На службе

Вечером, в день акта я выехал в Москву, где меня приютил в своем доме в Денежном переулке дядя Коля Мекк. У него же остановились также Дмитрий Львович Давыдов с женой Натальей Михайловной, рожденной Гудим-Левкович, молоденькой и милой женщиной, питавшей, однако, какой-то панический страх к кошкам. Как-то в одном из выходящих на Арбат переулков перед нами шмыгнула в подвал кошка, и нам пришлось сделать большой обход по другим улицам, ибо моя спутница нервно дрожала и отказывалась пройти мимо этого фатального подвала. Почти каждый день бывал у дяди Анатолий Ильич Чайковский со своей эффектной женой и кирасир Л.А. Давыдов, двоюродный брат тетки.

Сразу по приезде я явился Посникову, занимавшему казенную квартиру в Кремле, в здании Судебных Установлений. Он сказал, что я могу пока гулять, и дней пять я, действительно, был свободен. Ни парадного въезда Николая II в Москву, ни коронации я не видел, и только в вечер ее ездил с семьей дяди смотреть иллюминацию города, по тогдашним понятиям «роскошную» (перед тем обязательная в царские дни иллюминация сводилась в Москве к тому, что в окнах ставили разноцветные стаканчики, вроде лампадок, а перед каждым домом в плошке горело деревянное масло).

Вечером 16-го мая Давыдовы и я были в каком-то театре и затем поужинали в Эрмитаже. Когда около часа ночи мы разошлись, Л.А. Давыдов и я пошли пешком по бульварам, и до Тверской шли вместе с густой толпой, которая затем свернула направо по направлению к Ходынке. За Тверской такая же толпа шла навстречу нам. Уже тогда у нас мелькнула мысль про то, что будет при раздаче подарков?

За завтраком 17-го кто-то принес довольно неопределенное известие, что на Ходынке было какое-то несчастье. Днем я поехал туда, но билет у меня был не на трибуны, а только на впуск на поле, откуда я ничего, кроме большой толпы не видел, и через полчаса поехал обратно. Издали слышались только звуки гимна и крики «ура». Когда я трясся на извозчике по левому от Ходынки проезду, на правом я увидел пожарные дроги, полные трупами, и как раз в этот момент меня обогнали, ехавшие по шоссе в открытой коляске Государь и Государыня. Несомненно, они тоже видели эти трупы. Около Тверского бульвара была какая-то задержка в движении, я бросил извозчика и почти сразу наткнулся на другие дроги, в которых трупы лежали, как дрова. Лица двух были видны: это были не старые, крепкие мужчины, видимо раздавленные, ибо лица их были налиты кровью. Народ проходил мимо молча, только крестясь.

Вечером у всех, кого я видел, настроение было подавленно. На следующее утро, кажется по телефону, я получил приказание быть на Ходынке, где будет Посников. Кроме него я встретил там и судебного следователя по особым важным делам Кейзера, которому было поручено ведение следствия по делу о катастрофе. Мне было приказано ходить по полю, слушать разговоры и записывать имена и адреса лиц, показания которых могли бы оказаться полезными для следствия. Ни одного такого лица я за три часа гуляния, однако, не встретил, но зато вся картина места катастрофы у меня и сейчас стоит перед глазами. На окраине большого поля, шагах в 5-10 от неглубокой ложбины вытянулись 100 бараков, из которых выдавались подарки-кульки с ситцевым платком, эмалированной кружкой с государственным гербом, колбасой и сладостями. Между бараками были проходы для двух человек сразу.

Еще 15 бараков стояли со стороны Всесвятского, но там все прошло благополучно. Края ложбины – невысокие, в несколько метров, были, однако, довольно круты, и на их слежавшемся песке нога скользила, даже когда я один поднимался по ним, и пришлось много помочь себе руками. Здесь, и около стенок бараков и оказалась главная масса раздавленных. Много говорили про колодец на дне ложбины, в котором погибло много людей: колодец этот был выкопан для выставки 1882 г., после чего его покрыли бревнами, которые засыпали песком. О существовании его в 1896 г. никто не знал, и когда на нем оказалась масса людей, прогнившие бревна не выдержали их веса, провалились, и колодец оказался заполненным трупами. Число их, однако, едва ли было велико, особенно по сравнению с общим числом жертв, ибо глубина колодца была невелика.

