Ирина Булавина отпросилась у режиссера с репетиции. Дома она решила наскоро переодеться и тотчас уйти. Это выглядело смешно, но она действительно стала бояться одиночества и тишины в квартире. Тишина пугала ее, настораживала, заставляла прислушиваться: не стучит ли кто в дверь?..
Отыскивая в сумочке губную помаду, Ирина снова увидела там письмо. Она получила его позавчера. Письмо было в зеленом конверте. Точно таком, как и первое, которое пришло из Москвы две недели назад. Только на этом штемпель стоял не московский: письмо было отправлено с почтамта областного центра.
Возможно, отец находился в области проездом. Между делами забежал на почту, чтобы написать ей несколько слов. А может, он надолго или даже навсегда обосновался здесь, чтобы быть поближе к ней, Ирине, своей единственной дочери.
Впрочем, все это странно и непонятно. Уйти из дому в сорок первом году и вновь объявиться ровно через двадцать лет, двадцать лет молчания — такое не вдруг укладывалось в голове…
До этих писем в зеленых конвертах она и мысли не могла допустить о причастности отца к каким-то темным делам. Только прочитав второе письмо (еще более туманное, чем первое, тревожно-смутное), она подумала, что с ее отцом, которого она считала пропавшим без вести, а попросту говоря, погибшим на фронте, произошло что-то неладное, нехорошее. И еще она поняла из этого короткого письма, написанного характерным бисерным отцовским почерком, что он приехал «оттуда» и приехал не как Александр Христофорович Букреев, а под чужим именем.
Когда он уходил на фронт, ей едва исполнилось пять лет. Но она навсегда запомнила то июньское утро. Отец нагнулся, потом присел перед ней на корточки, поскрипывая ремнями новой портупеи. Он не плакал, как мать, он улыбался. Подняв ее на руки, сказал:
— До свидания, Ири. — И при этом смешно пошевелил черными усами. Он всегда так делал, когда уходил на работу. И всегда называл «Ири» — так, как она себя называла.
И вот теперь, через двадцать лет, в обоих письмах она прочла: «Моя дорогая Ири…»
Ирина подошла к шкафу, взглянула на себя в зеркало: лицо было бледным, под глазами тени. Открыв дверцу, она достала голубое платье. Любимое платье Игоря. Впрочем, и мужа тоже. К сожалению, ни тот, ни другой ей не могут сейчас помочь. Единственный человек, с кем бы она могла поделиться своей тревогой, была мать. Но мать с отчимом далеко от Ченска — в заграничной командировке, в Африке…
Торопливо переодевшись, Ирина вышла из дому. На малолюдной улице было тихо.
И от этой вечерней тишины, от мягкого света заходящего солнца у Ирины как-то сразу стало спокойнее на душе. Она вдруг решила, что все уладится, что человек, к которому она идет, непременно ей поможет, и она, наконец, сумеет выбраться из мучительного тупика, в котором неожиданно оказалась.
Человек этот был Арсений Павлович Рубцов, друг их семьи, знавший ее отца, как никто другой: вместе работал с ним, вместе воевал. Ирина позвонила ему сегодня утром, и он, как всегда, радостно и приветливо говорил с ней.
Арсений Павлович уже ждал ее в своем маленьком кабинете в фотоателье на Советской улице — он работал здесь заведующим и приемщиком одновременно. И как только Ирина появилась в дверях, приветливо улыбаясь, встал ей навстречу.
— А, Иришка! Здравствуй, здравствуй. А я уж думал, совсем забыла старика.
— Вы извините…
— Да ты садись, садись, — сниматься, что ли, пришла?
— Я к вам, Арсений Павлович, за советом…
Они сели друг против друга за круглый столик, накрытый тяжелым плюшем.
— Слушаю тебя, дочка.
— Не знаю, с чего и начать…
— Может, чайку сперва попьешь? Я мигом согрею.
— Нет, нет, спасибо.
Видя, что Ирина никак не может справиться с волнением, Рубцов пришел ей на помощь:
— У тебя муж-то тоже артист?
