V

Как раз в это же время Бош получил место привратника в большом доме на Гут-д'Ор. Боши переехали с улицы Пуассонье на новое место в конце апреля. Как это кстати случилось! Жервеза уже привыкла в своем домишке на Рю-Нев жить без привратника и очень боялась попасть в зависимое положение к какой-нибудь грубиянке, которая будет устраивать ей скандалы за случайно расплесканное ведро воды или за то, что вечером она слишком громко хлопнет входной дверью. Вообще привратники — это такой дрянной народишко! Но с Бошами все обойдется прекрасно. Это свои люди, с ними всегда можно столковаться. С ними все будет по-семейному.

В день заключения арендного договора, когда супруги Купо явились подписать бумагу и Жервеза вошла в высокие ворота, — у нее мучительно сжалось сердце. Так вот где она будет жить — в этом доме, огромном, как город, с бесконечными и пересекающимися, как улицы, длинными лестницами и коридорами. Серые фасады, развешенное на окнах тряпье, тусклый двор с изрытой мостовой, шум и гул за стенами мастерских — все это приводило ее в смятение. Она радовалась, что вот наконец-то сбудется ее мечта, и в то же время страшилась, — а что если из этого ничего не выйдет и она окажется раздавленной в этой жестокой борьбе с голодом… И ей чудилось, что она уже чувствует его дыхание.

Из мастерских первого этажа доносился стук молотков, свист рубанков. Жервезе казалось, что она делает необычайно смелый шаг, что она бросается в какую-то машину на полном ходу. Ручеек, вытекавший из красильни, был в тот день нежнозеленого цвета. Она перешагнула через него с улыбкой: этот цвет показался ей счастливым предзнаменованием.

Свидание с хозяином дома состоялось в дворницкой у Бошей. Г-н Мареско, крупный скобяник с улицы Мира, был когда-то простым уличным точильщиком. Теперь у него, по слухам, насчитывалось несколько миллионов. Это был человек лет пятидесяти пяти, сильный, костлявый, с орденом в петличке, с огромными грубыми руками старого рабочего. Одним из его любимых развлечений было собирать у своих жильцов ножи и ножницы; ему доставляло удовольствие точить их. Его считали человеком простым и не гордецом, потому что он целые часы просиживал в дворницкой, подводя с привратником счеты по дому. Там он обделывал все свои дела. Когда Купо вошли, он сидел за грязным столом Бошей и слушал: г-жа Бош рассказывала ему, как портниха со второго этажа по лестнице А отказалась платить да еще выругалась при этом. Когда договор был подписан, г-н Мареско пожал Купо руку. Он любит рабочих. В свое время ему самому пришлось здорово помаяться. Но работой можно достичь всего. Пересчитав деньги (двести пятьдесят франков — за первое полугодие), он сунул их в свой объемистый карман. Затем он стал рассказывать Купо свою биографию и показал орден.

Однако Жервеза была несколько смущена обращением Бошей, притворявшихся, будто они вовсе не знакомы с ней. Они суетились и лебезили перед хозяином, гнулись в три погибели и ловили каждое его слово. Г-жа Бош выскочила на двор разогнать кучу ребятишек, шумевших около водопроводной колонки, из крана которой текла широкая струя воды. А когда она возвращалась обратно, чинно выпрямившись и обводя окна медленным взглядом, словно желая удостовериться, все ли в порядке, у нее был такой важный вид, точно она хотела сказать: «Вот какой властью я облечена, — теперь у меня под началом три сотни жильцов!» Бош снова завел разговор о портнихе со второго этажа. Он предлагал выселить ее и важно, как управляющий, который не хочет, чтобы его подозревали в попустительстве, высчитывал просроченные платежи. Г-н Мареско одобрил проект выселения портнихи, но хотел все-таки обождать еще с месяц: выгонять человека на улицу жестоко, тем более что домовладелец ни копейки от этого не получает. Жервеза слегка вздрогнула и подумала, что так же вот когда-нибудь вышвырнут и ее, если она из-за какого-нибудь несчастья не сможет вовремя заплатить. В насквозь прокопченной комнате, заставленной почерневшей мебелью, было темно и сыро, как в погребе. Свет еле просачивался в окошко, освещая только стоявший у самого подоконника портняжный стол, на котором был разостлан для перелицовки старый сюртук. Дочка Бошей Полина, рыжая девочка лет четырех, сидела прямо на полу, задумчиво глядела на кастрюльку, в которой варилась телятина, и с наслаждением вдыхала терпкие кухонные запахи.

Г-н Мареско снова протянул руку кровельщику. Тот напомнил ему о его обещании сделать кой-какой ремонт в лавке. Но хозяин рассердился: он ничего не обещал, не его дело ремонтировать торговые помещения. Тем не менее он согласился пойти с Купо и Бошем посмотреть лавку. Мелочный торговец, уезжая, разобрал и вывез полки, стойки, прилавок. В голых комнатах с черным потолком бросались в глаза растрескавшиеся стены, на которых клочьями висели старые желтые обои. В гулком пустом помещении завязался ожесточенный спор. Г-н Мареско кричал, что лавочник сам должен отделывать и обставлять свою лавочку. Лавочнику может, например, прийти в голову отделать все золотом, — что же, домохозяин должен ему доставать золото? И он рассказал о своем собственном магазине на улице Мира, который обошелся ему в двадцать тысяч франков. Но Жервеза с чисто женским упрямством продолжала повторять свой единственный довод, казавшийся ей неопровержимым: ведь если бы это была квартира, он оклеил бы ее обоями? Ведь оклеил бы? Так почему же он в таком случае не хочет рассматривать эту лавочку просто как квартиру? У него ведь просят только побелить потолок и переменить обои. Больше ничего.

В продолжение этого разговора Бош хранил непроницаемый и важный вид. Он поворачивался, поглядывал по сторонам, но не говорил ни слова. Напрасно Купо усиленно подмигивал: Бош делал вид, что не хочет злоупотреблять своим огромным влиянием на хозяина. Однако в конце концов он решился обнаружить признаки участия: покачав головой, он состроил какую-то гримасу и улыбнулся. Как раз в эту минуту разъяренный хозяин, судорожно сжав пальцы, как скупец, у которого отнимают его сокровища, уступил Жервезе: г-н Мареско заявил, что согласен побелить потолок и оклеить лавочку, но с условием, что за обои он заплатит только половину. Сказав это, он поспешно ушел, не желая больше слушать решительно ничего.

Как только хозяин ушел, Бош выразительно похлопал Купо по плечу. Что, каково? Сделано дело! Если бы не он, ни за что бы им не добиться побелки и оклейки. Разве они не заметили, что г-н Мареско все время косился на него, спрашивая его совета, и сразу же согласился, как только он улыбнулся? И Бош тут же по секрету сообщил Купо, что настоящий хозяин дома, в сущности, именно он: это он отказывает жильцам от квартиры, он сдает комнаты тем, кто ему нравится, он же и собирает квартирную плату, — деньги лежат у него в комоде по полмесяца. Купо сочли своим долгом в тот же вечер преподнести Бошам в знак благодарности два литра вина. За такую услугу стоило поднести.

В ближайший же понедельник рабочие начали приводить лавку в порядок. Самым важным и ответственным делом была покупка обоев. Жервеза хотела, чтобы обои были светлые и веселенькие, — например, серые с голубыми цветочками. Бош предложил ей отправиться за обоями вместе; пусть уж сама выберет. Но он имел строгий наказ от хозяина не покупать дороже пятнадцати су за кусок. Они проторчали в магазине битый час. Жервеза облюбовала очень миленькие обои по восемнадцати су; она никак не могла отказаться от них и приходила в отчаяние: все прочие казались ей отвратительными. Наконец Бош уступил. Если ей нравятся эти обои, то он, так и быть, все уладит. В случае надобности он насчитает хозяину лишние куски. На обратном пути Жервеза купила пирожных для Полины. Она не любила оставаться в долгу, — тот, кто оказывал ей услугу, никогда не проигрывал.

Предполагалось отделать помещение в четыре дня, а работа затянулась на целые три недели. Сначала хотели просто отмыть краску щелоком. Но эта краска, некогда темно-красная, оказалась такой жалкой и грязной, что Жервеза решила наново перекрасить весь наружный фасад в светло-голубой цвет с желтыми полосками. Ремонт затягивался. Купо каждое утре приходил посмотреть, как идут дела: он все еще не начал работать. Бош бросал перелицовку сюртука или починку брюк и тоже являлся наблюдать за рабочими. Оба они стояли, заложив руки за спину, покуривали, поплевывали, посматривали на маляров, обсуждали каждый мазок и в общем торчали в лавке целый день. По поводу каждого гвоздя поднимались бесконечные споры и высказывались самые глубокомысленные соображения. Маляры были чертовски славные ребята. Каждую минуту они слезали со своих лесенок и тоже принимали живейшее участие в дебатах. Они часами стояли посреди лавки, покачивали головами и разглядывали свою работу. Потолок был выбелен довольно быстро. Но покраске, казалось, не будет конца: олифа никак не хотела сохнуть. Маляры являлись в девять часов утра, ставили в угол свои ведерки, окидывали беглым взглядом начатую работу и немедленно исчезали. Их никогда нельзя было застать в лавочке: то они уходили обедать, то доканчивали работу по соседству, а иной раз и сам Купо уводил всю компанию в кабачок пропустить по рюмочке. В таких случаях он приглашал и Боша, и маляров, и всех приятелей, какие только попадались ему по дороге. Так день и пропадал зря; Жервеза выходила из себя. Но вдруг, совершенно неожиданно, лавка оказалась оконченной в два дня. В два дня краска была покрыта лаком, обои наклеены, вся грязь выметена и вынесена. Рабочие сделали все это играючи, посвистывая на своих лесенках и распевая на весь квартал.