Под руководством Кейзера второстепенные следственные действия производила также группа старших кандидатов на судебные должности, а несколько младших, и в их числе и я, должны были сразу же переписывать все следственные акты. Не помню, существовали ли уже тогда пишущие машинки, но, во всяком случае, следователи ими не пользовались. Таким образом, у меня в руках были почти все акты этого дела, ибо все, что было в нем интересного, мы друг другу показывали. Кейзер был следователь опытный и независимый, и, по моему убеждению, выяснил все, что было необходимо. Говорилось, что погибло три-четыре тысячи человек, но опубликовано было, что погибло 1300 с чем-то, и эта цифра соответствовала установленной следствием, которое собрало свой материал из всех возможных источников. Наиболее точными были данные о числе похороненных на кладбищах. Между прочим, для проверки мне пришлось быть на Ваганьковском кладбище.

По окончании следствия доклад по нему Государю был сделан бывшим министром юстиции графом Паленом, известным своей независимостью и высказывавшемся против Московской полиции. С самого дня катастрофы она старалась свалить ответственность на дворцовое ведомство, выстроившее бараки, о которые было раздавлено много людей. В результате следствия был удален от должности обер-полицмейстер Власовский, человек, несомненно, энергичный, но, по-видимому, типичный полицейский. Припоминая теперь все следствие, я задаюсь, однако, вопросом: был ли и он виноват, и не была ли главная ошибка в том, что вообще был устроен этот праздник? Во всем деле мне попалось только одно показание, бывшего обер-полицмейстером во время коронации 1883 г., ген. Козлова, которое указало на меру, принятую тогда и упущенную в 1896 г. Тогда перед бараками поле было разделено на квадраты цепями солдат, и только когда передние квадраты проходили через бараки, на их место пропускались люди из следующих квадратов. В защиту Власовского можно сказать, что уже за неделю до этого он спал всего по 2-3 часа в сутки и, несмотря на это, не успевал лично за всем доглядеть.

Картина катастрофы в общих чертах представлялась следующей: раздача подарков должна была начаться в 8 или 9 часов утра, но уже в час ночи местный полицейский пристав сообщил по телефону, что его немногочисленных городовых недостаточно, чтобы поддержать порядок в толпе, которая валом валит, и просил о немедленной присылке назначенного на праздник наряда. Немного позднее о том же сообщили бывшие на трибунах чины Министерства Двора. Сообщалось, что в толпе видны мертвые, столь сжатые, что не могут упасть, и что из толпы по рукам передают на поле и мертвых, и лишившихся чувств, некоторые из которых приходят в себя. К пяти часам собрался весь наряд полиции, и тогда полицмейстер барон Будберг по соглашению с Бером, представителем Министерства Двора, решили сразу начать раздачу подарков. Но как только толпа это узнала, она бросилась к баракам, и в 20 минут все кончилось: толпа прошла, получив свои грошовые подарки и оставив за собой груды трупов.

По окончанию этого следствия началась моя нормальная работа в канцелярии Прокурора Палаты. Я уже упоминал про Н.П. Посникова, занимавшего эту должность, о котором я должен сказать несколько хороших слов. Над ним несколько посмеивались, ибо держал он себя весьма важно и подчеркивал, что он гофмейстер Высочайшего двора, но, быть может, правы были те, которые его оправдывали, указывая, что в те годы, когда суд в России был в загоне, подобный образ держаться поддерживал авторитет юстиции в Москве. С товарищами прокурора Палаты нам мало приходилось иметь дела. Из них выделялись Бобрищев-Пушкин, дядя моего товарища по выпуску и автор книги в защиту суда присяжных, на который тогда сильно нападали, и Громницкий, одно время бывший присяжным поверенным. Оба они считались хорошими ораторами, но в Палате применения этому их таланту не было. Да и вообще надо сказать, что в Судебной Палате фактически роль прокурорского надзора была гораздо менее важна, чем намеченная по Судебным Уставам, в частности, по гражданским делам. Рассказывали, что один из предшественников Посникова, Гончаров, позднее известный главарь правых в Государственном Совете, считавший себя знатоком гражданского права, явился давать лично заключения по гражданским делам в Палате, но его живо отвадили от этого насмешливым к нему отношением. Таким образом, нормально роль товарищей прокурора палаты была чисто формальной.

Как кандидат, я попал в непосредственное подчинение секретарю Прокурора Судебной Палаты М.Ф. Ошанину, хорошему исполнительному чиновнику, но не крупному человеку, карьеры позднее не сделавшему. Кроме него, в канцелярии был помощник секретаря Н.П. Федоров, брат известного профессора-хирурга, закончивший свою карьеру довольно неудачно председателем суда на Кавказе, и старший кандидат Д.Д. Иванов, заменивший вскоре Ошанина. Очень скромный и скорее незаметный, он был хорошим юристом, но главным образом интересовался голландской живописью, по которой, говорят, написал ценные исследования; позднее он был председателем Санкт-Петербургского Окружного Суда.

