сам вглядывался в лицо офицера, ведущего допрос. Однако на этом сухом, замкнутом лице он ничего не мог прочесть. Оно не выражало ни ненависти, ни участия, ни даже просто интереса… И в коротких репликах, которыми изредка обменивались офицеры, не таилось угрозы.
Леон, конечно, ничем не выдал того, что понимает по-русски, но ему казалось, что допрашивают его лишь для порядка, на самом же деле им обоим скучно и они хотели бы скорее покончить с формальностями.
— Меня расстреляют? — вдруг спросил он и почувствовал облегчение от собственной решимости. Ему нужна была ясность, вот и все!
Офицер перестал писать, поднял голову и удивленно пошевелил бровями.
— Хотите определенности? — спросил он.
— Да! Только не говорите, пожалуйста, банальных фраз о том, что все, мол, зависит от степени моей искренности. В это я не поверю.
— А между тем это близко к истине.
— Ну, а если я откажусь с вами разговаривать?.. — Где-то в глубине души Леону хотелось, чтобы офицер его пристрелил, — так мучительно болела голова.
В конце концов, какая разница — часом раньше, часом позже; спокойствие обманчиво: они ведут себя так мирно потому, что он говорит. А что этот круглолицый, со свирепыми глазками станет делать, когда Леон откажется давать показания? Ну, бей, бей!.. Бей же! Сквозь жаркую пелену откуда-то издалека донесся голос:
— Майор, а вы можете не закатывать истерик?..
Придя в себя, Леон долго молчал, ощущая горькую сухость во рту. Но офицер ничем не выдавал своего раздражения. Он сидел за столом и перочинным ножиком сосредоточенно оттачивал карандаши.
Врач разложил перед собой на бумаге хлеб, помидоры, кончиком ножа поддевал в консервной банке куски мяса в желтоватой пленке холодного сала и отправлял в рот.
— Корнев, есть хотите? — спросил он.
— Нет, не до еды сейчас, — сказал подполковник. — Этот тип решил меня испытать. Выясняет мои намерения, торгуется.
Капитан усмехнулся:
— Ну что ж, его тоже можно понять…
— Понять-то можно! Но попади я в его лапы, не лежал бы вот так, как барин… Он бы мне уже иглы под ногти загонял!
Леон невольно приподнялся на локте, затем, опираясь обеими руками о нары, сел, стараясь не шевелить головой.
— О! — воскликнул врач. — Смотри-ка, спирт оказывает целебное действие! Пациент набирается сил на глазах!
Леон несколько мгновений сидел молча. Ему хотелось сказать им что-то едкое, злое. Этот подполковник, кажется, считает его гестаповцем. Пусть даже так! Но он будет продолжать игру до конца, и никто не узнает, что он понимает по-русски. Это, пожалуй, единственный его шанс, если вообще еще можно говорить о шансах.
— Хорошо, — сказал он, — я буду отвечать. Но только на те вопросы, которые не роняют моей офицерской чести.
Корнев вдруг отложил карандаш. В его замкнутом взгляде появилось какое-то новое, почти веселое выражение.
— Вы говорите о чести? — И повернулся к врачу: — Слышите, этот оригинал заговорил о чести!
Врач усмехнулся:
— Да уж! Впрочем, говорят, что румыны ведут себя все же лучше, чем немцы.
— Как будто, — пробурчал Корнев. — Ну ладно. — И опять по-румынски обратился к Леону: — Хорошо, будем говорить по чести!
Если бы не некоторый акцент, Леон подумал бы, что перед ним сидит румын. Корнев говорил по-румынски легко, пользуясь редко встречающимися оборотами и идиомами.
— Вы отлично знаете язык, — заметил Леон, пытаясь как-то смягчить напряжение.
— Да нет, — возразил подполковник, — успел подзабыть.
— Где вы изучали румынский?
— Я родился в Кишиневе.
— Ах, вот как! А моя мать — в Тирасполе.
— Можно сказать, мы с ней земляки!
В какой именно момент Леон сказал, что ожидается воздушный десант русских, этого он потом не мог вспомнить. Но он сказал это, и по тому, как вдруг остановился взгляд подполковника, сразу понял, что сообщение вызвало интерес. Подполковник вцепился в него, словно клещами. Откуда пленному известно о десанте? Кто говорил? В каком именно штабе? Где, по мнению немцев, этот десант должен высадиться? В какое время? Предположительно, какой численностью?
Он допрашивал с такой дотошностью, словно речь шла о немецком десанте. А ведь Леон ее придумал, эту версию, будто немцы ждут высадки советского десанта. И придумал именно для того, чтобы в нем увидели особенно осведомленного информатора, — таких обычно не расстреливают, во всяком случае не торопятся это делать. Выиграть время! Хоть сколько-то! А там кто знает — судьба ведет людей непостижимыми путями.
В первые минуты Леон даже порадовался, что его маневр удался, но, поняв, что подполковнику важны подробности, испугался. Что еще он мог прибавить? Действительно, среди офицеров ходили слухи о том, что возможен советский десант, но это были лишь предположения, основанные на оценке сложившейся обстановки. А Леон, стремясь убедить русского офицера в своей правдивости, говорил об этих слухах как о достоверно известных ему сведениях. И это могло очень скверно кончиться! Впрочем, обратного хода уже не было, и он решил твердо стоять на своем.
Постепенно рассказ обрастал деталями, которые должны были придать достоверность всему, что он говорил… «О десанте сообщали из штаба самого Антонеску!.. Сообщил об этом командир дивизии генерал Садовяну… Высадиться советский десант должен на отлогом берегу Каролина-Бугаза…» Он понимал, что эти сведения быстро проверить невозможно. Боже, как трудна битва за жизнь! Какого нечеловеческого напряжения она требует!
Но вот разговор подошел к концу. Подполковник явно спешил. Леон видел, как торопливо он нумерует и складывает листки допроса. Потом, согнув бумагу пополам, он сунул их в кожаную полевую сумку, висевшую на боку, и, попрощавшись с врачом, почти выбежал из землянки…
— Он сказал что-нибудь ценное? — вдогонку спросил врач: он никогда не умел задать вопрос вовремя.
Хлопнула дверца машины, зашумел мотор, и послышалось шуршание колес о гравий.
Через полчаса за Леоном пришли двое конвоиров и на вездеходе повезли его куда-то по дороге, петлявшей среди серых, выжженных солнцем холмов.
Постепенно он оживал. Тряская дорога утомляла, но он мог держать голову прямо, и, хотя висок изредка пронзала острая боль, все же его не кидало в беспамятство. Он прислушивался к разговору конвоиров, и постепенно, из разрозненных реплик, понял, что везут его в какой-то большой штаб, где его будет допрашивать полковник Савицкий, какой-то большой начальник, о должности которого солдаты умалчивали. Ему хотелось подробнее узнать, кто этот человек, но, позабыв о Савицком, солдаты стали говорить о какой-то девушке, которая одному из них писала из тыла письма, потом прислала свое фото, а теперь вот пишет, что хочет выйти за него замуж…
Солдаты обсуждали это дело совершенно серьезно. Второй солдат одобрял девушку. Леон сумел взглянуть на фотографию. Девушка действительно была красива. Толстая коса, конец которой терялся за обрезом фотографии, лежала на правом плече, сползая вниз, заплетенная в тяжелые пряди. А глаза, то ли светло-серые, то ли голубые, смотрели с выражением первозданной наивности, но Леон подумал, что, наверно, она довольно глуповата.
Слушая эту бесхитростную историю, Леон подумал, что, пожалуй, зря не женился на той, в Плоешти. Она ведь была и красива и умна. Не захотел быть мебельщиком!.. Впрочем, о чем жалеть? Мебельная фабрика несостоявшегося тестя, вероятно, сгорела во время бомбежки, а его, Леона, ждет теперь отнюдь не свадьба.
Его поместили в домике на краю деревни. В маленькой комнате стояла койка, застеленная серым ворсистым одеялом, табуретка и грубо сколоченный стол. С потолка свисала на шнуре электрическая лампочка, но она не горела. Его не заперли, нет, но под окном маячил часовой. Не все ли равно?! И все-таки он ощутил счастье от возможности растянуться на койке и не двигаться. Пусть сейчас начнется адская бомбежка, пусть вокруг рвутся снаряды, — он даже не шевельнется.
Через час принесли обед — два котелка, в одном суп, в другом гречневая каша с тушенкой. Грубовато, но вполне сытно. Да он и не думал о еде. Он думал о человеке, с которым предстоит скорая и неминуемая встреча…
И вот перед ним действительно сидит полковник, сравнительно молодой, черноволосый, с интеллигентным, выразительным лицом. Обращаясь к переводчику, лейтенанту, он говорит ему «ты» и называет попросту Витей. И лейтенант, хотя ему не больше двадцати пяти лет, сутулый, в очках, очевидно из недавних студентов, держится так свободно, словно этот полковник доводится ему дядей, — без тени трепета перед высоким званием. «Вероятно, это и есть Савицкий», — подумал Леон, настороженно следя за каждым жестом полковника. И хотя ничто, казалось, не предвещало грозы, это не успокаивало. Наоборот, Леон был слишком опытен, чтобы не ожидать ловушки. Когда, сейчас или позднее, начнется самое страшное? Он увидел, как полковник перебирал лежавшие перед ним на столе листки, и, разглядев вверх ногами свою фамилию, сразу понял, что допрашивавший его раньше подполковник уже успел перепечатать протокол допроса.
— Скажи ему, Витя, что я ознакомился с его показаниями, — сказал Савицкий, надевая очки, которые сразу придали строгость его лицу, — и меня интересует всего лишь один вопрос: чем он может подтвердить, что немецкое командование знает о предполагаемом десанте?
Пока Витя переводил, спотыкаясь на словах, которые давались ему не без труда, у Леона было время подумать над ответом. Но он внимательно смотрел в рот переводчику, словно только от него и узнавал содержание вопроса. Витя старался. Его пухлое лицо взмокло от пота. Видно, он имел не очень-то большую практику.
Наконец с переводом было покончено.
— Мне думается… Я, конечно, точно не знаю, — начал Леон, стараясь говорить уклончиво, — но к району Каролина-Бугаза подводятся войска.
Пока переводчик переводил, уточняя у Леона значение отдельных слов, полковник слушал с полным вниманием.
— Спроси его, Виктор, убежден ли он в этом.
Виктор переспросил, и Леон уже более уверенно кивнул. В конце-то концов, его сообщение не расходилось с истиной. Действительно, он сам видел доты на берегу Каролина-Бугаза. Другое дело, что построены они были года полтора назад, — это противоречие не казалось ему существенным. В конце концов, не обязан же он знать, когда они строились! Они существуют — вот что главное, и, значит, он не лжет.
Ему показалось, что полковник поверил.
— Это все очень интересно, — проговорил он и вдруг снял трубку загудевшего телефона: — Савицкий слушает.
Через несколько минут конвойные вели Леона обратно, в хату на краю деревни. Он напряженно восстанавливал в памяти только что состоявшийся разговор, все, о чем его спрашивал Савицкий, вдумывался в значение каждой интонации полковника, каждого его жеста. И каждого своего ответа. И хотя, как ему казалось, он вел себя правильно, будущее все равно представлялось беспросветным.
После допроса Петреску Савицкий понял, что Корнев ничего не прибавил и не убавил, — возможно, высадка воздушного десанта теперь действительно уже не явится для противника неожиданностью. И еще понял Савицкий, что дополнительных военных сведений Петреску сообщить не сможет, вряд ли он знает что-нибудь еще, но им, Савицкому и Корневу, он может еще послужить. Как он смотрел! Испытующе, с холерическим блеском в темных глазах.
Нет, он не производит впечатления малодушного человека. Хорошо держится, спокойно и с достоинством. Только глаза выдают его истинное состояние. Но почему он так просто рассказал о том, о чем должен был бы молчать? Над этим, пожалуй, следует серьезно подумать.
Вечером Савицкий созвал группу офицеров. Конечно, далеко не всех подчиненных он мог приобщить к обсуждению своего плана — когда, где и каким образом засылать разведчиков. Его советчиками оказались молчаливый Корнев, быстрый Дьяченко и еще двое. Говорили долго, горячо спорили, и все же решение не приходило. Самолетом — пока опасно, а с моря — трудно, необходима долгая и тщательная подготовка.
Если бы не широко раскрытые окна, все давно задохнулись бы от папиросного дыма. И надо же было, чтоб именно в этот трудный для всех момент мимо разведотдела, возвращаясь со стрельбы, проходили Егоров и Тоня.
Первым, конечно, их заметил Дьяченко.
— Товарищ полковник, взгляните на дорогу. Вот они, наши голубки!
По комнате пробежал легкий, вполне дружелюбный смешок. После долгого напряжения вдруг наступила разрядка.
Корнев встал, разминаясь, подошел к окну, долгим взглядом проводил Егорова и Тоню, пока их совсем не заслонили деревья, росшие вдоль дороги. Потом обернулся, оглядел всех, кто сидел в комнате, и с присущей ему грубоватой бесцеремонностью сказал:
— Вроде все обсудили? У меня к начальнику дело!
Савицкий не раз возмущался полным пренебрежением Корнева к элементарному такту, но настолько терялся в этих случаях, что вовремя не находил слов, чтобы его одернуть. А потом уже считал, что не стоит, момент упущен.
Сейчас, после очередной выходки подполковника, он опять смолчал. А Корнев, неторопливо прикрыв дверь за последним покинувшим комнату, подсел к столу.
— Есть предложение, — проговорил он спокойно и так при этом прищурил глаза, что Савицкому показалось, будто он закрыл их вовсе.
По опыту, долгому и многотрудному, Савицкий знал, что если уж Корнев что-нибудь придумал, то хоть четвертуй — будет стоять на своем. «Не дай бог, — думал он иногда, когда подполковник чем-нибудь особенно его допекал, — попасть в его подчинение. Костей не соберешь!»
Выслушав, Савицкий молча долго изучал лицо Корнева. Да, довольно хитроумный план возник в этой лысой башке!
По роду своей работы Савицкий был далек от всякого рода фантазий. Его интересовала прежде всего реальность той или иной операции, того или иного плана. В предложении Корнева все было на грани реальности и фантастики, и все же оно было интересным и заманчивым.
Корнев сидел, тяжело опершись о стол локтями, и ждал решения Савицкого. А Савицкий молчал и думал. Конечно, история разведок знает случаи и похитрее, и посложнее, но…
«Времени нет! Времени нет! — думал полковник, поглядывая на телефон, который каждую минуту мог издать зуммерное гудение. — Нужно идти докладывать, а что? План Корнева? Но в нем пока еще много неизвестных. Справится ли Тоня со своей ролью? Достаточно ли естественно себя поведет? И не похоже ли вообще все это на легковесную пьесу о разведчиках, написанную лихим драматургом?»
— «Гладко было на бумаге, да забыли про овраги, а по ним ходить!» — сказал он словно самому себе и улыбнулся. — Ну хорошо, Корнев, доложу твою идею начальнику штаба. Послушаю, что скажет.
И, сложив в папку бумаги, полковник вышел из хаты.
— Ну как, Тоня, новую биографию усвоила?
— Новую помню, старую забыла!
— Молодец, Тонечка! А задание Корнев еще не уточнял?
— Нет, товарищ полковник! Только вот Дьяченко, когда к вам звал, сказал, что, может быть, все еще изменится…
— Как — изменится?
— Да разве его поймешь! Пробурчал что-то…
Савицкий вздохнул.