Супруги Купо немедленно перебрались. В первые дни Жервеза, возвращаясь откуда-нибудь и подходя к дому, всякий раз радовалась, как ребенок. Переходя улицу, она нарочно замедляла шаги и, улыбаясь, любовалась своим заведением. Ее светлое, новехонькое, веселое помещение было видно уже издалека, выделяясь среди однообразных темных фасадов нежно-голубой вывеской, на которой большими желтыми буквами было выведено: «Стирка тонкого белья». В витрине, украшенной тюлевыми занавесками и оклеенной синей бумагой, чтобы ярче оттенить крахмальную белизну белья, были выставлены мужские сорочки, висели на ленточках дамские чепчики. Жервеза находила свою прачечную прелестной; особенно нравилась ей небесно-голубая окраска. Внутри тоже преобладал голубой цвет. На обоях в стиле Помпадур были изображены голубые беседки, увитые цветами. Огромный стол, занимавший две трети комнаты и обитый плотной покрышкой, был с одной стороны задрапирован кретоном с крупными голубыми разводами. Это было сделано для того, чтобы скрыть козлы. Жервеза присаживалась на табуретку и, вся сияя от удовольствия, восхищалась этой чистотой и красотой, нежно поглядывая на свое обзаведение. Главной ее гордостью была чугунная печка, на которой могло накаливаться десять утюгов сразу, — утюги стояли вокруг огня на косых подставках. Жервеза постоянно трепетала при мысли, как бы ее дурочка-помощница не переложила слишком много кокса: от этого может лопнуть чугун. И она то и дело становилась на колени и заглядывала в печку.

Помещение позади лавки было очень приличное. Купо спали в средней комнате; эта же комната служила и кухней и столовой. Из нее открывалась дверь во двор. Кроватку Нана поставили в чулане направо, свет в него проникал только через круглое оконце под самым потолком. Что же до Этьена, то его поместили в комнатушке налево вместе с грязным бельем, которое постоянно валялось на полу огромными кучами. У квартиры был, однако, большой недостаток, в котором Купо сначала не хотели сознаваться: стены сочились сыростью, и уже с трех часов в комнатах было совсем темно.

Новая прачечная взволновала весь квартал. Супругов Купо упрекали в том, что они слишком зарвались и что это добром не кончится. В самом деле, пятьсот франков, взятые у Гуже, были целиком истрачены на обзаведение. Сколько Жервеза ни рассчитывала, на первые две недели на жизнь не оставалось ничего. В то утро, когда она впервые открыла ставни своей мастерской, у нее в кошельке было только семь франков. Но она не падала духом: работа появилась сразу же, и дела, казалось, должны были пойти хорошо. Неделю спустя, в субботу вечером, она занялась перед сном вычислениями. Целых два часа просидела она, высчитывая что-то на клочке бумаги, а потом разбудила Купо и с сияющим лицом объявила ему, что если только они будут благоразумно вести дело, они смогут заработать сотни и тысячи.

— Подумайте! — кричала на весь дом г-жа Лорилле. — Мой брат совсем с ума спятил! Этакий болван!.. Не хватает только, чтобы Хромуша пустилась распутничать! Это ей как раз подходит! Не правда ли?

Лорилле окончательно рассорились с Жервезой. Еще во время ремонта они чуть не лопнули со злости. Завидев маляров, они уже переходили на другую сторону улицы; поднимаясь к себе, они скрежетали зубами от ярости. Голубая лавка у такой паскуды! Есть отчего взбеситься честным людям! Через несколько дней работница Жервезы выплеснула на мостовую крахмал из чашки, а г-жа Лорилле как раз в эту минуту проходила мимо. Она подняла скандал на всю улицу, утверждая, что невестка нарочно подучивает своих работниц оскорблять ее. После этого всякие сношения между ними были прерваны. При встречах они обменивались злобными взглядами.

— Чудесная жизнь, что и говорить, — повторяла г-жа Лорилле. — Знаем мы, откуда она достала денег на собственную прачечную. Ведь это кузнец ей платит… Вот тоже семейка! Отец ее, кажется, зарезался ножом, чтоб набежать гильотины, или еще что-то, — словом, грязная история!

Г-жа Лорилле открыто обвиняла Жервезу в любовной связи с Гуже. Она распустила сплетню, будто однажды вечером застала их врасплох: они якобы сидели вместе на бульваре. Мысль об этой связи, об удовольствиях, которые достаются на долю невестки, выводила ее из себя. Вся ее вынужденная честность, честность уродливой женщины, возмущалась в ней. И каждый день она повторяла одно и то же:

— Ну что, что в ней есть, в этой калеке? Почему в нее все влюбляются? Почему же в меня никто не влюбится?

Это был крик наболевшего сердца.

Сплетням конца не было. С утра до ночи г-жа Лорилле судачила с соседками. Она рассказывала всю историю с самого начала. Помилуйте, да еще в день свадьбы она уже все предвидела! О, у нее нюх тонкий, она сразу угадала, к чему клонится дело! А лотом… господи боже! Хромуша притворилась такой смиренницей, так лицемерила, что они с мужем даже согласились крестить Нана. В сущности, они сделали это только для Купо. Да, они согласились на это, хотя крестины и влетели им в копеечку! Но теперь — теперь другое дело. Теперь, если Хромуша будет даже умирать и попросит глоток воды, — она и пальцем не пошевельнет для такой дряни. У нее нет сострадания к распутницам, к негодяйкам, к наглым потаскушкам! Ну, а малютку Нана они всегда примут с распростертыми объятиями. Нана в любую минуту может прийти в гости к своим крестным. Ведь не может же девочка отвечать за грехи матери. Не так ли? Что же до Купо, то он, конечно, не нуждается в советах. Но каждый мужчина на его месте задал бы жене хорошую встрепку, — избил бы ее да и все тут! Конечно, это его личное дело, но он должен был бы требовать от Хромуши по крайней мере хоть уважения к семейному очагу! Если бы только Лорилле застал ее, г-жу Лорилле, на месте преступления! Да он бы тут же распорол ей живот ножницами! Уж он-то не стал бы спокойно смотреть, как ему изменяет жена.

Однако Боши, строгие судьи во всех случавшихся в доме недоразумениях, приняли сторону Жервезы. Конечно, Лорилле вполне приличные люди; они живут спокойно, работают с утра до ночи, платят в срок. Но, откровенно говоря, их попросту одолевает зависть. Ведь они завистливы и жадны черт знает до чего! Настоящие скареды! Когда к ним заходишь, они поскорее прячут вино, чтобы только не предложить вам стаканчик! Словом, дрянь народ?

Однажды Жервеза угостила Бошей сельтерской водой со смородинным сиропом. Они сидели в дворницкой, а проходившая в эта время мимо г-жа Лорилле нарочно плюнула у самой двери и удалилась с вызывающим видом. Г-жа Бош каждую субботу подметала лестницу и коридоры; с этих пор она начала аккуратно оставлять сор у дверей Лорилле.

— Безобразие! — кричала г-жа Лорилле. — Хромуша прикармливает этих наглецов! Все они заодно! Все хороши!.. Но пусть они оставят меня в покое! Я хозяину пожалуюсь! Еще вчера я видела, как этот прохвост Бош приставал к г-же Годрон. И как только он смеет лезть к пожилой женщине, у которой полдюжины ребят! Ведь это чистое свинство! Если только он еще раз выкинет что-нибудь такое, я пойду и расскажу все его жене. Пусть она вздует его как следует! По крайней мере посмеемся!

Мамаша Купо навещала оба враждующих семейства и поддакивала тут и там. Она даже извлекала из ссоры выгоду, потому что теперь и дочь, и невестка наперебой приглашали ее к обеду, чтобы нажаловаться ей. А она ходила сегодня к одной, завтра к другой, выслушивала обеих и с обеими соглашалась. Г-жа Лера временно перестала ходить к Купо, так как поссорилась с Жервезой. Предметом ссоры послужил один зуав, отрезавший бритвой нос своей любовнице: г-жа Лера защищала зуава и неизвестно почему считала, что его поступок является доказательством величайшей любви. Теперь она ходила к г-же Лорилле и еще больше разжигала ее бешенство, рассказывая, что Хромуша в разговоре, при всех, не стесняясь, называет ее Коровьим Хвостом! Теперь уж решительно все — и Боши, и соседи — зовут ее Коровьим Хвостом.

Несмотря на все эти сплетни, Жервеза была спокойна. Стоя на пороге своей прачечной, она улыбалась и приветливо кивала головой знакомым прохожим. Ей нравилось выбегать сюда, чтобы отдохнуть на минутку от утюгов. Она любовалась улицей с тщеславием хозяйки собственного заведения, у которой есть свой собственный кусочек, тротуара. Вся улица Гут-д'Ор теперь принадлежит ей, — и соседние улицы, и весь квартал! Она выбегала в белой кофточке, с голыми руками, с растрепавшимися в пылу работы волосами и, поглядывая направо и налево, пыталась одним взглядом, обнять все — прохожих, дома, мостовую, небо! Налево простиралась мирная, пустынная, как уголок провинции, улица Гут-д'Ор; женщины тихонько болтали, стоя у порогов. Направо, в нескольких шагах, шумела улица Пуассонье: с непрерывным грохотом тянулись экипажи, бесконечный людской водоворот гудел, разбиваясь на перекрестках. Жервеза любила улицу, любила смотреть, как тележки подскакивают от толчков на выбоинах мостовой, прохожие толпятся на узких тротуарах, останавливаясь перед крутыми спусками каменной панели. Канава перед мастерской принимала в ее глазах необычайные размеры, она казалась ей настоящей рекой; как хорошо было бы, если бы в ней текла прозрачная вода! Река эта была очень красивая, странная и живая, благодаря красильне ее воды прихотливо окрашивались в самые разнообразные нежные цвета; еще Жервеза любила смотреть на магазины — вон там большая бакалейная лавка, где на витрине, прикрытые тоненькой сеткой, разложены сушеные фрукты; магазин готового платья и белья для рабочих, где синие штаны и блузы с растопыренными рукавами висят, покачиваясь от малейшего ветерка; фруктовая лавка и харчевня напротив, где на прилавках лениво мурлыкают спокойные важные коты. Соседка Жервезы, г-жа Вигуру, торговавшая углем, раскланивалась с ней. Это была маленькая, смуглая, толстая женщина с блестящими глазами; она любила похохотать и полюбезничать с мужчинами у дверей лавки. На ее вывеске на темно-красном фоне были нарисованы дрова в виде какого-то странного сооружения, похожего на деревенский домик. Соседи с другой стороны — г-жа Кюдорж с дочерью — торговали зонтами. Но они никогда не показывались на улице; их витрина потускнела, а дверь, украшенная двумя маленькими ярко-красными цинковыми зонтиками, была постоянно закрыта. Прежде чем вернуться в прачечную, Жервеза всегда бросала взгляд на большую белую стену напротив. В этой стене совсем не было окон, ее прорезали одни только огромные ворота, сквозь которые был виден двор, весь уставленный повозками и экипажами с поднятыми кверху оглоблями. В глубине двора виднелся пылающий горн. На стене большими буквами было выведено слово «Кузница», окруженное веером из подков. Целый день раздавался оттуда стук молотов по наковальням, и фонтаны искр освещали тусклый полумрак двора. Под этой стеной, в крохотной лавчонке величиною с обыкновенный шкаф, между лавкой старьевщика и продавщицей жареного картофеля, работал часовщик. Это был очень приличный господин в сюртуке, который без конца ковырялся в часах малюсенькими тоненькими инструментиками, на прилавке у него под стеклянными колпаками разложены были разные хрупкие и тонкие предметы. За его спиной висело несколько дюжин дешевых стенных часов; посреди мрачной нищеты этой улицы, под размеренный грохот кузнечных молотов их маятники качались и тикали все сразу.