Одновременно со мной поступили в канцелярию два других кандидата, оба из Московского университета – Н.Н. Марков, сын моего будущего коллеги по Государственной Думе Маркова-1, и князь Д.Д. Урусов. Марков пошел по обычной судебной карьере, и был перед революцией председателем суда в Курске; Урусов же, как и я, хотя и позднее меня, бросил судебное ведомство. Он был братом князя С.Д. Урусова, назначенного бессарабским губернатором после Кишиневского погрома[15], и бывшего затем недолго товарищем министра внутренних дел. С.Д. после этого написал нашумевшую тогда книгу «Записки губернатора» и был выбран в 1-ю Гос. Думу, где, однако, роли не играл и после этого сошел на нет. Судьба Д.Д. была несколько аналогична. Красивый брюнет с голубыми глазами он был крайне привлекателен своим мягким характером и порядочностью, но, по-видимому, стойкости характера у него не было. Судьба свела меня с ним вновь в Новгороде, где он был товарищем прокурора, и в 4-й Гос. Думе, куда его выбрали от Ярославской губернии, где он был до того председателем одной из земских управ. Его сразу же выбрали товарищем председателя Государственной Думы от левого крыла, но неизвестно почему, он через два или три месяца ушел из Гос. Думы и скрылся вообще с общественного горизонта.

Почти сразу же мне была дана в канцелярии моя первая «самостоятельная» работа: написать заключение по «политическому» делу об оскорблении Величества. Ставлю «самостоятельная» в кавычках, ибо заключение мое должно было быть написано по установившемуся шаблону, в сущности с подстановкой лишь других имен и дат. Это заключение мое пошло на просмотр Посникову и вернулось лишь с одной поправкой: вместо полагающегося «имею честь» я написал «честь имею».

Другое слово в кавычках – «политическое», нуждается в более подробном пояснении. Дела политические или, как они назывались, «о государственных преступлениях» в то время шли особым порядком. Сообщения о них поступали к жандармам, которые и производили по ним следствия (именовавшиеся, впрочем, дознаниями), причем при всех их следственных действиях должен был присутствовать товарищ прокурора. По-видимому, бывало, что именно товарищи прокурора и писали все эти акты. Затем эти дознания поступали к прокурору Судебной Палаты, и с его заключением шли дальше, к министру юстиции. Обычно про курор высказывался за «направление дела в административном порядке», т. е. за окончание его по Высочайшему повелению, без суда, тем или иным наказанием. Наказания эти варьировали в то время от недельного ареста до ссылки в отдаленные места Сибири. В 1896 г. громадное большинство «политических» дел было именно об оскорблении Величества, за которые полагались по закону каторжные работы и которые кончались обычно арестом обвиняемого на неделю-две «во внимание к его опьянению и невежеству». Лишь изредка назначался арест на месяц, как в случае одного спившегося барона, кажется Бистрома, бывшего вольноопределяющимся, где-то в кабаке выругавшего Государя. По всем этим делам, без исключения, обвинялись пьяные, и подчас обвинения бывали прямо курьезны. В одном деле обвиняемым явился половой трактира, по-видимому, сам выпивший, который обругал какого-то пьяненького посетителя. Тот, показывая ему на выштампованную на самоваре медаль с портретом Государя, стал протестовать: «Не вишь, что ли, чей тут патрет», на что получил ответ: «А что мне твой патрет, я ему каждый день рожу кирпичом чищу!» Из трактира посетитель прямо отправился в полицию, и возникло дело, закончившееся, однако, направлением на прекращение.

По делам о хранении и распространении нелегальной литературы полагалось обычно в то время от одного до трех-четырех месяцев тюрьмы, но они считались уже более ответственными, и мне заключений по ним писать не приходилось. Пришлось мне прочитать одно любопытное дело этого рода. Граф Л.Н. Толстой написал Тульской женщине-врачу Смидович (сестре писателя Вересаева) записку, прося ее дать подателю этого письма имеющиеся у нее запрещенные его сочинения. Она это выполнила, но получатель этих брошюр попался с ними, и возникло дело о Смидович и Толстом. Когда оно попало к Посникову, то он дал заключение о прекращении дела в отношении Толстого, ввиду его громадного авторитета в стране, а Смидович, если не ошибаюсь, предлагал подвергнуть непродолжительному аресту. Тем дело, по-видимому, и закончилось.

