Мое далекое, позабытое детство…
И все-таки я отлично помню этого мальчика в ссохшейся шубейке песочного цвета, худенького и хромого. Иногда закроешь глаза и видишь, точно наяву: по аулу мчится буйная ватага мальчишек, а позади всех бежит он, волоча больную ногу и стараясь не отстать. И все же отстает, и я опять слышу его голос: «Эй вы, да подождите же! Пойдемте со мной, у меня есть сказка. Вот увидите, она интереснее вчерашней!..»
Весной сорок второго года у Аяна умерла мать, и он остался вдвоем с бабушкой, отца его призвали в армию еще в начале войны. И бабушка привезла Аяна в наш аул в надежде на помощь своих дальних родичей.
Мы играли в войну на единственной проезжей улице, — бросали «гранаты» — пыль, завернутую в бумагу, когда он впервые вышел из дома. Прохожие, старики и старухи ворчали: «Вот она, детская глупость: мало им одной войны, они свою затеяли. Будто нет других игр. Ну и пострелята!» День выдался безветренный, и пыль долго висела в воздухе, застилая солнце, а мы с криком «ура!» нападали на своего «противника» и, отдавшись игре, никого и ничего не замечали. И только наш командир Садык неожиданно остановился на границе, где кончалась завеса пыли, и спросил:
— Эй, а ты кто такой? Откуда взялся?
Тут уж бросили игру все ребята — так необычен был этот вопрос для нашего аула, где все знают друг дружку с раннего детства. Мы обернулись и увидели незнакомого мальчика в белой безрукавке и коротких штанишках. Он выглядел не по-здешнему, особенно поразил нас его черный жесткий чуб, спускающийся на лоб.
Новенький мальчик в нашем ауле — слишком выдающееся событие, поэтому мы мигом забыли про игру и окружили Аяна. Каждый норовил протолкнуться поближе и хорошенько разглядеть новичка. Для нас, аульных детей, Аян в этот момент был и театром, и цирком.
— Слышь, кто он, а?
— А откуда он, ты не знаешь? — спрашивали мы друг у дружки, пихаясь локтями и жадно рассматривая Аяна с головы до пят так бесцеремонно, точно он был неодушевленным предметом.
А он в свою очередь глазел на наш растерзанный вид, и во взгляде его сквозило недоумение. Хороши мы были тогда, грязные, точно поросята. Штаны и рубахи под слоем пыли потеряли свой первозданный цвет и висели клочьями, словно только что побывали в зубах у своры собак.
Его одежда не отличалась ни новизной, ни качеством, но чистенький и опрятный облик Аяна поражал, как царская роскошь.
— Гляньте на него, такой сопляк, а уже отпустил чуб, — высказался первым Есикбай, плохо скрывая зависть.
Нам было не смешно, но все же мы рассмеялись, стараясь поддержать своего товарища перед чужаком. Смех получился фальшивый, как будто нас вынуждали, Аян густо покраснел и промолчал.
— А я знаю, кто он! — громко произнес Садык. — Вы приехали вчера вечером, верно? — обратился он к новичку. — И у вас еще была темно-серая корова. Правильно я говорю?
— Правильно, — кивнул серьезно мальчик. — Только она не совсем темная. Ты видел ее вечером, а днем она гораздо светлее, и еще у нас есть теленок. — И мне почудилось, будто по его губам скользнула усмешка.
А Садык продолжал свое:
— Как тебя звать?
— Аян.
Кое-кто из ребят зашевелил губами, стараясь запомнить его имя.
— Пойдем с нами, будем дружить, — предложил Садык и, не дожидаясь согласия, ухватил Аяна за руку и потянул за собой.
Новичок взглянул на его грязные исцарапанные пальцы и осторожно высвободил руку. Ну, подумал я, и начнется сейчас. Вряд ли стерпит Садык такое оскорбление.
— Ребята, где у вас можно купаться? Жарко, так и печет, — сказал Аян, не дав Садыку обидеться.
— Ну, у нас имеется такое местечко, вода — во! — ответил за всех наш простодушный Садык. — Хочешь, сходим сейчас?
— Хочу! — кивнул Аян.
Садык повел приезжего к заводи, всячески расписывая по дороге ее достоинства. А мы повалили следом. Ребята крутились перед Аяном, каждый старался вставить словечко и тем самым возвыситься в глазах диковинного мальчика. Но хозяином положения был Садык.
— Знаешь, сколько могу просидеть под водой? Пока ты сосчитаешь до шестидесяти, — упоенно врал, и в эту минуту верил сам себе наш честнейший Садык.
— А у меня тоже есть белая рубашка, между прочим. Только она лежит в большом сундуке. Не велит надевать мама. Вот, говорит, подрастешь — и носи на здоровье, — сказал Касым-царапка.
Это прозвище он получил за то, что в драке всегда лез ногтями в лицо. Ревел в три ручья и в то же время так и норовил вцепиться в глаза. Поэтому многие ребята старались не связываться с Касымом-царапкой. И только Есикбай не боялся его длинных и грязных когтей.
Сейчас Есикбай ревниво брел в стороне. Он был самым сильным драчуном, жилистый, и длиннорукий, и поэтому некоторые мальчишки то и дело лебезили перед ним. А теперь его будто и не было — все внимание ребята отдали чистюле-новичку. Вот отчего Есикбай шел в гордом одиночестве и брюзжал презрительно себе под нос.
— А ну-ка иди сюда. Царапка! — рявкнул Есикбай, едва Касым закрыл рот.
Касым приблизился с опаской, на всякий случай его пальцы скрючились, точно когти беркута.
— А может, в твоем сундуке и золота полным-полно? Но-но, спрячь свои когти, кошка. А голову подставь, вот так. — И Есикбай звонко щелкнул Царапку по голове.
Голова Царапки зазвенела, словно спелый арбуз. А Есикбай щелкал еще и еще, вкладывая все свое умение и силу. Касым заплакал от злости и бросился на обидчика. Но Есикбай опередил его и ударил по носу.
Касым зажал нос ладонью и поплелся назад, в аул, ссутулившись и вздрагивая. А Есикбай посмотрел Аяну в глаза многозначительно, как бы говоря, учти на будущее, у меня разговор короткий.
Аян, в свою очередь, обвел нас вопросительным взглядом: мол, что же это у вас творится? Но никто не хотел связываться с Есикбаем, мы отвели глаза. К тому же коварный Касым не пользовался нашим расположением.
— Ты, конечно, сильный, но за что так его? — спросил Аян Есикбая, покачав головой.
Есикбай саркастически фыркнул и опять отошел в сторону. На большее он пока не решался. Сегодня Аян и для него был чем-то необычным.
В тот день мы купались, загорали и снова купались, до вечера играли у заводи и так свыклись с Аяном, будто он жил в нашем ауле со дня рождения.
Словом, в первые же дни Аян завоевал всеобщую симпатию. Особенно нам понравился его мягкий покладистый характер. Каждый, конечно, стал исподволь набиваться в друзья, но Аян относился ко всем одинаково по-доброму, давая понять, что желает ладить со всеми. Кое-кто из забияк пытался расшевелить Аяна, прощупать его, но Аян только хмурил брови и отходил подальше, а самому настойчивому ответил так:
— Я не хочу драться. Потому что это глупо, и потому что я у бабушки один. Если я подерусь, ей будет неприятно.
И провокатор отошел с миром. В том, что Аян был не хилого десятка, он убедился еще в день знакомства. Тогда мы боролись на песке, и новичок клал всех на лопатки. Только Есикбай одержал над ним победу.
Этот неугомонный драчун дня четыре приучал себя к мысли, что Аян такой же, как все, и, значит, его можно бить в общем порядке. Укрепившись в таком мнении, Есикбай начал придираться к Аяну. Но вызвать на скандал умного и доброго Аяна не так было просто.
— Да хватит тебе! Перестань, — отмахивался Аян добродушно.
Но однажды Есикбай потерял терпение, послюнявил палец и мазнул Аяна по лицу.
Аян вытер лицо тыльной стороной ладони и серьезно спросил:
— Значит, ты никак не можешь не драться?
— Что, с тобой, что ли? Видали мы таких! — запетушился Есикбай и попытался щелкнуть Аяна по лбу, но тот уклонился вовремя.
— Пойдем в лог. Посреди улицы драться не буду. Тут уж бабушка узнает наверняка, — спокойно сказал Аян.
— Думаешь, это тебя спасет? Уж так изукрашу — бабушка все прочтет, как по книге! — заверил Есикбай.
Мы отправились следом за ними. Довольный Есикбай спустился в лог первым, приговаривая:
— Ну, иди же сюда, голубчик. Сейчас я тебе покажу.
Аян на ходу снял рубашку, бережно повесил на курай и изготовился к схватке. Бойцы пришлись друг другу в рост. Есикбай выставил руки первым, обхватил Аяна и, притянув к себе, начал валить. Но его противник держался крепко на ногах, и нам, зрителям, стало ясно, что в честной борьбе Есикбаю не осилить. Он понял это сам, изловчился и, схватив Аяна за чуб, запрокинул ему голову. Аян стиснул зубы от боли и медленно повалился на спину, Есикбай взгромоздился на него верхом и начал молотить кулаками. Его спина закрывала лицо Аяна, мы видели только ноги, отчаянно взбивающие пыль. И вдруг Есикбай страшно завопил и сполз набок.
Аян держал его за кисть руки и слегка выворачивал, как только Есикбай обнаруживал намерение побры-каться. И вот на наших глазах непобедимого Есикбая взяли за шиворот и дважды легонько ткнули в пыль, точно нашкодившего котенка.
— Теперь довольно? — спросил Аян.
— Ай, ой! Конечно, довольно! — закричал Есикбай, опасаясь, что победитель передумает.
Аян шагнул через голову Есикбая и выпрямился: теперь сила врага должна перелиться в его мышцы. Во всяком случае, так утверждают древние казахские легенды. Аян тоже не сомневался в этом, он спокойно надел рубаху, пригладил ладонью чуб и полез наверх, ни разу не оглянувшись.
Потом наступила осень, и мы пошли учиться в первый класс к старику Иманжанову. У нашего педагога тряслись руки и слезились воспаленные глаза. Старик приносил с собой листочки драгоценной в то время бумаги и учил нас азбуке.
Я сидел за одной партой с Аяном и был первым свидетелем его школьных успехов. Его способности проявились с самого начала. Помнится, после надоевших нуликов и палочек учитель написал на доске первую букву, и мы, высунув языки, перерисовывали ее на листочки. Наши пальцы, сильные и крепкие в уличных играх, еле управлялись с карандашом. Мы все еще боролись с непослушными пальцами, а Аян уже нетерпеливо ерзал на скамье и спрашивал у старика Иманжанова, что делать дальше.
— Не спеши, всему свое время, Аян, — успокаивал учитель, радуясь живому, любознательному ученику.
После урока Аян говорил с возмущением:
— Почему он не написал все буквы? Я бы их выучил сразу и написал папе письмо.
Мы понимали его: каждый из нас ждал той минуты, когда можно будет сесть за стол, написать письмо отцу или брату на фронт. Будто почувствовав это, наш престарелый учитель не жалел своих сил и терпения, и вскоре наступил великий день. На одной из перемен мы столпились за спиной Аяна, и он самостоятельно вывел слова: «Мой дорогой папочка…»
Отныне, вернувшись из школы, Аян располагался на полу и писал письмо, слюнявя химический карандаш. Уже после второй строки его губы становились фиолетовыми, точно он перекупался в заводи.
Почти каждый день из аула уходило письмо, адресованное отцу Аяна. Иногда их было два, в том случае, если бабушка усаживалась на постели и диктовала свое письмо.
Мы завидовали Аяуу, потому что еще не научились связывать на бумаге слова в осмысленные предложения. Но наш новый приятель ни капельки не заносился перед нами. Бывало, придешь к нему, скажешь:
— Аян, помоги. Уж очень хочется написать брату письмо.
А он отвечает великодушно:
— Возьми мое и перепиши. Только имя моего отца замени именем своего брата. Понятно?
Киваешь: понятно, — и мчишься домой в нетерпении.
Так постепенно все наши одноклассники стали посылать письма на фронт. Письма были точно близнецы, потому что, в сущности, их сочинял один человек.
Наш учитель будто только и ждал того, чтобы его ученики научились писать письма. Скоро, наполовину парализованный, он слег в постель. Другого учителя не было (да разве его найдешь в войну для маленького аула!), и потому у нас вынужденно начались надолго затянувшиеся каникулы.
В тот же период, который связывается в моей памяти в одно целое, случилось еще одно событие. Однажды Аян гнал бычка с пастбища домой и по дороге решил его объездить. Кроткий обычно бычок взъярился, взбрыкнул и сбросил с себя Аяна. Незадачливый джигит вывихнул ступню и около месяца провалялся дома. Этот вывих оказался для Аяна роковым. С тех пор он так и не смог отделаться от его последствий.
Он все меньше и меньше возился с нами, а затем и вовсе стал просто свидетелем наших игр: сидел где-нибудь в сторонке да с завистью заглядывал, как мы носились по аулу, изображая Красную Армию.
А потом пришла зима, выпал первый снег, и наступила пора снежных гор и санок.
Наш аул приютился у подножья горы Ешкиольмес. Его головные избы, пытаясь подобраться повыше к вершине, вползли было на склон и застыли в начале пути. Такое возникает впечатление, когда смотришь на единственную улицу в нашем ауле. Летом она верхним концом упирается в густую гриву полыни, покрывающей гору Ешкиольмес, а зимой мы носимся сверху вниз на санях по утоптанному снегу, и до позднего вечера над улицей звенят веселые детские голоса. Зима у нас замечательная, снег выпадает глубокий, и в то же время у подножья горы солнечно и тепло. Вот уж благодать, когда несешься навстречу упругому воздуху, а снег слепит глаза и поскрипывает под полозьями, и видишь, как торопятся твои приятели, волокут наверх сани, и щеки их пышут жаром…
Катание в этот день ничем не отличалось от прочих. Время уже подходило к вечеру. Солнце разбухло, отяжелело, налилось красным соком, готовое вот-вот сорваться за гору Ешкиольмес; на снег упали его мягкие розовые отсветы. С солнечной вершины Ешкиольмеса привычной дорожкой спускалась в аул скотина, пасущаяся на проталинах. Все дышало миром, будто исчезли беды и слезы. Хотя бы на эти часы. Поэтому вопль отчаяния поднял на ноги всех людей. Ему ответил такой скорбный плач, что у нас, детей, побежали по спинам мурашки. Минутой позже мы поняли, что горе избрало в жертву дом, где жил Аян.
Ну что ж, от этого никуда не денешься — даже несчастье вызывает у детей прилив любопытства. Мы посыпались с саней и побежали поглядеть на чужое горе. Те, кто уже успел все узнать, шептали осведомленно:
— Слыхал, у Аяна-то бабушка умерла.
И передавали новость другим с таким усердием, будто нас ожидало вознаграждение за радость — суюнши, и, конечно, не сводили глаз с Аяна, боясь пропустить самое главное.
Аян стоял у порога, белый как тот самый снег, по которому только что носились наши сани, и моргал часто-часто. Соседские женщины подняли кутерьму: вокруг причитали, кто от души, а кто ради приличия. А он застыл, глух и нем, только хлопал ресницами, да иногда зябко вздрагивал. Мы решились и, подталкивая друг друга, подобрались к Аяну. Он встретил нас молчанием, только недоуменно взглянул на санки, которые мы притащили за собой.
Солнце спряталось за вершиной Ешкиольмеса. Краски померкли, стал сумеречно-серым воздух. А мы впились глазами в Аяна, ожидая, когда же он заплачет. Кто-то даже произнес вслух, точно подсказывая Аяну:
— Эй, почему он не плачет? У него же умерла бабушка!
Но Аян молча перешагнул порог, прошел мимо окон и завернул за угол. Нетрудно догадаться, что мы бросились за ним, заинтересованные его поведением. И тут он обернулся и сказал:
— Ну, что вы, ребята?.. Хотите послушать сказку?
Он произнес это так, будто умерла не его бабушка, а все наши бабушки сообща покинули белый свет, и потому мы нуждаемся в его утешении.
— Так рассказать вам сказку? — спросил он, печально улыбаясь.
— Расскажи! — брякнул Садык.
— Наверное, лучше смешную, — сказал он самому себе и, задумавшись, потерся щекой о ворот шубы с редким мехом.
А мы крепко держались за свои санки и глазели на него, дружно разинув рты.
Аян вздохнул прерывисто и начал, будто забыв о нашем присутствии и обращаясь только к себе:
— Давно это было… Жил один мальчик… сирота…
Он рассказывал долго и задумчиво, потому что сказку придумывал прямо на наших глазах. Сказка получилась грустной. Но сирота оказался не таким уж жалким нытиком, он не сдавался, а раза два мы даже рассмеялись, забыв о том, что сегодня умерла бабушка Аяна.
На другой день ее хоронили. Следуя обычаям, те немногие мужчины, что были освобождены от военной службы, похоронили бабушку и помчались на конях в аул, оставив Аяна у могилы. Он стоял один-одинешенек, низко опустив голову. И на этот раз глаза были сухими, будто он до сих пор так и не научился плакать. Потом он взял ком глины вперемешку со снегом с могильного холма и бросил в сторону, как положено:
— Бабушка, пусть земля тебе станет пухом!
Он подул на закоченевшие пальцы и поплелся по дороге в аул. В этот же день Аян переехал к старику Бапаю, который находился с бабушкой в далеком родстве. Вначале из ворот выехал дед Бапай, на его санях красовались горы пестрых одеял и подушек. За ним появился Аян, ведя светло-серую корову. Корова сделала шаг, другой и уперлась, чуя, что ее уводят навсегда из привычного стойла. Ну, а нам только дай повод для деятельности. Мы побросали сани и всей ватагой наперли на корову сзади.
— Раз, два — взяли! — вопил Есикбай.
Корова таращила большущие глаза, полные коровьей тоски, мотала головой, хвостом, точно ее кусали слепни, сделала вид, будто хочет боднуть Аяна, но затем смирилась, промычала жалобно и побрела следом за Аяном, нюхая полу его шубейки.
— Она у нас умница, все понимает, — сказал Аян, зачем-то стараясь оправдать корову в наших глазах.
Мы проводили его до нового жилья и опять взялись за санки.
Аян вышел к нам только на следующий день. Он остановился в сторонке и горящими глазами смотрел, как мальчишки летают с горки на санях.
— У меня тоже были санки. Там, в городе, — сказал он мне, когда я, лихо развернувшись, затормозил у его ног.
Он сказал это так, будто мы его обвинили в чем-то.
— Аян, знаешь что, возьми мои сани. Спустись разок, — предложил я, не выдержав его взгляда.
— А что, может, и в самом деле попробовать? — сказал он неуверенно, но потом лицо его просветлело. — Ну, кто со мной наперегонки?!
Он втащил, прихрамывая, сани на горку и, плюхнувшись на них животом, мигом скатился вниз.
— Спасибо, — сказал он, вставая. — Ух, как быстро! Не успел и подумать.
— А мои сани еще быстрей, — похвастался Садык. — Аян, попробуй на моих.
— Давай твои сани, — обрадовался Аян.
Потом он уселся на сани Есикбая, и не успел он еще оттолкнуться, как остальные ребята закричали наперебой.
— Аян, Аян! А мои сани?! Возьми мои сани!
— Ух, и накатался! — Аян дышал глубоко, возбужденно, видно, устал с непривычки.
— Ну, а за это расскажешь еще одну сказку, — пошутил Садык.
— Так и быть, расскажу, — улыбнулся Аян. — И, наверное, она будет лучше вчерашней. Ну, веселей, что ли.
Когда наступили сумерки, мы собрались у дома Бапая и подняли такой шум, рассаживаясь на крыльце, что тут же распахнулась дверь, и раздался крик старухи:
— Ой, срамота какая! Я-то думаю, что за топот? Уже не согнали ли колхозное стадо под мои окна? А это, выходит, вы безобразники! А ну, марш отсюда, негодники этакие! Ух, я вас!
Она потрясла сухим кулачком, и этого оказалось достаточно — нас точно ветром сдуло со двора. Мы стояли на улице и переглядывались растерянно. «Плакали наши сказки», — вот что было написано на лицах ребят. И тут нашелся Садык.
— Ребята, айда на конюшню! Залезем на крышу, и там уж слушай сколько влезет, во!
И как мы раньше не подумали об этом? На крыше конюшни навалено сено, оно там лежит с начала осени, мягкое, пахучее. Сиди себе и слушай. Уж большего удобства не найти, как ни ломай себе голову. Ай да молодец, Садык!
Мы заорали «ура» и, точно одержимые, подстегивая себя, помчались на конюшню. Позади всех, припадая на больную негу, бежал Аян. Взобраться по каменной кладке на крышу не стоило большого труда, особенно для тех, у кого руки так и чешутся от желания на что-нибудь залезть. На крыше было просто здорово, и первые минуты мы с хохотом и визгом кувыркались на душистом сене, с головой зарываясь в него, опьяненные запахом лета. Потом ребята притихли как-то разом и начали устраиваться поудобней в кружок. Сам рассказчик сел посреди кружка, собрав под себя большущую охапку сена, и устремил сосредоточенный острый взгляд в сторону чернеющего лога. Он еле угадывался в ночи, да и что можно было разглядеть во тьме-тьмущей? Но глаз Аяна проникал через ночь, ему виделось что-то необычное, непостижимое для остальных ребят. И нам стало жутко.
— Это было давным-давно… в далекие времена. Жил один мальчик… сирота… — начал Аян.
Его приглушенный, бормочущий голос завораживал нас. Мы сидели не шелохнувшись и верили каждому слову, хотя и знали прекрасно, что это всего-навсего сказка, придуманная нашим же товарищем. Внизу, под нами, фыркали и тихонько ржали кони и переступали копытами. Но мы уже не реагировали на обыденные звуки реального мира, а перенеслись в диковинную страну, которая раскинулась во тьме у подножья Ешкиольмеса.
С тех пор так и повелось: едва наступал вечер, мы занимали облюбованные места, а Аян заводил очередную сказку.
Как-то в один из таких вечеров Садык появился на крыше с газетой и горстью табака, утащенного из дома. Усевшись по-солидному, так, по его мнению, сидят настоящие мужчины, он свернул огромную неуклюжую «козью ножку», извлек из кармана коробок с единственной спичкой и неумело прикурил. Мы смотрели на него во все глаза; он сделал первую затяжку, зашелся долгим кашлем и, смахнув невольные слезы, небрежно заявил:
— Теперь можно начинать. Валяй свою сказку, Аян!
— Э, прежде и я попробую. Дай-ка, затянусь разок, — возразил сидевший по соседству с ним Касым-царапка и нетерпеливо потянулся к цигарке.
Наш Садык был великодушным. Он протянул самокрутку, и Касым набросился на нее с такой жадностью, будто в этой порции дыма заключалось его спасение. Но он начал так чихать и кашлять, что мы подняли его на смех, а кто-то назидательно изрек:
— И поделом тебе! Не будешь жадничать.
Потом в это дело вмешался Есикбай.
— А ну, Садык, я покажу, как надо курить, — потребовал он важно.
— Пожалуйста, — сделал вновь широкий жест Садык. Есикбай, волнуясь, вдохнул, набрал полный рот табачного дыма и потихоньку выпустил через ноздри. После этого он обвел нас взглядом, полным превосходства, как бы говоря: «Вот так-то, слабаки». Тут уж не утерпел и я, за мной последовали другие, и вскоре от «козьей ножки» остался крошечный окурок, который уж никто не рискнул взять в рот.
На другой день каждый притащил на крышу собственное курево и потом, пыхтя, рассыпая табак и шурша газетой, сворачивал уродливую «козью ножку». Мы чадили в ночное небо и слушали Аяна, и отныне его сказки обрели еще большее очарование. Курение возвысило нас в собственных глазах, мы считали себя повидавшими виды людьми, внушающими мудрость одного из собратьев. Потом один из нас попался матери во время кражи табака, и родители забили тревогу. Табак и газеты были убраны в семейные тайники. Но мы уже стали искушенным народом.
— Ребята, а ребята, вы заметили, что курит немой Турдагул? — спросил Есикбай, когда мы устроили совет по столь трагичному поводу.
О да, мы отлично это знали, и отныне горстка сухого конского навоза (да простит читатель!) стала одной из тех необходимых вещей, что мы постоянно таскали в карманах. И опять мы пускали к звездам дым, внимая голосу Аяна.
А сказки его казались нам удивительными. В них было все: и доблесть, и богатырская мощь, и ум, и красота. Но самая притягательная сила этих сказок заключалась в том, что их героями Аян сделал нас. По его словам, мы отважно бросались в атаку на фашистов, один против ста, нет, против тысячи, да что уж там, против миллиона, и под нами храпели фантастические кони, а на наших руках сверкали волшебные сабли из чистого серебра. Перепуганный до смерти враг обращался в паническое бегство передо мной, перед Садыком, и уж, разумеется, в первую очередь перед Есикбаем. Вечно хлюпающий носом Касым-царапка забывал о соплях и о том, что еще не слопал лепешку, стянутую со стола, потому что в этот миг одним махом в одиночку сокрушал фашистские орды.
Мы слушали Аяна, забывая о скудных обедах, о худой одежонке. Все это казалось пустяком по сравнению с нашими подвигами. И когда кончалась сказка, замирало последнее слово Аяна, мы принимались горячо обсуждать только что отгремевшие события. Только и слышалось:
— А как я их, а! Здорово?
— А я?!
И неизменно разговор переключался на всамделишную войну. Есикбай или кто-нибудь еще говорил.
— Была бы у меня такая волшебная сабля, поехал бы я на фронт, да как бы задал фашистам трепку, всех бы покосил наповал.
Или что-нибудь еще в этом роде. А Садык или кто-то другой добавлял мечтательно что-нибудь вроде:
— Представляете: папа, а вокруг него фашисты. И тут появляюсь я с волшебной саблей. «Папа, — говорю, — это я, Садык?» И раз! Раз! По фашистам. И всех до одного! А, как бы было здорово?!
Все остальные соглашались с ним, каждый тоже мечтал помочь отцу или братьям в самый трудный для них момент…
Иногда Аян придумывал страшную сказку. Тогда ночь вокруг нас наполнялась лязгом медных крыльев, на которых парили звероподобные птицы, а закоулки, лог и яры так и кишели одноглазыми чудовищами, чертями и прочей нечистью. Ночь наэлектризовывалась ужасами: нам мерещилось, что ветер, дующий со стороны яра, доносит какие-то воющие голоса, и стоило самому храброму из нас крикнуть «а!», как остальные с воплем «ой-бай!» зарывались в сено.
Что происходило с Аяном, когда в его голове рождались такие сказки, не представляю и сейчас. Может, его угнетало одиночество, и временами, когда побеждало отчаяние, ему чудилось, что его окружают несчастья, и те принимали сказочные образы в его детском воображении… Об этом остается лишь гадать. Но и в таких случаях его сказки всегда кончались счастливо, потому что он верил в победу добра.
И в то же время никто так не веселил нас, как все тот же Аян. К сожалению, это случалось очень редко. Но уж когда он брался за смешную сказку, чуточку улыбаясь и показывая при этом плохие редкие зубы, мы корчились от смеха, сучили ногами, захлебывались, держась за животы. И будто не шла война на земле, и наши отцы и братья в этот самый час сидели дома в тепле, живые и невредимые…
— Аян, ну еще одну… Ну, что тебе стоит, — умоляли мы, когда он умолкал.
Но сколько ни проси, больше одной сказки он не рассказывал. Он поднимался, отряхивал приставшее к шубейке сено и виновато отвечал:
— Поздно уже, ребята. Спать пора. Дома ругаются, наверное.
Нам казалось, что Аян просто ломается перед нами, набивая цену, что сочинять сказки не так уж и сложно, только нужно знать особый способ, а Аяну известен этот способ, и нам только не хватает смелости, а то и просто лень расспросить его как следует и потом самим выдумывать сказки. Но, видно, это было и не такое уж легкое дело. Аян думал, сидя где-нибудь на солнышке, а мы беззаботно катались с горки на санках и вечером, уставшие, довольные, мокрые от снега, шли на конюшню послушать, что же еще приготовил для нас наш приятель…
В награду за новую сказку кто-нибудь из ребят наутро давал свои санки Аяну — это стало обычаем. Так было вначале, и первое время мы были очень добросовестны, но потом порыв остыл. Как-то, когда подошла очередь одного из нас, он сказал:
— Знаешь что, Аян. Лучше я дам тебе сани завтра. Ты не обидишься?
— Конечно, нет, — ответил Аян растерянно.
Новый почин был заразителен. Да и кому охота расставаться с санями хотя бы на один день, когда так сверкает снег, и сани так и скользят по снегу, и ветер поет в ушах. Теперь, если Аяну удавалось хотя бы разок съехать на санях, если у кого-нибудь просыпалась совесть, и он скрепя сердце говорил: «Аян, может быть, прокатишься разок?»- это можно было считать удачей.
Аян тащил сани на горку, но это уже не приносило ему прежней радости, и, скатившись с горы, он возвращал сани владельцу. Казалось, он брал-то их оттого, что понимал все и просто не хотел ставить засовестившегося мальчика в неудобное положение. А потом он подолгу стоял внизу, у самого спуска, пряча посиневший от холода нос в ворот шубейки, постукивая пяткой о пятку, и молча следил за нашими забавами.
Иной раз из ворот высовывалась старуха Бапая и покрикивала:
— Эй, Аян, где ты там? Куда он делся, этот непоседа?! Ах, вот ты где! Ступай, привяжи корову, загони уток и гусей. Да, совсем забыла: потом напоишь кобылу. И смотри не забудь положить ей сена!
— Я сделаю все, бабушка, — отвечал Аян и уходил во двор, то и дело оборачиваясь, будто опасался пропустить самое интересное, а покончив с делами, почти всегда возвращался.
Зато вечером Аян брал свое. Он, видать, с нетерпением ждал весь день, когда сядет солнце, и когда оно закатывалось за вершину Ешкиольмеса и начинало смеркаться, его лицо оживлялось, он говорил:
— Ну, а теперь на конюшню. Я сегодня придумал такую сказку!.. Куда до нее вчерашней!
Бывало и так, что он не выдерживал и звал послушать сказку днем.
— Неужели вам не надоело кататься? Каждый день одно и то же. Что за интерес лежать на брюхе и портить при этом одежду? — начинал он и выпячивал пренебрежительно нижнюю губу.
Но он не умел притворяться, а мы понимали, в чем дело, и не поддавались на его уловку. Разве что найдется один маленький простак да пискнет:
— А может, и правда поедем? Мои бурки промокли до нитки.
И это придавало Аяну силы.
— Да разве это сани? — фыркал он и морщил нос. — Не сани, а сплошное недоразумение. Вот достать бы сани с рулем и мотором, да с фарами. Такие, чтобы не только вниз, но и вверх забирались. Это я понимаю!
— Э, выдумываешь все! Разве такие сани бывают, чтоб и вниз, и вверх? — удивлялись мы.
— Еще какие бывают! Ну, как летающий конь. Ну, словно конь Тайбурыл!
— Конь Тайбурыл? На котором ездил батыр Кобланды?
— Ну да. Так и эти сани. Им что вниз, что вверх, все одинаково!
Спорить с Аяном никто не решался: если он это утверждает, значит, такие сани существуют на самом деле.
«Вот бы мне такие сани, про которые говорит Аян», — думал каждый из нас.
Странный был характер у Аяна. Выхожу как-то поздно перед сном на улицу — дай, думаю, подышу свежим воздухом — и вижу: кто-то впотьмах несется с горы на санках. Шум такой, будто гора Ешкиольмес поползла со своего места. Что за чудак, думаю, кому взбрело кататься в такое время? А шум все ближе и ближе, и вот прямо на меня выехала черная фигурка. Лунный свет озарил ее, и я узнал Аяна. Его рот растянулся в счастливой улыбке от уха до уха, полы шубенки развевались от спешки, будто бы Аян торопился наверстать упущенное и притом еще покататься впрок.
Я окликнул его.
— Это ты! — произнес он возбужденно. — Вот Садык дал сани до завтра. Идем кататься!
— Ты что, сошел с ума, кататься в такое время? Скоро полночь, а ты — кататься на санках!
— А ты разве не знаешь? — спросил Аян удивленно. — Разве не знаешь, что лучше всего кататься при луне? В такое время у саней появляется особое свойство. Ну, вроде крыльев.
Вот этого я не знал, а потому, опешив, промолчал. Аян между тем побежал на горку и немного погодя опять понесся вниз. Вот он возник в полосе лунного света, и мне почудилось, что он вправду летит. Ну, не так, чтобы высоко, в каком-нибудь сантиметре от земли, но летит, черт возьми.
— Ура! — закричал Аян и победно поднял руку.
«Наверное, и вправду у саней при луне вырастают крылья», — подумал я, побежал домой за своими санями и начал шарить во мраке сеней. Как всегда бывает, под ноги лезли ведра, тазы и гремели проклятые.
— Э, да кто-то ходит в сенях, — сказала за дверью мать, — наверное, опять зашла собака.
Она открыла дверь, когда я нашел наконец-то сани и навострился бежать. Но мать так и припечатала меня полоской света, вырвавшейся из комнаты.
— Ах, это ты расшумелся?! И что тебе понадобилось, здесь, скажи на милость? — спросила мать.
— Мам, я вот хочу покататься на санках.
— Дня тебе мало? — рассердилась мать. — Ишь взбрело в голову, когда люди добрые спят. Разве ты вор, чтобы кататься тайком от всех.
— Аян вон катается, он говорит…
— Аян, Аян… чтоб он провалился в преисподнюю, ваш Аян. Только и слышно: «Аян говорил… Аян то… Аян это!» Оставь сейчас сани и марш в постель.
Она выхватила сани, швырнула их с грохотом в угол, а мне достался увесистый подзатыльник.
Ужасно огорченный, я побрел в комнату, разделся, лег рядом с дедушкой и долго не мог уснуть. В моих ушах все еще стоял шорох полозьев, скользящих по снегу. И когда все-таки сон сморил меня, мне приснился Аян, летящий на крылатых санях вверх, на вершину Ешкиольмеса…
Зима долго баловала нас хорошей погодой. Потом наступил день, когда небо заволокло тучами, и из степей подул колючий холодный ветер. В тот вечер лампы в ауле зажглись раньше обычного. Но мы не изменили своей традиции: как ни в чем не бывало собрались на крыше конюшни и начали скручивать цигарки, готовясь выслушать очередную сказку. Помнится, лицо Аяна светилось тихой радостью.
— Ребята, что со мной было! Скажу — не поверите. Сегодня под утро я увидел папу, — сказал он голосом человека, получившего невиданный подарок. — Правда, правда. Вчера мне постелили папино пальто, а оно пахло папой. Похоже на запах полыни. Бабушка при жизни говорила: «Я твоего отца, знаешь, где родила? На Полынном холме родила, на самой верхушке. Пошла за скотиной и вот родила». Видно, с тех пор у папы и остался запах полыни, горький, горький и хороший. Я уткнулся носом в пальто, долго лежал, так и уснул. И мне приснился папа, здоровый, веселый. Глядит на меня и смеется все.
— А я укрываюсь папиным пальто. Оно тоже пахнет полынью, — заметил кто-то из ребят.
И тут пошли разговоры об отцах и братьях, словом, чем пахнет оставленная ими одежда. И что интересно, все сошлись на том, что от их отцов и братьев тоже пахло полынью, будто и они родились на Полынном холме, что стоял неподалеку от нашего аула. И тогда все уставились на Аяна, предоставив ему решающее слово.
— Ребята, я тоже пахну полынью. Наверное, потому, что очень похож на папу. Так все говорят. Можете сами понюхать, — сказал Аян смущенно.
Мы потянули носом: и точно, от Аяна донесся далекий запах полыни. Он был горьковатый, его ни с чем нельзя было спутать. А может, нам просто показалось, так как мы привыкли верить каждому слову Аяна.
— Да, от него пахнет полынью, — авторитетно заявил Садык, поставив тем самым крест на наших сомнениях.
Как вы догадываетесь, Есикбай не мог стерпеть того, чтобы от кого-то пахло полынью, а от него нет. Он тщательно обнюхал свой рукав, грудь и сообщил:
— Если на то пошло, от меня тоже пахнет полынью!
После этого каждый принялся нюхать свои рукава, и со всех сторон понеслось:
— Я тоже пахну полынью!
— И я!
— И я!
Надо сказать, мы все были очень довольны новым открытием, радости-то было сколько — не передать. Наконец ребята угомонились, и Аян приготовился к рассказу, прочистив горло.
— Подожди, — сказал Есикбай, — я хочу спросить у Царапки: почему он не дал тебе санки? Вчера была его очередь.
— Мои санки сломались… — захныкал Касым-царапка.
— Ага, они сломались именно вчера. Не раньше, а именно вчера. Эка их угораздило сломаться так вовремя. Удачное совпадение, не правда ли? — продолжал гнуть свое Есикбай.
— Ну и дай ему свои, если тебе так хочется, — огрызнулся Касым-царапка, поняв, что его разоблачили.
— Я-то не жадничаю, — сказал Есикбай.
— Ребята, хватит вам! Из-за такого пустяка, — вмешался Аян.
— Не мешай, Аян. Надо же проучить, — не унимался Есикбай и, сорвав с головы Касыма лохматую шапку, сбросил ее с крыши на землю.
— Ну зачем ты? Он простудится. Я могу обойтись и без санок, — заступился Аян за Царапку.
— Не простудится. Пусть поскорее убирается отсюда, — и Есикбай угрожающе приподнялся. — Ну, кому говорят?
Касым-царапка неохотно слез с крыши, поднял шапку и, нахлобучив ее на самые глаза, пообещал перед уходом:
— Вот пожалуюсь Туржану. Он вам задаст тогда! — И удалился, ругая вовсю Есикбая и ни в чем неповинного Аяна.
Брат его Туржан еще до войны славился буйным нравом. Месяц назад он вернулся с фронта без руки и теперь полагал, что ему позволено все.
— Я контуженный, — говорил обычно Туржан. — Я кровь за вас проливал, такие вы сякие!
И особенно доставалось от него мальчишкам. Вот почему Касым-царапка пугал нас расправой брата. Но сейчас мы никого не боялись — мы ждали новую сказку.
В тот вечер Аян вернулся к сказкам о мальчике-сироте.
— …Он проехал, наверное, тысячу километров на уродливом жеребенке, и вдруг тот заговорил человечьим голосом: «Видишь высокую гору? Она самая высокая в мире. Но мне она нипочем. У меня есть складные крылья. Надо только дождаться, когда, наступит ночь. А днем даже птица не может перелететь через нее, потому что боится опалить свои крылья под лучами солнца. Гора-то, вон, до самого солнца, видишь? Но когда солнце сядет и станет прохладно, мы полетим. Только, смотри, не упади, держись покрепче и лучше зажмурь глаза. Потом я скажу, когда можно, будет открыть. Так и скажу: «А теперь можно открыть глаза», — понял? В общем перемахнули они ночью на другую сторону самой высокой горы и увидели пещеру. Там кто-то спал у костра. «Тут и живет это одноглазое чудовище», — сказал жеребенок мальчику-сироте.
Аян вытаращил глаза, посмотрел на нас так, словно увидел впервые, и снизил голос до шепота, как будто то самое одноглазое чудовище могло его услышать. Он проделал это настолько ловко, что по нашим спинам пробежали мурашки, и черный остроконечный силуэт Ешкиольмеса показался нам той самой горой, за которой хрипело в своей пещере одноглазое чудовище. И холодный ветер, что дует сейчас, кажется порождением его храпа. Гора потихоньку раскачивается под этим ветром, поднимаясь и опускаясь при вдохе-выдохе, точно тундук юрты. Мы боимся дышать, дышим осторожно-осторожно, и я вижу, что вот уже никто не решается повернуть голову в сторону горы Ешкиольмес…
А ветер дул надсадно, иногда швыряя в лицо бог знает откуда взявшиеся горсти неприятно мокрого снега. Над аулом собрались черные тяжелые тучи, слетелись сюда со всего небосвода, нависли над домами. Залаяла собака, завыла, точно верный сторож одноглазого страшилы. «Сейчас разбудит чудовище, и тогда держись», — подумал я, невольно поеживаясь.
И тут, на самом интересном месте, кто-то из ребят завопил:
— Караул! Пожар!
По краю крыши ползла тонкая змейка огня. Ветер подгонял ее, и она ползла быстро, извиваясь, точно выбирая дорогу поудобней. Видимо кто-то из ребят бросил окурок, и тот угодил на солому, которой покрыли крышу еще в начале осени.
Мы посыпались со стуком с крыши, точно перезревшие плоды с дерева, которое качала ветром, а разбежались кто куда. Последним, оказывается, прыгал Аян, помню только, как вслед нам донесся его болезненный вскрик:
— Ой, нога! Моя нога!
Стыдно признаться, но в этот момент нам было не до него — каждый думал о своей безопасности. Тем более, что по всему аулу хлопали двери, с воплями «Пожар! Пожар!» К конюшне бежали взрослые, а впереди всех маячила фигура Туржана. Его злой хриплый голос выделялся среди общей разноголосицы.
— Я им задам! Я за них кровь проливал, за сопляков!
Я нырнул за придорожные кусты и, выглянув затем из надежного укрытия, увидел, как Туржан кинулся туда, где лежал скорчившийся от боли Аян.
Темный силуэт задергался в неистовой пляске. До меня донесся посвист камчи, и почти одновременно я услышал умоляющий голос Аяна:
— За что дяденька!
— Я тебе покажу «за что!», — рычал Туржан.
Потом он напоследок пнул Аяна кирзовым сапогом и бросился в конюшню, где тревожно ржали лошади, почуявшие запах гари.
Огонь с трудом осиливал подмокшую солому, и подоспевшие взрослые покончили с ним в два счета.
После этого кто-то из мужчин заметил Аяна, поднял его на руки и укоризненно произнес:
— Надо же, как избил мальчишку! Дурная голова, ишь кому мстит за свою руку.
Окружившие их люди соболезнующе цокали и осуждали Туржана. Поняв, что гнев взрослых устремился по другому руслу, мы потихоньку вылезали из своих убежищ и осторожности ради собрались в сторонке, не глядя друг дружке в глаза. Нам было совестно оттого, что вот так трусливо бежали, бросив товарища в беде.
— Ребята, — начал кто-то, видимо желая оправдаться.
— Ребята, ребята… Молчи уж, — перебил его грубо Есикбай.
Аяна унесли в дом Бапая, и мы, потоптавшись еще немножко, понурившись, потому что разговор не клеился, разошлись по дворам.
Когда я заявился домой, взрослые еще бодрствовали. Дедушка сидел, нахохлившись, на приготовленной постели, а у мамы и бабушки был откровенно расстроенный вид. Они словно только и ждали моего возвращения.
— Вот он явился, храбрец, полюбуйтесь! — сказал сердито дедушка. — Почему только плеть Туржана не досталась этому трусу? Ему-то было бы поделом!
Что я мог сказать в свое оправдание, только стоял у порога да молча водил пальцем по стенке, словно это было такое уж важное занятие. Мой желудок ныл от голода, но у меня не хватило смелости даже заикнуться об ужине. А главное, я казался себе ничтожным человеком, недостойным и того, чтобы его кормили.
— Бедный Аян, совсем одинешенек, и заступиться-то некому. Отец на фронте. А Бапаю со своей старухой самим нужен глаз да глаз, такие дряхлые, — пробормотала мать, затем она повернулась ко мне и сказала: «Садись поешь, лоботряс».
— Да что-то не хочется, — промямлил я самоотрешенно, боком-боком прошел к постели, разделся поскорее и юркнул под одеяло.
Уснул я на удивление быстро, только успел услышать, как прошамкал дед:
— Сбросить бы лет пятьдесят, ну и проучил бы я Туржана. Совсем озверел, сукин сын.
Проснувшись утром, я увидел, как мать отливает молоко из кувшина в пол-литровую банку. Словно почувствовав мой взгляд, она обернулась и сказала:
— Вставай-ка, позавтракай. А молоко я отнесу Аяну. Изголодался, поди. Говорят, до сих пор лежит пластом, несчастный мальчик.
Я второпях поел и побежал к Аяну. Моя мать еще сидела в доме Бапая и о чем-то шепталась со старухой, которая пряла шерсть. Временами они обе поглядывали на больного. Сам Аян лежал на грубой кошме; ему постелили возле печки, но он все равно зябко поеживался под ветхим одеялом, сшитым из лоскутов. Лицо Аяна отекло от побоев, на скуле багровел здоровенный синяк.
— Ну как? — спросил я, подсев к нему поближе.
— Да ничего, — ответил Аян, еле ворочая языком.
Мы замолчали, да и о чем тут можно было говорить — только поглядывали друг на друга. И я невольно начал прислушиваться к шепоту взрослых.
— Ну и что с ногой? Выправили ногу-то? — спрашивала мать.
— Куда там! Наш старик со вчерашнего вечера бегает как угорелый. Вот и опять с утра убежал. Да что толку, кто в нашем ауле возьмется за это? — проворчала старуха.
— А как же Асылбек-костоправ? Он, говорят, умеет лечить.
— Э, Асылбек уехал в город, будто нарочно. Уж когда не везет, не везет до конца. Да и этот постреленок хорош, — и тут старуха кивнула в сторону Аяна. — Шастает где-то до полуночи. Все ему надо лезть впереди остальных. Пропади его игры пропадом. А нам за него отвечай, за сорванца этого. Свалился на нашу шею. Уж скорее бы кончилась война, да вернулся отец. Тогда бы уж мы и померли спокойно. Все одеяла в доме испортил. Во сне-то мочится под себя, как малый ребенок, хоть и умеет сочинять письма, — наклонившись к моей матери, говорила старуха.
Она была глуховата, видать, ей казалось, что ее не слышно совсем, но на самом деле ее бубнящий голос разносился по всей комнате. Аян покраснел, его глаза налились слезами, и, хотя я смотрел на потолок, притворяясь будто все пропустил мимо ушей, он отвернулся к стене и натянул одеяло на голову.
— Ойбой, это все от болезней, — сказала между тем моя мать, поднимаясь, — ничего, придет время, поправится… Пойду, пожалуй, что-то ломит поясницу. В общем, если что нужно, не стесняйтесь. Коли есть, поможем.
Старуха Бапая отложила пряжу и вышла следом за моей матерью, то ли проводить, то ли еще зачем. Главное, что мы остались одни. Меня мучило желание как-то помочь Аяну, и я придумал тонкий, с моей точки зрения план.
— Туржана нам не одолеть. Он взрослый, но, знаешь, что мы сделаем: отлупим Касыма. Вот уж тогда разозлится Туржан. Нас много, всех не переловить, — предложил я, стараясь утешить Аяна.
— При чем тут Царапка? Он-то не виноват, — сказал Аян в стенку.
— Ну и пусть. Зато он брат Туржана, — загорячился я, дивясь, как умница Аян не смог оценить такую месть.
— И Туржан ни при чем, — буркнул Аян, не оборачиваясь по-прежнему.
— А кто же тогда виноват? — спросил я, опешив.
— Война — вот кто! Это все она.
— Ну да! Он и до войны был чумной. Все взрослые говорят. Не веришь, спроси кого угодно.
— Теперь не буду курить до самой смерти, — неожиданно заявил Аян.
— И все равно Туржан — злой человек, прямо псих, — сказал я, продолжая упорствовать.
Аян осторожно повернулся и попросил:
— Подай мне вон то пальто… Нет, нет, не то, рядом… черное, — и он указал на старенькое пальто, висевшее на почетном месте.
Я придвинул единственный стул и, встав на него, снял пальто с гвоздя.
Аян бережно принял его, приник к нему щекой и потерся о шершавую ткань. Ноздри его чутко вздрогнули.
— Пахнет полынью. Это папино. Скорей бы он приехал, — сказал он тихо. И, вздохнув, протянул мне пальто:
— Повесь на место, не то увидит бабка и будет ругать. Мол, это вещь, а не игрушка, и пойдет, и пойдет! Не умолкнет до вечера.
Потом он улегся на спину, помолчал, потрогал синяк на скуле и добавил:
— А папа скоро приедет. Я знаю.
Дней через десять он встал с постели и начал ходить понемножку. Когда он впервые вышел на улицу, нам стало ясно, что дела с его ногой совсем плохи.
Как и раньше, Аян приходил к подножью снежной горки на свое излюбленное место и наблюдал со стороны за катающимися ребятами. Он жадно следил за каждым нашим движением и, если случалось что-нибудь забавное, смеялся от души. Точно был таким же здоровым, как и все ребята. Но когда Садык предложил ему свои сани, Аян покачал головой и отказался наотрез.
— Болит нога, — вздохнул он.
Иногда вечерком, после ужина, я отправлялся в дом Бапая, шел разомлевший, набегавшись за день. Чаще всего Аян сидел в это время возле железной печурки и подбрасывал в огонь пучки соломы. В дни войны было туго с дровами — край-то наш степной, — и нам приходилось топить соломой. Бывало, хлеб обмолотят каменным катком, и потом остается солома, крупная, точно камыш, а в ней иной раз и встретишь колос с остатками зерен. Солома горит легко, бесшумно тает в огне, колос, в отличие от нее, трещит, стреляет искрами, и то, услышав знакомый треск, лезешь палочкой в пламя и выгребаешь к себе колосок с поджаренными зернами. И кажется в этот миг, что нет ничего на свете вкусней, чем каленые зерна. Вот за таким занятием я заставал нередко Аяна.
Если я появлялся в доме Бапая во время ужина, Аян не смел пригласить меня за скромный стол, он молча кивал на кошму, брошенную возле печки, и при этом осторожно косился на Бапая и его старуху. Я забивался в угол и оттуда следил за тем, как проходит ужин в этом странном, по моему мнению, доме. Старики обычно ели пареный талкан[1] с маслом, а мальчику доставались на ужин все те же жареные зерна пшеницы.
— Ты еще молодой, не то что мы, старики. И к тому же у тебя крепкие зубы, — говорила старуха Бапая рассудительно.
Аян кивал, будто соглашаясь, запивал чаем зернышки, а потом, перевернув пиалу дном кверху, перебирался ко мне в угол и спрашивал тихонько:
— Хочешь послушать сказку? Она совсем новая. Только сегодня придумал. Ну как, будешь слушать?
— Спрашиваешь! — отвечал я возмущенно.
— Тогда слушай… Жил-был мальчик… Он был совсем один… — начинал Аян, и для меня наступали чудесные минуты.
Слава богу, ни Бапай, ни его старуха не мешали нам. Они ели свой разбухший в масле талкан, пили чай с наслаждением и в неимоверном количестве. Затем разморенный чаем старик перебирался на постель, долго мял подушки, с удовольствием рыгая, и порой шутил:
— И что вы шепчетесь, шепчетесь, а? Ишь, заговорщики! Наверное, надумали выкрасть чью-нибудь дочку? Признавайтесь?
А старуха ворчала ему в тон:
— Говорят, плохой пес лает без конца, лает и лает. Так и наш парень: и жужжит, и жужжит без умолку.
Перед тем как лечь, она убавляла и без того слабый огонь в лампе-семилинейке, приговаривая:
— Так и керосина на вас не напасешься, бездельники. Все бы вам болтать.
Наконец они засыпали, а мы еще некоторое время забавлялись сказками под их храп. Аян извлекал из кармана штанов драгоценный запас обгоревших зерен и, сдув шелуху с ладони, делился со мной.
— Очень вкусно, правда? — спрашивал он.
Я соглашался с ним, хотя вкус жженого зерна не вызывал у меня иного желания, как выплюнуть тайком это чересчур «изысканное» блюдо.
Иногда мне удавалось принести ему маленький кусочек жесткого сухого хлеба. Зрачки его расширялись, точно у кота, увидевшего мышь, но он старался есть степенно, не роняя достоинства.
Однажды после обильного снегопада кто-то из ребят предложил поиграть в снежки. Мы выбрали двух атаманов, а затем разделились поровну. И тут-то Аян, крепившийся до сих пор, не выдержал и попросил, чтобы его приняли в игру.
— Зачем ты нам нужен, такой хромой? Тебе даже бегать нельзя, какой же интерес играть с тобой, ну, сам посуди, — заявил один из атаманов.
На глазах Аяна выступили слезы, он повернулся и понуро побрел прочь, еще пуще хромая. Мне так жаль было его, что я не выдержал и побежал следом за ним.
— Аян, куда ты?!
— Да тут… — только и сказал Аян, боясь заплакать.
Я пошел рядом с ним, некоторое время мы молчали оба. Так и шли, пока не поравнялись с домом Асылбека-костоправа. Здесь Аян вздохнул тяжело и свернул во двор Асылбека. Я решил не оставлять его до конца и последовал за ним.
Старый Асылбек чистил сарай от навоза. Заметив нас, он оперся на лопату и спросил еще издали:
— Что вам нужно, ребята?
— Дедушка, будьте добры, сделайте что-нибудь с моей ногой. Я тоже хочу бегать, — сказал Аян умоляюще.
Костоправ прислонил лопату к стене, подошел к нам и критически посмотрел на ноги Аяна.
— Бапай мне говорил… Но ты отказался сам. Теперь, пожалуй, поздно: нога так и останется кривой, — пробормотал Асылбек осуждающе.
— Дедушка, сделайте что-нибудь. Мне очень хочется бегать, — повторил Аян.
— Э, думаешь, это просто — поставить сустав на место? А тебе станет больно, ой, как больно! Будь я настоящий доктор, это бы другое дело… А старый Асылбек — деревенский костоправ, и всего-то, — проговорил Асылбек, а сам не сводил с Аяна испытующих глаз.
— Дедушка… — опять затянул мой бедный товарищ.
— Так и быть, детка, так и быть, постараюсь, — засуетился вдруг Асылбек. — Заходите, племяннички в дом, заходите. Эй, старуха, дай-ка племянничкам поесть! — крикнул костоправ, повернувшись к окну.
За темным стеклом возникла его жена и закивала: мол, слышу.
Мы вошли в дом, разделись робко, хозяйка усадила нас, одеревеневших от смущения, на почетное место и угостила баурсаками и айраном. Мне пришлось есть за двоих, потому что Аяну не шел кусок в горло. Чуть погодя появился сам Асылбек.
— Ну что, подкрепились, племяннички? — спросил он с порога весело.
Аян кивнул.
— Это хорошо, — продолжал Асылбек, снимая калоши. — Ты, жена, постели нам чистое одеяло… Вот. А ты, орел, ложись. Смелее, смелее! Сам пожелал, тебя никто не неволил. Значит, нужно быть мужчиной до конца!
Он натер курдючным салом больную ногу своего маленького пациента, долго ее массировал. Я чувствовал, как напрягалась каждая клеточка тела Аяна. Он беспокойно следил из-под полуспущенных век за ловкими руками Асылбека, приподнимая голову, чтобы лучше видеть, что тот вытворяет с его ногой, и держал так голову до тех пор, пока не уставала шея. А костоправ массировал ногу и говорил, стараясь отвлечь внимание Аяна, и вдруг сделал незаметное для меня движение. Об этом я догадался только потому, что Аян завопил, как резаный:
— Ой! Больно-о!
— Ну вот и все, — сказал Асылбек, поглаживая больное место. Потом его жена принесла чистую тряпку, а костоправ туго перебинтовал ступню Аяна и даже откинулся назад, любуясь делом рук своих.
— Красиво, а? Теперь тебе позавидуют все мальчишки. — И серьезно добавил:- Будем надеяться на лучшее. И все-таки поосторожней с ногой.
Пришла весна.
Колхозу не хватало рабочих рук, и мы вышли в поле вместе со взрослыми. Обязанности наши поначалу казались несложными: сиди верхом на воле, запряженном в соху, да время от времени погоняй его прутиком. А позади на плуг налегают женщины, потому что их мужья ушли на фронт и делать эту работу более некому.
Пахать мы начинали спозаранку. Волы медленно брели по мягкой оттаявшей земле, тащили за собой плуг, за плугом шагали женщины, за ними тянулся черный жирный след — пласт перевернутой почвы.
Но вот лемех утопал глубже, чем следовало, и вол останавливался, уже не в состоянии преодолеть добавочную нагрузку. Он отощал за зиму и изнемог, потому что и зимой возил то сено, то зерно. Теперь он стоит, дрожа мелко от напряжения, пуская голодную слюну, и тут-то начинается работа мальчишки, сидящего на его спине.
— Ну, пошел! — орет мальчишка и хлещет вола прутом по спине, по крупу, на которых едва успела запечься кровь от прежних ссадин.
Вол напрягается из последних сил и тащит плуг дальше, до следующей заминки. И так с утра до вечера кричишь до хрипоты, сидя на острой, костлявой спине вола. Горло сохнет от крика, руки висят, налившись тяжестью, в желудке пусто, и от всего этого идет кругом голова. А за спиной слышится тихий усталый упрек:
— Сынок, ну что же ты?
И снова поднимаешь кнут. Вол вздрагивает от удара, но шаг его все так же медлителен и вял. Хочется свалиться на землю, плакать и стучать по земле кулаками.
Женщина, бредущая за плугом, угадывает твое состояние. Она берет кнут из твоих рук и сама нахлестывает, подгоняет скотину, а тебе говорит участливо:
— Держись крепче, сынок. Смотри не упади.
А у самой темные круги под глазами от усталости, шаг неверен и пальцы дрожат. Но едва кто-то из женщин заводит песню, она начинает подпевать:
Ох и высока гора Кокше,
Как трудно получить весточку от родного,
Который далеко.
За ней подхватывают у второго плуга, потом у третьего, и песня тихо стелется над полем, как печальный вздох, вырвавшийся из потаенных глубин души. Песня эта грустная-грустная, у нас перехватывает горло, становится жалко и женщин, и себя, и ни в чем не повинную скотину. Но плакать нам не позволяет мужская гордость!
Аян так и сказал после первого рабочего дня, когда мы лежали пластом в землянке:
— Плакать каждый умеет. Если ты настоящий мужчина, держи себя в руках.
Землянка наша темна, черна, точно пещера, Керосиновая лампа дела не меняет, свет ее тускл настолько, что мы даже не видим свой ужин. Просто по вкусу узнаем — варево из талкана. Поев кое-как, мы валимся прямо в одежде на тощий слой соломы, который заменяет нам ложе, и сразу засыпаем. Нам кажется, что сон длится всего минуту. Не успеешь смежить веки, а бригадир Туржан уже кричит, сунув в землянку голову:
— Эй, сорванцы! Подъем!
Голос его осип, потому что в эти дни он скандалит вдвое больше обычного. Вот и сейчас он трясет за плечи едва ли не каждого, орет в ухо, тащит волоком к выходу твое, будто тряпичное, тело.
И все повторяется снова. Ты опять на остром хребте скотины и опять кричишь:
— По-шел! По-шел! — и опять поднимаешь кнут и бьешь вола, пока не онемеет рука.
К обеду начинаешь дремать от усталости и голода и, задремав, летишь на землю, на рыхлые пары. Тогда останавливается вол, довольный передышкой, останавливается женщина, затем она подходит к тебе, на лице ее сострадание. Поругивая войну, женщина помогает тебе встать на ноги и взобраться на крутую спину скотины.
Не миновал такой участи и Аян. Только для него это кончилось совсем уж плохо. Он вскрикнул и затих, поняв, что, видно, до конца своей жизни обречен на мучения с больной ногой. Лежал, скорчившись, лишь попросил его не трогать, когда кто-то из взрослых вознамерился снять с него чокай — нехитрую обувь из сыромятины.
Аяна подняли, перенесли на бригадный стан. И оставили на попечение поварихи, пока не приедет первая подвода.
Не миновало и часа, как прибежала повариха, сама не своя, отозвала меня в сторону и зашептала:
— Ну и характер у этого мальчишки! Такой маленький, а, представляешь, что наделал? Чуть не задушил себя! Да, да, я сама это видела. Заглянула в землянку одним глазом, а он держит себя за горло и давит. Видит аллах, как я испугалась. «Ты что это, — что с тобой?» Представляешь, тогда он закрыл глаза, прикинулся, будто спит… Бедный мальчик! Я боюсь за него. Ты бы уж как-нибудь поговорил с ним.
На стан я помчался со всех ног, за мной семенила запыхавшаяся повариха, наставляла вслед:
— Скажи ему: у кого сейчас спокойно на душе? У всех горе. У одного одно, у другого другое. Так и скажи: мол, нельзя так!
Аян лежал на спине с закрытыми глазами.
— Аян! Аян! — позвал я шепотом, сел у него в изголовье. Он открыл глаза и, глядя в потолок, сказал:
— Знаешь, я хотел умереть. Ну на что я такой, думаю. А потом вспомнил про папу…
Аян не договорил, ткнулся носом в расстегнутый ворот рубахи и произнес, слабо улыбнувшись:
— Тоже пахнет полынью. Горько-горько… Вот придет папа, уж он-то что-нибудь придумает… Отвезет меня в город. Там врачи в белых халатах… Он скажет им: «Вылечите моего сына». И они вылечат так, что бегай сколько угодно, прыгай — и ничего. А потом он поведет меня в школу…
Аян размечтался, стал рассказывать, как они начнут жить с отцом, когда тот вернется, а я слушал его, позабыв обо всем, потому что это было интересно, как и придуманные им сказки.
— Вот увидишь: скоро закончится война и папа приедет. Только разобьют фашистов, и он приедет, — сказал он твердо.
Я безоговорочно поверил ему, ну, в то, что его отец вернется скоро. Мне очень хотелось, чтобы этот незнакомый мужчина приехал в наш аул и покончил с одиночеством моего товарища.
К вечеру прикатила подвода с семенами для сева и, разгрузившись, увезла Аяна в аул.