Тоня сидела у стола, положив руки на колени, этакая примерная первая ученица. Только в серых глазах затаилось беспокойство. Конечно, ее тревожит неизвестность, не может не тревожить.
Узкие, худенькие плечи торчали под гимнастеркой, и вся она, маленькая, какая-то незащищенная, казалась случайно забредшим сюда подростком, которого нужно немедленно отослать к родителям. И Савицкий подумал, что, не будь сейчас войны, Тоня, наверное, не только бы не научилась прыгать с парашютом, работать на радиоаппаратах, подслушивать телефонные разговоры, стрелять из пулемета и автомата, а и мелкокалиберной винтовки не держала бы в руках. И на парашютистов, спускающихся на поле Тушинского аэродрома во время летнего авиационного праздника, глядела бы с детским восхищением. И училась бы в институте, а по вечерам спешила бы на свидание с каким-нибудь студентом. И не было бы в ее жизни никакого Геннадия Егорова.
У Савицкого было свое мнение о репутации веселого и довольно бесшабашного одессита, которую Егоров сам себе создал. Но, во-первых, Егоров родился в Виннице, во-вторых, за его веселостью и кажущейся непосредственностью скрывалась немалая практичность. Конечно, она ему помогала в той сложной жизни, которую приходилось вести, но все же эта черта характера напоминала о себе довольно часто. Егоров умеет заводить знакомства с полезными людьми, такими, например, как кладовщики складов Военторга. Правда, ему нельзя отказать в доброте, он с готовностью делится с товарищами результатами этих знакомств. Однако Савицкий не мог простить Егорову, что тот как-то мало думал о будущем. Когда-то несколько месяцев проучился на курсах товароведов, так их и не закончил, он считал себя специалистом по фруктам, и эта неопределенная специальность, казалось, полностью его устраивала.
«Кто-кто, а я доживу до коммунизма! — шутил он. — Круглый год ем виноград. Два килограмма в день!.. Приглашаю вас всех на свое столетие…»
Несерьезно все это для человека двадцати семи лет! И как только этот рыжеватый парень мог затуманить Тоне мозги?
— А если, Тонечка, мы действительно несколько изменим наш план? — осторожно начал Савицкий. — Дело в том, что тут внезапно возникли новые обстоятельства…
Он поднял взгляд. «Какое все-таки у нее взрослое лицо! — подумал он. — Совсем как у много пережившей женщины».
Но это мгновение прошло, что-то в выражении глаз Тони смягчилось, и опять перед ним сидела девушка, с которой Савицкому казалось странным и неловким вести сложный разговор.
— Если нужно, меняйте, — проговорила Тоня.
Ее покорно сложенные на коленях руки, и внимательный взгляд серых глаз, в которых читались доверие и готовность сделать все, что ей прикажут, и юная непосредственность в выражении чувств — все это трогало и успокаивало Савицкого. Что ж, может, Корнев и прав? Общение с Петреску станет для девушки суровым экзаменом, который покажет, на что она способна.
— Вот что, Тонечка, — сказал он уже почти весело, — ты когда-нибудь в драмкружке играла?
— Играла! — улыбнулась Тоня и сейчас, когда она вдруг непосредственно, по-детски улыбнулась, стала совсем похожей на пятнадцатилетнюю девчонку.
— Зайчиков, наверно?
— И зайчиков! И Красную Шапочку!.. И даже однажды Бармалея!.. — И весело засмеялась, воспоминания недавнего детства были живы в ее памяти.
— Ну вот, теперь твое актерское дарование может пригодиться, — сказал Савицкий.
Он долго молчал, не зная, как приступить к главному. Весь его жизненный опыт вдруг оказался недостаточным для того, чтобы сказать то, что ему было нужно, и при этом не уронить достоинства — ни своего, ни Тониного.
— Понимаешь, Тонечка… — Савицкий запнулся, подыскивая слова. — Тут такое дело… Взяли мы одного румына… Майора… Довольно видный… Лет эдак тридцати… Ранен, правда, не очень серьезно… Стукнулся головой, когда машина опрокинулась… Так вот, понимаешь, какое дело…
В дверях появился Корнев со своей потертой папкой — он всегда ходил с нею на доклад к начальству.
На этот раз Савицкий явно обрадовался появлению подполковника — вдвоем они более толково объяснят Тоне ее задачу.
— Заходи, садись, Корнев, — пригласил он, облегченно вздыхая. — Мы вот здесь с Тонечкой по душам беседуем,
— А чего тут особенно беседовать? — проговорил Корнев, подсаживаясь к столу и прилаживая с краю свою папку. — Дело-то ясное. Начинать надо, вот и все…
Он врезался в разговор, как ледокол в толщу льда, и действительно в комнате словно похолодало. Тоня зябко повела плечами и напряженным взглядом смотрела на Корнева.
— Перед тобой ставится боевая задача. Понятно? — начал он.
— Понятно, — прошептала Тоня и, словно ища защиты, взглянула на Савицкого, который смущенно приглаживал волосы.
— Нам нужно, чтобы Петреску тебе поверил, ясно?
— Ясно…
Теперь ее внимание целиком переключилось на Корнева.
— Но войти к нему в доверие — это лишь первый этап, — продолжал Корнев. — Потом наступит второй. О нем мы тебе скажем позднее.
— А зачем? — вдруг спросила Тоня. — Зачем мне добиваться доверия этого румына?
Корнев и Савицкий переглянулись.
— Вот и этого пока тебе знать не надо, — сказал Савицкий. — Потерпи. Сейчас главное — чтобы Петреску увидел в тебе своего ангела-спасителя.
— Понятно? — снова спросил Корнев.
— Нет, — простодушно ответила Тоня и тут же добавила: — Не все понятно. Но это неважно. Я постараюсь. Когда прикажете идти к румыну?
— Сейчас. Дьяченко тебя ждет! — сказал Савицкий и проводил Тоню глазами до самых дверей.
Тоня вышла, даже не оглянувшись.
— Вот пойду сейчас к Савицкому и рубану напрямик все, что думаю по этому поводу!
— Не смеешь, Геня! Ты не должен!
— Нет, это он не должен! Не хочу, чтобы ты шла к этому типу! Понимаешь, не хочу!
— Генечка, но это же надо! Это же задание. Неужели ты не понимаешь? Я ведь не сама напросилась!
Они стояли внутри старой, заброшенной риги, давно не слышавшей голосов людей, скрытые от посторонних глаз скрипучей щелястой дверью. Пахло прелой соломой. Почерневшие кривые жерди подпирали стены. И все это еще больше усиливало тоску, душевную тревогу, ощущение какой-то безысходности. Но заброшенная рига была единственным местом на земле, где они могли поговорить, не чувствуя на себе посторонних взглядов.
Егоров стоял, прислонившись к косяку, нахохлившийся, злой, в низко надвинутой на глаза смятой фуражке. Его худощавое лицо потемнело и осунулось за эти минуты. Тоня зябко куталась в шинель, наброшенную на плечи. Она ощущала глубокую вину перед ним, хотя и понимала, что, в сущности, ни в чем не виновата.
— Генечка, — проговорила она, — я ведь все время буду приходить к тебе, я и шага не сделаю без твоего совета!..
Он криво усмехнулся.
— Какие еще советы? — И снова распалился: — Интересно, как это ты заставишь его себе поверить? Думаешь, просто? Да он, наверно, сам прожженный разведчик! Он же тебя насквозь увидит! И придушит при первой возможности!
Последние слова он произнес с такой убежденностью, что Тоне стало еще холоднее и от страха перехватило дыхание.
— Геня, но не могу же я отказаться! — жалобно сказала она. — Это же боевое задание, мы же на войне!
— Ну ладно! Иди, раз приказывают. Но помни: если румын станет к тебе приставать, — стреляй!
— Конечно, Генечка!
Он постоял, мрачно переминаясь с ноги на ногу.
— И вообще…
Но больше слов не нашлось. Быстрым движением он привлек ее к себе, ткнулся в щеку жесткими, обветренными губами и выбежал из риги.
Тоня смотрела, как, ссутулившись, Егоров бежал по полю, а когда он исчез за ветлами, прижалась лбом к шершавым доскам и заплакала.
Все это время Дьяченко терпеливо ждал Тоню у плетня, окружавшего хатку разведотдела. И вот наконец она подошла, уже спокойная, внутренне собранная.
— Ну, Дьяченко, пошли?
— Могла бы и поторопиться, — сердито буркнул он и, заметив следы размазанных слез на ее щеках, добавил: — Что же это, из-за возлюбленного своего ревела?
— Слушай, Дьяченко, если ты еще хоть раз что-нибудь такое скажешь, я за себя не ручаюсь!
Дьяченко рассмеялся, раскатисто и весело:
— А что же ты сделаешь? Суду военного трибунала предашь меня, что ли?
Она смолчала, лишь метнула в него недобрый, острый взгляд.
Дьяченко повел ее в дальний конец деревни, по пути давая последние наставления.
— Когда придешь к пленному, скажи, что ты, мол, медицинская сестра. Голову ему перебинтуй. Чайку согрей… В общем, постарайся быть с ним помягче. Ясно?
— А ты-то сам с ним разговаривал? — спросила Тоня.
— Корнев его допрашивал. И Савицкий.
— А как его звать?
— Леон.
— Ишь ты! Не румынское вроде имя.
Они остановились у плетня, за которым стояла хата, двумя окнами смотревшая на дорогу. На ступеньках крыльца сидел часовой, покуривая папиросу. Увидев лейтенанта, он стремительно вскочил.
Дьяченко погрозил ему пальцем:
— Круглов! Ты чего расселся на посту?
— Давно смены не было, товарищ лейтенант!
Дьяченко пожевал губами и повернулся к Тоне:
— Ну, действуй по обстановке. А в девятнадцать тридцать явись к Савицкому и доложи, как идут дела… Круглов! Пропусти ее к пленному.
Дьяченко повернулся и быстро пошел назад. А Тоня еще постояла у крыльца, собираясь с мыслями. Сейчас она должна сделать шаг, может быть самый серьезный и трудный в жизни. И ни Геня, ни Савицкий, никто на свете не сможет заменить ее в той борьбе, которую ей предстоит вести одной — с глазу на глаз с врагом.
Она дружески кивнула часовому, и тот широко улыбнулся.
— Томится, видно, от безделья! Песни свои пел, — доложил он.
Скрипнула обитая мешковиной дверь, и, чувствуя, как сильно бьется ее сердце, Тоня перешагнула порог.
Пленный лежал на койке одетый, даже не сняв сапог, накрывшись с головой шинелью. Казалось, он спал. Но Тоне почудилось, что он следит за нею из-под воротника. Ощущая скованность, она вышла на середину хаты, выбрала местечко на старом, щербатом столе, заставленном котелками и пузырьками, и положила на него медицинскую сумку. Что делать? Уйти, а затем вновь вернуться? Или, может, сесть на табуретку и ждать, когда он заговорит?..
Нет, не так она представляла себе этот первый момент. Ей казалось, что пленный встретит ее пытливым и настороженным взглядом, а она сразу, с ходу начнет входить в свою роль…
Она постояла у стола, глядя в окно, где маячила голова часового. День кончался, и тени от дальнего леса, казалось, наступали на деревню. В хате сгущался сумрак. В темнеющем небе кружили птицы…
Тоня почему-то думала, что вот уже наступил март и скоро, совсем скоро день ее рождения.
Пленный тихо посапывал. Под ногами Тони резко скрипнули половицы. Что делать? Ладно, посидит, подождет. Для разведчика терпение — тоже оружие. Если пленный не спит и наблюдает за ней, пусть видит, что она пришла с добрыми намерениями.
Тихо звякнул котелок — она составила его со стола на скамейку, рядом поставила пузырьки, а свою сумку положила у ног на пол. Потом в пазу большой остывшей русской печки нашла тряпку, вытерла ею стол, вышла в сени и вымыла котелок, зачерпнув талую воду из ведра.
Через несколько минут все было вновь расставлено на столе, но уже аккуратно, в порядке. Достав в углу веник, Тоня подмела пол. Делая все это, она старалась незаметно наблюдать за пленным — что-то слишком уж тихо он лежит. Но вот шевельнулась шинель, воротник на мгновение отогнулся и тут же снова упал на лицо пленного. Все же она успела заметить блеснувший глаз.
Ну вот, игра началась… И Тоня почему-то успокоилась. Игра началась, и она будет вести ее по всем правилам.
Боже, сколько мусора! Наверно, хату не подметали с тех пор, как ее покинули хозяева.
Она собрала сор в старый, истоптанный половик, связала его концы узлом и потащила во двор.
Круглов, звякнув о камень прикладом винтовки, осуждающе покачал головой:
— Ты, девушка, что, очумела? Такую тяжесть таскать! Да заставь этого красномордого самого поработать! Подожди, я его растолкаю! Нечего тут дрыхнуть! Не курорт небось…
Тоня вывалила мусор поближе к забору и вытряхнула половик.
— Не надо! — испуганно воскликнула она, боясь, что часовой испортит все дело. — Он ведь ранен!
— «Ранен»! — презрительно усмехнулся Круглов. — Царапнуло малость, и всё. Симулянт чертов!
Он уже хотел войти в избу и растолкать румына, но Тоня, обогнав его, вспрыгнула на верхнюю ступеньку крыльца.
— Подожди! Если надо будет, сама позову.
Круглов даже крякнул от досады.
Взбежав на крыльцо, Тоня быстро притворила за собой дверь и замерла на пороге.
Пленный сидел посреди комнаты на табуретке и смотрел на нее в упор. В его позе не чувствовалось настороженности, а взгляд был почти дружеским.
Тоня смутилась. Опять все получилось совсем не так, как она ожидала!
Не поздоровавшись, она прошла мимо румына, подняла свою пухлую санитарную сумку, снова водрузила ее на стол и слишком долго копалась в ней, стараясь собраться с мыслями.
Пленный молчал, и она чувствовала на себе его внимательный взгляд. Но вот на столе лежат бинты, ножницы, стоит баночка с мазью Вишневского и еще какие-то лекарства, которые вовсе не были нужны, — она доставала их лишь для того, чтобы как-то оттянуть время.
Если бы она пришла сюда только для того, чтобы наложить повязку на голову раненого, ей было бы совсем легко. Но ей требовалось расположить к себе человека не только незнакомого, чужого, но враждебного уже по одному тому, что он одет в форму офицера вражеской армии. Она чувствовала, как дрожат руки.
И вдруг Тоня услышала его голос. Она не знала ни слова по-румынски, но по интонации поняла, что пленный за что-то явно ее благодарил. Голос у него был низкий, спокойный, приятный. Она даже не смогла понять, что произошло, — просто, наверно, ее нервы не выдержали долгого молчания и неопределенности. А теперь, когда он заговорил, она облегченно вздохнула.
— Шпрехен зи дойч? — спросила она.
— Я! — ответил пленный и перешел на немецкий язык.
Он говорил неплохо, хотя и делал ошибки.
— «Стул» — мужского рода, — заметила Тоня, когда он, предлагая ей сесть, сказал: «ди штуль».
— О боже! — воскликнул Леон и засмеялся. — Наконец-то я сумею изучить немецкий язык! Для этого надо было всего-навсего попасть в плен к русским. Превосходно!..
Она продолжала стоять у окна, сжимая в руке бинт и забыв, что ей следует перевязать ему голову, и ей казалось, что она невероятно устала и надо выиграть хоть немного времени, чтобы унять дрожь в руках.
Леон сидел на табуретке в расстегнутом кителе. Белая повязка, немного ослабнув, сползала на глаза, и он время от времени сдвигал ее. Заметив это, Тоня сказала:
— Я должна переменить вам повязку.