Жервезу считали в квартале очень привлекательной и милой особой. Конечно, многие прохаживались на ее счет, и про нее ходило множество сплетен, но все единодушно признавали, что у нее большие глаза, маленький рот и великолепные белые зубы. Да, она была прелестной блондинкой, и если бы не хромота, могла бы считаться настоящей красавицей. Ей исполнилось уже двадцать восемь лет; она пополнела. Ее тонкие черты округлились, в движениях появилась медлительность степенной, счастливой женщины. Поджидая, пока нагреются утюги, она садилась на краешек стула и долго сидела так, забывшись, со смутной блуждающей улыбкой. Лицо ее выражало полное довольство жизнью. Соседи говорили, что она большая лакомка, да это и действительно было так. Но что же тут дурного? Ведь если зарабатываешь достаточно, чтобы хорошо поесть, то смешно и глупо жевать картофельные очистки, тем более что она и теперь работала не покладая рук. Она разрывалась на части, лишь бы угодить заказчикам, и, если был спешный заказ, частенько работала всю ночь напролет при закрытых ставнях. Про нее говорили, что она родилась в сорочке, ей дьявольски везло. Она стирала чуть ли не на весь дом, ее клиентами стали и г-н Мадинье, и мадемуазель Реманжу, и Боши. Дошло до того, что она начала отбивать заказчиков у своей прежней хозяйки, г-жи Фоконье. Ей давали работу шикарные парижские дамы с улицы Фобур-Пуассоньер. Уже к концу первого месяца ей пришлось нанять двух помощниц: г-жу Пютуа и Клеманс — девушку, которая жила когда-то на седьмом этаже. Таким образом, у нее теперь было три работницы, потому что с самого начала она взяла девочку-ученицу Огюстину, косую и безобразную, как смертный грех. У всякой другой на месте Жервезы наверно голова бы закружилась от такой удачи. А потому было вполне простительно, что после целой недели каторжной работы она любила задавать себе по понедельникам пирушки. Это было даже необходимо для нее, потому что если бы она отказывала себе еще и в этом удовольствии — поесть вволю вкусненького, — то она бы совсем ослабела и раскисла, и ей уж тогда было бы не под силу гладить рубашки.

Никогда еще Жервеза не была так снисходительна к людям, как теперь. Она стала кротка, как ягненок, и добра, как ангел. Она не питала ненависти ни к кому и извиняла решительно всех, кроме г-жи Лорилле, которую в отместку за нападки называла Коровьим Хвостом. Плотно позавтракав и напившись кофе; Жервеза со снисходительностью сытого человека отдавалась потребности всепрощения. Она любила повторять: «Надо прощать друг другу, если мы не хотим жить, как дикари». Когда люди начинали превозносить ее доброту, она смеялась и говорила, что с ее стороны никакой заслуги в этом нет. С чего бы ей быть злой? Разве не исполнились все ее мечты? Чего еще ей остается желать? И Жервеза вспоминала, как когда-то, когда она была выброшена с детьми на мостовую, пределом ее мечтаний было работать, иметь кусок хлеба и свой угол, растить детей, не быть битой и умереть на своей кровати. Так вот все ее желания осуществились и даже с избытком. «Остается только умереть на своей кровати, — прибавляла она шутливо. — От этого я тоже не отказываюсь, но только пусть это будет как можно позже».

К Купо Жервеза относилась как нельзя лучше. Никогда никаких упреков или порицаний, никаких жалоб за спиной. Кровельщик наконец принялся за работу, и так как стройка, где он теперь работал, находилась на другом конце Парижа, Жервеза ежедневно давала ему сорок су на завтрак, выпивку и табак. Но раза два в неделю Купо пропивал свои сорок су: встретившись по дороге с приятелем, он заходил куда-нибудь в кабачок, а к завтраку возвращался домой, причем в оправдание рассказывал какую-нибудь фантастическую историю. Однажды он даже закатил пирушку совсем недалеко от дома, в ресторанчике «Капуцин», у заставы Шапель. Пригласил Сапога и еще трех приятелей, заказал улиток, жаркое, вино — словом, целый пир. А так как сорока су не хватило, то он послал к жене гарсона сказать, что его держат за шиворот. Жервеза хохотала, пожимая плечами. Ну что ж тут дурного, если ее муж захотел немножко поразвлечься. Если хочешь жить в мире, нужно давать мужчине волю. А то — слово за слово, и дело живо дойдет до драки. Господи, надо же понимать! У Купа все еще болит нога. Кроме того, его подбивают на выпивку товарищи; он принужден уступать им, чтобы не прослыть за скареда. Да и вообще это сущие пустяки: если Купо приходит под хмельком, он сейчас же ложится спать и через два часа встает, как встрепанный.

Наступила сильная жара. В один из июльских дней Жервеза сама подложила кокса в печку, на которой накаливалось десять утюгов. Дело было во второй половине дня; как и всегда по субботам, было много спешной работы. Поддувало гудело от тяги. Солнце палило, лучи его падали почти отвесно и, отражаясь от раскаленных плит тротуара, бегали зайчиками по потолку прачечной. От синей бумаги, которой были обиты витрины и полки, свет делался голубоватым. Над огромным столом разливалось какое-то мутноватое сияние, точно солнечная пыль, просеянная сквозь тонкий батист. Жарища была нестерпимая. Дверь на улицу стояла открытой, но не было ни малейшего ветерка. Над развешенным на латунных проволоках бельем поднимался пар, оно высыхало за какие-нибудь полчаса, делалось твердое, как стружки. В прачечной царило полное молчание. Было душно, как в пекле. По плотной покрышке стола, обитой коленкором, глухо постукивали утюги.

— Мы, кажется, расплавимся сегодня, — сказала Жервеза. — Хоть рубашку снимай!

Она сидела прямо на полу и, засучив рукава, крахмалила белье в большом тазу. На ней была белая юбка, кофточка спустилась у нее с плеч, руки и шея были обнажены. Она вся раскраснелась и так вспотела, что мелкие белокурые завитки волос прилипли к коже. Жервеза осторожно обмакивала в молочно-белую жидкость чепчики, пластроны мужских сорочек, оборки женских панталон, нижние юбки. Потом она обрызгивала водой из кружки все ненакрахмаленные части белья, свертывала готовое и клала в большую корзину.

— Эта корзина вам, госпожа Пютуа, — сказала Жервеза. — Поторопитесь, пожалуйста. Сегодня белье сохнет в одну минуту. Если через час не будет готово, придется начинать все сначала.

Г-жа Пютуа, маленькая, худенькая сорокапятилетняя женщина в наглухо застегнутой старой коричневой кофте, гладила раскаленным утюгом и при этом нисколько не вспотела. Она даже не сняла своего черного чепчика, отделанного порыжелыми, вылинявшими зелеными лентами. Стол был слишком высок для нее. Г-жа Пютуа стояла перед ним выпрямившись, точно аршин проглотила, к гладила, высоко приподняв локти. Ее движения были резки и угловаты, как у марионетки. Вдруг она закричала:

— Ну, нет, мадемуазель Клеманс! Наденьте кофточку! Ведь вы знаете, что я терпеть не могу неприличия. Выставили напоказ свои прелести, а вон там уже глазеют в окно трое мужчин.

Клеманс сквозь зубы обозвала ее старой дурой. Неужели уж и кофточки нельзя скинуть! Ведь совсем задохнуться можно. Не у всех же такая дубленая шкура! И потом — что же эти мужчины могут увидеть? У нее ничего не вылезает. С этими словами Клеманс подняла руки: красивая полная грудь натянула рубашку, короткие рукава трещали в плечах. Клеманс уже давно пустилась во все тяжкие. Иногда после бессонной ночи она еле держалась на ногах и чуть не засыпала над работой; голова у нее трещала, а во рту будто ночевал полк солдат. Но ее все-таки держали, потому что никто не умел так шикарно гладить мужское крахмальное белье. Мужские сорочки были ее специальностью.

— В конце кондов это мое дело, — заявила Клеманс, похлопывая себя по груди, — Глядят на меня? Ну и пусть себе глядят. Меня от этого не убудет.

— Наденьте кофточку, Клеманс, — сказала Жервеза. — Госпожа Пютуа права. Это неприлично… Могут подумать, что у меня не прачечная, а совсем другое заведение.