— Режиссер.
— О-о!.. А этот, чернявый? — лукаво подмигнул Арсений Павлович. — Ну тот, с которым ты в прошлое воскресенье на стадионе была?
Ирина вскинула на Рубцова смущенный взгляд, хотела что-то сказать, но промолчала.
— Н-да, — улыбнулся Рубцов. — Видать, неладно у тебя по сердечной части.
— Неладно, Арсений Павлович. Я ведь всю жизнь к театру тянулась, потому и замуж вышла… за режиссера. Глупо.
— Почему глупо? Современный, так сказать, брак по расчету. А любишь, стало быть, другого?
Не поднимая глаз, Ирина кивнула.
— А что он за человек? — спросил Рубцов. — Ты его хорошо знаешь?
— Мы с ним со школы вместе.
— Ты вот что, — ты меня с ним познакомь.
— Зачем?
— Одну глупость уж сделала, как бы в другую не вляпалась. Ведь теперь я тебе вместо отца.
— Арсений Павлович, я как раз насчет отца и пришла… Вы маме о его смерти рассказывали?
— Ну?
— А ведь он… жив!
— То есть как жив?! Я ж его, можно сказать, своими руками…
Но Ирина не дала ему закончить:
— Я получила два письма… от отца… Вот они. Прочтите.
Рубцов взял вчетверо сложенные листки, которые Ирина достала из сумки, и начал читать. По мере чтения лицо его отразило сначала жадное любопытство, потом недоумение, наконец гнев. У переносья собрались жесткие морщинки. Он невольно поднялся и так, уже стоя, дочитал до конца.
Бросив письма на стол, Рубцов достал из нагрудного кармана трубочку с валидолом, положил таблетку под язык. Потом растерянно сказал:
— Что ж это… Неужто Букреев здесь? Ты понимаешь, что это значит? Для него и для вас с матерью?
— Поэтому я и пришла к вам.
— Постой, постой… Может, это путаница какая?
— Нет. Я знаю почерк отца. Я сравнивала со старыми письмами… Значит, вы говорили неправду, когда рассказывали о его смерти?
— Есть правда, которую, Ириша, не говорят вслух, — сказал Рубцов после мрачного молчания. — Для меня твой отец умер. Было бы хорошо, если бы он умер и для вас с матерью. Эти письма — еще одна подлость, которую он сделал.
— Почему вы так говорите? А?.. Арсений Павлович, я хочу знать… знать все… Он мой отец, и я имею право знать правду о нем.
— Никогда больше не вспоминай о нем. Он перестал быть твоим отцом, потому что предал тебя, предал мать твою, всех нас.
— Умоляю вас, расскажите!
— Хорошо, расскажу. — Рубцов потер ладонью высокий, с залысинами лоб, как бы соображая, с чего начать. — Ты считаешь, что твой отец пропал без вести? Это ложь! В свое время я мог бы перед твоей матерью эту ложь рассеять. Но у меня тогда, в первую нашу послевоенную встречу, не хватило духа. Я решил, что для Валентины Петровны лучше быть вдовой пропавшего без вести фронтовика, чем женой изменника Родины.
— Изменника? — прошептала Ирина, чувствуя, как отвратительная слабость разливается по телу.
— Да, изменника… — Рубцов говорил негромко, но его неторопливые слова, как ни тщательно он их выбирал, чтобы меньше травмировать ее, входили в сознание Ирины, как острые гвозди. — Твой отец добровольно сдался в плен. Он ушел к немцам ночью, убив часового. И ушел не с пустыми руками. Будучи командиром роты, которая охраняла армейский штаб, он сумел выкрасть две оперативные секретные карты…
Арсений Павлович, видя, что Ирине не по себе, заботливо подал ей стакан воды. Затем, с трудом преодолевая волнение, продолжал свой рассказ:
— Наша дивизия вскоре после этого попала в окружение. Была частично разбита, частично рассеяна. Для вышестоящих штабов она вообще прекратила свое существование, как и все те, кто в ней служил. Только этим я и объясняю, что Букреева включили в списки пропавших без вести. Не понимаешь? Ну, если бы дивизия целиком не попала в окружение, то Букреев не оказался бы в списках, а твоя мать не получила бы сообщения, что он пропал без вести…
Когда Арсений Павлович стал делать предположения, как и зачем вернулся Букреев, в каком «амплуа» мог теперь оказаться, Ирина подумала, что их выводы совпадают: с добрыми намерениями потайным путем оттуда не приезжают.