В его взгляде появилось ироническое выражение.
— Вас послали для этого?
— Ну конечно! Я медсестра.
Леон усмехнулся:
— У вас обо всех так заботятся перед расстрелом?
— А вы уже попрощались с жизнью? Да? — насмешливо сказала Тоня, разрывая пакет. Вощеная бумага затрещала под ее пальцами.
— Да, я уже прочитал последние молитвы.
Он старался говорить с юмором, но Тоня понимала, что его томит неизвестность, что он жаждет услышать от нее слова, которые приоткроют ему будущее. То, что о нем позаботились, вселяло в него надежду, но всего лишь робкую надежду, — не больше. Да, именно этого хотел Леон: знать, оставят ли его жить. Он думал, что эта девушка, на вид такая юная и непосредственная, конечно, многое знает, во всяком случае может знать. Ведь ей хоть что-то сказали, когда послали к нему!
— Надеюсь, что бог услышит вас и вы окажетесь в раю, — в тон ему сказала Тоня.
— Вы беспощадны!
Леон поморщился, то ли от ее слов, то ли оттого, что Тоня начала отдирать от раны старую повязку.
— Сейчас, сейчас, — говорила Тоня. — Сейчас вам будет легче.
Она видела, как на лбу румына выступила испарина. Его руки вцепились в края табуретки, и весь он напрягся.
— Еще секундочку! — Она физически чувствовала, как ему больно. Нет, никогда бы она не могла быть медсестрой!
— Ох! — воскликнул Леон и невольно дернул головой.
— Все! Все! — быстро сказала Тоня, отбрасывая в сторону окровавленный тампон. — Вы сами себе помогли.
Накладывать бинты ее учили в разведшколе. Но по-настоящему она бинтовала второй раз в жизни. В первый пришлось бинтовать ногу Гени, которую тот до крови ушиб недели две назад, во время приземления, после учебного прыжка с парашютом. Геня, правда, не стонал, но один раз дико выругался от боли…
А этот пленный терпеливо переносил страдания. Тоня невольно с уважением отнеслась к его стойкости, а Леон, ощущая, как новый бинт мягко стягивает ему голову, как быстро и ловко движутся руки девушки, впервые поймал себя на том, что не прислушивается к шагам за окном.
Когда с перевязкой было покончено, Тоня осторожно затянула узелок и ножницами отрезала концы бинта. Славно получилось: голова сахарно-белая, бинт — виток к витку, уложен по всем правилам, каким ее обучали еще в разведшколе.
Леон закрыл глаза и молча откинулся на подушку. Казалось, он потерял сознание. Тоня долго искала пульс на его большой руке и, когда совсем уже отчаялась, нашла. Пульс был, как ей показалось, ровный и сильный.
В хате сгустились сумерки, плетень за окном растворился во мгле, и только тонкие ветви тополя, казавшиеся еще более черными, чем днем, зловеще покачивались на фоне неба, похожие на воздетые в мольбе руки.
Где-то гудели самолеты. Тоня уже давно привыкла различать их по шуму мотора. Особенно точно она узнавала «юнкерсы»: если слышался как бы двойной надрывный звук: «у-у, у-у, у-у…» — значит, приближаются «юнкерсы». Но сейчас ей было не до самолетов. Как будто бы и все в порядке, но слишком уж долго он молчит. Что с ним?
— Вы меня слышите? — спросила она, склоняясь над раненым.
— Да, — тихо ответил он. — Ничего, теперь уже легче… Если можно, пожалуйста, зажгите свет… Фонарь на полке. Электричество здесь не горит.
В углу, на полке наспех срубленного шкафа, из глубины которого пахло мышами, Тоня нащупала «летучую мышь», вытащила и, сломав несколько спичек, наконец зажгла. Чадное пламя взметнулось поверх стекла, и по потолку заплясали тени.
— Ну вот, — сказала Тоня и поставила лампу поближе к его изголовью.
В ту же секунду кто-то сильно забарабанил в дребезжащее стекло.
— Что? Чего надо? — закричала Тоня, прижав лицо к окну.
Совсем близко, с другой стороны, к стеклу прижалось испуганное лицо Круглова.
— Окно занавесь, тетя!.. Слышь, «юнкерса» летят!..
Тоня быстро обернулась. Что это? Рука Леона медленно поворачивала колесико лампы, убавляя пламя. Значит, он понял?! Понял или догадался?
Она замерла, глядя, как румын повернул колесико почти до конца, оставив вокруг фитиля едва тлеющую желтую корону. Все предметы в хате вновь погрузились во тьму. Как хотелось бы ей сейчас увидеть его лицо — что оно выражает? Но белела лишь повязка, а черты лица смазал полумрак.
В одно мгновение ее чувства до крайности обострились.
— Почему он стучал? — вдруг спросил Леон. — Потому что мы зажгли свет?
Тоня молчала. Вопрос Леона не только не снял, но как бы даже подтвердил ее предположение.
— Да, — проговорила она медленно. — Я забыла затемнить окно.
Он уловил в ее ответе сухость.
— Это я виноват.
— Нет, — сказала Тоня. — Почему же вы?
— Я вчера закрывал окно половиком, — сказал Леон. — Он лежит у дверей. Но я забыл вас предупредить. Значит, виноват я!
Тоня взяла половик и стала прицеплять его к двум прибитым над окном гвоздям. Когда это ей удалось, Леон вновь прибавил света.
— Вы очень торопитесь? — спросил он.
Тоня взглянула на часы — без четверти восемь. Она вспомнила о приказе Савицкого.
— Да, мне пора.
Он приподнялся на локтях и, стараясь не поворачивать больную голову, стал поправлять подушку.
— Я помогу вам, — сказала она.
— Нет, спасибо, я сам. Вы не могли бы достать мне какую-нибудь книгу?
— Но у нас книги только на русском языке, — сказала Тоня, наивно надеясь «поймать» его.
Но в желтом, сумрачном свете лицо его казалось спокойным. Он не выдал себя ничем. Взгляд темных, чуть выпуклых глаз был устремлен куда-то поверх ее головы и не выражал ничего, кроме усталости.
— Жалко, — проговорил он. — А скажите, как вас зовут? Это не секрет?
— Тоня.
— Тоня? Спасибо вам, Тоня. Вы были ко мне добры!
— Что вы! — возразила она. И, уже стоя в дверях, попрощалась.
— Вы еще придете? — спросил он.
— Приду. Нужны ежедневные перевязки.
— Нет, приходите сегодня, — попросил он как-то по-мальчишески, словно перед ним была знакомая девушка. — Вы сможете прийти сегодня?
— Не знаю, — сказала Тоня. — Если не будет других дел. У меня ведь еще пятеро раненых.
— И все такие, как я?
— Нет, это наши.
— Понимаю, — сказал он и с улыбкой махнул рукой. — Ну ладно, я постараюсь заснуть. Как вы думаете, — остановил он ее, когда она уже взялась за ручку двери, — меня сегодня уже не будут допрашивать?
Она пожала плечами и вышла.
Какой темный, промозглый вечер! Резкий ветер ударил Тоне в лицо, и она ощутила на щеках хлопья мокрого снега. Во мраке маячила фигура часового.
— Круглов! — окликнула она.
— Круглов сменился! — ответил из темноты густой, приглушенный бас. — Уже полчаса как… А вы не знаете, сколько времени?..
— Так если ты полчаса назад заступил, значит, сейчас на полчаса больше.
— Кто знает, — отозвался часовой. — На посту время, как резина, тянется…
Ему, очевидно, хотелось поговорить, но Тоня торопилась. Она быстро сбежала с крыльца и по щиколотку увязла в чавкающей грязи. Что может за каких-нибудь два часа наделать мокрый снег!
И Тоня подумала, что это ведь первый весенний дождь. В Москве он пройдет, может быть, в конце апреля, а возможно, и в середине мая, а здесь весна ранняя…
Она уже минут на сорок опаздывала к Савицкому. Что же сказать ему? Как будто ничего интересного не было. А история с лампой?..
— Тоня!
Она перепрыгнула через лужу и остановилась. Егоров вышел из-за дерева, мимо которого она только что пробежала.
— Ты что тут делаешь? — спросила она, хотя вполне могла бы и не спрашивать.
На плечи Егорова была наброшена плащ-палатка. Он тут же скинул ее с себя, набросил на плечи Тони. Затылком она ощутила грубую влажную ткань.
— Ну, поговорила? — хмуро спросил он. — С этим…
— Поговорила.
Он шел рядом, широкими шагами переступая через те лужи, которые она с трудом перепрыгивала.
— Ну и что?
— Вот иду к Савицкому. Все ему доложу…
Он ни о чем больше не стал расспрашивать, просто шел рядом и молчал.
Она взяла его ладонь в свою.
— Замерз совсем, дурень!
Егоров шумно вздохнул.
Они уже подходили к хатке разведотдела. Тоня выпустила его руку.
— Иди домой. Как освобожусь, загляну. — И быстро свернула на дорожку.
Однако Савицкого не было. Ординарец, худощавый, шустрый паренек, сказал, что полковник у командующего, а ей приказано ждать.
Тоня присела на скамейку перед жарко топившейся печкой. Яркий электрический свет от стучавшего за стеной движка заливал хату, на стенах которой еще сохранились выцветшие фотографии хозяев; их было до десятка в каждой рамке, висевшей рядом с окном. Очевидно, вся родня: от деда, участника русско-японской войны, и до того солдата, который мерзнет где-нибудь на Севере, в карельских лесах. Вот он совсем мальчишкой снят с гармошкой. Руки держат гармонь напряженно, а светлые глаза таращатся в объектив. Очень уж старался парень получше получиться…
Впрочем, кроме печи, темных стен и этих вот фотографий, в хате ничто не напоминало о прошлой жизни.
Посреди комнаты — походный стол на тонких ножках, на нем грудой лежат документы, а на самом краю — телефоны в желтых кожухах; в углу, покрытый зеленой краской, примостился немецкий несгораемый ящик. Ну и кряхтят солдаты, когда грузят его на машину при переездах!
Только сейчас, глядя, как вихрятся огоньки пламени, Тоня почувствовала облегчение. Она словно вернулась из мира тоски и неизвестности в мир привычный, мир света и людей, которым она так нужна.
Она быстро скинула плащ-палатку, на мгновение задержав ее в руках. Пожалела, что не вернула ее Гене, он так и пошел под дождем. Потом стала кочергой шуровать в печке, разбивая пылающие головни, от которых при каждом ударе летели снопы искр. И не заметила, как за спиной появился Савицкий.
— Люблю тепло, — сказал он и, скинув шинель, присел на скамейку рядом с Тоней. — Сиди! Сиди! — удержал он ее, так как она тут же вскочила. — Грейся… Ну, как там? Какие разведданные?.. — Он улыбнулся.
Тоня смотрела на его длинные пальцы, которые тянулись к огню. Они были очень красивые. И вдруг спросила:
— Вы играете на рояле?
Савицкий удивленно посмотрел на нее и засмеялся:
— Это все меня спрашивают. Нет, с музыкой у меня нелады. Бездарен! А вот рисовать люблю. Правда, для себя. И карикатуры для стенгазеты. Когда в институте учился, меня из-за этого всегда в редколлегию выбирали.
Он неторопливо закурил, а Тоня стала подробно рассказывать о разговоре с пленным, стараясь не упустить ни одной детали.
— Так, значит, — переспросил Савицкий, — как только Круглов закричал «занавесь окна», он тут же схватился за лампу?
— Да, — сказала Тоня. — Когда я обернулась, он уже опускал фитиль… Но потом, правда, переспросил, что, мол, кричал часовой…
Савицкий подкинул в печь дров и, морща лоб, просидел с минуту молча, ни о чем не спрашивая. Ординарец принес чайник и долго прилаживал его к огню так, чтобы поменьше закоптить.
Савицкий заметил это и усмехнулся:
— У каждого свои заботы! Ну что ж, — проговорил он, — если бы это оказалось действительно так, любопытная получилась бы ситуация… Как говорится, ситуэйшн! Из нее мы могли бы извлечь для себя немало пользы. Вот что Тоня, ты к нему сегодня больше не ходи. Мы должны кое-что продумать…
— Хорошо, — сказала Тоня и поймала себя на мысли, что ей жаль румына: он ведь надеется, что она придет.
Но в это время быстрым шагом вошел Корнев, и она сразу отвлеклась от этой своей нежданной и ненужной мысли.
Подполковник подметил сразу, что девушка держится спокойно. Несомненно, первая встреча удалась.
— Ну как? — спросил он. — Кажется, работа по медицинской части тебе понравилась?..
Тоня улыбнулась. Улыбнулся и он.
— Я же говорил, товарищ полковник, что Тоня у нас девушка способная! Глаз у нее острый! — Как всегда, подполковнику не терпелось подчеркнуть свою личную причастность к происходящему. — Ладно, иди отдыхай, — сказал он, заметив Тонино нетерпение. — И готовься к следующей встрече.
На душе у Тони было смутно. Что даст ей завтрашний день и даст ли хоть что-нибудь или, перебинтовав Леону голову, она не будет знать, что делать дальше, о чем и как с ним говорить?
Весь вечер она искала Егорова, но так и не нашла его, хотя обошла все хаты, где жили разведчики. Кто-то сказал, что его послали в штаб одной из дивизий. Не нашла она и Дьяченко — он словно сквозь землю провалился. И вдруг Тоня почувствовала себя страшно одинокой. Геннадий умел ее слушать, умел понимать, и сейчас он был ей просто необходим, потому что одно дело — служебный рапорт начальству и совершенно другое — откровенный разговор с близким человеком.
Ночью она долго думала. Конечно, Петреску следил за каждым ее движением, за каждым произнесенным ею словом. Какое впечатление она произвела на него? Если плохое, то зачем он просил ее прийти снова?
И вот опять наступило утро.
Круглов, занявший свой пост у хаты, еще издали узнал Тоню и улыбался ей всеми морщинами, которые щедро избороздили его суховатое лицо.
— Опять в гости? — весело спросил он, когда она подошла к крыльцу. — Вчера ты, девушка, долго здесь засиделась. — Его глаза хитровато блеснули. — Раны, видать, глубокие…
— Эх, дядя! — вздохнула Тоня.
— Да, тетя! — в тон ей ответил Круглов.
Она посмотрела на окно. К стеклу изнутри прижалось лицо Петреску. Он пристально вглядывался в нее.
— Ну, я пойду, — сказала Тоня.
— Иди, иди… — И Круглов двинулся по своему короткому, смертельно надоевшему маршруту — вокруг хаты, — держа винтовку под мышкой, штыком вниз.
Когда Тоня вошла, Петреску стоял посреди хаты, взлохмаченный, в расстегнутом кителе, из-под которого была видна поросшая черными вьющимися волосами плотная грудь и короткая сильная шея. Повязка на голове едва держалась, а лицо за ночь заметно осунулось.
Он встретил Тоню настороженным, замкнутым взглядом.
— Здравствуйте! — весело сказала она. — Ну, как вы себя чувствуете?
— Плохо! Очень плохо, — проговорил он, не двигаясь с места.
— Что такое? Болит голова? Ну, сейчас сделаем перевязку…
— Нет-нет, ничего мы не будем делать! Ничего, — решительно возразил румын и даже отпрянул от Тони, словно опасаясь ее прикосновений. — Я вообще не знаю, кто вы такая, кто вас подсылает ко мне.