Клеманс оделась ворча. Что за глупое жеманство! Что, не видали, что ли, эти прохожие женской груди? И она сорвала свой гнев на ученице. Косоглазая Огюстина гладила рядом с нею белье попроще — чулки, носовые платки. Клеманс пнула ее, толкнула локтем. Огюстина служила всем козлом отпущения. Уродливая, скрытная, недобрая, она была полна затаенной злобы неудачницы. В отместку она потихоньку плюнула Клеманс на юбку.

Жервеза между тем принялась за чепчик г-жи Бош. Она хотела угодить ей и потому отделывала его с необычайным старанием. Она сварила крахмал, чтобы придать чепчику совсем новый вид, и сейчас осторожно разглаживала его внутри маленьким утюжком с закругленными концами (этот утюжок прачки называют «поляк»); в эту минуту в прачечную вошла худая, костлявая женщина в мокрой юбке, с лицом, покрытым красными пятнами. Это была прачка, державшая трех работниц в большой прачечной на Гут-д'Ор.

— Вы пришли слишком рано, госпожа Бижар! — воскликнула Жервеза. — Я просила вас прийти вечером… Теперь мне некогда.

Но прачка упрашивала ее, говорила, что не сможет прийти в другое время, и Жервеза согласилась сдать ей грязное белье сейчас же. Они отправились за ним в маленькую заднюю комнатку налево, где спал Этьен, и вскоре вернулись с огромными узлами. Свалив белье кучами на пол в глубине мастерской, они принялись разбирать его. На это ушел целый час. Жервеза раскладывала вокруг себя белье кучками — отдельно мужские сорочки, отдельно женские рубашки, носки, полотенца, носовые платки. Когда ей попадалась штука, принадлежащая новому заказчику, она метила ее красным крестиком. Теперь к нестерпимой жаре прибавилась еще удушливая вонь от грязного белья.

— Однако здорово от него несет, — сказала Клеманс, затыкая нос.

— А то как же, — спокойно отвечала Жервеза. — Будь оно чистое, нам бы его не отдавали. На то оно и грязное, чтобы вонять… Мы отсчитали четырнадцать женских рубах, — ведь так, госпожа Бижар?.. Пятнадцать, шестнадцать, семнадцать…

Жервеза продолжала считать вслух, не чувствуя никакого отвращения ко всей этой грязи. Привычным жестом она спокойно перебирала своими обнаженными розовыми руками пожелтевшие, запятнанные рубашки, затвердевшие, засаленные полотенца, провонявшие потом носки. Она низко склонялась над кучами белья, и запах ударял ей прямо в нос. Мало-помалу ею овладела какая-то вялость. Она присела на краешек табурета и продолжала разбирать белье сидя. Глаза ее помутнели. Она сидела, пригнувшись к полу, и медленно раскладывала белье, вытягивая руки, то вправо, то влево, улыбаясь мутной, блуждающей улыбкой, как будто эта вонь от человеческих выделений опьяняла ее. Возможно, что лень впервые овладела ею именно здесь, среди зловонных и едких испарений запущенного грязного белья.

Купо вошел как раз в ту минуту, когда она встряхивала детскую пеленку, до того загаженную, что даже нельзя было сразу разобрать, что это такое.

— Тьфу пропасть! — пробормотал Купо. — Экая жарища!.. Так и ударяет в голову!

Чтобы не упасть, кровельщик оперся о стол. Никогда еще он не возвращался в таком виде. До сих пор ему иной раз случалось приходить под хмельком, — но и только. На этот раз Купо был вдребезги пьян. Под глазом у него был здоровенный фонарь; очевидно, какой-то приятель по ошибке заехал ему в физиономию, вместо того чтобы хлопнуть по плечу. Его курчавые и уже чуть-чуть седеющие волосы, казалось, вытерли пыльный угол в каком-нибудь грязном кабаке, потому что на затылке у него висела паутина. Купо постарел, лицо его поистаскалось, нижняя челюсть еще больше выдвинулась вперед, но он оставался все таким же шутником и рубахой-парнем, как он сам про себя говорил. А нежности его кожи еще и сейчас позавидовала бы любая герцогиня.

— Ты пойми, — говорил Купо, обращаясь к Жервезе. — Это все Сельдерей… Ну, ты помнишь его! Он такой… безногий, на деревяшке… Ну и вот. Он уезжает на родину и вздумал угостить нас. Да мы бы, конечно, так не раскисли, коли бы не это мерзкое солнце! Но, понимаешь, на улице всех разобрало… Ей-богу! Не мы одни. Вся улица так и шатается.

Клеманс расхохоталась: вся улица кажется ему пьяной! Тогда Купо и сам залился отчаянным смехом.

— Вот пьяницы! — задыхаясь, выкрикивал он. — На них смотреть нельзя без смеха!.. Эк их разобрало!.. Но они не виноваты, это солнце, все солнце…

Вся прачечная хохотала; смеялась даже г-жа Пютуа, не любившая пьяных. Косоглазая Огюстина кудахтала, как курица, разинув рот. Но Жервеза выразила подозрение, что Купо не прямо пришел домой, а зашел на часок к Лорилле, — те вечно его подбивают на разные пакости. Купо клялся и божился, что не был у них. Тогда и Жервеза тоже рассмеялась и простила ему все, не подумав даже упрекнуть за потерянный рабочий день.

— Господи, что за чепуху он мелет! — бормотала она. — Можно ли говорить такие глупости! Ну, иди, что ли, спать, — прибавила она с материнской нежностью. — Видишь ведь, мы заняты. Ты нам мешаешь… Там было тридцать два носовых платка, госпожа Бижар. Вот еще два. Тридцать четыре…

Но Купо не хотел спать. Он стоял, топчась на месте, покачиваясь из стороны в сторону, как маятник, и упрямо и задорно продолжал свои попытки острить. Жервезе хотелось поскорее отделаться от г-жи Бижар. Она подозвала Клеманс и велела ей считать белье, а сама стала записывать. Но эта негодница отпускала грязные шуточки по поводу каждой штуки белья; она издевалась над бедностью клиентов, догадывалась по пятнам об их ночных делах, не пропускала ни одной дырки, ни одного пятнышка, чтобы не сказать какой-нибудь гадости. Огюстина ловила каждое слово, но делала вид, будто ничего не понимает. Она была очень испорченной девчонкой. Г-жа Пютуа кусала губы и сердилась: как это можно говорить такие вещи при Купо? Да и вообще мужчине незачем смотреть на грязное белье, у порядочных людей так не делается. Жервеза, поглощенная своим делом, казалось, ничего не слышала. Она записывала, внимательно следя за каждой штукой белья, которую откладывала Клеманс, и стараясь угадать заказчика. Она узнавала их безошибочно, — по цвету белья, по его запаху. Это салфетки Гуже; сразу видно, что ими не вытирали кастрюлек. А вот эта наволочка, конечно, г-жи Бош: она вся испачкана помадой; у г-жи Бош вечно все белье в помаде. Фланелевые фуфайки г-на Мадинье тоже нетрудно признать: у него такая жирная кожа, что шерстяной ворс слипается. Она знала все особенности, все тайны туалета своих заказчиков, знала, кто занашивает белье и кто часто его меняет; знала, какое белье надето под шелковой юбкой у соседки, переходящей улицу, сколько раз в неделю меняет она чулки, платки, рубашки; знала, в каких местах протирается у нее белье, потому что у каждого белье снашивается по-своему. По этому поводу ходило много анекдотов. Вот, например, у мадемуазель Реманжу рубашки протирались наверху, — очевидно, у нее были невероятно костлявые плечи. Кроме того, ее рубашки были всегда совершенно чисты, хотя бы она и носила белье по две недели. Очевидно, в таком возрасте человек превращается в деревяшку, из него даже насильно не выжмешь ни капли пота. Вот так в прачечной, при каждой разборке белья, раздевали весь квартал Гут-д'Ор.

— Ну и гостинец! — воскликнула Клеманс, развязывая новый узел.

Жервеза отшатнулась, охваченная внезапным отвращением.

— Это узел госпожи Годрон, — сказала она. — Не стану я больше стирать на нее, надо найти какой-нибудь предлог. Я вовсе не брезгливее других; мне приходилось в жизни возиться с самым отвратительным бельем, но этого я не могу выдержать. Меня может в конце концов стошнить… Как эта женщина ухитряется загаживать белье до такой степени!..

Она попросила Клеманс разобрать его поскорее. Но работница продолжала отпускать свои шуточки, засовывала пальцы в каждую дырочку, издевалась над каждой штукой и потрясала бельем, точно знаменем торжествующей грязи. Жервеза, сидя на краешке табурета, постепенно исчезала среди выраставших куч рубашек, юбок, панталон, простынь, кальсон, скатертей, наволочек. Розовая, томная, с обнаженными руками и шеей, с белокурыми завитками волос, прилипших к вискам, она словно утопала в этой груде грязного тряпья. Она спокойно улыбалась, забыв о белье г-жи Годрон и не замечая его вони. С заботливым видом внимательной хозяйки перебирала она рукой кучи, чтобы удостовериться, не пропущено ли чего. Косоглазой Огюстине ужасно нравилось подбрасывать кокс в печку, и она до того набила топку, что чугун раскалился докрасна. Косые лучи солнца били прямо в окна; казалось, лавка пылает огнем. В этой жарище Купо разобрало еще больше. Его охватил внезапный прилив нежности. Взволнованный до последней степени, он с распростертыми объятиями направился к Жервезе.

— Хорошая ты у меня женка, — бормотал он. — Дай, я тебя поцелую.

По дороге он запутался в куче юбок и чуть не упал.

— Вот увалень, — сказала Жервеза, не сердясь. — Стой смирно. Мы сейчас кончим.

Но Купо хотел поцеловать Жервезу немедленно; он положительно чувствовал потребность сию же минуту обнять ее, — ведь он так ее любит! Продолжая бормотать, он выпутался из груды юбок, но тут же попал в кучу рубах. Ноги у него внезапно разъехались, и он шлепнулся носом прямо в белье. Жервеза уже начала раздражаться, она оттолкнула его, крича, что он все им спутает. Клеманс и даже г-жа Пютуа заступились за Купо. Какой у нее ласковый муж! Он хочет поцеловать ее; она отлично может позволить ему это.