Что и говорить, нелегкое выпало детство и мне, и всем моим сверстникам. Бои полыхали где-то в далеких землях (нам трудно было представить эти края, поросшие густым лесом и занятые степью, не похожие на нашу), но война шла везде, и у нас были свои раны, большие и малые. Потом они зарубцевались, но и по сей день рубец нет-нет да и напомнит о себе. В нашем ауле, пожалуй, не найти человека, которого бы в это время минуло несчастье.
Вслед за Туржаном с фронта вернулось еще несколько человек. И каждый принес с собой страшную мету войны. Кто приехал без ноги, кто без глаз, кто, как и Туржан, без руки, — и все равно их появление становилось праздником для всего аула. Потому что вместо иных ушедших на фронт пришли похоронки. Но особенно жестоко жизнь обошлась с мальчиком Аяном…
Я помню тот знойный день в середине лета, когда пришло извещение о смерти его отца. Война подходила к концу, в то время только и были разговоры, что вот-вот вернутся те, кто остался жив, и оттого это событие показалось мне особенно трагичным.
Аян бежал за нами по пыльной улице, припадая на больную ногу. Он придерживал штаны, болтающиеся на его исхудавшем теле, и кричал:
— Эй вы! Да подождите же? У меня есть новая сказка? Даже не представляете, какая интересная. Ну куда же вы, ребята?!
А нам в разгар игры не до него. Неповоротливый, слабый, он был для нас обузой в такие минуты. Он отстал от нашей оравы, что оголтело летела по улице, и добрел в полном одиночестве. Тут-то его и нашел человек из сельсовета. Говорят, посыльный долго мялся, не зная, как вручить извещение, Аян смотрел на него с тревогой и никак не мог понять, что же хочет этот человек. Наконец посыльный сунул в руки Аяна страшный листок и пустился прочь чуть ли не бегом.
Мы видели издали, как Аян прочитал какой-то листочек бумаги, потом прочитал еще раз и еще, словно не верил своим глазам. Потом сложил его вчетверо, спрятал в карман и начал следить за нашей возней как ни в чем не бывало. Мы тогда еще не подозревали, в чем дело, но по тому, как его лицо стало пугающе спокойным, я почувствовал, что случилось неладное.
— Ну, до свиданья. Я пойду, — сказал Аян и потащился к окраине аула.
— Что-то не хочется домой, — сказал я и потянулся за ним, а он будто не услышал, будто отключился от всего, что происходило вокруг.
Он пошел на конюшню. Здесь было душно, пахло сопревшим навозом. Нудно жужжали черные жирные мухи. Под потолком за балкой, в воробьином гнезде, пищали птенцы. После яркого уличного света в конюшне показалось темным-темно. Я постоял немного, давая привыкнуть глазам, и двинулся по проходу между стойлами, выставив на всякий случай руки.
Аян сидел в дальнем углу на горке сена, спрятав лицо в ладонях. Потом он вытер глаза и вышел из конюшни.
Я вновь поплелся за ним. Глаза и нос его распухли, стали красными, но он улыбнулся и сказал:
— Жарко как, а?
С тех пор миновала неделя. Как-то утречком я отогнал наших козлят на пастбище и, вернувшись в аул, увидел ребят, толпившихся возле двора Бапая, и подводу, на которой лежал пухлый узел домашнего барахла. Ребята тихо переговаривались, поглядывая на ворота.
— Аян уезжает в детдом, — сообщил стоявший с краю Есикбай.
— Что ты говоришь? Куда он уезжает? — спросил я, ничего не поняв поначалу.
— Говорят, его повезут на станцию. Оттуда — поездом.
Из ворот вышел Аян, одетый по-дорожному. Его сопровождали Бапай со своей старухой и джигит, хозяин подводы, Бапай на ходу наставлял джигита, чтобы тот обязательно довез мальчика до станции.
А старуха обняла Аяна и прослезилась.
— Будь счастлив, родненький, — сказала она, вытирая слезы. — Ты пророс от хороших семян. Твои родители были славными людьми, стань и ты таким же. Будем живы — приезжай.
— Как приедешь, напиши. Ты у нас грамотный, — сказал Бапай. — Жаль, что нет сейчас покупателя. Не то бы продал корову. Теперь уж сведу на базар и потом вышлю тебе деньги.
— Зачем продавать корову? — удивилась старуха. — Аян подрастет, и она пригодится в хозяйстве. Не слушай, детка, дедушку. Он выжил совсем из ума. Когда приедешь, у тебя будет корова с приплодом.
— Зачем мне корова, — сказал Аян и, повернувшись к нам, начал прощаться.
— Я буду писать вам письма, всем! И тебе, и тебе, — говорил он, пожимая руки.
Затем Аян залез на подводу, и возница тронул лошадь.
— Ну, пошла!
К подводе прицепился Есикбай и проводил Аяна до конца улицы. Мы долго стояли так и смотрели, как удаляется телега с Аяном, поднимая за собой серую пыль. Его фигурка постепенно уменьшалась. Аян снял шапку и помахал нам напоследок, а потом и вовсе скрылся за поворотом.
— Ребята, давайте играть! — произнес Касым-царапка, будто ничего не случилось.
— Да что-то болит голова, — сказал Садык и пошел к своим воротам.
— А меня мама зачем-то зовет, — сказал еще один из ребят.
Так в тот день еще задолго до вечера расстроилась компания…
Мы долго помнили Аяна и его сказки. Иногда собирались ненастными зимними вечерами и восстанавливали по слову все, что он когда-то рассказывал нам.
Недавно снова, как и в детстве, я вышел на улицу нашего аула, и мне вдруг почудилось, что под мохнатой шапкой горы Ешкиольмес спит, сотрясая ее своим храпом, одноглазое чудовище, с которым боролся отважный мальчик-сирота. Где-то теперь этот мальчик, счастливо ли сложилась судьба, или он опять с кем-нибудь борется?
Повеял ветерок и принес с Полынного холма знакомый терпкий аромат. И я подумал: если Аян жив, он непременно приедет сюда. Потому что рано или поздно его поманит горький запах полыни.
Склоны гор в наших местах сплошь заросли дикими яблонями. Они и сейчас стоят от подножия до альпийских лугов, эти не совсем обычные леса. Их плоды кислы и невзрачны, и разве что крайне неосведомленный горожанин вдруг позарится да надкусит дичок, а затем будет долго плеваться да проклинать злые шутки природы. Но в годы войны мы, голодная ребятня, целыми днями бродили по этим лесам, подбирали дички, что казались на вид получше. Бывало, вопьешься в яблоко зубами, и оно, белое, твердое, хрустит, точно лед, холодит язык и нёбо. Откусишь от него раз-другой, и рот начинает ныть от оскомины, а зубы нельзя свести, до того становится больно. И все же, переведя дух, мы снова принимались за дички, стараясь обмануть пустые, подтянутые от голода желудки. А набив кое-как животы, валились тут же на траву и постанывали не столько от пресыщенности, сколько от боли. Над нами веял ветерок, благоухали шиповник и смородина. Но сильнее их был аромат диких яблок. Они покачивались, густо облепив ветви, готовые переломиться от их тяжести, радовали нас своим изобилием. И мы, поднявшись, снова принимаемся за яблоки. Они белы, белы наши зубы, и в лесу только и слышно: хруст-хруст…
В аул мы возвращались вечером, когда пастухи пригоняли с пастбищ скотину. За нашими спинами висели коржуны и торбы, полные яблок.
На окраине аула нас встречала одинокая и тоже дикая яблоня. Но ее яблоки были крупнее лесных и не такие кислые. Они дразняще покачивались на ветвях, а самые спелые, упавшие, манили с земли, поблескивая литыми боками, но мы обходили дерево стороной, старались держаться от него подальше. Потому что в норе, между его корнями, обитало страшное и загадочное существо — бездомная черная сука Караканшык со своими щенятами. Из норы доносилось щенячье повизгивание, а стоило, забывшись, подойти к дереву чуть ближе, из-под корней тотчас раздавалось рычание Караканшык, глухое и страшное, точно подземный гром.
Из рассказов взрослых мы знали, что до войны у Караканшык были и дом, и хозяин по имени Басен, а сама она считалась лучшей охотничьей собакой в округе. Но потом Басен ушел на фронт, а жена его Жайдар, чтобы не оставаться одной, собралась к родителям, жившим в соседнем районе. Жайдар хотела взять с собой и Караканшык, но та, видно, твердо решила дожидаться Басена в его родном ауле, и сбежала со двора. Уж как Жайдар ни уговаривала ее, как ни умоляла, ходила за ней по всему аулу, собака не позволяла ей приблизиться и взять на поводок. «Кокинай-ау, — говорила собаке Жайдар, — почему ты не хочешь ехать со мной? Что я сделала тебе плохого? Когда придет наш Басен с войны, мы сразу вернемся в аул». Но Караканшык так и не поддалась на уговоры, и Жайдар уехала одна. После ее отъезда не один ауль-чанин пытался приручить собаку, однако Караканшык оставалась верной своему хозяину.
Она поселилась в норе под деревом, научившись питаться его кисло-сладкими яблоками, и каждое лето с отчаянным постоянством приносила по выводку пестрых породных и вечно скулящих щенков. Когда щенки начинали ходить, мужчины отгоняли суку от норы и, ставив вместо платы миску с бурдой, разбирали потомство по дворам, но через год из норы снова раздавались скулеж и строгое ворчание Караканшык. Так постепенно ее дети заселили почти половину дворов в нашем ауле. Однако старик Байдалы, слывший большим знатоком собак, уверял нас, будто у черной суки еще не явился на свет ее лучший щенок. Он будет, говорил старик Байдалы, той же редкой породы, что и его мать, и такой же черный как уголь. И если этот щенок попадет в умелые руки, из него выйдет охотник, быстрый как вихрь, от которого не скрыться даже самому ловкому зверю.
И мы верили ему. Черная сука и сама казалась нам сказочным существом. Бывало, валяясь в лесу, на поляне, с туго набитыми животами, мы сочиняли легенды о Караканшык. Будто мать ее рождена от барсука и охотничьей собаки и на передних лапах ее росли настоящие крылья. И каждый старался перещеголять других, сочинял что-то крайне невероятное.
Возвращаясь из леса и обходя одинокую яблоню стороной, мы окликали Караканшык: «Кокинай! Кокинай! Ка! Ка!» И она иногда выходила наружу, задумчиво смотрела на нас, поводя носом, словно обнюхивая издалека, и потом, вильнув хвостом, скрывалась в норе.
Мы и побаивались ее, и привыкли к ней, как привыкают к участнику игр. И потому всполошились, когда она однажды вдруг пропала на целых три дня. Мы топтались под ее яблоней и хором звали: «Кокинай!» И ставшие так вдруг доступными яблоки теперь почему-то нас не привлекали. Мы смотрели на ее нору, а там было тихо.
— Наверное, она подохла, — предположил кто-то из ребят.
Но нам не хотелось верить в исход, свойственный обычным смертным, и тогда кто-то еще сказал:
— А может она убежала на фронт, воевать вместе с Басеном?
Утром четвертого дня мы, как обычно, отправились за яблоками в лес; шедший впереди всех Садык вдруг обернулся и радостно закричал:
— Ребята, смотрите: Караканшык!
Черная сука стояла под своим деревом и жадно грызла опавшие яблоки. Ее брюхо отвисло чуть ли не до земли, шерсть на боках намокла, торчала клочьями. А лапы подламывались, еле держали большое тело Караканшык. Словом, это была жалкая тень некогда грозной собаки.
— Бедняжка! Что с ней? — сказал Кайрат. — Такая худая!
— Я же говорил, она подыхает, — ответил Ажибек, самый старший из нас.
Караканшык повернула голову в нашу сторону и, оскалившись, зарычала, как в прежние времена.
— Подыхает! Как бы не так, — возразил мой сверстник Асет, хотя спорить с Ажибеком было опасно. — Ребята, Караканшык ощенилась! Разве вы не видите ее соски?!
— Ура! Кокинай ощенилась! Кокинай! Ка! Ка! — закричали мы разом, радуясь за Караканшык.
— Она голодная! Вон как яблоки ест, — сказал Асет.
Но уж кому-кому, а нам-то было известно, что дикие яблоки — не еда, а груз для обмана желудка.
Асет достал из торбы великую ценность — ломоть хлеба, выданного матерью на весь день, и бросил собаке. За ним бросил и я, а за мной и Спатай, и Кайрат, и другие.
— А я свой уже съел, — сказал Ажибек. — Я старше вас на целых три года, и мне надо есть больше, чем вам, — и заранее показал кулак тем, кто мог не поверить.
Караканшык вцепилась в хлеб, утробно заурчала, глаза ее налились кровью. А мы присели на корточки, прислушались. И вскоре из норы донеслось жалобное повизгивание щенят.
Этот день стал для нас особенным, радостным. А в наше военное детство не так-то много было праздничных дней. Собирая дички на склонах гор, мы только и говорили о Караканшык, вспоминали ее историю, все были и небылицы.
— Ребята, а мне кажется, что тот щенок, ну, помните, про которого говорил старик Байдалы, сейчас и родился, — сказал Асет. — Неспроста она не появлялась так долго. Три дня лежала в норе!
— Если так, я возьму его себе, — выпалил Кайрат первым.
— Нет, он будет мой, — возразил Спатай.
— Щенок этот маленький, худенький. За ним смотри и смотри. А ты известный лентяй. Если уж кто и сможет вырастить из него настоящую охотничью собаку — так это я! — вмешался Садык.
— Этот щенок маленький, худенький? — возмутился Асет, заступаясь за воображаемого щенка.
— Так сказал старик Байдалы. Да ты и сам посуди: разве он может бегать быстрее ветра, если будет большим и тяжелым.
Мы заспорили, каждый почему-то считал, что именно он имеет право на черного щенка. И только Ажибек, самый сильный из нас, молчал и многозначительно усмехался, а потом спокойно сказал:
— Ну, чей будет щенок, это мы посмотрим.
И все обескуражено умолкли, всем стало ясно, чьим станет щенок.
Вечер наступил незаметно. Спохватившись, мы взвалили набитые коржуны и торбы на спины, заспешили вниз и, подходя к одинокой яблоне, услышали рассерженный женский голос и громкий детский плач.
— Да это же мама и Тоштан, — проговорил Спатай, навострив уши.
Мы бегом взобрались на холм, на котором стояла одинокая яблоня. И точно: Бубитай, мать Спатая, с палкой в руке гонялась за своей племянницей Тоштан вокруг дерева, у самой норы Караканшык, а чуть поодаль валялась лопата. Мы сразу подумали о Караканшык, как она отнесется к нарушителям ее покоя. Но собаки не было видно.
— Бездельница! За что я тебя кормлю? Возьми сейчас же лопату и делай, что я говорю! — кричала Бубитай.
— Тетечка, тетя! Я сделаю все, что хотите, только не это. Я не могу сделать это, тетечка, дорогая! Мне жалко их, тетя. Они такие крошечные, — причитала Тоштан.
Тоштан старше нас года на полтора. Когда на фронте погиб ее отец, а мать умерла от неизлечимой болезни, тетка Бубитай взяла ее к себе. И с тех пор, казалось, девочка все свободное после уроков время только и занималась тем, что стирала, носила воду да колола дрова. Бубитай не любила кормить даром.
— Ах, тебе их жалко, негодница ты этакая! А молоко и хлеб, которые эта тварь съела по твоей вине, не жалко?! — совсем разъярилась Бубитай и, изловчившись, стегнула девочку хворостиной. — Ты проглядела, ты и зароешь!
— Все равно не буду! Не стану закапывать, хоть убейте! Ой, тетя! — И Тоштан увернулась от хворостины, побежала туда, откуда мы только что пришли.
— Держите ее! Что ж вы смотрите? — закричала нам Бубитай и погналась за племянницей.
Мы, так ничего и не поняв, побросали наземь свою поклажу и побежали за ними следом. Но разве догонишь легкую, как коза, длинноногую девчонку! Тоштан юркнула в спасительные кусты шиповника, а там ее и след простыл.
Бубитай возвращалась к яблоне вместе с нами, тяжело дыша.
— Мама, а в чем провинилась Тоштан? — осторожно спросил Спатай.
— Эта дуреха оставила открытой дверь, и Караканшык выпила казан молока и съела целую булку хлеба, — пожаловалась Бубитай.
— Казан молока? Булку хлеба? — нахмурился Спатай. — Ну, попадись мне Караканшык! Я ей покажу!
— А ты помолчи! — отрезала Бубитай. — Ты сам ей отдал целый кусок хлеба. Видели добрые люди, как ты кормил Караканшык! Эта собака — воровка! Люди, что же будет, если Караканшык наплодит таких же, как она, воришек? Так мы скоро все от голода перемрем. Ну, если никто не хочет кончать с гнездом разбойницы, то это сделаю я, Бубитай!
Она схватила лопату и, яростно вонзив в землю, бросила первый ком земли в жилище Караканшык. Щенки испуганно заскулили, но это только еще сильнее ожесточило Бубитай.
— Пропади она пропадом, тут самим нечего есть! Все отдаем для фронта. Пропади она пропадом! — твердила она, зарывая нору.
Щенки вскоре затихли. Бубитай была сильной женщиной и умела обращаться с лопатой. Она забросала нору буквально в считанные минуты.
Мы растерялись, точно онемели. Только переглядывались, как бы ища друг у друга ответа. Даже наш предводитель Ажибек, который не боялся ни бога, ни черта, и тот застыл с открытым ртом.
Вот и сейчас, много лет спустя, стоит мне закрыть глаза, и я вижу, как мелькают крепкие загорелые руки Бубитай с темной кожей на локтях, слышу, как глухо звенит лопата, натыкаясь на камень.
— Ну вот и все. Кончено дело, — сказала Бубитай и, похлопав лопатой по свежему пятну, означавшему, что здесь когда-то был вход в нору, направилась в сторону аула.
Мы поплелись следом за женщиной. Но, поравнявшись с первым домом, не выдержали, оглянулись.
— Почуяла, пришла, — прошептал кто-то из ребят.
Уже наступали сиреневые сумерки, но одинокая яблоня еще ясно виднелась на фоне чистого неба. А под ней, обнюхивая землю, металась Караканшык. Вот она задрала морду к темнеющему небу и дважды пролаяла, словно призывая кого-то. Потом принялась разгребать землю там, где совсем недавно находилась ее нора. Ее движения все ускорялись и ускорялись, будто каждая лишняя секунда что-то значила для щенят. Комья земли так и летели из-под могучих лап собаки.
— Нечего вам глазеть, а ну, все по домам! — прикрикнула на нас Бубитай.
Утром, едва встав с постели, мы, не сговариваясь, сбежались к одинокой яблоне. Поначалу никто из нас не решался, страшась гнева Караканшык, подойти близко к дереву. Мы стояли в некотором отдалении и звали собаку:
— Кокинай! Кокинай! Ка! Ка!
Но Караканшык не показывалась, не было слышно и ее привычного предупредительного рычания. Тогда Ажибек не выдержал, смело двинулся к дереву, а за ним все еще с опаской потянулись и остальные ребята.
Нора была отрыта заново, вокруг нее лежала разбросанная земля. Ажибек подобрал старый сук и поводил им в норе, заставив нас шарахнуться в сторону.
— Пусто! Нет там ничего, — сообщил Ажибек. — Наверное, она их всех унесла. И где-то похоронила.
Мы облазили окрестности аула, искали до самого вечера, но не нашли ни собаки, ни ее мертвых щенков.
С тех пор Караканшык словно провалилась сквозь землю. Никто не видел ее, не слышал о ней.
Мы погоревали о знаменитой собаке, о черном щенке, — теперь мы были твердо уверены, что он родился в этом выводке, — а потом постепенно память о ней померкла. Слишком много событий произошло в то военное время в нашем ауле.
Отныне холм, на котором стояла одинокая яблоня, стал нашим излюбленным местом. Здесь мы с утра до вечера играли в альчики, расширили нору, устроили подобие землянки, застелив ее соломой, воображали, будто она — наш дом. А когда поспели яблоки, налились желтым светом, собирали их и ели без всяких помех. Ах, что это были за яблоки, неровня тем дичкам, что росли на горных склонах, — мягкие, сладкие. Сколько ни съешь, и никакой тебе на зубах оскомины! Наевшись до отвала, мы набирали яблок и сушили, нарезав, нанизав их на нитку. Под деревом в эти дни так и кипело. А потом закончился волшебный пир, — плоды остались только на самой макушке. Они висели там, дразнили нас, румянясь на солнце. Добираться к ним было опасно — и высоко, и ветки тонки. Бывало, потрясешь за нижние ветви, а яблоки покачают головой и еще крепче сидят, словно над тобой смеются. И мы лишь глотали слюни, глядя на них, и восклицали «ширкинай!», выражая сожаление. Как та лиса, которая не могла сорвать кисть винограда.
И все же Спатай решил достать эти уж очень соблазнительные яблоки и, не слушая нас, полез на верхушку дерева. Поначалу ему везло, ветви сгибались под ним, скрипели, но он благополучно взбирался все выше и выше. Вот уже яблоки оказались над самой его головой. Спатай издал победный клич, протянул к яблокам руку, и в этот момент обломился сук под его ногами. Это произошло так неожиданно и стремительно, что Спатай не успел даже крикнуть. Придя в себя, мы подбежали к нему, а он уже не дышал, лежал какой-то сплющенный и мягкий, словно тряпичная кукла.
Мы испуганно закричали, но Ажибек цыкнул на нас и послал Кайрата в аул, за матерью Спатая. Тот вернулся с рыдающей Бубитай, за ней, причитая, бежали другие женщины. Бубитай подняла тело сына и бережно унесла домой.
На другой день старик Байдалы сказал нам тайком, что дерево отомстило Бубитай за горе Караканшык. Слух об этом прополз по всему аулу, и наши мамы строго-настрого запретили нам даже подходить к одинокой яблоне. Повторяться им не приходилось: мы были сами потрясены смертью Спатая и, как в недавнее время, снова обходили дерево стороной.
А потом наступила зима.
Темными зимними вечерами, сидя у домашнего очага, мы слушали рассказы взрослых о прошлом своего аула. По их словам, когда-то семьи наших предков были разобщены, точно зерна рассыпанного проса, каждая семья кочевала сама по себе по ущелью Джунгара, и до других ей не было дела. Но в конце двадцатых годов, вняв совету мудрых людей, наши деды собрались воедино — осели на одном месте и создали колхоз.
В рассказах взрослых правда переплеталась с легендами. И нам в свои годы очень трудно было разобраться, где выдумка, а где быль. Мы охотно верили самым невероятным сказкам, но не могли представить, что еще лет за пятнадцать до нашего появления на свет не было колхоза, а скот принадлежал одному человеку. Как он мог в одиночку пасти столько овец, если в ауле еще не было колхозников, говорили мы друг дружке, нет, это взрослые сочиняют. Да если бы так и оказалось на самом деле, самые сильные джигиты уже в первый день пошли бы к этому человеку, забрали скот и поделили между жителями аула. Ведь если верить взрослым, в ту пору многим людям совершенно нечего было есть и не во что было одеться. «Как же эти бедняги сумели дожить до колхоза, — спрашивали мы, — и не умерли сразу от голода?» — «Вам еще трудно понять, вот подрастете и тогда разберетесь, что к чему», — улыбаясь, отвечали взрослые.
Места, где мы живем, издавна славились яблоневыми лесами, и потому-то, что тут видимо-невидимо диких яблонь, наш аул так и называют Яблоневым. А до того, как здесь осели наши прадеды и деды, в лесах пиршествовали медведи, большие любители дичков. Самые древние старики и сейчас называют эти яблони медвежьими. А в ту пору, говорила моя бабушка, тот, кому хотелось полакомиться лесными плодами, приезжал в лес на коне и рвал яблоки, не слезая с седла. И когда появлялся косолапый хозяин, охотник до дичков, не мешкая, трогал коня и уносился с тем, что успевал набрать. Медведь же бросал вслед воришке тяжелые камни, ревел, негодуя. На его крик сбегались медведи со всей округи и тоже возмущенно кричали: «Это безобразие! Да какое имеют люди право рвать наши яблоки?! Ну, погодите, мы вас накажем!» И склоны гор дрожали от их ужасного топота, пугая людей. У меня тоже уходила в пятки душа, когда бабушка рассказывала эту историю.
Но к нашим временам все медведи исчезли. Одних перебили, другие сами ушли в далекие тихие места. А после них под одинокой яблоней осталась эта большая берлога, в которой, по словам бабушки, жил сам медвежий царь. Старую яблоню, могучую, в два обхвата, еще долго считали заколдованной. Проезжая мимо нее, путник старался задобрить дух царя медведей, привязывал к ветвям красную ленту или вешал монету. И сообразительный дух понимал, что от него хотят, и никого не трогал.
— Вот и вы проходите под яблоней, не поленитесь лишний раз, повесьте на ветку ленточку, — советовала бабушка, когда мы, ребята, уходили гулять.
— Неужели, бабушка, ты веришь в это? Обычное дерево, разве что старое, и вообще на свете нет никакого колдовства, — возражала ей моя старшая сестра Назира.
— А бедный мальчик Спатай? А собака Караканшык? — напоминала бабушка.
— Тоже обычное животное. В истории было немало собак, очень преданных человеку. А что касается Спатая, то он погиб из-за собственной глупости, — возражала сестра Назира.
— Если ты еще будешь кощунствовать, у тебя отсохнет язык! — угрожала бабушка, не зная, что еще сказать.
Она была очень набожным человеком. С утра до вечера только и слышишь: «Аллах, будь милостив, сделай то», «Аллах, будь великодушен, сделай это». Намаз совершает по пять раз в день, но никогда не просит благ от аллаха лично для себя. Так и бормочет в конце молитвы: «О, создатель, будь опорой и тем, кто там, и тем, кто здесь». То есть просит блага для тех, кто умер, и для тех, кто еще жив. Мне и моим младшим братьям и совсем маленькой сестренке любопытно, мы подглядываем за ней, толкая друг друга локтями. Заметив нас, бабушка говорит: «Ах вы, сорванцы! А ну-ка раскройте ладони да, вместо того чтобы таращить глаза да потешаться над старухой, просите бога, пусть он побережет вашего отца».
Нам очень хотелось, чтобы скорее закончилась война, и отец вернулся живой и невредимый. И мы, послушно раскрыв перед невидимым и совсем неясным созданием — богом — ладони, повторяли за бабушкой слова: «О, аллах, будь милостив, сохрани живым нашего отца». Наверное, наш вид, преисполненный смирения и усердия, был очень смешон. Назира, хлопотавшая дома по хозяйству, не выдерживала и, звонко расхохотавшись, выскакивала на улицу.
— Ох и безбожница! Накличешь на себя беду! — возмущалась ей вдогонку бабушка.
Такие столкновения между бабушкой и Назирой случались почти каждый день. Старшая сестра подтрунивала над религиозной и суеверной бабушкой, а та сердилась, грозила ей всяческими карами за насмешки над богом.
Назира считалась в нашей семье ученым человеком. Перед войной она училась в районном центре и успела закончить семь классов. Когда же отец уехал на фронт и мама осталась с четырьмя малыми детьми и старой бабушкой на руках, Назира бросила школу, вернулась в аул, чтобы помочь ей прокормить большую семью. Поначалу ей было трудно работать в колхозе наравне со взрослыми. Я помню, как она приходила, еле держась от усталости на ногах, маленькая, худенькая, совсем еще девочка. Но с тех пор минуло четыре года. Назира повзрослела, стала крепкой, сноровистой девушкой.
Соседские старики и старухи говорили, глядя, как она, вернувшись с поля, ловко, не зная устали, хозяйничает дома:
— Ах, ширкин, если бы все девушки были такими, как Назира. С ней, наверное, и не чувствуешь, что в доме нет мужчины. Руки у нее так и летают.
Суеверная бабушка тотчас вмешивалась в разговор:
— Что вы делаете, люди? Так ведь и недолго сглазить человека, накликать на бедную внучку болезнь или еще какие напасти. А ну-ка, сейчас же скажите «тьфу, тьфу», — требовала она от смущенных соседей.
И те послушно плевали через плечо и говорили «тьфу». А бабушка, стараясь понадежнее уберечь Назиру от чужого глаза, заходила в дом и снова появлялась с пальцем, намазанным сажей.
— Назира, а ну-ка иди сюда, — звала она старшую внучку.
— Бабушка, что случилось? — отзывалась сестра, занимаясь стиркой или другой домашней работой.
— Подойди ко мне, моя радость.
Назира шла к бабушке, вытирая о фартук мокрые руки.
— Я слушаю, бабушка.
— А ты нагнись ко мне поближе. Я что-то скажу тебе на ушко.
Сестра Назира наклонялась над бабушкой, и та проводила сажей по ее виску.
— Все, теперь ступай, — говорила, успокоившись, бабушка.
— Ну вот, ты опять за свое, только зря оторвала от дела. Сколько раз можно тебе говорить? Никто, никто не сглазит меня!
— Иди, иди. Не говори лишнего, — снова беспокоилась бабушка.
И вот еще что, наверное, навсегда осталось в моей памяти от той поры: усталость матери и старшей сестры, когда они весной возвращались с работы.
Машин тогда не хватало, и женщины с рассвета до темна ходили за плугом. Весенний холодный ветер сушил и чернил их лица, обдавал пылью с ног до головы. У мамы еще ко всему невыносимо болела поясница. Видимо, потому она приходила домой какой-то неласковой, каменной, с нахмуренными бровями. Мы, соскучившись за день, бросались ей навстречу, а она молча отстраняла нас, проходила в дом и, развязав шерстяной пояс, которым туго перевязывала поясницу, садилась к печке спиной и сидела до тех пор, пока ноющая боль на время не оставляла ее. Мы ловили ее взгляд, надеясь найти в нем привычную нежность, но глаза мамы были печальны, в эти минуты она уносилась куда-то далеко. Наверное, туда, где находился отец. Успокоив боль, мама придвигала к себе шумно кипящий чайник и пила чай — кипяток с солью. На лбу ее мелкими каплями выступал пот.
Постелив постели, мать и сестра Назира брались за ручные жернова и мололи зерно для завтрашнего хлеба. Нам, малышам, почему-то становилось тревожно. Мы, словно цыплята к клушке, жались к бабушке, просили что-нибудь рассказать. Стараясь нас успокоить, бабушка заводила длинную-предлинную сказку.
В комнате было неуютно и сумрачно. Фитиль керосиновой лампы горел тусклым зыбким пламенем. Его свет не доставал во все углы. На стенах, пугая нас, колыхались тени. «Бабушка, ну, бабушка, повернись ко мне», «Нет, ко мне, ко мне!» — дергали мы то и дело бабушку.
А у мамы и сестры Назиры текла своя, взрослая беседа. Под мерный шорох жерновов они обсуждали колхозные дела, говорили о последних вестях с фронта.
Бабушка краем уха прислушивалась к ним и временами, прервав сказку, как нам казалось, на самом интересном месте, озабоченно спрашивала у матери:
— Ну, как сев? Закончили везде?
— Почти что. Вот завтра спустимся в Малый Акбел и на этом закончим, — отвечала мать, повысив голос.
— Поторопитесь! Как бы не пересохла земля, — предупреждала бабушка.
— Людей не хватает, мама. Где их возьмешь?
— О, аллах, наш единственный создатель, помоги им! — взывала бабушка к потолку комнаты, ушедшему куда-то высоко в темноту.
Темнота нам казалось глубокой, бескрайней. И невидимый, загадочный бог, к которому обращалась она, мог там проживать и в самом деле.
— А что собираетесь сеять на Малом Акбеле? — спрашивала бабушка, переходя на будничный тон.
— Просо.
— Правильно решили, — соглашалась бабушка. — Там просо принимается хорошо. Помню, как-то бедняк Жапиш засеял Малый Акбел одним мешком проса. Да и больше взять ему было негде. А собрал двадцать, а может и все тридцать мешков. То-то радости было.
Удовлетворив на короткий срок свое любопытство, бабушка продолжала сказку. А потом снова начинала сбиваться и, в конце концов, умолкала, слушая, что говорят мать и сестра Назира.
— Бабушка, а что было потом? — хныкали мы, дергая за рукав. — Бабушка, продолжай.
— Да подождите, дайте и мне послушать, — отбивалась она.
Мама и сестра Назира, видя, что бабушке тоже интересен их разговор, беседовали громче.
— Я видела в конторе вчерашнюю газету, — рассказывала сестра. — Наши войска освободили еще два города на Украине. Уничтожили много вражеских солдат и техники. Кровопролитные были бои.
— Какие, ты говоришь? — тревожно переспрашивала бабушка.
— Кровопролитные. Наверное, и наших тоже много полегло.
— Всемогущий, помоги им, защити!.. А твой отец тоже там?
— Отец где-то на Северном фронте.
— Пусть держится подальше, где меньше стреляют. Так и напиши, — это указание относилось к матери.
— Ну что ты, мама, мой муж не трус. Он настоящий джигит. Как же я ему напишу? — растерянно возражала мать.
— Да, мой сын — настоящий мужчина, — с гордостью подтверждала бабушка.
В один из таких поздних вечеров бабушкину сказку прервал донесшийся с улицы душераздирающий женский крик. И тотчас, казалось, поднялся, зашумел весь аул.
— Господи! Назира, милая, а ну-ка узнай, что случилось? Никак, у кого-то беда. Еще в чей-то дом пришла черная бумага, — так бабушка называла печальной памяти похоронки, приходящие с фронта.
Сестра Назира выскочила на улицу, даже не набросив платок.
— Я недавно заходила в сельсовет. Вроде сегодня не было почты, — сказала мать, поспешно собирая в чашку намолотую муку.
Минут через пять в комнату влетела запыхавшаяся сестра. Глаза ее были широко открыты от ужаса. Сестра долго не могла вымолвить ни слова, перевести дух и, наконец, выпалила:
— Сошла с ума Бубитай!
— Ты понимаешь, что говоришь? — накинулись на нее бабушка и мать.
— Но это правда. Соседи говорят, как только вечером пригнал пастух стадо, она подоила корову, вылила в корыто молоко и вынесла на крыльцо. Села рядом и смотрит на молоко. Ее спрашивают: «Что ты делаешь, Бубитай?» А она: «Разве не видите? Молоко кипячу. Для Спатая». А потом в слезы и ну царапать себе лицо.
— Помилуй, аллах! — воскликнула бабушка и, сложив на груди руки, пробормотала молитву. — Бедная женщина, — вздохнула она, закончив молиться. — Потерять мужа на фронте. Потом сына. И теперь вот сама… Видно, никак не успокоится Караканшык. Ох, на кого еще падет ее проклятье?
С тех пор Бубитай целыми днями сидела на пороге своего дома, жалобно пела, плакала и громко звала мужа и сына. Горе высушило ее, цветущая сильная женщина стала похожа на черную страшную старуху.
Этой же весной я начал тайно следить за своей старшей сестрой. Куда бы ни отправилась Назира, я тут же за ней. Она шла по воду к роднику, а я крался чуть поодаль кустами шиповника. Она уже затемно выбегала к соседям попросить молока или какую-нибудь посуду, и я выбирался следом за нею, подсматривал из-за угла, вовсю напрягая глаза. Мои попытки оставаться незаметным вскоре были разоблачены. На третий день она, выйдя на улицу, схитрила, быстренько обогнула наш дом и в тот самый момент, когда я усиленно всматривался из-за угла в темноту, подошла ко мне сзади и неожиданно схватила за ухо.
— Ну, что ты подглядываешь за мной? И ходишь, и ходишь? — спросила сестра, отпустив мое ухо.
Я промолчал, думая только об одном: как бы проскользнуть у нее под рукой и пробраться в дом. Уж там-то она меня не тронет.
— А может тебя подсылают бабушка и мать? — продолжала Назира, и в голосе ее послышалась тревога.
— Никто меня не подсылал! — крикнул я и, проскочив мимо нее, бросился в дом.
А на другое утро я снова упрямо крался за сестрой. И бабушка, и мать и в самом деле были ни при чем. Виновником этих бдений явился молодой джигит Токтар, сын того самого старика Шымырбая, который в своей лощине выращивал самые вкусные на свете дыни. Я боялся, что этот красивый светлолицый парень заберет у нас Назиру.
Взрослые еще называли Токтара мальчишкой. Но нам-то, ребятам, он уже казался рослым и могучим джигитом. И мы заметили то, что укрылось от взрослых, — тонкий темный пушок над губой Токтара. Для нас это были самые настоящие усы — украшение истинного мужчины. Когда я впервые увидел его и мою сестру вместе, то не придал этому никакого значения. Помнится, на третий, четвертый раз их совместные прогулки меня удивили. Зачем Токтару Назира? Хоть она и моя сестра, но все-таки девчонка всегда остается девчонкой. И если уж такому парню, как Токтар, с кем водить дружбу, так это с настоящими джигитами.
— Видел жениха и невесту? — сказал мне, смеясь, Ажибек. — Скоро уведет Токтар твою сестру. Прощайся!
И с того дня я стал тенью Назиры и Токтара. Встретившись, они начинали кружить, чтобы избавиться от моей слежки, уходили в яблоневый лес. Отделавшись, как им думалось, от меня, стояли под каким-нибудь деревом часами, смеялись без конца и говорили, говорили, жадно глядя друг другу в рот, как будто ожидая чего-то необычайного. А я в это время изнывал от скуки чуть поодаль, в колючих кустах, и гадал: почему они так жадно слушают друг друга? Но о чем еще может рассказывать сестра, как не о домашнем хозяйстве? То есть о том, что совершенно чуждо настоящему джигиту. И что она, в свою очередь, находила в словах Токтара? Как смелый и ловкий парень, он, конечно, рассказывал о горячих, строптивых конях, о метких выстрелах на охоте. Неужели Назиру могли увлечь такие разговоры?
Как-то я решил это проверить и сказал сестре, по-свойски подмигивая:
— Как тебе новый жеребец у председателя? Огонь! Правда?
— Вот уж что никогда меня не интересовало. Поди лучше поговори об этом со своими друзьями-мальчишками, — рассеянно ответила Назира.
«А почему-то со мной о лошадях говорить не желает», — подумал я с обидой и воспылал еще большей неприязнью к Токтару.
Как я потом узнал, они скрывали встречи от нашей семьи. Дома у нас Токтар первое время даже не появлялся. Но однажды он все-таки не выдержал и, проходя мимо нашего дома, заговорил с бабушкой, когда она грелась на солнце.
— Здравствуйте, бабушка! Как ваше здоровье? — почтительно сказал Токтар.
Лучшего нельзя было придумать, чтобы завоевать расположение бабушки. Ей очень нравились молодые люди, почитавшие старших.
— Спасибо аллаху, он милостью меня не оставил. Еще могу быть своим птенчикам полезной. А ты, сынок, чей будешь? — дружелюбно спросила бабушка.
— Я Токтар, бабушка.
— Ты Токтар, сын Шымырбая?
— Да, бабушка.
— Милый мой, дай тебе бог побольше счастья, — сказала бабушка, очень довольная тем, как держится этот молодой человек.
— А как самочувствие вашего сына? Пишет ли он с фронта? — спросил Токтар и тем самым окончательно покорил ее сердце.
— Пишет, милый мой, пишет. Мы получаем письма. Назираш! Деточка, угости молодого человека айраном! — крикнула бабушка, повернувшись к дому.
— Спасибо, бабушка. Зачем беспокоитесь? Я лучше пойду, — смутился Токтар.
— Нет, свет мой, нельзя отказываться от угощения. Я предлагаю его от всей души.
— Спасибо, бабушка. Я с удовольствием выпью, — еще более смутился Токтар.
А сестра, будто только и ждала за дверью, вынесла тостаган, полный прохладного айрана. В этот день она отпросилась пораньше с работы, убиралась дома, стирала белье.
Токтар пил не спеша, маленькими глотками, показывая, как высоко ценит этот замечательный айран, и вел с бабушкой беседу.
Я не сводил глаз с молодого джигита и своей старшей сестры. Мне было интересно, как они поведут себя дальше, выдадут ли себя, проговорятся. У меня даже устали глаза, так я старался не упустить ни одного взгляда, ни одного движения с их стороны. Но хитрецы держались как ни в чем не бывало. Будто встретились впервые. Даже не посмотрели друг на друга. Ну и ну!
— Милый мой, а тебя еще не призывают в армию? — спросила бабушка Токтара.
— Зимой вызывали в военкомат, и я обрадовался: наконец-то пойду воевать. Но оказалось, мой возраст еще не подошел. Ошиблись, видно, спутали с кем-то. Но летом уж точно призовут. Я очень надеюсь, — ответил молодой человек.
— Господи, что же это делается?! Только подросли дети, совсем как молодые деревца, и тут же враг хочет их срубить топором! Проклятая война! У-у, чтобы ты сгинул, пашис!
Так бабушка произносила чуждое слово «фашист».
— А ну, Назираш, принеси еще айрана Токтару!
Джигит протянул сестре опустевший тостаган и шепнул почти беззвучно:
— Спасибо, Назира!
Их руки задержались на чашке. Сестра улыбнулась одними глазами, незаметно кивнула. «Ну и хитрецы, ну и ловкачи!»- подумал я.
А ничего не подозревающая бабушка продолжала ругать «проклятую войну, проклятого пашиса, чтобы он сгинул», вспоминала сына — нашего отца, посетовала, «как там ему, бедняжке, на фронте», и даже всплакнула немножко.
Вечером, за чаем, когда мама вернулась с поля, бабушка вдруг ни с того ни с сего сказала:
— Только подумать, у сына Шымырбая уже под носом усы! Совсем взрослый мужчина!
— А что? Недавно его видели? — удивилась мать.
— Да сегодня сижу на пороге, вяжу носки и вдруг слышу: кто-то здоровается со мной. Смотрю, стоит молодой человек. Оказывается, Токтар, сын Шымырбая. Такой воспитанный юноша. «Пишет ли с фронта ваш сын?»- говорит.
— А что ему было нужно? Зачем он приходил? — нахмурилась мать и посмотрела на сестру Назиру.
Моя старшая сестренка покраснела до корней волос, опустила глаза. Я думал, сейчас признается, что дружит с Токтаром. Но куда там, только передернула плечами и бросила небрежно:
— Откуда я знаю. У бабушки спроси: она с ним целый час болтала.
— Да просто парень мимо шел, спросил меня про здоровье. Ну, мы и разговорились, — пояснила бабушка простодушно, не замечая маминого беспокойства. — Вот я и говорю: вырос, как молодой тополек. Высокий, красивый! Да жаль, в армию летом пойдет.
— Да что вы, мама! Далеко ему до армии еще, — возразила мать. — Два года почти. Токтар — ровесник нашей Назиры. Ну, может, старше, — она посчитала на пальцах, — месяца на три. Ну да, Назира осенью родилась, а он в середине лета.
— Это ты говоришь, ждать два года. А сам он сказал, что зимой его уже вызывали. А летом уж точно возьмут. Верно я говорю, Назира? Ведь ты слышала, как он сам сказал, — заупрямилась бабушка.
— Слышала, — кивнула сестра. — Он два года себе прибавил. Хотел пораньше вступить в комсомол.
— Ну если так, конечно, жаль. Хороший мальчик, — согласилась мать.
— А какой большой, — обрадовалась бабушка, — прямо батыр!
Вот так бабушка, по-моему, первой из взрослых, заметила, что у Токтара выросли усы и что он уже не мальчик, а муж. И еще справедливости ради нужно добавить, что у него был добрый и веселый нрав, и в ауле Токтара любили за это. И может быть, я тоже его любил бы вместе со всеми, если бы он не собирался забрать мою сестренку. А сын Шымырбая, казалось, с утра до вечера кружил над ней, как беркут над ягненком.
Вот и на днях Назира пошла по воду к роднику, и я, конечно, за ней по пятам, колючими кустами шиповника, и тут же у родника появился Токтар. Прискакал верхом, будто хотел напоить своего рыжего коня. Да только он сразу себя и выдал. Выпрыгнул из седла и тотчас про коня забыл, принялся болтать с Назирой. И болтали они с такой скоростью, словно бежали наперегонки, так что у них не успевали смыкаться губы. Я даже забыл про колючки шиповника, которые точно иглы впивались в мои голые руки и ноги, пронзали сквозь рубаху и штаны. Мне очень хотелось узнать, о чем же они все-таки говорят, и стал я подбираться к ним поближе.
И оказалось, говорили они о скучных вещах. О том времени, когда вместе учились в школе. За какой партой сидели, и что делали на уроках. И так увлеклись этой ерундой, что забыли, что стоят на виду у всего аула. Мне стало обидно за себя. «И что интересного они в этом нашли? Что смешного?» — подумал я, чуть не плача. Как будто меня обманули.
Я нашел в кустах камень и бросил в своих обидчиков. Камень упал рядом с ними, чуть ли не под ноги. Токтар и Назира вздрогнули, словно очнулись от сна, посмотрели по сторонам, даже на небо взглянули.
Наконец сестра пришла в себя, повернулась к кустам шиповника и сердито крикнула:
— Какая ты заноза, Канат! Если ты не перестанешь ходить за мной, я оборву тебе уши.
А Канат — это я. Я затаился в кустах, зная, что у старшей сестры слова не расходятся с делом.
Токтар что-то пробормотал, поспешно вскочил на коня и поскакал в степь, ударяя рыжего пятками по бокам. Назира вспомнила про ведра с водой, подняла их на коромысле и, сделав шаг, другой, снова повернулась в мою сторону.
— Канат, хватит тебе прятаться. Пойдем лучше домой.
Я промолчал, боясь шелохнуться.
— Ну, погоди у меня, — пригрозила сестра и, поправив на плечах коромысло, зашагала в аул.
«Пусть только попробует тронуть, — успокоил я себя. — Вот скажу маме и бабушке про Токтара, тогда еще посмотрим, кому достанется больше».
Я выбрался из своего укрытия, побежал к ребятам и до вечера гонял с ними мяч. Когда стемнело, так что не было видно не только мяча, но и собственных ног, мы, тихие, уставшие, побрели по домам. Возле коровника, мимо которого лежала дорога к нашему дому, я увидел два черных силуэта — женский и мужской. Вот мужчина протянул руку и положил ее на плечо женщины. До меня долетел приглушенный голос Назиры:
— Не надо, Токтар, если ты меня поцелуешь, я умру от стыда. Я и так твоя на всю жизнь. Поверь мне, Токтар!
Он что-то сказал ей горячим шепотом. Я не расслышал, что именно.
— Отпусти меня, Токтар, — взмолилась Назира. — Нас могут увидеть.
— Ну и пусть! — громко ответил Токтар.
— Что я тебе говорил? Уведет он твою сестру, — шепнул Ажибек мне на ухо и торжествующе хихикнул.
Я нагнулся, взял первый же подвернувшийся в темноте камень, бросил в Токтара и припустил во весь дух в сторону дома. За мной послышался топот погони. Сестра поймала меня почти у самого порога и схватила за руку с такой силой, что я с ходу повернулся вокруг своей оси, закружился, как юла.
— Это, конечно, ты! Я так и знала. Ну и заноза, ну и заноза. Видно, пока не задам тебе хорошую трепку, ты не успокоишься, не перестанешь шпионить за мной.
— Только попробуй задай, сразу пожалеешь об этом, — ответил я на угрозу угрозой.
— И ни капли не пожалею, — и она крепко взяла меня за шиворот.
Я было рванулся, да куда там! Ее пальцы держали меня, как железные. Ну и здорова стала Назира!
— Ну? Перестанешь следить?
— Не перестану.
— Тогда получай по заслугам.
Сестра развернула меня к себе спиной и несколько раз шлепнула ладонью по мягкому месту. Она не очень старалась, да и штаны из кожи были достаточно толстыми. Словом, ее удары не причиняли боли. И все было бы ничего, если бы они не унижали моего мужского достоинства. Страшно подумать, что скажут Ажибек и другие ребята, когда узнают, что меня по мягкому месту отшлепала совсем еще недавняя девчонка?
— Бабушка! Мама! — тихо закричал я, чтобы напугать сестру.
Она сразу же отпустила мой воротник.
— Будешь следить, получишь еще.
— А я бабушке и маме все расскажу.
— Только попробуй скажи!
— Вот возьму и скажу. Прямо сейчас, — и я сделал шаг к дверям.
— Канат, подожди! Больше тебя не трону. Я пошутила, а ты и вправду обиделся.
— Не подмазывайся, все равно расскажу. И как ты встречалась с Токтаром у родника, и как он хотел тебя поцеловать.
Я сделал вид, будто сейчас открою дверь и перешагну порог.
— Канат, миленький, я сделаю для тебя все, что захочешь. Буду твоей рабой. Только не говори! — взмолилась сестра.
Ее неподдельный испуг доставил мне тогда удовольствие. Я наслаждался своей местью.
— Так и быть, промолчу, — важно сказал я, — а ты будешь моей рабой. Сама обещала. Исполнишь, что прикажу.
— Ну, конечно, исполню. Я же сказала, — обрадовалась Назира.
А я чувствовал себя героем сказки, у которого есть свой волшебный раб, ему прикажи — и он все исполнит. Сестра тогда казалась мне такой же могущественной, способной сделать все: построить дворец, перенестись за тысячу земель. И мне захотелось, не откладывая, сейчас же что-нибудь приказать Назире.
— Ну, тогда стань на одну ногу, на левую. А в правую руку возьми кирпич. И стой, а я буду считать до ста! — торжественно приказал я.
— А зачем тебе это нужно? — удивилась сестра.
— Понимаешь, в нашем классе только Асет умеет до ста стоять. А все теряют равновесие.
— Ну где я сейчас найду кирпич? В темноте-то? — пожаловалась Назира. — Может, как-нибудь в другой раз?
— Ладно, перенесем, — великодушно согласился я.
Когда мы вошли в комнату, мама принялась нас отчитывать. Вначале она взялась за меня:
— Где тебя носило до сих пор? На улице уже ночь!
— Мы играли, — ответил я, и сам понимая, что мое объяснение не вполне убедительно.
— Пропади пропадом твои игры! Посмотри на себя: на тебе живого места нет! Ходишь, как оборванец! А ну-ка выйди из комнаты!
На этот раз гроза миновала, во всяком случае для меня. Я выскочил из комнаты, радуясь, что отделался сравнительно легко. А из-за двери донесся голос матери:
— А у тебя что за болезнь появилась? Стоит ее зачем-нибудь послать, потом ждешь целыми часами! Я же яснее ясного сказала: сходи к соседям за ситом. Но пока ты ходила, вода успела выкипеть до дна!
— Сито было занято. Соседи просеивали муку. Ну и я ждала, — с трудом ответила сестра, она была не мастерица обманывать.
— Ты причину всегда найдешь! Ох и дождешься, Назира! Не посмотрю, что ты уже взрослая, оттаскаю тебя за волосы!
Сестренка моя молчала. Видно, душа у нее в пятки ушла. Наша мама шутить не умела. Если уж сказала, что за волосы оттаскает, то уж сделает это точно.
— Что стоишь словно столб? Просей сейчас же муку! — прикрикнула мать, но голос ее уже оттаял.
Обычно после ужина, после того как мы, дети, набьем животы пшеничной похлебкой, а взрослые напьются чая — кипятка с солью и сливками, в нашем доме воцарялось всеобщее благодушие. Разглаживалось, светлело лицо мамы, вечно суровое, озабоченное с тех пор, как отец ушел на фронт. О таких хмурых людях говорят, что «у них с бровей идет снег». Так вот, после чая отпускали заботы взрослых, а дети во главе с Назирой затевали веселую возню. И особенно мы резвились, если мать уходила к соседям. Тут уж дом ходил ходуном. Бабушка смотрела на наши проказы сквозь пальцы.
Так было и на этот раз. Мама повязала платок и отправилась к бригадиру по каким-то делам, а я сразу прицепился к старшей сестре, приглашая ее поиграть.
— Оставь меня, Канат. Побегай с младшими, — попросила сестра.
Я возмутился: как это оставь? Она моя раба. Что хочу, то с ней и делаю! И тут мой взгляд упал на кирпич, лежащий возле печки.
— Назира, а вот и кирпич.
— Но мы же договорились на другой раз, — запротестовала Назира.
— Бабушка, а Назира вчера у ручья… — начал я, чувствуя, что голос мой стал каким-то подлым.
— Канатжан, я сделаю, как ты хочешь, — поспешно перебила старшая сестра.
Она подняла кирпич и выполнила мое пожелание — простояла на одной ноге, пока я считал до ста.
— Назира, ты совсем как маленькая, — говорила бабушка, добродушно покачивая головой.
Потом, уже забравшись в постель, я спохватился, сказал себе: «Эх ты, баранья голова, нашел что приказывать! А про главное и забыл. Надо было просто сказать: «Назира, я запрещаю тебе от нас уходить. Даже если их будет миллион, Токтаров!»
После этого случая Токтар и сестра стали меня бояться как огня. Они прятались в самых потаенных местах, но я находил их и там.
— А-а, вот вы где? — говорил я, возникая, как злой дух, из-за камня или зарослей шиповника.
В их глазах появилось отчаяние. Но я твердо решил бороться за сестру и ходил за ней точно тень. Представляю, с каким бы наслаждением они надавали мне б по шее. Однако вместо этого им приходилось задабривать своего маленького врага, чтобы он, не дай бог, не выдал их тайну своей матери.
Однажды под вечер, когда я играл с ребятами в альчики, ко мне подошел Токтар и отозвал в сторону.
— Канат, хочешь, я кое-что тебе подарю? — спросил он и показал великолепный граненый красный карандаш.
Таким карандашом учитель Мукан-агай ставил в наших тетрадях отметки.
— Ну, конечно, хочу! — ответил я, не задумываясь.
— Тогда возьми. Теперь он твой, — Токтар протянул карандаш. — У меня есть и другие карандаши: синий, зеленый и желтый. Если тебе нужно, я могу принести.
— Любой, какой захочу?
— Какой захочешь. Только позови Назиру. У меня к ней важное дело. Очень важное, честное слово!
Я хотел вернуть карандаш, сказав, что не поменяю сестру даже на все карандаши мира, но тут меня осенила одна хорошая идея.
— Хорошо, позову, — согласился я. — Только ты отдашь сразу все свои карандаши. Идет?
— Идет! — обрадовался Токтар, к моему немалому разочарованию.
Мне-то казалось, что он заартачится, пожалеет свое добро.
«Ничего, — сказал я ему мысленно, направляясь домой, — все равно отважу тебя от сестры. Посмотрим, как ты запоешь, когда я потребую твою красивую камчу с рукоятью из ножки горного козленка».
Мама, к счастью, с работы еще не вернулась, иначе бы нам с Назирой уже не выбраться сегодня из дома. Старшая сестра вязала джемпер, прислушиваясь к очередной сказке, которую рассказывала бабушка притихшим малышам.
— Выйдем на улицу, — шепнул я сестре и многозначительно показал подарок Токтара.
— И ты меня продал за один карандаш? — спросила Назира, смеясь.
— Не бойся, одним карандашом он у нас не отделается, — твердо пообещал я. — Завтра принесет остальные.
— Глупенький, — вздохнула сестра и, отложив вязанье, начала одеваться.
— Э, вы куда собрались? — спохватилась бабушка.
— Я потерял за дверью альчик. Мы с Назирой поищем, — солгал я, ни капли не растерявшись.
— Что ж, поищите, — позволила бабушка.
Едва мы вышли из дома, от стены сарая отделился Токтар, подбежал к нам, сгорая от нетерпения.
— Только не целоваться, и вообще долго не разговаривайте, — строго предупредил я и добавил: — Впрочем, послежу за вами сам.
И, отойдя на четыре шага, встал как вкопанный. Пусть видят, что я начеку.
— Токтар, что-нибудь случилось? — спросила Назира.
— Да ничего, просто хотелось тебя повидать.
Они замолчали, не сводя друг с друга глаз. Может, их смущало мое присутствие. А может, и вовсе не нуждались в словах. Потом Токтар забылся, взял за руку сестру.
— Эй, опусти руку! Кому говорят? А то мы уйдем! — прикрикнул я на Токтара.
Они повернули головы в мою сторону и мягко мне улыбнулись. Между ними что-то случилось, только непонятно что, и с этой минуты я стал им не страшен.
На улице едва начинало темнеть. Люди, утомившись за день на работе, уже разошлись по домам, в окнах зажегся тусклый желтый свет керосиновых ламп. Собаки и те перестали брехать, словно понимали, как нужен их хозяевам отдых. И только на краю аула, возле большой топкой лужи, нарушая тишину, квакали осмелевшие лягушки.
И вдруг из дома Бубитай вырвался ее пронзительный, тоскливый голос.
Черные глаза,
Как мне дойти до вас?
Путь к вам далек,
А я так одинок, -
пела неутешная женщина.
Я вспомнил разговоры взрослых о безумной Бубитай и, похолодев от ужаса, с надеждой посмотрел на Токтара и Назиру. Уж они-то не дадут меня в обиду. Но сестра и ее дружок были заняты друг другом и, казалось, ничего не слышали и не видели.
— Токтар, что же ты молчишь? Разве у тебя нет дела к Назире? Говори, я не буду мешать. Правда, правда, — сказал я, напоминая о себе.
— Канат, миленький, ты испугался? — ласково спросила сестра. — Ну, подойди ко мне.
— Не бойся, мы здесь, — сказал Токтар.
Я подошел и стал рядом с ними. Вдруг сестра привлекла меня к себе и поцеловала в щеку.
Мне очень нравилась пора, когда из долины в аул возвращались стада. Похудевшие за зиму, со свалявшейся в сырых сараях шерстью, овцы набрасывались на сочную траву наших горных лугов. Ух, и славное наступало время! Аул переполнялся веселым шумом. Взрослые дружно доили овец, — пей молоко сколько хочешь! А в казанах кипели-бурлили иримшик и курт.
У нас, у мальчишек, тоже немало дел. Мы помогаем отделять ягнят от стада, гоним домой дойных овец и после этого мчимся на окраину аула к сараю, сложенному из камней, в котором стоят лошади, тоже только что пригнанные из степей на горные луга. Около сарая собираются все, кто считает себя настоящим мужчиной. Здесь клеймят лошадей, укрощают необъезженных скакунов, отбирают лучших коней для фронта. Луг дрожит от топота копыт, с веселой злостью дерутся самцы, игриво носятся друг за другом неутомимые стригунки, вздымают к небу передние ноги и бьют неистово задними гордые строптивцы, когда им на шею набрасывают петлю. В воздухе стоит звонкое ржанье. Собравшись вечером, мальчишки обсуждают события дня. И главный герой наших рассказов — Токтар, тот самый сын Шымырбая, который хочет отнять у нас Назиру.
Токтар укрощал молодых коней, отобранных для фронта. Его руки словно заговаривали лошадь. Им подчинялись даже самые непослушные двухлетки, еще не видавшие уздечки и курыка, Токтар птицей взлетал на спину такого полудикого красавца, цепкой кошкой припадал к его гриве, обхватив бока ногами. Конь вставал на дыбы, брыкался задом, пытаясь стряхнуть непрошеного седока, но Токтар был не из тех, кого можно было сбросить на землю. Дав коню побеситься, он посылал его ударом пяток и камчи вперед и носился по лугам до тех пор, пока не изгонял из лошадиной души упрямого беса. К сараю укрощенный конь возвращался смирным, покрытым белоснежной пеной. Его оставляли на ночь, на отдых, он уже не брыкался, только тихо ржал да жевал непривычную для себя уздечку, а наутро коня мог оседлать и новичок и направить куда угодно.
Работа Токтара была для нас ни с чем не сравнимым зрелищем. Даже взрослые и те, выбрав свободную минуту, приходили полюбоваться его сноровкой и ловкостью. И качали головами, дивились: когда он успел освоить такое дело, которое и не каждому взрослому джигиту по плечу? И лишь старый бригадир Байдалы недовольно ворчал, заложив за нижнюю губу горсть насыбая:
— О аллах, нашли чем восхищаться! Да разве это кони? У самой кроткой ярочки и то характера больше. А на нынешнего коня набрось веревку для коров, он тут же и спину подставит: седлай и садись! Ну, может, махнет хвостом, чтобы думали, будто не сразу сдался. На таком коне даже сидеть — оскорбление для джигита. И у вашего Токтара только название одно — укротитель. Вот, помнится, в мои молодые годы забросишь петлю на шею коня, да не такую, сплетенную в четыре слоя, и держат другой конец шесть сильнейших джигитов. И все равно он тащит за собой — подошвы у наших сапог отпадали! Ловить такого чертенка — все равно, что дело с тигром иметь. Вот какие водились кони в мои времена, когда я был молод! — заканчивал он, значительно оттопырив нижнюю губу.
Послушать старика Байдалы, так все, кто родился позже его, здорово прогадали. Ныне и люди — слабаки, и скот худой и мелкий, и даже самые породистые собаки хуже никчемных дворняг, что бегали в молодые годы старика Байдалы. А нас, теперешних мальчишек, он и вовсе ни во что не ставил.
— Эти и носа не могут сами утереть, — говорил он, презрительно указывая на нас. — Мы в их возрасте уже заводили свою семью, разбивали себе отау[2]. Им же только бы носиться по улице целый день да рвать свою одежду, — и в знак величайшего неодобрения сплевывал насыбай.
— Дедушка, а в каком возрасте вы женились? — спрашивали мы, присмирев.
— В первый раз, что ли? — И старик Байдалы считал про себя, загибая пальцы. — Шесть лет… ну да, мне было шесть лет, когда отец сосватал для меня одну девчонку… Потом стало десять лет. В одиннадцать я уже украдкой к невесте ходил… Ну, а на следующую осень женился!
— На теперешней вашей жене?
— Ай, какие бестолковые! Я сказал — в первый раз, на этой я женился уже при советской власти, когда женщины получили свое равноправие.
— Ну, а где та, ваша первая жена? — не отставали мы от старика Байдалы.