Тоня вскинула голову, и ее руки, которые уже стали разбирать содержимое сумки, на мгновение замерли в воздухе. Вот уж чего она действительно не ждала!
— И скажите тем, кто вас ко мне подослал, что больше я не скажу ни слова. Ясно вам? Я всю ночь не спал, думал и понял, что никакая вы не медсестра! Вы просто дурачите меня! Но я не так наивен…
Тоня подавленно молчала. Она была неискушенной разведчицей и сейчас отчетливо ощутила всю меру своей беспомощности. Нет, она проиграет эту схватку. Геня правильно говорил, он знал, что перед нею слишком сильный противник, ей не по зубам. Он может броситься на нее сейчас и задушить, и никто, даже Круглов, не услышит ее крика.
Ей хотелось броситься к двери и убежать, удрать куда глаза глядят, а потом будь что будет. Пусть ее хоть в штрафной батальон посылают!..
И вдруг она заплакала, уронив голову на стол, заплакала по-детски горько, неутешно, и узкая спина ее вздрагивала под гимнастеркой, а густые длинные волосы разметались и закрыли лицо.
Петреску оцепенел от этих глухих, сдавленных рыданий. Он так и остался стоять посреди хаты, а взгляд его выражал растерянность. За что он обидел ее? Вполне возможно, что она действительно медицинская сестра, добрая девушка, выполняющая свой воинский долг. Он обвинил ее в обмане, в притворстве, и вот она рыдает. Но какая актриса сумела бы так изобразить отчаяние? И если она разведчица, то какая разведчица позволила бы себе разрыдаться в присутствии врага?
— Я понимаю, — заговорил он. — Вы, конечно, не хотите мне зла… Простите меня…
Тоня отбросила с побледневшего лица тяжелые пряди волос и подняла на Леона влажные серые глаза с длинными ресницами, потемневшими от слез. Она и самой себе не могла бы объяснить, что с ней случилось, как прорвалось наружу непосильное внутреннее напряжение последних недель. И, уже не контролируя себя, она заговорила с тем воодушевлением, которое передалось и Петреску и заставило его верить каждому ее слову:
— Что вы знаете о моей жизни? Может быть, я в тысячу раз несчастнее, чем вы. Я осталась одна! В Одессе застряла моя сестра. Жива ли она, не угнали ли ее в Германию? Господи, каждый день для меня пытка, потому что я ничего о ней не знаю! Я готова на что угодно, лишь бы найти ее!
— Не плачьте, — сказал Петреску, шагнув к ней. — Эта проклятая война всех нас сделала несчастными. Если бы я был в Одессе, я бы помог вам найти сестру…
Тоня не ответила и стала готовиться к перевязке. Сегодня эта операция уже не причинила Леону боли — марлевая прокладка была густо смазана мазью и не присохла к ране. Тоня работала быстро, ловя на себе то ли виноватые, то ли благодарные взгляды пленного. Стыдно, конечно, что она не сумела сдержаться и именно при нем, при человеке из вражеского лагеря, дала волю слезам. Но, с другой стороны, это может ускорить их сближение: кажется, Петреску именно в этот момент проникся к ней и доверием и участием. Во всяком случае, сейчас от его недавней озлобленности и следа не осталось.
Она посидела с ним еще немного, спросила, не голоден ли он. Вспомнив, что на дне ее сумки давно хранится кусок шоколада, который она почему-то никак не позволяла себе съесть, хотя иногда очень этого хотела, Тоня вытащила его и протянула румыну.
— Пожалуйста, — сказала она. — Вы, наверное, давно этого не ели?
— О! — воскликнул он, не скрывая удивления. — Откуда такое богатство? И могу ли я лишить вас его? Нет, ни за что!
— Ну, давайте поделимся, — предложила Тоня. — И съедим этот шоколад вместе в знак того, что вы прощаете мне мои слезы, а я вам — дурные мысли обо мне. Согласны?
Она взяла из рук Петреску шоколад, пальцем пересчитала квадратики. Получилось девять. Пять она протянула ему, четыре оставила себе.
— Нет, — сказал румын, — это нечестно. Все-таки я хоть и пленный, но мужчина!
— Ну ладно, — не стала спорить Тоня и взяла свою долю.
— А теперь я пошла, — сказала Тоня. — Ждите меня завтра.
— Спасибо, Тоня. Я буду ждать.
Только сойдя с крыльца, Тоня почувствовала, как утомил ее этот странный, неожиданно обернувшийся для нее визит.
Савицкий встретил ее обычным вопросом:
— Ну, как?
По его взгляду, острому и веселому, по тому, как подался вперед Корнев, который сидел у стола, удобно опершись о его край, Тоня поняла, что ее ждали.
— Садись, — сказал Корнев. — Рассказывай. Вчера ты даже не поделилась со мной своим предположением, что этот румын понимает по-русски!
— Да, так, по крайней мере, мне показалось.
— Это было бы нам очень кстати, — заметил Корнев. — Нельзя ли уточнить, а? Ты не думала над этим?
— Что вы, товарищ подполковник! Если это и так, то он не признается. Ему ведь важно слышать, о чем мы говорим между собою.
— Он, может, и не надеется выжить, но хочет вести игру до последнего, — заключил Савицкий. — Что ж, его можно понять. — Полковник просмотрел какую-то бумагу, подписал ее и снова поднял взгляд на Тоню: — Ну, а еще что там было? Как налаживаются отношения?
Рассказать обо всем, что произошло с ней во время разговора с Петреску? Нет, это невозможно. Она все еще была растревожена мыслями о сестре, о которой действительно горевала и тосковала, все еще оставалась под впечатлением этой встречи, так трудно начавшейся и так мирно закончившейся. Говорить обо всем этом не хотелось. В сущности, это только начало. Вчера он поверил ей, сегодня встретил враждебно, а проводил дружески. Кто знает, что будет завтра? Не следует торопиться с выводами.
— По-моему, он неплохой человек, — вдруг сказала Тоня, — но ведь я так мало его знаю.
Савицкий кашлянул и пораженно посмотрел на нее.
— Ты что, занялась психологическими опытами? — строго спросил он. — Конечно, хорошо знать, с кем имеешь дело, но меня интересует другое…
— По-моему, он мне начал верить, — прервала полковника Тоня. — Разве это не относится к области психологии?
— А ты убеждена, что он тебе верит?
— Пожалуй…
Савицкий досадливо мотнул головой.
— Пойми, здесь не место предположениям. Да или нет — вот как ставится вопрос!
Что она могла ответить?
Савицкий понял растерянность девушки и мысленно упрекнул себя в том, что требовал от нее доказательств недоказуемого.
— Видишь ли, Тоня, — начал он мягко, — мы не можем рисковать ни делом, ни тобой. Сейчас наступает новый этап. У нас нет времени. Операция разворачивается. Мы отвечаем за жизнь десятков тысяч людей… Вот почему я и спрашиваю: уверена ли ты, что румын с тобой не хитрит?
Серые глаза Тони теперь смотрели на него с жесткой остротой.
— Мне так кажется, — упрямо сказала она. — С двух коротких встреч я ни в чем не могу быть уверена.
— Ну хорошо! — сказал он примирительно. — Пожалуй, ты права. Но о чем хоть вы говорили? Рассказала ли ты ему о себе, о сестре в Одессе?
— Да.
— Значит, кое-что о тебе он уже знает? Ну, и как он реагировал на твой рассказ? — спросил Савицкий. По отдельным деталям, по слову он все же вытягивал из Тони то, что его интересовало.
— По-моему, ему было меня жаль. Он даже сказал, что в Одессе помог бы мне найти Катю…
— Ого! — усмехнулся Савицкий. — Это уже кое-что!
— Что я должна делать дальше? — тихо спросила она.
— Попробуй завтра заговорить с ним так, чтобы он всерьез задумался о побеге, — как-то очень буднично продолжал Савицкий. — В этом и состоит вторая часть нашего плана. А когда дойдет до побега, ты пойдешь вместе с ним, доказывая этим и свою преданность ему, и стремление во что бы то ни стало найти сестру. Общая задача — проникнуть в Одессу и наладить связь с подпольщиками. Передашь им деньги и задание: разведать районы возможной высадки нашего десанта. А затем ваша группа будет собирать сведения о положении в Одессе, наблюдать за портом. Егоров и Дьяченко присоединятся к вам позднее.
Как ни готовилась Тоня к любым неожиданностям, но по плечам ее и по спине пополз влажный холодок.
— Но что же я ему скажу? — спросила она растерянно. — Как объясню, что решилась бежать вместе с ним?
— Это как раз просто, — включился в разговор Корнев. — Ты скажешь, что хочешь жить вместе с сестрой, и все. А твой отец, мол, пропал без вести, и поговаривают, будто он перебежал к немцам.
— Что с тобой? — обеспокоенно спросил Савицкий, заметив, как дрожат Тонины пальцы и мелко-мелко стучат зубы. — Ты боишься? Ты не решаешься?
— Ничего, ничего!.. — онемевшими губами проговорила Тоня и поспешно поднялась. — Можно идти?
Она вышла в поле и направилась к старой риге, которая темнела вдали. Дверь тихо скрипнула, покачиваясь под порывами ветра. Тоня вошла, и мыши, сновавшие между охапками прелой соломы, мгновенно исчезли. Корявые жерди под потолком поддерживали гнилую крышу. Большое ржавое колесо от телеги, прислоненное к углу, напоминало о том, что и здесь когда-то была жизнь.
Ах, как хотелось Тоне, чтобы вот здесь, в углу, за дверью, стоял Геня и она могла бы хоть на мгновение прижаться щекой к заштопанному ее руками ватнику!
Позади скрипнула дверь. Она быстро оглянулась. Нет, это ветер…
Как много неприметных для постороннего глаза, но больших событий вместили прожитые сутки! Вчера в это время она впервые встретилась с Петреску, а сегодня… Поверит ли он?.. Может быть, она должна была сказать Савицкому, что не уверена? Не взваливать на себя такую ответственность? А вдруг Петреску разгадает ее мысли? Что тогда?..
Она пыталась сосредоточиться. Что, если действительно они с Петреску переберутся через линию фронта? Ведь тогда роли сразу переменятся! А будет ли он ее защищать? Ох, как же все запутано! И куда все-таки делся Егоров?
Когда она, уже в сумерках, подходила к плетню, окружавшему хату Петреску, сердце у нее вдруг остановилось от страха за Геннадия. Она подумала, что он уже переброшен на ту сторону и от нее это просто скрывают…
Круглов пошел было к ней навстречу, чтобы поговорить, но молча отступил, увидев, как стремительно она проходит мимо, даже не удостоив его взглядом. А она просто не заметила его, поглощенная своими нелегкими мыслями.
Петреску сидел на своем топчане и рассматривал фотографии в старом номере «Известий», который ему, вероятно, дал кто-то из часовых. Он даже не повернулся, когда она вошла. Ну вот, опять начинай сначала!
Тоня подняла с пола дерюгу, занавесила окно, зажгла «летучую мышь», поставила ее на табуретку рядом с топчаном, а сама села напротив, примостившись в углу на скамейке.
Наконец Леону надоело молчать. Он медленно положил газету на стол и повернулся к ней.
— Ну, как дела? — спросил он. — Судя по тому, что вот этот солдат, — он кивнул в сторону окна, — подарил мне гармошку, которую он, очевидно, забрал у предыдущего расстрелянного, моя очередь приближается?
— Ах, вы все о том же! — с досадой воскликнула Тоня. — Вас сегодня допрашивали?
— Нет, обо мне, видимо, забыли все, кроме повара.
— Ну почему же кроме повара? Я тоже помню о вас, пришла сделать перевязку, развлечь вас немного.
Он дотронулся рукой до головы:
— Пожалуй, не надо. Сегодня мне гораздо легче… И не все ли равно, в сущности, в какой повязке это произойдет…
— Неужели вы всерьез считаете, что доживаете последние дни?
Засунув руки в карманы, он прошелся по хате, приподнял фонарь и добавил света. Потом поднес фонарь к лицу Тони.
— Смотрите на меня, — тихо проговорил он.
Она взглянула в его напряженные, широко раскрытые глаза, которые смотрели на нее так испытующе, что она невольно подалась назад.
— Кто вы? — спросил он. — Зачем вы ко мне приходите? Вы хотите забраться мне в душу, чтобы, размягчив ее, добиться того, чего не смогли дать допросы? Напрасно, милая девушка! Мне очень жаль, но вы трудитесь напрасно. Я все сказал, что мог, и больше уже ничто не заставит меня разговаривать — ни пытки, ни смерть…
Он выговаривал каждое слово раздельно, и Тоня слушала не мигая, собрав всю свою волю.
— Что вы! — наконец тихо проговорила она. — Я не знаю, о чем вы говорите… Вы же только несколько часов назад извинялись за то, что обидели меня. Что случилось, Леон?
— А то, что не приходи сюда! Больше не приходи! А то я убью тебя! Мне ведь нечего терять… Оставь меня в покое!.. — Его рука дрогнула, он медленно отвел лампу, повернулся и поставил ее на стол.
Некоторое время Тоня молчала. Как много сил уже истрачено, а борьба только начинается!
И тогда она решилась — будь что будет!
— Слушайте, Леон, если бы вы оказались в Одессе, вы действительно помогли бы мне найти сестру?
— Я — офицер и слов на ветер не бросаю. Остается пустяк — перенестись в Одессу.
— Я помогу вам бежать, — шепотом сказала Тоня.
— Это чтобы выстрелить мне в спину?
— Нет, — возразила она, чувствуя, как в ней рождается какой-то другой человек, который может говорить убежденно о том, во что сам не верит. — Я не стану стрелять. Я сама пойду с вами, слышите?
— То есть как?
— Вчера ночью я все решила и продумала. Этот дом стоит на самом краю деревни. Его охраняет всего один часовой. Неужели мы его не снимем? Я достану оружие.
Он с недоверием смотрел на нее.
— Не понимаю! — пробормотал он. — Я вас не понимаю! — Быстрыми шагами он заходил из угла в угол, потом вдруг остановился перед нею. — Уходите! Уходите! Я не верю! Ни одному вашему слову не верю, как бы вы ни играли. Кто я вам?
— Вы? Никто! Но я же сказала, что у меня в Одессе сестра… Единственный родной мне человек. Я надеюсь найти ее.
— Уходите! Уходите!
Он повернулся и рухнул на топчан, сжав руками голову.
Многие годы, пока не началась война, Леон, романтически настроенный, считал, что только тот враг, кто держит в руках оружие. Но теперь от его юношеских иллюзий не осталось и следа. Он никогда не забудет, как немецкий солдат застрелил русского мальчишку, заподозрив, что тот партизан. Только сумасшедший мог это подумать! Солдат сам в это не верил, но убил мальчика просто так, на всякий случай. А потом оттащил его за ногу в канаву. И самое страшное — что никто не схватил убийцу за руку, никто не ужаснулся. Только ефрейтор, сидевший на крыльце, испугавшись выстрела, на мгновение прекратил играть на губной гармошке, а увидев, в чем дело, улыбнулся и заиграл вальс Штрауса.
Из окна штаба Леон видел всю эту сцену и вдруг по своему каменному спокойствию понял, что с этой минуты стал совсем другим человеком. А ведь мать так гордилась, что сын выбился в офицеры! Отец, разорившийся князь, всю жизнь старался занять видное место в обществе, но так и умер в нищете. Один из дальних родственников, богатый коммерсант, живший в Париже, время от времени присылал вдове и сироте щедрые подарки, которые помогли матери поставить Леона на ноги. Мать же научила Леона говорить по-русски. Она была родом из России, а жили они в Бухаресте. Отец любил водить маленького Леона гулять к королевскому дворцу. Затаив дыхание они смотрели на торжественную церемонию смены караула, на великолепные мундиры офицеров и солдат, и Леон мечтал поскорее вырасти, чтобы стать офицером королевской гвардии.