— Вот так, Ириша, выглядит эта правда, — печально подытожил Рубцов.
Ирина долго молчала. Потом спросила едва слышно:
— А как же теперь с письмами?.. Я, наверно, должна сообщить о них.
— Послушай, дочка, у тебя что — неприятностей мало? Шутка сказать: у актрисы Булавиной через двадцать лет объявился отец-предатель!
— А если он здесь, в городе?
— Ты ничего и знать не знаешь. Ни про отца, ни про письма. Матери-то не писала об этом?
— Нет.
— И не пиши. Хватит с нее того, что пережила. Порви письма и забудь…
Когда Ирина возвращалась по ночной улице домой, ее пошатывало от усталости; ноги были как ватные, ныло сердце. Лучше бы она не ходила к Рубцову. Лучше неопределенность, чем эта страшная правда. И к тому же расстроила Арсения Павловича: она видела, как тяжело ему было ворошить в памяти всю эту гниль прошлого.
В начале июля у Маясова тяжело заболела жена. Врачи определили: отдаленное последствие фронтовой контузии — и дали направление в Москву, в нейрохирургический институт. Маясову пришлось сопровождать жену, устраивать на лечение.
Накануне своего отъезда Владимир Петрович поручил лейтенанту Зубкову съездить на экспериментальный завод и рассказать директору о деле Савелова: все, что требовалось сделать чекистам, они сделали, — пусть хорошенько возьмутся за парня администрация и комсомол…
В первый же день по возвращении из Москвы Маясов спросил лейтенанта, как он выполнил его указание.
Зубков, как всегда подтянутый, с тщательно завязанным галстуком и с тем уверенно-победоносным видом, который появился у него с тех пор, как был арестован Никольчук, начал докладывать о своем разговоре с директором Андроновым. Педантичность и обстоятельность вообще были свойственны лейтенанту, сейчас же он особенно старался «изложить дело в деталях», так как оно происходило в отсутствие начальника, перед которым ему хотелось выглядеть вполне самостоятельным оперативным работником.
Маясов слушал его внимательно, изредка кивал головой в знак одобрения. И вдруг удивленно вскинул брови:
— Что вы сказали?
— Андронов считает, что Савелова надо уволить с завода, — повторил Зубков.
— Как это уволить?
— Обыкновенно… По сокращению штатов.
— Здорово! Ну, а вы?
— Я сказал, это его дело, директорское.
— Так и сказали?! — Маясов не выдержал, встал из-за стола. — Это же черт знает что! Вы не должны, не имели права так говорить!
Вспышка гнева была столь неожиданной, что лейтенант, густо покраснев, вытянулся у стола по стойке «смирно», не зная, что сказать в свое оправдание. И только минуты две спустя смущенно и виновато проговорил:
— Я считал, что директор завода имеет право…
— Имеет право! — жестко повторил Маясов. — Неужели вам непонятно, что речь идет не просто о лаборанте, а о человеке, о его судьбе… Садитесь!
Когда Зубков сел, Владимир Петрович, уже поостыв, продолжал:
— Начнем с главного вывода по делу. Каков он? Никольчук после его заброски к нам шпионской деятельности не проводил. Установили мы это или нет?
— Так точно.
— Второй вывод по делу: связь Никольчука с Савеловым носит случайный характер. Убеждены мы в этом?
— Да, убеждены.
— Следовательно, у нас нет оснований не доверять Савелову. Так?
— Совершенно верно.