1896 г. был еще политически очень спокойным, и более крупных дел при мне не поступало. Только в конце моего пребывания в Москве к Посникову пришло дело о социал-демократической пропаганде, в котором я прочитал впервые некоторые из ставших позднее известными брошюр, вроде «Царь-Голод». Это было дело уже о целой организации, и заключение по нему писал товарищ прокурора Окружного Суда А.А. Лопухин. В то время в Москве четыре товарища прокурора занимались исключительно политическими делами, и Лопухин был среди них старшим. Работал он и в Жандармском управлении и в Охранном отделении. Последних было тогда еще немного, и отличались они от жандармских тем, что в них назначались наиболее способные жандармские офицеры и что роль прокурорского надзора в них была меньше. Между прочим, жандармы имели права арестовывать обвиняемых ими не более как на 2 недели, а затем должны были сообщать о продлении ареста прокурору, что, правда, было пустой формальностью, но Охранные отделения, насколько мне помнится, и этим связаны не были.

Говоря о жандармах, надо отметить, что пополнялись они большею частью из пехотных офицеров. Служба в армейской пехоте мало что обещала: нормально лет через 25-30 офицер дослуживался до подполковника, и в совершенно исключительном случае мог рассчитывать быть назначенным полковым командиром. Жалование платилось им грошовое, и из него еще производились разные обязательные вычеты, причем надлежало еще быть прилично одетым. Естественно, что из пехоты офицеры стремились уйти куда угодно, и после трех обязательных лет службы в строю, все наиболее способные пытались поступить в одну из академий. Многие из тех, кому это не удавалось, подавали заявление о приеме в жандармы. Здесь тоже были экзамены и затем специальные годичные курсы, но и те, и другие с гораздо более скромными требованиями, чем в академиях. Наконец, последним убежищем от строя была должность делопроизводителя воинских начальников, из коих удавалось кое-кому попасть и в сами воинские начальники.

Жандармы делились довольно определенно на две категории: политических и железнодорожных, причем из одной в другую переводили редко. Железнодорожные, в сущности, были полицией железнодорожных путей, и политикой не занимались, причем в их группу назначались наименее способные и наименее морально стойкие. У меня создалось даже впечатление, что станционные унтер-офицеры были гораздо выше их офицеров. Несомненно, и среди жандармов были порядочные и убежденные лица, но самая их служба делала их всех подозрительными в глазах общества, и не только в глазах левых: жандармов чуждались буквально все. Я упомянул выше про жандармского полковника барона Медем, мужа певицы Славиной, которого мы встречали за границей, но родителям и в голову не пришло бы поддерживать знакомство с ними в Петербурге. Равным образом, когда мой двоюродный брат Левиз-оф-Менар, неудачно женившийся и прокутившийся, ушел из кирасир в жандармы, он порвал этим все связи с семьей.

Было бы, однако, ошибочно утверждать, что все жандармы были личностями отрицательными: наоборот, между ними встречались лица вполне порядочные, и, вообще, они не пользовались своей властью в каких-либо личных интересах. Они были служителями режима, как и большинство других чиновников, и со своей точки зрения выполняли обычно свой служебный долг добросовестно. Значительно позднее, уже во время войны и после революции, мне пришлось слышать довольно своеобразные рассказы жандармских офицеров об их работе, в правильности которой они не сомневались, но могу только сказать, что вероятно в их положении я лично так бы не поступил.

Летом 1896 г. должна была открыться Всероссийская выставка в Нижнем Новгороде, а до того было намечено открытие окружного суда в Архангельске. На последнее Посников, кроме Ошанина, взял и меня. Скажу кстати, что, как бывший воспитанник Училища Правоведения, окончивший его по 1-му разряду, я получал тогда жалование в 16 рублей в месяц, и все мои служебные поездки ничем не оплачивались, почему, вероятно, Посников так охотно и брал меня с собой.

В Архангельск, где Окружной суд заменял дореформенные судебные учреждения, кроме Посникова, ехал еще В.Р. Завадский, заведующий Межевой частью, на правах товарища министра юстиции, и старый судебный деятель.