— Вы счастливица, госпожа Купо! — сказала г-жа Бижар, которую пьяница-муж, слесарь, каждый вечер избивал до полусмерти. — Если б мой вел себя так, когда напьется! Да я бы прямо счастлива была.

Жервеза успокоилась и уже жалела о своей вспыльчивости. Она помогла Купо встать и, улыбаясь, подставила ему щеку. Но кровельщик, не стесняясь присутствием посторонних, ухватил ее за грудь.

— Что и говорить, — бормотал он, — твое белье здорово воняет! А все-таки я тебя люблю!

— Да отстань же! Мне щекотно! — смеясь, кричала она. — Вот дурак-то! Ну, можно ли быть таким дураком!

Он обхватил ее и не выпускал. Она, слабея, прижималась к нему. От него разило вином, но она не чувствовала никакого отвращения. Тяжелый запах белья одурманивал ее. И звучный поцелуй в губы, которым они обменялись здесь, посреди всей этой грязи, был как бы первым шагом на пути их постепенного неотвратимого падения.

Между тем г-жа Бижар уже связывала грязное белье в узлы. Она все время рассказывала о своей дочке Эвлали. Ей всего два годика, но она такая умненькая и рассудительная, как взрослая. Ее можно спокойно оставлять одну: она никогда не плачет, никогда не балуется со спичками. Наконец г-жа Бижар стала выносить, один за другим, узлы с бельем. Она сгибалась в три погибели под их тяжестью; пятна на ее лице стали от напряжения фиолетовыми.

— Сил моих больше нет! Мы изжаримся живьем, — сказала Жервеза, вытирая пот со лба и снова принимаясь за чепчик г-жи Бош.

Тут только заметили, что печка раскалилась докрасна. Даже утюги покраснели. Что за дрянь девчонка, эта Огюстина! Не успеешь отвернуться, как она уже выкинет какую-нибудь пакость! Надо бы, по правде говоря, отшлепать ее как следует. Теперь придется четверть часа ждать, пока утюги остынут. Жервеза засыпала угли в печке золою. Потом ей пришло в голову повесить под потолком вместо занавесей две простыни. Это защитит всех от солнца. Действительно, когда простыни повесили, в мастерской сразу стало очень хорошо. Правда, прохладнее от этого не сделалось, но зато стало уютно, точно у себя в спальне, за пологом. Мягкий свет струился сквозь простыни; прачечная как бы отделилась от всего мира, хотя с улицы и доносился топот прохожих. Теперь можно было расположиться посвободнее. Клеманс сейчас же сняла кофточку. Купо ни за что не хотел идти спать, и ему разрешили остаться, с тем, однако, чтобы он сидел смирненько в углу и не мешал работать, потому что теперь нельзя бить баклуши

— Куда эта язва засунула «поляка»? — бормотала Жервеза, подразумевая под язвой Огюстину.

Маленький утюжок постоянно пропадал. После долгих поисков его находили в самых неожиданных местах. Девчонка, говорили прачки, прятала его нарочно, из злости. Жервеза кончила, наконец, разглаживать чепчик г-жи Бош и принялась за его отделку. Она расправляла и растягивала пальцами кружева, а потом слегка проглаживала их утюгом. Это был очень пышный чепчик с богатейшей отделкой, с оборками, буфами, рюшем и прошивками. Жервеза работала молча и очень старательно. Она осторожно разглаживала оборки и прошивки чепца на «петушке» — небольшом чугунном яйце, надетом на стержень с деревянной подставкой.

Наступило молчание. Слышно было только тупое, заглушенное плотной подстилкой постукивание утюгов. Хозяйка, обе мастерицы и девчонка-ученица — все были поглощены работой. Они стояли по обе стороны громадного квадратного стола и гладили, согнувшись, беспрерывно и быстро двигая взад и вперед руками. С правой стороны у каждой из них лежал плоский, обгоревший кирпичик, на который ставили утюг. Посреди стола стояла глубокая тарелка с чистой водой. Рядом с ней лежали тряпка и маленькая щеточка. Тут же, в старом кувшинчике из-под вишневки, красовался пышный букет лилий; большие белоснежные цветы распускались словно в каком-нибудь великолепном саду. Г-жа Пютуа с ожесточением выхватывала белье из корзины, которую приготовила ей Жервеза, вытаскивала оттуда штуку за штукой салфетки, панталоны, кофточки, рубашки. Огюстина лениво гладила носки и платки и, задрав голову, неотступно следила за, большой мухой, летавшей под потолком. Что же до Клеманс, то она успела выгладить за день тридцать четыре мужских сорочки.

— Только вино. Ни капли водки! — неожиданно заявил Купо: он испытывал потребность объясниться. — От водки меня разбирает. Не годится!

При помощи гибкой кожаной ручки, обитой жестью, Клеманс вытащила из печки утюг и поднесла его к щеке, чтобы узнать, насколько он горяч. Она вытерла его снизу тряпкой, висевшей у нее на поясе, провела по подстилке и принялась за тридцать пятую сорочку. Прежде всего она прогладила рукава и спину.

— Ба, господин Купо! — сказала она после минутной паузы. — Пропустить иной раз рюмочку горькой — вовсе не плохо. Меня это чертовски подбадривает… И потом, знаете, коли все равно пропадать, то чем скорее скрутит, тем лучше. Чего уж там голову морочить. Я наверно знаю, что не заживусь на этом свете.

— Как вы несносны со своими похоронными мыслями! — прервала ее г-жа Пютуа, не любившая печальных разговоров.

Купо рассердился и встал. Ему показалось, будто его обвиняют в том, что он пьет водку… Он клялся своей головой, головой жены, головой своей дочери, что никогда в жизни не выпил ни капли водки. Он подошел к Клеманс и стал дышать ей в лицо, чтобы она убедилась, что от него пахнет только вином. Но взгляд его случайно упал на обнаженные плечи прачки, и он захихикал. Ему захотелось посмотреть их поближе. Клеманс прогладила спину и бока рубашки, принялась за воротник и манжеты. Но так как Купо все время терся около нее, она нечаянно сбила складку. Пришлось взять щеточку, лежавшую около глубокой тарелки, стереть и наново положить крахмал.

— Хозяйка! — сказала она. — Да велите же ему оставить меня в покое.

— Оставь ее, что ты дуришь! — спокойно сказала Жервеза. — Не видишь разве, мы торопимся.

Они торопятся? Ну так что? Он-то чем виноват? Он ничего худого не делает, никого не трогает, только смотрит. С каких это пор запрещается глядеть на божьи создания? Красивые вещи для того и существуют, чтобы на них любоваться. А ведь у этой шельмы Клеманс знатные буфера! Она может показывать их и давать щупать за два су, — никто не пожалеет денег! Клеманс, польщенная этими грубыми комплиментами, рассмеялась и перестала сердиться на пьяного. Она даже стала и сама отшучиваться в ответ на его заигрывания. Купо начал балагурить по поводу мужских рубашек. Итак, она вечно и возится с мужскими сорочками? Можно сказать, прямо и не вылезает из них. Черт возьми! Да она, наверно, изучила их до тонкости, знает, что к чему! Через ее руки прошли сотни, тысячи! Все брюнеты и все блондины квартала носят на теле ее работу. Клеманс вся тряслась от смеха, но продолжала работать. Она заложила на спине сорочки пять широких ровных складок и прогладила их сквозь прорез манишки, потом одернула подол спереди и, тоже заложив складки, прогладила и их.

— А это хоругвь! — сказала она и сама расхохоталась.

Это словечко так понравилось косоглазой Огюстине, что она прыснула со смеху. Ее выругали. Сопливая девчонка! Как она смеет смеяться над словами, которых ей и понимать-то не следует! Клеманс передала ей свой утюг. Когда утюги остывали и уже не годились для крахмального белья, их отдавали Огюстине доглаживать носки и полотенца. На этот раз она схватила утюг так неловко, что обожглась. На руке сейчас же выступила длинная красная полоса. Девчонка заревела, жалуясь, что Клеманс обожгла ее нарочно. Но другая работница, которая только что взяла с печки свежий раскаленный утюг, мигом успокоила ее, пригрозив прогладить ей оба уха, если она сейчас же не перестанет. Затем Клеманс подложила под манишку шерстяную тряпку и стала медленно водить утюгом, давая крахмалу хорошенько выделиться и затвердеть. Грудь рубашки сделалась твердой и блестящей, как картон.

— Ишь, шельма! — пробормотал Купо, топтавшийся с пьяным упорством около Клеманс.

Он приподнимался на цыпочки и смеялся, взвизгивая, как немазаное колесо. Клеманс работала, нагнув от натуги шею, она изо всех сил упиралась в стол, вывернув руки, высоко подняв и расставив локти. Все ее тело было напряжено, мускулы высоко поднятых плеч вздрагивали и перекатывались под тонкой кожей. Влажные от пота груди двигались в розовой тени оттопырившейся рубахи. Тут Купо пустил в ход руки и облапал ее.

— Госпожа Купо! Госпожа Купо! — кричала Клеманс. — Да уймите же его наконец! Если он не отстанет, я уйду! Я не позволю оскорблять себя!

Жервеза только что повесила чепчик г-жи Бош на болванку, обтянутую материей, и старательно, кропотливо плоила кружево маленькими щипчиками. Когда она подняла голову от работы, кровельщик как раз залез рукой в вырез рубашки Клеманс.

— Ну право, Купо! Какой ты несносный! — с досадой сказала Жервеза, словно бранила ребенка за то, что он непременно хочет съесть варенье без хлеба. — Поди-ка ты спать.

— Да, ложитесь-ка спать, Купо. Так-то будет лучше, — объявила и г-жа Пютуа.

