Генерал-лейтенант Рогов снова покашливал в телефонную трубку. Он нередко позванивал, и голос его, низкий, приказной, излучал теплоту, — в этом Беляев не ошибался. Значит... значит, в епархии молодого командира бригады не все худо.
— Это вы, дистрофик? — почти насмешливо спросил Рогов. — Полковник-дистрофик...
— Почему дистрофик, товарищ генерал? — Беляев совершенно искренне обиделся.
— Вам будто бы каши не хватает. Жаловались?
— Так точно, жаловался. Однако не полагал, что моя жалоба станет поводом для насмешек.
В трубке кашлянули.
— Ишь ты, обиделся...
— Никак нет, не обиделся, товарищ генерал. По-прежнему отстаиваю разнообразие и калорийность комсоставской кухни.
— Отстоял, между прочим.
— Непонятно, товарищ генерал.
— Отстоял, говорю. Писали куда-нибудь в высшие инстанции через голову штаба округа, через мою голову?
Беляев помолчал у трубки, а затем несмело сказал:
— Писал, товарищ генерал-лейтенант.
— Куда писал?
Беляев снова помолчал мгновение, словно вспоминая, куда же это он писал письмо через голову командующего.
— В Государственный Комитет Обороны.
— Я так и полагал. Не знаю, кому обязаны, вашим или нашим заботам, только есть перемены. Тебе первому звоню. Можешь заказать тете Моте праздничный обед и расслабить поясок на пузе. Отныне комсостав снабжать по второй норме. Вопросы есть?
— Есть, товарищ генерал. Множество вопросов! — Беляев от радости не знал, что говорить в трубку.
Да и голос самого командующего выдавал плохо скрываемую радость. Да, Беляев написал письмо в Ставку «через голову» высшего начальства после того, как столько передумал, сидя в столовых военторга. Оба они не забыли знаменательного телефонного переговора, когда Беляев доложил командующему о своих раздумьях. В трубке тогда замерло. Беляев не торопил генерала: пусть подумает человек, вопрос-то щекотливый. Наконец трубка ожила. «Мне нечего вам ответить, полковник». — «Почему же?» — «Не задавайте лишних вопросов. Посмотрите на карту и... затяните потуже поясок».
Конечно же, не беляевская здесь заслуга. Разве мало мудрых военачальников в Красной Армии, связанных ежедневно и ежечасно с частями и подразделениями, изучающих жизнь, нужды и запросы каждого бойца от подъема до отбоя?
— Полагаю, товарищ генерал-лейтенант, что заслуга не моя! Спасибо, спасибо! Верил, что положение будет исправлено. Вопрос нынче о танках. Надеюсь, наша докладная получена. Чем поможете?
— Ничем. Теперь-то уж наверняка ничем. Нет у нас танков. Можете жаловаться. Разрешаю через мою седую голову жаловаться кому угодно, вплоть до маршала бронетанковых войск. Пусть он вам хоть танковый корпус подарит для обучения маршевых рот. У меня лично танков нет.
— Жаловаться не буду, товарищ генерал-лейтенант.
— Кто знает? — он помолчал. — У меня все.
— Благодарю еще раз.
— Приятного аппетита. Впрочем, минуточку...
Нет, генерал Рогов поистине чудо человек!
Беляев рассказывал Дейнеке о беседе с командующим, и перед обоими вырисовывался один из тех простых и мудрых военачальников, которые и являли собой кряж нашей армии, олицетворяли ее могущество и непобедимость. Суровый и немногословный, крутой с подчиненными, строгий с нерадивыми, он расцветал, когда видел смелость, неуступчивость, инициативу, порой даже безрассудность и риск в единоборстве с бескрылостью, сухой расчетливостью и педантизмом. В последнюю минуту командующий пообещал танки!