— А раз так, мы не можем оставаться нейтральными. — Маясов немного помолчал и вдруг сказал: — Вызовите машину! Поедете со мной…
В заводской конторе директора они не застали. Секретарша сказала, что Андронов уехал на строительство Шепелевской железнодорожной ветки.
— Как, уже начали строить? — спросил Владимир Петрович.
— Да, со вчерашнего дня.
Маясов решил не дожидаться Андронова в конторе, а ехать прямо в Шепелево: ему захотелось посмотреть своими глазами на то дело, которое, по сути, было начато им самим. Ведь тогда, зимой, Андронов не поддержал идею о строительстве этой ветки. Он дал понять Маясову, что в министерстве лучше знают («им сверху виднее»), когда, где и что надо строить. После этого Маясов вынужден был проталкивать вопрос сам, через областное управление КГБ. В конечном итоге в министерстве, которому подчинялся завод, вопрос сочли важным и дали ему быстрый ход. А директору экспериментального завода попутно указали, что он в свое время не проявил необходимой инициативы.
Об этом Маясову стало известно несколько дней назад от секретаря парткома завода инженера Котельникова, с которым он встретился на районном собрании партийного актива.
— Не хотел бы я теперь быть на вашем месте, Владимир Петрович, — шутливо заключил Котельников свой рассказ.
— Неужели обиделся на меня Сергей Иванович?
— А вы как думали? Он считает, что вы его чуть ли не подсидели.
— Напрасно, — засмеялся Маясов. — Для этого у него нет никаких оснований…
Дорогой до Шепелева Владимир Петрович старался не думать о предстоящем разговоре с директором. Но это ему не особенно удавалось. Припомнились вдруг слова Котельникова, и возникло беспокойство. Нечто вроде смутного предчувствия неудачи.
В Шепелеве, неподалеку от платформы перевалочной базы, Маясов вышел из машины и сразу увидел Андронова. Тот разговаривал с инженером-путейцем. Заметив подходившего Маясова, он помахал ему рукой и некоторое время еще продолжал разговор с железнодорожником.
Когда, наконец, они остались вдвоем, Маясов сказал о причине своего визита.
— Стоило ли из-за этого так спешить? — улыбнулся Андронов, ступая остроносыми ботинками по запыленной траве. — По-моему, у нас с вами нет расхождения в оценке: Савелов фрукт с гнильцой, настроения у него, мягко выражаясь, нездоровые, поведение в жизни — явно аморальное…
— Все это, Сергей Иванович, так и в то же время не так. — Маясов шагал рядом, сцепив пальцы на пояснице. — Вот вы говорите: нездоровые настроения. Но давайте вдумаемся: что это? Злобствование махрового антисоветчика? Нет же! Юношеская обида на всех и вся в связи с собственными неудачами. Дальше. Аморальное поведение… Интрига с замужней женщиной… Не те слова! Можете поверить, дело здесь гораздо серьезнее, чем кажется на первый взгляд. Это не пошлая связь, не флирт, а любовь — глубокая, настоящая. По крайней мере с его стороны.
Маясов немного помедлил и закончил:
— Короче говоря, у вас нет оснований увольнять парня. Особенно если учесть, что в лаборатории, кажется, штатных сокращений не намечается.
— Ну, это, Владимир Петрович, позвольте мне знать! — возразил Андронов. — Если нет штатных сокращений в лаборатории, то они есть на других участках. И я не считаю правильным увольнять хороших работников, честных советских людей, а таких, как Савелов, оставлять на заводе.
— Почему, разрешите уточнить?
— Да потому, что этот стихоплет не внушает доверия. — Андронов вдруг остановился, взял Маясова за пуговицу пиджака. — Логики не вижу в ваших рассуждениях, дорогуша.
— Что вы хотите этим сказать?