— Черт возьми! — бормотал Купо, продолжая паясничать. — Экие вы, право, все недотроги!.. Нельзя даже подурачиться немножко! Я и сам знаю, как надо обращаться с женщинами. Слава богу, еще ни одной ничего не поломал. Ущипнуть можно, но дальше ни-ни! Отдал дань уважения прекрасному полу — и кончено. Разве не так?.. И потом — ведь для того и товар выставляется, чтобы каждый мог посмотреть, пощупать и выбрать то, что ему по вкусу. Зачем она выставила напоказ все свои принадлежности? Нет, это нечестно…

Затем он снова обратился к Клеманс:

— Напрасно ты кобенишься, милочка… Если ты стесняешься при посторонних…

Но Купо не успел докончить фразу, Жервеза спокойно обхватила его одной рукой, а другой заткнула ему рот. Затем она стала подталкивать его к двери, хотя он продолжал отбиваться. Ему удалось, наконец, освободить рот, и он заявил, что согласен пойти спать, только пусть блондинка придет погреть его. Тут Жервеза вытолкала его в заднюю комнату. Слышно было, как она стаскивает с него башмаки. Раздевая мужа, она по-матерински похлопывала его, давала ему легкие шлепки. Когда она стала стаскивать с него штаны, он вдруг залился отчаянным хохотом, опрокинулся на середину кровати и стал дрыгать ногами, крича, что ему щекотно. Наконец она уложила его и укутала, как ребенка. Ну что, хорошо ли ему по крайней мере? Но он не ответил ей, а закричал, обращаясь к Клеманс:

— Иди, цыпочка! Я уже лег! Жду тебя!

Когда Жервеза вернулась в прачечную, Клеманс только что успела дать затрещину Опостияе. Началось с того, что на печке каким-то образом оказался грязный утюг. Г-жа Пютуа взяла его, ничего не подозревая, начала гладить и испачкала кофточку. В сущности, виновата была Клеманс: она забыла обтереть свой утюг. Но она ни за что не хотела сознаться в этом и свалила вину на Огюстину; она клялась и божилась, что утюг не ее, хотя на нем были ясно видны следы пригоревшего крахмала. Девчонка, возмущенная такой несправедливостью, совершенно открыто плюнула Клеманс на платье. Тут-то Клеманс и ударила ее. Косоглазая проглотила слезы и вычистила утюг; сначала она соскребла с него грязь, затем натерла огарком свечи и, наконец, вытерла; но каждый раз, проходя мимо Клеманс, она плевала сзади ей на юбку и хихикала исподтишка, глядя, как по юбке медленно стекают слюни.

Жервеза снова взялась за плойку чепчика. Во внезапно наступившей тишине был слышен только хриплый голос Купо. Он все еще был настроен добродушно, все время смеялся и отрывисто говорил сам с собой:

— Ну и дура у меня жена-то!.. Чего она меня уложила?.. Вот дура!.. Да кто же это ложится среди бела дня?.. Ведь спать-то не хочется…

Но вдруг он захрапел. Тогда Жервеза облегченно вздохнула; она была счастлива уже тем, что он наконец угомонился и может теперь хорошенько проспаться на мягкой перине. И среди общего молчания она заговорила медленно и спокойно, не спуская глаз с щипчиков, которыми быстро и ловко плоила кружево.

— Что прикажете делать? Сердиться на него нельзя, он за себя не отвечает. Если бы я вздумала ссориться с ним, то это нисколько не помогло бы. Лучше уж поддакивать и стараться поскорее уложить его спать. По крайней мере скорей угомонится. И мне спокойнее. Ведь он не злой и любит меня. Вот вы сами видели — на стену лез, дай только поцеловать. Это еще хорошо, а бывает, другие мужья напьются и идут к женщинам… А он всегда возвращается домой. Конечно, он заигрывает с работницами, но это дальше шуток не заходит… Послушайте, Клеманс, вы не обижайтесь. Сами знаете, что такое пьяный: зарежет мать и отца и даже не будет знать, что он сделал… Я ему прощаю от всего сердца. Ведь все мужчины такие!

Она говорила все это мягко, невозмутимо; выходки Купо были ей уже не в диковинку. Она старалась оправдать свою снисходительность перед другими, но, в сущности, уже не видела теперь ничего дурного в том, что ее муж щиплет при ней Клеманс. Когда она умолкла, водворилась полная тишина. Г-жа Пютуа то и дело выдвигала из-под стола корзину, вынимала свернутую рубашку или кофточку, снова задвигала корзину под стол и принималась гладить. Окончив, она, не сходя с места, вытягивала свои короткие руки и клала готовую штуку белья на этажерку. Клеманс доглаживала тридцать пятую рубашку. Работы было по горло. Чтобы успеть кончить к одиннадцати часам, надо было торопиться вовсю. Ничто больше не развлекало женщин, и вся мастерская приналегла на работу. Голые руки так и ходили взад и вперед, так и мелькали розовыми пятнами на белизне белья. Печку снова набили коксом. Луч солнца, пробиваясь между простынями, ярко освещал ее. И было видно, как от нее дрожащими струями поднимается раскаленный воздух. Под потолком сохли юбки и скатерти. Жара стала такой удушливой, что Огюстина высунула кончик языка и принялась облизывать губы, — у нее пересохло во рту. Пахло раскаленным чугуном, прокисшим крахмалом, слегка подпаленным бельем, банной сыростью, и ко всему примешивался острый запах вспотевшей кожи и слипшихся волос четырех полуобнаженных работниц. Букет пышных лилий увядал в кувшинчике с позеленевшей водой, распространяя чистый и сильный аромат. И по временам сквозь стук утюгов, сквозь шум кочерги, которой мешали угли в печке, доносился мерный храп Купо, похожий на гулкое тиканье громадных часов, хрипло отсчитывающих секунды напряженной работы прачечной.

На другой день после попойки у Купо всегда трещала голова, — трещала отчаянно, трещала так, что он весь день ходил по мастерской нечесаный, с распухшим и перекосившимся лицом, и только морщился от отвратительного ощущения перегара во рту. Вставал он в таких случаях поздно, вылезал из постели только к восьми часам, а затем принимался слоняться по комнатам, беспрестанно сплевывая и не решаясь отправиться на работу. Еще один день пропадал. С утра он жаловался, что весь разбит, и на чем свет стоит проклинал эти дьявольские кутежи, после которых человек превращается в тряпку. При этом он уверял, что его напоили против вол». Это все бездельники-приятели! Нападут целой кучей, пристанут, как с ножом к горлу, — ну и выходит, что отказаться никак нельзя. Вот и шатаешься с ними по разным местам, тут, там выпьешь, глядь, и готов! Нет, черт возьми! Больше с ним этого не случится! Это в последний раз. Вовсе ему неохота подохнуть в кабаке во цвете лет…

Но после завтрака Купо приходил в себя, принаряжался и начинал покашливать басом, чтобы показать, что находится в полном порядке. Он уже отрицал самый факт вчерашней попойки. Какая там попойка! Так, дернули малость, и больше ничего. Для него это плевое дело. Он знает, как надо пить. Он может выпить все, что угодно, и сколько угодно, и даже не поморщится. Все послеобеденное время Купо слонялся без дела. Когда он чересчур надоедал работницам, Жервеза давала ему двадцать су, чтобы он убрался куда-нибудь. Он уходил прогуляться, заходил в табачную лавочку на улице Пуассонье, встречал там приятеля и, конечно, пропускал с ним по рюмочке наливки. А затем надо было как-нибудь прикончить эти двадцать су. И он шел к Франсуа, кабатчику на углу улицы Гут-д'Ор, у которого было хорошее молодое винцо, — в горле так н пощипывает. Это был старенький погребок, темный, с низким потолком; в прокуренной насквозь комнате рядом можно было и поужинать. Купо оставался там до самого вечера, играл в фортунку на стакан вина. Он пользовался кредитом у Франсуа, который дал ему клятвенное обещание никогда не обращаться за расплатой к его жене. Ведь после выпивки всегда нужно опохмелиться! Клин клином вышибают. Стаканчик вина чудесно прополаскивает желудок. Ведь он, в сущности, малый неплохой, хороший товарищ, за женщинами не бегает; ну, правда, иной раз любит выпить в компании, но так, самую малость, а по совести сказать, он от души презирает всех этих гадких пьянчужек, которые до того пропитались водкой, что их никогда трезвыми и не увидишь. Домой от Франсуа Купо возвращался в отличном расположении духа, бодрый, веселый.

— Ну что, приходил твой вздыхатель? — спрашивал он иногда Жервезу, чтобы поддразнить ее. — Что-то его давно не видать. Придется мне, пожалуй, сходить за ним.

«Вздыхатель» — это был Гуже. Кузнец и на самом деле избегал слишком часто бывать у Купо, боясь надоесть им и дать повод к сплетням. Но в то же время он пользовался всяким предлогом для посещений, сам приносил белье и раз двадцать на день проходил мимо окон. У него был в прачечной любимый уголок, — в самой глубине. В этом уголке он любил сидеть часами, не двигаясь, покуривая свою носогрейку. Раз в десять дней он набирался храбрости, приходил в прачечную вечером, после обеда, устраивался в своем уголке и сидел там молча, точно в рот воды набрав, устремив глаза на Жервезу. Время от времени он вынимал трубку изо рта и смеялся тому, что говорила Жервеза. По субботам, когда прачечная была завалена работой, Гуже засиживался до поздней ночи, и, по-видимому, это развлекало его больше, чем театр. Случалось, что женщины гладили до трех часов утра. С потолка свешивалась на железной проволоке лампа; абажур отбрасывал широкий круг света, в котором белье приобретало мягкую белизну снега. Огюстина запирала ставни, но дверь на улицу оставалась открытой, — июльские ночи были знойны. Чем больше надвигалась ночь, тем работницы все больше расстегивались, чтобы чувствовать себя посвободней. При свете лампы их тонкая кожа принимала золотистый оттенок — особенно у Жервезы. Она пополнела, ее белые плечи отсвечивали, как шелк, на шее была складочка, как у ребенка. Эту складочку Гуже знал так хорошо, что мог бы нарисовать ее напамять. Мало-помалу он впадал в легкое забытье. От нестерпимого жара печки и запаха белья, дымившегося под утюгами, слегка кружилась голова. Кузнец сидел, ни о чем не думая, и, как завороженный, следил за женщинами, которые непрерывно двигали голыми руками, спеша закончить работу, чтобы принарядить квартал к празднику. Соседние дома кругом постепенно засыпали, все стихало, наступала сонная тишина. Било полночь, потом час, потом два часа. Не было слышно ни шагов прохожих, ни шума экипажей. Улица погружалась во мрак. Только из открытой двери прачечной падала полоса света, как будто поперек пустынной мостовой кто-то разостлал кусок желтой материи. Изредка в отдалении вдруг раздавались шаги: торопливо проходил человек. Он пересекал полосу света, услышав глухой стук утюгов, поворачивал голову, заглядывал внутрь и проходил дальше, унося с собой мгновенно мелькнувшее видение — полуодетых женщин, двигавшихся в красноватом тумане.