В соседний район прибыл на формирование танковый корпус. Командующий предложил скоординировать усилия стрелковой бригады с полевыми занятиями танкистов танкового корпуса. «Танкисты, надо думать, не откажутся помочь пехоте. Попробуйте взаимодействовать. Тем более что командующий корпусом генерал Старостин мой давний приятель еще по Халхин-Голу».
Беляев сиял. Он крепко пожал руку Дейнеке. Все спорилось, все шло на лад. С танкистами нетрудно будет договориться, но нельзя забывать, что это временный выход из положения. Скоро корпус уйдет на фронт, а новое пополнение бригады по-прежнему останется без танков, с неподвижными макетами, сделанными из земли. Нужны собственные танки, хотя бы один танк настоящий, многотонный, способный устрашать и вызывать ненависть.
Тут же было решено, что в танковый корпус поедет начальник политотдела «дипломат» Дейнека. В случае успеха миссии Дейнеки бригада выступит в дальний переход с отрывом от базы на много дней и со сложными тактическими учениями по пути следования.
...И вот бригада в движении.
Однодневного марша оказалось достаточно для того, чтобы выйти к рубежам, обозначенным на карте, привезенной Дейнекой из танкового корпуса. Танкисты без лишних слов согласились взаимодействовать со стрелками, проутюжить щели и «расстрелять» из орудий засевшую в окопах пехоту. В свою очередь они охотно подставляли зады своих машин под гранаты и бутылки с «горючей жидкостью», а смотровые щели под «пули» метких снайперов.
Полки бригады окапывались всю ночь. На рассвете ожидалась танковая атака. К четырем ноль-ноль все подразделения согласно приказу «залезли» в землю, пристреляли противотанковые средства, артиллерию, минометы.
После отражения танковой атаки решено было развивать наступление всеми полками бригады на населенный пункт Д. и высоту Круглую. В ходе занятий Солонцов даст неожиданные вводные, которые вызовут замешательство в штабах, заставят их принимать оперативные решения, руководить войсками в необычной и усложненной обстановке. Бойцы линейных подразделений тоже пройдут школу на полях условных сражений, втянутся в походную жизнь, привыкнут к ее лишениям и тяготам.
Майор Солонцов лежал на траве, которая уже начинала желтеть. Он устал за ночь, непрерывно проводя рекогносцировку, определяя участки для обороны. Вместе с работниками штаба бригады он составлял и передавал приказы в части соединения, инструктировал штабных командиров, «поднимал карты», носился по бескрайней степи, ожившей в эти часы.
От земли шли знакомые запахи осени. Ему бы не удалось расчленить эти запахи — так могли пахнуть и перепрелые листья, легшие мягким покровом у подножия берез, и хвоя, роняющая пожелтевшие иглы, и дымные, в туманах, перелески, и буераки, и тонкие стволы сосен, отливающие медью. Но над всем этим ароматом осенней природы как бы властвовал нынче знакомый запах свежевывороченной земли. Он часто овевает бойцов, этот запах.
Совсем недавно Солонцов побывал с батальонами в соседнем совхозе на уборке. Взялись за стальные косы и грабли. Там тоже стояли густые, медвяные запахи осени...
Он никогда не предполагал, что сможет так жить после смерти Леньки и даже радоваться запахам земли, скошенному хлебу, солнцу, ветру, воде, которую катила быстрая речка. Он как бы проснулся после долгой и тяжелой спячки, проснулся снова учителем географии средней школы, так жадно всматривался он в окружающий мир, по-прежнему взятый в параллели и меридианы, покрытый густыми лесными массивами, раскинувшимися плоскогорьями и низменностями, мир светлый, живущий, чувствующий, борющийся... Впрочем, заниматься ему приходилось вещами, далекими от полузабытой географии.