В пути, на пароходе, от Вологды до Архангельска, он много рассказывал курьезов из своего прошлого, из которых ярко остался у меня в памяти рассказ о председателе Курского Окружного Суда Пузанове. Человек исключительной порядочности, Пузанов жил очень скромно, раздавая бедным большую часть своего жалования, и пользовался в Курске громадным уважением. Однако, как председатель суда он поступал очень произвольно, не назначая к слушанию дела, по которым он считал исковые требования, хотя юридически и обоснованные, несправедливыми. Вследствие жалоб на него, Министерство юстиции назначило его ревизовать председателя Московской Судебной Палаты Стадольского, которого Пузанов принял чуть ли не подобострастно и даже пригласил в заседание Общего собрания Окружного Суда. Однако когда Стадольский стал высказывать в нем свои мнения, Пузанов резко обратился к нему: «Ваше Превосходительство, вы находитесь в Общем Собрании Курского Окружного Суда, к составу которого вы не принадлежите, попрошу вас выйти вон». Стадольский сразу уехал, и на смену ему был послан Завадский, которому после долгого пребывания в Курске удалось добыть у Пузанова инкриминируемые ему дела, после чего ему было предложено уйти в отставку или быть отданным под суд. Он подал в отставку, и позднее я его встретил доживающим свой век в Старой Руссе, где я спросил этого очень мирного старика про казус со Стадольским. Он улыбнулся и кратко ответил: «Да, было».

Завадский рассказывал еще про свою молодость, как, будучи товарищем прокурора в Пензе, бывал на именинах в имении известного прокурора Судебной Палаты Жихарева, инициатора «процесса 193-х»[16]. Пили всегда много, и был случай, что один товарищ прокурора свалился в пруд и стал вопить о помощи. Все бросились к пруду, и Жихарев, заявив сентенциозно, что раз товарищ прокурора тонет, то прокурор Палаты должен его спасти, первый бросился в воду.

В Архангельске несколько дней нашего пребывания прошли очень весело, обеды и вечера сменялись один другим. Местное общество дало большой бал, на котором мне единственный раз в жизни пришлось дирижировать танцами. Несмотря на близость к Полярному кругу, в Архангельске, оживленно торговавшем с заграницей, было немало не только богатых, но и культурных людей, а также иностранцев, голландцев и англичан, частью совершенно обрусевших. Бал не имел, таким образом, провинциального характера, и у некоторых дам были платья не только петербургские, но даже парижские.

После Архангельска Посников взял меня, вновь вместе с Ошаниным, в Нижний Новгород на дни пребывания там царя с царицей. Устроились мы с Ошаниным в конторе общества «Ока», ибо город был переполнен, но, конечно, только ночевали там. На выставке наиболее интересным был павильон Крайнего Севера, устроенный Мамонтовым, председателем Московско-Ярославской железной дороги, строившим тогда Архангельскую узкоколейку. Мамонтов, несомненно, очень яркая личность, вошедшая в историю русского искусства, отправил перед тем на Новую Землю несколько художников, и их картины украшали павильон. Особенно интересны из них были картины Коровина.

Главным торжеством был прием Государя в Ярмарочном доме, на котором обращала на себя внимание характерная фигура князя Л. Голицына, которого знали тогда во всей России по его Крымским винам. Он был также инициатором выделки в России шампанского. Голицын был известен своим апломбом и подчас остроумными ответами, которые заставляли с ним считаться. Не раз он оказывался на мели, но потом вновь выплывал и начинал новые предприятия. На приеме в Нижнем Голицына сопровождала толпа, с интересом слушавшая все, что он говорил. Голицын напомнил мне другого весьма любопытного князя – Д.Д. Оболенского, которого, впрочем, я встретил лично только 80-летним стариком, уже в эмиграции. Часть своего прошлого он рассказал в своих интересных, напечатанных в «Историческом Вестнике», воспоминаниях. Он был из тех, в то время довольно многочисленных лиц, которые, пользуясь своим именем, устраивались директорами в разные предприятия, чтобы улучшить свое материальное положение и, если понадобится, оказать предприятию помощь в проведении тех или иных его дел, пользуясь своими связями…

Возвращаясь к Нижнему, вспоминаю обед с начальством у Омона (московский кафешантан, на время выставки перебравшийся в Нижний). Мне приходилось не раз читать про исключительные пьяные кутежи во время ярмарки в Кунавине, тогда пригороде Нижнего, и в этот раз я сам убедился, как в Нижнем пьют. Скромником я никогда не был, и пить не отказывался, но в этот раз мне пришлось впервые оказаться в компании уже пожилых людей, не уступавших молодежи. За обедом, кроме Посникова, был нижегородский прокурор Макаров, будущий министр внутренних дел, был еще один из местных товарищей прокурора, после же обеда в отдельном кабинете к нам присоединилось уже несколько высокопоставленных лиц. Посников и Макаров были, в общем, сдержанны, остальные же разошлись вовсю, и в кабинете до утра сменялся калейдоскоп развлечений. Пели цыгане, пели певички, из коих особым успехом пользовалась хорошенькая «итальянка Миликетти», оказавшейся чистокровной русской, до сцены именовавшейся просто «Милой Катей». В «Оку» мы с Ошаниным вернулись уже под утро, и изрядно «уставшие».