Жервеза не знала, что ей делать с Этьеном. Купо продолжал шпынять его. Видя это, Гуже взял его к себе на завод раздувать меха. Работа гвоздаря, конечно, не из приятных — в кузнице постоянная грязь, целый день приходится без конца бить молотом по одинаковым кускам железа. Но зато это выгодное ремесло: можно заработать десять-двенадцать франков в день. Двенадцатилетний мальчик мог, при старании, быстро освоиться с делом. Так Этьен сделался новым связующим звеном между Гуже и Жервезой. Гуже сам приводил мальчика домой, рассказывал о его поведении, о его успехах. Все кругом посмеивались и говорили, что Гуже втюрился в Жервезу. Она и сама прекрасно знала это и при каждом напоминании вспыхивала стыдливым румянцем, как девочка. Ах, бедный парень! И какой скромник! Никогда он не заговаривал с ней о своих чувствах; никогда не позволял себе ни вольного слова, ни нескромного жеста. Да, не часто встречаются такие честные парни! И Жервеза, сама себе в этом не признаваясь, испытывала в глубине души огромное наслаждение при мысли о том, что ее так любят, преклоняются, точно перед святой девой. Когда у нее бывали какие-нибудь неприятности, какое-нибудь огорчение, она вспоминала о кузнеце, и это утешало ее.

Если им случалось остаться вдвоем, они не испытывали ни малейшего смущения. Они глядели друг другу в глаза, улыбались, и никогда ничего не говорили о своих чувствах. То была спокойная нежность, чуждая дурных помыслов, чуждая всякой грязи. Им казалось, что они могут быть счастливы, сохраняя спокойные дружеские отношения. И они избегали всего, что могло бы расстроить их дружбу.

К концу лета Нана стала до того несносна, что на нее жаловался весь дом. Ей было шесть лет, но это была уже совершенно испорченная девчонка. Чтобы она не путалась под ногами, мать ежедневно отводила ее в детский сад мадемуазель Жосс, на улице Полонсо; там она потихоньку связывала сзади подруг за платьица, насыпала учительнице золы в табакерку, а иной раз придумывала такие неприличные шалости, что о них неудобно и рассказывать. Два раза мадемуазель Жосс исключала ее, но потом все-таки принимала обратно: за Нана платили шесть франков в месяц, и мадемуазель Жосс не хотелось лишаться этих денег. Вернувшись домой, Нана старалась всячески вознаградить себя за вынужденное заключение в школе, а когда работницы, одурев от ее крика, прогоняли ее гулять, она заводила адскую кутерьму на дворе и под воротами. Прежде всего она отыскивала там Полину, дочку Бошей, и Виктора, сына г-жи Фоконье, прежней хозяйки Жервезы. Этот Виктор был здоровенный десятилетний балбес; он очень любил возиться с девчонками. Г-жа Фоконье не ссорилась с Купо и сама присылала к ним сына. Впрочем, дом кишмя кишел ребятишками, которые целый день наводняли все четыре лестницы л возились на дворе, точно стая пискливых, прожорливых воробьев. У одной г-жи Годрон их было девять душ — одни белокурые, другие смуглые, но все сопливые, нечесаные, в штанах, доходивших чуть не до подбородка, со спустившимися чулками, в рваных блузах, и такие чумазые, что сквозь слой грязи едва можно было разглядеть их кожу. У другой женщины, которая жила на шестом этаже и торговала вразнос булками, было семеро. Дети кучами высыпали изо всех квартир, мокли под дождем, сохли на солнышке. В этом ворохе мелюзги были и долговязые, тонкие, как жердь, были и толстые, с брюшком, как у взрослых, были и совсем крошечные, едва из колыбели, еще не твердо державшиеся на ножках и становившиеся на четвереньки, когда им хотелось двигаться побыстрее, — сущие маленькие зверьки! Нана верховодила всей этой сопливой командой. Она задирала нос перед девочками вдвое старше ее и уступала частичку своей власти только Полине и Виктору. Они были ее закадычными друзьями и исполняли все ее прихоти. Любимым занятием Нана было играть в «маму». Эта паршивая девчонка раздевала и одевала малышей, тискала, щипала, щекотала их, держала их в полном повиновении, проявляя извращенный деспотизм взрослого порочного человека. Она придумывала ужасные игры, за которые ее стоило бы хорошенько выдрать. Под ее предводительством вся шайка шлепала по лужам, натекшим из красильни; и когда они выходили оттуда, ноги их были по колено в синей или красной краске; потом вся ватага бежала к слесарю — таскать гвозди и железные опилки, а оттуда в столярную, где были свалены огромные кучи стружек; на этих стружках было весело кататься и кувыркаться. Двор принадлежал мелюзге, он гудел от беспорядочного топота башмаков, от беспрерывного звонкого визга, усиливавшегося всякий раз, как стая снималась с места. В иные дни двора не хватало. Дети забирались в подвалы, вылезали оттуда, с грохотом взбегали по лестницам, носились по коридорам, спускались, снова взбирались наверх, бежали другими коридорами — и все это с шумом, с гвалтом. Целыми часами дом гудел от их беготни, дети кишели в нем, как какие-то вредные животные.

— Да они точно с цепи сорвались! Этакая погань! — кричала г-жа Бош. — Видно, людям делать нечего, что они нарожали столько детей!.. А потом еще жалуются, что есть нечего!

Бош говорил, что у нищих дети плодятся, словно шампиньоны на грядках. Привратница кричала на детей с утра до вечера, бранилась, грозила им метлой. В конце концов она стала держать двери подвала на запоре, потому что Нана вздумала играть там, внизу, в темноте, в доктора: скверная девчонка лечила ребятишек розгами. Г-жа Бош узнала это от Полины, которой мать тут же надавала здоровых затрещин.

Однажды днем произошла ужасная сцена. Впрочем, рано или поздно, этим должно было кончиться. Нана выдумала новую, очень забавную игру. Она стащила стоявший перед дворницкой башмак г-жи Бош, привязала к нему веревочку и стала волочить его за собой, как тележку. Затем Виктору пришло в голову насыпать в башмак яблочной кожуры. И вот образовалась целая процессия. Впереди шествовала Нана — она тащила башмак. По бокам ее шли Виктор и Полина. А за ними в строгом порядке тянулась вся остальная мелюзга — большие впереди, маленькие сзади. Шествие замыкал карапузик, сам не больше сапога ростом, в юбочке и дырявой шапчонке, съехавшей на ухо. Процессия голосила на весь двор очень жалобно и заунывно. Нана говорила, что они играют в похороны. Обойдя вокруг дома, решили начать сначала.

— Что это они там делают? — подозрительно пробормотала г-жа Бош, выглядывая из дворницкой, — она постоянно была настороже.

Вдруг она сообразила, в чем дело.

— Да это мой башмак! — яростно завопила она. — Ах, поганцы!

Г-жа Бош набросилась на детей, надавала всем подзатыльников, влепила Нана несколько оплеух, а Полине дала пинка, — экая дурища! Чего же она смотрит, когда у нее из-под носа тащат башмак матери. Как раз в эту минуту Жервеза наполняла ведро у водопроводной колонки. Увидев Нана всю в слезах, с разбитым в кровь носом, она чуть не вцепилась г-же Бош в волосы. Скотина этакая! Можно ли так дубасить ребенка? Надо же быть такой бессердечной тварью! Г-жа Бош, разумеется, не осталась в долгу. Если у тебя дочь такая паскудница, так по крайней мере держи ее под замком! Дело кончилось тем, что на пороге дворницкой появился Бош и закричал жене, чтобы она шла домой: стоит тоже разговаривать со всякой дрянью!.. Это был полный разрыв.

По правде сказать, между Бошами и Купо уже целый месяц были натянутые отношения. Жервеза, очень щедрая по натуре, то и дело посылала Бошам всякую всячину, — то кусок пирога, то бутылочку вина, то апельсинов, то чашку бульона. Однажды вечером она снесла в дворницкую остатки салата-цикория со свеклой. Она знала, что привратница обожает салат. Но на следующий день мадемуазель Реманжу рассказала ей, что г-жа Бош при всем честном народе выбросила салат за окошко, да еще скорчила при этом презрительную гримасу и заявила, что, слава богу, не нуждается в чужих объедках. Жервеза даже побледнела от бешенства. И с этих пор всякие подарки прекратились: никаких бутылок вина, ни чашек бульона, ни апельсинов, ни пирога — ничего решительно! Надо было посмотреть, как бесились Боши! Им казалось, что Жервеза их обворовывает! Жервеза теперь поняла, что сама была виновата: если бы она с самого начала не приучила Бошей к постоянным подачкам, то это не вошло бы у них в привычку, и они держались бы, как и раньше, учтиво. Теперь же привратница поносила Жервезу, как только могла. В октябре Жервеза запоздала на один день с квартирной платой. Г-жа Бош не преминула тотчас же нажаловаться домохозяину, г-ну Мореско, что Жервеза будто бы все деньги тратит на жратву; что ни получит, так в тот же день и проест; г-н Мореско, тоже порядочный грубиян, бесцеремонно ввалился в прачечную, не снимая шапки, и потребовал, чтобы ему немедленно отдали его деньги. Ему тут же их и вручили. Боши, разумеется, теперь сошлись с Лорилле. Лорилле постоянно торчали в дворницкой и даже выпивали с Бошами. Словом, произошло полное примирение. Никогда бы они не поссорились, если бы не Хромуша! Это такая пройдоха! Да, теперь и Боши узнали ее по-настоящему! Теперь они понимают, каково было Лорилле все это переносить! И когда Жервеза проходила мимо дворницкой, вся компания открыто насмехалась над ней.