Леонид был студентом политехнического института, будущим электриком. Он, право, не был особо выдающимся, вундеркиндом, хотя мать, которая до сих пор не может примириться со смертью сына, убеждена, что был он незаурядным. Может быть, может быть... Во всяком случае, французская и английская речь звучала в доме, а зачетка пестрела пятерками. Он учился на заочном отделении Московского института иностранных языков, увлекался литературой, театром, спортом. Отец, по правде сказать, не заметил, как он вырос, но зато мать великолепно знала сына и дружила с ним. Дружила... Быть может, поэтому до сих пор не может она очнуться от страшной потери, от похоронки, которую вручили ей вместо очередного письма. Она тотчас покинула дом сестры в Челябинске, где жила после эвакуации, и приехала к мужу, в Оренбургскую степь. Он не узнал ее, так она постарела. Седая прядь проложила дорогу в волосах, а сама она стала похожа на старушку, хотя ей не было еще сорока.
Конечно, ей труднее. Она больше в одиночестве. Ему помогают и ветер, и солнце, и земля, и люди на этой земле, множество людей, которым он нужен. Он выздоравливал каждый день, каждый час, его отвлекали от тяжелых мыслей разные заботы, которых было по горло. Но иногда и на него накатывало, и тогда он никак не мог смириться с мыслью, что короткая, но яркая жизнь сына пройдет незамеченной людьми, человечеством. Успеть к двадцати годам изучить два языка — не каждому это дано. В совершенстве работать на турнике и брусьях — тоже достоинство. Он наверняка был отличным товарищем, потому что дом был всегда полон ребят. Одним он помогал в языках, другим объяснял физику, с третьими кружился в вальсе и танго под звуки патефона, который приобрел на деньги первой же стипендии. Он даже стихи сочинял, которые очень нравились родителям, хотя нигде, кроме стенгазеты, не печатались.
Мать болезненно собирала скудные реликвии, оставшиеся после сына. Это были обрывки бумажек, записей, случайно захваченных с собой в эвакуацию. Похвальные грамоты, фотографии, книжки, прочитанные мальчиком. Она писала воспоминания о сыне в надежде, что какой-нибудь писатель заинтересуется его биографией и положит ее в основу произведения о современном молодом человеке. Отрывки из своих воспоминаний она читала мужу, а он с сожалением смотрел на нее, слушая наивные и, пожалуй, никому, кроме родителей, не интересные сейчас подробности о каком-то мальчике, сгоревшем в танке. Мало ли гибнет нынче сыновей, женихов, отцов?.. Удивительное дело, его не трогали маленькие детали прошлой жизни сына, о которых не забывала жена, — она жила в обстановке этих малозначащих, на первый взгляд, подробностей. Он чаще задумывался о той роковой силе, которая посягнула на жизнь цветущего, ни в чем не повинного юноши, только начавшего жить. Эта сила пришла из небольшого коричневого государства в облике миллионов убийц и в то же время смертников, сеющих гибель и ужас на нашей земле. Поэтому навсегда ушел сын, поэтому и он здесь, в оренбургской степи, в предрассветный час никак не может уснуть, хотя усталость почти свалила его с ног.
— Солонцов? — вдруг услышал он рядом. — Спите?
— Рад бы уснуть, да никак не берет, товарищ полковник.
— А я вас разыскиваю. Тоже не спится. Ощущение такое, словно настоящие немецкие танки пойдут. — Беляев опустился на траву. — У вас никакой тревоги на душе?
— Есть немного, товарищ полковник. С танками у меня кое-что связано.
— Слышал, слышал.
— Иногда такая злоба, что зубами линию фронта перегрыз бы.
— Как зубы, между прочим? Привыкаете?
— Понемногу привыкаю, спасибо.
Они долго толковали. Вокруг на протяжении нескольких километров тревожным походным сном спали тысячи бойцов и командиров. Спали они, примостившись неподалеку от открытых щелей, где скроются в момент танковой атаки. Саперные лопатки поработали этой ночью на славу: мускулы рук у бойцов заныли уже на втором часу работы.
Беляев сочувствовал Солонцову. В частях было немало бойцов и командиров, потерявших близких.