И вот он вырос! Он стал офицером! Только отец не дожил до этого знаменательного дня. Впрочем, если бы и дожил, то карьера сына скорее опечалила бы его, чем порадовала.
Ни одного дня Леон не служил в Бухаресте. Его переводили из одного провинциального гарнизона в другой, и хотя начальство отмечало его старательность и не обходило чинами, но ничего, кроме скромной офицерской пенсии, не ждало Леона Петреску в будущем.
А он мечтал о карьере, об орденах и красивой молодой жене из знатной семьи. И потому не женился на дочери владельца мебельной фабрики в Плоешти. Красивый, с гордой и мужественной осанкой, он знал себе цену. Но карьеристом Леон не был.
Когда в Одессе полковник Ионеску хотел назначить его в группу, помогающую гестапо, он попросил, чтобы его отправили на фронт. И решительность, с которой Петреску настаивал на этом, была расценена полковником как высшее проявление патриотизма.
Конечно, Леон понимал, что дела на фронте складываются скверно, но он, как и другие, надеялся, что немцы нанесут сильные удары на северных участках фронта и натиск на Одессу ослабнет. Как будто это и произошло — линия фронта стабилизировалась, и в штабе говорили, что надолго. Но именно в эти самые дни затишья в жизни Леона Петреску произошел трагический крутой перелом. Глупейшая история!..
Зачем его сюда привели? Почему заставляют уже три часа сидеть на этой проклятой скамейке в узком коридоре? Почему не допрашивают?
Сначала Леон даже обрадовался, что его вывели наконец из хаты, где все ему опротивело, где он томился и терзался мыслями о своем ближайшем будущем. Он знал, что его не станут долго лечить. Очевидно, только и ждут, когда он немного окрепнет, чтобы приступить к настоящим допросам. Нет, он не играл, когда говорил с русской медицинской сестрой о смерти. Что с ним сделают? В лучшем случае пошлют в лагерь для военнопленных. Он досыта насмотрелся на лагеря под Яссами и Одессой. Русские солдаты и офицеры умирали каждый день десятками от голода и непосильной работы. Несомненно, и здесь его ожидает медленная, мучительная смерть.
Он сидел на скрипучей деревянной скамейке, поставленной около двери, в которую однажды его уже вводили. Тогда его допрашивал низкорослый, лысоватый подполковник с прищуренными глазами, тот, которого он впервые увидел в блиндаже сразу после пленения.
Теперь этот подполковник уже дважды проходил мимо, не обращая на него никакого внимания, словно не замечая. И дважды уже сменили часового, а он все сидит и сидит, и время тянется мучительно медленно.
За тонкой дверью мерно стучит пишущая машинка. Чей-то густой бас вызывает какого-то сорок восьмого, очевидно старшего начальника, потому что как только начинается разговор, бас начинает звучать высоким тенором: «Вас беспокоит капитан Свиридов…» Быстро прошел фельдъегерь с толстым кожаным портфелем. Высокий красивый майор появился из крайней двери, постоял перед Леоном, разглядывая его внимательно и, как показалось Леону, почти дружелюбно. Потом коротко приказал проходившему мимо лейтенанту: «Позовите Корнева. Его вызывает Савицкий», — и неторопливо вернулся в комнату, прикрыв за собою дверь.
Лейтенант, козырнув, устремился в конец коридора, скрылся за дверью, и через мгновение коренастый подполковник, пройдя мимо Леона, вошел туда, где его ожидал начальник.
Обычная, знакомая штабная суета! Хорошо, если бы вдруг появилась Тоня. Все же с ней было бы как-то легче… Нет, неужели она действительно готова бежать вместе с ним? Странно!.. Очень странно! Вполне возможно, что это только игра, что она действует по заданию, хочет внушить ему надежду, сломить его волю, а затем нанести удар. Но ведь он сказал все, что мог, даже больше — о высадке на пляжах Каролина-Бугаза!
Ведь они как будто и не догадывались, что немцы этого ждут!
У него перехватило дыхание. Проверка! Конечно же, его сообщение проверили, убедились в ложности, и теперь его расстреляют! Обязательно! За такое расстреливают во всех армиях мира.
Так вот почему никто не обращает на него внимания! С ним уже покончено! Он не представляет ни малейшего интереса, поэтому его больше не допрашивают.
Внимание! О чем это говорит за стеной капитан, обладатель баса, который может в нужные моменты становиться тенором? Как будто о нем. Тонкая перегородка не может приглушить голос.
— Он тут. Три часа сидит!.. Больше не интересуетесь?.. Не будете допрашивать? Ясно!
Леон почувствовал, как его притягивает пол. Хотелось упасть, забиться, закричать. Но он только сунул в рот кончики пальцев и прикусил до боли. Кончено! Теперь уже все кончено! Так, может быть, прекратить пытку ожидания сейчас же? Броситься бежать и пусть убивают в спину?
Все его чувства были обострены до предела. Что делать? Что делать? Как спасти жизнь? Успеет ли Тоня? Где она? Только бы его вернули обратно в хату… Тогда еще не все пропало! Ведь возможно, что она и не лгала!
Скрипнула крайняя дверь, вышли офицеры.
— Решено, — негромко сказал полковник. — Сейчас же посылайте шифровку… Командующему… Каролина-Бугаз… Уточним отдельно! Все поняли?
— Все понял, товарищ полковник!
Полковник вышел во двор, а подполковник торопливо направился к себе.
Все кончено! Теперь все кончено! Если бы его оставили жить, при нем не вели бы разговора, который является строжайшей военной тайной.
Для них он уже труп! И признания его теперь уже не имеют никакого смысла. Никакого!..
Боже!.. Мама!.. Нет сил все это вытерпеть. Скорее бы все кончилось!.. Как жаль, что он понимает по-русски! Лучше бы до последнего мгновения не знать, что его ожидает.
Из соседней двери выглянул немолодой капитан и коротко приказал часовому увести пленного.
Опустив голову, Леон медленно шагал по тропинке к хате. Все краски и контуры вдруг стерлись. Он не видел ни домов, ни встречных людей, ни неба, ни земли. А что, если все это ложь и его убьют сейчас, в затылок? Почему солдат отстал? Стоит? Целится? Сейчас… Сейчас…
Он ощутил острую боль в затылке…
Но выстрела не было. Солдат отстал, чтобы закурить новую папиросу.
Наконец ступеньки крыльца. Одна ступенька — жив! Вторая — жив!.. Третья… Шаг, еще шаг… Жизнь распалась на отдельные движения. Вот рука взялась за дверь. Жив! Вот дверь приоткрылась. Жив!..
Нет! Солдат не выстрелил! Не выстрелил!..
Он тяжело опустился на топчан и немеющими пальцами расстегнул воротник кителя. На столе стыл обед, но он даже не притронулся к нему.
В окошко было видно, как солдат, который его привел, о чем-то беседует с часовым — оба посмеиваются.
В мире еще есть смех!
Его знобило. Он потуже натянул на плечи шинель и приткнулся в угол. И тут вдруг вспомнил, что давно не молился. Губы стали шептать молитву, которую он знал с самого детства: «Боже, прими и прости мои грехи!..»
Но он поймал себя на мысли, что думает не о боге — о Тоне. Последняя его надежда. Ведь он не хочет умирать, не хочет…
День тянулся. Он потерял счет времени. Как будто за окном смеркается? Скоро ночь!.. Ночь!.. Где его убьют?.. Наверно, здесь же, около хаты… Он будет лежать на земле, и вот эти руки уже ничего не будут чувствовать.
Он смотрит на свои широкие, сильные ладони, сгибает и разгибает пальцы. Сейчас они еще живы! Куда попадет пуля?.. Вот сюда, в сердце?.. А может быть, в глаз?! И он зажмурился, так невыносимо об этом думать…
Может быть, не все кончено?.. Испытай судьбу!.. Как будто охрану не усилили. Попробуй бежать!..
Осторожно, крадучись, он пробрался к окну. Часовой уныло сидел на крыльце, зажав винтовку меж колен. А что, если вызвать его, заставить войти в хату, наброситься и задушить? А потом надеть его шинель и пробираться к фронту. Если уж суждено погибнуть, то пусть в бою — он будет отстреливаться из винтовки.
Он постучал согнутыми пальцами в стекло.
Круглов встал и неторопливо подошел к окну.
— Чего тебе?
Леон знаком показал, что просит его зайти.
— Не положено! — крикнул Круглов и уселся на свое место.
Леон постоял немного у окна, судорожно думая, что же делать. И, ничего не придумав, поплелся к своему топчану.
Ломило голову. Хотелось сорвать повязку, но он понимал, что только причинит себе лишние мучения. Посидев немного, он прилег, и едва голова коснулась подушки, как он почувствовал под нею какой-то посторонний жесткий предмет.
Через мгновение в его руке оказалась маленькая солдатская лопатка, к черенку которой был прикреплен клочок бумаги. Он быстро развернул его, прочитал написанное печатными буквами по-немецки: «Копайте в сенях со стороны поля и ждите».
Несколько мгновений он всматривался в эти слова, постигая их тайный смысл. Угасшая было надежда, возрождаясь, возвращала его к жизни. Действовать! Немедленно, не теряя ни минуты!..
Он давно заметил, что доски пола в сенях прогнили и едва держатся. Их легко раздвинуть и спуститься в неглубокое подполье. Фундамент у этой хаты, наверно, уходит в землю всего на несколько сантиметров, а под сенями его и вовсе нет… Только тихо!.. Тихо… Ни одного лишнего звука!.. Нервы напряжены до предела. Рука с силой сжимает древко лопатки. Он выглянул в окно. Часовой медленно удаляется от крыльца. Вот его голова промелькнула в окне. Теперь можно приоткрыть дверь в сени.
Боже! Какой предательский скрип! Он только сейчас услышал этот визгливый стон, от которого цепенеют все мускулы. Проклятая! Теперь она сама закрывается!..
Отчаянным движением он выскочил в сени, придержав дверь. В сумраке трудно разглядеть, какая половица наиболее годна для того, чтобы ее быстрее приподнять. Он опустился на колени и ощупью стал выискивать щель, настолько широкую, чтобы, действуя лопаткой, как рычагом, раздвинуть доски. Огромная заноза вонзилась ему в левую ладонь; он выдернул ее, зашипев от боли, и тут же забыл о ней…
Вот наконец и щель. Здесь доски едва держатся. Один сильный нажим, и они поддадутся. Но едва он засунул в щель лопатку, как услышал шаги часового.
Если бы только он мог, то сдавил бы себе горло, чтобы не дышать. Замерев в неудобной позе, согнутый в три погибели, он старался бесшумно приподнять трухлявую доску.
И вдруг запершило в горле. Спазма терзала горло. Как трудно справиться с самим собой! Он широко раскрыл рот, затаил дыхание и почти задохнулся, когда почувствовал, что наконец спазма отпустила его.
Шаги стали снова удаляться. Выждав, он начал медленно нажимать на ручку лопатки. И доска немного приподнялась. Но гвозди все же держали ее, и в какой-то момент она, упруго прогнувшись кверху, начала сопротивляться.
Но все же он справился с нею. Теперь надо было отрывать вторую. И повторилось все сначала.
То, на что в обычной жизни ушло бы полторы минуты, сейчас потребовало не меньше часа тяжелейшего напряжения. Но теперь он может спуститься вниз, к земле, до которой меньше метра. Он пригнулся и ударил в землю лопаткой. Раздался резкий скрежещущий звук — лопатка скользнула по камню. Он похолодел от ужаса, застыл, выжидая. Но, видимо, часовой отошел от крыльца и ничего не слышал.
Нет, действовать этой лопаткой слишком опасно. Руками надежнее… И, срывая кожу и ногти, он начал пальцами разрыхлять землю. Потом приспособил осколок кирпича, который выковырял из подпорки нижнего бревна хаты.
Когда боль в пояснице стала невыносимой, Леон лег на живот. Дело пошло быстрее. Он уже запускал руки в нору по локоть, все время ее расширяя. Потом снова вспомнил о лопатке. На глубине, где не было камней, она входила в землю сравнительно бесшумно.
Лишнюю землю он старался тихо откидывать в стороны и постепенно оказался стиснутым ею. Земля набивалась в рот, скрипела на зубах, забивалась в нос, мешала дышать. Ее полно было под рубашкой, в волосах, она залепила ему уши… Но он не чувствовал ничего; им двигало только одно темное, уже не подконтрольное чувство — выжить!.. Выжить!..
Когда наконец он просунул руку в нору и вытащил комель провалившегося в подкоп оледенелого дерна с той стороны, где были жизнь и свобода, он замер от счастья…
Только бы не услышал часовой!..
Теперь к нему вдруг вернулось спокойствие, тяжелое, каменное. Каждое движение стало рассчитанным, точным.
В темноте он не видел ног часового, но чутко угадывал каждое его движение. Вот он дошел до угла хаты, вот оглянулся, вот снова завернул за угол.
Еще немного. Нора расширена… Он протиснулся в нее и выглянул. Вблизи темнел плетень, а за ним — поле! Спасительное поле!..
Бежать! Бежать, не медля ни секунды!
Бежать? Но куда? Где искать спасения одному, без компаса, без знания обстановки? Его же найдут и пристрелят, как только взойдет солнце!..
Нет, надо ждать, когда придет девушка. Но ведь это безумие! У нее же не хватит сил справиться с часовым!.. А каждую минуту могут появиться те, кто должен его убить…
Шаги!.. Уже идут!.. Нет, это часовой…
Леон быстро втиснулся назад в нору. Скрипуче прошагали совсем близко сапоги, тихо звякнула о землю винтовка. Часовой остановился. Чиркнул спичкой. Пошел дальше по своему бесконечному кругу.
И вдруг румын услышал тихий, как шелест ветра, шепот:
— Леон!.. Ле-он!
Уж не сходит ли он с ума?
— Ле-он…
Он высунул голову из норы.
— Ле-он…
Да, это она! Он увидел очертания ее фигуры за плетнем, но в тот же миг она исчезла.
Опять появился часовой. Леон с такой силой рванулся назад, что ударился головой о нависающее сверху бревно. Незажившая рана! От дьявольской, сумасшедшей боли свело тело. Он не мог ни двинуться, ни шевельнуться. Теперь ему хотелось только одного — поскорее умереть. Нет сил выдерживать такое молча, без стона!
Но боль постепенно утихла, и он снова почувствовал, что может двигаться. На локтях подтянулся к норе, высунул голову и, уже не в силах более терпеть и выжидать, вылез и изо всех сил, на которые был еще способен, метнулся к плетню, в кусты.
— Сюда! — услышал он шепот Тони, и тут же ее руки с силой пригнули его к земле.
Он послушно упал, испытывая одно желание: никогда больше не подниматься.
— Пошли! Быстрее!
Она подхватила его, помогла встать, и на неверных ногах, непрерывно припадая, он поплелся за нею. Все плыло перед глазами, как в тумане. Разбитая голова казалась схваченной тесным горячим обручем. Он запомнил только, что они заходили в какой-то сарай и там она надела на него поверх мундира русскую шинель, а на голову — солдатскую шапку. Где-то совсем близко стреляли. Очевидно, его побег уже был обнаружен.
— Быстрее… Быстрее… — торопила Тоня, шагая рядом и поддерживая его под руку.