По возвращении из Нижнего Посников уехал в «вакант» и отпустил и бóльшую часть канцелярии. Таким образом, до конца августа я пробыл в Гурьеве, а когда вернулся в Москву, то Посников объявил мне, что дает мне в здании Судебных Установлений две комнаты, полагающиеся секретарю прокурора Палаты, ибо Иванов, заменивший Ошанина, был женат, а Федоров жил с родителями. Комнаты эти, громадной вышины, находились в верхнем этаже здания около Никольских ворот и выходили на Арсенал, так что в течение всей зимы первое, что я видел, были французские пушки, лежащие перед ним. Квартира эта налагала на меня обязанность утром по воскресениям и по праздникам относить Посникову срочную корреспонденцию. Что являлось срочным – решал я, причем Иванов дал мне инструкцию толковать это слово распространительно. За всю зиму, однако, ничего действительно срочного не случилось, и носил я Посникову бóльшей частью разные доносы, обычно вздорные, а иногда и от явных сумасшедших, вроде, например, обвинения неизвестно кого в изнасиловании Успенского собора. Надо сказать, что вообще к прокурору Палаты стекались самые разнообразные дела. Припоминается мне, например, переписка о передачи княжеского титула одной из самых известных в истории России фамилий племяннику последнего мужского ее представителя. Заключение Посникова было отрицательное, ибо этот племянник был полное ничтожество, а командовавшая им жена была известна только своим бурным прошлым. Тем не менее, передача титула состоялась.[17]

К прокурору Палаты стекались и все дела о провинностях лиц судебного ведомства. За поведением их следили строго, и в случае каких-либо малейших подозрений в нечестности, не говоря уже о явных злоупотреблениях, виновные удалялись, причем «несменяемым» судьям ставилась дилемма: прошение об отставке или суд. Не прощались обычно и мелкие грешки. Как-то товарищ прокурора Ярославского суда был переведен куда-то в глушь за то, что во время сессии в одном из уездов, после хорошего завтрака у местного предводителя забрался с ним на крышу – оба без пиджаков – и продолжал там с ним пить.

По возвращении в Москву, я представился также старшему председателю Судебной Палаты А.Н. Попову, очень почтенному старцу, у которого я был потом на даче, где-то под Москвой. Принимала гостей его младшая дочь, очень милая и скромная, тогда уже невеста товарища прокурора Хвостова, позднее ставшего министром внутренних дел. У Попова председателями департаментов Палаты были старые юристы Лопатин и Тихомиров. Дом семьи Лопатиных был в то время одним из главных культурных центров Москвы; сын председателя Палаты был профессором философии, и вокруг него собиралась тогдашняя московская ученая молодежь. Тихомиров вскоре душевно заболел[18], и его заменил председатель Окружного Суда Ивков. Этого в Москве тоже очень уважали, и по случаю его перехода в Палату ему был дан в «Эрмитаже» большой обед.

На обеде в числе многих адвокатов был и Ф.Н. Плевако, быть может, самый крупный мастер русского слова, которого я когда-либо слышал. Когда Ивкова после обеда усадили играть в карты, Плевако подошел к нему с вопросом: «На языке какого столетия прикажете вас чествовать?», и на ответ Ивкова: «На языке “Судебников”» начал говорить слогом 16-го века, затем по подсказу кого-то перешел на язык «Уложения» и закончил на современном. Плевако был одной из достопримечательностей Москвы, и, как истый москвич, был не прочь и кутнуть. Рассказывали, что случалось ему приезжать в суд после бессонной ночи и, не прочитав дела, с которым он знакомился только во время разбирательства, все-таки добиваться оправдания своего клиента, благодаря своему исключительному таланту. Говорил он при этом удивительно просто.

Вскоре Посников направил меня заниматься, как это тогда полагалось кандидатам, в камеру судебного следователя. Мне пришлось работать в 17-м участке у пожилого следователя Глушанина, добросовестного, но довольно ограниченного человека. Через некоторое время стал давать он мне самостоятельные поручения, конечно второстепенные. Из них припоминается мне поездка в университетские клиники на вскрытие какой-то пьяной, раздавленной конкой. Почему-то товарищ прокурора, к которому попало полицейское дознание об этом происшествии, потребовал судебного следствия, и Глушанин послал меня на вскрытие. Раздавленная пролежала в земле два месяца, но дело было зимой и посему совершенно не разложилась, но что поразило меня – это, что когда вынули мозг, от него пошел сильный спиртной запах. В другой раз мне пришлось в одном из замосквореченских полицейских участков опрашивать свидетелей по безнадежному делу об отравлении, по которому никаких указаний на возможного виновного не было.