Потом Солонцов умолк, и вскоре полковник услышал храп: майора сморил сон. Он спал на земле, укрывшись шинелью и подложив под себя полу. Беляеву не спалось. Рассказ Солонцова поднял в душе невеселые воспоминания. В чем-то он даже позавидовал майору: вот ведь есть чем поделиться, даже погоревать можно. Жизнь майора была, право, богаче. Потом, конечно, все пошло «на конус», как говорили у них в курсантском взводе. Но до войны был он, пожалуй, счастливым человеком. А он, Беляев?
Детей Лена не хотела. И, кажется, была права. Можно ли воспитывать детей в походной люльке? Его перебрасывали с места на место, стремительно повышая в должностях, а Лена возила за ним домашний уют, запах духов, безделушки, примус, вышивание, скуку. Он, кажется, сам виноват в том, что случилось. Жили они невесело, разными жизнями.
У Лены болели ноги. Она часто ездила лечиться на юг, к морю. Там, на юге, это и случилось — она увлеклась. Чувство было, вероятно, глубокое, потрясшее ее. Мужу рассказала без утайки, и он растерялся перед проснувшейся страстью этой женщины и ее детской откровенностью. Ему казалось, что она сама изумлена тем, что произошло. Она, оказывается, летала на самолете в Ростов, к нему. Она, больная, трусиха, которую укачивало в поезде. А в это время муж водил батальоны в полесских низинах.
Оказалось, что семь лет их жизни — увы! — не настоящее. Вот оно, настоящее, пришло — и потрясло, испепелило... Он был подавлен и унижен. Как снег на голову свалилась беда, и он тогда только понял, что любит эту женщину, к которой привык и о которой забыл где-то в пути... А ведь она тоже любила его. Началось это давно, еще в университете, в Свердловске. Она все время ждала, потом приехала к нему в Москву, в академию, и тогда они поженились. Жили в комнатушке в загородном домике, у одинокой вдовы, единственным другом которой была большая лохматая собака. Алексей тоже мечтал завести собаку. Из-за этого они впервые и поссорились. Лена была против.
Потом они уехали в Архангельск, а оттуда — в Белоруссию, в Полесье. Тогда и случилось все это. Потом она сказала, что едет к матери, в Свердловск. Но он знал, что она опять едет в Ростов. Он не кричал, не сердился. Он был удивлен: Лена уехала, оставив знакомый и непроходящий запах духов. Одиночество угнетало. Он и не предполагал, что так привык к ней, к ее милым сплетням. Ради него она оставила институт. Она была обыкновенной офицерской женой. Любила потанцевать. И вдруг все пошло прахом.
В полку стало труднее. Люди говорили о случившемся. Однажды приехал в полк заместитель комдива. Беляев угощал его в столовой. Подполковник стал утешать: «Не горюй, Беляев. Обойдется. Детей не было — вот оно...» —
«Да, если бы дети — все было бы крепче. Не хотела. Аборты, аборты, а потом — конец, никаких детей, никогда. Ясно?» — «Ясно. Не тоскуй. Все они хороши». Беляев чуть не выгнал утешителя: «Не смейте при мне...» Господи, они не понимают, что сам он виноват во всем. Солдафон несчастный! Решил, что, кроме амуниции да устава, человеку ничего не надо, ушел с головой в свой мир, наполненный медью труб, поступью рот, учебными боями и легко достающимися победами. Здесь стирали тысячи солдатских рубах, стригли тысячи голов, здесь дымили походные кухни, ржали лошади, скрипели подводы, гремели выстрелы, сверкали штыки. В этом мире бок о бок с уставами — «караулом называется вооруженная команда...» — жили Драгомиров, Клаузевиц и Суворов. Этот мир, целиком захвативший его, не могла постичь Лена — ей не было сюда доступа. А теперь встретила человека, вероятно, настоящего.
Вскоре из Свердловска пришло письмо. Короткое, виноватое, осторожное. Он понял, что увлечение Лены кончилось.