— Ишь как пристали, сорванцы, — сетовал он, моргая узкими, слезящимися глазами. — Вам бы на уроках такое любопытство, сопляки вы этакие! А ну-ка, прочь от конюшни, пока не распугали коней!
Старик Байдалы беззлобно размахивал камчой, отгоняя нас от ворот конюшни. Мы делали вид, будто боимся камчи, отбегали чуть в сторону, а вскоре снова окружали его.
— Байеке, скажите, а где первая жена, которую сосватал вам отец? — принимались мы за свое.
Сказать по правде, первая его жена нас нисколечко не интересовала. Нам хотелось расшевелить старика. Уж если он разойдется, то обязательно расскажет что-нибудь интересное.
— Да зачем она вам сдалась? — удивлялся старик Байдалы. — Где же ей еще быть? Как ни в чем не бывало живет в колхозе Актасты. Подлая женщина! Тайком от меня встречалась с таким же обманщиком, как и сама. Сыном некоего Танеке. А когда установили советскую власть, в первую же ночь с ним сбежала.
— А вы? Что же сделали вы? — спрашивали мы, загораясь.
— А что я? Мужчины нашего рода еще никогда не умирали из-за женщины. «Ну и пусть, — сказал я. — Пусть уходит!» И сразу женился на теперешней своей старухе. Ну, довольно, поговорили, а сейчас идите отсюда.
— Нет, нет, расскажите, как вы снова женились! — кричали мы, боясь, что старик Байдалы и в самом деле умолкнет.
— Вы послушайте их! Как я женился! Хватит, они мне уже надоели! — жаловался бригадир старикам, пришедшим посмотреть на лошадей, и кричал, повернувшись к конюшне: — Эй, Токтар! Сегодня обуздаешь Жирен-каску. Пока его не заберут на фронт, я поезжу на нем. Конечно, и это кляча. Но вот отец его, Жирен, был конь! — говорил он нам, не удержавшись. — Однажды я скакал на кокпаре. Помню…
— Жирен — известный был скакун, — подтверждал один из стариков.
— Огонь! Так вот, помню, праздник в Узунбулаке. Каждый колхоз выставил свою команду, и мы боролись за тушу козла. Но никому не удавалось унести ее далеко. Ни капчагаям, ни серым. Огромный был козел, тяжелый. Туша не держалась в руках; схватив ее, джигиты тут же роняли наземь. Вы спросите: а как же я? А я зря не тратил силы скакуна Жирена, держался чуть в стороне. Пусть, думал, они увлекутся, а там уж и мы скажем свое слово с Жиреном. Так бы, наверное, и было. Да не выдержал наш Байрыстан, крикнул: «Эй, тени джигитов! Да разве так тянут кокпар!» Ударил ногами коня, ворвался в самую гущу схватки, схватил тушу козла и поднял над головой.
— Пах! Силач был этот Байрыстан! — подтверждал тот же старик.
— Да что козел! Помню, упал в колодец верблюд, так он вытащил его в два счета, — добавлял другой такой же старый зритель.
Старик Байдалы недовольно покосился на непрошеных помощников, — он не любил, когда его перебивали, — и продолжал:
— Так вот, отобрал Байрыстан козла у чужих джигитов, поднял на свою макушку и вырвался из этой мешанины людей и коней. Да прямо ко мне: «Ну, а теперь, Байеке, твой черед. Скачи с козлом в аул!» Перебросил я тушу поперек седла и отпустил поводья Жирена. А конь как будто только и ждал, когда ему доверят дело. Стоило мне прикоснуться пятками к его бокам, и Жирен полетел как птица! Только ветер завывал в моих ушах: «Где а-а-ул, где а-а-ул!». Я лег вниз лицом на козла, придавив его руками, и не видел, как мы пронеслись через поля шести колхозов, и поднял голову только в нашем ауле. Жирен принес меня прямо к крыльцу сельсовета. Ни разу не качнул, не подбросил. Словно не было под его копытами ни кочек, ни рытвин, а степь стала гладкой, как стол! — победно заканчивал старик Байдалы.
— Да, да, Жирен был рожден не конем, а птицей! — опять встревал неугомонный помощник. — Я тоже раз скакал на Жирене, и тоже был кокпар! Этот жеребец понимал кокпар лучше иного человека!
— Когда в прошлом году Жирена забрали в армию, баенкома[3] сказал: «На таком красавце только главному командиру ездить!»- вспомнил другой старик.
— Прямо так и сказал? — поразился старик Байдалы.
— Не веришь, спроси Жакыпа. Баенкома при нем говорил. Он слышал.
Мы все: и стар, и млад, повернулись к обычно не разговорчивому Жакыпу.
— Я слышал, — коротко подтвердил старик Жакып.
Пока мы слушали рассказы о скакуне Жирене, Токтар взял узду и подошел к его пока еще безвестному сыну Жиренкаске. Молодой жеребец отпрянул, забил копытом и раздул розовые нежные ноздри, словно стараясь подтвердить славу своей знаменитой горячей крови. А когда все же Токтар накинул узду на его гордую точеную голову, что тут началось, что началось!.. Жиренкаска чуть ли не взмыл в небо. Четыре человека держали аркан, наброшенный на его шею, и все же он вырвался, словно они были легче пушинок, и понесся в степь. Один конюх быстро вскочил на своего оседланного коня и бросился в погоню. Да куда там — Жиренкаски и след простыл. Только еще клубилась пыль, поднятая его копытами.
— То-то, хороший конь и должен быть таким, с характером! Видали, как он всех раскидал? Из него выйдет замечательный скакун! — воскликнул старик Байдалы, и притухшая было его кровь снова забегала по жилам.
Казалось, подведи к нему горячего коня, и он, как в той, давней молодости, взлетит в седло и врежется в самую гущу кокпара.
— Ну что, мальчик? Усмирить клячу не трудно: проехал два круга и хоть на ходу спи. Возьмись-ка ты теперь за настоящее мужское дело да обуздай этого Жиренкаску, если ты и вправду силен, — предложил он, усмехаясь, Токтару.
Токтар молча оседлал кобылицу Кокбие, с помощью которой обычно приманивал сбежавших из табунов жеребцов, и поскакал за холмы, туда, где скрылся Жиренкаска. Вскоре мы увидели, что он возвращается назад, а следом за ним, точно за магнитом, бежит Жиренкаска. Кокбие хорошо знала свое дело, она подпускала зачарованного беглеца поближе и снова устремлялась вперед, увлекая его за собой. Потом Токтар придержал кобылу, позволил Жиренкаске поравняться с Кокбие. За молодым жеребцом волочился аркан, заплетал ему ноги, заставляя идти как-то боком.
— Так он порвет аркан и себя покалечит, — заволновался старик Байдалы и, приложив к губам ладони, громко крикнул:- Эй, Токтар, отвяжи аркан! Аркан сними, говорю!
То, что произошло после этого, было неожиданным и для нас, и для Жиренкаски. Токтар на полном скаку перелетел на спину жеребца. Застигнутый врасплох, не готовый к внезапной атаке, Жиренкаска пронзительно заржал, взвился на дыбы, запрыгал, подбрасывая круп, пытаясь сбросить Токтара. Но тот даже не покачнулся, только еще крепче приник к шее коня. Тогда Жиренкаска, пугая кобыл, резко шарахнулся в сторону и, взбешенный упорством наездника, поскакал в степь. Аркан потянулся за ним, точно змея, готовая к броску.
Старики взволнованно затрясли головами, заговорили наперебой.
— Ну и ну, забраться на такого зверя без уздечки… Наверное, этот сын Шымырбая от страха уже собственное сердце проглотил!
— Да, как бы не случилось беды!
— Если ноги коня запутаются в аркане, оба свернут себе шею!
Вскоре мы снова увидели Токтара на Жиренкаске. Они мчались в нашу сторону. Токтар нахлестывал коня камчой. Жиренкаска со скоростью падающей звезды врезался в середину табуна, расколол его надвое и понесся дальше. Но прыть у коня уже была не та, и чувствовалось, что он теперь прислушивается к воле своего седока.
— Э, а где аркан? — спросил молчаливый старик Жакып.
— Я тоже не вижу аркана, — сказал другой старик.
— Да нет его, нет аркана! — заговорили старики, более возбуждаясь.
А Жиренкаска описал крутую дугу, постепенно сбавляя ход, повернул к табуну и остановился, подчиняясь железной руке наездника. Токтар легко спрыгнул на землю, лицо его было бесстрастно, ничем не выдавало торжества, будто такие победы стали для него будничным делом.
Мы, поклонники Токтара, повернулись к старику Байдалы. Ну, что он скажет теперь о молодом джигите?
— А где аркан? Конечно, порвал? — строго спросил старик Байдалы, избегая наших взглядов.
— Не волнуйтесь, цел аркан. Я его у куста волоснеца бросил, — скромно ответил Токтар. — Ажибек! — обратился он к нашему старшему товарищу. — Возьми моего коня и привези бригадиру аркан!
— Радуется сердце! И Жиренкаска достойный скакун, и Токтар — настоящий джигит! — умиленно прошамкал девяностолетний Куатбай, самый старший аксакал в нашем ауле.
Старик Байдалы махнул рукой, сдаваясь, и весело сказал:
— Я думал, Токтар просто мгит, а он заправский джигит.
— Дедушка, а что такое «мгит»? — спросили мы в один голос.
— А я сам не знаю. Просто так придумал: мгит — джигит. Складно звучит, а?
— Складно! Складно! — закричал я вместе с ребятами. Мы гордились Токтаром. Тем самым Токтаром, который чуть ли не каждый вечер мне что-нибудь дарил, говорил с хитрой улыбкой:
— Канат, будь другом, приди сегодня на наше место.
Я понимал, что означает эта просьба, и приходил на условленное место с сестрой Назирой. Стоял рядышком, пока они говорили. Не сводил с них глаз. Уж кому-кому, как не мне, было знать, насколько ловок, проворен Токтар. Уведет сестру — не успеешь и ахнуть. А они теперь мной не тяготились. Теперь я был как бы их благодетель. Без меня бы строгая мама ни за что не выпустила Назиру одну. А так я что-нибудь придумаю, какой-нибудь хитрый предлог, и мама скажет:
— Назира, погуляйте с Канатом. Только не ходите долго. Возвращайтесь скорей!
Я помнил об этом и не позволял сестре долго стоять с Токтаром.
— Мал ты, а строг, — шутил Токтар с грустной улыбкой.
Весной, когда линяли коровы, ребята собирали коровью шерсть и скатывали в тугой плотный мяч. Потом все лето играли этим мячом в «яйцо», «убегающий мяч», в «мяч-свинью». Помню, однажды в самый разгар игры появился Ажибек верхом на коне, и не на каком-нибудь, а на гнедом жеребце бригадира Байдалы. Заметив, что мы бросили мяч и уставились на него, Ажибек ударил коня пятками, повел его легким галопом и запел, сочиняя на ходу:
Я лег на дно Кособа
И сбил пулей кого-то.
Я — батыр, нет жалости у меня,
Убил Байдалы и взял его коня.
При этом Ажибек любовался своей тенью, она летела рядом с ним по пыли, по стенам домов. Он знал, что мы отчаянно завидуем ему. Проскакав мимо нас, Ажибек развернул жеребца и снова пустил его галопом. Так он гарцевал перед нами, словно Бекежан перед красавицей Кыз-Жибек, после того как убил Тулегена. Да и тот, наверное, не старался, так не заставлял плясать своего коня.
Мы не заметили, как в конце улицы появился хозяин коня — старик Байдалы, и потому вздрогнули, услышав не по летам зычный голос.
— Ажибек, у тебя на плечах голова или дыня?! Я тебе что сказал? — закричал бригадир, сердито ругаясь. — Я тебе сказал: шагом езжай, напои жеребца! А ты что делаешь гусиная шея? Кому говорю: не мучай коня!
— Не мючай кяня, — вполголоса, кривляясь, передразнил Ажибек бригадира и громко ответил, притворяясь овечкой:- Да что такого, немного поездил, и все! Сейчас напою.
Он подмигнул нам и, дернув поводья, направил коня в сторону родника, напевая:
Я лег на дно Кособа
И сбил пулей кого-то…
Отъехав, он что-то вспомнил, натянул поводья и повернул назад.
— Канат, иди-ка сюда! — услышал я его голос.
Я побежал к нему во всю прыть, надеясь, что он и мне даст поездить на коне бригадира. Ажибек поджидал меня, гнедой горячился, кружил на одном месте.
— Почему ты здесь? — спросил он, нахмурив брови.
— Потому что играю с ребятами, — ответил я, удивляясь его вопросу.
— Дабай беги домой. Черная бумага пришла на твоего отца. Ваш дом полон людей, а ты, панимайш, резвишься тут с ребятами, — сказал Ажибек, искажая русские слова «давай» и «понимаешь».
Все, что последовало затем, запомнилось мне как детали одной печальной живой картины. Вот я бегу по улице и что-то кричу. Вот плачу на груди у матери, которая лежит без чувств. Кто-то из женщин брызжет в мое лицо холодной водой, я вздрагиваю, точно от ударов тока, но не открываю глаз. Вокруг меня плач и причитания. Меня обнимают, гладят по голове и снова брызжут водой… Потом я каким-то образом очутился в своей кровати и уснул.
Проснулся я уже на другое утро, поднял голову и увидел, что дом по-прежнему полон людей. Они пили чай, а дастархан был завален разной снедью, принесенной со всех концов аула.
На блюдах лежали баурсаки, талкан, замешанный на молоке, в глиняных чашках — иримшик. Но это я увидел потом, а вначале мне в глаза бросилось лицо бабушки, исцарапанное в кровь, отекшее, синее. Бабушка охала и с усилием глотала чай, пить который ее заставляли сидевшие рядом старухи. Матери за дастарханом не было, потом мой взгляд нашел ее совсем рядом. Она лежала на полу, возле моей кровати, с закрытыми глазами, и беззвучно шевелила высохшими, потрескавшимися за эти часы губами.
Возле нее тоже сидели женщины, ее сверстницы. Одна из них упрашивала мать:
— Багилаш, милая, подними голову. Нельзя же так всю ночь, — и пыталась подсунуть подушку.
На этот раз на меня никто не обратил внимания. Я соскользнул с кровати и вышел из дома.
На улице уже стояло позднее утро, было тепло, как и все эти дни. Перед нашим домом кипели три самовара, пылал врытый в землю очаг, на котором в казане варилось мясо. На стене сарая сушилась шкура серого козла, его берегли к возвращению отца, ухаживали за ним отдельно, всей семьей, кормили самой сочной травой с лучших участков горного луга. Но вот пришлось его зарезать совсем по другому, безрадостному поводу.
Возле самовара и очага суетились соседские женщины. Кто-то готовил чай, кто-то снимал с кипящего бульона пену или, сидя перед ручными жерновами, молол остатки нашей пшеницы, выгребая их из мешка.
И все же меня удивил человек, коловший дрова перед дверью сарая. По обычаю, это делал всегда самый близкий родственник пострадавшей семьи. И так было у всех. А у нас колол дрова Токтар — человек, совершенно не связанный с нами кровью. Не сват нам и не брат, как говорят русские.
Я хотел спросить у сестры, что это значит, поискал ее глазами. Она подходила к дому с ведрами воды. На лице ее не было ни кровинки, взгляд суров, губы крепко сжаты. Назира молча вылила воду в пустой самовар, разожгла его.
Я понял, что ей сейчас не до вопросов, сел на землю, привалившись спиной к углу дома, обнял коленки. И вдруг улицу и меня вместе с ней потряс плач, вырвавшийся из окон нашего дома. Я узнал голос бабушки. Она причитала, оплакивала своего сына.
Ушел мой жеребеночек за горы.
Пояс ему был к лицу,
Но что толку, что пояс к лицу,
Жеребеночек мой уже не вернется…
Я представил своего отца, подпоясанного красивым военным ремнем. Лицо его было суровое, холодное. Он даже не взглянул, не обернулся на нас, плачущих, причитающих, зашагал в гору, спокойно, размеренно, как ходил за дровами, да только шел на этот раз так, чтобы уже никогда не вернуться. И вот отец, как и пела бабушка, перевалил за гору… Мне хотелось крикнуть: «Отец, куда ты уходишь? Зачем ты оставил нас?»
По моему лицу потекли горячие слезы. Мне и раньше приходилось плакать от обиды, а чаще хитря, чтобы разжалобить бабушку. Но до этого дня я не знал, как горячи настоящие слезы. Они жгли глаза и щеки. Я крепился, стараясь не зареветь в полный голос, стиснул зубы, спрятал в колени лицо. И тут на мое темя легла жесткая мужская ладонь. Я поднял голову и увидел Токтара, склонившегося надо мной:
— Крепись, Канат, ты — мужчина!
Взрослые, когда им нужно, любят говорить: «Как тебе не стыдно, ведь ты мужчина». Но стоит тебе задержаться на улице допоздна, как слышишь: «Ты еще маленький, тебе пора спать». У Токтара это выглядело совсем по-другому. В его глазах было столько искреннего желания помочь мне, что я не выдержал, уткнулся лбом в его бок и, не стесняясь, зарыдал.
— Отойди, Назира, — услышал я голос Токтара, — мы с ним по-мужски погорюем. Канат… Канат… — говорил Токтар и гладил меня по голове, по спине.
И я успокоился, поднял голову. Бабушку уже не было слышно, она закончила свой плач по сыну.
— Вымой лицо. Если мама твоя заметит, что ты плакал, ей будет еще больней, — сказал Токтар и полил мне из чайника, а сестра вынесла из дома полотенце.
Когда я растирал полотенцем лицо, уничтожая следы своей слабости, к дому подъехал председатель колхоза Нугман. Токтар, словно хозяин, пошел его встретить и держал за узду коня, пока председатель неловко, не сгибая спины, вылезал из седла. Мне уже говорили, что Нугман всегда выжидает конца жоктау и только после этого приходит выразить свое сочувствие. Когда-то, давным-давно, баи и кулаки зарыли его в землю живым, и врачи с тех пор запретили ему волноваться. Он и с виду больной — тощий, с такими впалыми щеками, словно внутри они касались друг друга. Я как-то не замечал, чтобы председатель смеялся. Если Нугман смотрит на тебя, то кажется, что он тебя не видит, будто он навечно погружен в какую-то очень печальную думу. И до войны Нугман как инвалид не работал, получал пенсию и разводил свой сад, где скрещивал дички с культурными яблонями. Ну, а после того как началась война и все здоровые мужчины ушли на фронт, пришлось ему пойти в председатели.
В доме Нугман пробыл недолго, а выйдя на улицу, подозвал сестру, расспросил о наших делах и что-то написал на листке, вырванном из блокнота.
— По этой записке получите барана и два пуда муки как помощь от колхоза, — пояснил он, вручая сестре листок. — Токтар, сынок, поможешь им привезти.
— Хорошо, ага. Помогу.
Председатель так же неуклюже, с неестественно прямой спиной, взобрался на коня и сказал сестре:
— Назира, солнышко, если что-нибудь будет нужно, не стесняйся, заходи ко мне.
Нугман уехал, а я, глядя ему вслед, дивился его странной походке и тому, как он слезал и забирался на коня.
— А почему он такой прямой, как палка? — спросил я у Токтара.
— Нугман носит корсет, — ответил Токтар.
— А что это такое?
— Ну, вроде панциря, и тоже из железа.
— А зачем он его носит? Чтобы не пробила пуля?
— Ну что ты, Канат-ай? Совсем для другого служит корсет. У председателя больной позвоночник, да еще говорят у него удалены два ребра.
— А почему их удалили?
— Перед тем как зарыть Нугмана в землю, его сильно били. Вот тогда и сломали два ребра, а после уже в больнице их удалили совсем.
По черной бумаге мама высчитала, когда наступит сороковой день после смерти отца. Оказалось, что очень скоро. И наша семья стала готовиться к поминкам. Мать и Назира пригнали обещанного Нугманом барана, бабушка откормила его, урезав еду трем нашим козам. Баран залоснился, потяжелел, и мать, и бабушка успокоились, что теперь на поминках будет вдоволь «божьего» мяса. А пока они послали нас с Назирой за дровами.
Рано утром мы отправились в горы в заросли таволги, нарубили две большие охапки веток с только что распустившимися листочками и, после того, как Назира перевязала охапки веревкой, скатили их к подножию склона. Потом сбежали сами вниз, подобрали вязанки и только навьючили на себя, как из-за пригорка, со стороны аула, появился Токтар.
Он шел, улыбаясь еще издалека, словно человек, спешащий за суюнши — подарком, который получает тот, кто первым приносит хорошую весть.
— А я вас везде ищу. Потом вижу, летят сверху дрова, а потом и вы спускаетесь следом! — сообщил он, приближаясь.
— Токтар-ау, зачем ты пришел? Ведь мы же договорились, — сказала сестра с упреком.
Ну да, и я, как всегда, присутствовал при их договоре. Они условились днем не подходить друг к другу и даже по возможности не появляться в одном и том же месте, чтобы не было повода у сплетниц чесать свои длинные языки.
А произошло это после того, как наша мать остановила Токтара на улице и сказала ему:
— Токтар, дорогой, не подумай, будто я считаю тебя недостойным моей Назиры. Лучшего бы я ей не желала жениха. Разве что ханского сына, — пошутила она со слабой улыбкой. — Но сейчас война, и тебе еще предстоит исполнить свой мужской долг. Вот вернешься с войны — и хоть в тот же день приходи за Назирой, я дам вам свое согласие. А пока не кружи девушке голову! Не опозорь ее!
Токтар, по его словам, растерялся, забормотал:
— Что вы говорите, тетя? Что говорите?.. Я не такой. Я не такой…
Но мать и слушать не стала…
С тех пор они так и делали — избегали друг друга. Ну, а если и сводил их случай, перекинутся словом, да так быстро, что сплетницы и глазом не успевали моргнуть, и расходятся как ни в чем не бывало каждый своей дорогой. И вдруг Токтар подошел к ней посреди бела дня…
— Да, Токтар, что же ты? Мама узнает, — я поддержал сестру.
— Назираш, меня призывают, завтра еду в район, — сказал Токтар, радостно улыбаясь.
— На фронт? — спросила сестра, видно надеясь, что Токтар ответит отрицательно, точно парня, получившего повестку, могут послать куда-то еще.
— На фронт! — подтвердил Токтар, ликуя. — Из нашего аула призвали четверых. И меня в том числе! Сейчас у нас такое! Собралась вся родня! Еле ускользнул, чтобы сказать тебе.
— Токтар-ау, Токтар-ау, но ведь ты еще слишком молод, чтобы идти на фронт. Что же ты делаешь? — в ужасе прошептала Назира.
Она отвернулась, села на вязанку к нам спиной и жалобно повторила:
— Что же ты делаешь? Ведь еще твой возраст не подошел.
— Я же их обманул. Военкомат не знает.
Токтар нам улыбался, сиял, совершенно не замечая, что творится с сестрой. Признаться, я тоже ее не понимал. Что же плохого в том, что джигит идет воевать с фашистами? И завидовал Токтару.
По-прежнему сидя к нам спиной, Назира сняла косынку, провела ею по глазам.
— Ну, ладно. Вечером приходи на наше место. Мы с Канатом будем ждать, — сказала она, поднимаясь.
Сестра хотела взвалить вязанку на спину, но Токтар не позволил, поднял и ее, и мои дрова на свои широкие плечи и донес до аула.
— Отсюда уже недалеко, дотащим сами, — сказала сестра, остановившись в начале улицы.
Токтар опустил вязанки на землю. Он и сестра постояли, не сводя друг с друга глаз. С его губ так и не сходила широкая, счастливая улыбка. А глаза Назиры то и дело наполнялись слезами. Она провела ладонью по его лицу, взяла за руку.
— Вечером приходи. Мы тебя ждем, — напомнила она.
Вечером, когда меня послали на луг за нашими козами, я двух отогнал в сарай, а третью, белую, с прямыми рогами, привязал в кустах, на окраине аула. И, войдя в дом, сказал маме с самым невинным видом:
— А белая коза куда-то ушла. Один я искать боюсь. Там скоро будет темно.
— Пусть с тобой пойдет Назира, — распорядилась мать, ничего не подозревая.
Мы только этого и ждали, выскочили на улицу и побежали на место встречи, на холм, к одинокой яблоне. Я очень гордился своей хитростью, мне не терпелось поскорее рассказать Токтару, как я ловко провел свою мать. Сестра и та отвлеклась от печальных мыслей, посмеялась вместе со мной.
Токтар еще не пришел. Я уселся на сухую прошлогоднюю траву, прислонившись спиной к стволу одинокой яблони, а сестра занервничала, принялась ходить передо мной, словно маятник.
— Канат-ай, когда он придет, отойди, пожалуйста, к забору, подожди меня там, — попросила сестра.
— Там темно. Мне одному страшно.
Честно говоря, мне хотелось послушать, что скажет на прощание Токтар Назире.
— Не бойся, там никого нет. И вот возьми для храбрости это, — она нагнулась и протянула мне сук.
Я взял его и вспомнил, как здесь Бубитай гонялась с палкой за племянницей Тоштан. Может, именно с этой палкой.
— Ладно. Только не задерживайся, — сказал я, вздохнув.
— Я недолго.
Мы ждали Токтара, однако он почему-то не шел. Сумерки сгустились, стало темно, аул затих, готовясь ко сну. И вдруг на пороге своего дома снова затянула песню свихнувшаяся Бубитай. Я от неожиданности выронил палку.
Но Бубитай пожаловалась на свое горе и умолкла. А Токтар все еще не появлялся.
— Почему его нет? Он должен, должен прийти, — сильнее разволновалась Назира.
Ну а мне-то откуда знать? Я и сам удивлялся. Так это было не похоже на Токтара. Обычно он приходил раньше нас, ждал по целому часу, а может, и того больше.
Наконец в темноте зазвучали шаги. Кто-то быстро шел в нашу сторону.
— Мы здесь! Мы здесь! — закричал я, не удержавшись.
— Я так и поняла, что вы у дерева. Пусть бог покарает вас! — раздался гневный голос матери. — Коза кричит под дверью дома, а вы оба как сквозь землю провалились. Можно подумать, что с вами случилась беда. А вы вот где! Ну-ка, сейчас же домой! — приказала мать, вырастая перед нами.
Мы виновато побежали впереди, как два проказливых жеребенка, пойманных среди посевов, а мама молча шагала следом, но и в молчании ее чувствовалась незатихающая гроза. Потом мне показалось, будто за нами идет еще один человек. Этот четвертый будто бы обогнал нас стороной. Когда мы подошли к порогу, за угол нашего дома и вправду бесшумно метнулась темная тень. Я и сестра узнали Токтара. Назира схватила мою руку, лихорадочно сжала ее. Она взывала о помощи, считала меня единственным, кто может ей помочь.
— Мама, я сейчас приду. У сарая бродит чужая собака. Я прогоню и приду, — сказал я, польщенный этой верой, и отступил в темноту. Все же брат, как ни будь он мал, всегда останется покровителем своей сестры. И я великодушно продолжал покровительствовать Назире.
Моя личность в этот момент меньше всего интересовала маму. На этот раз все ее внимание сосредоточилось на моей сестре. Она вошла в дом следом за Назирой и захлопнула за собой дверь.
Как я и думал, ко мне тотчас бросился Токтар. Он тяжело дышал, словно за ним гнались все аульные собаки, и тоже схватил меня за руку.
— Так и оторвать можно! Мы, между прочим, тебя ждали. Очень долго, — сурово сказал я. — А потом пришла мама и прогнала.
— Прости! — сказал он, отпуская руку. — Я видел, все видел. Канат-ай, я не смог раньше уйти. Мать плачет, отец тоже. Она на одном плече, он на другом. Не шелохнуться. Только теперь успокоились немного, да и то… Слушай, друг, позови Назиру. Пусть выйдет хоть на минуту.
— Поздно, мать уже ни за что не отпустит. Даже у меня ничего не получится, Токтар, — признался я со вздохом.
— Ну как-нибудь, ну, попробуй… Ты ведь у нас голова!
— Ладно, попробую, но не обещаю.
Я ушел в дом и, когда мать отвернулась, показал старшей сестре глазами на дверь: ступай, мол, на улицу, он там.
Но какой бы повод ни придумывала Назира, мать отвечала: сиди, сделаешь завтра, не горит.
Когда же Назира направилась без спроса к дверям, мать вконец рассердилась, закричала:
— Не смей выходить! Только хоть шагни за порог!
— Ну что ты за ней ходишь, следишь! Назира взрослая девушка, — не выдержала, вмешалась бабушка, жалея старшую внучку.
Ну, тут и бабушке влетело заодно с Назирой.
— А вы-то, свекровь, зачем? — сказала ей мать с упреком. — Хватит того, что я стала вдовой, выплакала все глаза. А еще хуже быть не замужней вдовой. Как Гульсара, дочь Жакыпа. Погиб ее жених, и теперь не поймешь, кто она — девушка или вдова.
— Да, да, бедная Гульсара! Как она плакала, — подтвердила бабушка, вздыхая.
И еще долго после того, как все легли и потушили свет, взрослые не могли заснуть, ворочались в постели, вздыхали, ахали-охали. Бодрствовали и мы с Назирой на нашей кровати. Рядом со мной сладко сопели младшие братья и сестренка, а я смотрел в темноту, и сна не было в одном глазу.
Комната, ее очертания растворились в бездонной черноте, и только там, где была стена, чуть-чуть светлело окно, словно висело без всякой опоры. И вдруг в этом светлом прямоугольнике мелькнул красный огонек папиросы. Затем он проплыл в обратную сторону.
Я потянулся над спящими малышами и шепотом сообщил сестре о своем наблюдении.
— Это не он. Он не курит, — прошептала Назира.
— А теперь закурил. Он же едет на фронт. А на фронте все курят, — возразил я уверенно, потому что в моем тогдашнем представлении воин был обязательно с папироской в зубах.
— Что-то вы сегодня разговорились? — сказала мать недовольно. — Или вы будете спать, или получите от меня.
Мы сразу притихли. Я лежал на боку и не сводил глаз с окна. Огонек передвигался, замирал на месте, слабел, почти затухая, и снова вспыхивал, когда затягивался курящий.
Утром на проводы Токтара и его товарищей собрался весь аул. Над пятачком перед колхозной конторой, откуда уезжали призывники, стоял женский плач, женщины просили призывников вернуться живыми и невредимыми. Старики, как люди бывалые, давали советы парням, желали скорой победы. Я вместе с ребятами шнырял в толпе, видел и бабушку, и маму, а вместе с ними младших братьев и сестру.
Да, на проводы собрался весь аул, и только не было здесь моей старшей сестры Назиры. Боясь расстроить маму, она кружила вокруг нашего дома, делала вид, будто занята по хозяйству.
Вот уже все призывники, кроме Токтара, забрались на арбу, вот уже возница тронул коней, а Токтар все медлил, посматривая, не идет ли Назира. Отчаявшись, он вырвался из объятий своей матери, подбежал ко мне и жарко шепнул:
— Передай Назире: пусть меня ждет. Я вернусь!
На глазах у лихого джигита — у нашего кумира — стояли слезы. Заметив мое недоумение, Токтар провел ладонью по глазам и виновато сказал:
— Бывает! Ну, прощай, Канат!
В этот момент мы увидели Назиру. Она не удержалась, подошла поближе. Токтар махнул ей рукой и побежал за арбой.
После гибели Спатая, после того, как нам запретили даже близко подходить к одинокой яблоне, ребята стали играть возле старого клуба. В тот летний день, который мне так ясно запомнился, мы тоже играли в альчики в тени этого уже обветшавшего строения. И так увлеклись своим занятием, что не заметили появления Ажибека.
Обычно в его присутствии мы не рисковали доставать из кармана альчики или бегать за мячом. С тех пор как у Ажибека убили отца, он стал невыносимо вредным, мешал нам играть, отнимал мяч и альчики. Мы плакали, а ему это почему-то доставляло удовольствие, словно было легче от наших слез.
Самые отчаянные из нас бросались на обидчика с кулаками, но куда там, — Ажибек расправлялся с ними шутя. Кое-кто жаловался на него взрослым. Да некому было дать ему хорошего тумака. В ауле остались старики и женщины, а их Ажибек не боялся. Он легок и скор, как порыв осеннего ветра. Попробуй догони такого шалопая! Он пользовался безнаказанностью и делал с нами все, что хотел.
Мы остерегались Ажибека, играя, то и дело поглядывали по сторонам, и все же в тот день прозевали его. А он, словно ястреб на цыплят, выскочил из-за угла, сгреб все наши альчики и, засунув их в карманы штанов, зашагал по улице, безжалостный и сильный.
Мы побежали за ним, цепляясь за подол его рубахи, умоляя вернуть наши альчики. Ажибек улыбался во весь свой большой губастый рот, обнажая крепкие белые зубы, очень довольный собой, и продолжал победное шествие по улице. Когда же мы ему, в конце концов, надоели, он смазал одному-двум по затылку, с поддельным возмущением произнес:
— Вот привязались! Не дают погулять мирному человеку. Вам что от меня нужно? Альчики? Ах, альчики! — В голову ему пришла новая пакостная мысль. Он сунул руку в карман, извлек один альчик. — И вправду есть альчики. Ну, если так, я, конечно, их должен вернуть. Этот альчик чей?
— Мой! Мой! — обрадованно закричал Самат и потянулся за своей игрушкой.
Ажибек плюнул на альчик и протянул его владельцу. Самат, как обжегшись, отдернул руку, на глаза его навернулись слезы.
— Ах, ты не хочешь взять свой альчик? Он уже тебе надоел? А зачем ты тогда морочил мне голову? Ну уж нет, теперь я заставлю тебя забрать, — притворно возмутился Ажибек и, схватив Самата за шиворот, силой засунул альчик в его карман.
Оскорбленный Самат заревел и побрел домой.
— Иди, иди! Можешь жаловаться хоть самому богу! — закричал ему вслед Ажибек. — Ишь, стоило мне подержать его паршивый альчик, и он уже брезгует им! Слышишь, не смей теперь подходить к ребятам! Ты недостоин их! И вы не вздумайте с ним играть. Если увижу, вздую так, что долго будете помнить!.. А этот чей? — спросил он, достав второй альчик.
— Мой, — осторожно сказал мальчик по имени Батен, его голову только выбрили, и она сияла на солнце.
— Ай, какой у тебя хороший лоб! Как зеркало! Ну-ка, подойди ко мне, я на себя посмотрю, — с притворной лаской позвал его Ажибек.
Когда простодушный Батен, решив, что гроза миновала, приблизился к Ажибеку, тот неожиданно щелкнул его по голове. Дын-дын!
Что было, то было. Мы тогда со смеху чуть не попадали, у Батена повлажнели глаза, но он сдержался, не заплакал, только потер лоб и насильно растянул в улыбке губы, делая вид, будто ему тоже смешно.
— Маладес! — похвалил Ажибек по-русски. — Возьми! — и вернул Батену альчик.
Так он роздал остальные альчики, сопровождая это насмешками, пинками и подзатыльниками. А кое-кому пришлось поползать в пыли, отыскивая брошенный альчик.
Потом Ажибек снял застиранную рубаху, лег животом на траву и приказал:
— Эй вы, недотепы! Что-то спина расчесалась сегодня! А ну-ка сделайте мне «жыбыр-жыбыр»!
«Жыбыр-жыбыр» — недавняя придумка Ажибека. После черной бумаги на его отца с Ажибеком что-то случилось, на него напал сильный зуд, он чесался, раздирая кожу ногтями, так что было страшно смотреть. Видавшие виды взрослые говорили, будто виной тому расстроенные нервы, будто так его потрясла проклятая черная бумага. Словом, Ажибек себе места не находил, драл кожу ногтями до крови. Или вырывал пучок травы и тер им свое тело. Но добраться до спины он, естественно, не мог, вот он и приспособил нас, ребятишек. Это и называлось у него «жыбыр-жыбыр».
Так и сейчас мы нарвали траву и стали чесать его спину, плечи и шею. А он блаженно кряхтел, приговаривал:
— Еще… еще… Немного повыше… пониже…
И мы делали ему «жыбыр-жыбыр», стараясь перещеголять друг друга.
— Маладес… маладес… — похвалил он самых ретивых.
А для нас, казалось, не было большего счастья на свете, чем похвала Ажибека! Мы боялись, страдали от него и вместе с тем обожали за силу и бесстрашие. И кроме того, эта похвала как бы наделяла маленькой властью.
Отмеченный ею, пользуясь покровительством Ажибека, уже сам покрикивал на других. И к месту, и не к месту.
— Ребята, чем вы занимаетесь? — услышали мы будто бы голос с неба и от неожиданности вздрогнули.
Над нами возвышался председатель колхоза Нугман на своем рыжем мерине.
Мы побросали траву, Ажибек не спеша перевернулся и сел, скрестив ноги.
— Чешется все, ну и они сделали мне «жыбыр-жыбыр», — важно пояснил Ажибек.
— «Жыбыр-жыбыр», говоришь? Это интересно, — и я впервые увидел усмешку на губах Нугмана. — А если чесотка у тебя? Ты ведь их заразишь.
— А они что? Святые? Лучше меня? — обиделся Ажибек.
— Нельзя думать только о себе, Ажибек, и жить за счет других. Так все равно свое счастье не построишь. Ты старше этих ребят и потому, наоборот, должен заботиться о них, учить всему хорошему.
— А я и так учу этих недотеп. День и ночь им твержу: уважайте старших! А кто не слушает, того — по шее.
И трудно было понять: всерьез говорит Ажибек или смеется над председателем.
— Не нравятся мне твои рассуждения, парень. «По шее!» Не в ту сторону тянешь. А ну-ка давай поговорим, — предложил Нугман, тяжело слез с коня и сел рядом с Ажибеком.
В этом было что-то необычное, — вечно занятый председатель тратил на нас бесценное время да еще собирался обсуждать наши ребячьи отношения. Ажибек тоже забеспокоился, отсел от Нугмана подальше. На всякий случай.
— Не бойся, я не кусаюсь, — председатель снова улыбнулся, на этот раз по-доброму и как-то грустно, словно ему стало очень жаль Ажибека.
А тот не любил, когда его жалели. Бывало, посочувствуешь, спросишь его: «Ты почему хромаешь? Упал, да? Пойдем к моей маме, она тебе примочку поставит». А он тебе: «Катись отсюда, пока я тебе самому не выдернул ноги!»
Вот и сейчас Ажибек рассердился и дерзко сказал:
— Ха, чтоб я да боялся каждого встречного? У меня не заячье сердце! Нет уж! А чего мне вас пугаться? Чего? Ну, поколотите, намнете бока, а потом я вырасту и поколочу вас раз в десять сильнее. Вы же тогда будете старым и слабым!
Мы похолодели: ну, сейчас Нугман огреет наглеца камчой, но тот рассмеялся, добродушно ответил:
— Дорогой мой, ты ошибаешься дважды. Во-первых, бить тебя я не собираюсь. Человек не лошадь, его камчой не научишь. Да и с лошадью лучше обходиться без камчи. А во-вторых, когда ты подрастешь, станешь думать совсем по-иному. Да и счеты тебе не с кем будет сводить. Вряд ли я дотяну до этого времени. Мне бы дожить до конца войны. А после и помереть не страшно.
— А как по-вашему, когда она закончится, война? — спросил Ажибек, живо придвигаясь к Нугману.
— Этого никто не знает. Но, наверное, скоро. Наши гонят врага. Тот уже ничего не может поделать. Вышибли мы дух из него!
— Ну, тогда вам невыгодно, чтобы она быстро закончилась, — предположил Батен.
— Это почему же? — удивился Нугман.
— Тогда вы скорее умрете. Вы же сами сказали: закончится война — и тогда сразу помрете.
Все засмеялись, а Ажибек пожаловался Нугману:
— Вот видите! Ну, как еще обращаться с такими глупцами?
— Он меня неправильно понял, — заступился Нугман за смущенного Батена. — Да и если бы все было так, я бы все равно желал скорой победы. Ну что ж, что меня
не будет? Главное — знать, что наступит пора, когда вы избавитесь от чесотки и других болезней. Будете сыты, одеты. А что еще человеку надо, если счастливы дети?
— Если бы мне сказали: мы дадим тебе съесть белого хлеба сколько захочешь, но потом ты умрешь, я бы согласился, даже бы не думал, — бесстрашно сказал Ажибек.
— И сколько бы ты смог съесть хлеба за один раз? — спросил Нугман, подмигивая нам.
— Килограмм!.. Два!.. — азартно воскликнул Ажибек.
— И всего-то?! Ну, ради этого не стоит жертвовать жизнью. Потерпи только месяца полтора. Вот соберем хлеб, тогда приходи ко мне домой. Я попрошу своих женщин, чтобы поставили для тебя полную печь белых булок!
— Полную печь?! Ух ты! — возликовал Ажибек.
— Только у меня к вам, ребята, одна просьба.
— Говорите! Мы все сделаем! И пусть только кто-нибудь попробует отказаться, — пригрозил Ажибек, хотя и знать не знал, о чем поведет речь председатель.
— Бегаете вы по улице целый день, и никому от этого никакой пользы. А между тем война-то идет очень тяжелая. И вы бы смогли помочь вашим отцам и старшим братьям.
— Да нас же никто не пустит на фронт. Скажут: маленькие еще, — пожаловался Батен.
— И правильно скажут, — согласился Нугман. — Но вы можете помочь здесь, в колхозе. Не велика работа — поле от сорняка избавить. А хлеба соберем больше. А соберем хлеба больше — воинов лучше накормим. Легче воевать им будет.
— Лично у меня, — вмешался Ажибек, — теперь никого нет на фронте. Мне некому помогать. А вот у них, — он указал на нас, — у кого отец, у кого брат или дядя. У Каната — Токтар, тоже будущая родня. Но они же об этом не думают. Не отбери у них альчики, будут с утра до вечера играть.
— Есть ли свои на фронте, нет ли — не имеет значения. Все, кто там, за нас воюют, наша родня, — возразил Нугман. — Давайте договоримся, ребята, с завтрашнего утра пусть каждый возьмет по серпу и выйдет полоть сорняки. За это колхоз обязуется кормить вас горячим обедом.
— Каждый день? — не поверил Асет.
— Каждый день мясная похлебка, — уточнил Нугман.
— Тогда пойдем! Ура! — закричали мы все в один голос.
— Значит, договорились? — переспросил Нугман, очень довольный нашим согласием.
— Договорились! Договорились!
— Тогда вашим бригадиром назначаю Ажибека, — сказал председатель, поднимаясь.
Ажибек вовсе заважничал, словно делал нам всем одолжение, ступая по одной с нами земле. А Нугман, точно ему и этого было мало, добавил еще:
— Ну, бригадир, а ты должен вылечить свою чесотку. Возьми сегодня же коня, съезди в больницу в Коныр.
Он начеркал записочку бригадиру Байдалы, распорядился выдать коня и вместе с запиской протянул Ажибеку пятьдесят рублей.
— Купишь себе лекарства.
— Ну, видели, недотепы, как разговаривал со мной председатель? — победно спросил Ажибек, когда Нугман уехал. — Теперь вы должны почитать меня как старшего брата и выполнять все мои приказы. Ты, Кайрат, и ты, Самат, принесете мне в дорогу курта и иримшика. Возьмете дома или у старой Казимы. Сама она, конечно, не даст. Но я видел, что у нее рядом с дверью сушится курт. Можно незаметно стащить. А ты, Канат, ступай с запиской к старику Байдалы, приведешь коня.
Гордясь таким ответственным поручением, я побежал по аулу, размахивая листком, словно знаменем; нашел бригадира Байдалы возле кузницы и вручил записку Нугмана. Старик Байдалы взял записку, повертел ее и так, и этак и вернул мне.
— Ну-ка, прочти. Хочу посмотреть, чему ты научился в школе.
Старик Байдалы не умел читать, но скрывал свой недостаток, хотя о нем знал весь аул.
— «Байеке, — читал я, — дай Ажибеку на сегодня коня. Пусть съездит в Коныр, в больницу, покажется врачам и возьмет себе лекарство. Нугман».
— А ты тут при чем? — удивился старик Байдалы. — Тут что сказано? Выдать коня Ажибеку. Не тебе — Ажибеку, понял?
— Ажибек меня послал. Он там ждет, — я махнул рукой в сторону клуба.
— А ты что? Не понимаешь слова «сам», голова твоя тыквой! — рассердился старик Байдалы. — Ему нужен слуга! Посмотрите, какой бай нашелся! Иди скажи Ажибеку: хочет получить лошадь, пусть придет сам!
Представьте, человек радуется, в нем все поет, оттого, что ему доверили важное дело, и вдруг его окатывают холодной водой. Так же стало и со мной после отказа Байдалы. Я сник, понуро побрел к Ажибеку.
А он в это время запихивал в необъятный, растянутый карман пиджачка курт и иримшик, добытые Кайратом и Саматом. Заикаясь, стыдясь смотреть в глаза своего бригадира, я передал слова старика Байдалы.
— Эх ты, тряпка! — презрительно сказал Ажибек. — У тебя в руках документ, записка самого председателя, а ты развесил уши перед каким-то Байдалы. Ты показал ему записку или нет?
— Я ему прочитал, а он…
— Так что же тебе еще? Надо было зайти в конюшню и взять самого лучшего коня. Э, видать, из тебя никогда не выйдет настоящий мужчина. Если я ошибусь, отрежешь мне нос. Дай сюда записку!
Он ушел на конюшню и вскоре вернулся на сером коне самого Байдалы. Скакун был без седла. Ажибек только успел набросить уздечку. За ним с криком гнался хозяин скакуна, размахивал палкой, от ярости готовый разнести на куски и землю, и небо.
— Стой! Я тебе говорю, щенок! — завопил старик Байдалы, запыхавшись. — Остановись, пока цел! Или я за себя не отвечаю… Проклятье! Ему мало на конюшне других коней. Так нет, он взял именно того, на котором я езжу! Остановись, негодник! Кому говорю?
— Баке, то, что тебе не дают, приходится искать на дороге. Разве этого коня вам оставил ваш отец? Это колхозный конь, общий! Вы — бригадир, и я — бригадир, значит, я тоже имею право ездить на этом коне! — возразил Ажибек.
— Он бригадир! Слышите, что говорит этот щенок?
— Меня сам председатель назначил! — И Ажибек, как подтверждая свои права, ударил серого пятками. Жеребец всхрапнул и пошел легким галопом.
— Голова твоя тыквой! Возьми седло! Собьешь жеребцу спину! — горестно закричал старик Байдалы.
— Не собью! Я легкий! — пообещал Ажибек. — Смотрите: отважный батыр отправился за красавицей в Акжайык. За такой, как Кыз-Жибек у Тулегена!
Он повернул серого на дорогу, ведущую в районный центр Коныр, огрел его пятками и скрылся из глаз.
А старик Байдалы начал с новыми силами клясть Ажибека, грозить ему всевозможными карами.
— У, голова твоя тыквой! Будь проклята земля, которая тебя носит! — ругался он и пинал сухие твердые кочки носком сапога. — Ну, погоди, только вернись! Я тебе покажу!.. — И вдруг, как-то разом утихнув, спросил: — Эй, это правда, что записку написал сам председатель?
— Мы видели сами, — подтвердил Самат.
— Он вот там стоял и писал, где Канат, — уточнил Кайрат.
— Да, да, мы это видели, — подтвердили остальные.
Старик Байдалы уставился на указанное место, стараясь представить пишущим записку председателя Нугмана. Удостоверившись в том, что так и было на самом деле, он миролюбиво пояснил:
— Ведь мне обидно. Я сам на серого не садился. Пусть, думаю, отдохнет, наберется сил перед сенокосом. Там-то ему не будет покоя. Мне серого жаль.
Высказавшись, старик Байдалы пошел назад, в кузницу, а мы, собравшись в кружок, принялись обсуждать поступок Ажибека. Нас восхищала ловкость, с которой он похитил коня из-под носа у бригадира Байдалы. Каждый вспомнил какие-то новые детали этого похищения. Нам не терпелось узнать, как съездит Ажибек в Коныр и чем закончатся его похождения. Его поездка казалась нам увлекательной историей, вроде тех, о которых пишут в книгах или рассказывают старики и старухи. Мы забросили игры и смотрели во все глаза на дорогу, идущую из Коныра. Даже обедать никто не пошел, боясь пропустить что-нибудь важное. Мы проглядели все глаза, дежурили до самого захода солнца. Но Ажибек так и не появился. А потом за нас взялись взрослые, разогнали по домам.
Утром меня разбудила бабушка:
— Проснись. Тебя зовут.
В окно в самом деле стучали. Кто-то, а кто именно, я спросонья не узнал, барабанил в стекло и кричал:
— Вставай, Канат! Выходи на работу!
Я разом вспомнил вчерашний разговор с председателем и вылетел из постели. Мать и Назира были уже в поле.
Наскоро проглотив завтрак, приготовленный бабушкой, я набросил куртку, схватил в передней серп и помчался на пятачок. Здесь уже собрались почти все ребята, и у каждого в руке поблескивал серп. И перед ними, как и положено командиру, прохаживался сам Ажибек, руки за спиной, взгляд зоркий, придирчивый. Это он, оказывается, ходил по домам, поднимал членов бригады. Его-то, выходит, я и не узнал со сна.
Пока подходили опоздавшие, мы попросили Ажибека рассказать о поездке в Коныр. Ажибек вначале важничал, говорил, что сейчас не время, но затем не выдержал, ему самому не терпелось поведать о своих похождениях.
— Приехал я в Коныр, — начал Ажибек, — и думаю: а зачем мне к доктору идти? Что я, с ума сошел, что ли? Придешь — сразу в больницу уложат. Им бы только лечить. Пойду-ка лучше в магазин. Зашел в магазин, а там сахарный песок продается. А в кармане у меня пятьдесят рублей на лекарства. Шевельнешься, и слышно, как шелестят. Эх, вместо того чтобы лекарства горькие покупать, думаю, куплю-ка лучше сахара. Достал пятьдесят рублей и на все купил песка. Полные набил карманы. Ну, а после этого что делать в Коныре? Отправился я домой, по дороге заехал в лощину, стреножил серого поводьями и начал есть сахар. Иримшик и курт я еще, когда ехал туда, съел. Поел, напился воды и лег на траву. И заснул. А когда проснулся, смотрю, уже темно. Я сел на коня — и в аул. Хороший был сахар! Возьмешь его в рот целую горсть, а он хрустит, словно талкан. По-моему, крупинки в кармане остались. Сейчас посмотрим. Ээ, только подставьте ладони.
Он вывернул карманы пиджака, и на подставленные наши ладони упали сверкающие кристаллики сахара. Мы положили их на язык и убедились в том, что Ажибек рассказал нам чистую правду. Сахар и в самом деле был очень вкусен.
— Ажибек, а если Нугман спросит: купил ты лекарство или нет? — напомнил с тревогой Асет.
— Я это учел, — ухмыльнулся Ажибек. — Покажу ему вот это, — и он достал из-за пазухи пузырек, набитый какой-то бело-желтой смесью. — Мел, смешанный с песком. Скажу, вот лекарство, которое купил в Коныре.
И тут, легок на помине, со стороны конторы появился председатель колхоза.
— Готовы, ребята? — весело спросил Нугман, подъехав на своем неизменном рыжем мерине.
— Готовы! — ответил за всех Ажибек.
— Тогда ступайте в Жарбулак, к озимым посевам.
— Пешком? — испугался Кайрат.
— В Жарбулак далеко, — дружно заныли мы, и только Ажибек помалкивал, будто его это не касалось.
— Да разве для вас это расстояние? — изумился Нугман. — Да вы по улице гоняете больше раза в два! Ничего, ноги у вас крепкие, молодые, не устанете. А в обед вам привезут мясную похлебку. Ажибек, а ты что стоишь? Командуй своей бригадой! Да, кстати, в больницу ездил?
— А как же.
— Лекарство взял?
— Взял. Вот смотрите, — и Ажибек показал пузырек с песком и мелом.
— Вижу. Только делай, как велели врачи. А теперь веди своих орлов.
Мы ждали, что скажет наш непреклонный Ажибек. Уж он-то вряд ли захочет тащиться в Жарбулак. Но к нашему разочарованию, Ажибек строго прикрикнул:
— Ну, что ждете, лентяи? За мной в Жарбулак! — и браво зашагал посреди улицы.
Мы уныло побрели за своим бригадиром. Когда аул скрылся из вида, исчез за холмом, Ажибек остановил свой отряд и посетовал:
— Какая несправедливость! Такому бригадиру и такой попался глупый народ! Где вы видели, чтобы в горячую пору председатель направо-налево раздавал подводы? «Далеко, далеко»! — передразнил он нас. — Конечно, далеко. И я не собираюсь топать пешком. Но тут нужна умная голова, недотепы: вон видите быков?
Мы увидели четверку быков, как только перевалили через холм. Тут же рядом маячил на коне глухой Колбай. То есть он не был совсем глухим, он только плохо слышал, но по этой причине его не взяли на фронт, и он оказался единственным здоровым мужчиной на весь колхоз.
— На этих быках мы поедем в Жарбулак, — возвестил Ажибек, обводя нас торжествующим взглядом.
— Колбай умрет, а быков не отдаст, — жалобно возразил Самат.
— Отдаст, если найти к нему верный подход, — уверенно отпарировал Ажибек.
Он снял свою мятую кепку и помахал глухому Колбаю, позвал его.
Скучавший в одиночестве пастух с любопытством следил за нашей оравой. Заметив сигнал, глухой Колбай стегнул коня и прискакал к нам почти в одно мгновение.
— Многих вам лет! — почтительно приветствовал его Ажибек.
— Что ты сказал? — переспросил глухой Колбай и повернул к Ажибеку ухо.
Тот подошел вплотную к коню пастуха и крикнул:
— Я говорю, многих вам лет!
— И тебе тоже, — ответил довольный Колбай. — Что надо?
— Бригадир Байдалы велел передать, чтобы вы приехали к нему в аул!
— А?
— Вас Байдалы зовет! — закричал Ажибек изо всех сил.
— А что же делать с быками? Кто их станет пасти? — удивился глухой Колбай. — Нет, я не пойду.
— Да что их, волки съедят, быков? Сами пастись будут. Такие смирные быки, — сказал Ажибек.
— Смирные. Без меня никуда не уйдут, — подтвердил глухой Колбай, гордясь быками. — Ладно, съезжу к Байдалы.
Пастух окинул свое маленькое стадо оценивающим взглядом и, словно уверившись в том, что быки так и будут пощипывать траву до его возвращения, повернул коня в аул, затрусил по дороге, мешковато сутулясь в седле.
Как только глухой Колбай исчез за холмом, мы взгромоздились по двое, по трое на быков и помчались наперегонки в Жарбулак. В животах наших неуклюжих скакунов что-то громко ухало. Подъехав к полю с озимой пшеницей, мы спешились и, развернув быков, ударами прутьев отогнали их в сторону пастбища. В надежде, что они сами туда вернутся.
Потом Ажибек отмерил шагами участки и, поделив их между нами, предупредил:
— Смотрите у меня, работайте добросовестно. Тех, кто вздумает хитрить, тут же вздую!
После этого он соорудил в сторонке шалаш, связав ветки кустарника, сделал себе подстилку из травы и укрылся от солнца. Временами Ажибек высовывал голову из шалаша и покрикивал:
— Эй, не зевать! Работайте поживей! Помните, что сказал председатель: фронту нужен хлеб!
— Взял бы и сам показал, как надо полоть, — заворчал Асет. — Командовать каждый умеет.
— Ты же слышал сам. У него на фронте никого нет, — возразил Кайрат. — А командовать так, ты разве сумеешь?
— Не сумею, — признался Асет.
Хлеб вырос до пояса, уже колосился. Ветер гонял по полю, точно по воде, длинные мягкие волны. Но сорняки были еще бойчее, поднялись еще выше. Лебеда, бурьян и коровьи метелки торчали повсюду, куда ни кинь взгляд. Всем своим видом они дерзко вызывали нас на бой: «А ну попробуйте справьтесь!» И мы, размахивая серпами, точно саблями, бросались вперед и секли их, секли. Но на смену им шли новые полки. Мне показалось, будто перед нами фашисты, а где-то рядом со мной дерется Токтар. И я рубил их, помогая Токтару.
Так неистово воюя, мы очистили от врага уже значительную часть поля и были готовы бороться дальше, но наш азарт прервал тревожный голос Ажибека:
— Эй! Бегите! Бросайте работу! Прячьтесь!
Я оглянулся и увидел, как Ажибек выскочил из своего укрытия и нырнул в пшеницу, залег. А по дороге к полю во весь дух, настегивая лошадь, несся глухой Колбай. Мы мгновенно, как перепелки, разбежались по полю, попрятались в высокой пшенице.
Глухой Колбай вихрем подлетел к краю поля, но въехать в пшеницу не решился и минут двадцать ездил вдоль по дороге, ругаясь и угрожающе размахивая камчой. Мы лежали, не откликаясь, ничем не выдавая себя, как будто нас и не было вовсе. Глухой Колбай, видно, так и подумал, разочарованно сплюнул и отправился к своим быкам.
Мы насмеялись до колик и снова ринулись в атаку на сорняки.
К полудню подоспел и обещанный обед. Его привезли на арбе с быком в упряжке. Арбу сопровождал сам бригадир Байдалы. Он придирчиво осмотрел нашу работу и остался доволен.
— Что ж, пока неплохо, — нехотя признал старик Байдалы. — Но поживем, поглядим, что будет дальше. А теперь обедать!
Звать нас лишний раз ему не пришлось, мы быстро расселись возле шалаша, построенного Ажибеком, и старик Байдалы весело приказал поварихе:
— Наливай им досыта! Не жалей похлебки!
— И непременно с мясом, — строго добавил Ажибек.
Старик Байдалы взорвался так, словно его ударили по больному зубу, словно задели его мужскую честь.
— А, голова твоя тыквой, мяса захотел? А камчи не хочешь? — закричал старик Байдалы и замахнулся на Ажибека.
Того как сквозняком сдуло с места. Ажибек проворно отбежал на безопасное расстояние и спокойно ответил:
— Нет, камчи не хочу. Нам обещали похлебку из мяса.
— А ну, подойди, я тебе покажу мясную похлебку! — распалялся старик Байдалы. — Твои проделки перешли все границы! Вчера серого загонял, теперь у него не спина, а кровавая рана. А сегодня? Что ты наделал сегодня? Глухого человека обманул! На быках скачки устроил! Мы дали им отдохнуть. Бедняги устали зимой да весной. А ты что с ними наделал?
— Зато мы раньше приехали и вон сколько успели сделать. И потом, я что? Один на быках ездил? — возразил Ажибек, боясь остаться без похлебки.
— Ты еще смеешься надо мной? Если бы не ты, разве им пришло в голову такое? У, палач, нет уже сил выносить твои издевательства!
Старик Байдалы не удержался, вскочил на ноги, но поймать Ажибека ему так и не удалось. Рассвирепев вконец, он взял чашку с похлебкой, предназначенной Ажибеку, и вылил содержимое в котел.
— Он у меня не только похлебки, но и воды простой не получит! Я его лучше голодом уморю, но он Байдалы навсегда запомнит!
Старик Байдалы свое слово сдержал. Мы съели по две миски горячей пшеничной похлебки, а наш предводитель сидел, пригорюнившись, в стороне и смотрел голодными глазами. Потом старик Байдалы и повариха собрали посуду и поехали кормить косарей.
Мы, сытые, с туго набитыми животами, смущенно приблизились к голодному Ажибеку, виновато опустили головы. Как бы ни валил старик Байдалы всю вину на плечи нашего бригадира, но мы-то тоже джигитовали на быках, а отдуваться пришлось одному Ажибеку.
— Ну вот что: кончай работу! — приказал Ажибек и сквозь зубы добавил:- Я покажу старому черту, чего она стоит, миска похлебки. С мясом!
Мы недоуменно молчали, чувствуя, что наш предводитель все же в чем-то не прав, но еще не зная, в чем именно.
Первым догадался Асет.
— Ажибек, — сказал он осторожно, — но ведь хлеб не Байдалы нужен, а фронту. Ты же сам говорил. И председатель тоже.
— Говорил, говорил, — поддержали все остальные Асета.
— Ну и что? А сейчас совсем другое дело. А-а, вы все равно не поймете. В общем, я запрещаю полоть. Садитесь рядом со мной… Ну, кому говорю?
Мы не работали, боясь ослушаться Ажибека, но и не подчинились ему до конца, продолжали стоять.
— Ну и стойте, если не жалко ног, — махнул рукой Ажибек.
В таком положении нас и застал Нугман. Он остановил своего неторопливого мерина и спросил:
— Э, что с вами ребята? Еще издали вижу: стоят. Подъехал — тоже стоят.
— Мы обиделись, — пояснил Ажибек. — До обеда вон сколько сделали. А потом у нас пропало всякое желание трудиться.
— А что случилось? Кто вас обидел? — забеспокоился Нугман.
— Ну, во-первых, в похлебке не было мяса. Сплошная вода. А во-вторых: старик Байдалы не дал мне обеда. Я голоден как волк. И даже сильнее.
— То есть как не было мяса? — нахмурился Нугман. — Я же выделил для вас целую ляжку барана.
— Если не верите мне, честнейшему из честных, спросите у них, — оскорбился Ажибек.
Мы подтвердили, что Ажибек не ел, а в похлебке не было и кусочка мяса.
— Ладно, я разберусь, — пообещал Нугман. — Ажибек, а ну-ка садись позади меня, поедешь со мной. А вы, ребята, беритесь за дело. Я вашего бригадира долго не задержу.
Мы не успели и глазом моргнуть, как наш предводитель очутился на лошади председателя. Лицо его сияло, от недавней злости не осталось и следа.
— Дабай, дабай за прополку! Сколько можно повторять! У-у, лентяи! — закричал он привычным командирским тоном.