После опроса я разговорился с приставом, недавно перешедшим в полицию из Варшавской гвардии, который жаловался на положение полиции. Он признавал, что полиция берет и приводил примеры других приставов, умалчивая, естественно, про себя. Но больше говорил он про отношение к полиции публики, причем привел характерный пример с ним лично. Как-то на улице он вмешался в пререкания прилично одетого господина с извозчиком. «Вероятно, я поднял голос, и господин вдруг ответил мне: “Господин пристав, забудьте, что вы служили в гвардии; здесь кричать могу только я, а вы должны молчать, и можете только составить на меня протокол”». К положению полиции я еще вернусь далее, а пока только отмечу, что, действительно, в общественном мнении она стояла очень низко.

После следователя Посников направил меня выступать защитником на выездных сессиях Окружного Суда. При отсутствии избранного подсудимым защитника, таковой по закону назначался от суда – или из местных адвокатов или из кандидатов на судебные должности, и для этого я и отправился с судом на сессии в Клин и Можайск. Первое дело, по которому я выступал, было явно безнадежным: обвинялся вор, уже не раз ранее судившийся, в краже чемодана из вагона поезда около Клина. Попался он, продавая серебряные ложки с буквой Б из этого чемодана, и для смягчения наказания только объяснил, что он украл их не в поезде, а в московском трактире Бекастова (за кражу «в пути» наказание повышалось). При таких обстоятельствах защищать его было трудно, и, кроме того, я так волновался, что боялся, что не смогу встать, когда придет мой черед. Вероятно, говорил я очень скверно, а когда кончил призывом к присяжным не быть столь жестокими, как товарищ прокурора, то этот будущий прокурор Харьковской Судебной Палаты, Лошкарев, сделал изумленное лицо. Присяжные, действительно, отвергли кражу «в пути» и дали снисхождение, но я думаю, что пожалели скорее меня, а не моего клиента.

В Можайске мне пришлось защищать конокрада, и ему тоже присяжные дали снисхождение, что с конокрадами и поджигателями в уездных городах случалось редко: к этим двум категориям преступников крестьяне относились беспощадно, а в этих городках большинство присяжных бывали крестьяне. От поджогов и конокрадов они страдали столь жестоко, что часто расправлялись с пойманными сами: поджигателей бросали в огонь, а конокрадов избивали до смерти. Виновных в этом судили, но присяжные их обычно оправдывали. Позднее в Новгородской губернии я слышал про менее ответственный, но не менее жестокий способ расправы с конокрадами. Взяв конокрада за руки и за ноги, его роняли на мягкие части с высоты около метра, и после повторения этого несколько раз, отбивали ему почки. Следов от этого не оставалось, а конокрад через некоторое время умирал.

Борьба с конокрадством была крайне трудна, ибо сеть укрывателей краденых лошадей была очень обширна, и эти лошади сбывались за несколько сот верст уже через несколько дней, и улик против попавшихся бывало обычно мало. Маловато было их и против моего клиента, и, хотя его и осудили, но, вероятно, именно потому и дали снисхождение.

На обе сессии ездил 70-летний член суда Григорович, увеличивавший прогонами и суточными свое скромное жалование. У него было что-то около 10 детей, из них несколько еще маленьких, и материальное его положение было очень тяжело. К нему все относились с уважением, но материальное положение его никого не удивляло, ибо вообще оклады чинов судебного ведомства, установленные еще около 1860 г., были определенно недостаточны.

На этих сессиях видел я одного курьезного защитника, выступавшего довольно часто (по уголовным делам мог выступить всякий). Чтобы внушать доверие малограмотным родственникам обвиняемых он носил на своем фраке какой-то большой значок, похожий на звезду. Как оказалось, это был значок Кавказского благотворительного общества Св. Нины, который всякий мог носить за ежегодный взнос в 5 руб. Защищал он тех, кто ему доверялся, немногим лучше меня.