На душе стало тоскливо. И возникло чувство досады и неприязни. До этого письма он всячески старался оправдать ее.
Он не отвечал, раздумывал. Он не умел решать такие вопросы.
Все решила война. Беляев так и не ответил Лене. Он начал воевать со страстью, весь взвинченный и даже обрадованный тем, что может бить, сражаться и даже погибнуть. Первые поражения отрезвили его. Все оказалось гораздо сложнее. Надо было жить. Враг нагло вторгался, забирал город за городом, топтал землю, жег, расстреливал, вешал. Кто-то сострил: «Каунас — пока у нас». Но и Каунас пришлось оставить. Гитлеровцы подошли к Ленинграду, продвинулись на юге, взяли Киев, в августе захватили Днепропетровск...
Надо было не только жить, но и драться, драться с врагом, рвущимся к сердцу Родины. Вернулась прежняя собранность и твердость. Прошлое словно подернулось дымкой. Когда все это было? Да и было ли...
Танки подобрались к позициям почти неслышно. Впрочем, не слышал их, пожалуй, только командир бригады, целиком поглощенный своими думами. Он увидел их, когда они уже шли по полю неотвратимой лавиной, громадные, серые, грозные, таящие и огонь, и смерть.
Бойцы уже приготовились. То там, то тут слышались команды артиллеристов, отделенных, ротных.
Один, два, три, четыре... десять... пятнадцать...
Такой танковой атаки Беляев не видел даже на фронте. Тогда на участке полка, где погиб комиссар Жуков, действовало не более десятка танков противника. Здесь танкисты расщедрились и послали в «бой» свыше сорока машин. Это наука, настоящая школа, грамматика боя для необстрелянных бойцов, никогда не видевших настоящих танков. Беляев выпрямился во весь рост и с нескрываемой гордостью смотрел на бронированную технику. Да, черт возьми, он не сидел сложа руки в этом тылу! Кое-что успели вместе с Солонцовым, который уже куда-то исчез, как исчезли все бойцы и командиры, скрытые щелями.
Предрассветный сумрак рассеялся, восток окрасился утренним багрянцем, косые лучи солнца уже щупали облачка из-за лесного массива, черневшего вдалеке. По низине стелился белесый туман, а в тумане, словно утки на озере, плавали, то показываясь, то пропадая, дальние эшелоны танков «противника».
Гул нарастал. Вот уже совсем близко головной танк, уже можно различить звенья гусениц, подминающих траву, на которой еще блестели капельки росы.
— Товарищ комбриг, спасайтесь! — услышал Беляев голос из ближайшего окопа и, как бы очнувшись, прыгнул вниз. Первое, на что он обратил внимание, были усики, злополучные пшеничные усики. Собственно, не то чтобы он обратил на них внимание, а они сами как-то бросились ему в глаза. Аренский возбужденно доложил, пытаясь принять в неудобном окопе положение «смирно»:
— Товарищ комбриг, маршевая рота готовится...
Но Беляев махнул рукой, проглотив улыбку, которая показалась ему сейчас совсем неуместной.
— Гранаты к бою! — лихо скомандовал Аренский, а Беляеву показалось, что он, этот неудачник-командир, хочет блеснуть перед ним, командиром бригады, своей боевой сноровкой.
Бойцы приготовили деревянные чурки и бутылки. Некоторые прильнули к прикладам противотанковых ружей, которые только начинали жить в частях и подразделениях. Рокот нарастал. Аренский, возбужденный и потный, отдавал какие-то приказания, которых никто не слышал, и, пожалуй, сам он тоже не слышал их. Беляев выглянул из щели. Прямо на него, приподняв свое металлическое брюхо, шел огромный танк.