Нугман тронул лошадь, и они уехали в ту же сторону, куда отправился с обедом Байдалы, в бригаду косарей.
Вернулся Ажибек действительно скоро, часа через полтора. Мы сбежались к нему со всего поля.
— Очень большую проделал работу. И похлебки наелся. И снял с должности Байдалы, — сообщил Ажибек, важничая. — Это он запретил кормить нас мясом. Не заслужили, говорит. Председатель пристыдил его при всем народе. «Они дети», — говорит. В общем, разнес старика Байдалы. «Снимем, говорит, тебя с бригады. И за это самоуправство, и за другое. Сегодня у нас общее колхозное собрание, говорит, вот мы тебя и накажем. Мы, говорит, никому не позволим оскорблять Ажибека!»
К вечеру у меня с непривычки болела спина, дрожали от усталости ноги. И у других ребят вид был не лучше. Возвращаясь в аул, мы только и говорили о том, как бы добраться до постели. Но, завидев у колхозного клуба толпящийся народ, тотчас вспомнили о собрании, о котором говорил Ажибек. И усталость нашу как рукой сняло. Чтобы такое важное событие обошлось без нас? Нет, такого еще не бывало! Ведь не каждый день снимают с должности старика Байдалы!
Мы проникли в тесный зрительный зал, расселись на соломе за спиной у взрослых, в дальнем углу, и, пока собирались колхозники, шумели, боролись, срывали кепки с головы друг у друга, в общем, разве что только на руках не ходили.
— Эй, там, в углу! Ребята, это я вам! Если уж вы сюда попали, соблюдайте тишину! — одернул нас председатель Нугман, и собрание началось.
Поначалу колхозники обсудили предстоящий сенокос, а потом перешли к «организационным вопросам». И тут поднялась страшная перепалка. Люди кричали на старика Байдалы, говорили, что он ни с кем не считается в бригаде, вершит дела один, точно бай. Старый бригадир не сдавал, говорил, что делает это для общего блага и будет так вести и впредь. Тогда собрание рассердилось вконец, и сняло старика Байдалы с бригадирства, а на место его назначило мою маму. Для нее такой поворот оказался полной неожиданностью. Она растерялась, замахала руками.
— Что вы, что вы! Я не справлюсь, — залепетала мама.
— Справишься! Справишься, Багила! — зашумел народ и поднял руки, голосуя.
Кто-то сжал мой локоть. Я обернулся. Это был Ажибек.
— Молодес! — шепнул он по-русски.
Я не понял, кого Ажибек назвал молодцом. Маму или меня за то, что я был ее сыном.
Из клуба я вышел вместе с матерью и председателем колхоза.
— Нугман-ай, — сказала мама, — и все-таки напрасно избрали меня. И опыта нет, да и здоровье после смерти мужа подорвалось. То сердце болит, то спина. Ох, не справлюсь, боюсь.
— Женгей-ай, — почтительно сказал председатель, — кто работает от избытка здоровья? Для нас с вами лучшее лекарство такой труд, когда и о болезни подумать-то нет времени. Так что не бойтесь, с людьми ладить вы умеете, а опыт к вам придет.
Вскоре мы втянулись в работу. Мышцы привыкли к тяжести серпа. Не иссяк и наш азарт, — мы с прежним неистовством набрасывались на полчища сорняков, подзадоривали друг дружку, хвастались, кто сколько уничтожил фашистов, пололи зло и весело. Глядя на нас из своего шалаша, Ажибек постепенно пропитался завистью и однажды, когда мы расходились после рабочего дня, сказал Кайрату небрежно:
— Вот что, принесешь завтра два серпа.
И, чтобы никто не подумал, что он сдался, уронил свое бригадирское достоинство, добавил:
— Хочу показать вам, бездельники, на что способен серп в руках умелого человека.
Председатель Нугман частенько навещал нас, хвалил, осмотрев очередной прополотый участок:
— Хорошо!.. Молодцы!.. Вот и вы внесли свою долю в нашу победу над врагом! Милые мои ребята, это тоже называется гражданским долгом! Да, да, вот такая скромная, на первый взгляд, работа тоже!
После его похвал мы трудились с возросшим рвением. Да и Ажибек не давал нам спуску, и стоило кому-нибудь остановиться на долгое, по его мнению, время, как он тут же грозил кулаком.
Через месяц Нугман сказал:
— Ну что ж, дело свое вы сделали, спасибо вам, друзья! Теперь денек отдохните, а послезавтра на сенокос! Помогите еще колхозу!
Придя домой, я решил, что буду отсыпаться весь выходной, но утром проснулся рано и, наскоро перекусив, выбежал на улицу.
— Куда тебя понесло? Друзья твои спят. Ты один такой беспокойный, — заворчала бабушка. — И откуда только у козявки силы берутся?
Но бабушка ошиблась. Истосковавшись по играм, ребята один за одним выходили на пятачок перед клубом. И вскоре бригада оказалась в полном составе. Не хватало только нашего предводителя. Он пришел в середине дня. К его появлению мы уже успели сразиться в альчики, всласть побегали за мячиком и теперь воевали, разбившись на «красных» и «белых».
— А ну-ка, недотепы, все ко мне! — позвал он басовитым со сна голосом.
Со щеки его еще не сошел след подушки, в свалявшихся волосах застряло перо. Он сладко, со стоном зевал.
— Ну, наконец, ваш бригадир отоспался, — возвестил Ажибек, считая, что все, что связано с его личностью, является для нас невероятно важным. — Эй, Кайрат, принеси чайник воды. Я умоюсь!
Умываясь, он брызгал в нас водой и с наслаждением хохотал, когда мы разбегались в разные стороны. Однако настроение Ажибека менялось подобно осенней погоде, резко и вдруг. Вот и сейчас невидимый ветер пригнал на его лицо хмурую тень.
— Что же получается, толстопятые? Стоило мне позволить себе поспать больше обычного, и вы снова взялись за свое. Верно говорят взрослые: вам бы только одежду друг у друга рвать! — грозно произнес Ажибек, утираясь подолом рубахи.
Он обличал, а мы понуро помалкивали, признавая его правоту. Кожа на наших босых пятках и вправду была толстая. И одежда жалобно трещала во время схваток в пыли. Мы уныло внимали, и каждый покорно ждал, что именно ему достанется оплеуха Ажибека. Но, к нашему удивлению, на этот раз он обошелся без затрещин.
— Ну ладно, — закончил Ажибек, уничтожив нас с помощью слова, — после обеда приходите сюда. Пойдем покормимся дынями.
— А дыни еще не поспели. Рано еще, — робко напомнил Самат.
— Кто это сказал? Ты, вислогубый? Вот я тебе сровняю нос с лицом, тогда узнаешь, как спорить со старшим. Тоже мне агроном! Видел, хлеба пожелтели? А раз они пожелтели, то и дыням время пришло. Ну, кто со мной пойдет? Насильно не тащу.
— Я пойду, Ажибек, — вызвался первым Кайрат, его верный оруженосец.
— И я! И я! — закричали ребята.
— Я тоже, — смущенно сказал Самат.
После обеда Ажибек повел нас к старику Шымыр-баю, жившему в лощине Агишки, в семи километрах от аула. Отец Токтара сторожил зимние постройки для колхозного скота. Здесь у него был свой домик, в котором он теперь, после отъезда сына на фронт, проживал вдвоем со старухой. Летом старик Шымыр-бай выращивал арбузы и дыни, из-за этого занятия в ауле его считали человеком странным, убивающим время и силы зря.
— Да, да, этот Шымырбай, никак, от старости поглупел. Каждый истинный казах прежде всего заботится о мясе, а он разводит траву, — так осуждали его за глаза и вместе с тем охотно ходили к нему на бахчу и ели арбузы и дыни. Сладкая прохладная мякоть приятно освежала пересохший от зноя рот. Ну, а мы, ребята, как только поспевали плоды Шымырбая, не вылезали из дома сторожа. Придем, бывало, с утра, и, пока делаем старикам что-нибудь по хозяйству, они выбирают для нас самые спелые, самые сочные арбузы и дыни и угощают так, словно мы их собственные любимые внуки. Это были веселые, шумные дни, славное время года.
И вот впервые в этом году мы отправились в лощину Агишки. Шли, кажется, раньше обычного, во всяком случае еще никто не слышал о том, что плоды Шымырбая созрели. Но Ажибек, наш авторитетный командир, был в этом твердо убежден, а нам на этот раз особенно хотелось ему верить.
Под нашими ногами клубилась мягкая теплая пыль. Возбужденные, подгоняемые разгоревшимся аппетитом, мы то и дело припускали бегом. И вот, когда уже солнце сместилось на запад, перед нами открылись лощина, дом Шымырбая и он сам, сгружающий сено с арбы, в которую был запряжен старый осел. Но наши глаза первым делом отыскали бахчу с зелеными полосатыми арбузами.
У входа на бахчу лежали два огромных пса — рыжий и белый с черными пятнами. Почуяв чужих, собаки поднялись, угрожающе зарычали.
Старик Шымырбай обернулся и, приложив к глазам ладонь, пристально посмотрел в нашу сторону. Мы стояли над обрывом, маленькие, худенькие и босые. Такими я вспоминаю сейчас и себя, и ребят. Такими нас увидел и отец Токтара.
— Тихо! Лежать! — прикрикнул он на собак, бросил вилы, пошел нам навстречу.
— Ассалаумалейкум, ата! — вразнобой загалдели мы, сбегая с обрыва.
— Уагалайкум ассалом! — ответил старик Шымырбай, сердобольно оглядывая нас с головы до ног. — Как вы за этот год выросли! Стали джигитами. Эй, жена, дай нашим гостям айран! Проходите, ребята, в дом. Я тоже скоро приду, вот только сброшу сено в сарай. И тогда мы с вами потолкуем.
Но мы не тронулись с места. Нас зачаровал расколотый арбуз, лежавший на земле перед мордой осла.
Старик Шымырбай снова взялся за вилы, махнул ими раз, другой и снял тканый чапан, повесил его на дверь сарая и остался в заношенной батистовой рубахе с прорехами на локтях.
— Давайте мы вам поможем, — предложил Асет.
— Поможем, поможем! — подхватили мы, подлизываясь к хозяину бахчи.
— Ничего, я управлюсь сам, — ответил Шымырбай, закатывая рукава рубахи.
— Как бы ты не простыл. Будь осторожен, не увлекайся, — сказала ему старуха и окинула нас недовольным взглядом. — Дома натопчете. Ступайте-ка лучше под навес.
Мы бросились под навес, развалились на ветхой кошме. Здесь все нам знакомо. На этой кошме мы кувыркались, дремали, объевшись арбузами. На столбах наши имена, вырезанные ножами, написанные химическими карандашами. А то, что ворчит старуха, это нас не смущает. Такое повторяется каждый раз. Поначалу она хмурится, ругает, а потом ухаживает за нами, не знает, как угодить. Только в первые минуты посиди тихо, спокойно, не торопи события.
Но пока, сохраняя суровость, она вынесла из дома деревянное ведро с айраном. Ведро было полным доверху. Айран колыхался, голубел, словно весеннее небо. Его кисловатый аромат ударил нам в ноздри. Мы дружно облизнулись.
Старуха не спешила, испытывала наше терпение. Она взяла чашу с облупившейся краской, налила в нее айран и, произнеся «бисмильда», пустила чашу по кругу.
То ли посуда оказалась мала, то ли мы так проголодались, да только чаша опустела мгновенно, а в наших желудках, кроме голода, по-прежнему не было ничего другого. Мы вернули чашу, замерли в ожидании добавки. Но старуха сделала вид, будто накормила нас досыта, и поставила чашу рядом с ведром.
Вскоре, сгрузив сено, пришел и сам Шымырбай. Жадно выпил полчашки айрана и, повеселев, сказал жене:
— Мать, принеси письма Токтара, пусть ребята почитают нам.
Старуха ушла в дом и вернулась с пачкой писем, завернутых в белый батист. Опустившись на кошму, она бережно развязала узелок. Писем было штук восемь, свернутых треугольником. Старуха любовно погладила верхнее, словно оно было живое, теплое. Не умея читать, она заворожено смотрела на буквы. Точно вот-вот произойдет чудо, и они заговорят голосом ее Токтара.
— Сначала пришло это письмо, — пояснила старуха, очнувшись, и протянула нам верхний треугольник.
Мы передали его Самату, слывшему среди нас лучшим чтецом. Он читал без единой запинки и с выражением, как артист. Неграмотные старики и старухи всегда посылали за ним, когда приходила почта с фронта.
В первом письме Токтар сообщал, что ранен и лежит в военном госпитале. Ранение легкое, утешал он, пуля слегка поцарапала бок. Старуха уже знала письмо наизусть и все же слушала его, будто впервые, будто оно на этот раз могло открыть ей что-то новое.
— Светлячок мой… Сколько же он вытерпел? Только подумать, как больно ему, — пробормотала она, когда Самат дочитал первое письмо, и подбородок ее задрожал.
— Да погоди же, не плачь. Пусть Самат прочитает другое, — остановил ее Шымырбай.
В другом Токтар писал, что тяжелое состояние миновало, он пошел на поправку.
— Вот чертенок, весь в меня, — одобрительно заметил Шымырбай. — Бывало, нечаянно тяпнешь по руке ножом, кровь хлещет струей. А смотришь, через дня два не видно и царапины.
— Все бы тебе хвалиться, ты готов говорить о себе целый день, — сказала старуха, вытирая глаза краешком платка.
Письма напоминали сводки о здоровье Токтара. В третьем он извещал, что уже поправился, но пока еще его держат в госпитале. В четвертом он уже поехал на фронт, набравшись сил, готовый отомстить фашистам. В пятом Токтар уже мстил, ходил в первую атаку на окопы противника. Под градом пуль.
Услышав про это, старуха снова заплакала.
Шестое и седьмое письма тоже пришли с передовой. С тех пор минул целый месяц, но Токтар молчал. Словно между ним и родным домом оборвалась связующая нить.
К концу чтения разволновался и старик Шымырбай. Стараясь скрыть свои переживания, он поднялся с кошмы, начал хвататься за вещи, хранившиеся под навесом. Вот снял хомут и, не зная, что с ним делать, повесил на место, потрогал чересседельник, повертел мотыгой и очень удивился, обнаружив ее в своих руках.
А старуха его едва успевала вытирать слезы, горестно шептала:
— Жеребеночек мой… Где он теперь? Что с ним? Ох, недоброе чует мое сердце… ох, недоброе…
А наши думы в это время витали вокруг бахчи. По недомыслию своему мы не понимали, из-за чего так расстраиваются Шымырбай и его жена. Токтар поправился и теперь бьет фашистов. А не пишет он, конечно, потому, что все время ходит из атаки в атаку, и уж когда тут письма писать?
Погоревав, старуха пошла умылась, уже по-настоящему расстелила дастархан, положила лепешки и на этот раз налила каждому по полной чашке айрана.
— Пейте, милые мои, на здоровье. Хотите еще? — приговаривала старуха и подливала в чашки айран.
Мы опустошили ведро, съели все лепешки. И хотя наши животы стали похожими на шары, нам казалось, что это только начало начал. В конце концов мы не айран пить пришли, а есть арбузы и дыни.
— Спасибо, дети, вспомнили о нас, стариках, — растроганно сказал старик Шымырбай. — Ну, а еще какие у вас сегодня дела?
Мы недоуменно переглянулись. Какие еще могли быть дела, кроме арбузов? Неужели он забыл за это время? Обычно после айрана и лепешек он сам вел нас на бахчу, а сейчас старик почему-то не торопился и еще спрашивал про дела. Может, и вправду Шымырбай так состарился, что запамятовал о самом главном? Тогда нам следовало напомнить самим.
Но мы не знали, как это сделать, ерзали на кошме, толкали друг друга в бок, шептали:
— Скажи ты… Нет, скажи ты…
А потом вспомнили, что привел нас сюда Ажибек, и уставились на своего предводителя. Пусть он и скажет.
— Мы бы еще поели арбузов и дынь, — прямо сказал Ажибек, как говорят: «сбросил слова с верблюда».
И мы, как этот верблюд, облегченно вздохнули. А Шымырбай засмеялся:
— Так вот какие у вас дела? Да только вы поторопились, ребята. Дыни еще не поспели. Арбузы пока еще белые.
Боясь поверить ему, мы повернулись к бахче. Там, шагах в ста от нас, на вскопанной земле виднелись огромные, точно казаны, арбузы.
— Сомневаетесь? — снова засмеялся старик Шымырбай. — Ну, конечно, отсюда не видно. Ну, тогда взгляните сюда! — и он подвел нас к арбузу, в бледную сердцевину которого лениво тыкался мордой осел.
— Убедились? — спросил Шымырбай, подтолкнув ногой арбуз к нам поближе. — Бычок вчера сорвал. Ну и пришлось отдать ослу. Да и он, как видите, не очень-то ест. Разбирается!
Мы не сводили глаз с арбуза. Он казался нам достаточно красным и необычайно сладким на вид. Просто этот осел ничего не понимал в арбузах. А наш предводитель так и навис над арбузом — вот-вот упадет на него.
— Давайте условимся так: приходите дней через десять. Тогда уж арбузы будут сладкими, как мед. И я вам скажу: «Ешьте сколько влезет!» Ну как? Договорились?
Но мы словно оглохли. Ажибек обещал нам арбузы и дыни, и мы все еще надеялись…
— Разве не видишь, они не верят, — сказала Шымыр-баю его жена. — Сорви еще один, разрежь и покажи. Что ты жалеешь зеленый арбуз?
— Ты думаешь, что ты говоришь? — рассердился Шымырбай. — Кто же рвет незрелые плоды? Для чего же их растят, по-твоему? Они же сами потом этот арбуз спелым съедят, глупая твоя голова. Ну вот что, ребята, будет так, как я сказал. Придете через десять дней, и не раньше.
Мы поняли, что старик заупрямился и теперь его никак не переубедишь, и понуро побрели из лощины. Солнце уже сползало за горизонт. Наши тени смешно вытянулись к горизонту. Руки болтались у теней, точно плети. Ноги переступают, словно ходули. Головы стали похожи на злосчастные дыни, которых нам так и не удалось поесть. И все же мы невольно хохочем, сравнивая тени друг друга. Одну со ступой, другую с ящерицей, стоящей на задних лапах… Третью с кузнечиком-великаном… Словом, с чем только не сравниваем! Детская фантазия безбрежна!..
Поднявшись по извилистой тропе из лощины, мы разом оглянулись назад. Отсюда дом Шымырбая казался маленьким, приземистым. Дым из трубы вырывался клубами, будто кто-то курил под крышей. Сам старик стоял на крыше сарая, расстилал для просушки сено. Старуха сновала между домом и навесом, что-то уносила, приносила. А старый осел до сих пор в раздумье стоял над арбузом — крошечный, как игрушка.
— Вы слышали, один арбуз он пожалел разрезать, — процедил сквозь зубы Ажибек. — Мы-то тащились в такую даль, но осел ему все равно дороже. Ему дал арбуз, а нам отказал. Нет, я не прощу такой обиды! И не уйду, пока не наемся дынь и арбузов этого Шымырбая!
— Я тоже останусь, — тотчас присоединился Кайрат.
— Я тоже… я тоже! — зашумели все остальные.
— Смотрите, как я клянусь, что не отступлю от своего, — торжественно произнес Ажибек и, приложив к сердцу ладонь, поклонился заходящему солнцу. — Клянусь!
Глаза Ажибека исступленно сверкали, в зрачках отражались алые отблески багрового шара. Его поступок потряс нас своим величием. Так, наверное, клялись сказочные герои, собираясь в поход на врага. И мы, как прилежные ученики, повторили слова Ажибека.
— А теперь переждем в кустах, пока сядет солнце. И обдумаем план нападения, — сказал Ажибек, довольный нашим согласием.
Мы воображали себя доблестными воинами, которым предстоит незаметно пробраться в стан противника. Ажибек так и сказал нам:
— Я буду полководцем, а вы моими сарбазами! И тот, кто хоть одного из нас обидит, будет наш общий враг!
Мы переполнились восторгом! Стать воином самого Ажибека — да об этом каждый только мечтал.
Ажибек послал в разведку Кайрата и Самата. Он приказал им залечь над лощиной и следить за домом Шымырбая. За тем, кто придет из гостей. За тем, что делают он сам и его старуха. А все остальные затаились кустах.
— А пока сделайте мне «жыбыр-жыбыр», — распорядился Ажибек.
Мы нарвали травы, сделали ему «жыбыр-жыбыр» и, рассевшись кружком, стали ждать, когда скроется солнце. Оно уже касалось своим багровым краем линии горизонта, и все вокруг него полыхало красками. Вершины скал торчали над степью, будто расцвеченный гребень. Пышные груды облаков розовели, словно разрезанный арбуз.
— Пусть только стемнеет, и мы, как волки, безжалостно вонзим свои зубы в бока арбузов, — сказал Ажибек, словно продекламировал строчки из сказания о батырах.
Уставшее солнце, наконец, опустилось в свое гнездо. Алая макушка его исчезла за чертой горизонта. На степь, на горы хлынули сумерки, смыли краски, сделав все одинаково мутно-серым. С вершин потянуло прохладой. Мы, поеживаясь, встали с остывшей земли.
Еще перед закатом, когда было светло, Ажибек высмотрел позади дома Шымырбая крутой обрыв, утыканный пористым камнем, поросший шиповником, таволгой и карагандой. Отсюда можно было тайком спуститься к бахче и, наевшись всласть, набрав с собой про запас арбузов и дынь, так же незаметно подняться наверх и уйти. И вот наступила минута действия. Первым Ажибек, а за ним и мы скатились с обрыва в полумрак лощины, царапаясь о камни и кустарник. Наши руки и ноги путались в ботве, кто-то с треском сорвал первый арбуз, ударом расколол его о землю. Мы, сталкиваясь, мешая друг другу, сопя, бросились на сочный треск, на речной запах разбитого арбуза, будто он был единственным на бахче, и в этот момент нас учуяли, хрипло залаяли псы Шымырбая. Мы оставили так и не опробованный арбуз, кинулись вверх по обрыву, оступаясь, соскальзывая назад. Наше воображение рисовало жарко дышащих огромных собак, их клыки возле наших пяток. Кто-то не выдержал, в ужасе завопил.
Позади гулко хлопнула дверь дома, голос Шымырбая позвал кобелей:
— Майлыаяк! Кыттобет! Ко мне!
Мы, как говорят, «взяв себя под руки», мигом взлетели на обрыв, кажется, собрав на себе все колючки шиповника. Оторванный рукав моей и без того ветхой рубашки почти целиком съехал к кисти руки.
— Ну-ка, соберите камней! Да побольше! — распорядился Ажибек дрожащим от возбуждения голосом. — Если кто погонится за нами, забросаем камнями.
Мы зашарили в потемках под ногами, стали собирать камни. Но, видно, никто не думал за нами гнаться. А снизу донесся оклик Шымырбая:
— Эй, ребята? Вы где?.. Слышите меня?.. Милые мои, зачем вы сорвали арбуз? Я же вам говорил: они еще невкусные, зеленые еще! Ну, убедились сами? Эх, только зря арбуз пропал! Такой бы сладкий вырос арбуз! И вы бы сами же его и съели!
Мы стояли наверху, над ним, не шевелясь, боясь выдать себя, и слушали, все еще тяжело дыша. Наше дыхание, наверное, было слышно даже на дне лощины.
— А ну, в сарай! Кому говорю? — прикрикнул Шымырбай на рычащих собак.
К нему подошла старуха. Они о чем-то переговорили. Потом Шымырбая снова позвал:
— Эй, ребята!
И, наверное, решил, что нас уже нет, пошел в дом. Его фигура появилась возле открытой двери, из которой вырывался свет фонаря. Шымырбай шагнул через порог, захлопнул дверь за собой. И внизу стало черным-черно.
— Подождем, сейчас лягут спать, — сказал Ажибек. — А арбуз точно спелый. Это он говорит, чтобы мы не ели… Я, правда, не пробовал, но арбуз точно сладкий.
— Конечно, сладкий, — поддержал его Кайрат. — Если бы арбуз еще не созрел, он бы дал нам попробовать.
Мы все решили, что он, этот сорванный арбуз, должен быть необычайно сладким, слаще сахарного песка, купленного Ажибеком в Коныре. Мы прямо-таки ощущали на своих губах его нежный, ароматный вкус.
— Ну, пошли! Только теперь осторожней, — шепнул Ажибек и нырнул вниз, в темноту, исчез, только хрустнули камешки и ветки под ногами нашего вожака.
Но мы, оробев, в последний момент даже не двинулись с места, ждали, чем кончится его спуск, заметят ли снова собаки, проснется ли Шымырбай.
— Вы что? Испугались? — послышался из мрака презрительный голос Ажибека.
Он подхлестнул нас. Мы снова скатились вниз, снова судорожно хватались за ветки, за корни, снова раздирали руки и одежду о колючки шиповника.
Это был страшный по своей бессмысленности погром. Мы рвали арбузы и дыни, раскалывали их ударом о землю и, определив их несъедобность, тут же набрасывались на другие, топтали грядки, раздирали ботву, — ни один подвернувшийся под руки плод не остался целым. Нами овладел азарт разрушения. Мы совершенно забыли про осторожность, громко чавкали, хвастались вслух числом разбитых арбузов. Но почему-то собаки не слышали нас, а когда они подали голос, мы уже завершили свое разбойничье дело, тяжело, лениво карабкались наверх.
В доме скрипнуло окно, сонно прикрикнул на собак Шымырбай:
— Замолчите, проклятые! Накличете беду!
И лощина затихла, снова погрузилась в тишину…
Рано утром меня разбудили чужие голоса. Решив, что это пришел по мою душу пышущий гневом Шымырбай, я не на шутку перепугался. Теперь, при ясном солнечном свете, наше вчерашнее нашествие уже не казалось мне бесспорно героическим. Поначалу я приготовился отрицать свое участие в набеге, но, прикоснувшись ладонью к щеке, понял, что эта затея меня не спасет от расплаты. Следы участия в преступлении отпечатались на моем лице в самом прямом смысле. Все оно, от корней волос до краешка подбородка, было измазано стянувшим кожу арбузным соком. Я провел языком вокруг рта и обнаружил пупырышки сыпи. А это был наглядный, известный половине аула признак того, что я объелся дыней. От дыни у меня частенько появлялась сыпь.
Я смирился с судьбой, приготовился к справедливому возмездию, но тут до меня дошел смысл разговора, который вели между собой взрослые. Да, все-таки накликали беду собаки старика Шымырбая. Сегодня на рассвете в контору заехал почтальон и передал черную бумагу на Токтара…
После завтрака мы встретились перед конторой колхоза, место сбора назначил сам председатель, когда отпускал нашу бригаду на выходной день. Лучше бы он этого не делал, Нугман, не собирал нас в это утро вместе. Мы почему-то избегали разговоров о вчерашнем походе, не смотрели друг другу в глаза, ждали своего бригадира. Вот придет Ажибек, снимет с нас это необъяснимое чувство неловкости. Да и там, на покосе, мы покажем всем, какая у нас замечательная бригада!
Но время шло, а бригадир не появлялся. Не видно было и самого председателя. Он сидел в своем кабинете, руководил оттуда колхозом, а в дверь конторы то и дело входили и выходили озабоченные люди.
Наконец Нугман выглянул в окно и, молча оглядев наш кружок, произнес как-то сухо, будто мы были чужие, будто он не узнал нас:
— Пришли? Ну-ка, зайдите ко мне.
Мы неохотно, уступая друг другу право войти первым, вползли в кабинет и сгрудились возле дверей. Председатель был не один. Сбоку от стола сидела моя мама и смотрела в окно, словно пришли какие-то неинтересные ей люди.
— Это же мы, — беспокойно сказал Асет, — неужели вы не узнаете?
— Да уж как не узнать? Таких разбойников видно за километр, — сумрачно ответил Нугман. — А где ваш главарь?
— Уехал на станцию к дяде. Сказал, будет там учиться и работать, — доложил Кайрат, пряча от нас глаза.
— Значит, сбежал. Ничего, вернется. А не появится сам, найдем его и под землей, — вконец рассердился Нугман. — А с вами что делать? Запрем-ка мы вас в сарае, как бандитов, врагов трудящегося человека, и будем держать до приезда милиции.
Мы перепугались до смерти, представив себя под замком голодными, холодными. Я в отчаянии взглянул на мать. Неужели она не заступится, отдаст меня на расправу? Но мама смотрела на меня хмуро, в глазах ее не нашлось и капельки жалости.
— Багила, вы не будете против, если мы запрем вашего сына? — спросил Нугман, глядя на меня.
— Не буду, — сурово ответила она, — если его даже милиция заберет в район. Зачем мне сын-преступник? Уж лучше вообще не иметь никакого, — закончила она с горечью.
Я не выдержал, закричал:
— Мама, я больше не буду… Мама, прости меня, прости…
Следом за мной расплакались остальные ребята, стали клясться, что тоже больше не будут, умоляли простить.
— Ладно, поверим. На первый раз простим, — сказал Нугман, подумав, как бы взвесив свои слова. — Но если еще повторится подобное, вам придется ответить и за этот поступок.
— Не повторится!.. Не повторится!.. — закричали мы с жаром. — Вот увидите, мы больше не будем!
— Хорошо, ступайте, — сказал Нугман с облегчением, тоже радуясь, что все закончилось миром. — Через час приходите снова, поедете на сенокос, как мы и договорились. Вас отвезут к роднику Когалы.
Через час, как и было сказано, мы забрались на арбу с парой гнедых в упряжке, и старик Байдалы повез нас к роднику Когалы, где стояли летние домики косарей. Гнедые бежали неторопливой рысью, меланхолично постегивали себя хвостами, отгоняя назойливых мух и оводов. Арба покачивалась, точно колыбель, на мягкой пыльной дороге, вдоль которой стоял тростник, лоснился под начинающим палить солнцем, словно кожа человека. Нас сопровождали, нам пересекали путь большие и малые бабочки всех цветов. Громко стрекотали кузнечики и веселыми брызгами выскакивали из-под лошадиных копыт.
Но все степные шумы перекрывал неумолчно говоривший старик Байдалы. У него была одна тема — его заклятый недруг Ажибек.
— А что ждать от человека с головой, похожей на тыкву? — размышлял старик Байдалы. — Еще когда он на четвереньках ползал, я посмотрел на форму его головы и сказал себе: «Э-э, Байдалы, не жди ничего хорошего от этого человека, уж он-то тебе насолит». И, как видите, старик Байдалы не ошибся… И это еще не все. Только цветочки. Он всю землю спалит, разрушит. Потом вспомните, что я говорил. Старик Байдалы видит все!
Когда мы приехали к роднику Когалы, нас поставили к волокушам, погонять хворостиной быков. Я сразу вызвался на волокушу моей сестры Назиры и побежал к ней через поле. Она увидела меня еще издалека, остановила своих быков и кинулась мне навстречу. Мы не виделись целых десять дней, и я сильно соскучился по сестре, помчался к ней, не чуя от радости ног. Она тоже обнимала меня, целовала в щеки, в лоб. Мы беспричинно смеялись, не сводя счастливых глаз друг с друга.
Сестра загорела на солнце, стала как будто выше ростом и чуточку полнее. Работа разгорячила ее, мне даже стало жарко в объятиях Назиры.
Когда мы немного успокоились, сестра обрушила на меня поток вопросов:
— Как бабушка? Мама? Как ребятишки? Не болеют? Что нового в нашем ауле? Что пишут с фронта?.. А мне… писем не было? — спросила она, неумело притворившись равнодушной.
Только сейчас я осознал, что Токтара уже нет, что он никогда не вернется в наш аул. Но сказать об этом сестре у меня не хватило духу.
— Дома все здоровы. Маму выбрали бригадиром. В общем, все хорошо. А писем… а писем пока еще не было, — сказал я как можно беспечней.
— Ладно, подробнее расскажешь после. А сейчас садись на быка и погоняй, — сказала Назира и помогла мне забраться на бычью спину, говоря: — Это здорово, что вы взялись помочь. А то прямо разрываешься на части. И сено нагружай-разгружай, и быков веди. Устаешь — сил нет!
И мы взялись с Назирой за работу. Я подгонял быков к очередной копне сена, а сестра нагружала волокушу. Движения у нее были точные, уверенные. Временами она поглядывала на меня и ласково улыбалась. Потом мы везли волокушу с горкой сена к стогу, и Назира подавала его наверх. А там, наверху сено принимал глухой Колбай и раскладывал равномерно по стогу.
В обед вся бригада сошлась к летним домикам. Мы ели вместе с взрослыми, как настоящие работники, расположившись на траве. Когда обед подошел к концу и косари отдохнули, утолили голод, одна из женщин спросила:
— А ну-ка, ребята, расскажите, что нового в ауле?
И тут Кайрат ляпнул:
— Еще одна похоронная бумага пришла. На сына старика Шымырбая. Ну, который в лощине живет.
— Что ты сказал? Повтори, что ты сказал? — заволновались женщины. — Он говорит: убили Токтара!
Сестра Назира удивленно посмотрела на Кайрата. Будто ей не верилось, что он произнес именно эти слова. Я делал Кайрату тайные знаки, подмигивал то правым, то левым глазом, швырнул исподтишка кусочком земли. Но Кайрат уже ничего не замечал, точно токующий тетерев. Он оказался в центре внимания, его так и раздувало от гордости. Не подозревая, что каждое слово ранит мою сестру, Кайрат упоенно рассказывал во всех подробностях, как утром привезли похоронку и как собрались аксакалы и пошли в лощину Агишки, к старику Шымырбаю и его старухе.
Взрослые слушали Кайрата, а глаз не сводили с моей сестры. Она же сидела с опущенной головой, словно окаменев, сжав мою руку так цепко, так больно, что я готов был закричать. Женщины вокруг нас запричитали, жалея Токтара и его мать и отца, вытирали обильные слезы. А глаза Назиры оставались сухи, неподвижны. Когда закончился отдых и люди поднялись, чтобы продолжить работу, сестра встала вместе со всеми и, по-прежнему не отпуская моей руки, повела меня к нашей волокуше. И до самого вечера, до наступления темноты не произнесла ни слова, молча грузила сено на волокушу и потом бросала его на стог Колбаю. А тот из-за своей глухоты не любил разводить разговоры.
Когда стемнело, косари, едва держась от усталости на ногах, кое-как поели при тусклом колыхающемся свете керосиновой лампы и повалились спать прямо на теплой земле, постелив под бок охапку душистого сена.
Я лег рядом с сестрой, прижался к ее спине. Она лежала не шевелясь; мне подумалось, что она уже спит, я закрыл глаза и тоже уснул. Но вскоре что-то разбудило меня, то ли шорох травы, то ли просто еще неугасшая тревога за сестру. Я проснулся и, ощутив рядом с собой пустоту, приподнялся на локте и на фоне светлого звездного неба увидел удаляющийся силуэт Назиры. Я вскочил на ноги и пошел следом за сестрой. Она уходила от бригадного стана, уводя за собой и меня. Вокруг нас спало все живое, и мы, казалось, брели одни в этой бескрайней степи, под этим глубоким-глубоким, бездонным небом, усыпанным звездами. По словам нашего учителя, где-то там далеко, среди звезд, могут жить такие же, как мы, люди. Ну, не совсем, может, такие. Может, у них три руки и одна нога и четыре глаза. Так вот, даже они, наверное, спали в эти минуты, когда мы шли по степи.
В какой-то момент Назира пропала из виду. То ли она вошла в чью-то тень, то ли от напряжения устали мои глаза, только ее темный силуэт плыл, плыл передо мной и вдруг исчез, точно провалился в недра степи.
Я растерянно огляделся, забегал туда-сюда и, наконец, услышал ее тихий плач. Она шла в тени стога и всхлипывала, приговаривая:
— Почему я такая несчастная? Такая невезучая почему? Может, перед кем-нибудь виновата? Может, родилась в черный день? Был у меня отец, и его не стало. Был любимый, и его тоже убили!.. О Токтар, больше не увижу тебя!..
Я подумал: и я никогда не увижу Токтара, и тоже зарыдал. Уже никогда он не позовет меня, не попросит вызвать мою сестру, и не стоять мне стражем на свидании сестры и Токтара… А сколько бы еще он подарил мне карандашей! Красных, зеленых, желтых…
А Назира уходила все дальше и дальше. Мы вышли к участку еще не скошенной травы, пересекли его и свернули в сторону аула. Потом сидели, обнявшись, под кустом. Над нами появился серп луны, в степи стало светлей, словно где-то зажгли большую керосиновую лампу. Уже теперь не я успокаивал сестру, а она утешала меня, гладила по голове, говорила:
— Ну, не надо, не надо. Не плачь!
Неподалеку от нас зашуршали чьи-то шаги, темным пятном мелькнул человек, потом послышался голос безумной Бубитай:
— Ок! Чтобы ты сдохла, ок! Спатай-ау, гони ее ко мне!..
Я испуганно прижался к сестре.
— Не бойся, — прошептала Назира. — Она каждую ночь приходит сюда за своей коровой, которой уже давно нет. Бедняжка!
Бубитай удалялась, разговаривая со своим покойным сыном Спатаем. Потом издалека донеслась ее заунывная песня:
Черные глаза,
Я не смог до вас дойти,
Путь так далек,
А я одинок…
Долго еще слышалась эта песня. Видимо, Бубитай ходила по кругу.
Мы поднялись и пошли к бригадному стану. На траве уже выступила роса. Я промочил ноги, продрог. Меня слегка знобило, по телу пробегали неприятные мурашки.
Лето вдруг покатилось к концу. Солнце, только что нещадно палившее степь, теперь присмирело, словно кто-то убавил силу его лучей, как убавляют пламя в топке. Дни установились тихие, теплые. Нугман снова предоставил нам, ребятам, короткий «отпуск», и мы старались наверстать пропущенное время, носясь по аулу из конца в конец, играя в мяч и в неизменные альчики.
Однажды в такой вот ласковый полдень, резвясь на окраине аула, мы увидели человека, бегущего во всю прыть со стороны железнодорожной станции. Дорога увела его в низину, потом он вновь появился у нас на глазах, и тут все узнали его. К нам приближался Ажибек своей собственной персоной.
— Суюнши! Мне причитается суюнши! — вопил наш беглый бригадир, требуя подарка за какую-то очень радостную весть, и хлопал себя по карманам, которые должны наполнить дарами те, кому он нес известие.
С тех пор как он удрал на станцию к дяде, никто не видел его. За это время Ажибек слегка раздобрел и, что мы заметили сразу, принарядился. На голове его красовалась выгоревшая красноармейская пилотка, рубаха была заправлена в настоящие брюки-галифе. Он спешил за суюнши изо всех сил и к нам подбежал уже на подгибающихся ногах, задыхаясь.
— Живо в аул! Требуйте суюнши! Мне половина. Ырысбек с фронта вернулся! Сейчас будет здесь, — выпалил он, тяжело дыша.
Но никто не тронулся с места, мы смотрели на Ажибека во все глаза. Что с ним случилось там, на станции, у дяди? Мы-то помнили хорошо, как в прошлом году пришла похоронка на этого самого Ырысбека. И жена его Дурия, как и положено вдове, устроила по мужу поминки. А совсем недавно она развела глухого Колбая с женой и сама вышла за него замуж. И вот теперь Ажибек уверяет нас, будто этот погибший Ырысбек вот-вот появится перед нами.
— Вы что? Приросли к земле? Что стоите? А вдруг нас кто-нибудь опередит, тоже увидит Ырысбека? Тогда прощай суюнши! — заволновался Ажибек. — А, вы не верите? Глупцы, недотепы, я же еще на станции встретил его. Посмотрите, вот его одежда. Он мне ее дал, пилотку и галифе, — и Ажибек повернулся, демонстрируя свое приобретение во всем блеске. — Я вчера весь день по станции проходил. Может, думаю, увижу кого из аула. Спрошу, как мама. Как вы. Я по вас, мелкота, тоже соскучился. Да только никого не нашел. А вечером поезд пришел, смотрю: выходит Ырысбек. Живой! И перед всеми нос задирает, как раньше. Я точно родного отца увидел своего, правда, ребята. «Ырысбек-ака!»- кричу и ему на шею. А он: «Ты кто?»-говорит. А я: «Из Яблоневого», — говорю. «Вот это здорово, — говорит. — Ну, как там дела? Как моя Дурия?» Ну, я ему рассказал. «Ладно, говорит, разберемся, пошли». — «Почему пошли? — говорю. — Поедем». Поймал я чьих-то стреноженных коней. «Молодес, — говорит. — Находчивый ты солдат. Вот тебе за это!» И это дал, — и Ажибек снова завертелся перед нами, гордясь подарком.
— А где же лошади, Ажибек? — спросил Асет, еще сомневаясь.
— Мы их отпустили домой. Сами дорогу найдут. Да что вы ждете? Я же нарочно вперед побежал, чтобы раньше никто не увидел! — напустился на нас Ажибек, забыв, что сам же и задержал своим длинным рассказом.
Мы разбежались по всему аулу, заглядывая в дома, крича:
— Тетя, с вас суюнши! Ырысбек с фронта идет!
— Дядя, нам суюнши! Ырысбек вернулся, живой!
У нас так повелось. Если кто-то возвращался с фронта живым, это становилось праздником для всего аула. Люди, и старые, и молодые, выходили встречать на дорогу. Так было и сейчас. Те, кто находился в это время в ауле, услышав наши возгласы, побросали дела и выбежали на улицу. Одни нам поверили сразу, другие отнеслись с недоверием, но все же не могли усидеть дома.
— Дети что-то напутали, — говорили они. — Разве мы не читали сами эту бумагу? Ырысбек погиб смертью героя — вот что было написано там.
— И в черных бумагах случаются ошибки, — возражали им другие. — Вон в соседнем колхозе вернулся с фронта мужчина, а через день пришла на него похоронка.
А больше всех переживали старухи:
— Жив, жив, бедняжка. Видно, не время ему помирать. Жить должен. Так хочет аллах!
— Может, придет час, и мой жеребеночек тоже вернется?
— Как же быть теперь Дурие? Бедная женщина!
— Почему бедная? Разве ее выдали замуж силой? Пусть теперь пеняет на себя! Не могла год подождать, дуреха! Не ее — Ырысбека жалейте, женщины! Вот уж кому горе так горе!
— Значит, на то была божья воля. Думаете, от хорошей жизни Дурия пошла за глухого мужчину?
— Куда теперь денется Ырысбек? Кто пригреет его? Ведь, кроме Дурии, у бедняги никого не было!
— Э, а мы разве не люди? В чей бы он дом ни вошел, встретим, согреем.
— А как же! Встретим! Парень вернулся живым…
На этот раз Ажибек говорил чистую правду. Вскоре в начале улицы появился мужчина в военной форме. Вокруг него, точно овод, вился Ажибек. То зайдет с одного бока, то со второго, то убежит вперед и снова вернется. Мы дружно закричали:
— Дядя Ырысбек-ага-а! — и кинулись ему навстречу.
Я помнил его очень плохо, был совсем маленьким, когда он уходил на фронт. Но взрослые рассказывали, что никто не умел так веселиться в нашем ауле, как Ырысбек. Вот уж был шутник, и музыкант, и певец. Прирожденный артист, говорили взрослые.
Наши ноги словно бы не касались земли. Мы летели как птицы. Каждому хотелось опередить других, первым броситься на грудь Ырысбеку. Ведь поцелуй человека, который пришел с войны, как горячий привет от отца или брата. Ырысбек вернулся оттуда, где были они, и может сражался рядом с ними, плечом к плечу.
Счастливчиком оказался Кайрат. Он с разгона ринулся на шею Ырысбека. Но тот почему-то отстранился, прошел мимо Кайрата. А тем временем подоспели остальные ребята и, не задумываясь, почему он так поступил с нашим товарищем, окружили Ырысбека, запрыгали вокруг него:
— Дядя! Дядя! Ырыс-еке!
— А ну кыш! Не пылите! — прикрикнул на нас Ырысбек и провел ладонью по темно-синим галифе, стряхивая пыль.
Его глаза воинственно сверкали. А вид был живописен. За плечом Ырысбека рядом с мешком висело двуствольное ружье невиданной красоты, а на яловых сапогах его звенели блестящие шпоры.
— Мелкота, прочь с дороги! — услужливо подхватил Ажибек, в духе своего верного прислужника Кайрата.
Ырысбек расправил под ремнем зеленую гимнастерку и зашагал дальше, четко печатая шаг и размахивая свободной рукой. Шпоры запели: дзинь-дзинь…
— Видели? — спросил Ажибек, хвастаясь перед нами, словно это у него шпоры звенят.
— А почему он носит шпоры? — спросил простодушный Кайрат, самый неуспевающий ученик в нашем классе.
— Эх ты, голова! Ырыс-еке в кавалерии служил, а там все шпоры носят, — снисходительно пояснил Ажибек.
Мы тоже глазели на Ырысбека, открыв от восхищения рты. Такую красивую, решительную походку, такую замечательную одежду и такое необычное ружье мы видели в первый раз. На картинках, конечно, нам кое-что попадалось и раньше. Но чтобы в жизни, наяву…
Придя в себя, мы бросились следом за Ырысбеком, пошли за ним, точно свита.
А впереди его поджидала, волновалась большая толпа взрослых. К Ырысбеку бросились две старухи, чьи сыновья погибли на войне, раскрыли объятия.
— Миленький наш, хоть ты вернулся домой!
— Дай посмотреть на тебя, соколеночек!
Они хотели обнять Ырысбека почти одновременно. Но и старухам не повезло. Ырысбек отвел их руки и строго, будто на собрании, сказал густым баритоном:
— Здравствуйте, матери! Здравствуй, мой родной край! И вы, люди, народ мой, здравствуйте!
Его голос был сильным и ясным, каждое слово звучало будто четкий удар молота. Взрослые заметно растерялись — уж больно суров и неприступен был Ырысбек.
А он закончил свою короткую речь и, продолжая печатать шаг, двинулся прямо на толпу, расколол ее надвое и дошагал дальше, к своему дому. Ни на кого не взглянул, не сказал никому ни слова.
— Сердит, как сто медведей. Ну, он покажет этой Дурие! — восторженно пообещал Ажибек.
Мы в том возрасте, конечно, не разбирались в тонкостях супружеской жизни и тем не менее чувствовали, что Дурия сделала Ырысбеку что-то нехорошее, переселившись в дом Колбая. А на дверях дома, в котором она, как говорят, жила вместе с Ырысбеком раньше, Дурия повесила огромный ржавый замок.
Вот перед этим домом и остановился Ырысбек. Остановился, стукнул каблуком о каблук, звякнул шпорами.
— Ажибек! — не повернув головы, повелительно позвал Ырысбек.
Ажибек подбежал, будто только и ждал, когда позовут, встал перед ним в струнку и, как настоящий солдат, приставил ладонь к виску, отдал честь.
— Я здесь, Ырыс-еке!
— Иди передай Дурие: пусть придет и откроет дверь нашего дома! — приказал Ырысбек, чеканя каждое слово. — Скажи: хозяин шанырака еще не умер, пришел домой живым и здоровым. И пусть она зажжет домашний очаг, да поскорее. Скажи: некогда хозяину ждать, он утомился с дороги!
Взрослые, с замиранием ждавшие большого скандала, облегченно вздохнули, услышав спокойные, уверенные распоряжения Ырысбека.
— Поумнел человек на войне. Все понял. Простил Дурию, — зашептали, растроганно прослезились старухи. — И такого человека не дождалась глупая женщина! Правда, откуда ей было знать, что он выберется живым из того пекла.
Ырысбек делал вид, будто не к нему относятся вздохи и причитания женщин, и, независимо заложив руку за потертый кожаный ремень, смотрел на небо, на горы, словно пересчитывал их — все ли целы.
— Ну вот и вернулся в родные края. Сколько раз я мечтал об этой минуте. Теперь я дома, а здесь и умереть не страшно! — произнес он нараспев, стихами, словно обращаясь не к нам всем, столпившимся за его спиной, а к небу и горам.
Но старушки снова зашмыгали носами, запричитали:
— Видно, нелегко ему пришлось… Бедненький, бедненький.
Наконец вернулся Ажибек, за ним робко брела Дурия. Женщина не посмела приблизиться к Ырыс-беку, остановилась поодаль.
— Дурия, дорогая, открой, пожалуйста, сама! — четко сказал Ырысбек. — Насколько я помню, мы с тобой не разводились, да и разводиться нам ни к чему, потому что любим друг друга. Однажды ты в нашем доме уже разжигала впервые огонь. Так переступи же порог и зажги его снова.
— Верные слова он сказал. Добрые, — одобрительно зашептали взрослые.
Дурия медленно, еще боясь, подошла к своему первому мужу и с плачем упала в ноги. Ее слезы закапали в толстый слой пыли на сапогах Ырысбека, оставляя мокрые пятна. Тут и с него слетела вся его напускная невозмутимость. Плечи Ырысбека затряслись, лицо искривила гримаса. Я поначалу решил, будто ему стало страшно смешно и он беззвучно смеется. Но из глаз его сейчас же хлынули слезы.
Так они оба плакали. Она — у его сапог. А он — стоя над ней, не имея сил наклониться, поднять ее на ноги. Но потом к Дурие подошли старухи, взяли под руки:
— Встань, милая, открой мужу дверь.
Дурия перестала плакать, осушила глаза углом платка, деловито направилась к дверям, открыла замок и впустила в дом Ырысбека. За хозяином и его женой через порог повалил наш аульный народ. Кто-то из женщин взялся за веник, побрызгал пол водой и начал его подметать. Кто-то стал разжигать самовар. А несколько женщин пошли с Дурией в дом глухого Колбая и помогли принести одеяла, подушки, кошму и посуду. За считанные минуты заброшенный дом Ырысбека наполнился веселым шумом, звоном посуды и ликующими голосами.
Мы крутились под запыленными, темными окнами, сгорая от любопытства, страдая оттого, что действие скрылось, ушло за стены от нас, заслуживших суюнши, сыгравших главную роль в самом его начале. Но, словно бы сжалившись над нами, Ырысбек распахнул окна настежь, и шум и голоса сразу вырвались наружу, и нашему взору, словно сцена, открылась внутренность дома. Смотри и слушай сколько угодно!
Узнав о том, что погибший Ырысбек вернулся живым и, кажется, невредимым, потянулся с поля работающий люд. И каждый спешил в дом Ырысбека.
Пришел и глухой Колбай. Едва он возник в дверях, все затихли, замерли, опасаясь драки. Но мужья Дурии дружелюбно пожали друг другу руки. Взрослые одобрительно зашумели, радуясь тому, что встреча соперников закончилась миром.
А глухой Колбай сел на полу у стены, нахлобучив шапку до самых бровей. И еще что-то буркнул Дурие, проносившей мимо посуду с едой. А что именно он сказал, никто не расслышал. Дурия же ушла целиком в хозяйские заботы и вовсе его не заметила.
— Дурия! — громко окликнул ее Ырысбек. — Дорогая, где моя домбра? Где гармонь и скрипка?
— Сейчас… сейчас я принесу, — еще пуще засуетилась Дурия и, позвав на помощь Ажибека, сбегала в дом глухого Колбая и принесла музыкальные инструменты.
— Молодчина! Все правильно делает Дурия, — одобрительно сказали аксакалы, довольные ее расторопностью, готовностью исполнить любое желание Ырысбека.
— Спасибо, дорогая, — сказал Ырысбек, так и впившись взглядом в музыкальные инструменты.
Его руки мелко дрожали. Он не знал, что взять вначале — домбру, гармонь или скрипку. Наконец выбрал домбру и сразу же стал собранным, подтянутым, волнения как не бывало. Он прошелся пальцами по грифу, по струнам, и домбра ответила ему чистыми звуками, точно по дому рассыпали серебро. Помогая отвыкшим пальцам вспомнить забытое, Ырысбек проиграл по кусочку несколько кюев — мелодии для домбры, и, решительно тряхнув головой, ударил по струнам в полную мощь.
Все благоговейно замерли, слушая музыку Ырысбека — и взрослые в доме, и мы, ребятишки, жадно сгрудившиеся под окном. Простая деревяшка с двумя струнами творила чудеса. Она походила на волшебный сундучок, в котором хранятся удивительные звуки, а сам он, музыкант, красивый, смуглолицый, с черными блестящими глазами, копной жестких густых волос, сейчас казался каким-то высшим существом среди простых людей нашего аула. Словно гордый беркут, случайно попавший в компанию кур и домашних гусей.
Когда отзвучал последний кюй, Ырысбек прижал домбру к груди, закрыл глаза и, покачиваясь, баюкая инструмент, точно дитя, вновь заговорил стихами:
— Еще не верится, что я, Ырысбек, дома. И рядом любимая жена, а в руках моя старая подруга — домбра. Сколько раз я об этом мечтал, видел во сне там, на фронте. Вершины наших Джунгар казались мне крышей мира, а вся земля — их подножием. Вот, думал, вернусь, взойду на самую высокую вершину, и передо мной раскинется она вся, родимая степь. А может, и сейчас это сон? Я открою глаза и ничего не будет?
— Нет, Ырысбек, это не сон. Ты действительно дома, — возразил старик Жакып, один из почтеннейших аксакалов. — Объясни нам, как это случилось, — ты вначале погиб, а потом воскрес, и вот мы видим тебя живого, прежнего Ырысбека.
— Да, так и было. Я вначале как бы погиб… Помню, мы шли в атаку в пешем строю, бежали под ливнем пуль, и вдруг что-то ударило меня в грудь. Я, как подбитый беркут, упал без сознания, пролежал два дня между окопами, на ничьей земле. Потом закончился бой, и мои товарищи посчитали меня убитым и ушли вперед, в погоню за врагом. Они очень спешили, догоняя проклятых фашистов. Вот командир эскадрона и послал домой похоронку. А меня нашла молоденькая русская девушка, светлая, как солнце, чистая, как летнее утро. Разжала она мои окаменевшие губы, влила в рот немного живительной воды… Так я и вернулся на этот свет. Вы говорите: воскрес? Да, это так!.. Потом госпиталь… операция. Врачи отрезали легкое, пробитое вражеской пулей… Три месяца на койке, не шевелясь… А, лучше не вспоминать… — И рассказчик уронил голову на грудь.
Взрослые завздыхали, у старух и женщин снова повлажнели, покраснели глаза.
— Сколько их, горемычных, осталось лежать. Спасибо этой маленькой русской!
— Проклятая война! Проклятый пашис, чтоб тебе и в могиле не было покоя!
— Эй, женщины, перестаньте галдеть! Дайте послушать человека оттуда! — вмешался старик Жакып. — Скажи, Ырысбекжан, ты этих собак пашис видел? Какие они?
— Да, да, как они выглядят, идолы? — подхватил старик Байдалы. — Как посмотришь в казит[4] волосы дыбом встают. Не люди, а звери. Одни рычат, щерятся, как волки, другие похожи на змей.
— Да, я видел фашистов, — просто подтвердил Ырысбек. — Привели наши разведчики их офицера, «язык» называется, я его охранял… Стоял близко, вот так… Я — здесь, а он — как вы, Баке.
В доме стало еще тише. Взрослые напряженно следили за рассказчиком, боясь пропустить самое важное.
— В общем, с виду как человек, — продолжал Ырысбек, — только в лице ни кровинки. Белый как известка!
— Это правда, убийцы всегда такие, — снова не удержались, заговорили женщины.
— Только подумать, столько выпил нашей крови, а лицо как известка!
— Дал ты ему по морде или нет? — запальчиво спросил старик Байдалы.
— Нельзя, Баке, бить пленных. Такой у нас закон, — пояснил Ырысбек и гордо добавил: — Но я отворачивался от него, не хотел одним с ним воздухом дышать! Брезговал! Да!
Взрослые одобрительно загудели:
— И правильно ты сделал, Ырысбекжан!
— А он что? Пашис?
— Что, что?.. Да пусть бы на коленях просил, я бы как Ырысбек, на него не посмотрел бы даже.
Уже давно зашло солнце; обычно в такое время аул засыпал, но в этот поздний вечер люди долго не расходились. Они расспрашивали Ырысбека о боях, на каком ему пришлось воевать фронте, не видел ли он их родных и близких. Просили повторить тот или иной рассказ и выслушивали его с вниманием, будто в первый раз. И при этом удивлялись, ахали, жалели и пускали слезу.
Глухой Колбай тяжко страдал оттого, что почти не слышал Ырысбека; он старательно следил за его губами и оглушительно кричал сидевшим рядом:
— Что он сказал? Что? Повтори!
В конце концов он утомился от усилий, встал, отряхнулся, вдруг сказал Дурие:
— Хватит, пошли домой. Уже поздно!
— Сядь и слушай, — отмахнулась Дурия.
Она успевала готовить чай, обносить им гостей и поубиваться, поплакать за дверью.
Этот день превратился в праздник и для нас, ребят. Лица взрослых посветлели, разгладились у переносья и возле губ горькие складки. В такие минуты хоть на голове ходи, они не скажут ни слова. И мы этим вдосталь попользовались — влезали на подоконник, сталкивали друг друга наземь и здесь же, под окном, боролись. В другое бы время вышел кто-нибудь из старших и влепил нам пару затрещин. Но на этот раз, замечая нашу возню, женщины говорили: «Ах, а про детей мы забыли! Дети, конечно, голодные с обеда!» — и подносили нам полный тостаган талкана, замешанного на молоке, или насыпали в горсти жареную пшеницу. И этому замечательному празднику, казалось, не будет конца.
Утолив первое любопытство гостей, разошедшийся Ырысбек снова занялся музыкой. Он взял гармонь и заиграл незнакомую мелодию, от которой веяло легкой грустью. Теперь, когда я слышу русскую песню военных лет о темной ночи, о женщине, сидящей у детской кроватки и ждущей бойца, мне вспоминается тот далекий день сорок четвертого года.
— Ырысбек-ай, мы давно не слышали твой голос. Спой же нам, — попросил старик Байдалы.
— Да, да, спой нам, Ырысбекжан, — поддержали его со всех сторон.
— Разве я могу вам отказать? — сказал Ырысбек, потянулся было за домброй и вдруг что-то вспомнил: — А где Дурия?
Женщина тотчас возникла в дверях.
— Сядь рядом со мной, — произнес Ырысбек повелительным тоном.
Дурия смутилась, бросила осторожный взгляд на глухого Колбая.
— Подойди ко мне, сядь рядом, — повторил Ырысбек.
— Иди, Дурия, посиди рядом с ним, — вмешались женщины.
Одна из них взяла Дурию за руку, подвела к Ырыс-беку, усадила на кошму. Дурия залилась алой краской, щека ее, обращенная к лампе, так и пылала.
Глухой Колбай, отрезанный своим недугом, как стеной, от остального мира, таращил глаза, ничего не понимая.
Успокоившийся Ырысбек ударил по струнам домбры и запел приятным баритоном:
Поет Биржан народу песни,
Биржана балует народ…
Его сильный красивый голос как бы встряхнул всех. Старики молодели на глазах, женщины сбросили с плеч усталость. Люди восхищенно причмокивали языком, подпевали. Даже мы, ребята, оставили возню, слушали и дивились, что вот, оказывается, как могут звучать простые слова и звуки.
— Еще… еще… спой еще… А ну, Ырысбекжан, порадуй наши сердца, — просили люди, когда он закончил первую песню.
И Ырысбек после Биржана пропел песни Ахан-сери, Иманжусупа, Асета.
— Ну довольно. Надо, люди, и совесть иметь, — сказал старик Байдалы. — Мы тут сидим, а Ырысбекжан устал после долгой дороги. Дайте ему отдохнуть.
Гости начали послушно подниматься с мест, потянулись к выходу. Вместе со всеми встала и Дурия.
— А ты сиди, — приказал Ырысбек, потянув ее за руку.
— Почему он не пускает мою жену? — громко спросил глухой Колбай, изумляясь.
Все, кто еще не успел выйти, испуганно притихли.
— Ырысбек первым женился на Дурие! Он оказался живым, и, значит, Дурия должна вернуться к Ырысбеку! — гаркнул в ухо ему старик Байдалы.
— Он живой, и слава аллаху! Но Дурия теперь моя жена, и я ее не отдам! — отрезал глухой Колбай. Дурия решительно вскинула голову, сказала:
— Если Ырысбек скажет: «Останься!»- я останусь здесь! Если он скажет: «Умри, Дурия!» — умру счастливой!
Старик Байдалы снова закричал в ухо Колбаю, объяснил, что ответила Дурия.
Глухой Колбай тяжело задышал, набычился и вдруг бросился к Ырысбеку, выхватив на ходу из-за голенища сапога длинный сверкающий нож. Этот нож он на днях выменял за ягненка у чечена Махмуда.
— Пустите меня! Я его убью! — кричал глухой Колбай, хотя его никто не держал, люди растерялись, замерли как завороженные.
Но Ырысбек, сразу видно, не зря побывал на войне, он кинулся к стене и мгновенно сорвал свою диковинную охотничью двустволку. Однако до схватки дело не дошло. Люди пришли в себя, взяли глухого Колбая под руки и увели с собой.
Ырысбек и Дурия остались одни.
Время уже шло к рассвету, и мы было тоже собрались по домам, да нас удержал Ажибек:
— Подождите! Все равно спать уже некогда, кончилась ночь. Но зато посмотрим, как Ырысбек побьет Дурию. А может, и вовсе застрелит! Думаете, ей так сойдет? Он настоящий джигит, ни за что не спустит измену!
Ну, какой полудикий мальчишка, с утра до вечера предоставленный самому себе, откажется от такого зрелища? Четверо из нас остались с Ажибеком, подползли к окну, присели на корточки.
Ырысбек и его жена еще не ложились, стояли посреди комнаты.
— Побей меня, Ырысбек, — умоляла Дурия, — ну, ударь, мне будет легче!
— Что ты? Что ты, моя дорогая? Я с ума сойду, если подниму на тебя руку, — отвечал Ырысбек.