Тем не менее Жервеза однажды явилась к Лорилле. Из-за мамаши Купо, которой исполнилось уже шестьдесят семь лет. У старушки пропадало зрение, да и ноги отказывались служить. Ей пришлось волей-неволей бросить работу, и теперь она была обречена на жизнь впроголодь, если только дети не помогут ей. Жервеза считала позором, чтобы больная старушка, у которой трое взрослых детей, оказалась брошенной на произвол судьбы. Но Купо отказывался поговорить об этом с Лорилле и предлагал Жервезе сходить к ним самой.

И вот однажды, в порыве бурного негодования, она отправилась к ним.

Она влетела к ним, даже не постучавшись. С того самого вечера, когда она впервые пришла к ним и встретила такой нелюбезный прием, в комнате ничто не изменилось. Все та же вылинявшая шерстяная занавеска разделяла помещение пополам, и все такое же оно было длинное, узкое, похожее на кишку или нору морского угря. Лорилле, низко склонившись над станком, сидел в глубине мастерской и нанизывал звенья своей цепочки, а г-жа Лорилле стояла выпрямившись перед тисками и протаскивала золотую нить сквозь волок. При дневном свете маленький горн отсвечивал розовым.

— Да, это я, — сказала Жервеза. — Вы, кажется, удивлены? Еще бы, ведь мы на ножах! Но я пришла не ради себя и не ради вас. Вы это и сами отлично понимаете… Я пришла ради мамаши Купо. Я спрашиваю вас: что же, мы допустим, чтобы она побиралась?

— Ворвалась, нечего сказать! — прошипела г-жа Лорилле. — Вот наглость!

Она повернулась к Жервезе спиной и снова принялась протаскивать золотую нить, всем своим видом показывая, что не обращает на невестку ни малейшего внимания. Но Лорилле поднял от работы свое мертвенно-бледное лицо и закричал:

— Что, что такое?

Впрочем, он отлично расслышал слова Жервезы и тут же добавил:

— Опять дрязги, опять эта старуха канючит. Вечно она плачется на нищету… Ведь только позавчера она обедала у нас. Мы делаем все, что можем. У нас золотых россыпей нет… Но, конечно, если она ходит сплетничать про нас, пусть лучше она у тех и остается, кому про нас наговаривает. Нам шпионов не надо.

Он тоже повернулся спиной к Жерзезе, снова взялся за цепочку и как бы нехотя добавил:

— Если все прочие дадут по сто су в месяц, то и мы будем давать столько же.

Жервеза уже успокоилась. Увидев деревянные лица супругов Лорилле, она сразу охладела. Каждый раз, когда она заходила к ним, ее охватывало неприятное чувство. Она опустила глаза, и, глядя на деревянный решетчатый настил, под которым скоплялись обрезки золота, стала спокойно говорить. У мамаши Купо трое детей. Если каждый даст по сто су, то выйдет пятнадцать франков в месяц. Ясно, этого мало. На это прожить нельзя. Надо давать по крайней мере втрое больше. Но тут Лорилле завопил. Как? Пятнадцать франков в месяц? Да где же ему взять этакую уйму денег? Украсть, что ли? Если он работает с золотом, это еще не значит, что он богач! А. его, по-видимому, считают богачом! Затем он принялся честить старуху Купо: ей и того подай, и этого; по утрам она не может обойтись без кофе, а вечером любит пропустить рюмочку — словом, хочет жить, как состоятельная особа. Черт возьми! Конечно, всякому хочется жить в довольстве!.. Но — прошу не прогневаться! — если ты за всю свою жизнь не отложил ни копейки, так и клади зубы на полку. Да притом мамаша Купо не так уж стара, она еще отлично может работать. Небось, когда ей надо выхватить с блюда самый лучший кусочек, так у нее глаза видят отлично. Старуха просто разленилась, только о том и думает, как бы ей понежиться. Даже если бы у него, Лорилле, и были деньги, все равно он не стал бы потакать лентяям.

Жервеза, не теряя самообладания, продолжала уговаривать их. Она старалась пристыдить их, внушить им сострадание к старухе. Но муж в конце концов вовсе перестал отвечать ей, а жена делала вид, что не замечает Жервезу, и, повернувшись к ней спиной, отбеливала готовую цепочку в маленькой кастрюльке с длинной ручкой. Жервеза продолжала говорить, невзирая на то, что они не обращали на нее никакого внимания, и, глядя на этих оборванных, грязных людей, корпевших над своей работой в насквозь прокопченной мастерской, думала, что они просто одеревенели от долгого однообразного труда, отупели, заржавели, как вот эти их старые инструменты. Но наконец она не выдержала и, возмутившись, крикнула:

— Ну хорошо! Оставайтесь с вашими деньгами!.. Я беру матушку Купо к себе! Слышите? Подобрала же я на днях голодную кошку, могу подобрать и вашу мать. У меня она не будет нуждаться ни в чем: найдется для нее и чашка кофе, и рюмочка вина!.. Боже мой! Какие мерзкие люди!

Г-жа Лорилле разом повернулась. Она взмахнула кастрюлькой, как бы собираясь выплеснуть кипящую воду в лицо невестке, и яростно забормотала:

— Вон отсюда! Вон, или я наделаю беды!.. И не рассчитывайте на сто су, потому что я не дам ни гроша. Слышите? Ни гроша!.. Сто су! Как бы не так! Мамаша будет у вас за служанку, а мои сто су пойдут вам на развлечения! Если только она будет жить у вас, то передайте ей от меня, пусть она хоть -околевать будет — я ей и стакана воды не дам! Вон отсюда! Марш! Чтобы и духу вашего здесь не было!

— Вот чудовище! — сказала Жервеза, в ярости захлопывая за собою дверь.

На следующий день она взяла к себе старуху Купо. Ее кровать поставили в комнату Нана, в ту самую комнату, что освещалась через круглое окошко под самым потолком. Переселение не потребовало долгих сборов: кроме кровати, у матушки Купо был только старый ореховый шкаф, стол да два стула. Шкаф поставили в комнату с грязным бельем, стол продали, а стулья отдали в починку. В первый же день своего водворения у Купо старушка принялась подметать комнаты, перемыла посуду и вообще старалась быть полезной по мере сил, радуясь, что как-то устроилась. Лорилле из себя выходили от злости, тем более, что г-жа Лера опять помирилась с Купо. Это случилось после перепалки, которая произошла у сестер из-за Жервезы. Г-жа Лера рискнула одобрить поведение Жервезы во всей этой истории с их матерью, а потом, видя, что сестра злится, вздумала еще поддразнить ее — и принялась расхваливать глаза прачки: какие великолепные глаза, так и горят, а поглядишь поближе, они прямо вспыхивают! Тут у сестер произошла потасовка, после которой они поклялись никогда больше не встречаться. Теперь г-жа Лера проводила все вечера в прачечной и смаковала непристойные шуточки, которые отпускала Клеманс.

Прошло еще три года. За это время женщины много раз мирились и ссорились. Жервеза знать не хотела Лорилле, Бошей, да и вообще всех, кому сна не пришлась по вкусу. Если они недовольны ею, так и черт с ними. Ей-то какое дело? Она сама зарабатывает себе на хлеб, и больше ей ничего не нужно. Мало-помалу Жервеза завоевала в квартале всеобщее уважение. С ней действительно приятно было иметь дело: не часто попадаются покупательницы, которые не торгуются, не привередничают и аккуратно платят. Жервеза брала хлеб у г-жи Кодлу, на улице Пуассонье, говядину — у толстого мясника Шарля на улице Полонсо, а бакалею у Леонгра, на улице Гут-д'Ор, почти напротив прачечной. Виноторговец Франсуа приносил ей вино из своей лавки, помещавшейся на углу той же улицы, сразу целыми корзинами по пятидесяти бутылок. Сосед Вигуру отпускал ей уголь по цене газовой компании. У жены этого Вигуру бока, надо думать, были постоянно в синяках, потому что ее щипали все мужчины околотка. Надо сказать правду, поставщики старались всячески угодить Жервезе; они отлично знали, что быть с ней любезным — прямой расчет. Когда она проходила по улице, одетая по-домашнему, простоволосая, в ночных туфлях, ей то и дело приходилось раскланиваться на все стороны. Она чувствовала себя здесь как дома, соседние улицы казались ей естественным продолжением ее квартиры, выходившей прямо на тротуар. Теперь она охотно ходила сама по всякому делу; ей нравилось проходить по улице, где каждый встречный был ей знаком. Если ей некогда было стряпать обед, она брала порционно в харчевне, находившейся в том же доме, по другую сторону ворот. Она отправлялась за обедом сама и болтала с хозяином в огромном зале с большими пыльными окнами. Сквозь эти грязные окна тускло виднелся полутемный двор. Иногда она останавливалась посудачить с какой-нибудь соседкой из первого этажа и подолгу стояла на тротуаре с тарелками и судками в руках, заглядывая через окно в убогую каморку сапожника, где виднелась незастланная кровать, тряпье, разбросанное на полу, колченогая колыбель, глиняный кувшин с грязной водой. Но из всех соседей самое большое уважение внушал ей часовщик, приличный господин в сюртуке, целый день копавшийся в часах малюсенькими инструментиками. Она часто переходила улицу, чтобы поздороваться с ним, и с удовольствием заглядывала в его тесную, как шкаф, мастерскую, где весело тикали дешевенькие стенные часики и, торопясь, вразнобой, все сразу отбивали время.

Загрузка...