— Приготовиться! — крикнул он, не отдавая себе отчета, зачем кричит, но, вероятно, сам заколдованный этой минутой. Лица бойцов были бледны. Вон и знаменитый сталевар, которого отрешил однажды от фронтового пути. «Почему здесь, почему не отбыл к своим печам?» — хотел спросить, но не успел. Беляев только запомнил его веселое, почти отчаянное лицо, в котором ужились на мгновение и улыбка, и ужас. Темное и скрежещущее небо обрушилось на щель, где ютились бойцы и командиры, удивительно беспомощные в этот миг. Посыпалась земля, оторвались комья ее от тщательно отделанного бруствера, что-то ударило Беляева в плечо, кто-то навалился, подмяв под себя. Казалось, не будет конца этому испытанию. Танк словно остановился над окопом и, лязгая гусеницами, подминал под себя землю, добираясь до людей, прижавшихся друг к дружке. Но вот он вздохнул, как бы разочаровавшись, и рванулся вперед, будто конь, застоявшийся и жаждущий скачки. В щели стало светло. Вслед танку полетели бутылки, раздался звон разбитого стекла. Беляев видел перед собой вспотевшие и счастливые лица бойцов: все уже позади.
Аренский неожиданно ловко вылез из окопа и, подхватив лежащие подле чурки, побежал вслед за танками. Беляев оглянулся, к окопам приближалась вторая волна танков.
— Назад! — крикнул командир бригады, но Аренский его не слышал. В исступлении он бросал гранату за гранатой вслед железным чудищам, уже уходившим вдаль, а из завесы тумана, словно на фотографической пленке, проступали силуэты новых машин, идущих в атаку.
— Назад! — снова крикнул Беляев. — Артист несчастный! — И, движимый какой-то необъяснимой силой, он вылетел из окопа, распружинив руки, которыми схватился за бруствер. Быстро догнав Аренского, он втащил его в окоп.
— С ума сошел! — И тут же снова на них обрушилась железная, скрежещущая лавина, дышащая бензиновым перегаром и горелым маслом.
— Как вы смеете? Жизнь надоела? Эх, вы... — Беляев не находил слов для того, чтобы выразить возмущение безрассудством Аренского. — Храбрость показывать надо на поле боя, под пулями, черт бы вас побрал. А здесь за такие доблести, кроме взыскания, ничего не получите. Почему под танки полезли?
— Виноват, товарищ полковник. — Аренский тяжело дышал, и на лице его блуждала виноватая улыбка. — Хотел показать бойцам... максимально приближенно к боевой обстановке...
Танки уже уходили, оставляя за собой синеватые шлейфы бензинового дыма. Из окопов вылезали возбужденные бойцы, отряхивали пыль, землю, засыпавшуюся за воротники, делились пережитым только что.
Беляеву стало жаль Аренского: на кончиках его усов висели капельки слез или пота, губы были бледны и подрагивали, а в голубых, совершенно детских, глазах играли сполохи страха.
Все уже вылезли из щелей. Где-то заиграла труба — отбой. Команда сержантов и командиров («Становись») созывала бойцов в строй. Загремели котелки. Дымящиеся кухни маячили неподалеку.
— Давно играли? — спросил Беляев у Аренского. — По сцене, пожалуй, соскучились?
— Играл давно, товарищ полковник. «Собака на сене» — Теодоро, в «Женитьбе Белугина» — самого Белугина играл. Ничего, аплодировали... — Аренский не понял иронии в словах командира бригады. — Нынче вместо аплодисментов все неудачи да неудачи... — Аренский улыбнулся своей мягкой, виноватой улыбкой. — На фронт поеду, товарищ командир бригады. Прошу удовлетворить мою просьбу.
— А что, если вас снова в театр? — вдруг неожиданно спросил полковник и дружески похлопал по плечу Аренского. — Чтобы рампа, соффиты, аплодисменты... А все это — в сторону.
— Ни за что, — твердо ответил Аренский и действительно по-театральному стал во фронт, как становятся во фронт перед начальником только в театре, но никак не в жизни.