— Господи, как мне смыть вину перед тобой? Ырысбек-ау, каждое твое ласковое слово как удар ножа. Ну, дай хотя бы пощечину!.. Я готова целовать твои ноги.
Дурия опустилась к его ногам, но Ырысбек быстро поднял ее, оторвав от пола, прижал к себе.
— Родной мой, тебе тяжело. Твоя рана будет болеть, — зашептала Дурия, а сама обхватила его за шею.
— Я соскучился по тебе…
— Тьфу! — сплюнул Ажибек и передразнил: «Сяскючился по тебе». Я думал, он джигит, а он бабник! Лижется как теленок.
Мы были тоже разочарованы. Дома нас ждут неприятности, и ради чего?
А Дурия собрала с пола одеяла и подушки, постелила постель и, дунув, погасила лампу.
— Ведь она же сама просила: «Ударь, ударь», — продолжал негодовать Ажибек. — Если бы мне изменила жена, я бы так ей врезал!.. Ладно, пошли. Видно, тут вообще ничего не дождешься.
Мы уже собирались оставить свой наблюдательный пункт, но в это время по улице кто-то громко затопал, мимо нас промчалась темная фигура и влетела в дом, распахнув двери настежь.
— Глухой Колбай! — радостно шепнул Ажибек. — Ну, сейчас будет дело! Уж он-то не станет лизаться! Уж онто покажет и ему, и ей!
Мы и сами узнали глухого. Снова приникли к окну.
В доме послышался грохот, глухой Колбай натыкался в темноте на вещи. Затем на мгновение вспыхнула спичка, мы увидели Дурию с распущенными волосами, полуодетого Ырысбека с зажженной спичкой в руке и метнувшегося к ним глухого Колбая. Дурия взвизгнула, прикрыла лицо обнаженной рукой. Спичка погасла, комната погрузилась в темноту, из которой тотчас донесся шум борьбы — прерывистое дыхание, топот и хлесткие звуки ударов.
Я вспомнил про нож Колбая, и меня сковало ледяным ужасом. То же самое случилось и с другими ребятами. Ажибек и тот затих, сидел, прижавшись к стене. И как бы в ответ над нашими головами что-то тускло сверкнуло и мягко шлепнулось на землю. Ажибек протянул руки и поднял нож Колбая.
— Пойдемте лучше отсюда. Подальше от беды, — прошептал Ажибек, стуча зубами.
Мы только и ждали, когда можно будет уйти, не боясь его насмешек. Нас тут же как ветром сдуло. Но стоило нам удалиться на безопасное расстояние, как Ажибек снова стал нашим прежним Ажибеком и с досадой сказал:
— Жаль, было темно. Ну, и задал, наверное, Колбай этому Ырысбеку!… Но ничего, а эту штуку я все равно взял с собой. Теперь она будет моей.
И он извлек из-за пазухи нож Колбая.
Уже светало. Из ближнего сарая прокричал петух, отозвался второй в другом конце улицы… за ним подал голос третий…
Днем ребята снова собрались перед клубом. Ажибек позвал в сторону тех, кто был с ним под окном Ырысбека, и спросил:
— Вы ничего не знаете о Колбае?
— Ничего, — ответил каждый. — А что случилось?
— Он исчез! Никто не знает, где глухой Колбай. Утром он должен был прийти на ток и не явился. И бригадир его искал, и учетчик. Даже сам председатель. И не нашли. Дом его заперт. А сам он как провалился под землю.
Мы переглянулись, подумав об одном и том же.
— И к Ырысбеку ходили, — сказал Ажибек, легко угадав наши мысли. — Учетчик Бектай был. Да Ырысбек и слушать не захотел. «Проваливайте, говорит, со своим Колбаем. Я вернулся с войны». А по-моему, он убил глухого и спрятал. Бобще, — он ввернул русское слово «вообще», — бобще, от Ырысбека всего можно ждать. Уж я его знаю, на станции с ним был. Чуть что не по душе, кричит: «На фронте я бы таких стрелял». Псих, вот он кто!.. Пойдемте к нему, посмотрим. Может, отыщем труп глухого Колбая.
Обмирающие от страха, гонимые не менее сильным чувством — любопытством, мы подошли к дому Ырысбека. Дом все так же зиял распахнутыми окнами и дверью. Изнутри доносились звуки домбры. Мы осторожно заглянули в окно. Ырысбек, в нижней рубашке, но в галифе и сапогах со шпорами, лежал на неубранной постели и тихо наигрывал на домбре. Заметив нас, он сказал, не прекращая своего занятия:
— А, это вы? Адъютант, подойди ко мне.
— Адъютант — это я, — важно пояснил Ажибек. — Ждите меня здесь, — и вошел в дом.
— Ассалауалейкум! — приветствовал он хозяина.
Ырысбек отложил домбру, сел на постели, строго сказал:
— Это что еще за ассалауалейкум? Я тебя как учил, а? А ну-ка, марш на улицу и войди, как положено солдату!
Ажибек вышел в прихожую и, войдя снова, поднес руку к виску, рявкнул:
— Здрабие желаем, товарищ кямяндир!
— Вот теперь правильно! Вольно! Слушай боевое задание: возьми вон те щипцы, разведи перед домом огонь. Когда щипцы раскалятся, доложи мне. Иди выполняй приказ!
Ажибек направился к очагу, возле которого лежали щипцы для углей.
— Вернись на место, — сказал ему Ырысбек. — Что должен сказать солдат, получив приказ командира?
Ажибек опять поднес к виску ладонь и звонко ответил:
— Есть, товарищ кямяндир!
— Кру-угом! Шагом марш! — скомандовал Ырысбек.
Мы сгорали от зависти к Ажибеку. Ырысбек обращался с ним как с настоящим военным. Ажибек вынес на улицу щипцы с таким видом, словно это было оружие огромного значения.
— А ну, ординарцы, слушай мою команду: соберите дрова, разведите огонь!.. Как должен ответить солдат?
— Есть! — крикнули мы и бросились за дровами.
Разжигая огонь, гадали: зачем Ырысбеку понадобились горячие щипцы?
— Значит, нужно. Приказы командиров не обсуждаются, — пояснил Ажибек, повторяя чьи-то слова.
Когда концы щипцов налились малиновым цветом, как бы стали светиться изнутри, Ажибек одернул рубаху и отправился с докладом к Ырысбеку. Командир Ажибека вышел в гимнастерке, затягивая ремень. Убедившись в том, что талия его перетянута достаточно туго, Ырысбек протянул адъютанту ключ:
— Открой дверь сарая! Там связанный Колбай. Вытащи у него тряпку изо рта.
Ажибек отомкнул висячий замок, вошел в полумрак сарая. Через секунду-другую мы услышали вопли глухого Колбая:
— Убей меня, убей! Выпей кровь мою! Или я сам тебя прикончу!
— А вы что не видели? Марш по домам! — сказал нам Ырысбек, впрочем не очень сердясь, и, взяв раскаленные щипцы, вошел в сарай.
Мы вновь задрожали от страха, но остались, только отступили в сторону, ожидая, чем кончится все это.
— Ну, жги, жги меня! — послышался злобный голос Колбая.
— Сам просит. Я бы ни за что не просил. Отдал бы Ырысбеку жену, а себе взял другую, — прошептал Ажибек, еле ворочая одеревеневшими губами.
— Не надо! Не надо! — жалобно заверещал невидимый нам Колбай.
Ажибек не выдержал, подкрался к сараю, заглянул в открытую дверь. А нам бы позвать на помощь людей, да подошвы прилипли от страха к земле, язык к нёбу прирос.
— Там такая жуть, такая жуть, — сообщил Ажибек, вернувшись. — Думаете, он глухого Колбая терзает? Как бы не так! Он пытает себя! Лижет щипцы, как ложку сметаны. «Видишь, говорит, как я люблю Дурию».
— Лижет? Не может быть! — усомнился Самат.
И мы, остальные, тоже не поверили Ажибеку. И оттого, что он врал как ни в чем не бывало, страх наш исчез. Значит, там, в сарае, ничего ужасного не случилось.
— Ну, не совсем лижет, он же не дурак, — поправился Ажибек, очень недовольный нашим недоверием. — Но…
Он не договорил. В дверях сарая появился Ырысбек с щипцами в руке, постоял, сосредоточенно глядя перед собой, потом вспомнил про щипцы, небрежно отбросил их в сторону и сказал Ажибеку:
— Адъютант, развяжи этого человека. Да побрызгай в лицо водой. Он раскис, как слабая женщина.
Мы кинулись за Ажибеком в сарай, радуясь тому, что для глухого Колбая все кончилось благополучно. Тот лежал с закрытыми глазами в дальнем углу, ноги и руки его были скручены сыромятным ремнем.
Кайрат принес кружку воды, протянул Ажибеку, тот наклонился и полил узкой струйкой лицо Колбая.
— Не надо, — взмолился глухой Колбай. — Развяжите меня, ребята.
Ажибек ловко распутал ремни и, помогая Колбаю подняться, посоветовал:
— Да отдайте ему эту жену! Ему теперь убить ничего не стоит. На станции он уже двух убил. Я сам видел!
— Пропади пропадом эта Дурия! Лучше бы я ее никогда не видел, — простонал Колбай, направляясь к дверям.
— Думаете, его в легкое ранили? Ничего подобного. Его фашисты пытали. И он, наверное, думал, что вы тоже фашист, — бессовестно врал Ажибек, провожая глухого Колбая.
Тот, пошатываясь, вышел на улицу и, как назло, сразу наткнулся на учетчика Бектая.
— А-а, вот ты где?! — рассердился учетчик, чуть ли не наезжая на Колбая конем. — Мы его ищем, с ног сбились. А он в сарае спит!
— Чтобы ты так спал, — пожелал Колбай. — Ох, и этого Ырысбека мне бы больше не видеть в глаза!
— Нечего валить на честных людей! Ступай на ток и работай! — закричал Бектай.
— Иду, сейчас же иду, — испуганно пообещал глухой Колбай и побрел на ток.
А учетчик поехал за ним, точно конвойный.
На всю улицу разнесся громкий, заразительный хохот. Это в окно своего дома выглядывал Ырысбек и торжествовал победу над Колбаем.
— Что приуныли, орлы? А ну, заходите ко мне! — позвал Ырысбек, повеселившись.
Мы вошли к нему в дом, расселись вдоль стены, а хозяин взял домбру и вновь повалился на постель, не снимая сапог. И вновь зазвучали кюи, грустные, хватающие за душу, словно Ырысбек жаловался на свою судьбу. А когда его пальцы касались нижних делений на грифе, струны издавали прямо-таки раздирающие душу звуки. Потом он запел на русском языке:
Темная ночь,
Только пули свистят по степи,
Только ветер гудит в проводах,
Тускло звезды мерцают.
Мы еще плохо знали русский язык, поэтому некоторые фразы оставались непонятными, но песня, как я уже говорил, все равно брала за душу печальным мотивом.
— Эх, ребята, там дерется наш второй эскадрон, мои боевые товарищи, а я отлеживаюсь здесь, словно инвалид какой-то, — сказал Ырысбек, тоскуя по своим друзьям. — Ажибек-ай, пусть твоя жизнь не знает того, что видел я. Как умирают под пулями живые люди… Сбегай позови жену мою, Дурию. Скажи, мне без нее плохо.
Ажибек оказал мне честь, позвал меня с собой. Мы сбегали на ток и привели Дурию. Ырысбек все еще лежал, грустил, перебирая струны домбры, но, увидев жену, отшвырнул инструмент в угол, бросился к ней, словно увидел впервые только сейчас. Они так и стояли посреди комнаты. Он — уткнувшись лицом в ее плечо, а она, косясь на нас, говорила:
— Сядь, Ырысбек, перестань. Здесь дети.
Ажибек указал нам глазами на дверь, мы вышли на цыпочках, боясь потревожить хозяина и хозяйку. Нам казалось, что Ажибек опять начнет смеяться над Ырысбеком, обзывать его «лизуном».
— Вот что такое любовь, — сказал назидательно Ажибек. — Да разве вы что-нибудь в этом понимаете? Мелюзга!
— А ты понимаешь? — уважительно спросил Кайрат.
— А как же, — небрежно ответил Ажибек и вдруг озабоченно потянул носом.
По аулу плыл тонкий теплый аромат хлеба, испеченного из муки нового урожая. Его только что вынули из сковороды, и он наверняка еще был горячим-горячим.
После возвращения Ырысбека прошла уже целая неделя, а он все еще целыми днями валялся на неубранной постели и наигрывал на домбре, точно жизнь, проходившая за стенами дома, его ни капельки не касалась. Иногда он приглашал нас, ребят, и, усадив на кошму, рассказывал свои фронтовые истории. И одна была фантастичней другой.
— Расскажите еще, — ненасытно просили мы, — еще о каком-нибудь подвиге!
— Эх, ребята, ребята, — отвечал Ырысбек, качая головой. — На войне героизм да подвиги — это еще не все. На войне еще и стреляют. И мерзнут, и голодают. Вот отрежут тебя артогнем от тылов. Ты здесь, а старшина с кухней по ту сторону реки. Идешь ты в атаку, а чтобы крикнуть «ура», сил не хватает. А иной бы раз жизнь свою отдал, только бы разок отоспаться. Но самое страшное — когда убивают твоих товарищей. Тут плачут и самые железные. Так что война на самом деле совсем не так уж увлекательна, как это кажется в детстве. И не дай вам бог когда-нибудь воевать.
Он ласково гладил того, кто сидел к нему ближе, и говорил:
— Как ты похож на своего отца!.. Будь он жив, то-то бы порадовался, глядя на тебя…
Его нервы расшатались вконец, он просил, отворачиваясь к стене:
— А теперь, ребята, идите. Оставьте меня одного.
Мы ошеломленно выходили на улицу, а вслед нам неслись грустные звуки домбры и голос Ырысбека, поющий:
Родился я солдатом,
Затянул туго ремень.
Хоть ты, война, мне ненавистна,
Я буду бороться с проклятым фашистом.
Но более всего нам нравились минуты, когда Дурия прибегала домой на обед. И каждый раз Ырысбек и его жена встречались так, словно не виделись целую вечность. Он отбрасывал домбру, обнимал Дурию и затихал, а она ласкала мужа, будто малого, обиженного ребенка. Тут Ажибек кивал нам на дверь, и мы тихонько уходили, оставив их вдвоем.
Поведение Ырысбека вызывало у взрослых разные чувства. Одни из них жалели его, считали, что он из-за тяжелого ранения слегка тронулся умом. Вторые вспоминали прадеда Ырысбека, который будто бы умел разговаривать с душами умерших и предпочитал это занятие общению с живыми людьми, и вот, дескать, то же самое теперь случилось с его правнуком. А третьи просто называли Ырысбека отъявленным лентяем, уверяли, что он и в хорошие, мирные времена не любил ни учиться, ни работать. Только и делал, что с утра до вечера бренчал на домбре да играл на пирах и свадьбах. «Ему лишь бы лодырничать», — сердились они.
Говорят, председатель Нугман дважды приходил к Ырысбеку, на работу звал, стыдил, мол, не та в стране обстановка, чтобы можно было беспечно валяться в постели целый день. Ырысбек, в свою очередь, говорят, отвечал, что он солдат и не желает заниматься женским делом, что он отдохнет и снова пойдет воевать, мстить за своих убитых товарищей.
Ну а Колбай, стоило при нем даже вполголоса произнести имя Ырысбека, испуганно озирался по сторонам. То, что с ним произошло в сарае Ырысбека, так и осталось тайной. На вопросы аульных кумушек он в ужасе махал руками: «И не спрашивай, не скажу!» А характер у глухого Колбая такой, что уж если он говорил «не скажу», так из него и точно не выбьешь ни слова. Но зато над историей возвращения его прежней жены Апиш потешался весь аул.
Дня через два после ухода Дурии глухой Колбай отвез подводу сена на ферму, на которой Апиш работала дояркой. Он уже было сбросил груз с арбы и собрался назад в аул, как из коровника появилась Алиш. Увидев бывшего мужа, она всплеснула руками и закричала:
— О сын моего свекра, что же эта обманщица натворила с тобой?
Посмотрел на себя глухой Колбай как бы чужим глазом и увидел, что внешность его стала оскорбительно жалкой. Рукава обтрепались, пуговиц нет. Щеки без горячей пищи ввалились, лицо поросло щетиной, а под глазом позорно темнел синяк, полученный в ночной стычке с Ырысбеком. Обнаружив полный урон своему мужскому достоинству, глухой Колбай чуть не заплакал и в порыве чувств пожаловался Апиш на обиды, причиненные Ырысбеком, на утрату своего замечательного ножа, который остался в доме Ырысбека и который теперь не иначе как этим бессовестным человеком присвоен.
— Будь он проклят, этот Ырысбек! — разгневалась Апиш. — Интересно, чем лучше его Дурия моего Колбая? Почему он из-за этой ведьмы унижает такого замечательного человека? — обратилась она к выбежавшим дояркам и, не получив ответа, пообещала:- Ну, ничего, я сама пойду к Ырысбеку. Послушаю, что он скажет! А мне-то Ырысбек скажет, даже если он спустился к нам с неба!
Однако начала она совершенно с другого: вынесла из общежития свои одеяла и подушки, погрузила свой скарб на арбу Колбая и, усевшись сама, велела, чтобы он вез к своему дому. Перед дверью Апиш слезла с арбы и, сказав: «Отнеси все это в дом, а я посчитаюсь с Ырысбеком», — решительно зашагала к дому обидчика.
До цели еще оставалось метров сто, а она уже начала поносить Ырысбека на всю улицу:
— Чтоб ты провалился, Ырысбек! Ты зачем вернулся с войны? Обижать больных и калек? Сейчас я проверю, какой ты смелый. Это я иду! Я! Апиш!
Каждому в нашем ауле, даже малым детям, было известно, что если уж Апиш решила во что-то вмешаться, обязательно жди большого скандала. Она никого не боялась, не лезла за словом в карман, споря с самым грозным начальством. Поэтому многие удивились, когда она безропотно собрала свои одеяла и подушки, ушла из дома глухого Колбая, уступив место Дурие. «Колбай — мой муж, он мужем и останется, — объясняла она своим дояркам. — Вы ничего в мужчинах не понимаете. Зачем его зря сердить, портить нервы и себе, и ему. Он воображает, будто Дурия любит его. Пусть повоображает. Я подожду. А потом вернусь в дом Колбая. Вот увидите!»
Теперь, услышав ее воинственные возгласы, соседи Ырысбека поспешили на улицу, собрались в толпу любопытных.
— Эй, Дурия! Где твой муж? А ну-ка, заставь его выйти ко мне! — крикнула Апиш, остановившись перед домом Ырысбека. — Моего Колбая он обидел, глухого человека. Забрал себе нож, который стоит целого ягненка. Но пусть он теперь попробует справиться со мной, Апиш! Истинной женой Колбая!
То ли Ырысбек и вправду испугался ее угроз, то ли решил не позорить себя ссорой с чужой женщиной, только кое-кто из ребят видел, как он открыл окно с противоположной, невидимой стороны дома, вылез наружу, шмыгнул в сарай и не появлялся дома до ухода Апиш. Вместо него с ней говорила Дурия, на хлебе клялась, что Ырысбек не брал ножа, насилу избавилась от нее.
— Он все равно нож отдаст. Я заставлю! Так и передай своему! — сказала Апиш, уходя.
Узнав о претензиях глухого Колбая и его жены, Ырысбек озаботился и сказал нам:
— Ничего не понимаю, куда пропал этот проклятый нож? Не сквозь землю же он провалился? Я помню, как выбросил его в окно, когда отнял у Колбая. Утром мы с Дурней осмотрели все под окном, и никакого следа. Странно!
Ажибек исподтишка показал нам кулак: мол, только попробуйте заикнуться…
Наступил сентябрь, мы снова отправились в школу, но свободного времени у нас от этого не убавилось. Уроки занимали не более двух часов. Педагогов в ту военную пору не хватало. Им приходилось работать в две-три смены. А наш учитель Мукан-ага еще ко всему был очень больным человеком. Позанимавшись с нами два часа, он отпускал нас домой, чтобы успеть отдохнуть перед следующей сменой. Мы с радостными воплями бежали к дому Ырысбека, играли там до позднего вечера.
Нам очень хотелось развеселить Ырысбека, сделать ему что-нибудь приятное, но мы долго ничего не могли придумать. И вдруг однажды Ажибека осенило. Он хлопнул себя по лбу и сказал:
— Я знаю!.. Дабай покажем Ырысбеку концерт!
Мы с восторгом уставились на своего вожака — отчаянный он человек, ничего не скажешь!
— Это было бы здорово! Да только мы не артисты, — вздохнул рассудительный Асет.
— Ну и что? Возьмем и сами поставим пьесу. Не хуже настоящих артистов, — пояснил Ажибек. — Один из нас будет Тулегеном, другой Бекежаном, а кто-то Кыз-Жибек, Шеге, Каршыга… Ырысбеку очень понравится!
Ну, если сам Ажибек так уверен…
— Дабай!.. Дабай! — закричали мы, подражая Ажибеку.
И начали распределять роли. Себя Ажибек назначил Бекежаном, Кайрата — Тулегеном… Нашлись среди нас и Шеге, и Каршыга… Только вот не было Кыз-Жибек. Ни кто из ребят не соглашался изображать из себя женщину. Тогда Ажибек послал Кайрата и Самата к девчонкам. Но те вернулись с плохой вестью.
— Никто не хочет, — сообщил Кайрат, — Даже сирота Тоштан и та отказалась, Я ей говорю: «Подумай, какую красавицу будешь играть, Дура!» А она: «Сам дурак! Для вас даже трижды красавицу не стану играть, Вы в школе дергаете за косы»,
— Ну и не надо! Обойдемся и без Кыз-Жибек, — сказал Ажибек, ничуть не расстраиваясь,
— Из-за кого же тогда будут сражаться герои? — удивился Самат,
И он был прав, Мы приуныли, нам очень хотелось сыграть этот спектакль,
Чтобы русский читатель понял, почему удивился Самат, скажу так: играть спектакль по известному эпосу без Кыз-Жибек все равно что ставить «Ромео и Джульетту» без Джульетты или «Анну Каренину» без участия Анны,
Но уверенность Ажибека осталась несокрушимой,
— А просто так будут сражаться! Будут, и все! — легко и беспечно ответил наш самозванный постановщик, и мы охотно с ним согласились, В самом-то деле, почему нужно сражаться из-за кого-то? Почему нельзя воевать просто так?
Старый, заброшенный сарай стал нашим театром, Кайрат стащил из дома видавший виды дырявый палас, и мы превратили его в занавес, поручив держать его двум мальчикам, которым не хватило ролей, Оставалась еще одна забота: чем мазать себя, как это делают все настоящие актеры? Для окраски ресниц и бровей мы быстро приспособили древесный уголь, но вот чем побелить лицо — это нам казалось почти невыполнимой задачей, Свой мел учитель Мукан-ага бережно заворачивал в платок и прятал в карман пиджака, и подобраться к нему не было совершенно никакой возможности, Однако наш предводитель и тут нашел выход из положения, Перед самым началом спектакля он повел нас в правление колхоза, и там мы потерли ладонями о недавно побеленные стены, густо намазали их известкой,
На шум, поднятый нами, из своей комнаты выскочил учетчик Бектай и сердито спросил:
— А вы зачем сюда пришли? Вам что? Улицы мало?
— У нас теперь будет театр, — честно сказал Самат и тут же получил от Ажибека затрещину.
— Я вам покажу театр! — не поверил Бектай. — Нашли место для игр? А ну, вон отсюда!
Вернувшись в сарай, мы перенесли известку с ладоней на щеки и лоб. Когда все было готово, Ажибек позвал командира Ырысбека. Тот пришел в своей солдатской форме со шпорами и уселся на единственную скамью. А мы трепетали за паласом, который держали два тоже взволнованных мальчика. У меня пересохло в глотке, мне казалось, что сейчас я забуду все слова или совсем потеряю голос, открою рот, а из него вырвется шипение, как у гусака.
— Дабай! — скомандовал Ажибек, тоже волнуясь.
Мальчики, державшие занавес, отступили в сторону, и перед Ырысбеком, как я сейчас представляю, открылись маленькие, тощие чудовища, перемазанные известкой и углем, в залатанной одежде, с босыми ногами, усеянными цыпками. Ырысбек бешено захохотал, словно к нему сзади кто-то подкрался и начал щекотать под мышками.
Белая лань Жайыка, красавица Жибек…
Тут Ырысбек и вовсе закатился от смеха. Он хлопал себя по бедрам, хватался за живот, из глаз его ручьями струились слезы.
Смущенные его смехом, мы кое-как, пропуская слова, доиграли пьесу до конца.
— Желание ваше похвально, ребята, — сказал Ырысбек, посерьезнев. — Вы хотите заняться настоящим делом. Это хорошо. Да только не с того конца вы взялись. Мужчина теперь солдат! И с этого дня я сам займусь вашей военной подготовкой. Адъютант!.. Ажибек!
— Что, дяденька? — отозвался Ажибек; он, как и все ребята, был расстроен нашим провалом.
— Отставить! — рявкнул Ырысбек. — Что должен сделать солдат, когда его зовет командир?
Ажибек вскочил, точно его подстегнули, подошел к Ырысбеку и вытянулся, козырнул.
— Есть! Я здесь, товарищ командир!
— Теперь другое дело. Распустился ты, адъютант. Хромает у тебя дисциплина, — строго выговорил ему Ырысбек. — Ну вот что, построй своих бойцов по росту и веди строем за мной.
— Есть, командир! — восторженно завопил Ажибек. — Эй, недотепы, слышали? А ну-ка, стройся в ряд! Живее!
Мы путались, сталкивались носами, никто не хотел стоять самым последним. Ажибек бегал перед нами, грозил голову оторвать бестолковым, наконец с грехом пополам построил и привел нас следом за Ырысбеком к одинокой яблоне.
Здесь Ырысбек проверил, как мы умеем стоять в строю, и остался нами недоволен. У кого-то торчали носки ног, а кто-то высунулся сам вперед. У Кайрата и Батена было мокро под носом.
— Запомните: как бы солдату ни было плохо, он должен смотреть молодцом! Всегда! То, что сказал командир, для солдата закон. Главное в армии — порядок. У нас будет как в армии. Кто станет лениться или нарушать дисциплину, получит наряд вне очереди.
— А что это такое? — спросил Кайрат.
— Ажибек, принеси лопату! — приказал Ырысбек.
Ажибек сбегал в ближайший дом и вернулся с лопатой.
— Возьми лопату и вырой яму отсюда досюда, — сказал Ырысбек Кайрату. — Тогда поймешь, что такое наряд.
— Я уже понял! — испугался Кайрат.
— У кого еще есть вопросы? — спросил Ырысбек.
— У меня! — сказал Ажибек.
— Спрашивай! — разрешил Ырысбек, нахмурив брови.
— Можно, я буду вас называть главнокомандующим?
Ырысбек подумал и кивнул:
— Если хочешь, зови… А сейчас я покажу, как надо ходить в строю и поворачивать направо и налево. И кругом. Это называется начальная подготовка бойца!
Он топал сапогами впереди нашего строя, командуя:
— Раз, два!.. Раз, два!.. Левой!.. Левой!..
И шпоры отзванивали счет: дзинь-дзинь… дзинь-дзиаь… Мы старательно вышагивали за ним босиком по мягкой пыли. Шлеп… шлеп… шлеп! И каждый мечтал вырасти поскорей и носить такие же сапоги и шпоры, как у нашего командира.
Так, сами того не ожидая, мы стали маленькими солдатами. Ырысбек муштровал нас каждый день после уроков. Видно, еще не остыв от фронта, увлекшись, он и в самом деле готовил из нас настоящих бойцов, заставляя ползать и продвигаться вперед перебежками под огнем воображаемого противника. Вооружившись палками, мы выполняли ружейные приемы и ходили в атаку. А сам Ырысбек, точно полководец, стоял под яблоней на холме — на своем командном пункте, как он называл холм, — и руководил воображаемым боем.
— Эх, если бы не кровавая рана, я бы уже, наверное, майором был, — говорил нам потом Ырысбек. — Фашисты знали, кого убивать. Все целились в меня.
Однажды во время наших занятий к нам наведался председатель Нугман. Он остановил коня в стороне, понаблюдал за нашими упражнениями, потом подъехал к Ырысбеку, стоявшему, как обычно, под яблоней, и что-то тихо сказал, с трудом нагнувшись с седла.
— Не мешайте мне! Уезжайте отсюда! — громко огрызнулся Ырысбек.
Нугман сказал что-то еще.
— Не мешайте мне, говорю, обучать защитников родины! — закричал Ырысбек.
На этот раз и председатель заговорил чуть громче, нас донеслись слова «стыд», «управу», «район».
— Ты кого вздумал стыдить? Кого стыдишь, тыловая шкура! — взорвался Ырысбек. — Уходи, пока жив! Уходи, говорю! — и машинально потянулся за винтовкой.
Нугман осуждающе покачал головой, повернул коня и уехал в сторону колхозного тока. А Ырысбек еще долго бесновался, кричал, дрожал от возмущения:
— Он говорит: шел бы работать! А вы, мол, дети еще! Вам еще рано! Он готов превратить вас в девчонок! Районом решил меня припугнуть! Найти управу! И я за таких кровь проливал! Легкое подставил под пулю!
И все же у меня до сих пор сохраняется ощущение, что в этом взрыве ярости было что-то нарочитое. Словно Ырысбек играл какую-то роль, известную только ему одному. Может быть, я ошибаюсь, но мне кажется, что он поглядывал на нас одним глазом, как бы спрашивал: ну как, получается у меня?
В последнее время с Ырысбеком что-то произошло. А началось это превращение с того, что он однажды решил обойти семьи погибших и выразить свое сочувствие им. С собой он зачем-то взял Ажибека и меня.
Первым Ырысбек навестил самого старого аксакала, девяностолетнего Куатбая, у которого в начале войны погиб единственный внук. От горя старик совсем одряхлел. Сощурив глаза, он долго всматривался в Ырысбека и, так и не узнав, спросил:
— Ты кто? Уполномоченный человек из района?
— Дедушка, я Ырысбек! Помните? Друг вашего внука Темира!
— Как же, как же, помню. Ты сын хороших людей. А ну-ка, дорогой, нагнись ко мне, нагнись, — попросил Куатбай, сидевший на кошме.
Ырысбек почтительно наклонился, старик прикоснулся носом к его лбу и удовлетворенно сказал:
— Да, ты Ырысбек. Я узнал тебя. Ты правнук Кокеная. Мы были с ним большими друзьями. Да, да, очень большими. Заберемся, бывало, на одного коня, вцепимся в гриву и айда в степь. Мальчишками еще были… А когда подросли, вместе угоняли скот у баев. Э, чего мы только не делали с прадедом твоим Кокенаем!.. Хехе, — Куатбай неожиданно рассыпался дребезжащим смехом, видно вспомнив что-то еще из давних проделок, и тут же опечалился, вздохнул. — Да когда это было… Теперь сижу, как старая, выжившая из ума ворона. Тебя вот за уполномоченного принял… Есть у нас тут один безрукий, из района прислали. Все ходит вокруг моего дома. Видеть его не могу!
— И за что ты ругаешь этого человека? — подала голос из угла его старуха, перебиравшая шерсть. — Может, у него работа такая. Вот он и ходит.
— Все равно не по душе мне это, — тянул свое упрямый старик. — Что же выходит? Если я еще не умер, значит, и гордость мою можно топтать? Э, какой я был раньше! Никто не смел пройти мимо меня с наветренной стороны. Вот каким был в молодости Куатбай. А теперь лежу, как старая кошма на дороге. И каждый под окнами ходит. Словно я что-то для фронта пожалел. Под себя упрятал.
Тут он спохватился, вспомнил, что у него гость, и, повеселев, сказал Ырысбеку:
— Значит, вернулся с войны? Живой? Невредимый? Это самый дорогой для нас подарок! Эй, старуха, после будешь вязать! Чай поставь! Да казан подними! Зарежь барашка, того, что пожирней. Разве не видишь, парень вернулся из дальней дороги!
«Поднять казан» — значит приготовить обед. Ырысбек, к нашему огорчению, запротестовал:
— Спасибо, дорогие! Не утруждайте себя. Я отпробую только хлеба и пойду. Хочу обойти весь аул. Посидим поговорим в другой раз.
— Только заходи так, чтобы уж потом не торопиться, — потребовал Куатбай.
Когда мы вышли на улицу, к дому подкатила арба с парой быков в упряжке. На арбе сидела Зибаш, сноха
Куатбая, возившая хлеб с тока в амбары. Увидев Ырысбека, она заулыбалась, легко соскочила на землю и подошла к нам.
— Здравствуй, — сказала она Ырысбеку, — наконец-то можно поздороваться с тобой. А то к тебе никак не подойдешь. То люди вокруг тебя, то сидишь дома, на улицу не выходишь…
Зибаш не договорила, голос ее сорвался, на глазах выступили слезы.
— Зибашжан, что с тобой? — забеспокоился Ырысбек.
— Да вот увидела тебя, вспомнила своего Темира. Будто это он на твоем месте. Вы с ним были такие друзья, — пояснила Зибаш, всхлипывая и вытирая слезы уголком цветного платка.
Если верить Ажибеку, Зибаш самая красивая в нашем ауле. И лицо у нее светлое. И глаза большие и бархатистые. «Как у верблюжонка, — пояснял Ажибек. — Ножки стройные, а сама она полненькая. Скорей бы стать взрослым, тогда я на ней женюсь».
Пока Ырысбек успокаивал Зибаш, я придирчиво рассматривал молодуху, желая удостовериться, прав ли Ажибек и точно ли нет никого красивей ее в нашем ауле. Однако ноги Зибаш скрывали грубые шерстяные ручной вязки чулки, — попробуй угадать, прямые под ними ноги или кривые. Старенькое, выгоревшее ситцевое платье ее порвалось на плече, и в прорехе сверкало голое тело. Хваленое лицо Зибаш посмуглело от солнца, блестело от пота. И я с облегчением решил, что моя сестра Назира куда красивее Зибаш.
— А как ты живешь, Зибашжан? — расспрашивал в это время Ырысбек.
— Да как поживают вдовы, сам знаешь.
— А ты все такая же красивая.
— Ырысбек-ай, это ты говоришь, чтобы не обидеть меня. Какая красота без мужа… — И Зибаш невольно засмеялась, открыв белые ровные зубы.
Ажибек толкнул меня в бок: ну как, мол, видишь сам. Да только я все равно бы не изменил своего мнения, сколько бы Ажибек ни толкался.
А Зибаш вспомнила про свое рваное платье и стыдливо прикрывала прореху рукой.
— Зибашжан, разве что-нибудь может убить такую красоту? Даже горе! — горячо сказал Ырысбек.
— Правда, правда! — вмешался Ажибек.
— А ты молчи! Мал еще! — прикрикнул на него Ырысбек и снова повернулся к Зибаш: — Помнишь, как мы с Темиром пришли за тобой, невестой? Я тогда пел: «Зибаш, ты лисичка, бегущая с горки…» Еще не забыла, а?
— Как же я могла забыть, Ырысбек? Твоя песня до сих пор звучит у меня в ушах. Да только уже не вернешь те времена. И Темира.
— Что и говорить, Темир был султаном среди джигитов.
— Пусть бы вернулся без рук, без ног, лишь бы живым. Я уж не знаю, как бы благодарила судьбу, — и глаза Зибаш снова наполнились слезами.
— Война, Зибаш. Крепись!
— А что еще остается? Да и все слезы, кажется, выплакала. Только вот увидела тебя и не выдержала. Считай, что от радости.
Зибаш улыбнулась светло, сквозь слезы.
Из дома выглянула ее свекровь и удивилась:
— Зибаш-ай, ты здесь? Мы уже думали, не приедешь. Ждем, а тебя нет. А я уже тебе поесть приготовила.
— Сейчас, ене, иду, — откликнулась Зибаш и, взглянув как-то странно на Ырысбека, скрылась за дверью.
Если бы кто знал тогда, к каким последствиям приведет встреча Ырысбека и Зибаш и этот странный, загадочный взгляд, которым молодая вдова его одарила! Но в тот раз даже сам Ырысбек не подозревал об этом.
— Ну, а теперь, Канат, пойдем к тебе, — сказал он мне, и мы зашли в наш дом.
Бабушка не знаю как обрадовалась Ырысбеку. Засуетилась, запричитала, словно появился ее собственный сын.
— Дорогой мой, дай я тебя обниму, поцелую. Живой, живой… Вот так… А теперь в голову… в глаза твои ясные.
И целовала его, и плакала. Я даже не вытерпел, заревновал.
— Бабушка! — обиженно окликнул ее.
— А, и ты здесь! — обрадовалась бабушка и бросилась ко мне. — Помогаешь большому воину! Ты уже совсем взрослый джигит!
Тут она заметила Ажибека:
— Ажибек, это ты, мой мальчик? Ой, и шалун, и шалун! Что стоишь, словно я тебе чужая? Дай и тебя поцелую!
Ах, бабушка, бабушка! Ты, наверное, была готова перецеловать всех людей без разбору. Все они для тебя были родные и милые. Меня распирало от гордости за свою добрую бабушку. Из-за нее я и сам вырос в собственных глазах, как говорят, «едва не доставал макушкой до неба».
Бабушка было бросилась к очагу, собираясь угостить дорогого гостя, но Ырысбек не думал засиживаться и у нас, сказал, что только отведает хлеба и отправится дальше.
За окном пролетели торопливые шаги, и тотчас в комнате появилась запыхавшаяся Назира. Увидев Ырысбека, моя старшая сестра смутилась, опустила глаза.
— Неужели это Назира? — удивился гость. — Как бы не сглазить, совсем взрослой стала ваша внучка. Когда я уходил на фронт, она была сопливой девчонкой. А теперь такая красавица! — сказал Ырысбек, откровенно оглядывая мою сестру.
— Ты угадал, это мой свет, моя Назираш, — подтвердила бабушка, сияя. — Ну-ка, внучка, поскорей расстели дастархан, хлеба нарежь и налей айран дорогому гостю. Ему некогда ждать.
Сестра мигом расстелила дастархан, нарезала хлеба, но вот вышла за айраном и почему-то задержалась.
— Куда же она пропала? — заволновалась бабушка. — Потерпи немного, сынок. Назира! Назира! Ты что там? Заснула?
Я стоял рядом с дверью и потому услышал шепот сестры:
— Канат, выйди ко мне.
Я выскользнул за дверь. Сестра стояла в прихожей, держала в руках два тостагана с айраном.
— Возьми отнеси. Я боюсь, — сказала она. — У этого Ырысбека какие-то… нехорошие глаза.
Когда, отведав хлеба, мы вышли из нашего дома и направились к другому, Назира вдруг спохватилась, выбежала следом, позвала меня:
— Канат, вернись! Я забыла сказать: мама поручила тебе что-то сделать!
Ах, как это было некстати. Признаться, я сопровождал Ырысбека не без удовольствия. Нам с Ажибеком тоже доставались почести, нас усаживали за дастархан, будто мы тоже были взрослыми, будто так же вернулись с войны. Но слово мамы было законом. Если уж она сказала, ты расшибись, а сделай.
— Ну что? Что она поручила? — пробурчал я, вернувшись.
— Нечего тебе ходить по домам. Лучше возьми топор да дров наколи. Ты ведь у нас самый старший мужчина, — с улыбкой добавила Назира.
— Ладно, наколю, — сказал я, с завистью глядя, как Ырысбек и его «заместитель» входят в соседний дом.
С этого дня Ырысбека словно подменили. Если прежний Ырысбек с утра до вечера лежал полуодетый да растрепанный дома и пел грустные песни, то этот, новый, ходил по аулу, мурлыча под нос веселенький мотив, и по нескольку раз на день начищал кусочком кошмы медные пуговицы на своей гимнастерке.
Но однажды он появился перед нами темнее тучи.
— Смирно! — скомандовал нам Ажибек и повернулся к Ырысбеку. — Товарищ главнокомандующий…
— Ажибек! — прервал его наш взрослый начальник. — Сейчас же принеси нож глухого Колбая. Да поскорей! Так, чтобы ноги земли не касались! Понял?
— Нож? Чей нож? Глухого Колбая? — начал было Ажибек, прикидываясь, будто он ничего не понимает.
— Даю тебе пять минут! — грозно произнес Ырысбек.
— Понял, все понял, — поспешно сказал Ажибек и помчался в аул.
Вернулся он скоро, — наверное, и минуты не прошло, — и протянул нож Ырысбеку.
— Убери эту гадость, — брезгливо отмахнулся Ырысбек. — Даю тебе еще пять минут! Отнеси нож в дом глухого Колбая, отдай его жене Апиш и расскажи, как и когда украл! А вы, — он указал на Садыка и Асета, — дойдете вместе с ним и проверите, так ли он сделал, как я приказал. И не вздумайте соврать! Я все равно узнаю.
Ажибек отнес нож, и сопровождавшие доложили, что он сделал все, как было велено.
— Встаньте в строй, — сказал Ырысбек и долго ходил взад-вперед перед нами и молчал, только шпоры звенели. Наконец он что-то надумал. — Ажибек, ты опозорил честь нашего воинского подразделения! Объявляю тебе пять суток ареста! — Он сунул руку в карман своих галифе и достал уже знакомый нам ключ от сарая. — Кайрат, отведи арестованного на гауптвахту.
— Есть! — с готовностью крикнул Кайрат.
Мы уже давно заметили, как он тщится занять место Ажибека. Бывало, придем к Ырысбеку, а Кайрат уже тут как тут — чистит ему сапоги или трет кусочком кошмы медные пуговицы. А однажды он не пустил заместителя в дом Ырысбека. Встал перед дверью: «Подожди здесь, главнокомандующий пока отдыхает». Ажибек ничего не сказал, только стиснул зубы, покосившись на окно, из которого доносилось пение Ырысбека. Но в этот же день, когда мы перебегали «под огнем противника», он подставил ножку Кайрату, и тот грохнулся с разбега наземь. Кайрат сдержался, не заплакал, потому что взрослые говорят: кто заплачет во время игры, станет совершенно лысым.
И вот теперь Кайрат получил возможность отомстить Ажибеку.
— А что такое гупвахта? — спросил он, преданно глядя в глаза Ырысбеку.
— Гауптвахта, — поправил Ырысбек и сумрачно пояснил: — Место для дисциплинарного содержания.
— Ясно, — сказал Кайрат, хотя было заметно, что он ничего не понял.
Мы, остальные, тоже ничего не поняли. И только Ажибек догадался, что это такое.
— Веди в сарай, дурак! — сказал он своему конвоиру. Мы думали, что гордый Ажибек удерет, а он поднял руки вверх, как пленный, и сам пошел в сарай, в котором когда-то Ырысбек держал глухого Колбая.
Ажибек просидел в заключение до позднего вечера. Когда к сараю пришла его мать, он соврал, что находится здесь добровольно, что ему нравится сидеть взаперти. Потом появился председатель Нугман и открыл замок какой-то железкой, но и тогда Ажибек отказался выйти на волю.
Нугман ушел к Ырысбеку. Говорили они долго и громко препирались, однако, вернувшись, председатель сообщил, что Ырысбек отменил свое наказание.
— Честное слово? — спросил Ажибек и вышел после того, как Нугман поклялся своими предками.
Потом я спросил, почему он упорно не хотел расставаться с «гупвахтой».
— Ты что? Не понял, что такое военная дисциплина? — нахмурился Ажибек.
— Я сразу понял. Но ведь ты ножик не крал, а просто поднял с земли.
— А какая разница? — резко оборвал Ажибек. — Я подвел своего главнокомандующего. Будь мы настоящими солдатами, знаешь, что бы со мной сделали тогда? Давно расстреляли. А ты: «Почему? Почему?»
Я прикусил язык. Доводы Ажибека показались мне очень убедительными.
А в общем, как я уже говорил, Ырысбек повеселел в последнее время, словно полегчал тяжкий груз, принесенный им из пекла войны. И обучал он нас теперь без прежнего интереса, а однажды и вовсе распустил, повозившись с нами каких-нибудь полчаса.
— Все, ребята, я сегодня занят. Идите играйте в свой мяч. А ты, Канат, останься, — сказал Ырысбек, расправляя складки под ремнем. Он одергивал свою гимнастерку, наверное, каждые пять минут. Остановится или прервет разговор и одернет.
Ребята убежали играть, а мы остались вдвоем. Я стоял перед Ырысбеком, он оглядывал меня с ног до головы, будто впервые по-настоящему прикидывал, какая мне цена. Его острый взгляд, казалось, видел не только мои потроха, но и яблоневый лес, темневший за моей спиной, и траву, и листья, которые моя спина закрывала.
— По-моему, из тебя выйдет неплохой джигит, — сказал Ырысбек, довольный своим осмотром. — Есть секретное, важное дело. Я думал, кому поручить, и решил, что лучше тебя его никто не исполнит. Ты язык за зубами умеешь держать?
Я утвердительно кивнул. От радости у меня не хватало слов, чтобы заверить его в своей выдержке.
— Если так, вот тебе письмо. Отнеси его к старому амбару. Туда придет Зибаш. Отдай ей. И никому ни слова. Повтори!
— Есть никому ни слова, товарищ главнокомандующий Ырысбек ага! — воскликнул я и, не чуя ног от восторга, помчался к амбару.
— Стой! — крикнул Ырысбек. — Ты что, у всех на виду? Крадись стороной, как в разведке!
Я прошмыгнул задами, прячась от людей, и вышел к заброшенному амбару с другой стороны аула, сел у стенки и начал ждать.
Старый амбар будил во мне грустные воспоминания. Ведь именно здесь встречалась моя сестра Назира с Токтаром. И свидания тоже были окутаны тайной. Но если их тайна сейчас мне казалась чистой и прекрасной, то в секретном поручении Ырысбека я почувствовал что-то сомнительное, и оно уже не радовало меня.
Зибаш пришла к заходу солнца. Я торопливо сунул письмо в ее руки и побежал прочь без оглядки.
— Канат, что ты мне дал? Да погоди же, Канат! Куда ты? — закричала Зибаш.
Но я мчался во всю прыть домой. «Что дал? Что дал? Если не знаешь, зачем же тогда пришла к амбару?» — мысленно отвечал я Зибаш.
Придя домой, я умылся теплой водой, которую налила мне бабушка в таз, помазал цыпки на ногах сливками, потом поел перед сном. Мама и Назира остались на току, я знал, что они вернутся не скоро. А бабушка взяла малышей к себе в постель и начала рассказывать сказку. Но на этот раз я слушал ее вполуха и все время думал, почему Ырысбек сделал тайну из письма к Зибаш.
Я уже разделся и был готов забраться под одеяло, когда кто-то постучал в ближнее ко мне окно. С той стороны к стеклу прилипло круглое лицо Ажибека. Его и без того широкий нос еще более расплющился о стекло. Ажибек манил меня пальцем: а ну-ка, мол, выйди ко мне.
Я снова надел рубаху и штаны и выскочил во тьму, на улицу.
— Куда ты дел письмо, которое дал тебе Ырысбек? — сразу же напустился Ажибек.
Он застал меня врасплох, и я, забыв про обещание молчать, растерянно пролепетал:
— Отдал его Зибаш. Как он и велел.
— «Велел, велел»! Ну и осел же ты, Канат! — рассердился Ажибек не на шутку. — Влепить бы тебе по носу за это!
— За что?! Он ведь главнокомандующий наш. Ты сам говорил про военную дисциплину!
— Тьфу! Какой же ты бестолковый! — взорвался Ажибек. — Ведь то я про военное говорил, про общее, наше. А здесь личное дело совсем. Он не имел права тебе приказывать!.. Все, потерял я ее! Что теперь будет?! Что будет?!
— Кого ты потерял? — спросил я, ничего не понимая.
— Да Зибаш потерял.
— Как это можно ее потерять? Она же человек, а не предмет какой-то!
— Я жениться на ней хотел. Когда вырасту.
Он уже говорил об этом не раз. И мне каждый раз было смешно.
— Она же старше тебя. Она уже теперь взрослая, — сказал я, опять сдерживая смех.
— А, что тебе говорить! Ты все равно ничего не понимаешь, — ответил он с досадой. — Вот что, идем поищем Зибаш. Она еще домой не возвращалась. Ырысбек ее задержал. Не пускает.
Я заглянул домой, набросил пиджачок, и мы отправились на поиски Зибаш. Сначала подошли к дому Ырысбека, заглянули в окно. Самого хозяина не было. Дурия сидела возле очага, на котором стоял приготовленный ужин, ждала Ырысбека.
— Ага, я знаю, где они, — решительно прошептал Ажибек. — Они возле конюшни. Если не боишься, пойдем!
Кто из мальчишек признается в трусости? И мы побежали на конюшню.
Обычно летом конюшня была пуста. Лошадей угоняли на пастбище. Только арба Зибаш одиноко чернела у коновязи. В темноте тяжело вздыхали быки, точно сетовали на свою нелегкую долю.
Мы подошли к строению с тыла и забрались по лестнице-стремянке на крышу. Прошлогоднее сено на крыше кое-где уже осыпалось; припав к одной из дыр, мы ясно услышали голоса Ырысбека и Зибаш.
— Ырысбек, постыдись, — говорила Зибаш, — у тебя есть жена. Ты ведь любишь Дурию.
Ырысбек зло отвечал:
— Я тоже так думал. Совсем одурел, когда вернулся домой. Был готов простить ей все. Но теперь-то пришел в себя, поумнел. Нет, мне не нужна женщина, которая поверила казенной бумажке. Я хочу такую, как ты, Зибаш!
— Не надо, пусти, — взмолилась Зибаш. — Неужели ты возьмешь меня силой?
— Возьму! — твердо сказал Ырысбек.
— Я ведь пришла к тебе, потому что ты был другом Темира.
— Темира уже нет, Зибаш!
— Ырысбек, я буду кричать!
— Что ж, кричи. Я не боюсь!
— Как только она крикнет, прыгаем прямо к ним. Мы ему покажем. Пусть не пристает к Зибаш, — шепнул Ажибек, весь дрожа.
Но Зибаш почему-то промолчала, а затем и вовсе рассмеялась.
— Ой, щекотно… Ырысбек, у тебя холодные руки… Я стесняя-ю-сь!
Ажибек издал какой-то придушенный звук, словно подавляя рыдания, и скатился с крыши на землю. Я спрыгнул следом за ним, но перед этим чуть-чуть замешкался, и Ажибек, почему-то не дожидаясь меня, припустил в сторону аула. Я погнался за ним, споткнулся о кочку и упал.
— Ажибек! Ажибек! — позвал я, но он не откликнулся.
Утром он пришел ко мне сам. Я привык видеть его вечно веселым, с улыбкой во весь рот. Но на этот раз Ажибек был хмур, сосредоточен.
— Канат, — сказал он, — передай всем: кто хочет дружить со мной, пусть даже не подходит к дому Ырысбека. Я-то думал, он настоящий главнокомандующий, сам на гауптвахту пошел, чтобы никто не думал, будто он утаил нож Колбая, а он… в общем, передашь?
Я молча кивнул.
Дня через два аул стал свидетелем ряда перемещений. Зибаш покинула свекра и свекровь и переехала в дом Ырысбека. Дурия вновь забрала свои вещи и, обливаясь слезами, вернулась к глухому Колбаю. Апиш, ругаясь, проклиная всех и вся, взвалила на спину постель и отправилась на ферму.
Пришел я как-то с улицы домой и застал в комнате Назиру, сестра прибежала за водой и как раз собиралась обратно на ток. Увидев меня, она обрадовалась:
— Как хорошо, что ты пришел! Я уже думала, тебя не дождусь. Ну, вот что: поешь, и пойдем со мной. Мама велела тебя привести на ток.
— Не могу. Я так занят, так занят, — сказал я, смекнув, что мать и сестра что-то задумали, а у меня были свои соображения насчет того, как провести вторую половину дня. Ну хотя бы поиграть в мяч с ребятами. Или во что-то другое.
— Ничего, отложишь свои дела и пойдешь. Я же ясно сказала: мама велела тебя привести, — строго напомнила сестра. — Ты из-за своих друзей Ырысбека и Ажибека совсем отбился от рук.
— А что я не видел там, на току? — спросил я, притворяясь удивленным.
— Малатас ты не видел. Сядешь за малатас и поможешь нам молоть зерно.
Напрасно язвила Назира. Я, конечно, знал, что такое малатас. Это камень, который тащила за собой лошадь по кругу. Так раньше молотили хлеб на току.
— Я еще маленький, — захныкал я, стараясь разжалобить сестру.
— Ага, работать ты маленький, а таскаться с Ырысбеком по домам ты уже взрослый? — рассердилась Назира. — У нас людей не хватает, не знаем ни отдыха, ни сна, а ему лишь бы бегать по улице! Вот как дам сейчас по шее!
В последнее время сестра стала очень похожей на маму: и характером, и лицом. И даже когда бранит, и то как будто бы подражает интонациям мамы. Теперь с ней лучше не связываться. Если сказала, что треснет по шее, то обязательно треснет. Тоже мамина привычка — слово держать.
Делать нечего, поел я нехотя — какой уж тут аппетит — и поплелся за сестрой, как собачонка. Пришли мы на ток, и сестра, как и обещала, посадила меня на гнедого коня, который возил малатас. До этого гнедым поочередно правили старик Байдалы и глухой Колбай.
— Хорошо вы придумали, — одобрил старик Байдалы. — И мы с Колбаем делом займемся, и коню легче будет. На, возьми поводья, Канат, и держи их натянутыми. Твоя мама комонес и бриадр[5], и ты должен показывать пример другим ребятам. Если будешь работать как надо, они посмотрят и сами придут. Ты меня понял? — И старик Байдалы заговорщически подмигнул и отошел, очень довольный своей придумкой.
Гнедой скосил на меня большой добрый глаз, как бы спрашивая разрешения, и затопал по кругу, устланному снопами хлеба, застучал копытами: дук-дук. И малатас покатился, запрыгал за ним, тоже застучал: дук-дук. Вот мы описали первый круг, потом второй… третий… четвертый. Гнедой шагал, склонив голову набок. Дук-дук! За ним катился малатас. Дук-дук! Круг повторялся за кругом, и вскоре перед моими глазами завертелось все: и столбы навеса, и лица. Вдобавок к этой беде шаг у гнедого был неровный, тряский, внутренности так и прыгали у меня в животе. Казалось, еще немного, и они оторвутся.
— Держись крепче, смотри не упади, — донесся словно откуда-то издалека голос старика Байдалы.
Я судорожно вцепился в седло и закрыл глаза, стараясь избавиться от тряски и головокружения. Но безжалостная, неодолимая сила тянула меня к земле, в центр круга. Звуки слились в сплошной фон, в ушах звенело.
— А ну-ка останови лошадь! — прорвался ко мне чей-то возглас.
Я натянул поводья, и гнедой разом остановился. Если бы кто знал, какое наслаждение просто сидеть и не двигаться. И люди, и столбы вернулись на свои места, прекратилась боль в животе.
— Отдохни, отдохни, — сказал старик Байдалы. — Ничего, скоро привыкнешь. Мы в твои годы целыми неделями не слезали с седла. Оставят тебя одного на всю степь, и ты пасешь табуны.
Пока собирали обмолоченное зерно, пока настилали новые снопы хлеба, я получил передышку, немного пришел в себя. К тому же Назира укоротила стремена, подогнала к моей ноге и подложила под меня свернутое одеяльце.
А потом снова меня затрясло, снова копыта выводили свое дук-дук, и тронулся с места ток, пошел вместе со мной по кругу. Но теперь я упирался ногами в стремена, приподнимаясь в седле, и в этом сплошном кружении уже различал лица и голоса. Вот сестра Назира, она ободряюще улыбается мне, машет рукой… а вот глухой Колбай. Жаль, что нет мамы, она с утра у трактористов и поэтому не видит меня.
— Стой! — снова скомандовал старик Байдалы, и бывалый работяга-гнедой сам сошел с круга и остановился в стороне.
Оказывается, подошла новая передышка, а я еще ничего — сижу в седле.
— Молодец, парень, — сказал старик Байдалы. — И нам помогаешь, дай тебе бог долгой жизни, и сам, что называется, стал джигитом. Эй, Назира, передай, милая, матери: пусть устроит той! Ее сын стал настоящим джигитом!
— Ну, Багилаш от нас не отвертится! Вот сейчас мы повесим на ее сына тана[6] и все! — закричала, смеясь, одна из женщин по имени Нурсулу; она наполняла мешки зерном.
— Эй, подружки, пошарьте в карманах. У кого найдется тана? — подхватила другая, Калипой ее звали, и эта затея пришлась всем женщинам по душе.
Они восклицали, перебивая друг дружку:
— А монета с дыркой подойдет?
— А у меня есть несколько бусин! Годятся?
— Годятся, годятся! И монеты давайте, и бусины!
Женщины окружили меня и, смеясь и перешучиваясь, стащили с коня. Я краснел, сопротивлялся, но они все-таки нашили на ворот и подол моей рубахи несколько тана. После этого заставили меня повернуться раз-другой.
— Какой красавец!.. Ну, теперь твоей маме уже точно придется устроить той! — сказала Нурсулу.
— Ой, подружки, то-то у меня со вчерашнего дня чешется подбородок. Значит, наедимся вдоволь у нашего бригадира! — сказала Батика.
Они бы, наверное, еще долго крутили-вертели меня, да выручил старик Байдалы, подошел, разогнал женщин:
— Хватит, милые мои. Оставьте парня в покое. Да и за работу пора!
Когда я вечером буквально сполз с коня и встал на ноги, мне показалось, будто рост мой уменьшился, будто меня утрясло до такой степени, что теперь я поднимаюсь всего лишь на вершок от земли. Земля шаталась под моими ногами, перед глазами все плыло, хотелось тут же лечь и никогда больше не подниматься. Но я боялся опозориться перед женщинами и стариком Байдалы. И перед глухим Колбаем, который, заметив мои тана, на этот раз все понял и похлопал меня по плечу. Они назвали меня джигитом; теперь ничего не поделаешь, нужно держаться, как и подобает джигиту. И я небрежно сказал обеспокоенной сестре, что чувствую себя великолепно, и, собрав все силы и стараясь ступать ровно, легко, отправился в аул.
Я зашагал по дороге, прямо на заходящее ярко-красное солнце. За моей спиной блеял козленок, но я решил, что ослышался, что это звенит в моих ушах. Но вот шум тока затих, а козленок будто бы все тащился за мной и жалобно блеял. Я не выдержал и оглянулся. Ну, конечно же, это был не козленок, а девочка Мари.
— Канат, подожди!.. Ну, постой же!.. Давай вместе пойдем! — просила она блеющим голосом, а сама шла неторопясь, ставила ноги так, будто считала шаги.
— Если хочешь вместе, быстрей шевели ногами! — ответил я, сердясь.
— А мне быстрей нельзя, — сказала Мари, чуть ли не хвалясь этим.
Обычно эта Мари носилась по улице как ветер. Только успеешь заметить ее в одном конце аула, как она уже смеется и что-то звонко кричит в другом. А тут ей, видите ли, быстро нельзя! Известные девчоночьи выкрутасы — вот это что! Но настоящий джигит не будет игрушкой в руках у какой-то девчонки, и я повернулся и вновь зашагал по дороге.
— Канат, миленький… Куда же ты?.. Подожди меня, — сразу же захныкала Мари.
— Я же сказал: иди поживей! Лично мне некогда.
— А я тебе сказала: мне быстро нельзя. Ты же ведь неглухой? Правда?
Может, ей и в самом деле что-то мешало, а между аулом и током в одном месте разлеглась заросшая камышом и черным рогозом лощина, по которой девчонки боялись ходить одни. Делать нечего, я подождал Мари.
— Ты что? Заболела? — спросил я, когда она подошла…
А Мари оглянулась на ток и таинственно зашептала:
— Я сейчас что-то тебе скажу, только тс-с… никому… Ой, какие у тебя на рубахе тана! Как ордена! А почему мне не повесят такие?
Вот и послушай ее, а я-то, простак, уже подставил ухо. Ну, типичная девчонка, и все тут!
Мари на год младше меня и учится ниже классом, но по росту она уже меня догнала. И я знаю, за счет чего. Ноги у нее такие же длинные, как у цапли. Мари все зовут «дочкой артиста». Отец ее, говорят, был настоящим артистом. После того как он ушел на войну, Мари вместе с матерью и младшим братишкой переехала в наш аул. От наших девчонок она отличалась своими городскими замашками. Ты с ней как с человеком, а она жеманится или кокетливо закатывает глаза. Мы, мальчишки, грозились когда-нибудь намять ей бока, чтоб не ломалась, но, признаться, в душе нам нравились ее манеры, казались очень красивыми. Не то что у наших неотесанных девчонок. И Мари, видно, чувствовала, что нравится нам, и потому угроз не боялась. Да и за что ее колошматить, если еще ко всему у нее был очень веселый, неунывающий нрав. Что бы ни случилось, ей все нипочем! Смеется, и только! Помнится, этой весной мать взяла ее с собой на окот овец, и там Мари завшивела. Когда она вернулась в школу, учитель Мукан-ага остриг ее наголо. Другая девчонка на месте Мари, наверное бы, ревела телкой, а она хоть бы что. Щелкнула себя по круглой голове и захохотала, закричала: «Ура-а! Теперь я мальчик! Я давно хотела стать мальчиком! А то все девочка да девочка. Надоело!» Она и одеваться с тех пор стала по-своему: заправит платье в длинные трусы, и не отличишь от мальчишки.
Вот так и сегодня она была одета. Только странно как-то шла, еле передвигала ногами, словно у нее болел живот. Да и руками она за живот держалась.
— Да что у тебя болит? — спросил я, теряя терпение.