Силы постепенно возвращались. Очевидно, повязка смягчила удар, и потревоженная рана успокаивалась.
— Куда мы идем? — наконец спросил он, когда они пересекли пустынную полевую дорогу и углубились в молодой лесок.
— К фронту! — коротко ответила Тоня.
Только сейчас он разглядел, что она тащит с собой санитарную сумку, словно собралась на очередную перевязку.
— За нами гонятся? — спросил он.
— Наверняка! Но они еще не знают, что с вами ушла я…
— Собаки?!
— Вряд ли. Слишком развезло дороги.
— У вас есть револьвер?
— Да! — И она дотронулась до кармана шинели.
— А для меня?
— Только один.
— Отдайте!..
— Нет! — сказала она так сурово, что он долго молчал.
Они шли всю ночь, не отдыхая, минуя поселки, где могли бы встретить солдат, переехали в какой-то лодке через Днепр.
Несколько раз позади слышалась стрельба. Может быть, это стреляла наугад брошенная вслед за ними поисковая группа, а возможно, часовые давали в воздух предупредительные выстрелы, когда кто-то посторонний приближался к их постам.
Вдалеке лаяли собаки. Казалось, где-то там, во мраке, плавно течет мирная жизнь, которую война обошла стороной.
Тоня вела Леона маршрутом, указанным ей Савицким. Он выбрал для перехода такой участок, где противник находился наиболее близко и можно было пройти оврагами. Конечно, командиры частей были предупреждены, что на участке от ветряной мельницы до опушки рощи, расстояние между которыми равнялось примерно восьмистам метрам, утром, на рассвете, пройдут в направлении противника девушка и человек в солдатской шинели. Командирам было приказано организовать видимость преследования, но пропустить.
Подобные задания всегда доставляли Корневу много тревог. Того и гляди, какой-нибудь чудак, которого не известили, возьмет да и ухлопает. И ничего с ним не сделаешь!
Поэтому еще с вечера подполковник сам отправился на передний край, чтобы все подготовить.
Когда Тоня и Леон, миновав мельницу, проползли мимо артиллерийских позиций, замаскированных на опушке рощи, и стали продвигаться к нейтральной зоне, сзади их вдруг окликнули.
— Куда вас черт понес? Сейчас же назад! — крикнул чей-то хриплый голос, и как ни были напряжены нервы Тони, она узнала голос Корнева.
— Стойте! Там же противник! — закричало еще несколько голосов.
Тоня оглянулась, что-то сказала Леону и стремительно бросилась к подбитому немецкому танку, застывшему среди поля. Леон устремился за нею, полностью подчиняясь ее командам.
Едва они один за другим свалились на землю, под надежную защиту стальной махины, как с опушки в их сторону ударил крупнокалиберный пулемет. Пули дробно стучали о броню.
Леон, лежа на боку, разглядывал позиции немцев, стараясь разгадать, как они расположены.
— Не хватает, чтобы нас ухлопали свои, — проговорил он.
«Свои»!.. Тоня вгляделась в редкий кустарник, находившийся примерно в двухстах метрах от танка, и заметила нескольких солдат в серо-зеленых шинелях, которые выглядывали из-за укрытия. Один из них, приложив к глазам бинокль, старался разглядеть их в неверном свете занимающегося утра.
Немцы молчали. Очевидно, их озадачило поведение двух человек, появившихся перед их позициями, и они старались понять, куда эти люди направляются. Но теперь, когда по танку началась стрельба, поняли, что эти двое — перебежчики, и, чтобы им помочь, открыли бешеный заградительный огонь.
Четверть часа над полем стояла такая отчаянная стрельба, что и думать нельзя было подняться из-за танка.
Леон испытующе поглядывал на Тоню, которая молча смотрела куда-то вдаль, на серый горизонт, и о чем-то напряженно думала.
— А ты смелая девушка, Тоня! — вдруг по-русски сказал он.
Она равнодушно скосила в его сторону глаза.
— О! — удивился Леон. — Тебя даже не поразило, что я говорю по-русски?
— Я поняла это в первый вечер, — спокойно сказала она. — Но больше никто этого не узнал — я молчала.
На ее счастье, низко над головой просвистела мина, пущенная немцами, и она невольно уткнулась лицом в землю, это же сделал и Леон. Мина оглушительно взорвалась где-то позади танка. А когда вновь стало относительно спокойно, Леон уже забыл о своем вопросе.
Некоторое время они не говорили больше ни слова.
— А все-таки зачем ты со мной идешь? — спросил Леон, дотрагиваясь до ее плеча. (Она вновь посмотрела на него и встретилась с его беспокойным взглядом.) — Зачем? — повторил он.
— Но я же спасла тебя, — сказала она. — Один ты не сумел бы выбраться, ты бы погиб через пять минут после побега.
— Если я останусь жив, — проговорил Леон, — то буду за тебя молиться.
Тоня усмехнулась:
— Однако, когда я перевязывала твою рану, ты за меня не молился! Такое нес, что мне плакать хотелось!
— Черт побери! Долго они еще будут стрелять? — воскликнул Леон. Осколок мины ударился над его головой о башню танка и, отскочив, воткнулся в землю у его ног.
Тоня дотронулась до острого, отливающего голубоватым блеском края увесистого куска железа: угоди он на десять сантиметров левее, и этот их разговор был бы прерван навсегда.
— Горячий! — сказал Леон и тоже осторожно провел по краю кончиками пальцев. — Скажи, — вдруг спросил он, — где я был? Где меня допрашивали?
— В штабе дивизии.
— А почему меня не отправили в другой штаб?
— Все, что нужно, ты сказал и в этом.
Леон хмуро отвернулся и стал смотреть в сторону немецких позиций.
«Что делать?» — напряженно и беспокойно думала Тоня. Уж если человек, спасенный ею, задает вопросы, на которые трудно ответить, то что же с ней будут делать гестаповцы? Они наверняка начнут проверять ее со всеми строгостями.
Осколок притягивал ее взгляд. Впервые в жизни Она почувствовала себя способной убить человека. Сейчас она вновь начинала ненавидеть Петреску.
Он посмотрел на нее сощуренными глазами, и от этого пристального взгляда Тоне стало не по себе.
— Я верю тебе, — сказал Леон быстрым шепотом. — Теперь я верю тебе! Но ты глупая, глупая девчонка! Ты жертва войны. И я жертва войны. Мы ничего не можем изменить! Я всех обвел вокруг пальца. Я все слышал. Меня хотели убить!
Она строго крикнула:
— Замолчи! Ты лжешь! Ты не мог этого слышать!
— Нет, нет! — продолжал он. — Я тоже сумею защитить тебя. Я не оставлю тебя. Боже мой!.. — Он замолчал, облизнул запекшиеся губы.
— Болит голова?
— Очень.
Тоня вдруг с ужасом подумала, что Леон может умереть. Тогда все необычайно усложнится. Ей придется доказывать немцам, что она спасала румынского майора. Спасала, но не спасла! Ей, конечно, не поверят. Нет, он должен жить! Она должна довести его до немецких позиций, а там — что будет, то и будет…
Неожиданно для самой себя она вспомнила, что в кармане ее гимнастерки лежит пакет с немецкими марками. Несколько тысяч! Савицкий сказал, чтобы она убедила Петреску, будто украла эти деньги в штабе, и отдала бы их ему, потому что немцы румына не станут обыскивать.
— Леон! — позвала она тихо. — Спрячь вот это!
Он приоткрыл глаза и удивленно взглянул на тугую пачку сероватых купюр. Потом, ничего не спросив, сунул ее во внутренний карман кителя.
Совсем близко ударил взрыв, но у Леона даже не хватило сил опуститься на землю — он так и сидел, положив голову на звено ржавой гусеницы.
Тоня уже давно заметила, что в десяти — пятнадцати метрах от них начинается узкий овраг, рваные края которого, опускаясь почти отвесно, затем переходят в обрыв, обращенный в сторону немцев. Вот если бы удалось быстрым рывком добраться до края, а потом скатиться вниз! Тогда они сразу оказались бы в мертвом пространстве.
— Леон, — сказала она, — ты можешь собраться с силами?
— Могу, — ответил он, не открывая глаз.
— Леон! Открой глаза!
Он сделал усилие и приоткрыл сначала один глаз, затем второй.
Тоня показала в сторону оврага:
— Соберись с силами. Пробеги и сразу прыгай вниз… А я за тобой.
— А если дождаться ночи? — спросил он.
— Нельзя дожидаться. Никак нельзя! До ночи нас тысячу раз убьют. — Тоня представила себе, как сейчас, должно быть, нервничает Корнев, как он сейчас ее ругает. — Соберись с силами, Леон! Главное — добежать до оврага. Никто не успеет выстрелить… Хочешь, я побегу первой?
— Беги! — проговорил Леон.
— Нет, давай вместе!.. Ну, вставай, вставай…
Леон сделал усилие и приподнялся. Его руки тяжело опирались о ее плечи. С минуту, которая показалась ей необычайно долгой, они стояли обнявшись, их головы торчали рядом с башней.
Тоня понимала, что промедление теперь крайне опасно, немцы удивятся, что по ним не стреляют снайперы, и она, напрягая все силы, устремилась вперед, почти таща его на себе.
— Быстрее… Быстрее…
Он поспешно передвигал ноги, всеми силами стараясь идти сам, но слишком велика была слабость.
И вот уже танк их не прикрывает, они стали открытой мишенью. Вперед!.. Вперед!.. В какой-то момент Леон спотыкается, падает, толкает ее в бок с такой силой, что она летит вперед и кубарем перекатывается через край оврага, шмякается плашмя о каменистую землю и несколько мгновений лежит без движения, не в силах вздохнуть, слыша нестерпимый звон в ушах.
Леон! Где Леон? Убит?! Вскакивает и кидается назад, не чувствуя ног. Но Леон, над которым свистят пули, медленно переваливается через край прямо на ее подставленные руки. Жив!.. И будто даже не ранен…
Через несколько минут их окружили немецкие солдаты. Коренастый ефрейтор с поросшими рыжеватой щетиной щеками недоверчиво бурчал:
— Наверно, вас заколдовал сам дьявол! Кто вы такие? — Его цепкий взгляд впился в русскую шинель Леона. — Руссиш?!
— Сообщите генералу фон Зонтагу, — сказал Леон и рывком сбросил с себя шинель. — Пригласите врача… Мне очень плохо…
Его перевязали и в тыл уже не повели, а понесли. Позади небольшой процессии брела Тоня. И чувствовала она себя так, будто какие-то нити, связывавшие ее с прошлым, оборвались навсегда. И теперь уже она ни на мгновение не сможет забыть, что стала другим человеком и что человек этот должен изображать радость от встречи с врагами, должен приспосабливаться, молчать там, где надо говорить, говорить и смеяться там, где надо стрелять.
И все же, идя за солдатами, тащившими на своих плечах грузное тело Леона Петреску, Тоня еще не представляла себе всей тяжести испытаний, которые ее ждут.
Тоню долго допрашивал какой-то полковник, очевидно занимающий довольно высокое положение, потому что, когда в комнату входили офицеры, они подчеркнуто вытягивались. Его моложавое лицо освещали проницательные глаза, уверенные манеры свидетельствовали о привычке к власти. Он разговаривал с Тоней без свидетелей, в той доверительной манере, в какой ведут допрос только очень умные следователи.
Прежде чем доставить Тоню сюда, ее напоили крепким кофе. Какой-то офицер с железным крестом на груди долго тряс ее руку.
— О фрейлейн, — говорил он, — вы спасли моего друга! О вашем подвиге мы сообщим в Берлин. — Потом нагнулся к ней и, подмигнув, игриво спросил: — Вы, конечно, в него влюблены? Скажу по секрету, он холостяк!
Полковник не позволял себе подобных вольностей. Он держал себя так, словно побуждения, которые толкнули ее на этот крайне рискованный поступок, были ему вполне понятны и не требовали объяснений. Но зато интересовался расположением штаба, фамилиями офицеров и генералов.
Тоня сказала, что она из медсанбата, который только недавно переведен на новый участок, и потому многих еще не знает. Однако назвала все же две-три истинные фамилии офицеров, которые разрешил ей назвать Савицкий. Назвала и место, где находился под арестом Петреску. Это была полуразрушенная, покинутая жителями деревня, в которой месяца полтора назад проходили жестокие бои. Деревня находилась километрах в семи от штаба, и Петреску, вряд ли помнивший, какими ночными дорогами прошел весь путь, не смог, рассматривая карту, доказать, что она говорит неправду. Кто его допрашивал? Тоня не знает, ведь она медсестра. В этой деревне, уточнила она, разместился штаб дивизии.
Пока она говорила, полковник внимательно рассматривал лежавшую перед ним на столе карту, что-то на ней отмечал остро отточенным карандашом.
— А вы очень хорошо говорите по-немецки! — вдруг сказал он. — Почти как немка. Где вы учились?
— В Одессе. У нас ведь там есть целая немецкая колония, и моей домашней воспитательницей с самого детства была одна немка.
— Да, Петреску мне об этом говорил. Он вообще восхищен вами! — Глаза его смотрели вниз, на карту, он что-то прикидывал в уме. — Скажите, фрейлейн, вы могли бы прочертить путь, каким шли к линии фронта?
Тоня смутилась.
— Я никогда не пользовалась картой.
— И все же попробуйте.
Офицер перевернул карту и склонился над ней с другой стороны стола, вложив в руку Тони свой карандаш.
— Итак, сначала давайте найдем точку, от которой вы начали путь.
Карта была трофейная, над каждым русским названием каллиграфическим почерком от руки был сделан немецкий перевод.
Тоня сразу нашла нужное название, но долго водила карандашом вокруг да около, пока наконец не уперлась грифелем в маленькую черную точку.
— Зеер гут! — улыбнулся полковник. — Теперь шагаем к фронту.
Морщины вокруг его рта сложились в добрую улыбку. Он внимательно следил за тем, как она прочерчивает путь.
— Конечно, это только приблизительно, — говорила Тоня, чувствуя, что перед ней расставлена какая-то ловушка, и стараясь быть предельно осторожной. — Вот тут мы как будто перешли дорогу.
— А где пересекли реку?
Тоня растерялась. К своему ужасу, она увидела, что, если все было так, как она показала, они с Петреску обязательно должны были перейти вброд узкую речку. Но отступать было поздно.
— Мы перешли по мосткам, — сказала она, холодея и думая только о том, чтобы не дрогнул карандаш, к кончику которого был прикован взгляд ее мучителя.
— Вы в этом уверены? — поднял он на нее внимательный взгляд.
— Ну как же! — воскликнула она. — Спросите Петреску!
Несколько мгновений он внимательно изучал ее лицо.
— Когда вы вышли? Ну, когда пустились в путь? — спросил он, как бы показывая, что с предыдущим вопросом покончено, но в то же время зачем-то прикрыв карту ладонью.
Тоня помолчала.
— Около двенадцати ночи, — сказала она, прикинув в уме, какое расстояние до линии фронта они с Петреску прошли и сколько времени это могло занять, если считать, что они двигались по прочерченному ею маршруту. — Эта ночь была такой ужасной! Я не знала, дождусь ли ее конца…
— Хорошо, — сказал он, отнимая руку от карты. — Давайте займемся арифметикой. Вы появились около танка в шесть часов тридцать семь минут утра. — Точность до одной минуты должна была показать Тоне, что он полностью информирован. — Обычно в час проходят до четырех километров… Конечно, когда спасаются от погони, в первый час можно пройти и до пяти, но в дальнейшем человек устает и скорость его движения резко падает… Но надо принять в расчет, что Петреску был ранен и, как он мне рассказывал, в начале побега едва передвигал ноги… Предположим, он напрягал все силы и вы шли со скоростью два с половиной километра в час…
— Наверное, быстрее, — прошептала Тоня, начиная понимать, на чем ее проверяют: если она неправильно назвала пункт, откуда они с Петреску вышли, то, значит, ей нельзя доверять и в остальном.