— Вспомните, когда мы с вами зимой у меня в кабинете толковали по поводу ликвидации Шепелевской перевалочной базы и о строительстве этой ветки, вы мне рьяно доказывали, как необходима широкая предупредительная, так сказать, профилактическая работа на предприятиях, подобных моему заводу. А прошло каких-нибудь пять-шесть месяцев, и вы берете под защиту человека, скомпрометировавшего себя, считаете, что он может работать на важном оборонном объекте.
— Стреляете мимо цели: бдительность и огульная подозрительность вещи разные. Если говорить без обиняков, вы хотите перестраховаться: а вдруг что случится? С меня, мол, спросят, с директора.
Андронов перестал улыбаться.
— Да, я директор и не хочу рисковать репутацией вверенного мне завода. К тому же я не могу взять в толк вашу амбицию: Савелова не репрессируют, не наказывают, мы его просто увольняем по сокращению штатов. Что же в этом страшного?
— Страшно то, что это произвол! — резко сказал Маясов. — Кстати, стоило бы вам знать, что из-за контрактуры пальцев правой руки парень не может работать по своей специальности слесарем-ремонтником.
— Пусть идет в парикмахеры, — усмехнулся Андронов.
«У нас уже один уходил в парикмахеры», — хотел сказать Маясов, имея в виду Никольчука, но вместо этого спросил:
— Это ваше окончательное решение?
— Приказ об увольнении подписан.
— Что ж… В таком случае можно считать нашу приятную беседу законченной… Но имейте в виду: я буду ставить этот вопрос в партийном порядке.
— Это ваше право, — сказал Андронов.
Говорить им было больше не о чем. И они, сухо попрощавшись, разошлись каждый к своей машине.
Маясов не так бы расстраивался, знай он о разговоре, который произошел чуть позже в тот же день между Андроновым и секретарем парткома Семеном Семеновичем Котельниковым.
Они сидели в комнате парткома. Попыхивая трубкой, Котельников долго молчал. Потом вдруг сказал задумчиво:
— Ничто так не сбрасывает человека обратно в яму, как недоверие…
Андронов прошелся по комнате.
— А вы не думаете, Семен Семенович, что народ нас может неправильно понять, и этот Савелов героем еще прослывет: взял, мол, верх над директором! Он уже набил себе руку на антидиректорских пасквилях.
— Это вы насчет карикатуры и стихов о клубе?
— Допустим.
— То, Сергей Иванович, если говорить начистоту, тоже была критика. Хотя по форме, быть может, и уродливая…
Андронов тяжело опустился в кресло у стола, подпер ладонью тугую, гладко выбритую щеку. Он никак не ожидал, что вся эта история с лаборантом получит столь шумный резонанс. Очень нескладно вышло.
Котельников — человек в высшей степени решительный, и «принципиальничать» с ним не так-то просто, да и небезопасно для директорского авторитета. Разумнее всего закончить эту заваруху мирно, без шума, без обнаженных шпаг.
И, как бы подытоживая свои раздумья, перед уходом из парткома на совещание с начальниками цехов Андронов сказал:
— Что ж, придется это дело переиграть.
— Что именно «переиграть»?
— Приказ директорский, вот что…
Когда за Андроновым закрылась дверь, Котельников, насупив седоватые брови, подошел к окну. Ему не понравилось словцо, вырвавшееся у директора: «переиграть». Будто речь идет о пустяке каком-то. Нет, уж если ты решил, то до конца отстаивай свою правоту, доказывай, а если потребуется — в драку лезь. А то «переиграть»…
Вернувшись к столу, он снял телефонную трубку:
— Лабораторию! Анохина.
Через несколько минут в трубке послышался запальчивый юношеский голос:
— Анохин на проводе.
— Костя, я к тебе опять о Савелове… Что с ним делать-то будем?
— Так вы же, Семен Семенович, правильно предложили, поскольку он не комсомолец, обсудить его на молодежном собрании, — затараторил Костя. — Будет сделано! Пропесочим по седьмому разряду…
— Погоди, «пропесочим»! И откуда только у тебя слова такие. Ведь ты теперь комсорг цеха… Давай-ка вот что: приходи ко мне, посоветуемся, как лучше провести это собрание.