— Ничего не болит. Вот сейчас дойдем до лощины, и я тебе что-то скажу.
Но я на этот раз и бровью не повел, всем видом показал, как мне не нужны ее секреты.
Мы спустились в лощину по узкой тропе. Я шел впереди, Мари семенила за мной, то и дело хватая меня за плечо. От испуга, конечно. Девчонка есть девчонка, как ни ряди ее в штаны. А нас, точно настоящий лес, окружал густой и зеленый тростник. Он был так высок, что скрыл бы с головой и коня, не то что нас с Мари.
— А знаешь, Канат, здесь, говорят, водится дикая кошка, большая, с тигра величиной, — зашептала Мари.
— Ну и что? Нашла кого испугаться, — презрительно ответил я, а у самого затряслись поджилки: сам-то я об этом до сих пор не знал, ну то, что в тростнике водится такая огромная кошка.
— Да, испугалась. Я девчонка, а девчонки всегда боятся, — пояснила она, забыв, что с недавних пор сама считает себя мальчишкой.
Когда мы углубились в заросли, она снова заставила меня поволноваться, сказав:
— Ой, Канат, дай твою руку. Здесь я вчера видела такую змею… метров… тридцать длиной.
— Да хоть бы сто, — сказал я, храбрясь.
Наконец мы миновали лощину и по крутому склону поднялись наверх. Здесь нас опять окружала безопасная, открытая степь.
— Даже не верится, мы живые! Я думала, сердце разорвется от страха. Посмотри, как стучит, и Мари, не выпускавшая моей руки, положила ее на свою грудь.
Под моей ладонью застучало что-то маленькое и бойкое.
— Ну, а теперь я хочу тебе рассказать… — начала она в третий раз и, хотя вокруг, на целый километр, не было ни живой души, огляделась. — А тебе можно верить? — и пристально заглянула мне в глаза.
Я увидел перед собой ее расширившиеся глаза, прозрачные, светло-коричневые, с темными крапинками, и пожал плечами. Я не набивался в хранители чужих тайн, не хочешь — не верь.
— По-моему, глаза у тебя честные, ты никому не расскажешь, — сказала она с обидной снисходительностью и таинственно прошептала:- Слушай, я украла пшеницу.
— Ты? — удивился я.
— Тихо! Не кричи. Ну, конечно, я, кто же еще! Насыпала за пазуху — видишь, сколько? Ну, теперь ты понимаешь, почему я не могла быстро ходить? Смотри никому не проговорись. Если узнает уполномоченный из района или Нугман-ага, меня посадят в тюрьму.
— Ладно, не проговорюсь, — пообещал я, продолжая удивляться.
Я видел Мари на току, она все время крутилась возле своей матери. Когда же она сумела это проделать?
— А мама твоя знает об этом? — и я указал взглядом на ее пазуху, не решаясь произнести слово «хлеб».
— Ты что? Да она мне сразу голову оторвет, если узнает! У нее характер ой-ей-ей, как у твоей мамы!
— А зачем ты тогда взяла?
— Ты еще спрашиваешь? Ну, разумеется, чтобы есть. Вот мы с братишкой проголодаемся, пожарим зерна и съедим. Если хочешь, и ты приходи. Только сегодня поздно. А завтра пожалуйста.
— Ладно, подумаю, — ответил я уклончиво.
Когда мы вошли в аул, солнце уже скрылось в своем гнезде и быстро начинало темнеть. В домах затопили печи, дымы вырывались из труб, подпирали низкое небо, точно столбы, и растворялись в его глубине. И в небе там-сям вспыхивали звезды, точно искры, вылетевшие из труб.
— Канат, хочешь серу? — спросила Мари.
— Земляную? Давай.
— Я в обед собрала. Если будешь ее жевать каждый день, у тебя станут белыми зубы. Как у меня.
Мари показала ровные белые зубы. При свете уходящего дня они напоминали два ряда жемчужин. Они были очень красивы, зубы Мари. А сама она опять кокетливо щурила глаза. Для меня лично.
— Хочешь, возьми мои тана! — предложил я в безотчетном порыве.
— Что ты, Канат?! Взрослые дали их тебе!
— Ну, тогда возьми хотя бы одну. Какая тебе больше нравится. Не бойся, никто не заметит!
— Если одну… Синенькую?.. Нет, красную!.. Или лучше вот эту, белую!
Она наклонилась к вороту моей рубашки и, коснувшись на миг горячим дыханием, перекусила нитку, которой была пришита белая бусина.
— Спасибо, Канат-ай!.. Ну, я пошла домой.
Мари повернула к дому, а я почему-то стоял и смотрел, как она уходит. И едва она исчезла за дверью, как тут же на меня с новой силой навалилась усталость. Странное дело: я о ней и забыл, когда болтал с Мари.
Придя домой, я сразу повалился на постель, даже не посмотрел на ужин. Такого со мной еще не было. Я лежал, прикрыв глаза, наслаждался покоем.
Сквозь дремоту до меня долетали звуки нашего дома. Вот скрипнула дверь, и бабушка сказала:
— Тише, он спит. Устал наш жеребеночек.
В узкую щелочку, оставленную между веками, я увидел мать. Она подошла ко мне, погладила по голове и вдруг улыбнулась. Наверное, впервые с тех пор, как пришла похоронка.
— Ты видела, с чем вернулся твой внук? — спросила мама, продолжая улыбаться.
— Откуда? Он сразу лег спать. И слова не сказал. А что у него? — спросила бабушка, встревожась.
— Тана у него на воротнике, а вот и на подоле. Это же бусина Нурсулу! А эта Батики!
— Дите мое дорогое, радость моя! — растрогалась бабушка. — Весь в отца своего! Я бы жизнь тебе отдала, мой верблюжонок! Дорогу твою собой устлала! — И она тоже склонилась надо мной, продолжая называть самыми нежными, самыми ласковыми на свете словами.
А я притворялся спящим, посапывал для пущей убедительности, довольный тем, что доставил такую огромную радость и бабушке, и маме. Мама гладила меня по голове, и от ее жестких, но теплых рук мое тело наливалось прямо-таки богатырской силой. Казалось, нет сейчас в мире такого дела, которого я бы не смог совершить ради того, чтобы она улыбнулась хотя бы еще раз. Я еле удерживался, чтобы не ответить на ласку, и продолжал притворяться спящим, мысленно говоря: «Бабушка! Мама! Подождите немного, я еще себя покажу!»
Кто-то неожиданно ущипнул меня за нос.
— Ой, хвастунишка, ой, притвора! Вы думаете, он спит? — сказала Назира.
Обласканный, упоенный своими заслугами, я и не заметил, как она вошла.
— Оставь его, дай ребенку поспать, — осадила мама сестру.
Я чувствовал, что еще немного — и мой рот расползется в улыбке, и потому зачмокал губами и перевернулся на бок, лицом к стене.
— Уберем хлеб и, если будем здоровы, зарежем козочку, устроим небольшой той. Позовем Нурсулу, Батику и других женщин, — сказала мама.
— А я откормлю козочку от желтой козы, — подхватила бабушка.
— Подумаешь, один день потрудился, старшим помог, а вы уже готовы кричать на весь аул: ах, у нас какой мальчик, прямо герой! — вмешалась Назира.
— Не забывай: это наш старый обычай, — с укором напомнила мама.
«Вот, вот, вечно сестра суется. Ей-то что?»- с досадой подумал я.
— Хороший обычай, — согласилась сестра. — А Канат здесь при чем? Если он что заслужил, так это хорошей взбучки. Нет чтоб самому явиться на ток да помочь взрослым, так он бегает почтальоном от Ырысбека к Зибаш. Сводник — вот он кто!
— Назира, думай, что говоришь! — рассердилась мама.
— Не верите, спросите у него самого.
Я чуть не задохнулся и от стыда, и от возмущения. Значит, когда я устраивал ее встречи с Токтаром, то сводником не был?! А тут почтальон? Ну, погоди, Назира, я тебе это припомню.
— Хватит болтать, — сказала мама ужасно усталым голосом, — пойди потолчи пшеницу для супа!
Сестра молча вышла в прихожую, и вскоре оттуда донесся стук пестика в ступе.
Потом бабушка и мама заговорили о колхозных делах. Кому-то может показаться, будто у бабушки нет других интересов, кроме нашего домашнего очага. Но это не так, ее очень волнует все, что происходит за стенами родного дома. Вот и сейчас она принялась расспрашивать маму об урожае, каким он ожидается в этом году. Мама отвечала, что урожай в этом году будет, не большой, не малый, средний, в общем, урожай, но если собрать его без потерь, то хватит и для сдачи государству, и останется колхозу на семена.
— А на трудодень-то сможете что-нибудь дать? — спросила бабушка, и я почувствовал, что она затаила дыхание, ожидая, что скажет мать.
— Не знаю… Ох, трудно, очень трудно… — И мама горестно вздохнула. — Будь она проклята, эта война!.. Словом, у соседей сгорели хлеба. Видно, выручать их придется нам. Внести и соседскую долю. Сегодня Нугмана вызвали в район. Наверное, по этому поводу.
— О, аллах, создатель наш, будь милостив, — попросила бабушка и деловито спросила: — Чем косите? Машиной?
— На равнине, за ручьем лобогрейкой. Да нет хороших запчастей. Пройдет круга два, и стоп — поломка! А кузнеца ремонтировать нет, — пояснила мать, переходя на тот же хозяйский тон.
— А чем Карл не кузнец? Тот маленький немец?
— Он, бедняга, старается от всей души. Да ведь мальчик еще. Починит деталь, а она ломается опять.
— Еще не умеет варить железо, — авторитетно определила бабушка. — Какой кузнец был Акаттай! Всем кузнецам кузнец! Где он теперь воюет?.. Ай, что мы сидим, ну-ка ложись. Тоже устала, а вставать утром рано.
— Да некогда ложиться, сейчас обратно пойдем на ток. Нужно отправить на станцию шесть телег зерна, а возниц не хватает. Я и забежала-то на сына посмотреть. Встретила старика Байдалы, тот и говорит: твой Канат работал как лев. Ну и подумала: здоров ли, может, надорвался.
— Здоров, крепкий мальчик растет, — сказала бабушка. — Ты и Назиру с собой заберешь?
— Пусть поможет грузить зерно. Поспит там же, на току… Ладно, надо идти. Что-то к ночи поясницу ломит. Видно, к холодам. Эй, Назира, ты растерла пшеницу?
— Растерла, — сказала сестра, появляясь в комнате.
— Сейчас пойдем… Вот беда, кто поведет две телеги? Ума не приложу. Этот нужен, и другой нужен. От работы не оторвешь.
— На одной телеге поеду я, — сказала Назира.
— Я уже думала. Да только на станции нужно мешки таскать на себе да ссыпать зерно в окошко амбара!
— Интересно ты рассуждаешь, мама. По-твоему, я еще ребенок, который ни на что не способен. Да если хочешь знать, я не один, а два мешка подниму.
— Какая же ты упрямая, — вздохнула мама. — Оденься потеплей.
— Я поеду на станцию? — обрадовалась сестра.
— Там посмотрим. Зайти, что ли, к Ырысбеку, с ним поговорить? Здоровый мужчина, хоть бы пальцем пошевелил — помог родному колхозу. И Зибаш вдобавок с толку сбил, сегодня не вышла на работу. Вот бы и отправить их вдвоем… Пойду, попытаюсь.
— Багилаш, будь с ним осторожна, — забеспокоилась бабушка. — Говорят, кровь у него на войне почернела, как бы не покалечил тебя!
Как только мама и сестра вышли из дома, я сел на постели и спросил:
— Бабушка, может, мне с ними пойти?
— Значит, ты вправду не спал? Ну, иди с ними, проводи. Ты же знаешь характер твоей матери. Если что, тяни ее за подол, уведи от беды.
Маму и старшую сестру я догнал у дома Нурсулу. Мама стучала в темное окно и звала хозяйку.
— Кто там? Это ты, Багилаш? — откликнулась Нурсулу сонным голосом.
— Я, я! Выйди ко мне на минутку, — попросила мама.
Нурсулу появилась в дверях, застегивая на ходу безрукавку и сладко зевая. Если на свете и вправду водятся женщины-батыры, то Нурсулу наверняка из них самая сильная. Я не раз видел ее в работе. Коса и лопата летали в ее руках легко, словно воздушные. Помню, грузили зерно, — что там старик Байдалы, глухой Колбай в свои тридцать пять и тот не мог за ней угнаться. Злился, пыхтел, а ничего не получалось. Говорят, на праздниках, до войны, она выходила бороться с мужчинами и нередко бросала их на лопатки. А с тех пор как джигиты поуходили на фронт, так и повелось: где работа потяжелей, туда идет Нурсулу.
— Женщины, что случилось? — спросила она басом.
— Милая, извини. Я знаю: ты две ночи не спала. Но я хочу поговорить с Ырысбеком, пусть хоть немного поможет. У одной, боюсь, не получится, — пояснила мама.
— Я пойду с тобой. Пора за него взяться, — сурово сказала Нурсулу.
— Возьмем с собой и Батику, — решила мама.
Теперь они уже втроем перешли к дому Батики. Я, пока еще стараясь быть незамеченным, крался следом за ними.
— Кто там? — спросила Батика, услышав стук в окно.
— Это мы, джигиты! — пошутила Нурсулу. — Выходи выбирай: кто тебе по сердцу!
— Ну, уж не с таким басом, как у тебя. И к тому же ты — простая колхозница. Что с тебя возьмешь? Если уж выбирать, так джигита-бригадира, — ответила Батика, открывая дверь.
— Надеешься на поблажку? Напрасно, такой бригадир тебя первой на работу прогонит. Чтобы заткнуть сплетницам рот, — возразила Нурсулу.
Женщины еще немного позабавились над своей шуткой, потом мама посвятила Батику в суть дела.
— Правильно вы задумали, — одобрила Батика. — Нагоним на него страху! Ну, держись, Ырысбек!
Тут остроглазая Назира заметила меня и сказала маме:
— Вот он, твой спящий герой! А я что говорила?
— Канат, зачем ты встал? А ну, сейчас же домой! — грозно прикрикнула мама.
— Меня бабушка послала. На помощь, — сказал я, хныча и по-прежнему держась на безопасном расстоянии.
— Помощник нашелся! Я что сказала! — не унималась мама.
Я уже собирался подчиниться, да заступилась Нурсулу:
— Не кричи, Багилаш, пусть идет с нами. А еще лучше — пусть позовет Калипу и Саруе. Больше женщин — больше шума!
Я помчался по спящему аулу, разбудил Калипу и Саруе и привел их в наш отряд.
— Посмотрим, посмотрим, какой храбрый воин Ырысбек, — сказали Калипа и Саруе, боевито засучивая рукава.
Мама повела отряд к дому Ырысбека. В его окнах горел свет, и это возмутило Нурсулу:
— Конечно, не спит. Чем же тогда ему днем заниматься?
Мы подошли и заглянули в окна: Ырысбек, как всегда, лежал на спине и наигрывал на домбре, а Зибаш сновала перед очагом, готовила ужин.
— Стыда у них нет, — не унималась Нурсулу. — Ишь, нашлись Козы и Баян. Раздеть бы их догола, привязать спиной друг к другу да в яму с холодной водой.
— Нурсулу, здесь ребенок, — строго сказала мама.
— Зло берет, когда видишь таких, — прогудела Нурсулу, оправдываясь.
— Сделаем так: вы подождите в прихожей, а я войду одна. Может, обойдется без скандала, — сказала мама.
Мы ввалились в прихожую и остались там, а мама прошла в комнату. Я тут же припал к дверной щели и увидел и Ырысбека, и Зибаш, и мою маму.
— Добрый вечер, — сказала она, стараясь быть вежливой.
Ырысбек только бросил на маму недовольный взгляд и снова забренчал на домбре. А растерянная Зибаш засуетилась вокруг мамы, лепеча:
— Ой, тетя, это вы… проходите сюда… присаживайтесь.
— Ничего, я и здесь постою. Не в гости пришла, а по делу, — сказала мама, видно уже потеряв выдержку. — Ты что же думаешь, если будешь лежать под боком нового мужа, то тем самым победишь герман[7]? Почему не пошла на работу?
— Тетя, я только сегодня… сегодня…
— Ты сегодня, другая завтра? В такое-то время, когда не хватает людей!.. А ну, собирайся и запряги быков. На станцию зерно повезешь! И ты, Ырысбек, свет мой, поднимайся, повезешь зерно на другой подводе. Довольно на шее сидеть у стариков и женщин. Стыдись!
Зибаш принялась одеваться, боязливо поглядывая то на маму, то на своего нового мужа. А тот и бровью не повел, словно мама не к ним обращалась, только лениво сказал:
— Зибаш-ай, давай ужин и стели постель. Поедим да спать будем ложиться.
— Сейчас… сейчас… — вконец растерялась Зибаш и начала раздеваться.
Мама повернулась к Ырысбеку и прикрикнула:
— Я, кажется, ясно тебе сказала: а ну-ка, вставай!
— Зибаш-ай, покажи этой женщине дверь. Войти она вошла, а как выйти — не знает, — спокойно произнес Ырысбек.
— У, негодяй, — прошептала над моей головой Нурсулу.
Я никогда не видел маму такой разъяренной. Резкое слово она могла любому сказать или отшлепать нас, своих детей, за дело. Но чтобы мама подняла руку на другого человека, такого за ней не водилось. А тут она шагнула к Ырысбеку и огрела камчой.
Ырысбек оцепенел на мгновение, затем вскочил как ужаленный и бросился с кулаками на маму, огромный, дрожащий от злобы. Но мама отступила к стене, вторично стеганула Ырысбека камчой и позвала холодным, спокойным голосом:
— Эй, женщины! Держите его!
Женщины, только и ждавшие своего часа, ворвались, толкая друг друга, в комнату, и раньше всех, конечно, Нурсулу.
— Только посмей ее тронуть, мы тебя тотчас растеребим, словно шерсть! — грозно набросилась она на Ырысбека. — Думаешь, кровь портят только на фронте? У нас здесь тоже черная кровь! У нас здесь тоже война! Только враг далеко, не можем до него добраться и убить. А ну-ка, подруги, свяжем его по рукам и ногам!
Ырысбек ошеломленно попятился назад, бормоча:
— Вы что? Что вам надо?
Затем его лицо перекосилось, будто он собирался чихнуть. Ырысбек закрылся широкой ладонью и зарыдал.
— Она подняла на меня руку! Она ударила меня! Два раза ударила! Камчой! Как я унижен! — говорил он, плача, и между его толстыми пальцами лились настоящие слезы. — Да, да, я унижен! А вы что же ждете? Рвите меня на куски! Топчите! Возьмите легкое мое, пробитое фашистской пулей, и бросьте его диким собакам. О злая судьба, зачем ты оставила меня живым? Чтобы потом унизить меня? Несчастный я, несчастный!
Женщины не ждали такого и растерянно замолчали. Я тоже такого не ожидал от своего бывшего главнокомандующего.
— Не надо, Ырысбек. Тебя не хотели обидеть, — заволновалась Зибаш, погладила его по плечу.
— Да, да, — согласился Ырысбек, вытирая слезы, — они все дорогие мне женщины. Родные, как сестры-близнецы. Батилаш! Нурсулу! Батика! Калипа! Саруе!
И вдруг он оглушительно захохотал, затрясся от смеха, согнулся в три погибели, схватившись за живот.
— Ну, женщины!.. Ну и молодцы!.. Как вы меня…
Теперь мы и вовсе растерялись, не зная, как все это понимать. А Ырысбек, повеселившись вдосталь, как бы устав, сел на постель и приветливо сказал:
— Присаживайтесь, милые женщины, суженые моих братьев! Проучили вы меня, спасибо за науку!.. Куда пошлете, туда и пойду. Скажете: сядь на арбу, сяду на арбу! Скажете: ступай на ток молотить хлеб, и буду молотить! Багилаш, слово джигита: сделаю все, что прикажешь, любую работу! И ведь надо же, там, на фронте, себе говорил: вернусь в родной аул, буду трудиться не покладая рук. А вернулся и стал, выходит, собакой!.. Дорогие, простите меня! — с чувством произнес Ырысбек. — И поужинайте с нами, а потом мы вместе с вами пойдем на ток. Зибаш, поставь скорее ужин!.. Садитесь, женге, не стойте, не брезгуйте нашим дастарханом!
Женщины удивленно переглянулись, не ожидая такой легкой победы, и стали усаживаться вокруг дастархана.
— Пока Зибаш накрывает, я вам поиграю, — сказал Ырысбек и потянулся за домброй.
— Да, ты уж нам поиграй, — попросила Нурсулу, устраиваясь поудобней. — А то играешь только для себя и своих… — Она взглянула на меня и не сказала, кого имела в виду.
Ырысбек настроил домбру, откашлялся и пояснил:
— Эту песню я сочинил, когда лежал на поле боя, сраженный фашистской пулей. Перед моим взором проходили картины родной земли, лица моих аульчан. Ваши лица, женге! Я думал: неужели никогда больше их не увижу? И от этой мысли мне было больней, чем от смертельной раны.
Женщины жалостливо вздохнули, Батика и Калипа вдобавок провели ладонями по глазам. А Ырысбек ударил по струнам и затянул печальную песню. Он пел о том, как, попрощавшись со своим народом и родной землей, отправился бороться с чудовищем-врагом, как шел сквозь ливень пуль и палящее пламя, как, подобно тигру, бросался он на фашистов, и был внезапно ранен, и остался лежать на поле битвы, истекая потоками крови, и как привиделись ему лица дорогих людей, и он сожалел о том, что не всегда их ценил, отдаваясь пустой житейской суете.
Из глаз Ырысбека, как и в день приезда, вновь хлынули ручьями слезы. Но мне показалось, будто он украдкой следит за тем, какое впечатление производит его песня на нас. Я тоже посмотрел на лица женщин. На них было написано самое искреннее сострадание к певшему.
— Бедный! Как, наверное, тяжко ему было! — вздохнула Саруе.
Ее слова как бы добавили масла в огонь, женщины не удержались и всхлипнули.
Прощайте, женге, будьте всегда молоды!
Вы давали мне мед, когда я просил всего лишь воды!
О жизнь, ухожу я рано, как жаль,
Что никто не узнает про мою печаль,-
почти торжествуя, закончил Ырысбек и положил ладонь на струны, как бы успокаивая, останавливая их.
На минуту в комнате воцарилась значительная тишина, затем женщины горячо заговорили:
— Спасибо тебе, Ырысбек!
— Будь счастлив! Чтобы ты больше никогда не знал горя!
— Пусть будет светлой ваша жизнь с Зибаш!
От их давнишнего возмущения не осталось и следа. Мне снова почудилось, будто Ырысбек заговорщически подмигнул мне, а женщинам он проникновенно ответил:
— Спасибо, женге, за то, что вы разделили со мной мою боль! Но не будем больше поддаваться переживаниям… Зибаш, ну где же твой суп!
Зибаш поставила посреди дастархана большую деревянную миску, наполненную до половины супом с лапшой. Ырысбеку женщины налили в отдельной тостаган, заботливо сказали:
— Ты мужчина, тебе нужно больше. И на нас не смотри.
Только мы принялись за еду, как за окнами послышались громкие шаги, и в дверях возникла сумасшедшая Бубитай, худая, грязная, в разорванном платье. Она обвела нас безумным взглядом и злорадно произнесла:
— Пируете? А меня не позвали на той? Так я пришла сама!
Сказав это, Бубитай села на пол у порога и забылась. Все притихли, перестали есть.
— Несчастная женщина, — сказала Нурсулу. Бубитай встрепенулась, зашарила по своим лохмотьям.
— Где же мои конфеты? Пойду пить чай!
Из прихожей донесся шорох, потом за спиной Бубитай нерешительно появилась ее племянница Тоштан.
— Ой-ей-ей, она опять за мной пришла! — завопила сумасшедшая и бросилась в глубь комнаты, прямо к Ырысбеку.
Перепуганный Ырысбек отскочил к Зибаш, сидевшей у печки.
— Тетя не слушается, бегает от меня, — виновато сказала Тоштан.
— Ага, этот суп поставили для меня? — спросила Бубитай, заметив тостаган Ырысбека.
— Для тебя поставлен, для тебя. Ешь, Бубитай, — торопливо сказал Ырысбек.
Бубитай набросилась на суп, жадно его глотала, опасливо косясь по сторонам, словно кто-то мог отнять ее добычу.
— Тоштан, детка, иди сюда, поешь, — сказала моя мама и протянула девочке ложку.
Тоштан с неменьшей голодной поспешностью хлебала суп, отвечая на вопросы женщин.
— Ты не боишься оставаться с тетей вдвоем? — спросила моя мама.
— Вначале боялась, теперь не боюсь.
— А она слушается тебя?
— Если не слушается, я бью ее хворостинкой. А когда ложимся спать, связываю ей руки.
— Свет мой, зачем? — ужаснулась Калипа.
— Иначе она задушит меня. Примет за кого-то другого и задушит. Так уже было два раза.
Бубитай выскребла ложкой остатки лапши, поплевала по сторонам, бормоча какие-то заклинания, поднялась и, ни на кого не глядя, наступая на ноги сидящим, направилась к дверям.
Тоштан тоже встала и пошла за Бубитай. На пороге она задержалась и сказала с мольбой моей маме:
— Апа, можно, я немного поработаю на току? А то скоро зима, нам с тетей есть будет нечего.
— Конечно, свет мой, приходи поработай. А колхоз вам с тетей поможет как семье фронтовика.
Тоштан благодарно улыбнулась и скрылась за дверью. В комнате установилась тягостная тишина.
— Ну и напугала меня Бубитай, страшней, чем на фронте, — засмеялся Ырысбек, стараясь развеселить гостей.
Но его шутку не поддержали. Женщины угрюмо молчали.
— Ырысбек, дай-ка мне табаку, — наконец промолвила Нурсулу.
Ырысбек протянул Нурсулу свой фронтовой кисет, с какой-то надписью, вышитой по-русски, и тут же к табаку потянулись Саруе и Калипа:
— Поделись с нами, Нурсулу.
Женщины свернули самокрутки, и комната наполнилась густым, едким дымом, от которого запершило в горле, защипало глаза. Я закашлял.
— Тю-тю, задымили, — сказала моя мама, разгоняя руками дым, — можно подумать, в комнате мороз.
— Если не в комнате, то в душе уж точно все леденеет, — ответила Саруе.
— Не сердись, Багилаш. У нас, может, последняя радость осталась — вот этот вонючий табак, — сказала Нурсулу. — Или, по-твоему, мы и ее не заслужили?
— Бог с вами, курите, — сказала моя мама и спохватилась: — Мы тут сидим, а время идет. Ничего, докурите по дороге. Зибаш, когда соберетесь с Ырысбеком, приходите на ток. А я пока прослежу, как грузят мешки. Взойдет луна, тронетесь в путь.
— Хорошо, тетя. Придем! — горячо сказала Зибаш.
Когда мы вышли из дома, Батика удивленно сказала:
— Женщины, что с нами случилось? Шли к нему как гроза, а пришли и обмякли.
— Только и смотрели в рот этому бездельнику, — проворчала Нурсулу.
— И ты, между прочим, первая. «Ах, спой нам, Ырысбек!»- ехидно напомнила Батика.
— Ох, женщины, до чего же нас довела война. Увидели мужчину, да какого? Лгуна и лентяя! И обо всем позабыли, — вздохнула Калипа.
— Может, он нас обманул, а мы развесили уши? — встревожилась Саруе. — Ведь этот Ырысбек настоящий артист. Не знаешь, когда он правду говорит, когда играет.
— Он слово дал и, как джигит, слово сдержит, — вступилась Нурсулу. — И пусть только попробует обмануть, я его, окаянного, так тресну, что он у меня к стенке прилипнет!
— Только уж, пожалуйста, не убей, — засмеялась моя мама и вдруг что-то заметила:- Стойте, женщины! Чувствуете? Ветерок?
Женщины замерли. С гор дул прохладный мягкий ветерок, он принес в аул запахи яблоневого леса. Женщины молчали, видно, каждой ветер напомнил о чем-то своем, дорогом.
— Дует. При таком ветре в самый раз веять зерно, — сказала моя мама вдруг будничным тоном. — Идите, подружки, спать.
— А ты куда? — спросила Нурсулу.
— Я же говорила, мы с Назирой на ток.
— Пойду и я с тобой, — решила Нурсулу. — Дети спят, не хочу их будить. Да и не заснешь уже. Вместо того чтобы ворочаться с бока на бок, лучше помогу тебе. Батика, а ты подоишь утром и мою корову.
Я тоже собирался пойти на ток — вместе так вместе до конца, но Назира взяла меня за руку и, словно ей больше всех было нужно, сказала:
— А тебя, Канат, я отведу домой. И бегом! Понял?
И потянула меня за собой. Наш топот на пустынной улице собрал всех собак. Они бросались на нас с разных сторон, пытаясь схватить за ноги. Я втайне надеялся, что сестра побоится и повернет назад. Но она бесстрашно бежала вперед, отмахиваясь палкой.
С тех пор я каждый день приходил на ток и, забравшись на гнедого, возил малатас. Голова моя вскоре привыкла к постоянному круговерченью, перестала кружиться, и к трясучему ходу коня я приспособился быстро, привставал слегка в стременах в такт лошадиному шагу. Сидишь себе на гнедом, подпрыгивая под его «дук-дук», да гордо поглядываешь по сторонам, а взрослые говорят: «Маленький, а помощь от него большая».
Слыша такое, другие ребята тоже потянулись на ток. Вначале пришли Батен и Самат и тоже сели на коней с малатасом, потом появились Асет и Садык, а за ними и уж все остальные. Ажибек и тот не утерпел, и хотя работать не любил, пришел добровольно. Его, как старшего по сравнению с нами, посадили на молотилку. Он бросил нам торжествующий взгляд и весь день работал азартно, стараясь всем показать, что он не такая мелочь, как мы. А вечером, сходя с молотилки, Ажибек чуть не упал, ноги его от усталости подкосились.
— Ну и ну, — произнес он, смеясь и удивленно качая головой. — Это же не работа, ад — вот что это! И ведь никто меня не заставлял, сам пришел, ну не дурак ли, а? А все из-за тебя, недотепа! — И он шутливо стукнул меня по затылку. — Ты что же, не видел, что здесь творится? Но ничего, что-нибудь придумаем. Где наша не пропадала!
Он в самом деле что-то придумал, и с тех пор его молотилка меньше работала, а больше стояла. На второй день Ажибек не смолотил и десятка снопов.
— Ой-ей-ей, вот беда! Опять испортилась молотилка! — извещал он то и дело и после шел на сено, плюхался на бок и блаженствовал, пока старик Байдалы и глухой Колбай, подступив с двух сторон, чинили машину.
После ремонта Ажибек возвращался на место, и минут пять спустя все повторялось снова. Ажибек кричал: «Беда!», валился на сено, а старик Байдалы и глухой Колбай, чертыхаясь, возились с молотилкой.
Вечером, когда мы все вместе возвращались в аул, Ажибек снисходительно сказал:
— А вы, недотепы, все кружитесь да трясетесь? Не знаете, что придумать, а? Ладно, я вас научу, нет сил смотреть на ваши муки. Сделайте так: расслабьте винтик, который скрепляет ремень. И тот через десять шагов сам упадет в солому. Пока взрослые будут копаться, искать винтик да ставить его на место, вы успеете отдохнуть. И так можно несколько раз. Не послушаете меня, превратитесь в безумных баранов. Ты видел, как вертится безумный баран? — спросил он Батена.
— Видел, — прошептал испуганный Батен.
— Он кружится, кружится на одном месте, пока не упадет. Вот так и будет с вами, если не послушаете меня, — предупредил Ажибек.
Его слова напугали и нас. На другой день мы попытались сделать так, как советовал Ажибек, — расслабить винты, но у нас ничего не вышло. Те были привинчены будто навеки, и три малатаса, как и прежде, до самого вечера молотили хлеб.
А дня через два старик Байдалы разгадал хитрые уловки Ажибека и предупредил его, угрожающе подняв лопату:
— Еще раз ослабишь болты — убью!
— Только попробуйте ударить, знаете, что с вами уполномоченный сделает, товарищ Алтаев? Посадит в тюрьму! — ответил Ажибек, однако молотилку больше не портил.
Однажды, во время короткой передышки, ко мне подошла Мари. Она вместе с другими девочками помогала сыпать зерно в мешки да выполняла всякую мелкую работу, которая была не чета моей.
— Возьми, еще для тебя собрала, — шепнула Мари и вложила в мою ладонь кусочек земляной серы.
На щеках у нее темнели синяки. Заметив мой удивленный взгляд, Мари, вздохнув, пояснила:
— Это мама оттаскала меня за щеки. Братишка ей все рассказал. Про пшеницу. Она еще отстегала меня хворостиной. Даже больно сидеть, — добавила Мари с невольной гордостью. — Тебя когда-нибудь били?
— Я никогда не брал пшеницу.
— Да, ты не брал, — подтвердила Мари и снова вздохнула.
Мне было жаль ее почему-то, ведь сама-то Мари в общем-то не очень переживала.
— Эй, малец, садись на коня! — крикнул старик Байдалы, закончив настилать новые снопы пшеницы.
— Канат, дай я за тебя разок повожу, — попросила Мари.
— Пожалуйста, — сказал я и придержал стремя.
— А ну-ка, ребята, бросьте баловать! — прикрикнул старик Байдалы. — Мари, свет мой, здесь тебе не театр. Иди делай свою работу!
Мари бросила обиженный взгляд и ушла к своим девчонкам.
— А ты что перед девчонками лебезишь? — сердито спросил старик Байдалы, подсаживая меня на коня.
— Да вы в его возрасте вообще взяли жену. Сами говорили об этом, — сказал Ажибек, подтрунивая над стариком.
— То вы, а то я. Лучше подотрите носы, сорванцы! — вконец рассердился старик Байдалы.
— Если вам верить, то при баях все было лучше, чем в наше время. Вот возьму и расскажу уполномоченному из района, — пригрозил Ажибек.
— Голова твоя тыквой! Да разве я баев хвалил? Будь проклято старое время! — разозлился старик Байдалы.
Но в голосе его слышался испуг. — И от кого только родилась такая собака? Твой отец был умным человеком, вся округа смотрела ему в рот, каждое слово ловила! А мать не обидела бы и овцу, не то что человека, травинки бы у нее не отняла. А ты на кого похож?
— На товарища Алтаева!
— То-то и видно, — скривился старик Байдалы.
— Ага! А вы считаете, что он плохой? Пойду скажу ему об этом…
— Ну, ну, ты не так меня понял. Я ведь тоже хочу тебе только доброго, — сказал старик Байдалы торопливо.
— А-а, нагнал я на вас страху? Вместо двух глаз сразу стало четыре? — победно сказал Ажибек.
Старик Байдалы только махнул рукой и побрел на другой конец тока, бормоча что-то под нос. А вскоре мы услышали знакомый возглас Ажибека:
— Сломалась, опять сломалась! Беда!
Но оказалось, что Ажибек просчитался, рано начал праздновать свою победу. Он не заметил, как на току появился уполномоченный из района. Товарищ Алтаев всегда возникал неожиданно, будто появлялся из-под земли. Мы считали, что он на другом, самом дальнем участке колхоза, а он тут как тут. Можно было подумать, что он одновременно находится везде.
Увидев, что молотилка остановилась, уполномоченный сразу устремился к Ажибеку.
— Кто ремонтировал машину? — спросил он, грозно сверкая глазами.
— Да ведь я закрутил… — пробормотал несчастный старик Байдалы.
Аксакал, как и все, очень боялся этого уполномоченного. Тот ходил вечно суровый — брови нахмурены, губы твердо сжаты. Один пустой рукав выгоревшей добела гимнастерки заправлен за ремень. Руку он, говорят, потерял на фронте, в ожесточенных боях на Волге.
Я слышал, как женщины сетовали между собой:
— Другие уполномоченные были как люди. Сидят себе в доме председателя да попивают чай, а этот ни себя не жалеет, ни других. Так и следит, точно мы все жулики.
Он и вправду никому не давал покоя ни ночью, ни днем. То туда, то сюда посылал Нугмана и маму мою и сам будто бы находился в непрерывном походе, даже шинель носил повсюду с собой, повесив ее на сгиб целой руки. И только дом не очень-то надрывающегося на работах Ырысбека он почему-то обходил стороной.
Отругав старика Байдалы, уполномоченный уселся на горку соломы и оттуда, точно с кургана, смотрел за работой, ощупывал каждого взглядом. Когда же настало время обеда и женщины собрались в аул, уполномоченный с криком «стой, всем оставаться на месте!» скатился со своего командного поста.
— А теперь пусть тот, кто украл зерно, вернет его на место! Или я обыщу каждого сам! — пригрозил уполномоченный, загораживая собой дорогу.
И женщины, краснея, стыдясь друг друга, стали вытряхивать зерно. Горсть из кармана, полгорсти из шерстяного чулка.
Товарищ Алтаев еще строже нахмурил густые брови, еще крепче сжал узкие губы и дрожащим от возмущения голосом произнес:
— Товарищи! Сейчас у нашего народа единая цель — разбить фашистских оккупантов, срубить их под самый поганый корень! И Красная Армия под руководством партии гонит врага все дальше и дальше, прочь с нашей советской земли! Но, товарищи, это дается нелегкой ценой! Я сам был на фронте и знаю — какой! Там не только пуля твой враг. Чтобы добыть победу, нашим славным бойцам приходится мерзнуть в окопах, ходить в атаку по пояс в холодной воде и не смыкать сутками глаз!
— Горемычные, как же им там достается, — вздохнула Батика, и другие женщины тоже завздыхали, жалостливо, тяжело:
— Бедные…
— Скорей бы это закончилось.
— Вот-вот! — злорадно подхватил уполномоченный. — А здесь далекий тыл. Не свистят здесь пули, нет снарядных разрывов. И от вас требуется всего лишь одно: отдать все, что у вас есть, в помощь бойцам Красной Армии! Не так ли?
— Конечно, так, — подтвердил старик Байдалы.
— А что делаете вы? Все наоборот! Крадете хлеб у тех же героических воинов! Вот вы, женге, — уполномоченный указал на Калипу, — кто у вас воюет на фронте?
— Муж и брат.
— А вы у них отнимаете хлеб, без которого нет скорой победы!
— Я горсточку взяла, всего лишь одну, — прошептала Калипа, глядя в землю, словно отыскивая щель, в которую можно провалиться от смущения.
— Дома у нее трое детей, — вступилась было Саруе.
— А муж и брат ради кого дерутся на фронте? Не ради наших детей? — жестко усмехнулся уполномоченный.
— Какой позор! Лучше бы мы с голоду подохли, — в сердцах сказала Калипа.
— Вы горсточку взяли? Всего? Да, это немного, почти ничего, — продолжал товарищ Алтаев. — Но горсточку взяли и я, и она, и она. Вот эти ребята по горсточке взяли. Взял каждый житель аула! И что же останется у вас на току?
Женщины, потупившись, молчали, соглашаясь с уполномоченным. А тот, видя их согласие, распалялся еще сильнее, начал обвинять:
— Ага, вы все понимаете? Тем хуже для вас! Вы преступницы перед Родиной! Перед мужьями и братьями! И я вас всех предупреждаю: если кто-нибудь еще возьмет хоть одно зернышко, мы будем его судить как расхитителя народного добра. А теперь приступайте к работе. Сегодня вы будете трудиться без перерыва! Только ударный труд искупит вашу вину!
Женщины послушно разошлись по рабочим местам. Никто из них ни словом, ни даже взглядом не возразил.
Глухой Колбай все это время продолжал сгребать пшеницу лопатой, не зная, как обычно, о том, что случилось с его бригадой.
— Ну, видимо, пора прерваться и пообедать, — громко, как говорят все глухие, сказал он, разгибая спину.
— Не будет сегодня обеда. И все из-за женщин, — буркнул старик Байдалы.
— Что-о? — спросил Колбай, не расслышав.
— Из-за женщин не будем обедать! — крикнул Ажибек в ухо глухому.
— Кто это сказал? — удивился Колбай.
— Уполномоченный сказал, товарищ Алтаев, — с притворной почтительностью пояснил Ажибек.
— А разве мы железные? Может, он сам и железный, а мы нет. Ребята, слезайте с коней. Будем есть пшеничный коже. Эй, Дурия, женщина, дай нам коже!
Дурия, веявшая зерно, опасливо посмотрела на уполномоченного и не решилась оставить работу.
— Я кому говорю? Ты подойдешь или нет? — гаркнул глухой Колбай.
— Налей сам. Ты ведь знаешь, где стоит, — сказала Дурия, поглядывая на уполномоченного.
— Что-о? Что она говорит? — не понял глухой Колбай.
— Она говорит: возьмите сами и ешьте, — весело перевел Ажибек.
— Она так говорит? — изумился глухой Колбай. — А для чего мне тогда жена, если она не может подать еду?
— Ей уполномоченный не велит! — проорал Ажибек, продолжая дурачиться.
— Уполномоченный? Дурия, кто тебе муж? Он или я? Пусть он командует теми, у кого нет мужей. А ты должна слушать меня!
Дурия снова нерешительно покосилась на уполномоченного. Товарищ Алтаев отвернулся, словно не слышал, о чем шла речь. Тогда Дурия сходила под навес и принесла глухому Колбаю торсук. Мы, ребята, послезали с коней, расселись вокруг угощения.
Глухой Колбай позвал старика Байдалы, но тот ответил, что сыт, хотя было видно, как ему хочется коже, но он не смеет нарушить приказ районного начальника.
— Привык он баев бояться, теперь и перед уполномоченным дрожит, — сказал Ажибек. — Вот Колеке никто не испугает, пусть даже сам сатана за его душой придет. Ему только страшен Ырысбек, — последние слова он произнес совсем тихо, для нас, но глухой Колбай что-то почуял, вопросительно посмотрел на Ажибека, словно спрашивал: а ну, что ты сказал?
— Я говорю: Колеке, если разозлится, может прогнать уполномоченного обратно в район. Пусть не командует чужими женами, — громко соврал Ажибек.
Глухой Колбай засмеялся, польщенный, и потрепал Ажибека по щеке.
— Душа из тебя вон, не смей дразнить человека, — рассердилась Дурия.
Ажибек испугался, решив, что теперь ему не дадут ни капли коже, и начал оправдываться:
— Я не дразнил, ей-богу, правду говорю! — И затараторил: — Олла-билла, чтобы мне никогда не толстеть, не расти, не ходить на уроки, счастья не знать! Пусть мою долю коже съест собака. Чтобы мне совести не иметь и стыда… — он перечислял клятву за клятвой, мы не успевали за ним считать.
Дурия не выдержала и рассмеялась:
— Остановись, Ажибек. Не то останешься без всего, — и налила ему коже в освободившийся тостаган Колбая.
Ажибек залпом осушил тостаган и удовлетворенно щелкнул себя по выпяченному животу.
— Уф!.. — И льстиво сказал: — Ну и красива же наша Дурия!
Дурия грустно улыбнулась. С тех пор как Ырысбек выставил ее за дверь, так близко я увидел ее впервые. За это время она похудела, осунулась, в уголках губ и глаз появились морщины. В ауле поговаривали, будто глухой Колбай иногда бьет ее, мстя за свое унижение.
Товарищ Алтаев поднялся на ноги и, не глядя в нашу сторону, пошел в степь. Когда он скрылся в лощине, к нам тотчас подошел старик Байдалы и присел рядом на корточки.
— Милая, у тебя что-нибудь еще осталось? Вдруг есть ни с того ни с сего захотелось, — сказал он, отводя глаза.
Дурия молча взболтала торсук и налила ему коже в свободный тостаган.
— Байеке, а вам нельзя пить это коже, — сказал Ажибек.
— Почему нельзя? — удивился старик Байдалы, потеряв бдительность и не думая о подвохе.
— В этом коже краденая пшеница. Если выпьете такое коже, возьмете грех на свою душу, — пояснил Ажибек, делая вид, будто его очень тревожит судьба старика Байдалы.
— Голова твоя тыквой! Сколько можно терпеть от тебя?! — рассвирепел старик Байдалы и замахнулся на Ажибека, но тот ловко отскочил в сторону.
Все рассмеялись, кроме самого старика Байдалы да Колбая. Тот, по-прежнему запертый в свою глухоту, беспокойно вертел головой и спрашивал:
— Что он сказал, а? Что он говорит?
Но, благодаря глухому Колбаю, бригада все-таки смогла перекусить и перевести дух.
А потом вернулся уполномоченный, такой же суровый и вечно оскорбленный недостаточной сознательностью наших аульчан, и сел на свою горку соломы.
Вечером моя мама заглянула домой на часок, выпить чашку кипятка с солью. Пока бабушка разжигала самовар и готовила еду, мама сняла шерстяной пояс с больной поясницы, села спиной к печке и тотчас, закрыв глаза и склонив голову набок, захрапела.
— Страдалица ты наша… устала, — сказала бабушка, сердобольно качая головой.
А мама так и спала сидя, со склоненной к плечу головой и сладко похрапывая. Вокруг ее запавших глаз нездорово темнела кожа. Резче обозначились морщины на лице. Даже мне она казалась маленьким, жалким и совсем беззащитным человеком. Меня, как и бабушку, так и тянуло погладить ее по голове, говоря: «Страдалица ты наша».
Бабушка приготовила дастархан, но будить маму не решилась.
— Пусть немного поспит, — сказала она и погрозила нам пальцем. — Не вздумайте шуметь, я вас…
Мы-то и сами готовы были молчать даже час, два, хотя нам это и стоило неимоверных усилий.
Но маме все равно не дали поспать. На улице раздался топот коня и замер возле нашего дома, затем в окно постучали рукояткой камчи, и послышался голос уполномоченного из района:
— Дома бригадир? Пусть выйдет!
Мама вздрогнула, проснулась и, повязывая на ходу шерстяной пояс, поспешила на улицу. Ну, а меня разве удержишь дома в такую минуту? Я мальчишечьим своим чутьем угадал, что сейчас что-то будет, и выскочил следом за мамой.
Темнота скрывала лицо уполномоченного, но по голосу его, по тому, как нервно переступал под ним конь, было ясно, что он сильно не в духе.
— Женге, я поймал вора! Идемте со мной, — сурово сказал уполномоченный.
Он повернул коня и направил шагом к дому Нурсулу; мама послушно последовала за ним, я пошел за мамой.
Дверь Нурсулу была распахнута настежь, из дома наружу вырывался свет. Сама хозяйка стояла у порога, у ног ее, рассыпавшись по земле, лежала большая охапка бурьяна.
— Вот! — сказал товарищ Алтаев, показывая камчой на бурьян. — Здесь десять килограммов зерна, никак не меньше!
И точно: среди серых стеблей бурьяна желто поблескивали колосья пшеницы.
— Не верите? — усмехнулся уполномоченный. — Потрите в руке!
— Вижу и так, — вздохнула мама и повернулась к Нурсулу: — Где ты это взяла?
— Да шла через поле, ну, там, где уже скосили озимые, не выдержала и собрала, — рассказала Нурсулу, виновато глядя под ноги.
— Ай, зачем же ты сделала? Ведь знаешь, нельзя сейчас подбирать колосья, — строго сказала мама.
— Они бы все равно на земле остались, — пробормотала Нурсулу. — А детям нечего есть. Думала, подберу и ребятам пожарю, перед тем как на работу идти.
— И все равно, Нурсулу, так не годится, — сказала мама с упреком.
— Что же теперь делать? — нерешительно спросила Нурсулу. — Может, отнести на ток?
— Больше не бери колосья. А это оставь себе, твоим детям надолго хватит, — сказала мама. — Товарищ Алтаев, Нурсулу больше не будет. Она обещает нам. Правда, Нурсулу?
— Что вы несете? — резко оборвал ее уполномоченный. — Нечего ее покрывать! Сейчас же составьте акт! Вот вам карандаш и бумага, — он нагнулся и протянул бумагу и карандаш маме.
— Она не подумала, она ошиблась. Простите ее ради детей, — попросила мама.
— Вы что? Не хотите составить акт? Значит, вы с ней заодно? — закричал уполномоченный; конь его прянул в сторону.
— Свет мой, должность у тебя большая, но сам ты еще очень молод, не умеешь обращаться с людьми. — Мама тоже повысила голос. — Кто будет убирать урожай, если мы всех женщин отправим в тюрьму? Для голодных детей они подбирают колоски. А себя ничуть не жалеют, работают и ночью, и днем, хотя мы ничего им не платим, даже зернышка на трудодень! Неужто мы скажем этим женщинам после всего: пусть ваши дети с голоду дохнут!
— Вы — коммунистка, а говорите такие слова! — возмутился уполномоченный.
— Я — коммунистка! — гордо подтвердила мама. — И потому говорю такие слова! Если мы не можем помочь этим людям, значит, мы не меньше их виноваты!
— Вы только и думаете о еде. Впрочем, разговаривать с вами, видимо, нужно в другом месте, — процедил уполномоченный сквозь зубы.
— Не надо, Багила, не спорь с ним, — сказала Нурсулу.
— А вы!.. — крикнул ей уполномоченный. — А вы пойдете со мной. Я отведу вас куда надо, вместе с… вашим бурьяном!
Нурсулу собрала бурьян в охапку, взвалила ее на плечо.
— Я же тебе сказала: оставь это дома! — напомнила ей мама.
— Иди, Багила, не спорь с ним. Пусть уполномоченный-джигит утешит свою душу. Враги оставили его без руки, но плату он, видно, хочет получить с нас, вдов и сирот, — с горечью сказала Нурсулу. — Куда прикажете нести, господин?
Уполномоченный заскрипел зубами, сдерживая себя.
— Оскорбляете? Ничего, я стерплю. На фронте было потяжелей. Несите похищенное зерно в контору!
Нурсулу зашагала по улице. Уполномоченный поехал рядом, едва не касаясь стременем ее плеча. Мама пошла за ним, решив не бросать Нурсулу в беде. Я по-прежнему тянулся за ней как хвост.
Уполномоченный привел Нурсулу в контору и запер там вместе с колосками, навесив на двери огромный замок.
— Вы не имеете права!.. Кто вам дал право держать ее взаперти без суда?! — гневно спросила мама.
— Но и нельзя оставлять на свободе того, кто ворует, — убежденно ответил товарищ Алтаев.
— Да разве это воровство?
— Я же сказал: с вами мы будем говорить в райкоме. А сейчас занимайтесь своими делами и не мешайте мне исполнять свой долг. Распустились здесь, в тылу!
Было ясно, что упрямого уполномоченного маме не переубедить. Она взяла меня за руку, и мы пошли домой.
— Ничего, все будет хорошо. Попугает он Нурсулу и простит, — сказала мама, успокаивая себя.
Однако уполномоченный взялся за дело по-настоящему. Составил акт, вызвал милицию из районного центра, и та увезла Нурсулу. Рассказывали, как Нугман заступался, просил оставить ее, но милиция будто бы ответила ему: «Нельзя! Кого-то следует наказать, чтобы другим стало неповадно. Иначе завтра в открытую начнут воровать». А уполномоченный вроде бы и самого Нугмана обвинил: «Слабость проявляешь, председатель. Потакаешь расхитителям народного добра». И еще очевидцы говорили, что двое детей Нурсулу и ее старая мать долго бежали за полуторкой-грузовиком, на котором увозили арестованную в район, а потом упали в дорожную пыль и лежали до тех пор, пока их не подняли моя мама и другие женщины и не увели домой.
А через день-два я, забежав в контору за мамой, оказался свидетелем разговора мамы с Нугманом.
— Ничем уже не помочь Нурсулу, — говорил председатель. — Время сложное, тяжелое. Есть приказ: ни зернышка не оставлять в земле! Все для фронта! Все для победы!
— Но ведь колосья остаются, — возразила мама. — Почему же судят того, кто их подобрал, а те, по чьей вине они остались, ходят как ни в чем не бывало, ничуть не виноватые?
— В конце концов их тоже накажут, — сказал Нугман.
— Кого? — спросила мама. — Мальчишек, которых посадили на старые машины?
— Что ты, Багилаш, мы должны сказать им спасибо, — смутился Нугман.
— Вот видите. А Нурсулу, наверное, будут судить.
— Будут, — вздохнул председатель.
— Тогда пусть судят весь аул! — крикнула мама. — Мы все подбирали колоски. Одни чаще, другие… хоть раз да подбирали. Выдать одну Нурсулу, а самим остаться в стороне?
— Багила-ай, оставим этот разговор! — взмолился Нугман.
— То есть как оставим? А дети Нурсулу? Ее больная мать? Что будет с ними? О них вы подумали?
— Думаю. Уже голова кругом идет.
— Тогда поезжайте в район, поговорите с главным начальством.
— А что я скажу? Отпустите человека, укравшего зерно?
— Да не украла она! Колоски это! Колоски! О господи!.. Не хотите сами, пошлите меня.
Нугман помолчал и тихо сказал:
— Завтра поеду в район.
В эту ночь мама осталась дома, на ток не пошла. Повязала на лоб чистую тряпку и еще с вечера легла в постель, охая и вздыхая, ну совсем как больной человек. Мне тоже было не по себе. Я долго не мог уснуть, полночи думал над словами мамы. В самом деле, не песок же, не глину ест аул. В какой дом ни зайди, увидишь жареную пшеницу, талкан, а у кого-то и хлеб печеный найдется. Откуда люди берут зерно, если за трудодни ничего не платят? Я не видел, чтобы мама или сестра доставали зерно из чулка или кармана, но ведь мы что-то едим каждый день, иначе бы все в нашем доме перемерли с голоду. Значит, и вправду нужно судить весь аул, и в том числе и Назиру, и мою маму? Я на миг представил, как приехала милиция из района и увезла весь аул, и у меня похолодела спина. Нет уж, мама не думает, что говорит. Пусть уж лучше осудят одну Нурсулу. Жаль, конечно, ее, и двух малышей, и престарелую мать…
Мама перевернулась на другой бок и тяжко вздохнула: «О-ох!»
Нугман сдержал свое слово — уехал еще на рассвете в районный центр и вернулся только на другой день, когда солнце уже перекочевало на запад. Не заходя в контору, он сразу приехал на ток. На него было страшно смотреть: бледный как простыня, глаза ввалились, стали бесцветными, безжизненными, как осеннее небо. Ни слова не говоря, Нугман тяжело слез с коня, так же молча привязал его под навесом и лег на солому вверх лицом, прикрыл глаза рукой.
Даже мы, дети, и те поняли, как плохи дела Нурсулу. А мама взяла торсук с кислым молоком, склонилась над Нугманом:
— Выпейте, председатель.
Нугман опустил руку и сел, сказал виновато:
— Не вышло! Ничего не получилось. Дело передали в суд.
— Но ты сказал, что это не воровство? Что у нас остается очень много колосьев на поле? — спросила мама.
— Не мог я этого сказать, Багила. Плохо бы стало нашим мальчишкам. Это же они сидят на косилках. Ты говорила сама. Вон у соседей, двух таких же мальчишек… В общем, не мог я! Сама должна понять, — сказал Нугман, словно извиняясь.
Вечером из степных глубин налетел сильный ветер, принес пылевую бурю. Все вокруг, и дома, и земля, и небо, смешалось в тучах черной пыли. Она забивала нос, разъедала глаза. Люди метались, точно серые призраки, накрывая зерно всем, что попадало под руку, будь то кошма или палас. А если не было и этого, срывали с себя одежду и тоже набрасывали на кучи зерна.
Потом на смену пылевой буре пришел холодный проливной дождь.
— Это и есть черная буря казана[8],- пояснил старик Байдалы. — Если затянем с уборкой, пропадет урожай. Теперь жди непогоды!
За эти дни мы приноровились к своим малатасам и к молотилке, и наша работа пошла поживей. Теперь косилка и лобогрейка не успевали снабжать ток пшеницей. Того, что привозили на одной арбе и волокуше, нам хватало часа на три, а потом мы распрягали коней и сидели без дела. Мама почти все время проводила в поле, оставив за себя старика Байдалы.
Однажды на ток снова нагрянул товарищ Алтаев и, увидев наше безделье, напустился на старика Байдалы:
— Почему стала работа? Это что? Саботаж?
Старик Байдалы пустился было в объяснения, но уполномоченный не стал даже слушать, закричал на него:
— Распустились вы здесь, в тылу! Почему не подвозят хлеб? Где бригадир? Сейчас же найти бригадира!
— Канат, возьми своего гнедого да съезди позови свою мать. Она где-нибудь у комбайна, — сказал расстроенный старик Байдалы.
Я вскочил на гнедого и поскакал. Да только гнедой мой скакал боком, как привык по кругу трусить. Да и я сам кособочусь, разучился прямо сидеть на коне. Мы с гнедым перевалили через два холма и вышли прямо к стоявшему комбайну.
Еще издали мое ухо уловило удары металла о металл. Тракторист Есенбай и комбайнер Иван, оба черные с головы до пят от какой-то мази и пыли, сидели на траве и что-то чинили. И тот, и другой из нашего аула, только работали они теперь в МТС. Есенбаю уже за пятьдесят, он смуглый, с лохматыми, иначе не скажешь, усами, нависающими над верхней губой. Иван прямая ему противоположность — глаза у него голубые и волосы, наверное, светлые-светлые, если их хорошенько отмыть, да и возрастом он годился Есенбаю в сыновья. Моя сестра Назира и та старше его на год-полтора. И все же Есенбай старался работать в паре с Иваном. Вот так же вместе весной они пахали в нашем колхозе, а теперь прибыли убирать урожай. Про Есенбая и Ивана говорят, что их сближает любовь к шуткам и общая болезнь, дескать, они очень любят копаться в своих машинах. Стоит сломаться какой-нибудь одной детали, и они с ней возятся целый день. Так, мол, и работают: сделают один круг и потом до ночи копаются в машине. Наш учитель Мукан-ага даже песенку сочинил про них, которая так и называется: «Болезнь копания»:
Иван и Есенбай,
Под ними комбайн
Из железа и стали,
Машины, говорят, устали!
Полгектара урожая
Всю неделю убирают!
Их «болезнь копания»
Гробит все старания…
Песня получилась длинной-предлинной, я всю не запомнил. Но когда мы с мамой услышали ее в первый раз, мама сказала, что Есенбай и его комбайнер не так уж и виноваты. На заводах сейчас выпускали танки для фронта, и запчасти к другим, мирным машинам приходится делать самим, своим, домашним способом, ну а проку от таких частей немного. Ну, а то, что они всегда веселы и не падают духом, это, может быть, и хорошо.
Вот и сейчас Есенбай и Иван стучали, лязгали инструментами, что-то перебирали, протирали. Увидев меня, Иван улыбнулся во весь рот и спросил:
— Эй, с чего это вы оба окривели? И твой конь кривой, и ты сам кривой!
Есенбай поднял голову, посмотрел на нас с гнедым и тоже засмеялся:
— Кривой на кривом, куда путь держишь?
Нет, они ничуточки не переживали из-за того, что их комбайн в этакое горячее время без дела стоял. Видно, не зря народ пел песню Мукан-ага. Ишь, какие довольные! Только и думают, кого поддеть, над кем посмеяться. Но я сдержался и сказал, что разыскиваю маму.
— Ах, маму?! — весело воскликнул Есенбай. — Твоя мама на вершине горы Балканы, где молодой заяц убегает от фазана, а фазан от твоей мамы… — В такт своим словам тракторист стучал молотком по какой-то металлической штуковине.
Иван тоже не заставил себя ждать, подхватил вслед за Есенбаем:
— У фазана хвост длинный, а сам фазан весь красный. У мамы твоей железное ружье. Она прицелилась в фазана и — паф! — попала прямо в глаз. Ну, понял?
— Ничего он не понял, — сказал Есенбай, веселясь. — Фазан — это Манар, а заяц — Карл. И твоя мама охотится на фазана и зайца.
Я повернул гнедого и поскакал дальше.
— Только не промахнись! Не забывай, ты криво скачешь! — напутствовал меня Иван, и они снова застучали железом.
Мама и вправду оказалась возле лобогрейки Манара. Перед ней, вытирая руки травой, стояли Манар и кузнец Карл, одногодки комбайнера Ивана. А мама, наклонившись к ним с коня, размахивала камчой, словно собиралась отхлестать и одного, и другого, и вовсю ругала:
— Окаянные! Или работайте как следует, или убирайтесь отсюда! Всыпать бы вам покрепче да отправить в свое ФЗО! Пусть посмотрят, кого воспитали! Это же надо: три круга за весь день!
— Так ведь только что починили, — сказал Манар, продолжая вытирать руки и ничуть не обижаясь. И вообще я еще ни разу не видел, чтобы Манар сердился. Лицо у него всегда спокойное, приветливое, не помню, чтобы он слово грубое бросил, даже нам, мальчишкам.
— Опять скажете: нет деталей? А что валяется у тебя во дворе? Небось спрятал, а потом — нет запчастей? Не так ли?
— Да ведь это совсем от другого детали. От старого мотоцикла, тетя, — пояснил Манар терпеливо.
— Ну, а что у вас сегодня сломалось? — грозно продолжала мама.
— Косогона не напасешься. Ломается все время.
— Если нарочно ломать, тогда уж точно не напасешься!
Но тут за Манара ответил кузнец. Он худенький, малого роста, чуть повыше меня, да и голос у него писклявый, заикающийся. Карл первым из немцев, приехавших к нам в начале войны, научился говорить по-казахски, освоился и вообще стал своим человеком в ауле.
— Для ко-осогона хорошее дерево н-н-надо, а это ни-ни-ни-никуда не годится, — сказал Карл, нервничая и еще более от этого заикаясь.
— Чем же оно плохое? — еще пуще рассердилась мама.
— Не-не крепкое, быстро л-л-ломается.