— Ну, предположим, три! Это при крайнем напряжении сил! Теперь измерим расстояние. — Он вынул линейку и тщательно, до миллиметра, вымерил все изломы довольно извилистого пути, который прочертила рука Тони. — Так, — проговорил он тоном учителя, проверяющего работу ученика. — Будем считать, что вы шли ровно шесть часов. Шесть часов — это примерно восемнадцать километров… Ну, двадцать, не больше. Ведь Петреску был очень слаб. А по-вашему получается не меньше чем двадцать пять… Пять километров разницы! Это много, дорогая фрейлейн! Это целых полтора часа!
— Может, я неправильно начертила? — проговорила Тоня. — Ведь мы шли ночью, и я неточно помню путь.
Тогда быстрым движением он положил на карту линейку, напрямик соединив пункт, из которого они вышли, и место, где они перешли линию фронта.
— Взгляните, фрейлейн! — сказал он. — Если бы вы даже шли строго по компасу, через все кручи и овраги, то и в этом случае путь сократился бы всего на километр!..
Тоня молчала. Он снял очки и, неторопливо достав из кармана кусочек черной замши, начал старательно протирать стекла. Всем своим видом он показывал, что дает ей полную возможность подумать, собраться с мыслями и разъяснить наконец это досадное недоразумение. Он видел ее смущение, ощущал охватившую ее внутреннюю напряженность и, понимая, что неточности в объяснении могут быть результатом ее неопытности и волнения, все же присматривался к ней.
— Спросите Петреску, — сказала Тоня. — Мы шли очень быстро…
— Мы бежали! Мы бежали, господин Фолькенец! — раздался за ее спиной голос Петреску, который тихо вошел в комнату и стоял у двери.
Улыбка сбежала с лица Фолькенеца. Он строго взглянул мимо Тони в глубь комнаты и сухо осведомился:
— Как вы себя чувствуете, господин Петреску?
— Гораздо лучше! — Петреску подошел к столу, взял из раскрытой коробки сигарету и закурил.
Потом сел напротив Тони и дружески потрепал ее по плечу. Тоня сразу заметила, что повязку на его голове уже сменили. За эти сутки он явно пришел в себя, очевидно, успокоился, к тому же сильный организм брал свое.
— Что вы хотите от этой девушки, Фолькенец? Она достойна награды!
Фолькенец положил обе руки на карту и, тяжело опершись о стол, подался вперед.
— Я тоже восхищен мужеством фрейлейн, — проговорил он, не спуская глаз с лица Петреску. — Но меня интересуют некоторые детали. И, к сожалению, я не могу найти достаточно убедительное объяснение тому, как вы оба смогли пройти такой путь за столь короткое время.
— Я же сказал — мы почти бежали! — внимательно посмотрев на Тоню, сказал Петреску. — Я уже обо всем доложил генералу Зонтагу…
Фолькенец усмехнулся:
— Мне известно, о чем вы сообщили генералу. Не будем сейчас говорить об этом. Мой служебный долг — тщательная проверка. Мне кажется, что фрейлейн все же не совсем точна в своем рассказе. Вы не могли…
Петреску встал.
— Этот путь я прошел сам, господин полковник! — перебил он полковника. — Если вы ставите под сомнение фрейлейн, то тем самым…
Фолькенец вскинул руки:
— Это уже крайности! Я глубоко уважаю вас, майор, за ваше мужество…
Петреску сухо кивнул.
— Я еду в Одессу со специальным поручением генерала Зонтага. Он разрешил мне захватить с собой фрейлейн и доставить ее к сестре… Ну, собирайся! — прибавил он по-русски, обращаясь к Тоне.
— Пусть будет так, — сказал Фолькенец, тщательно оглядывая карту. — Надеюсь, фрейлейн, мы еще встретимся при более благоприятных обстоятельствах. — И он проводил обоих до двери со сдержанной улыбкой.
— До свидания, господин Фолькенец. — Петреску крепко пожал ему руку. — Я тоже верю, что мы увидимся.
У штаба Петреску ожидала машина. Он сам сел за руль и приказал Тоне сесть рядом.
Когда они отъехали, он повернул к ней разъяренное лицо.
— Ты дура! Ты знаешь, кто такой Фолькенец? Вежливо улыбаясь, он повесит да еще будет тянуть за ноги! Твоя болтовня могла погубить нас обоих. Зачем ты ему лгала?..
— Я говорила правду.
Он притормозил машину.
— Слушай! Вот, возьми, — он сунул ей в руку смятую пачку денег. Острый взгляд его темных глаз словно проник в глубину ее мыслей. — Услуга за услугу! Это то, что ты украла. Тебя больше не потревожат, если будешь вести себя умно.
Путь не близкий и трудный занял много времени. Вокруг кружились поля с отметинами войны, и, казалось, дороге не будет конца. Им даже пришлось заночевать в полуразрушенной деревне и снова отправиться в путь на рассвете. Наконец показались сожженные остовы домов окраины Одессы.
Петреску деловито осведомился:
— Кто твоя сестра?
— Учительница музыки.
— Сколько ей лет?
— Двадцать три.
— Красивая?
— По-моему, да.
— Где живет?
— Пушкинская, двадцать семь. Но не знаю, жива ли она.
— Знаю эту улицу. Рядом отель. Будем надеяться, что жива.
Тоня прижалась в угол машины и никак не могла сосредоточиться на чем-то одном, мысли путались. Она думала то о сестре, то о Петреску, то о Егорове. Кем стала Катя? Как они встретятся, если действительно встретятся? Найдут ли пути друг к другу?.. А Петреску? Ох, надо все-таки с ним поосторожнее…
Вывески!.. Вывески!.. «Торговля фруктами В. Боровикова», «Ресторан «Модерн». Совсем как в кино!
Дерибасовская… Немецкие офицеры в тщательно подогнанных шинелях и женщины, которые стараются забыть о войне. А между тем война рядом с ними — вот она в этой забрызганной грязью штабной машине, которую ведет красивый румынский офицер! Улыбаясь, он машет кому-то рукой, а маленькая девушка рядом с ним пытливо и тревожно всматривается в ветровое стекло, словно стараясь разглядеть свое неясное будущее.
У дома двадцать семь Петреску остановил машину.
— Выходи, — сказал он. — Завтра утром придешь к коменданту. У него уже будет распоряжение выдать тебе документы. От коменданта сразу же возвращайся домой и жди. Я приеду.
И, захлопнув дверцу, быстро умчался в сторону Приморского бульвара.
А Тоня, постояв в нерешительности, собралась с духом и вошла в ворота…
Ну вот, Кати нет! Соседка, вручившая Тоне ключ от квартиры, рассказала, что еще месяц назад несколько сотен девушек вызвали в магистрат и под конвоем отправили на «Констанцу» — большой сухогруз, доставивший в Одессу оружие. Дальнейшая судьба девушек так же темна, как трюм, в котором их заперли. Но, по слухам, их отправили в Германию на какой-то завод под Мюнхеном. Так ли это в действительности, кто знает.
Хорошо, что хоть квартира уцелела. Мир привычных вещей подействовал на Тоню успокаивающе. Старый, покрытый зеленым ковром диван, по которому в детстве она каталась, играя с черным жуликоватым котом Степаном. На стенах — пожелтевшие портреты отца и матери. Мать — с высокой прической, в кокетливой кофточке… Она словно печально улыбается Тоне из своего давнего небытия. Тоня плохо помнит маму, умершую пятнадцать лет назад. А вот отец фотографировался незадолго до войны, и лицо у него на фотографии усталое. И мама рядом с ним выглядит юной девушкой. Он воюет где-то на Волховском фронте, но писем нет давно…
Вот за этим старым, поскрипывающим столом с темными подпалинами от горячих чайников собиралась семья, отец — поближе к окну, Катя — поближе к кухне, она ведь была за хозяйку, а Тоня — между ними.
Как пригодилось Тоне старое платье! Правда, оно чуть широковато, но, если стянуть в талии пояском, вполне сойдет.
Тоня переоделась, пристально и придирчиво оглядела себя в зеркале. Ну, пора идти. Только куда?..
Она долго сидела на краю дивана, мучительно размышляя, что же теперь делать. Отправляться по адресу, чтобы передать деньги и указания, или явиться к коменданту? И то и другое сопряжено с риском. Если за ней следят, то поспешностью действий она может навести гестапо на след подпольщиков и провалить явку. Ну, а если Петреску ее предал, то у коменданта ее просто-напросто арестуют, и поручение останется невыполненным.
Нет, сначала все же нужно идти к коменданту, хотя бы для того, чтобы продемонстрировать Петреску послушание. Да и те, кто за ней следят — если это так, — убедятся в последовательности ее действий. Только вот деньги…
Она вспомнила, что когда-то из дымохода печки вываливался кирпич.
Ну конечно, Кате было не до ремонта, и, черный от сажи, он все еще качается, как старый зуб.
Вынув кирпич, Тоня засунула в углубление всю пачку, оставив себе лишь две-три марки.
На улице она несколько раз оглянулась вокруг — нет, как будто никто за ней не идет. Ускорив шаг, Тоня быстро направилась к Соборной площади.
У подъезда комендатуры теснилось несколько машин. Тоня узнала ту, на которой ее привез Петреску.
Солдат, дежуривший у дверей, удивленно оглядел ее с ног до головы — не так-то часто в комендатуру приходили девушки, — спросил, что ей надо, и послал на второй этаж в комнату номер восемь.
Медленно поднималась она по широкой лестнице, по которой не раз девчонкой взбегала на третий этаж. Тогда здесь помещалась музыкальная школа, и на воскресных утренниках Катя часто играла на рояле в большом актовом зале — она считалась очень способной девочкой. А сейчас на площадках толпились солдаты, покуривали чадные сигареты. С каждой следующей ступенькой у Тони усиливалось ощущение безысходности. Нет, из этого дома она уже, кажется, не выйдет на свободу. Может, уйти, пока не поздно? Петлять по улицам, сбивая со следа преследователей, добраться до явки и хотя бы сообщить, где спрятаны деньги…
Нет, бежать нельзя! Этим она сразу выдаст себя.
Постепенно ею овладело какое-то холодное, ожесточенное спокойствие.
Вот и плотно закрытая дверь, высокая, когда-то белая, а теперь обшарпанная, с грязно-желтыми пятнами. Что там, за нею? Смерть? Жизнь?
Внезапно дверь распахнулась, и, едва не сбив Тоню с ног, в коридор выбежали два офицера, на ходу засовывая в карманы какие-то бумаги. А из глубины комнаты на Тоню внимательно и выжидающе смотрел молодой офицер, сидевший за большим столом. Сняв очки, он неторопливо протер стекла и вежливо пригласил:
— Входите, фрейлейн!
Тоня переступила порог.
— Вы фрейлейн Тоня?
Значит, ее ждали!
Офицер заглянул в какую-то синюю папку и положил ее перед собой.
Вдоль стены стояли знакомые Тоне стулья. Неудобные, с жесткими сиденьями, обитыми черной клеенкой, они тоже напоминали о том, что еще недавно здесь была совсем другая жизнь.
Движением руки офицер указал на стул у самой двери и, сверкнув очками, спокойно сказал:
— Я имею приказ, фрейлейн, выдать вам справку, по которой в магистрате вы получите паспорт. Где вы живете?
— На Пушкинской, двадцать семь.
Офицер кивнул, словно подтверждая правильность ее ответа.
— У вас есть состояние?
Тоня сначала не поняла вопроса, потом наконец сообразила, что он имеет в виду, и поспешно ответила:
— Да, у меня есть немного денег.
— Совсем немного? — прищурился офицер.
«Начинается, — подумала Тоня. — Сейчас он потребует все деньги…»
— Да, в общем, очень немного, — сказала она чужим голосом.
— Вы очень волнуетесь… Понимаю… — Офицер помолчал, как бы взвешивая все обстоятельства. — Фрейлейн Тоня, — продолжал он вполне доброжелательно, — однажды вы уже доказали свою преданность нашим идеалам. Правда, вы спасли жизнь румынского офицера, — он подчеркнул слово «румынского», — но ведь румыны — наши союзники. Мы надеемся, что вы продолжите сотрудничество с нами. Такие храбрые девушки нам нужны…
Он замолчал, поигрывая карандашом. А Тоня смотрела в открытое настежь окно и не знала, верить ей или не верить в свою первую и такую легкую удачу.
— Господин офицер, — проговорила она, — я стремилась вернуться домой. Я спасала господина Петреску не без корыстной цели.
— О, как вы откровенны! — с улыбкой воскликнул офицер. — Но, если вы так стремились домой, значит, не сомневались в нашей победе? Не так ли?
— Да, — покорно подтвердила Тоня. — Но дело не только в этом. Видите ли, мой отец пропал без вести. В штабе считают, что он перебежал на вашу сторону,
— И вы боялись преследования?
— В общем, конечно…
— Так что же вам мешает, обретя новую жизнь, помогать тем, кто принял вашего отца и вас? Поверьте, фрейлейн, ваш отец поступил очень мудро. Конечно, война переменчива. Иногда приходится и отступать… Но победа рейха несомненна. — Он встал и, обойдя вокруг стола, остановился перед Тоней. — Я не настаиваю на немедленном вашем решении. Отдохните несколько дней, а потом мы обсудим, чем вы можете быть нам полезны. К сожалению, в Одессе еще много притаившихся врагов… Я убежден, что вы поможете нам… До свидания, фрейлейн! Явитесь в магистрат, и все формальности будут соблюдены.
Случилось нечто более страшное, чем она могла ожидать. Ей предложили не что иное, как стать агентом гестапо! Даже Савицкий, обсуждая с ней все возможные ситуации, не предусмотрел такого поворота.
В оцепенении Тоня шла по улицам. Она не чувствовала голода, хотя со вчерашнего вечера не ела, не чувствовала, кажется, вообще ничего. Отказаться? Нет, отказываться нельзя. В гестапо она может узнать много ценного. Но…
В магистрате бородатый чиновник в крахмальной манишке, едва взглянув на бумагу, тут же достал из несгораемого ящика чистый паспорт и, спросив фамилию, имя, отчество, вероисповедание, год рождения, долго писал каллиграфическим почерком, старательно выводя каждую буковку.
Итак, впереди у нее не меньше недели, в течение которой гестапо не будет ее трогать. Эти дни нельзя терять. На явке многое может решиться. Ведь Савицкий сказал, что после выполнения задания она вправе принимать самостоятельные решения сообразно со сложившейся обстановкой.
Тоня спешила домой: вероятно, придет Петреску. Она скажет Леону, что ее вызвали в гестапо и не исключено, что ее заставят выполнять задания.
— Барышня, купите жареную ставриду! Еще утром плавала в море!
Она оглянулась. Из-под нахлобученной на лоб фуражки сквозь очки на нее смотрели хитроватые глаза Андрюши Карпова. Она училась с ним в одном классе.
На Андрюшке — короткое черное пальто, через плечо перекинут широкий ремень, на котором держится тяжелый деревянный лоток.
Запах жареной ставриды вызвал у Тони головокружение.
— Андрюшка! — В первый момент она испугалась, но тут же справилась с собой и дальше вела себя уже совершенно естественно. — Ох, Андрюшка, как мне хочется есть! Дай рыбки!.. Ну и длинный ты стал! Как живешь?
— Как видишь, — хмуро ответил он и опустил глаза. — Выбирай любую.
Тоня выбрала ставриду пожирнее и стала с аппетитом есть. А к Андрюшке подошла какая-то старуха, долго торговалась, наконец купила три ставриды и, ворча, удалилась.
— Пойдем отсюда, — быстро сказал Андрей. — Тут и поговорить не дадут. Только ты со мной не иди. Я спущусь по Дерибасовской и буду ждать тебя у моста, справа.
Странная предосторожность для продавца жареной ставриды!
Через несколько минут Тоня нашла Андрея на условленном месте и едва протянула руку за второй ставридой, как услышала:
— А рыба теперь в цене!
Пальцы ее дрогнули. Это же был отзыв на ту парольную фразу, которую ей следовало произнести на явке! Неужели просто случайное совпадение?
Он даже вспотел от волнения, маленький мальчишка! Вот уж меньше всего она ожидала, что жизнь сведет с ним!
— Можно купить скумбрию? — решила проверить она.
— Рыба теперь в цене! — внушительно и тихо повторил Андрей, от волнения изо всех сил сжимая пальцами края лотка. — По радио нам сообщили о твоем выходе, — продолжал он. — Тебе повезло! Потом батареи совсем сели — без связи сидим. Я единственный, кто знает тебя в лицо. На явку не ходи, она провалена. А на запасной в соседней квартире поселился немецкий офицер, туда тоже ходить опасно… Командир группы, Федор Михайлович, будет ждать тебя у памятника Дюку послезавтра ровно в девять утра.
— Но как же я его узнаю?
— Когда мы поравняемся, я попрошу у него спички и закурю. Потом он повернет к Табанееву мосту. Ты пойдешь следом, но приблизишься только тогда, когда он сам остановится и закурит. Усвоила?
— Усвоила!
— А теперь топай отсюда да не забудь мне заплатить.
— Сколько?
— С тебя по знакомству — марку.
— Дорого дерешь! — Она сунула ему марку. — Если надо будет срочно меня видеть, приходи. Надеюсь, ты еще помнишь мой адрес?
Они условились о сигнальном стуке в дверь, и Тоня пошла к Пушкинской. Но на углу он снова догнал ее и сквозь зубы процедил:
— Все, что привезла, захвати с собой.
Тоня заметила, что с противоположного угла за ними наблюдает полицейский. Мгновенно сообразив, она бросила на лоток еще одну марку и, коротко обругав его дураком, быстро пошла к своему дому.
До позднего вечера она прождала Петреску, но он так и не пришел. В тягостном ожидании она провела и весь следующий день. Петреску не было. Видимо, он решил, что их взаимные расчеты закончены и теперь он свободен от забот о ее судьбе.
Одна ночь отделяла ее от встречи у памятника Дюку. Одна долгая ночь…
Она услышала тихие шаги на лестнице и, замерев, взглянула на часы. Половина второго! За окном — глухая ветреная ночь. Патруль? Облава?
Она подкралась к двери и тревожно прислушалась.
Шаги притихли. Человек, очевидно, достиг первой лестничной площадки и почему-то остановился. Ей стало спокойнее. Вероятно, кто-то из соседней квартиры, имеющий ночной пропуск.
Но шаги приближались. Человек поднимался медленно; казалось, он с трудом преодолевает каждую ступеньку. Уж не ранен ли? Вот уже слышно прерывистое дыхание. Стоит. Ждет… Может, колеблется?
Тихий удар… Пауза… Два удара… Пауза… Еще один удар…
Андрей! Только он знает этот условный стук. Но зачем он пришел? Что случилось?
— Кто там? — тихо спросила она на всякий случай.
— Я! — отозвался знакомый, с простудной хрипотцой голос.
Она долго вертела ручкой проржавленного французского замка. Наконец дверь скрипнула и распахнулась. В темном проеме застыла долговязая фигура Андрея.
— Быстрее входи!
Андрей прошел, неловко задев ее плечом, и почти рухнул на ближайший стул. Тоня подергала дверь и, убедившись, что она заперта, вернулась в комнату.
Свеча почти погасла, и ее неверный свет, колеблясь, расползался по комнате.
По тому, как тяжко откинулся Андрей на спинку стула, по его прерывистому дыханию Тоня поняла — парню плохо.
— Что с тобой? — спросила она, присаживаясь рядом.
— Сердце… Дай воды, — проговорил Андрей, и его очки, блеснув, погрузились в сумрак.
Тоня сходила на кухню, погремела посудой, в темноте нащупала жестяную кружку, налила из-под крана воду и вернулась в комнату.
Андрей пил долго, словно изнывал от жары и жажды.
— Давно это у тебя? — спросила Тоня, когда наконец он поставил кружку на стол и как-то по-детски глубоко вздохнул.
— Первый раз в катакомбах два месяца назад схватило. — Он кашлянул и помолчал. — Ну, теперь легче… От патруля пришлось удирать, — добавил он со смешком.
— Что случилось? — строго спросила она. — Зачем рисковал?
За окнами тихо, и тишина эта смягчала тревогу. Хотя они были однолетки, но рядом с ним Тоня чувствовала себя совсем взрослой. «Так и проваливаются, — сердито думала она, — из-за таких вот мальчишек».
— Сядь еще ближе, — сказал Андрей, хотя никто не мог их подслушать. — Сегодня по Дерибасовской гулял Камышинский, — заговорил он тихо, с каким-то злым презрением, которого Тоня не могла объяснить.
— Ну и что? Кто он, этот Камышинский?
— Был в нашей группе.
— А до войны где работал?
— Как будто в кино. Администратором. Сам вызвался остаться. А месяц назад вдруг исчез. Только через две недели мы узнали, что он арестован. И вдруг сегодня днем иду по Дерибасовской, смотрю — гуляет!..
— Ну и что? — сказала Тоня. — Даже если так, ты мог бы дотерпеть до утра, а не бежать ко мне среди ночи. Эх, ты! — с укором воскликнула она. — Конспиратор липовый!
— В том-то и дело, что не мог! — Андрей досадливо мотнул головой. — Я ведь шел за ним сзади и наблюдал. А он меня не видел. За ним шли двое в штатском и делали вид, будто вовсе им не интересуются. У табачного магазина Камышинский поздоровался с Яковлевым.
Тоня нервно встала, пересела на диван. Воцарилось молчание. Было слышно, как потрескивает фитиль в лужице стеарина.
— М-да… — сказала она задумчиво. — Не слишком ты меня порадовал.
— И теперь я думаю, что ты не должна завтра встречаться с Федором Михайловичем, — убежденно сказал Андрей.
— Но почему? Камышинский гулял по Дерибасовской, а Федор Михайлович придет к Дюку, — неуверенно возразила Тоня. — Не нужно, Андрюша, паниковать.
Андрей долго кашлял, а когда приступ прошел, заговорил вновь:
— Да в том-то и дело, что в конце Дерибасовской их ждала машина. Когда они в нее залезали, я подошел вплотную и услышал: один, из охраны, говорит Камышинскому: «Хорошо поработал, завтра в награду подышишь свежим воздухом на Приморском бульваре». А второй, который садился последним, только усмехнулся. В общем, я так понял, что Камышинского снова в тюрьму повезли…
— Но это точно был Камышинский? — спросила Тоня.
— Да я его, как тебя, видел! — обиделся Андрей.
— Ладно, — примирительно сказала Тоня. — А ты уверен, что он Федора Михайловича узнает?
— Конечно, узнает! Федор Михайлович много раз задания ему давал, идиоту такому.
Помолчали. Каждый по-своему думал о том, что произошло и как теперь поступить.
Тоня думала о том, что завтра, ровно в девять утра, когда она встретится с Федором Михайловичем у памятника Дюку, достаточно будет одного едва уловимого жеста предателя — и Федор Михайлович погиб, а заодно с ним и она. Конечно, удобнее всего было бы поговорить вот в этой квартире, но строгие правила конспирации это исключают.
— Надо предупредить Федора Михайловича, — наконец сказала она.
— Да как же я его предупрежу? Где я его сейчас найду, спрашивается.
Они долго обсуждали, как перехватить Федора Михайловича на пути к Приморскому бульвару. Прикидывали, с какой стороны он может пойти. По Потемкинской лестнице? От Воронцовского дворца? Или перейдет Сабанеев мост? Как ни считай, нужно не менее пяти человек, чтобы расставить посты и поддерживать между ними связь. А где их взять? До встречи остались считанные часы, собрать группу уже невозможно. Кроме того, это связано с новым риском — ведь Камышинский многих знает!
— Как же вы раньше не раскусили этого своего Камышинского? — вздохнула Тоня.
— А он хорошо работал, — сказал Андрей. — Три машины подорвал… В гестапо побоев не выдержал!..
И снова они перебирали варианты, которые могут возникнуть и осложнить или вовсе сорвать встречу.
Конечно, Камышинского могут вывезти из тюрьмы после десяти утра, но твердо знать этого никто не может. Затем в момент встречи Федора Михайловича с Тоней Камышинский может находиться на другом конце бульвара. Это вполне вероятно, но и на это рассчитывать нельзя.
Так на что же тогда надеяться? На что?..
Они договорились, что, если Камышинский будет на бульваре, Андрей почешет подбородок. Его-то, Андрея, он не знает, а Андрею его показывали, и не раз.
По краям одеяла, занавешивавшего окно, проступили бледные полосы. Андрей подошел к окну и, откинув одеяло, растворил его настежь.
В комнату ворвался холодный рассветный воздух. В сумерках еще чернели голые ветви платанов. Откуда-то с моря донесся сиплый гудок парохода.
— Поспим немножко, — сказала Тоня. — Ты уйдешь в восемь часов, а я в половине девятого… Но что же все-таки мы будем делать? — в который уж раз спросила она, пристраиваясь на диване.
Андрей сдвинул стулья, подложил под голову жесткий диванный валик, прилег и тихо, блаженно вздохнул.
— Ну, что? — повторила Тоня.
— Спи, спи!.. — сонно ответил он. — Это уж мое дело обеспечить… — Он повернулся на бок и тут же заснул.
А Тоня еще долго смотрела в открытое окно, за которым зарождался день, и думала, куда же это ее бросает жизнь. И сон к ней так и не пришел.
Она вышла из квартиры ровно через тридцать минут после Андрея, держа в руках потрепанную Катину хозяйственную сумку. Деньги она положила на самое дно, под старый бумажный пакет, а сверху придавила бидоном. Теперь у нее был вид хозяйки, отправляющейся за покупками.
С каждым шагом, который приближал ее к Приморскому бульвару, нервы натягивались. Тоня пристально вглядывалась в тех одиноких мужчин, за которыми в небольшом отдалении шли двое-трое. Этот? Этот? Этот?
С Дерибасовской на Пушкинскую выехало несколько машин с солдатами. На большой скорости они направились в сторону вокзала. Солдаты пели.
Андрея она увидела сразу. Он стоял со своим лотком у постамента пушки и заворачивал какому-то пожилому человеку рыбу. Едва покупатель отошел, Андрей почесал подбородок. Камышинский — на бульваре!
Часы на городской Примарии показывали без пяти девять. Осталось ровно столько времени, сколько требуется, чтобы неторопливым шагом дойти до памятника Дюку.
Она видела перед собой худую, узкую спину Андрея, его коротенькое, потертое пальто. Со своим тяжелым лотком он казался ряженым. Она никак не могла привыкнуть, что можно вот так, среди бела дня, ходить по Приморскому бульвару и торговать рыбой.
Навстречу прошли два солдата. Они о чем-то оживленно разговаривали и смеялись. На скамейках сидели женщины с детьми.
Ниоткуда, казалось, ничто не грозило. Но вдруг Тоня увидела, как Андрей круто повернулся, почти побежал назад, а потом резко свернул к каменному парапету.
Что случилось? Тоня на мгновение приостановилась, но тут же, собрав волю, двинулась дальше. Ее настороженный взгляд вырвал из идущих навстречу мужчин невысокого, сутуловатого человека в сером мятом пальто; походка его была неторопливой, даже ленивой, а глаза глядели остро и беспокойно. «Он! Камышинский!» — решила Тоня, и ей стал понятен маневр Андрея. Позади Камышинского вразброс шли какие-то мужчины, но ни один из них не казался ей подозрительным — это могли быть просто прохожие.
Когда Камышинский миновал ее, Тоня уже приближалась к памятнику Дюку. Невдалеке от гранитного постамента стояли несколько мужчин, и трое, как назло, курили. Так который же из них Федор Михайлович?
Часы показывали без трех минут. Как долго тянется время и сколько событий иной раз может вместить в себя одна минута!
Краем глаза она заметила Андрея. Он устремился мимо каменного парапета к памятнику.
Тоня невольно оглянулась. Шагах в десяти от нее, возвращаясь назад, шел Камышинский.
Узел затягивался стремительно, и, казалось, нет выхода. «Что делать? Что делать?..» — лихорадочно думала Тоня. Сознание того, что она ничего не может изменить и ничему помешать, ввергало ее в отчаяние.
Чего же медлит Андрей? Он мог бы еще успеть подбежать к Федору Михайловичу и предупредить его! Почему он так неторопливо идет?.. Почему? Опять пропустит Камышинского!
Тоню трясло в ознобе.
И в это мгновение она увидела четвертого мужчину, высокого, черноволосого, в синем плаще. Он вышел из-за постамента памятника и остановился, неторопливо оглядевшись вокруг. Все в этом человеке было крупно — и голова с жестким подбородком, и руки, которыми он медленно вытащил из кармана коробку, раскрыл, достал папиросу и стал медленно ее разминать… «Федор Михайлович!» — решила Тоня. Она узнала его сразу, потому что именно таким себе и представляла.
Но почему Андрей не подходит? Куда он идет? Почему мимо?..
С другой стороны бульвара, с боковой аллеи, вдруг появился невысокий старик в вытертом ватнике. У старика был вид ночного сторожа, который провел бессонную ночь, сидя у дверей магазина, а теперь возвращается домой.
Он был уже в нескольких шагах от памятника, когда Андрей подошел к нему и попросил спички, а прикурив, повернулся и двинулся к Тоне.
Во взгляде его появилось такое острое, такое злобное выражение, что Тоню охватило предчувствие трагической неотвратимости. Вот сейчас произойдет то, чего уже никто не может предотвратить.
Выстрел!..
Тоня не заметила, как в руке Андрея появился револьвер, но услышала за своей спиной отчаянный крик и оглянулась. Схватившись руками за плечо, Камышинский медленно падал на мостовую.
И тут же раздался второй выстрел. Это человек в синем плаще выстрелил в Андрея сзади, в спину. Андрей охнул, выронил пистолет, повернулся и рухнул, ударившись головой о гранит. Лоток развалился, и ставрида рассыпалась по грязным камням.
Все произошло так быстро, так стремительно, что Тоня растерялась.
А с разных сторон бульвара уже бежали люди, и полицейский стал разгонять толпу. Откуда-то появилась крытая машина. Несколько человек в штатском под руки повели к ней Камышинского.
Тоня вспомнила о старике, похожем на ночного сторожа, поискала взглядом. Он медленно и устало шел в направлении Сабанеева моста. Тоня поспешила за ним, бросив последний взгляд на Андрея; он лежал, неловко подвернув руку под голову, из-под которой по каменным плитам расползлось темное пятно крови…