— Ладно, я разберусь… Да сколько, в конце концов, можно вытирать руки? Не девушка, поди! Манар, пускай машину. И чтобы этот участок сегодня скосил! А ты, Карл, останешься здесь на всякий случай. Не успеете к вечеру, ночью будете косить! Понятно?
— П-п-понятно.
После этого мама занялась моей особой:
— Канат, что случилось? Почему ты здесь?
Я коротко рассказал о том, что произошло на току.
— Ладно, поехали, — сказала мама, сразу осунувшись, и повернула коня.
Я тоже потянул повод. Манар мне улыбнулся и подмигнул, а Карл вполголоса спросил:
— К-канат, колесо еще у тебя?
Я утвердительно кивнул и поехал за мамой.
Карл и Манар собирали по всему аулу разный хлам. Что ни попадется на глаза из железа, все тащат к Манару, в сарай. Мне они говорили, будто хотят построить настоящую легковую машину. На днях Карл увидел в нашем дворе старое колесо от мотоцикла и попросил его насовсем. Он умолял, чуть не в ногах валялся, а на меня что-то нашло, я заупрямился и не дал колесо, эту рухлядь.
Я догнал маму и поехал рядом, колено к колену. Мама хмуро молчала, готовясь, наверное, к неприятной встрече с уполномоченным. Ну а я, чтобы не скучать, тоже начал думать. И поскольку только что расстался с Манаром и Карлом, стал думать о них.
Это были удивительные друзья; между ними, говорили взрослые, и волосинку не просунешь. Я слышал рассказ Назиры о том, как Манар познакомился с Карлом. Они встретились впервые в тот день, когда на станцию приехали немецкие семьи. Председатель послал за ними подводы, и на одной из них отправился Манар. Он стоял возле арбы на пристанционной площади, ждал, когда к нему посадят людей. Характер у него был мягкий, почти девчачий, эта мягкость так и светилась на его узком нежном лице, но, странное дело, никто не дразнил его за это, и даже наоборот: всех так и тянуло к нему. И вот, когда Манар ждал у арбы, к нему подошел привлеченный его излучающим доброжелательность лицом мальчик-немец, пролопотал что-то на своем языке и улыбнулся. Манар тоже улыбнулся, и эти улыбки мгновенно связали их дружбой. Но тут же выяснилось, что мать Карла собирается жить совсем в другом ауле, тогда Манар и Карл уговорили ее, один словами, другой выразительными жестами, и она пересела на арбу Манара. Приехав в аул, мать и сын поселились не где-нибудь, а рядом со своим новым другом. Манар жил вдвоем со старой матерью. Старушки тоже подружились, и забавно было видеть со стороны, как они, не зная языка, оживленно беседуют с помощью знаков.
С тех пор Манар и Карл почти не расставались, повсюду ходили вместе, словно приклеенные. Нет, никто не видел, чтобы они праздно шатались по улице, не зная, куда деть свободное время. Друзья вечно что-нибудь мастерили, строили что-то. А в том, что у Карла золотые руки, вскоре убедился весь аул. И произошло это так. Еще прошлой зимой ушел на фронт единственный в колхозе кузнец Ахат, и кузница месяца два стояла закрытой. Но однажды старик Байдалы открыл ее двери. Пришла пора возить на фермы сено, и надо было подправить полозья саней. Старик Байдалы и двое его помощников, тоже почтенные, пожилые колхозники, раздули в горне огонь, но дальше этого работа у них не пошла. Никто не знал, как следовало на самом деле варить и ковать железо. Старики стояли вокруг горна и отчаянно спорили: «Я говорю: нужно так». — «А я утверждаю: не так, а вот этак». И они бы спорили, наверное, без конца и сено еще долго лежало в стогах, ждало возницы, но, к счастью, мимо проходили Манар и Карл. Любопытство и громкие голоса заставили их заглянуть в распахнутые двери кузницы. Прослушав спорящих, Карл, ни слова не говоря, положил раскаленное железо на наковальню, взял в руки молот и начал править полоз. Да так ловко натянул полозья и прибил их гвоздями, что старики диву дались, глядя на то, как легко взлетает тяжелый молот в его худых, еще не окрепших руках. Придя в себя, старик Байдалы, бывший тогда бригадиром, тут же попросил Карла взять на себя обязанности кузнеца. И мама, ругая меня за лень, обычно ставила в пример Манара и Карла, расхваливала на все лады: и какие они заботливые, и умелые, и как любят труд. И было непривычно слышать, как она сегодня и так, и этак отчитывала их, кричала, размахивала камчой. Какая муха ее укусила?
Когда мы приехали на ток, уполномоченный налетел на маму с такой неистовой яростью, что я испугался, что он вот возьмет и прямо отсюда отправит ее в тюрьму.
— Где хлеб? Почему не косят? — кричал товарищ Алтаев, размахивая единственной рукой. Пустой рукав его гимнастерки выбился из-за ремня и взлетал, точно подбитое крыло.
— Товарищ Алтаев, лобогрейка сломалась, — устало отвечала мама.
— А почему сломалась? Нарочно, да? Нет, тут пахнет вредительством! Вы не хотите работать! Вам наплевать, что идет война! Я вас под суд! Всех под суд! Вы у меня руками — руками будете косить! И чтобы сегодня же были снопы.
Раньше мама никому не позволяла себя обижать, а если кто и пытался обидеть, быстро отбивала у того охоту кричать на людей. Но тут она и слова не сказала, только стиснула зубы, почернела лицом, снова села на коня и уехала в поле. А вскоре на ток поползли арбы и волокуши со снопами нового хлеба.
В этот день мы вернулись домой далеко за полночь. Еще к вечеру с гор подуло холодом, и у нас с Назирой, босых, одетых легко, совсем по-летнему, зуб на зуб не попадал. Мама отправилась вместе с нами, чтобы поесть и погреть поясницу. Дома она сняла пояс и приложила к спине бутылку с горячей водой. В комнате было тепло и спокойно. И когда к нашему дому подкатила арба, перестук ее колес прозвучал для моих ушей словно грохот сказочной колесницы.
— Тетя! Тетя! — завопил за дверью Манар истошным голосом.
— Господи, опять что-то случилось! Ну, негодники, ну, негодники, — посетовала мама и, наскоро повязав пояс, вышла на улицу, и тотчас мы услышали ее полный ужаса голос: — Что ты говоришь?! Господи, что ты говоришь?!
Мы с сестрой выбежали из дома. Темная фигура матери склонилась над арбой, возле нее маячил Манар.
— Как же это случилось, Манар?.. Как это случилось? — горестно повторяла мама.
На арбе кто-то мучительно застонал.
— Карл, голубчик… Карл, миленький… потерпи. Сейчас мы что-нибудь сделаем, — ласково попросила мама.
А Манар, всхлипывая, рассказал, что они расстались с Карлом. Тот сказал, что будто бы пойдет на ток и там будет ждать. А Манар решил, хоть и темно, скосить еще три круга. Он прошел два круга и повернул на третий, и тут кто-то вскрикнул из-под косы.
— Он, наверное, здесь хотел подождать, пока я закончу… Мы собирались потом к Шымырбаю, дыни поесть… Он ждал и заснул… А я не знал… Я не знал… — Тут выдержка отказала Манару, он зарыдал во весь голос.
Бабушка вынесла лампу и вместе с мамой осмотрела Карла. Меня не подпускали близко к арбе, но все же я успел увидеть окровавленное тело, лохмотья, в которые превратилась иссеченная одежда, и невольно попятился к дверям. Мама тоже не выдержала и отвернулась.
— Нужно срочно съездить за доктором, — сказала мама. — В таком состоянии его в больницу везти нельзя. Мальчик не выдержит. Кого же послать? — спросила она как бы самое себя. — Ясно, я сама поеду в Коныр. Манар, отвези пока, голубчик, Карла домой! Назира, разбуди кого-нибудь из немцев. Пусть они подготовят мать. У бедняжки больное сердце. Как бы и с ней не случилось беды. А ты что стоишь? — обратилась она ко мне. — Ступай сейчас же в дом. Побудь с маленькими. Они уже, наверное, перепугались одни.
Уходя в дом, я услышал, как вновь застонал пострадавший и как мама сказала:
— Потерпи, дорогой… я сейчас поеду за доктором.
— Несчастный, — сказала бабушка. — Видно, ему на роду страдать суждено.
— Бабушка, вы опять за свое? — услышал я голос Назиры и закрыл за собой дверь.
Маленькие уже повылазали из постелей и ревели в три голоса. Болат и Марат басовито, а сестренка Жанар вторила им тоненьким, пронзительным голосом. Я начал их успокаивать и так, и этак, и уговаривал, и стыдил. Замучился, не зная, что еще с ними делать. Хоть плачь вместе с ними.
— Если не перестанете, волк постучится в дверь, — сказал я, прибегая к последнему средству. — А медведь уже смотрит в окно. «Кто здесь плачет?»- спрашивает.
Но маленьким хоть бы что — ревут в три ручья. Тогда я подошел к двери, незаметно для них постучал и спросил того, кто будто бы стучался в наш дом:
— Кто там?.. Говоришь, ты, безумная Бубитай?.. Нет-нет, я не открою дверь. Нет, нет, не проси! У нас никто не плачет… Да, никто. Это плачут дети Нурсулу.
И братья, и сестренка тотчас замолкли, вытаращили глазенки, испуганно уставились на дверь.
— Канат, там сумасшедшая Бубитай, да? — спросил Болат, который был чуть постарше остальных.
— Она! Услышала ваш плач и пришла. Раз они плачут, говорит, заберу их с собой.
— Канат, мы не будем плакать, скажи ей: пусть уйдет, — взмолился Марат.
— Эй, сумасшедшая Бубитай, уходи! Наши дети плакать не будут! — крикнул я, глядя на дверь.
И сам испугался, бросился к братьям и сестре, залез к ним под одеяло. А вдруг безумная Бубитай и вправду таится за дверью?
— А днем сумасшедшая Бубитай к нам приходила, — зашептал Болат, прижимаясь ко мне горячим боком. — Бабушка дала ей поесть. А потом прибежала Тоштан и увела тетку домой.
— Канат, повернись ко мне, — тихо захныкала Жанар, обнимая меня за шею.
— Канат, скажи Болату: пусть он возьмет мою руку, — попросил Марат, боясь говорить громко.
— Болат, ты ведь уже большой…
Мы прижались друг к другу тесней и так незаметно уснули.
Но всю ночь мне снились кошмары. За нами, ребятами, гонялся с ружьем Ырысбек, грозясь расстрелять, и я прятался в куче кизяка, сложенной перед дверью. Потом появился окровавленный Карл, он смеялся и пел как ни в чем не бывало и обнимался с Манаром. Я видел во сне сражение: отряды солдат, исчезающих в пороховом дыму, а когда их вовсе не стало, из клубов черного дыма появился толстый волосатый человек и пошел на меня, зловеще поигрывая ножом глухого Колбая. Я в ужасе, но бежать не могу — ноги мои словно приросли к земле. Открываю рот, чтобы позвать на помощь маму и бабушку, и вместо крика слабенькое, сдавленное шипение. Я просыпаюсь, дрожа от страха. Рядом со мной сладко посапывают малыши. В комнате сумрачно. Со стола тускло светит керосиновая лампа. Я ищу глазами бабушку, но она еще не вернулась. Мы одни. И я проваливаюсь в очередной страшный сон.
На этот раз мои враги бездомные собаки — дети Караканшык, Кокинай. Они носятся по улице, свирепо оскалив клыки, гоняя людей по домам. Я, таясь, выглядываю в окно, — мне нужно пробраться к маме на ток, передать что-то важное, но перед домом меня караулит, щелкает зубами огромный черный пес, тот легендарный черный щенок Караканшык, о котором нам рассказывал старик Байдалы и о котором мы некогда так мечтали. И я плачу навзрыд…
Я проснулся от чьих-то шагов. Лампу уже погасили, на стене лежал серый рассвет. Я перевернулся лицом к окну и увидел бабушку. Она, кряхтя, стелила на полу коврик, готовилась читать утренний намаз.
— Бабушка, а где мама?
— Мама на ток пошла… Мученица! Сегодня опять не спала… Не хочет о себе, так хоть бы о детях своих подумала.
В голосе ее сложное чувство: тут и жалость к невестке, и возмущение, и обида. И точно: днем мама забежала попить горячей воды, и бабушка сразу на нее напустилась:
— У тебя что? Кроме колхоза нет никого? Ни детей, ни семьи?
Мама поморщилась, словно у нее разболелся зуб и вот его задели. И промолчала.
После несчастного случая с Карлом лобогрейка и косилки протянули кое-как дня полтора, а потом и вовсе остановились. Некому было сварить ломаную деталь и тем более отковать ее заново. Нугман самолично уехал в район на поиски кузнеца, дня три пропадал и вернулся один. Кузнец, которого он отыскал, обещал приехать «как-нибудь на днях». Когда будет свободен.
Но хлеб не хотел больше ждать. Взрослые опасались, что еще немного, и колос начнет осыпаться на землю. Они взялись за косы и начали косить вручную. Нас снова позвали на помощь. Всех, кто мог обращаться с серпом или хотя бы собирать колоски, освободили от школьных уроков и послали в бригады.
Вот уже который день мы жнем на Куренбеле, самом дальнем участке колхоза. У каждого из ребят своя постоянная норма, совсем как у взрослых. Мы вытянулись в цепь, а те, кто был послабей или не имел серпа, шли следом за нами, убирали скошенный хлеб. И так с утра до вечера, почти не разгибая спины.
Над нами низко висело бесцветное, мутное, будто подернутое дымкой небо. По утрам было холодно, промозгло. По телу бегали знобкие мурашки, а короткие волосы на голове от холода торчали дыбом. Но к полудню пробивалось солнце, выходило над нашими спинами, отогревало, а потом начинало жечь. И сразу поднималась подсохшая пыль. «Жжу-жжу… Сыр-сыр…» — звучали косы и серпы, срезая стебель, шуршали падающие хлеба. «Жжу-жжу… Сыр-сыр…» Перед глазами мельтешили тонкие стебли, колосья почти по-кошачьи таращили свои жесткие усы. Спелые, сухие, они так и звенели в руках. И ты будь с ними и ловок, и осторожен. Срежешь не так — обломится колос на стебле, пропадет зерно в пыли. Ладони распухли, горели, их жгло, словно в горсти ты держал большую щепотку соли. В глазах становилось темно, и ныла задеревеневшая поясница. Остановиться на секунду-другую, разогнешь поясницу, потрешь ее, и снова вперед, иначе отстанешь от других, не выполнишь норму. И ты идешь, идешь по своей полосе, жнешь, жнешь серпом, только мечтая о той минуте, когда наступит обеденный час, да поглядывая на Ырысбека. Это от него зависит наш отдых. Он самый главный здесь, на Куренбеле. А пока он шагает, лихо размахивая косой, гимнастерка его совсем бела от солнца, ремень застегнут через плечо. «Сыр-сыр-сыр… Жжу-жжу…» Послушно падают перед ним хлеба. Говорят, если Ырысбек захочет, то сможет все.
Но вот он опускает косу, достает из кармана большие трофейные часы и — наконец-то! — протяжно подает команду:
— Отды-ха-ай!
Мы бросаем серпы там, где нас застала команда, и мчимся к своим шалашам, сооруженным из веток, с толстым слоем травы на крыше. Я живу в шалаше с сестрой Назирой. По соседству с нами глухой Колбай и его Дурия, еще дальше шалаши других косарей, замыкает их ряд жилище Ырысбека и Зибаш.
Войдя в свой шалаш, Ырысбек берется тотчас за домбру. Песни теперь он поет веселые, задорные, и чаще всего краковяк:
Русский, немец и поляк
Танцевали краковяк!
Тра-ля-ля, ля-ля-ля,
Трайля-ля, три-ляля…
Он играет, поет и пощелкивает пальцами по корпусу домбры. И кажется, что вместе с ним пляшет его шалаш и наши шалаши подтанцовывают ему.
Иногда Ырысбек дурачится, заводит песни, посвященные Зибаш:
Прекрасен разлет твоих бровей, Зибаш!
Милая, накорми меня, уважь!
Переводя дух в своих шалашах, мы смеемся над шутками Ырысбека, забываем об усталости.
— Ненормальный твой Ырысбек… Сумасшедший какой-то, — говорит сестра Назира, качая головой, но по глазам ее видно, что ей тоже смешно.
Потом мы слышим, как со стороны аула катится, скрипя колесами, арба с быками в упряжке. Она везет нам обед — лапшу, заправленную молоком.
После обеда опять за работу. И опять мутное небо. «Жжу-жжу… сыр-сыр» — говорят косы и серпы. Шелестят падающие хлеба. Щетинятся кошачьи усики колосьев, и неподвижное солнце над спиной. Жжение в распухших ладонях. Кружение головы. Темнота в глазах… И опять ждать вечера, когда солнце зайдет. И вот оно заходит. Уставшие до изнеможения, плетемся к шалашам и валимся на травяную подстилку. И опять в сумерках прибывает арба с тем же невозмутимым быком в упряжке, привозит ужин — лапшу, заправленную молоком…
Потом приходит мама, измеряет нашу работу, кто сколько сделал за день. На ночь она остается со мной и Назирой. Спать в шалаше очень холодно. Мы ложимся в верхней одежде, набрасываем на себя старые одеяла и шубы, прихваченные с собой из дома, обкладываемся травой. И если среди травы попадает сухая полынь, чихаем и кашляем всю ночь напролет.
Мама спит беспокойно, деля, как говорит бабушка, ночь на четыре части, то и дело встает и уходит из шалаша. Я тоже просыпаюсь, потому что с той стороны, с которой меня согревала мама, ко мне подбирается ледяной ветерок. Я не сплю, слушаю ее шаги. Они удаляются и потом приближаются снова. Мама ходит по нашему лагерю, словно часовой, и, побродив, залезает в шалаш. Впотьмах плотнее укрывает сестру одеялом, кутает меня, спящего посредине, и тихонько ложится сама.
— Мама, почему ты не спишь? Все ходишь, ходишь? — шепчу я, не сдержавшись.
— Смотрю, как бы не загорелся хлеб, — отвечает она тоже шепотом. — Ырысбек курит целыми днями. Глядя на него, задымили другие. А хлеб и трава точно порох. Иссушились за эти дни. И стоит только одной искре… А ты спи. Нечего тебе, не твоя забота. Завтра чуть свет подниму.
И она в самом деле будила чуть свет, едва над горизонтом, на востоке, темнота начинала таять, бледнеть. Мама ходила по шалашам и поднимала людей. Кое-кто снова зарывался под шубы, одеяла, бормоча: «Сейчас, сейчас». Но она не пускалась в уговоры, а прямо стегала камчой. И лицо ее было безжалостное, холодное. В такие минуты я сам боялся ее.
Мы вылезали на холод из уютного шалаша, нагретого за ночь теплом наших тел, нашим дыханием. Белый иней, выпавший на траве, колол своими иглами босые ноги, по телу волнами ходила противная дрожь. Хлеба встречали нас плотной враждебной стеной. Но вот в тишину врывались резкие звуки: «вжик-вжик…» Это косари точат косы. Я слежу за Назирой: управившись раньше всех со своей косой, она направляется к напряженно застывшим хлебам. Ее движения размашисты, уверенны. Коса ходит как маятник у часов. И вскоре Назира вырывается вперед, оставляя других косарей далеко за собой. В первый же день Ырысбек закипятился, пробовал потягаться с моей старшей сестрой. Сказал: «Посмотрим, кто кого! А ну, красавица, держись!»- и бросился вдогонку, лихорадочно замахал косой. Да куда там! Задохнулся, посинел. Мы уже было испугались, что помрет.
— Вот это девушка! Батыр! — сказал Ырысбек, придя в себя. — Такой сильной девушке и проиграть не стыдно!
Он стал поглядывать на сестру Назиру, несколько раз подходил к ней, пытался завести разговор, но она отворачивалась или вовсе отходила прочь.
— Глаза у него нехорошие, не люблю я таких людей, — пояснила она мне, хотя я и не спрашивал. У них, у взрослых, свои дела; у нас, ребят, свои.
Однажды, перед обеденным перерывом, Ырысбек снова подошел к Назире.
— Признайся, красавица, уж не заколдованная ли у тебя коса? Дай посмотрю, — попросил Ырысбек и взял, нет, не косу, а Назиру за локоть.
Сестру мою словно бы ужалила змея, она отдернула руку и, попятившись назад, замахнулась косой.
— Уйдите, иначе я вас ударю, — сказала она, покраснев от гнева.
— Назира, милая, ты что? Да я… Да я… — испугался Ырысбек, отступая.
— Я вам не «милая». И впредь не смейте подходить ко мне!
Увидев выражение ее лица, я насторожился, сжал рукоятку серпа. «Нет, дела взрослых — тоже наши дела, — подумал я обреченно. — Если он все же обидит сестру, придется мне выступить на защиту».
Единоборство со взрослым мужчиной ничего доброго не сулило, но Ырысбек, к моему облегчению, повернулся и ушел в свой шалаш. Оттуда тотчас же донеслась визгливая ругань Зибаш, потом женщина вскрикнула. Видимо, Ырысбек ударил ее.
Ко мне подошел Ажибек с чайником в руках. Это был знакомый мне чайник Ырысбека.
— Пойдем на родник, за водой, — сказал Ажибек.
Я сбегал в шалаш и вернулся с нашим чайником.
— А твоя сестра Назира молодец! — сказал Ажибек по дороге к роднику. — С Ырысбеком только так и надо. Стоит ему улыбнуться разок, и он тут же сядет тебе на шею.
— Тогда почему воду ему носишь? — спросил я с удивлением.
— Ты, Канат, ребенок еще. Ничего не понимаешь, — важно, по-взрослому, сказал Ажибек. — Ты думаешь, я для Ырысбека стараюсь? Как бы не так! Я ради Зибаш воду ношу! Жалко мне ее, Канат. Всю ночь эту плакала.
— Он побил ее?
— Зачем ее бить? — горестно усмехнулся Ажибек. — Она и так ему пятки готова лизать. К несчастью.
— А что же она тогда плачет?
— Ырысбека не было всю ночь.
— А где же он был?
— Откуда я знаю? Вон их сколько вокруг — и девушек, и вдов. К какой-нибудь и пошел.
— Зачем?
— А, что тебе объяснять. Ну и бестолковый же ты!
— Да я все уже понимаю, — соврал я. — Значит, Зибаш из-за этого плакала?
— До утра. Уж я ее успокаивал. Не плачь, говорю. Разве мало настоящих джигитов? Она и слышать не хочет. Ревет и все. Ну, я и заснул. А утром мать твоя с камчой. Уж как стеганула! Во, погляди!
Он повернулся спиной, но через рубашку ничего не было видно, однако я на всякий случай уважительно произнес:
— Ничего себе!
— То-то, — гордо сказал Ажибек. — Только ты своей маме скажи. Пусть она лучше со мной не задирается. Я же с ней не задираюсь? Я человек гордый! Еще раз тронет, возьму спички, подожгу хлеб! А потом пусть меня хоть сто раз судят, я не боюсь.
Когда мы, набрав воды, повернули назад, до нас донеслось пение Ырысбека и бренчание его домбры. На этот раз он пел из шалаша, в котором жили Гюльсара и девушка-немка Эмма.
Нет другой такой, как Эмма!
Волосы как серебро, лобик белый!
А нежные щечки
Как яблочко спелое. -
заливался Ырысбек упоенно.
— Чтоп ти пропал, Ирисфек, ухоти отсюда! — возмущенно закричала Эмма.
Эмма, высокая светловолосая девушка с голубыми глазами, очень смешно говорила по-казахски. Зная это, она стеснялась и предпочитала больше молчать. А для Ажибека не было лучшей забавы, как раздразнить ее, вывести из себя и слушать, покатываясь от смеха, как она ругается, ужасно коверкая казахские слова. Но вот теперь она, забыв о произношении, кричала на Ырысбека:
— Фон отсюта! Уйти!
— Эммажан, ты прямо какая-то недотрога! К тебе кто в гости пришел? Герой войны! Разве он за это боролся? Легкое, понимаешь, отдал! — протестовал Ырысбек.
Он увидел нас, проходящих мимо, и высунулся из шалаша:
— Ажибек! Ты куда воду несешь, болван? Разве не видишь, где я?
— Надо же, увидел, — прошептал Ажибек с досадой и громко ответил:- Сейчас принесу! — и, повернувшись спиной к шалашу, тайком плюнул в чайник, но ему и этого показалось мало, он предложил плюнуть мне:-Не стесняйся, Канат. Пусть он выпьет эту воду, влюбится в Эмму, она в него! И Зибаш останется одна!
То ли подействовало его заклинание, то ли что-нибудь другое, только этим же вечером Ырысбек перебрался в шалаш Эммы, а Гюльсаре пришлось уйти к другим женщинам. Покинутая Зибаш распустила густые черные волосы, плакала и во весь голос проклинала разлучницу Эмму.
Вечером, как всегда, появилась мама и, узнав об этих перемещениях, очень рассердилась, пошла в шалаш к Ырысбеку. Она говорила тихо, но зато голос Ырысбека разносился, наверное, на всю степь.
— Дорогая женеше, я говорю правду, как на духу! — проникновенно разглагольствовал Ырысбек. — Я безумно люблю Эмму! И неужели я не заслужил права быть с той, кого люблю больше всего на свете? За что же я тогда кровь проливал? Легкое отдал!.. Ты спрашиваешь: а как же Дурия? А как Зибаш? Ну, конечно, я их тоже любил! Но ты же сама знаешь: Дурия не стала ждать меня. А Зибаш — грубая женщина, она мне не пара. И потом, как она могла? Муж ее пал на войне, она тут же пошла за другого! Я клянусь, женеше: моей истинной суженой будет одна только Эмма! «Чудо-волосы, личико белое!»
Мама вышла из шалаша растерянная, видно, не знала, то ли верить Ырысбеку, то ли нет. Но зато радости Ажибека не было предела. Весь следующий день он ходил, улыбаясь — рот до ушей. То и дело гримасничал, подмигивал мне. И работал на этот раз не ленясь, серп его сверкал, точно молния, в гуще хлебов.
— Ну как? Здорово получилось? — спросил он меня после обеда.
Ажибек считал новую любовь Ырысбека и Эммы целиком делом своих рук и требовал восхищения.
— А Зибаш? Разве тебе ее не жалко? — спросил я, в свою очередь.
— Поплачет, и пройдет. Подумаешь, кого потеряла. Не велика беда!
— Значит, теперь ты на ней обязательно женишься?
— Тьфу! Ну и дурак же ты! Мне еще ждать четыре года! Даже пять! Я же тебе объяснил, бестолковый!
— А вдруг она не будет ждать и выйдет за другого?
— Если у нее есть хоть немного ума, не выйдет. Ей теперь будто камнем дали по голове. Ну, а я с ней поговорю. Вот только успокоится, и поговорю.
— Канат, что там стоишь? Пора за работу! — окликнула меня Назира, и я так и не узнал, что именно он собирался сказать Зибаш.
Этой ночью мы ночевали без мамы. Вечером вместо нее появился учетчик Бектай, он пришел измерять скошенную площадь.
— Вашу маму вызвали в район, — сказал он нам, когда Назира спросила, что случилось.
Два дня от мамы не было никаких известий, она вернулась на третий. В то утро пошел сильный затяжной дождь. По небу ползли низкие разбухшие от влаги тучи, черные, словно остатки ночной тьмы. Их гнал холодный, пронизывающий ветер, дувший с вершин Джунгара. А там выпал снег, и было солнечно и белым-бело, и сверкающая белизна слепила глаза. Но оттого, что так хорошо там, наверху, нам не было здесь, внизу, легче.
— Ах, постояло бы солнышко еще день-другой, и мы бы закончили уборку, — посетовала сестра Назира, сидя со мной в шалаше, кутаясь в одеяло.
В шалашах было тихо. Коль так уж произошло, люди отсыпались, наверстывая упущенное. Временами кто-нибудь выскакивал наружу и бежал под дождем к пшенице и, собрав для еды колосья, мчался назад. Над землей придавленно ползали запахи костра и жареных зерен.
И лишь в шалаше Ырысбека было шумно и весело. Оттуда по всему нашему маленькому лагерю разносилось пение, мелодия краковяка и смех Эммы.
— Не нато! Это ше стытно! — вскрикивала новая подруга Ырысбека и тут же звонко хохотала.
Так длилось час-другой, и вдруг Ырысбек во всю мочь гаркнул:
— Довольно! Хватит!
Голоса в других шалашах умолкли, словно всем говорившим разом заткнули рот. Вокруг стало тихотихо, только раздавался крик Ырысбека:
— Над чем смеешься, дура? Уйди, и чтобы глаза мои тебя больше не видели!
Мы услышали плач Эммы, по мокрой траве прошуршали ее шаги, а крик Ырысбека перешел в стенания:
— О жизнь моя, что стало с тобой? Где ты, цветущее лето? — жаловался он стихами. — Где ты, любимая моя, та, что смеется от души, как дитя? Где ты, веселье мое? Нет вас, вы прошли, точно сон! Так почему я сижу? Что жду? Почему до сих пор не принял яда?.. Ах, чинара моя, ты отдана другому, а я горю жарким огнем, страдаю я! Дурия! Дурия! — И он громко зарыдал.
Люди повылезали под дождь, окружили шалаш Ырысбека, не зная, что делать.
— У него не поймешь, когда он валяет дурака, а когда всерьез, — пожаловался кто-то из взрослых.
И вдруг всех растолкала Дурия, пробилась к входу в шалаш. Глаза ее покраснели, веки распухли, по щекам, мешаясь с дождем, бежали слезы. Она бросилась в шалаш к Ырысбеку, и они начали целовать друг друга и шептать нежные слова, будто не виделись целый век… Взрослые смущенно разошлись, снова попрятались в своих убежищах.
— Он и сам не знает, чего хочет, — сердито сказала Назира и, спохватившись, взяла меня за руку. — Идем! Тебе здесь нечего делать!
У входа в свой шалаш, прямо на мокрой траве, сидел глухой Колбай и смотрел вдаль, туда, где скрывались горы. На лице его не было ни злости, ни боли. Одна отрешенность, словно он находился сейчас где-то далеко один-одинешенек.
А к вечеру объявилась наша мама, пришла пешком, усталая, промокшая до нитки. Вернувшись из района, забежала на минуту домой и сразу к нам.
— Вся испереживалась из-за вас. Хоть нервы завязывай узлом. Особенно из-за тебя, Назира. Ырысбек совсем шалым стал, — говорила мама, снимая сапоги, тяжелые от налипшей грязи.
— Ну, меня-то не так просто обидеть. Разок двину косой — на всю жизнь отобью охоту, — отвечала моя старшая сестра. — Ну, а вам что сказали в районе?
Мама приблизилась к Назире и начала рассказывать шепотом. Мне не все было ясно в ее рассказе. Но основное я понял: маму сняли с должности, объявив строгий выговор.
— Канат, ступай к Ырысбеку. Скажи: пусть придет, — сказала мама.
Я сбегал за Ырысбеком. Он влез, пригнувшись, в шалаш, сел у входа и почтительно спросил:
— Что скажете, женеше?
— Отправляйся в аул, тебя ждет председатель.
— А что ему от меня нужно? — насторожился Ырысбек.
— Мне он не говорил.
— Ну, раз я ему нужен, пусть сам ко мне и придет.
— Ырысбек, дорогой, он сказал, чтобы ты сегодня же пришел, — сказала мама устало.
— Нет, в такую погоду я никуда не пойду! — упрямо сказал Ырысбек.
— Дело срочное. Он так сказал.
— Ага, он все же что-то говорил? Скажите, и я, может, пойду.
— Это только мое предположение. Судя по тому, что говорил уполномоченный Нугману, тебя прочат в бригадиры.
Ырысбек озадаченно присвистнул.
— Нет, женеше, что угодно, а на это я не согласен. У меня на шее свои заботы висят.
— Дурия, Зибаш и Эмма, — перечислила Назира с усмешкой.
— Ай, красавица, разве человек виноват, если у него такое большое сердце? Он ищет ту, единственную, и не может найти. Это беда, а не вина. Кто знает, может, и тебя кто-нибудь ищет, такой же бедняга: когда он придет, ты его не гони, — сказал Ырысбек, глядя прямо в глаза Назире и на что-то скрытно намекая.
— Ладно, Ырысбек, оставь нас. Назира знает, что делать, — сказала мама, сердясь.
— Иду, женеше, иду. Это же надо: Ырысбек — бригадир. Ну и смех, ха-ха! — И он вышел, хохоча во все горло.
Я вылез следом за ним. Ырысбек остановился возле шалаша глухого Колбая и громко сказал:
— Колеке! Ты все сердишься? Ругаешь меня? Зачем? Какой от этого прок? Неужели мы будем ссориться из-за одной никчемной женщины? Колеке, ведь мы с тобой джигиты! Пойдем лучше ко мне да попьем вместе чаю! Мы вроде бы родственники с тобой! Выходи! Давай жить в мире! В конце концов у тебя есть твоя Апиш. А у меня и Апиш нет!
Я-то думал: ну, сейчас начнется потеха. Глухой Колбай выбрался из шалаша, точно поднятый медведь из берлоги, и, к моему великому разочарованию, поплелся за Ырысбеком, бормоча что-то под нос. Ырысбек обнял глухого за плечи, и они исчезли в бывшем шалаше Эммы.
А дождь продолжал моросить. По-прежнему было пасмурно, от первого снега, павшего на вершины, все так же несло пронзительным холодом. И мы искали тепло среди одеял и сухой травяной подстилки.
Когда хлеб Куренбела был все-таки скошен, нас вернули на занятия в школу. Там, на Куренбеле, я очень скучал по бабушке и нашим мальцам, а теперь видел их каждый день. Придешь с уроков, и вот они — дома. Теперь я скучал по маме и старшей сестре, — видно, на свете не бывает так, чтобы все складывалось без сучка и задоринки.
Назира возила на станцию хлеб, дорога туда и обратно да сама разгрузка занимали четыре дня. Вернется сестра, переспит одну ночь дома и снова на станцию. Не чаще я видел и маму. После снятия с должности ее назначили сторожем. По ночам она охраняла ток вместе с глухим Колбаем. Отныне мы с ней как бы ходили по кругу, только каждый по противоположной его стороне. Придет мама утром домой, а я уже отправился в школу. Потом я в дом, а мама, чуточку отдохнув, уже на току, помогает веять зерно.
А бригадиром вместо нее, после того как наотрез отказался Ырысбек, снова стал старик Байдалы. Видно, не зря говорили в старину: «Страшен тот враг, который приходит на твою землю во второй раз». Теперь от старика Байдалы не было спасу. Он подражал уполномоченному из района, употребляя его выражения, и даже перещеголял его, придираясь к людям по разным мелочам.
Он сшил себе лисью шапку, отделал верх синим сукном и ездил по аулу на гнедом скакуне, важно отвалившись набок и положив за губу щепоть табака-насыбая. Жевал, высматривал нерадивых.
— Вы здесь, в тылу! Вам бы только набить живот! — кричал он то и дело и косился при этом на уполномоченного из района.
Совсем не желая того, он как бы передразнивал товарища Алтаева. Тот краснел и поспешно говорил:
— Байеке, пусть люди пообедают.
Ажибек, изрядно насолив в свое время новому бригадиру, старался не попадаться ему на глаза. Перед нами он хорохорился, кричал, что возьмет у Ырысбека ружье и покажет себя старику Байдалы. Но стоило появиться тому на своем скакуне в дальнем конце улицы, как Ажибек улепетывал во весь дух, не закончив начатой фразы.
Но он и без того потускнел в наших глазах. Произошло это еще на Куренбеле, когда его побила Зибаш. Как-то перед вечером Ажибек подошел к этой молодухе и сказал: «Брось! Не расстраивайся. Подожди, вот я вырасту и сам на тебе женюсь». Зибаш, ходившая до этого с видом утопленницы, пришла в жуткую ярость и, подобрав толстый прут, кинулась на Ажибека. Мы думали, что он убежит от Зибаш. Но та оказалась очень прыткой на ногу, легко настигла Ажибека и вытянула его прутом вдоль спины. Ажибек метался между шалашами, а Зибаш стегала его, зло плача и приговаривая: «Мне только такого жениха не хватало!.. И этот щенок смеется надо мной!» «Я не смеюсь, я серьезно!»-отвечал Ажибек, втягивая голову в плечи, пытаясь увернуться от очередного удара. «Ах, ты еще серьезно, сопляк!» Слезы удвоенным потоком брызнули из ее глаз, и новые удары посыпались на спину Ажибека. Ну разве будешь после этого уважать мужчину, которого на виду у всех взяла да побила слабая женщина? Сам Ажибек пытался выдать это позорное событие за геройский поступок со своей стороны. «Эх, ничего вы не понимаете! — говорил он нам. — Это же я за любовь страдал! Неужели вы думаете всерьез, что я, если б захотел, не справился с этой женщиной? Ну, в крайнем случае не удрал?»
Иногда после уроков мы целой толпой шли к Ырысбеку. Его авторитет тоже привял в наших глазах. Многие взрослые называли его человеком, который думает только о себе. И мы находили справедливыми эти слова. Но все же что-то тянуло нас в дом Ырысбека. Теперь наш бывший главнокомандующий жил один. Работу в колхозе он снова забросил и целыми днями сидел дома, рисовал портреты людей по карточкам из паспорта. Старики и старухи шли к нему с фотографиями погибших сыновей, и он рисовал по фотографиям портреты. Потом раскрашивал цветными карандашами.
И получался большой, похожий портрет человека, которого уже не было в живых. За это ему приносили самую вкусную еду. И Ырысбек всегда был сыт и весел, мурлыкал песенки под нос, водя карандашом по бумаге.
Временами он посылал кого-нибудь из нас с запиской к Зибаш или к Эмме. И когда одна из них приходила убирать его дом, Ырысбек снова брал в руки запылившуюся домбру и нежно пел:
Ай, милая Зибаш,
Мужа верного уважь!..
Это означало, что на день-два в его доме снова обосновалась Зибаш. Но вот из окон разносились другие, не менее ласковые слова:
Не родится, как Эмма, такая
Голубоглазая и золотая…
И в дом Ырысбека перебиралась Эмма.
Кто-то, возвращаясь из соседнего колхоза, видел в окрестностях нашего аула черную суку Караканшык.
Мне не хочется верить бабушкиным словам, а бабушка твердила одно и то же, заливаясь слезами: «Чувствовала твоя мама, что умрет в этот день… Ох, чувствовала Багилаш, что ее ждет…» Когда я вспоминаю маму в тот день, каждое ее слово, каждый жест, то еще более убеждаюсь в том, что бабушка ошибается. Не могла мама так себя вести, чувствуя, что где-то за углом ее караулит смерть. Не тот у нее был характер. Уж она бы не ждала своего часа так покорно, словно овца. Нет, бабушке только кажется… Вот и Назира говорит, закрыв руками лицо: «Бабушка, бабушка, ты и тут за свое».
Да и день этот пролетел обычно, ничем не отличаясь от других. Когда мама вернулась с дежурства, я, как всегда, уже сидел на первом уроке в школе и слушал, что говорит Мукан-ага. Вместо того, чтобы лечь в постель, мама занялась хозяйством: развесила на улице одеяла и подушки, выбила кошму и побелила в доме стены. Если в этом и было какое-то отступление от правил, то и оно не имело никакого отношения к смерти. До ноябрьских праздников оставалось три дня, и мама давно собиралась прибраться в доме. «Свет мой, зачем ты это затеяла? Ты еле-еле стоишь на ногах», — сказала бабушка. А мама так и ответила: «Нельзя же праздник встречать в неприбранном доме».
После этого она вытащила из глубин сундука свою и отцовскую праздничную одежду и развесила на протянутом под солнцем аркане.
— Я помогала ей, как могла, — рассказывала бабушка, тяжело вздыхая, вытирая глаза уголком кимешека[9]. -Вынесла я одежду, обратно вхожу, а Багилаш, царство ей небесное, набросила на себя шаль-букле и, не зная, что я смотрю, вертится и так, и сяк перед зеркалом. Да простит меня бог, любила она пококетничать. Что было, то было. Ничего, создатель милостью своей ее не оставит… А шаль эта непростая была у нас. Ты, Назираш, и ты, Канат, небось ее и не видели. Я из-за этой шали их однажды в дом не пустила. Ее, да будет ей земля пухом, и вашего отца, моего дорогого сына Иксана. Они еще в первый год после женитьбы поехали в город, на базар, и там Иксан купил ей эту шаль. Приехали, и невестка говорит: «Вот, мама, обновка», — и крутится-красуется передо мной. А туго у нас было с деньгами, ну я и вспылила. «Ах, думаю, ты еще хвастаешь». Не стала, как говорится, «удерживать себя в своей шкуре» — вылезла, закричала: «Ах, окаянные!» — и, схватив палку, которой выбивала кошму, бросилась на Багилу. А в те времена было не так: невестка боялась даже и взглянуть свекрови в лицо. Ну и убежала она. А мой Иксан, ваш отец, вступился было за Багилу, что-то буркнул. Ну я и его палкой! «Ах, женолюб! Чтоб ты провалился!..» В общем, он тоже убежал, словно от целого роя оводов. Два дня они не казали носа, ночевали в доме Нурсулу… а не обиделись на меня, мои дорогие, два моих сердца! На третий день пришли, стоят передо мной, улыбаются. А во мне какой-то черт сидит, не могу успокоиться. Ударила их палкой по разу, — а в те годы ну и сила была в моих руках! — а они виду не подают, что больно, стоят себе все с той же улыбкой, чистой, как у детей. Ну, из меня вся злость и вышла. И все равно она с тех пор при мне ни разу шаль не надела. Вынесет на улицу тайком и только там на голову и накинет. Уважала меня, моя птичка!.. Нет ни его, ни ее… осталась я, как высохший корень… Вот я и говорю: чуяла она свою смерть, потому и покрыла шалью себя, прихорашивалась напоследок, солнышко мое… А увидела, что я смотрю, смутилась, покраснела, как девочка. «Мама, мне эта шаль теперь ни к чему. Может, отдать ее Назираш? Как вы думаете, мама?» — «Поступай как знаешь, родная», — говорю. А самой неловко, будто нарочно подсматривала… Царство ей небесное, что ни говорите, а чуяла она…
И все же в тот день я увидел ее. С тех пор как мы вернулись с Куренбела, шел дважды снег, вода в арыках и ямах покрылась корочкой льда. Вначале лед держался только по утрам, хрустел, как стекло под нашими ногами — «хруст-хруст». И таял к обеду. Однако с каждым днем он держался все дольше и дольше, становился прочней, звенел под подошвами «дзинь-дзинь», когда мы скользили по нему. Но на этот раз лед лопнул подо мной, и я, идя домой из школы, очутился по пояс в яме с мутной водой. Ребята хохотали, хлопали себя по бедрам. Я выбрался из ямы и побежал домой, мокрый, хоть выжимай. Моя новая телогрейка и ватные штаны, казалось, вобрали в себя половину воды, той, что была в яме.
Я надеялся, что мама уже ушла на ток и все обойдется, и потому, увидев ее в дверях нашего дома, разревелся от неожиданности и страха. Но мама на этот раз не стала ругаться, а поспешно стянула с меня мокрую одежду, и вскоре я походил на капустный кочан, засунутый в сухой теплый пиджачок, перешитый из отцовского пиджака, завернутый в черное отцовское пальто с воротником из мерлушки. Я быстро отогрелся, и особенно оттого, что это были отцовские вещи, как бы частица его самого; как бы он сам, уйдя из жизни, все же оставил мне тепло своего тела. А может, он вовсе и не ушел? Может, черная бумага врет и он жив и по-прежнему воюет на фронте? Мне хотелось спросить об этом у мамы, но я побоялся. Спрашивать об отце — все равно что царапать еще не зажившую рану.
— Как прошли сегодня уроки? И вообще как ты учишься в школе? Видишь ли, у меня совсем нет времени следить за тобой, — виновато сказала мама.
— Да и не надо. Я учусь… ничего, хорошо, — промямлил я, пряча глаза в воротник пальто, мысленно умоляя ее не расспрашивать поподробней.
А то ведь она дотошная у нас: «Сколько пятерок, сколько четверок?.. А тройки, а двойки?» И если уж начнет выпытывать, что да как, не миновать мне взбучки. Потому что, честно говоря, в классном журнале на моей строке стояли исключительно тройки… Но снова все обошлось.
— Учись, сынок, хорошо, — сказала мама, и только. И начала собираться на ток, перевязывать свою поясницу. А уже уходя, бабушке сказала:
— Дай Канату ведро зерна. Пусть отнесет в дом Нурсулу. Мать и дети ее, поди, сидят голодные.
Она захлопнула за собой дверь, а ранним утром, еще до восхода солнца, по аулу проскакал глухой Колбай, вопя:
— О, горе, люди! О, горе!.. Потерял я Багилу!.. Нет больше Багилы! — и осадил коня перед нашей дверью, принес нам страшную весть.
Мы повыскакивали из постелей. Дом тут же наполнился людьми — набежали старики, и старухи, и дети. Поднялся шум и гам.
Позже глухой Колбай не раз рассказывал о смерти мамы. В тот поздний час дежурил он, Колбай, а мама прилегла подремать на мешках с пшеницей. Глухой не слышал ни скрипа колес, ни шороха шагов. Только вдруг из тьмы ни с того ни с сего появились подводы. Какие-то люди с повязками на лицах выбили из его рук ружье, повалили на промерзшую твердую землю, мигом связали по рукам и ногам и засунули в рот вонючую тряпку. Он лежал на боку и видел, как поднялась Багила и вскинула ружье, но ее тут же сбили с ног чем-то тяжелым. Избавившись от сторожей, бандиты принялись грузить зерно на подводы, и тогда Багила поднялась с земли и вцепилась в одного из грабителей. Ее били снова и снова, но каждый раз она снова, шатаясь, поднималась с земли, пока ее не свалили замертво. И, как уверяет Колбай, точно в этот момент из ночной черноты донеслось грозное рычание, и на середину тока одним гигантским скачком вылетела огромная черная собака. Бандиты поспешно ударили лошадей и помчались прочь, захватив то, что успели бросить на подводы. А собака стояла над телом Багилы и лаяла вслед ее убийцам. «Я сразу узнал ее, Караканшык, — говорил глухой Колбай. — Эх, подоспей она чуть пораньше!»
Акиму Тарази
На этой станции поезд остановился на рассвете, когда солнце еще не взошло и платформа, и здание станции, и пристанционные пристройки, и даже самый воздух были пропитаны блеклым, серым цветом.
Асет спрыгнул на гравий, поставил чемодан и осмотрелся: он сошел с поезда один. Да и вообще здесь, на станции, их было вроде бы всего двое — он да мужчина в железнодорожной форме. Только на площадках вагона стояли проводницы с желтыми флажками. Лица их были бледны от бессонной ночи. Проводницы зевали и посматривали на него с безразличием. Только одна из них помахала ему ладошкой. И именно она казалась ему сейчас самым нужным и понятным человеком.
После уютного, покачивающегося, точно колыбель, вагона земля показалась ему жесткой, неподвижной, а утренняя прохлада сразу же заползла к нему под пиджак и разогнала по телу полчища щекочущих мурашек.
Асет еще раз взглянул на проводницу. Блеклое предрассветное освещение размыло черты ее лица, и оттого оно казалось еще миловиднее.
Колеса дернулись, дрожь прошла по всем вагонам, и поезд пополз мимо Асета. Когда перед его глазами промелькнул последний вагон, им овладело такое чувство, будто главное в жизни пронеслось мимо и исчезло по ту сторону светофора.
С ним не раз так случалось: вдруг нежданно-негаданно поманит счастье, а когда кажется, что оно уже у тебя в руках, — его как и не бывало. Так и сегодня. Он сидел в купе проводницы, и она рассказывала ему о своих сомнениях и надеждах. Он даже не знает, откуда она и как ее найти. А потом время и вовсе выветрит из воспоминаний все реальное, и они станут похожими на хороший добрый сон…
— Асет-ага?
Он вздрогнул, хотя и знал, что его обязательно встретят.
Из-за белой будки путевого обходчика выходил коренастый парень в лихо заломленной кепке и клетчатой рубашке с закатанными по локоть рукавами. По его большим, темным от масла кистям рук Асет догадался, что это шофер, и точно, парень сказал:
— С приездом, Асет-ага. Я за вами.
Светлокожее лицо парня с узкими глазами показалось Асету знакомым. Знакомой была и его манера морщить лоб, прежде чем он произнесет слово.
— Как тебя зовут? — спросил Асет.
— Абдибай, — сказал, точно выдавил из себя парень.
— А чей ты? Кто твой отец?
— Шубар.
— Ах, вот как? Значит, ты и есть тот самый Абдибай? Да ты совсем большой!
Ну конечно же, это Абдибай, сын его родного дяди Шубара. Да и кто бы узнал после стольких лет в этом широкоплечем парне мальчугана-колобка, что каждое утро катил в школу, держа в одной руке сумку с учебниками, в другой — лепешку.
Асет растерялся, не зная, как держаться с Абдибаем: то ли обнять его как младшего родственника, то ли ограничиться рукопожатием. В конце концов он решил, что Абдибай уже взрослый парень и с ним можно не сентиментальничать. Вон и редкий пушок на подбородке, бреется небось.
— Бери чемодан! — сказал он, невольно любуясь крепким телосложением двоюродного брата.
А парень и в самом деле был хорош. Поднял чемодан, набитый подарками, словно тот ничего не весил. Только слегка напряглись мышцы на могучих руках.
— Машина там, — сказал Абдибай и зашагал к будке путевого обходчика.
— Значит, работаешь шофером, а учебу бросил, герой? — спросил Асет, шедший за ним.
У Абдибая покраснели уши. Парень пробурчал что-то невразумительное.
— Сколько же лет проучился?
— Семь.
— Пожалуй, не густо. Но все еще в твоих руках, — закончил Асет, стараясь не казаться слишком строгим.
«Газик» попетлял между глиняными домиками станции, выехал в степь и помчался по асфальтовой дороге навстречу рассвету.
В степи стояла ранняя весна. Снег сошел, но земля еще была вялой, заспанной. По сторонам от шоссе стояли коричневые лужи талой воды. А впереди шоссе упиралось в горы. Отсюда сквозь серую дымку казалось, будто лежит странное многогорбое животное, под брюхом которого обосновался аул, откуда он, Асет, уехал когда-то.
— Как дома-то? Все живы-здоровы? — спросил Асет.
— Да, все.
— Машина-то чья?
— Парторга.
— Представляю, что творится дома. Вот уж, наверное, суета перед свадьбой?
— Суета.
— Свадьба сегодня вечером? Я не ошибся?
— Вечером.
Абдибай и в детстве не был речист, а теперь и вовсе приходится вытягивать из него каждое слово. Асет предпринял еще одну попытку растормошить парня, а потом оставил эту безнадежную затею и отдался собственным мыслям.
И тотчас перед его внутренним взором возникла темная лента поезда, тоненькая змейка в степи, вот она удаляется, удаляется… убегает, убегает. Что сейчас поделывает симпатичная проводница? Может, выходит в тамбур с флажком, или будит беспечного пассажира, которому скоро выходить, или спит сама после смены. Или… Он представил, как она сидит в своем служебном купе и печально смотрит в окно. «Я не верю в любовь, все это люди выдумали», — слышится Асету ее голос.
В ту ночь он так и не заснул. То ли не мог привыкнуть к своему покачивающемуся ложу, то ли спать не давало ожидание встречи с родным аулом, — только он намучился, отлежал оба бока, а затем не выдержал и, одевшись, вышел в коридор вагона. Тут-то он и разговорился с проводницей.
Он разоткровенничался первым, рассказал о том, что вот едет в гости на родину, где очень давно не был, что в городе осталась семья — жена и ребенок — и что сам он кандидат наук.
— А я-то думала — вы студент, — тихонько засмеялась девушка. — На вид вы очень молоды.
Потом наступила ее очередь, и она поведала ему свою грустную историю. Он принялся уверять ее, что все еще впереди, что, может, ее ждет большая любовь, но она твердила одно: «Не верю. Все это выдумки».
Ему подумалось: а не рано ли он вышел из поезда? Может, надо было ехать дальше и убедить девушку, что любовь живет среди людей. И заодно убедить в этом самого себя. Что ему стоило остаться в поезде?
К тому же он не очень стремился попасть в аул. Жаль сестру, поэтому и сидит в этом «газике» рядом с Абдибаем. А что касается самого аула, то Асет забыл туда дорогу и сам, наверное, стал для него отрезанным ломтем. Восемь лет назад он ушел отсюда пешком, дав зарок никогда не возвращаться. И сдержал бы слово, не пришли сестра это письмо. Она сообщала о свадьбе старшей дочери и впервые просила приехать. Он догадался, что тут не обошлось без ее мужа. Тот, наверное, так и сказал: «Проси, пусть приедет. Шутка ли, на свадьбе сам кандидат наук».
Он было хотел сослаться на вечную занятость, но вспомнил, как рыдала сестра, когда ее выдавали замуж. То ли ее принуждали, то ли просто пугала новая жизнь, только, когда уехали сваты, она уткнулась в подушки и заплакала навзрыд. Он вспомнил распростертое на постели худенькое тело сестры и протелеграфировал о приезде.
— Сестра-то как? Наверное, постарела? — спросил он Абдибая.
— Не знаю. — И парень пожал плечами.
— Почему не знаешь? Ты же не слепой?
— Не слепой, — подтвердил Абдибай. — А какой она была тогда, не помню. Был маленький.
«Ну и бирюк», — подумал Асет.
Вот уже солнце поднялось над горизонтом. В машине стало душно, запахло нагревшимся маслом. Монотонный гул мотора убаюкивал. Веки налились тяжестью. Асет попытался было сопротивляться, но потом сдался и закрыл глаза. Абдибай покосился на пассажира и молча приподнял ветровое стекло. Холодный воздух обдал Асета, снял дрему.
Он устроился поудобней на сиденье и посмотрел по сторонам. По этой степи он не раз проезжал на коне и шел пешком на станцию. За восемь лет здесь ничто не изменилось. Разве осели, стали ниже холмы. А может, ему это только почудилось? Сколько прошло минут с тех пор, как они отъехали от станции? Пятнадцать? Двадцать? И поди ты, до крайних домиков аула уже рукой подать. А когда он шел на станцию в тот памятный день, ему казалось, что идет он от края света и до цели уже никогда не дойти. Помнится, вон на том бугре он отдыхал. Рядом овраг; туда он спустился оттого, что горло его пересохло от жажды…
— Будь добр, поверни к оврагу. По-моему, там был родник.
Лицо Абдибая осталось непроницаемым. Он крутанул баранку и повел машину по кочкам, по прошлогоднему ковылю и полыни. «Газик» затрясло, запахло прелью, сырой землей.
У кромки оврага шофер заглушил мотор и замер, глядя перед, собой.
— Подожди минуточку, — сказал Асет, вылез из машины и спустился ко дну оврага.
Там, среди зарослей курая, среди мусора, нанесенного талыми водами, пробивался из земли слабенький прозрачный родничок. И так было каждую весну. Его заносило, он пробивался и по-прежнему поил путников холодной чистой водой. Тогда Асет долго лежал возле родника, распластавшись на земле, думал о жестокости судьбы и тихо плакал. Но, к его удивлению, воспоминания эти сейчас совсем не тронули душу. А тогда ему было горько. Он бежал из аула тайком, спасаясь от позора и мести, которых не заслужил…
Возле его ноги слегка пошевелилась длинная тень. Он поднял голову и увидел Абдибая, стоящего на краю оврага. Их взгляды встретились, и Асет заметил, как в темных глазах невозмутимого родича мелькнули искорки любопытства.
— Бывало, как ни пойдешь на станцию, обязательно потянет сюда. Напьешься — и дальше, — пояснил Асет, выбираясь наверх.
Выйдя из оврага, он огляделся. В степи всюду кипела хлопотливая весенняя жизнь: под землей, между кочками, в ворохе сухой прошлогодней травы. Асет только теперь увидел, как много в степи птиц. Одна отогревается на солнышке, другая скачет с куста на куст, с камня на камень, жаворонок взмывает в небо, и на степь льется его первая песня. И все это точно в старом знакомом доме, куда он теперь заявился как чужой.
Степь, ранее поражавшая его своим простором, показалась ему тесной. Только подумать, его дедам и прадедам было этого достаточно, здесь для них сосредоточилась вся человеческая история, а тот мир, что начинался за горизонтом, был им совершенно не интересен.
— Поехали, — сказал Асет и решительно полез в машину.
Аул надвигался на машину, точно мираж. Дрожащее марево расступилось, линии домиков, поначалу зыбкие, колеблющиеся, стали обретать реальные очертания.
Справа от дороги показалось кладбище. Когда появились белые купола, Асет удивился и подумал, что это что-то новое. Насколько он помнит, раньше здесь вокруг могил ставились четыре стены. Такие окружали и последнее пристанище его отца и матери. Как-то теперь их могилы? Осели небось.
— Останови, дорогой, — попросил Асот.
Кладбище разрослось. Асет побрел мимо старинных полуразвалившихся могильных стен, мимо железных и деревянных оград, что окружали могилы поновее. Особняком среди них белели три купола, украшенных орнаментом.
— Красиво, правда? Теперь у нас так хоронить стали. — Абдибай впервые был столь многословен.
«Ну что же, раз так, значит, живете зажиточно», — подумал Асет. Абдибай понемногу отстал, видимо, сообразил, что здесь человек нуждается в тишине и одиночестве.
Асет пошел к центру кладбища, туда, где рядышком лежали отец и мать. Годы почти сровняли с землей могильные стены, холмики поросли кураем и чием, провалились, особенно тот, что был насыпан над отцом. Асетом овладела робость. Он стоял с колотящимся сердцем, не в силах ступить еще полшага. Он чувствовал себя виноватым оттого, что у могилок вид был заброшенный, и оттого, что нужно было сейчас что-то сделать, а он не знал что…
Асет бросил последний взгляд на родные могилы и быстро зашагал к машине, стараясь не смотреть по сторонам. У самого края, там, где кладбище подходит к обочине дороги, едва не налетел на цементированный столбик с жестяной звездочкой. На столбике, под слюдой, желтела фотография. Асет невольно всмотрелся и узнал своего бывшего учителя математики.
Он был самым строгим учителем, и даже здесь, на снимке, взгляд его сохранил былую суровость. Ученики его боялись: за малейшее непослушание он гнал из класса и ставил двойки. А вечером, когда в колхозный клуб привозили кинофильм, учитель шел в кинобудку и выяснял у механика, нет ли на ленте кадров, где парень целуется с девушкой. Если ему отвечали утвердительно, он становился в дверях и не пускал школьников.
Железным казался мужчиной. Даже не верилось, что с ним может что-то случиться.
— Когда же это он?
— В прошлом году, — сказал Абдибай, пробуя ногой автомобильные баллоны.
— Пусть земля станет ему пухом. А рядом кто? — уже машинально спросил Асет и кивнул в сторону соседней стены, сложенной из булыжника.
— Здесь-то? Баглан и Айнаш.
Асету эти имена ничего не говорили, поэтому он вопросительно взглянул на Абдибая. Тот, поняв, что сказанным не ограничишься, добавил:
— А те, что застрелились.
— Застрелились? Сами?
— Ага, обнявшись.
«Узнаю родной аул. Разве тут без происшествий обойдется!»- подумал Асет и хотел было выяснить подробности, но решил повременить до поры, пока найдется более подходящий собеседник.
Аул встретил его совершенно незнакомой улицей. Там, где раньше гоняли футбольный мяч, возвышалось двухэтажное здание.
— Новая школа? — спросил Асет с невольным восхищением.
— Угу, — буркнул Абдибай.
— А здесь что?
— Сад. Детский.
— Это больница?
— Ага.
Сестра уже писала ему о том, что аул разрастается, что построены школа и больница. Но ему не верилось, будто в ауле, оставившем в его сердце горькую память о себе, может произойти что-то хорошее. И тем не менее все это его приятно поразило.
Еще издали Асет увидел дом сестры на бугре и саму сестру. Не дав ему даже выйти из машины, сестра кинулась к Асету, уткнула нос в его плечо и заплакала. Со всех сторон набежали женщины, смутно показавшиеся знакомыми, начали его тормошить, и от их галдежа у него заложило уши. Только и слышалось:
— Голубчик! Да ты уже совсем взрослый!..
— Вы только полюбуйтесь на него!..
— Весь в отца! Вот что значит след хорошего человека!
Женщины умиленно смотрели на него, смахивали слезы уголками платков, будто он явился с того света.
Потом они уступили очередь молодой поросли. Едва Асет выбрался из машины, как его окружили юные восторженные лица бесчисленных братьев и сестер, племянников и племянниц. И, глядя на них, он, пожалуй, впервые понял, что молодость его осталась позади.
Он пробирался к дому через толпу родичей и соседей. К нему тянулись руки, каждый норовил дотронуться до него, будто желал проверить, а действительно ли он настоящий, живой Асет. И Асет невольно разволновался, тронутый их искренней теплотой.
Едва он разделся и присел на стул, устав от впечатлений, как пришел зять во главе группы мужчин.
— А вот и наш дорогой гость прибыл! — объявил зять, обнялся с Асетом, и тот окунулся в очередную волну приветствий: мужчины хлопали его по плечу, жали руку.
Его приезд взбудоражил и семью, и весь аул; стар и мал считали своим долгом зайти в этот дом и по традиции поприветствовать Асета. Его немедля усадили за стол, застеленный новой скатертью, приготовили чай и поставили миски с горячими баурсаками и лепешками. Он пил чай в окружении людей, которые следили за каждым его движением, и на их лицах было написано такое сочувствие, точно он не ел целый месяц.
И все же от его острого глаза не укрылось, что приготовления к свадьбе идут полным ходом, не останавливаясь ни на минуту. Среди людей, набившихся в дом и торчащих во дворе, проворно сновали озабоченные молодухи.
Откуда-то появлялась сестра, присаживалась рядом, гладила по руке, шептала растроганно:
— Родной мой… Светик мой… Солнышко мое… Ну, вот мы и увиделись…
Ей просто не хватало слов, чтобы выразить любовь и нежность. В эти минуты она походила на мать. Такая же ласковая и такая же теряющаяся от нахлынувшей радости.
Сестра казалась старше своих сорока лет. Шутка ли быть матерью девяти ребятишек! Асет понимал это, и все же она постарела более, чем он ожидал. И одета сестра в плюшевый камзол с длинными полами, какие обычно носят пожилые женщины. А талия ее опоясана цветным платком. Верно, уже мучается сестра поясницей — признак наступающей старости.
Он поймал себя на том, что сам чертовски растроган, до того растроган, что даже сжало горло, и он, не в силах что-нибудь сказать, только накрыл ладонь сестры своей ладонью и мягко пожал ее.
Молодуха, что собирала на стол, не выдержала и напустилась на сестру:
— Будет тебе! Брат ведь приехал родной! Ну чего слезы льешь? Дай ему напиться чаю!
— Больше не буду, — испугалась сестра, проведя пальцем по влажным глазам, — пей, мой родненький, пей!
И, посидев около него, убегала туда, где шли пока еще невидимые приготовления, и немного погодя возвращалась опять. И опять присаживалась рядом, и опять шептала.
«Как это славно, что у меня такая сестра. Как это здорово, когда тебя есть кому встретить», — подумал Асет.
Он разомлел от горячего чая, от вкусной пищи. Давала о себе знать и бессонная ночь. Когда ему сказали, что в соседней комнате его ждет приготовленная постель, он не стал сопротивляться. К тому же впереди предстояла свадьба — нелегкое испытание и для отдохнувшего человека.
Разбудил его шум голосов за окном. Кто-то назвал его имя. Асет взглянул на часы. На сон ушло два часа с небольшим, но этого было достаточно. Он чувствовал, что тело его обрело привычную гибкость и легкость. Лишь голова была еще тяжелой, как всегда после дневного сна.
А со двора донесся смех, и голос сестры произнес:
— Ба, кто идет?! Уж не Загипа ли пожаловала к нам?
Асет встрепенулся, поднял голову.
— Здравствуйте, тетя Кульшар! — ответил мягкий голос.
— Здравствуй, здравствуй, Загипа! Как твои дети? Живы-здоровы? Как ты здесь появилась, милая? Разве вы уже вернулись? Я-то думала, вы еще на песках, — сказала сестра.
— Да нет уж, мы перекочевали к горам. Дня три, как перебрались. А я вот приехала на мельницу — надо помолоть зерно.
Они еще долго говорили о том, о сем, и потом Загипа спросила:
— Говорят, приехал Асет?
— Приехал голубчик, приехал. Намаялся в дороге, всю ночь ехал поездом. Я уложила его отдыхать.
— Хотелось бы взглянуть на него. Какой он теперь? Поди, уж лет двенадцать прошло, как я его не видела. В детстве-то, тетя Кульшар, мы бегали вместе. А то и на конях наперегонки.
— Подожди немножко. Он скоро, наверное, встанет.
«Ну да, это же Загипа! Та самая маленькая Загипа! В самом деле, мы не виделись лет двенадцать. Так и есть, после восьмого класса», — сказал себе Асет.
В то время его отец пас колхозных коней, и часто случалось так, что по соседству кочевал отец Загипы с отарой овец. Вот тогда они вместе с Загипой и носились на конях: то заворачивали отбившуюся от стада скотину, то просто скакали наперегонки.
А помнит ли Загипа, как они ездили однажды в школу? Что касается его, когда он думает о детстве, в его памяти непременно всплывает этот случай, и у него возникает ощущение трогательной чистоты.
Помнится, они заканчивали учебу в шестом классе и вместе ездили на экзамены. В тот раз их семьи расположились по ту сторону горы Ешкиольмес, у самого подножия, и он, и Загипа поутру выезжали в аул. В этот памятный день с ночи сеял мелкий дождь, унялся он только к полудню. На смену ему опустился такой густой туман, что, казалось, плечи ощущали его тяжесть. Высокая горная трава набухла от влаги: она только и ждала неосторожного путешественника, чтобы вымочить от пят до головы.
Отец им выделил крупного гнедка, известного особо спокойным нравом. Загипа устроилась в седле, Асет подстелил себе стеганое одеяло и сел за ее спиной. Гнедок послушно зашагал по извилистой, скользкой после дождя троне, ведущей через вершину перевала в родной аул. Он был опытным конем и не раз, не два переносил на себе груз и людей по самым рискованным тропам. И сейчас он взбирался по раскисшему подъему с ловкостью кошки.
Тропа попетляла по мокрому кустарнику и поползла вверх до того круто, что Асет, опасаясь свалиться со спины гнедка, крепко уцепился за талию Загипы.
— Ой-ей-ей, щекотно, — запищала Загипа, вырываясь, — убери сейчас же руки, отпусти!
— Но тогда я свалюсь с лошади, — возмутился он.
— Мне-то какое дело! Только не держись за меня. Ну, тебе говорят!
Гнедок уже пробился сквозь туман и вынес их на вершину перевала под голубое небо, ясное, точно промытое дождем. Низко над горизонтом висело ослепительно-багровое солнце, похожее на огромную ракету, уходящую к неведомым звездам. Никогда потом Асет не видел такого неба и такого солнца, как в тот памятный день, когда ехал на экзамены в школу, сидя на стеганом одеяле позади Загипы.
— Асет, ты только посмотри, как здорово! Правда, здорово, правда?! — закричала Загипа.
Под ними волнами бродил туман. Местами он лежал неподвижно, будто распушенная шерсть. То белосерый, то темный и алый там, где его окрасило в свой цвете солнце.
— Нет, ты только взгляни, Асет! Ну посмотри же! Эй, горы! — кричала Загипа, и скалы, разделив ее восхищение, откликнулись эхом.
А он молчал, потрясенный зрелищем, даже забыл, что до сих пор его пальцы лежат на талии девочки. И Загипа первая вспомнила об этом.
— Ой, щекотно! Ну сколько раз тебе говорить? Ты что? Глухой?
А он в восторге прижал к себе Загипу, потому что в самом деле все было здорово: и небо, и туман, колышущийся внизу, и Загипа.
— Ой-ей-ей! — заверещала девочка и покатилась с лошади в густую траву, он скатился вместе с ней, и над ними поднялись сверкающие брызги.
Они хохотали, катались по траве, тузили друг дружку, а гнедой стоял в сторонке, смотрел на них большим красноватым глазом и никак не мог понять своим лошадиным умом, что это происходит с людьми.
И только когда солнце зашло, они спохватились, заметили, что уже потянуло вечерней прохладой, что они оба промокли насквозь и что вообще уже поздно. Они поднялись на ноги, растрепанные, немного уставшие.
— Ой, поехали, Асет! Скоро появятся джинны, шайтаны, — всполошилась Загипа.
Асет поправил наскоро потник, седло и свое одеяло, помог девочке взобраться на гнедого, потом подвел его к выступу скалы и взгромоздился сам.
— Асет, ты только взгляни, сколько вокруг острых камней. Только подумай: мы же могли разбиться, — сказала притихшая Загипа.
Асет погнал гнедого мелкой иноходью. Тропа побежала, виляя между камнями, вниз, в сгущающиеся сумерки. По пути мелькали развалины заброшенных зимовок, их вид внушал какой-то суеверный страх.
— Асет, ты только подумай, когда-то здесь жили люди и ничего не боялись, — прошептала Загипа.
А он, совсем оробев в сумерках, крепко обнял Загипу. На этот раз девочка тоже приникла к нему. Он слышал, как гулко и быстро стучит ее маленькое сердце, и колотил гнедого пятками по выпуклым бокам. Тот, будто поняв их состояние, затрусил побойчей.
В аул они приехали поздно вечером, вымокшие, разбитые. Сестра Кульшар переодела их в одежонку своих детей, поставила перед ними лапшу, к которой они почти не притронулись, и уложила спать рядышком в переднем углу комнаты.
Он проснулся первым и тут же подумал о предстоящем экзамене, о том, что нужно еще полистать учебник. В комнате было уже светло. Он шевельнулся, и сейчас же что-то приятно щекочущее коснулось его шеи. Он осторожно повернулся и увидел, что это коса спящей Загипы. Конец косы расплелся, пушистая кисточка слегка касалась его щеки. От ее волос исходил прохладный, чуточку кисловатый запах айрана.
Асет прикрыл глаза и, прикидываясь спящим, осторожно приблизил свою голову к голове Загипы, еще раз вдохнул запах ее волос.
Потом он приподнялся на локтях, долго смотрел на сладко спящую девочку. Ему очень хотелось притронуться губами к ее теплой щеке, но он не осмелился и только поцеловал кончик косы.
Когда они перешли в восьмой класс, родители Загипы поселили ее у одинокой вдовы. А весной к вдове приехал племянник и надолго задержался в гостях. Что и говорить, это был видный парень. Он только вернулся из армии, нахватался всякого в больших городах, и они, одноклассники Загипы, конечно, не шли с ним ни в какое сравнение. С появлением этого парня Загипа стала меняться у всех на глазах. И потом, когда тот уехал, Загипу уже было не узнать. Раньше лезла во все школьные проказы: если какая свалка на перемене, значит, там и Загипа. А сейчас ее и не вытащишь в коридор. Сидит за партой, мечтательно смотрит в окно. И внешне она изменилась: пополнела, стала такой красавицей, что можно смотреть на нее целый урок и все равно не наглядишься.
Пришло лето, ребята разъехались по домам. С этого года отец Загипы пас овец в иных местах, и впервые Асет и Загипа проводили каникулы врозь; а осенью, когда начался новый учебный год, она не вернулась в школу. Поговаривали, что ее отцу нужен был помощник и отец настоял, чтобы Загипа бросила учебу. Потом, через пару лет, разнесся слух, будто она вышла замуж за молодого чабана.
И вот эта самая Загипа, девочка из его детства, сейчас стоит за окном и ждет его пробуждения.
Взволнованный Асет встал с постели, оделся, привел в порядок свой костюм, насколько это можно было сделать с помощью одежной щетки и ладони, с особой тщательностью причесался у зеркала. Правда, то же самое зеркало показало ему слегка отекшее лицо и красноватые со сна глаза. Но тут уж он ничего не мог поделать, только утешил себя тем, что на свежем воздухе все пройдет.
Он было направился к выходу, но в передней послышались голоса, и дверь отворилась. Рядом с сестрой стояла смуглая женщина с сухими выцветшими губами на изможденном, преждевременно постаревшем лице. «Господи, неужели это Загипа?»- ужаснулся Асет.
— Он проснулся, наш соколик! — сказала сестра, светясь радостью.
— Здравствуйте! Как ваше здоровье? Как вы доехали? — учтиво осведомилась Загипа, протягивая ладонь с худыми, вздувшимися на суставах пальцами.
Он пожал эти пальцы, и, наверное, лицо его было растерянным, потому что Загипа рассмеялась и сказала:
— Тетя Кульшар, Асет не узнал меня, забыл уж совсем.
Он поглядел в лицо женщины и увидел, как вспыхнули озорными огоньками ее темные глаза — все, что осталось от прежней Загипы.
— Что вы, Загипа, разве вас можно забыть? Я вас узнал сразу, — пролепетал Асет, смутившись, а про себя подумал: «Бог ты мой, в кого превратилась она?!»
Одежда, пошитая из дорогого шелка и плюша, сидит на ней мешком, голову туго стягивает нелепый красный платок. А куда подевались прежняя стать и легкость движений? Шаркая подошвами, теперешняя Загипа прошла в комнату и как-то неловко села на краешек стула.
— Забросили наш аул. Не видать вас, не приезжаете, — сказала она.
— Работа, дела. Понимаете, некогда, — ответил он, как всегда отвечают в подобных случаях.
— Э, дорогая Загипа, это у нас: когда захотел, взял и поехал. У них там, в городе, по-другому. Все по часам, — вступилась сестра.
Согласно обычаю, Загипа расспросила его о делах, о том, как поживают его жена и дети. А потом рассказала о своем житье-бытье, и Асет узнал, что живут они с мужем хорошо, пасут отару овец в предгорьях, что у них уже шестеро детей: одни учатся в интернате, другие вместе с родителями живут в юрте. Потом она, в свою очередь, осведомилась, сколько детей у Асета, и он сказал, что один-единственный сын.
— У них в городе так заведено: один или двое ребят, а больше они не рожают, — опять вмешалась сестра, и он заметил по лицам женщин, что они не одобряют этого.
Загипа посидела еще для приличия — говорить им уже было не о чем. Потом поднялась со словами:
— Пожалуй, я пойду на мельницу. Как бы не прозевать очереди.
— Вечером приходи, ты же знаешь: у нас сегодня свадьба, — напомнила сестра, тоже поднимаясь.
— Придем, тетя Кульшар. Спасибо за приглашение.
Загипа ушла. Но и после ее ухода Асет не мог успокоиться и все думал, думал… Что же все-таки произошло? По годам она еще молода, его ровесница. И живет, говорит, с мужем душа в душу, и заработки, говорит, неплохие. Так что же ее состарило? Может, доля матери? Шестеро, говорит, детей, все ребятишки хорошие, но ведь каждого выкорми, научи уму-разуму…
Ему стало не по себе, будто он предал и сестру, и Загипу и ищет себе легкую жизнь, хотя на самом деле его жизненный путь извилист и труден.
Он вспомнил свою жену, цветущую, веселую женщину, вспомнил, как она временами ложится в больницу, чтобы избавиться от беременности, и как ему это кажется обыденным.
Он попытался представить жену многодетной, состарившейся от забот и подумал с любопытством постороннего человека, как бы он тогда к ней относился. Но представить это было почти невозможно. «А если так, то ни к чему ломать голову, — сказал он себе, — у каждого своя высота, своя доля, может, судьба или как еще там…».
Он заглянул в комнату, где сестра готовила стол.
— Может, ты проголодался? — спросила она с надеждой. — Хочешь, налью тебе сорпы?
— Да что ты! Я сыт, — сказал он, уже в который раз тронутый ее заботами. — Пойду-ка лучше прогуляюсь, по свежему воздуху.
Асет вышел во двор. Между кухней и очагом, сложенным во дворе, сновали женщины и помогающие им дети.
Он завернул за угол дома и увидел своего зятя. Тот сидел на скамеечке в компании мужчин. Мужчины подвинулись и усадили гостя посередине. Чуть погодя подошли еще трое. Вскоре на скамейке не осталось мест, и вновь приходящие мужчины здоровались с Асетом и усаживались на камень или просто опускались на корточки.
Солнце постепенно клонилось к вечеру. От нагретой земли поднималось дрожащее марево. Небо сияло неправдоподобной чистотой, казалось, вот-вот в его прозрачных глубинах возникнет сказочный мираж. Было тепло и тихо; словно зачарованные покоем, мужчины переговаривались не торопясь, негромко.
Беседа шла о колхозных делах, от которых Асет уже давно оторвался; он ловил вполуха ставшие для него посторонними разговоры, смотрел на новую школу, что виднелась в створе между двумя жилыми домами, и пытался пробудить в себе воспоминания о прошлом.
— Красивую школу построили, а? — спросил его Куракбай, с которым они давным-давно бегали в старую школу.
Теперь он еле узнавал своего сверстника в этом крупном уверенном в себе мужчине.
— Красивая. Большая, — кивнул Асет.
В самом деле, школа, хоть и стояла в низине, возвышалась над крышами аула.
— Большая, а вот двух этажей уже мало. Нужен третий, а где его взять? Директор чуть не плачет. Что, говорит, буду делать на следующий год? Детей станет столько, что всех не вместишь, развалится школа, — сообщил Куракбай, смеясь.
— Рано он паникует, — сказал Асет.
— Ты говоришь — рано? Посуди сам. В прошлом году он принял восемьдесят первоклассников. В этом году их будет более ста. А дальше… — Куракбай даже не нашел слов, только присвистнул.
Асет удивленно покачал головой.
В школе тоненько прозвенел далекий звонок, и на улицу высыпали дети. Видно, уже сейчас занятия шли в две смены. Что же будет потом? Тут и вправду посочувствуешь директору.
А ребятам, видать, не до директорских мучений. Те, что побойчей, устроили шумную возню с беготней, непременной борьбой на пыльной улице. Кто-то ударил гулко по футбольному мячу, и за мячом с грачиным гвалтом, толкаясь локтями, погналась орава мальчишек. А девочки и ребята посолидней чинно стояли вдоль стенки, жмурясь от заходящего солнца, и вели степенный разговор.
— Славная подрастает молодежь, — сказал Асет, обращаясь к Куракбаю, но его услышал один из пожилых мужчин и возразил, мол, нынешнее поколение не видало трудностей, живет на всем готовом, даже привередничает за столом, а одежду подавай только модную, и вообще молодым лишь бы хулиганить, а все серьезное они готовы осмеять.
— Что и говорить! Вот, к примеру, эти двое, которые застрелились. Можно подумать, такая уж была любовь! От баловства они застрелились, вот что я вам скажу, — поддержал его седоусый мужчина.
Асет вспомнил кладбище, скупое сообщение своего двоюродного брата Абдибая и спросил, кто они такие, эти самоубийцы.
— Может, помнишь Курмана? Ну того, что был мельником? — спросил в свою очередь зять.
— Курмана-то? Помню, — сказал Асет.
— А дочь его помнишь? Ну, конечно, нет. Она была еще козявкой тогда.
— Такая большеглазенькая, Айнаш, — подсказал Куракбай и добавил:- Она в прошлом году закончила школу.
— Айнаш? Не помню, нет, не помню, — признался Асет, — сыновей Курмана помню хорошо. Вот уж забияки. А дочку не могу припомнить… Значит, она и застрелилась, Айнаш?
— Айнаш и Баглан, — сказал зять, а остальные закивали, подтверждая.
— Баглан… Баглан, — пробормотал Асет, стараясь разбудить свою память.
— Помнишь Камена? Худой такой ходил, вечно в старом чапане. Он еще высадил деревья вон там, — и Куракбай махнул в сторону станции. — Помнишь, мы прозвали их рощей Камена, а потом там и на самом деле роща выросла.
— Как не помнить Камена, — обрадовался Асет. — И рощу его не забыл. Только сыновей-то у него больно много.
— Было семнадцать, — сказал зять, — было, это точно. Но ты позабыл: старшие не вернулись с войны. А младшие померли тогда же — кто от болезней, кто от голода. Сам понимаешь, все в руках судьбы. Но у Камена все же остался один. Так вот это и был Баглан.
— Длинный такой, белолицый, — добавил Куракбай.
— Этого парня я знаю, — сказал Асет в нетерпении.
— Баглан решил жениться на Айнаш прошлой осенью. Но, видать, у Курмана были свои планы. Выгнал он Баглана. Не про тебя, говорит, такая красавица, — начал рассказывать зять.
— А его сыновья, — горячо вмешался незнакомый Асету парень, — а его сыновья — точно сторожевые псы. Даже не подступиться к дому.
— И тогда Баглан решил выкрасть Айнаш. Раз не хотят добром, так вот дай, думает, выкраду, — сказал Куракбай. — Но ничего не вышло. Братья поймали их на улице. Его избили чуть ли не до смерти, а сестру увели обратно в дом.
— Но, думаете, Баглан отступился? — перебил Куракбая все тот же горячий парень. — Через месяц он сделал то же самое! И на этот раз братья Айнаш настигли их у родственников Баглана. Примчались целой оравой на грузовике. Опять избили Баглана, а ее забрали с собой.
— А что же Айнаш? — спросил Асет. — В наше время девушка не вещь. Если уж захочет устроить свою судьбу, кто ей помешает?
— Айнаш и сказала отцу и братьям, мол, не могу без Баглана жить, и все! Как она плакала, Айнаш! — сказал Куракбай. — А те ни в какую!
— Глупые люди, что с них возьмешь, — заметил седоусый осторожно.
— Но есть же закон! — возмутился Асет. — Неужели у Баглана не было головы? Стоило сходить в милицию, дескать, так-то и так!
— Почему он не жаловался, этого теперь никто не знает. Наверное, потому, что они родные любимой. И что ж потом за жизнь, если пойдешь жаловаться на ее родных, — вздохнул зять.
— И тогда Баглан этой зимой будто бы влез в окно к Айнаш, обнял ее, и так, обнявшись, они и застрелились из ружья, — тихо закончил Куракбай.
— А что с братьями Айнаш? Их наказали?
— Куда там! Вмешалась вся родня, замяла эту историю. Баглан и Айнаш оставили записку: мол, никто не виноват, сами так захотели, — сказал огорченно парень и махнул рукой.
«Узнаю мой аул! Милые, славные люди… Но вот на их глазах случилась беда, и они смалодушничали перед старыми, ужасными традициями, хотя в их руках и власть и закон», — подумал Асет.
— Милок, ну-ка расскажи нам, что нового в Алма-Ате? Это правда, будто там построили гостиницу до самого неба, а? — спросил седоусый, стараясь перевести разговор на другую тему.
— Построили высокую гостиницу, построили, — рассеянно ответил Асет, все еще находясь под впечатлением от нелепой трагедии.
— Вот и хорошо! Теперь приедешь в Алма-Ату — и есть, где остановиться.
Седоусый нервно засмеялся, и Асет понял, что тот чувствует свою вину, как и все, наверное, люди аула, стыдится и хочет спрятать подальше свой стыд.
— Ах, как плывет! — воскликнул Куракбай, вытягивая шею, и остальные мужчины, точно по команде, повернули головы.
Асет последовал их примеру и увидел молодую женщину в белом свитере и короткой коричневой юбке. Она вышла из дверей почтового отделения и теперь шагала, приближаясь, по той стороне улицы.
— Кто это? — спросил Асет.
— Заведующая почтой. Это же Саулетай! Неужели ее не помнишь? — удивился Куракбай, не сводя глаз с женщины.
Куракбай еще не договорил, а он уже узнал Саулетай. Его точно обожгло огнем. А мужчины, заметив Саулетай, тотчас уставились на него. Он, желая скрыть растерянность, будто бы озабоченно зашарил по карманам, вытащил носовой платок, провел по лицу, потом засунул платок в карман. Затем ухватился за прут, что держал Куракбай, и отломал конец.
— Ай, какой испортил саженец! Еле его выпросил, хотел посадить в своем саду. А ты испортил, — расстроился Куракбай.
А Саулетай шагала, словно никого не замечая, высоко несла голову, глядя прямо перед собой. Асет подумал, что, подойдя поближе, она может поздороваться с ним, и растерялся совсем, оттого что не знал, как себя держать, — то ли подняться с места, то ли остаться сидеть.
Но волнение его оказалось напрасным. Саулетай проследовала мимо, так и не повернув головы. Будто бы демонстрировала всем свою неприступную гордость и красивый профиль.
И, может, он один заметил, что она чуточку покраснела. Но он не был твердо уверен в этом.
Асет был вынужден признать, что она похорошела. Он попробовал пробудить в себе давнишнее презрение к Саулетай, но из этого ничего не вышло. Его взгляд невольно потянулся за ней, а в душе творилось что-то странное: тут было и восхищение, и укор, и жажда мести, и страсть. И все это венчало сожаление о безвозвратно ушедшем прошлом.
Он знал из писем сестры, что после его отъезда Саулетай вышла замуж и родила двоих детей. Потом муж ее упал с коня и разбился насмерть, а она, повдовев около года, вышла замуж вторично. Но и тут ей не повезло: второй муж что-то натворил — что именно, сестра так и не объяснила толком, — и его упекли в тюрьму. Только вот ему не было известно, как живет она сейчас. Но спросить об этом у сидящих рядом у него не хватило смелости — еще подумают что-нибудь.
Дом хозяина заняли почетные гости: те, кто приехал на свадьбу из районного центра, руководство колхоза и сваты. Остальных гостей разместили по соседним домам. В один — стариков, старух и тех односельчан, что дожили до зрелого возраста, но еще не заслужили особого почета, а самый крайний дом отдали молодежи — пусть, мол, шумят себе на отшибе.
Асет был среди почетных гостей. Поначалу он, как и все, пил, смеялся, а потом заскучал, загрустил. Такое с ним часто случалось за пиршественным столом. Вдруг ни того ни с сего приходило в голову, что вот он сидит беспечно, а где-то стороной проходит самое главное для него.
Вот и сейчас он вспомнил проводницу и опять пожалел, что сошел с поезда. Он почти ощущал уютное покачивание вагона, обиженный голос девушки. Ему показалось, что и остальные гости тоже только притворяются, будто им весело, а на самом деле, как и он, думают, беспокоятся каждый о своем сокровенном.
Он попытался утешить себя тем, что скоро гулянье утихнет и гости разойдутся спать, но когда взглянул на часы, то, к своему немалому удивлению и расстройству, обнаружил, что минуло всего лишь два часа и свадебному пиру еще нет конца и края.
И, как всегда в подобных случаях, у него сразу же заболела голова, он потрогал лоб и откинулся на спинку стула.
Сестра была занята гостями, вместе с помогавшими ей женщинами подавала на стол то одно, то другое и все же в этих хлопотах умудрялась следить за каждым его движением. Вот и теперь она наклонилась над ним и шепотом спросила:
— Родненький, что с тобой?
— Ничего, все в порядке, — сказал он, стараясь ее успокоить: мало ли ей и без него забот.
— Может, пойдешь к молодежи?
— Не волнуйся, мне весело и здесь.
А сам подумал: «Наверное, у них то же самое».
— Идем, я тебя провожу.
Она почти силой вытащила его из-за стола.
Дом, отданный молодежи, гремел, подрагивая от топота, гудел, как улей.
В передней он наткнулся на пьяного Куракбая. Друг детства еле стоял на ногах и препирался с молодыми женщинами, которые пытались его утихомирить. Увидев Асета, Куракбай пьяно засмеялся, раскрыл объятия.
— Асет, дружище! Самой сладкой водки тебе! Почему ты не с нами? Зачем тебе начальство? Да плюнь ты на него, иди к нам гулять! — заорал друг детства и по-свойски ударил Асета по плечу.
Асет было поежился, но Куракбай поднял указательный палец и заявил заплетающимся языком:
— Ты наша гордость. И точка! Пойдем к нам!
Он ухватил Асета за локоть, и Асет вошел в гостиную, таща на себе Куракбая, иначе бы тот упал.
Его появление встретили восторженным гвалтом. Со всех сторон протянулись руки:
— Асет, присаживайся к нам!
— Нет, нет, иди к нам, Асет!
У него зарябило в глазах: он вертел головой, не зная, как поступить. Признаться, он был польщен таким вниманием.
Порядок навел высокий парень с франтоватыми усиками. И по тому, как все затихли, едва этот парень открыл рот, Асет догадался, что слово взял тамада.
— Ти-хо! — гаркнул тамада. — Пусть наш дорогой гость займет место рядом с женихом и невестой!
Молодые застеснялись и стоя ждали, пока Асет сядет рядом. Еще долго невеста, его племянница, застенчиво прикрывала лицо рукавом, а жених улыбался смущенно.
Только Асет коснулся стула, как началось:
— Асету штрафную!
— Эй, налейте ему полный стакан!
Асет шутливо зажал уши, а сам подумал, что еще там, в доме сестры, выпил уже предостаточно, что ему, пожалуй, на сегодня хватит. «Вот посижу чуточку, а когда они успокоятся, улизну незаметно», — утешил он себя.
— Пусть Асет скажет тост! — услышал он.
— Асет, скажи что-нибудь!
«Что я им скажу? Самые лучшие пожелания уже, разумеется, сказаны за этим столом».
И все-таки он поднялся и произнес какие-то слова о любви, о молодости. Складно ли у него получилось, он не понял и сам. Сидевшие за столом закричали, захлопали, но они бы все равно кричали и хлопали, что им сейчас ни скажи…
— Товарищи, тишина! — подал голос тамада, поднимаясь.
Он снял галстук, подвернул рукава белой рубашки — что и говорить, парень трудился добросовестно, в поте лица, которое уже стало от выпитого и духоты совсем малиновым.
— А ну-ка, споем Асету поздравительную! Раз!.. Два!.. Три! — скомандовал тамада и начал дирижировать. И над столом зазвучал дружный хор:
Пусть будет счастлива сестренка твоя!
От всей души мы рады тебе, Асет…
Эту песенку, видать, они сочинили сами в его честь и разучили заранее. Куплеты, полные почтения к его особе, перемешались с шуточными, и безобидные шутки удваивали веселье.
«Молодцы, молодцы!»- похвалил Асет мысленно.
Он исподтишка вглядывался в их лица. С некоторыми из пирующих он когда-то бегал по улице, потом ходил в школу. Других, что помоложе, он едва помнил, а кое-кого, может, и не знал вовсе.
«Молодцы, молодцы!»- повторил он. И все же ему было скучно среди этих людей. Казалось, что они чересчур просты, наивны, что всегда можно по их лицам прочесть все, что есть на душе у любого из них. Терзания ума им неведомы. Среди этих людей он начал путь в огромный сложный мир — даже не верится…
Он еще раз оглядел пирующих. Его взгляд наткнулся на все того же двоюродного брата Абдибая, сидевшего у дверей. Шофер и здесь был скуп на проявление чувств. Сидел осоловевший, только изредка дул на длинный чуб, спадающий на глаза, да временами на его губах мелькала беглая ухмылка.
«Пора уходить. Как бы отсюда выбраться?»- подумал Асет, и вдруг его взгляд остановился на молоденькой девушке с курносым веснушчатым личиком. Она пела вместе со всеми, задорно потряхивая короткими волосами, и улыбалась Асету, будто предлагая разделить ее чудесное настроение. До красавицы ей было далеко, оттого, наверное, он поначалу не обратил на нее внимания. Сидит себе девушка, ни красавица, ни дурнушка, и глазу не на чем задержаться. И нужно было ей запеть и улыбнуться, чтобы он вдруг открыл ее для себя.
«Да нет же, и вовсе она не красивая», — подумал он и улыбнулся, глядя на ее веснушки, тоненькие брови полумесяцем, на темные, искрящиеся озорством глаза, на ее милую курносую рожицу.
Он улыбнулся, и ему стало легко, словно чья-то ласковая рука сняла с него тяжесть своим прикосновением. «Кто она? Чья это дочь?»- гадал он.
Время теперь спрессовалось в мгновение. Асет уже не считал, сколько им спето песен и сколько он выпил, глядя на удивительную девушку. Теперь ему казалось, будто никто на свете не умеет веселиться так естественно, вдохновенно, как веселятся в его родном ауле, и что нигде не найдешь таких прекрасных людей, хоть объезди весь белый свет. Все вечеринки, что были там, в городе, казались сплошь чем-то нудным, искусственным.
— Друзья! А сейчас танцы! — оповестил неутомимый тамада. — Базикен, возьми баян! Подайте баян Базикену!
Коротышка Базикен развернул мехи от плеча до плеча и тронул лады неверной рукой. Он напился до чертиков, пальцы его бегали наугад. Но это уже не имело значения. Стулья и стол сдвинули к стенке, и начались танцы.
Асет танцевал с веснушчатой незнакомкой. Теперь ее лицо проплывало перед его глазами, и вблизи оно было еще симпатичней. Асет решил, что она очень красива и что такую девушку не увидишь даже во сне.
Ему захотелось слегка подразнить ее, ласково, чтобы она не обиделась, пошутить с ней, точно с ребенком, понимая, что школьницу сюда бы не пустили, значит, она уже закончила школу в этом или прошлом году, а может, и еще раньше, он шутливо спросил:
— Девочка, и в каком же ты учишься классе?
— В двенадцатом! — сказала она не поведя и бровью. «Ого!»- удивился Асет, но отступать было поздно.
— Но в школе-то знают, что ты из седьмого класса. Завтра будут ругать, — продолжал он храбро.
— Ну, если будут ругать, я не пойду в школу.
— М-да, но если не пойдешь в школу, задаст взбучку мать.
— Вы думаете? — Она прикинулась озабоченной.
— Еще какую взбучку!
— Ну, если взбучку… Тогда я сбегу с джигитом.
— Кто этот счастливчик?
— Не скажу, — ответила девушка строго.
Она подняла лицо, и он увидел ее лукавые глаза.
К его досаде, танец прервался- коротышка Базикен заскучал по очередному стаканчику. Но вот он вытер губы, взялся вновь за баян, и веснушчатая девушка сама пригласила Асета. Она улыбалась ему.
— Милая, нельзя ли еще вопрос?
— Не лучше ли поставить точку?
«Ну и ну, да с ней держи ухо востро», — подумал Асет и, тщательно взвесив каждое слово, сказал:
— Но после точки можно начать новое предложение, не так ли?
— Разве что новое.
Тогда он, волнуясь, словно юноша, произнес:
— Ты еще не замужем?
— Нет! — ответила она вызывающе, и ее ответ почему-то доставил ему радость.
— А чья ты дочь?
— Шалгынбая!
Он помнил старика Шалгынбая, живущего на окраине аула, там, где начиналась дорога в предгорья, помнил его свирепых собак. Но вот дочь…
— А как тебя зовут, дочь Шалгынбая?
— Чинара!
После танцев снова уселись за стол, снова начались тосты, но Асету хотелось увести отсюда Чинару, побродить с ней по ночной улице. Он не знал, как это сделать, и боялся, что она не пойдет, вдобавок высмеет своим острым язычком, и красней тогда от конфуза.
Наконец он решился и, когда глаза их встретились, указал взглядом на дверь. Чинара подняла брови, раздумывая, потом опустила глаза, и Асет понял, что она согласна. Они вышли поодиночке: он первым, она немного погодя, Асет тайком прихватил пальто, Чинара — свой плащик.
Он подождал девушку, прячась в тени за углом. Она появилась следом и сразу же нашла его. По ее тихому смеху он догадался, что она немножко захмелела.
Время перевалило за полночь. Их окружила загадочно молчаливая тьма. Со стороны гор дул ровный прохладный ветер.
Они побрели по пустынной улице, туда, где лежала невидимая, затаившаяся степь. Потом Асет остановился, взял ее за руки и притянул к себе, вглядываясь сквозь темноту в ее лицо.
— Милая, сколько же тебе лет? — спросил Асет, чтоб продолжить игру, но сейчас, когда они очутились одни, голос его помимо воли прозвучал почти серьезно.
— Милый, мне восемнадцать! — ответила она тоже почти серьезно.
— А мне двадцать семь, — произнес он с грустью.
— Фи, меня это не интересует, — заявила Чинара, первой обретя прежний игривый тон.
Она откинула голову назад, ее глаза вызывающе блестели.
— А зачем же ты вышла, когда я позвал? Может, я старый и хитрый волк?
— Я не боюсь! Я смелая!
— Ах, вот как! Тогда я тебя поцелую.
— Все равно не боюсь!
Асет наклонился и поцеловал неподвижные прохладные губы. Она не ответила на поцелуй, только засмеялась, будто напоминая, что все, что сейчас происходит, нельзя принимать всерьез.
Они молча пошли по окраинным улицам. Иногда на них с оглушительным лаем бросались собаки, но, сообразив, что этим двоим не до них, отходили, и снова восстанавливалась тишина. Только слышно, как перетирают свою нескончаемую жвачку коровы.
— О чем ты думаешь? — спросил он наконец.
— О вас.
— Хороший я или плохой?
— Ага!
— И какой же я, по-твоему?
— Плохой!
Асет остановился, заглянул в лицо девушки. На этот раз она не улыбалась. Это царапнуло его самолюбие.
— Но почему тогда ты позволила себя целовать? Если я плохой? — спросил он уязвленно.
— Потому что вы мне понравились.
— Ты смеешься надо мной?
— Ага!
Девушка и вправду смеялась.
Они свернули в степь, поднялись на холм, что чернел будто страж на краю аула. У их ног лежали улицы, дома. Ветер донес неразборчивые слова песни, голоса пьяных.
— Ну вот, уже расходятся со свадьбы, — сказала девушка с сожалением.
— Ты хочешь домой? Если тебе пора, я провожу.
— А я не спешу!
— Нет, отчего же! Я провожу.
— Все равно не пойду! Не хочу! Не пойду!
Она вдруг прильнула к его груди, прошептала:
— Дяденька, милый, мне холодно.
Асет обнял ее, стараясь согреть, долго целовал. Она закрыла глаза и отвечала неумело, беспомощно…
— Расскажите что-нибудь, — попросила она потом.
— Что же тебе рассказать?
— Ну хотя бы спросите о чем-нибудь.
«О чем же ее спросить?»- подумал Асет.
— Ты хорошая или плохая?
— Не знаю сама… Наверное, хорошая.
«Милая, наверное, ты и в самом деле хорошая. Я совсем не знаю тебя. Но верю, что ты славная, даже очень славная девушка», — подумал Асет.
— А что скажут люди завтра? Ты не боишься?
— Мне-то какое дело. Но не будем об этом. Давайте поставим точку. Все!
— Голубушка, у тебя есть любимый?
— Нет!
— Почему? Ты такая славная!
— Не знаю!
— А раньше ты целовалась?
— Только раз, когда училась в школе, с одним парнем. И вот теперь с вами.
Ни с того ни с сего Асет заревновал Чинару к тому неизвестному парню, что однажды поцеловал ее.
— Где он сейчас? Этот «один парень»? — спросил он насупившись.
— Служит в армии.
— И вы, конечно, переписываетесь?
— Да.
— И ты его любишь? — продолжал он придирчиво.
— Теперь не знаю… Раньше не любила точно, даже терпеть не могла, когда он был здесь. Ходит все, ходит, никак не отвяжется. Потом он уехал, и я стала скучать. Наверное, так нужно: кого-нибудь ждать, скучать по ком-нибудь, — проговорила она задумчиво.
«А ведь ты нравишься мне все больше и больше. Увидел тебя, и все во мне будто перевернулось. Что и говорить, я влюбчивый человек — стоит появиться красивой девушке, и уже голова кругом идет. Но ты совсем другая, Чинара, особенная. Смелая, независимая», — произнес он мысленно.
— Я замерзла, — сказала Чинара.
— Но что же я могу поделать? У меня тоже зуб на зуб не попадает…
— Погодите… Я придумала… Вон там, на крыше сарая, есть сено, я знаю. Давайте заберемся туда, а? — прошептала она заговорщически.
— Отличная идея! Пошли.
Он помог ей забраться на крышу, потом залез сам. Они зарылись в мягкое сухое сено. Сено шуршало, его горьковатые запахи щекотали ноздри. В горле запершило. Асет сморщился, чихнул. Наконец они освоились, пригрелись.
— А здесь чудесно! — заявила Чинара. — Правда?
— Здесь великолепно!
— Представьте: открываются кавычки, а потом «бу-бу-бу», и кавычки закрываются. А теперь угадайте, что я сказала.
— Итак, кавычки открываются, и ты говоришь: «Я никуда не пойду отсюда. Буду здесь спать». Кавычки закрываются. Не так ли?
— Вы просто читаете мысли… А в конце я поставила точку. Сейчас ваша очередь, начните с новой строчки. Вот вам тире, говорите!
— Милая, я тебя…
— Все ясно! Можете оставить многоточие.
Асет повернулся на спину, посмотрел на звезды. Они мигали, переливались. Чинара зашуршала сеном, прижалась к его плечу.
— Дяденька!
Он распахнул пальто и привлек девушку к себе. Около его лица поблескивали глаза Чинары, он угадал в них страх и ожидание. Чинара замерла в его объятиях, он слышал ее неровное дыхание.
«Где же ты была до сих пор? Почему ты опоздала на ярмарку, где раздают сердца? — подумал он в отчаянии. — Нет, опоздала не ты. У тебя все еще впереди. Это я ушел, не дождавшись тебя!»
Ему хотелось сказать ей что-нибудь особенно прекрасное. Он вспомнил слова: «Как нежен твой взгляд, милая…» Но это были чужие строки, чужие чувства. Он мог только позавидовать поэту.
— «Он совсем потерял голову, не знает, где явь, где сон», — произнесла Чинара.
— Что ты говоришь? — не понял Асет.
— Это я прочитала в одной книжке. В общем, там один герой влюбился и потерял голову, не знал, бедняга, где сон, где явь. Так в книжке и написано. Очень хорошая книжка! А моей подружке не нравится. Что это за герой, говорит, который теряет голову. А по-моему, это здорово! Потому что так бывает, когда много мыслей и голова трещит от них, разрывается. Правда, дяденька?
— Не знаю. Со мной этого не было.
— А со мной часто случается! Будто для меня написали. Ну и молодчина этот писатель!
Асет невольно ему позавидовал. Он как-то встречал его в Алма-Ате, и тот был для него человеком из плоти и крови. Наверное, поэтому ревность кольнула Асета.
— Вы чем-то расстроены?
— Я не расстроен. Просто задумался…
— Сказал мой дяденька расстроенно.
Они не выдержали, расхохотались разом, и Асет почувствовал, что напряженность, сковывавшая их, исчезла. В сарае зафыркала, заржала растревоженная лошадь.
— Тише, — прошептала Чинара и приложила к его губам палец.
Они притихли, кажется, вовремя. Напротив, в окнах дома, вспыхнул яркий свет. Потом скрипнула дверь, и в полосе желтого света появился старик в нижнем белье, в чапане, наброшенном на плечи. Он осмотрелся, будто принюхиваясь, затем подошел к сараю, открыл дверь. Они услышали, как внизу чиркнула спичка и, приветствуя хозяина, заржал конь.
— Никого нет. Просто померещилось, — сказал старик самому себе и закрыл на засов двери сарая.
Он походил по двору, бормоча что-то под нос и ушел в дом.
— Уйдем отсюда. Я уже согрелась, — сказала Чинара.
Асет спрыгнул с крыши сарая и протянул руки. Девушка скользнула по сену вниз, он подхватил ее и, задержав на мгновенье ее молодое крепкое тело, опустил на землю.
Они еще отряхивались от сена, счищали его в темноте друг с друга, выйдя на середину улицы, когда надрывно прокричали первые петухи.
Небо на востоке стало чуть темнее, а потом принялось светлеть, отгоняя ночь от горизонта. И ночь рассеивалась и отступала.
— Постоим еще чуточку, а потом я побегу домой, ладно? — попросила девушка.
Они стояли посереди улицы, держась за руки. Блеклый предутренний свет смягчил черты ее лица, скрыл веснушки. Девушка посмотрела ему в глаза; взгляд ее был задумчивый и, как подумал с надеждой Асет, чуточку грустный.
— А о вас говорили, будто вы плохой человек.
— И что же? Каков я на самом деле? Неужели плохой? Она покачала головой.
— А вдруг они правы и вскоре ты разочаруешься?
Она опять покачала головой, затем спросила:
— Об этом вы уже, наверное, знаете. Ну, о том, что зимой застрелились парень и девушка?
— Мне рассказывали.
— Вы бы могли так поступить? — И она пристально взглянула ему в лицо.
— Не знаю, — сказал он, улыбнувшись, и спросил себя мысленно: «В самом деле, а смог бы я?»
Он притянул ее к себе, прижался щекой к ее щеке, блаженно закрыл глаза. И опять в памяти всплыли чужие слова: «Какая чистая, какая чудесная…» Почему он сам не поэт?
Рука его задрожала, и девушка тотчас же вывернулась из его объятий.
— До свидания! Мне пора!
Она побежала не оглядываясь.
«Наверное, и я бы мог, как Баглан», — подумал он, глядя, как девушка торопливо бежит по улице.
Чинара, словно услышала его мысли, вдруг обернулась и крикнула:
— Нет! Вы не сможете, агатай! Вы уже взрослый!
Весь этот день Асет ходил в приподнятом настроении. Он знал, что по его лицу бродит глупая счастливая улыбка, ловил удивленные взгляды и зятя, и сестры, и соседей, но ничего не мог поделать с собой. У него было ощущение, будто его жизнь до сих пор текла в каком-то сером, будничном сне, и вот он, наконец, проснулся и увидел то, ради чего можно жить по-настоящему, трудно и самоотверженно.
Его то и дело тянуло на улицу, он подчинялся внутреннему зову, выходил на улицу и посматривал на дом со злыми собаками, что стоял на краю аула. Он ждал, что вот-вот мелькнет вдали ее фигурка.
«До чего же все удивительно в жизни, — размышлял Асет, — разве я мог представить лет десять назад, чем станет для меня дом Шалгынбая?»
Он проглядел все глаза, потому что Чинара не показывалась, извелся, дожидаясь, когда повечереет, а день тянулся долго и нудно, можно подумать, что ему не будет конца. Он возлагал все надежды на вечер, потому что вечером жених поведет невесту в дом, а значит, вчерашние гости соберутся вновь, и, конечно, придет Чинара.
Торчать дома было сущей мукой, и после полудня он отправился гулять по аулу; на этот раз аул показался ему и в самом деле родным. Сначала он пошел к сараю, на крыше которого лежал с Чинарой, и увидел при дневном свете старую развалюху. Но не было сейчас, пожалуй, на земле более дорогого ему места. Этот сарайчик был единственным свидетелем счастья, которое пришло к нему, Асету, в эту ночь.
Потом он набрел на колхозный клуб и невольно вспомнил, как впервые в жизни целовался с девушкой. Они спрятались с Саулетай вон там, за клубом, у штабеля строительного камыша…
В ту зиму тяжело заболела мать, и он, окончив школу, остался в колхозе. Однажды он вез колхозное сено и увидел Саулетай. Она стояла возле своего дома, статная, румяная от мороза, и смеялась, глядя, как он приближается на санях. Ну что бы, казалось, из того, что Саулетай стоит на улице и смеется? Проезжай своей дорогой, потому что такая красавица не про тебя. Но в том-то и дело, что Саулетай сама остановила его.
— Асет, сбрось немного сена! Ну хотя бы пару вил! — крикнула красавица.
— Что ты?! Сено колхозное! Увидит бригадир — хлопот не оберешься, — ответил Асет растерянно.
— Асет, голубчик! Охапку всего, — взмолилась Саулетай.
Он не выдержал и сбросил вилами пласт сена к ее ногам.
— Спасибо! — сказала Саулетай, улыбаясь чарующе, а потом, когда он, отъехав, обернулся, помахала ему ладошкой, и после этого образ красавицы прочно обосновался в его еще не искушенном сердце.
Вечером он залез в материнский сундук, стащил деньги и, сложившись с приятелями, купил бутылку водки. Выпив свою долю, он отправился в клуб на танцы. По правде говоря, доза была невелика, поэтому Асету пришлось прикидываться пьяным. Ему хотелось убедить девушек, что он уже стал вполне взрослым человеком.
Появившись в клубе, он сразу же подошел к Саулетай и, притворно покачиваясь, молча уставился на нее.
Сердце его между тем трепетало, будто травинка на ветру.
— Ай-яй-яй, да, никак, он пьян! — воскликнула Саулетай, прикидываясь возмущенной.
— Пьян я или не пьян, тебя это не касается. Ну-ка, выйдем на улицу! — выпалил он.
— Куда, куда? — удивилась она совершенно искренне.
— К штабелям! Поговорить надо, — заявил он.
— Ишь, чего захотел. Ступай один, мне хорошо и здесь, — ответила она со смехом.
— Если не пойдешь, убью! Прямо сейчас и убью, — пригрозил он в отчаянии.
— Ты убьешь? Сам?
— А кто еще? Вот возьму и убью!
— Тогда пошли, — сказала она просто.
Когда они подошли к штабелям, от смелости Асета не осталось и следа. Он стоял перед Саулетай, беспомощно опустив руки, не зная, что говорить, что делать.
— Ты еще маленький. Тебе-то пить зачем? — заговорила Саулетай по-матерински.
— Кто это маленький? Я, что ли, маленький? — запетушился он вновь.
— Совсем ребенок, — сказала она.
— Тогда ты увидишь сейчас, какой я ребенок.
Он неумело обнял Саулетай, неуклюже ткнулся губами в ее щеку. Она оттолкнула его, они оба не устояли на ногах, повалились на камыши и захохотали…
С этого вечера между ними установились странные отношения. Не понять: вроде бы не пустое баловство и в то же время не назовешь любовью. Бывало, встретятся и ну дразнить друг дружку, будто смертельные враги, а потом заберутся в укромное место и целуются едва не до утра.
Весной в ауле появился студент, этакий франтоватый парень. Он приехал в колхоз на практику и в тот же вечер появился на танцах, смутив самых неприступных красавиц. Но студент отдал все внимание самой первой из них — Саулетай, и та мигом позабыла о существовании Асета. Бедняга долго переживал, не раз пытался о себе напомнить и даже написал душераздирающее письмо. Но девушка осталась непреклонной, и все его попытки кончились тем, что она запретила попадаться ей на глаза.
Всякой практике рано или поздно приходит конец, закончилась она и у студента. Он собрал свой тощий чемодан и укатил на станцию, оставив Саулетай с будущим ребенком в чреве. У Асета к этому времени случилось свое, теперь уже подлинное несчастье — умерла его мать. Оправившись от горя, он подумал о своем житье-бытье и решил отправиться в город на учебу. И тут-то к нему подступила родня Саулетай. «Ты что же? Обесчестил доверчивую девушку и думаешь сбежать в город? Нет, мы заставим тебя жениться». А своя родня порешила: «Женись, не позорь нас и не сей в ауле вражду». В райкоме комсомола его долго не снимали с учета, но потом добрые люди разобрались, что к чему, и он уехал из аула, дав слово никогда не возвращаться.
Сколько бед он хлебнул из-за Саулетай, но вот сегодня ему уже смешно, словно это случилось с кем-то другим. И он было подумал, а не отколоть ли такую шутку, — не зайти ли на почту, ну, скажем, для того, чтобы позвонить в Алма-Ату. А там, может, удастся поболтать с Саулетай и вполне по-дружески расспросить о том, о сем, как, мол, она поживает. Но пыл его быстро прошел. Мысли о Чинаре вытеснили все.
А солнце засело на небе, словно навсегда. Он исходил аул в ожидании вечера, ему надоело то и дело здороваться с людьми, которых он, в сущности, давно забыл и которые тоже его уже не знали; его язык устал отвечать одно и то же — мол, так-то живу и столько-то получаю, — но каждый встречный, считал непременным остановить Асета и подступиться к нему с одними и теми же вопросами.
В конце концов он вернулся к дому сестры, сел на солнцепеке, глаза его тут же нашли дом Шалгынбая.
«Что это со мной? — спросил он себя. — Ну, если подумать серьезно? Солидный человек, женат, ребенок — и здрасьте! Люди узнают, засмеют так, что сгоришь от стыда. И все из-за девицы в конопушках».
Он вызывал в памяти образы других женщин, что нравились ему когда-то, и бросил этот собранный наспех отряд против Чинары. Но те мигом слиняли, потускнели перед ее яркими веснушками и курносым носом. Тогда он сдался окончательно.
Наконец солнце все же закатилось, и вечер настал. Асет направился вместе с Куракбаем в дом, куда его племянница вошла невесткой. Его пригласили к почетным гостям, но он решительно отказался и заявил, что намерен праздновать вместе с молодежью.
Войдя в дом, отданный самой буйной части гостей, он увидел почти весь вчерашний состав. Не хватало одной Чинары. Он внимательно оглядел сидящих за столом. Нет, Чинары не было. Зато сегодня на свадьбе появилась Саулетай.
Асета усадили на почетное место, и он обнаружил, что сидит напротив Саулетай и что она пристально изучает его. Он почувствовал себя неловко, его щеки запылали. Стараясь скрыть волнение, он помахал перед разгоряченным лицом ладонью и обратился к соседям:
— А в доме, кажется, жарко.
Он оборачивался каждый раз, когда кто-нибудь входил в комнату. Вчерашний тамада провозгласил первый тост, а Чинары все еще не было.
За первым тостом последовал второй, за ним третий, так дошло, наверное, до десятого. Когда коротышка Базикен вооружился баяном и наступил неизбежный черед песен и танцев, Асет сослался на духоту и вышел на улицу.
Как и вчера, ночь стояла темная, безлунная, с гор задувал все тот же ветер. Асет засунул руки в карманы пальто и зашагал по улице. Только теперь он заметил, что выпил порядочно. Вскоре он обнаружил, что стоит около дома старика Шалгынбая.
Асет сделал было шаг к дому и заколебался. Ну, допустим, он постучится и его впустят, что он скажет хозяевам? Чем объяснит свое появление?
Во дворе сразу же до хрипа яростно залаяли собаки. Сколько их там — в темноте не счесть. Слава богу, хоть еще привязаны.
«А, была не была!»- сказал себе Асет, выдернул кол из ограды, подошел к окну. Между занавесками оставалась узенькая щель, он заглянул через щель в комнату и увидел все семейство Шалгынбая. Старик, его жена, их дочь и двое мальчишек сидели за столом и пили чай.
Асет постучал, надеясь на то, что к окну подойдет Чинара, но вместо нее поднялся один из мальчишек. Асет отпрянул в сторону, прижался к стене.
— Кто там? — спросил мальчишка.
Асет выждал немного и постучал снова.
На этот раз мальчишка выскочил на улицу. Асет успел спрятаться за углом.
— Эй, кто там? Что нужно? — рассердился мальчишка.
Он постоял, дожидаясь ответа, затем громко сказал, обращаясь в темноту:
— Ну, вот что: Чинара не выйдет! — И добавил, словно в раздумье:- Спустить, что ли, собак?
Асет так и замер, крепко сжимая кол.
— Ладно, но если еще будешь стучать, спущу собак обязательно! — предупредил мальчишка и ушел в дом.
Асет пошел назад. «Может, это к лучшему», — сказал он себе.
Над ним прямо-таки кишели бесчисленные звезды; точно пыль, клубился Млечный Путь. Будто кто-то недавно проехал, разделив небо надвое.
«Завтра уеду, и на этом все кончится. Прощай, аул», — подумал Асет. Он вспомнил, как сын плакал на перроне, тянул к нему ручонки. Теперь-то он спит, вкусно причмокивая. А жена, наверное, тревожится — еще не привыкла к его поездкам, — ходит по комнате, прислушивается к каждому стуку. Надо было взять ее с собой: ей-то, городской женщине, все здесь в новинку.
Потом он вспомнил своих друзей. Может, сидят в эту минуту в ресторане и кто-нибудь, подняв рюмку, говорит: «Давайте-ка выпьем за Асета». Ну разве не счастлив тот, о ком помнят другие?..
У дверей маячила рослая фигура. В полосе света, выбивающегося из прихожей, он узнал своего братца Абдибая. Абдибай расхаживал, точно маятник, туда-сюда, сюда-туда, поджидая кого-то. Асет впервые видел его таким нетерпеливым. Заметив брата, Абдибай устремился навстречу.
— Машина на ходу? — спросил Асет. — Завтра уезжаю. Отвези пораньше.
— Машина-то готова, — сказал братец и неожиданно добавил:- Чинара придет попозже. Вот только уснет отец.
Господи, откуда он знает? Асет промолчал, застигнутый врасплох, но Абдибай ни о чем не спросил.
Они вошли в дом. Веселье было в разгаре, и Асет с первого же взгляда понял, что молодые гости заняты игрой в «соседи».
— Иди-ка сюда, Асет! Подыщи себе соседку, — потребовал ведущий и поднял молодого парня, сидевшего рядом с Саулетай:- Лепешка, а ну-ка, освободи место для гостя.
Асет беспомощно потоптался и, не придумав ничего, что позволило бы ему увильнуть, сел возле Саулетай.
— Здравствуй, — хрипло прошептал он.
— Здравствуй, — так же шепотом ответила Саулетай, видимо, и ей было не по себе.
— Итак, — начал ведущий, — вначале отвечают девушки, дружат ли они со своими соседями. Та, что не дружит, может купить соседа по душе. Начнем, Лейла, с тебя… Дружишь ли с соседом?
— Что ты! Вечно в ссоре. Не дает житья, только и знает, что ругается, — заявила, смеясь, светлолицая девушка.
— А чей сосед тебе нравится?
— Сосед Битайки!
— Битай, ты отдаешь своего соседа?
— Как бы не так!
— Битай не хочет расставаться с соседом. Лейла, какую казнь ты предлагаешь?
— Пусть споет.
И пошла игра по кругу. Асет и Саулетай сидели в напряженном молчании, ожидая своей очереди. Временами его так тянуло взглянуть на Саулетай, что он невольно косил глазом. Порой он замечал, что глаза соседки тоже так и тянутся в его сторону.
«Красивая, ах, какая красивая», — сказал он себе.
— Саулетай! — раздался голос ведущего. — А вы с соседом дружны?
— Дружна, — быстро сказала Саулетай.
— Докажите.
Теперь Асет решился взглянуть на нее в упор, но глаза Саулетай были стыдливо опущены.
— В мире мы, — пробормотала она.
— Это на словах. А вы покажите нам на деле, какие вы дружные. Тогда мы поверим, — не унимался ведущий. — Мы ждем! — сказал он грозно.
Саулетай повернулась к Асету и слегка коснулась губами его щеки.
— Давно бы так, — одобрил ведущий.
— Ну, что ты пристал? Прямо душу вымотал, — засмеялась Саулетай, и в ее голосе уже не было прежней напряженности.
Асет и сам чувствовал, как проходит ощущение скованности, — теперь их взгляды встречались. Он видел в ее лице следы пережитого и думал: «Вот бедняжка…»
Саулетай, словно прочтя его мысли, спросила:
— Когда уезжаешь?
— Завтра.
— Почему так спешно?
— Дела… Работа…
— Ученым стал. Наверное, тебе скучно здесь.
Асет неопределенно пожал плечами.
Саулетай сказала что-то еще, но он уже не слушал, потому что в этот момент в комнату вошла улыбающаяся Чинара.
Она присела возле Абдибая, и они быстро-быстро зашептались, то и дело посмеиваясь.
Асет ловил ее взгляд. Но Чинара непростительно долго не замечала его.
«Что случилось? Ведь она знает отлично, что я здесь», — подумал он, морщась от обиды.
— У тебя что-нибудь болит? — встревожилась Саулетай.
— Нет, нет. Не беспокойся.
— Друзья, а теперь соседи танцуют. Учтите: сосед с соседкой! — объявил ведущий.
Кто-то включил радиолу, на всю комнату загремел вальс, несколько пар закружились между столом и дальней стенкой, и среди них — Чинара с Абдибаем. Даже теперь она шепчет Абдибаю что-то и смеется, смеется счастливо.
Асет подумал, что нужно сейчас же вызвать ее на улицу. Но Чинара не замечала его.
Когда танец закончился, Асет решил, что пригласит ее на следующий, но, пока он пробирался между стульями, она опять пошла танцевать с Абдибаем.
И только когда он, рассердившись, решил уйти и проходил мимо нее, она взглянула на него, улыбнулась и произнесла:
— Здравствуйте!
Он замер в ожидании, но она отвернулась, и Асет, еле сдержавшись, кивнул с достоинством и вышел из дома.
Он прошагал вдоль строя посвистывающих, посапывающих самоваров, вышел на улицу и направился к окраине аула, к тому холму, на который он вчера поднялся вместе с Чинарой.
Холм был открыт всем ветрам, и Асету стало холодно. Внизу горели, помигивая, огни аула.
Асет вспомнил слова Чинары: «Он потерял голову, не знает, где явь, где сон…» Глупенькая, что она понимает? И ему стало легче, он постепенно приходил в себя.
Он еще долго стоял на холме, глядя на отходящий ко сну аул, на молчаливую, плотно укутавшуюся во мглу вершину Ешкиольмеса. Эти места уже не вызывали в нем сентиментального умиления. Они просто были дороги, как то, что напоминает нам о добром и ушедшем навсегда.
«Что случилось со мной? — подумал он, точно отрезвев. — От водки или от глупости? А ну-ка, брось валять дурака. Возьми себя в руки. Сам же потом посмеешься над собой, вместе с друзьями… И все-таки: «Как нежен твой взгляд, милая…» Черт побери, находят же слова эти поэты!»
От хмеля не осталось и следа — все выдул ветер. Дрожа от холода, Асет спустился в аул. Сейчас он возьмет пальто и отправится в дом сестры, ляжет спать… А утром — на станцию.
До ограды еще оставалось с полсотни шагов, когда его ухо уловило мелодию старинной песни. Женский голос тосковал по молодости, сожалел о красоте, которые никогда не возвращаются.
Асет застыл на месте. Песня гипнотизировала его, манила, и он, подчиняясь, пошел на голос.
Пели на кухне. Там, в дыму, за большим столом собрались женщины. Целый день они кормили, поили гостей и вот теперь расстелили дастархан для себя.
Посреди их компании сидела Загипа в съехавшем набок платке и, закрыв глаза, раскачиваясь на стуле, запевала:
На выси Ушкара, как два барабана,
Бьют родники, вода течет широкой рекой.
Какие там красивые парни и девушки,
И зачем только я покинула этот желанный край!
Около нее крутился мальчик лет десяти, теребил ее за рукав, хныкал:
— Мама, пойдем домой! Я хочу спать!
А по изможденному лицу Загипы струились редкие слезы.
В душе Асета все перевернулось. «Господи, ради чего мы живем, — думал он, — для того, чтобы жалеть о своем прошлом? Почему мы уходим оттого, что нам кажется прекрасным?»
Какие там красивые парни и девушки,
И зачем только я покинула этот желанный край?
И не случится ли и с ним подобное? Но где ты, Ушкара? Где то прекрасное племя смелых парней и чудесных девушек, о котором мечтал создатель песни? Если бы знать! Может, его собственная Ушкара останется здесь? Человек ненасытен, все-то ему мало. Мало ему одной Ушкара. Найдет ее — и дальше, дальше…
Асет незаметно вышел и направился к дому сестры. Пальто он возьмет утром, зайдет перед отъездом. А пока надо пораньше уснуть. Перед дальней дорогой.