Уже с осени я начал бывать в Москве кое у кого. Московское общество в то время довольно определенно делилась на три группы: стародворянскую, купеческую и интеллигентско-чиновную. У меня был плюс, что я был чужим для всех этих групп, и посему меня приглашали во все три, но зато интимно я ни в одну из них не вошел. Дворянская группа была еще наиболее многочисленной, но из мужской ее молодежи мало кто оставался в Москве – большинство шло служить в Петербург, где легче было выдвинуться; поэтому появлявшимися новыми молодыми людьми, особенно танцующими, очень дорожили. Купеческая группа в это время была уже далеко не та, что изображал Островский. Достаточно упомянуть имена Третьякова, Солдатенкова, Бахрушина, Алексеева-Станиславского и наряду с ними женских представительниц купечества, вроде Морозовой и Якунчиковой, чтобы отметить, насколько высоко стояли культурно многие представители этого класса. Наряду с этим, политическая роль купечества, представлявшего развивавшийся тогда промышленный капитализм, была ничтожна, и уже тогда намечалось в его среде движение, которое лет через 10 получило особенно яркое выражение в речах Рябушинского. Известная аналогия может быть указана в этом движении с тем, что во времена французской революции выражал Сиейес, но в России оно запоздало и не успело развиться. Группа интеллигентско-чиновная была, быть может, наиболее интересная, ибо к ней примыкали и все наиболее культурные элементы других, но в мои 21 год я был еще слишком молод, чтобы глубоко заинтересоваться ею.

Кстати, с осени я стал сперва готовиться сдавать весной при Университете государственный экзамен[19] (правоведение ученых степеней не давало, и с его дипломом нельзя было сдавать магистерского экзамена). Причем меня особенно пугали строгостью профессора финансового права Янжула, Но к весне мои мысли о подготовке к ученой карьере по уголовному праву развеялись. Позднее мне пришлось разговориться с профессором уголовного права Сергиевским на тему об ученых карьерах более или менее состоятельных людей, и он категорически утверждал, что богатому не легче стать ученым, чем, по Евангелию, войти в Царствие Небесное. По его словам, один лишь из его богатых учеников-студентов, Прутченко, сдал магистерский экзамен, да и то стал потом не профессором, а попечителем учебного округа. В этом мнении есть преувеличение, но признаю, что в молодые годы, когда требуется от будущего ученого особенно усиленная работа, соблазны общественной жизни, гораздо более доступные человеку со средствами, изрядно от этой работы отвлекают…

Жизнь моя в Москве в это время шла довольно однообразно. С 10 до 5 я бывал на службе; завтрак нам приносили из буфета здания Судебных установлений, а обедал я в одном из хороших ресторанов, бóльшей частью, в одиночестве, ибо обычно зимой мало кто в них обедал. Вечера, первое время, когда я еще мало кого знал в Москве, были довольно скучны. Кроме семей двух дядей, родных у меня не было, и слишком часто надоедать им было нельзя; из театров были интересны только императорские, да и из них Большой значительно уступал Мариинскому; в Мамонтовской опере еще только начинал выступать Шаляпин, а Станиславский с его любителями выступал лишь изредка в Охотничьем клубе.

Еще с осени Посников предложил мне вступить в число членов Английского клуба. Когда-то это было знаменитое в Москве учреждение, вошедшее в историю благодаря Л.Н. Толстому, и очереди быть баллотируемым в его члены ожидали тогда годами. Но в мое время его славная пора прошла, и я был сразу пробаллотирован и избран. Уже помещение клуба было архаично, и какой-то налет отжившего лежал и на большинстве его челнов. Мне в нем делать было нечего, и те немного раз, что я в нем был, я изрядно скучал. Из его членов у меня остался в памяти толь ко член Судебной Палаты Вульферт, да и то, вероятно, потому, что на тогдашней жене его сына-кирасира, дочери московского адвоката Шереметьевского, женился позднее великий князь Михаил Александрович. Это было уже в годы, когда женитьбы членов царской семьи с простыми смертными вошли более или менее в привычку, и Михаил Александрович не понес наказания за свою. Примирились и с тем, что жена Михаила Александровича, получившая позднее титул княгини Брасовой, была уже два раза разведена, тогда как еще незадолго до того великий князь Павел Александрович, женившийся на разведенной жене бывшего конногвардейца Пистолькорса, должен был ряд лет прожить за границей. Как писал известный великосветский поэт-сатирик Мятлев: «Русский царь хоть добр, но семейных твердых правил, не на шутку рассердился, как в Ливорно дядя Павел на чужой жене женился»[20]. Кстати, если бы было возможно собрать сейчас стихотворения этого Мятлева, они могли бы послужить не безынтересной и остроумной иллюстрацией к тогдашним великосветским, а частью и политическим, событиям.

Упомянув про Л.Н. Толстого, отмечу, что один из моих первых визитов в Москве был в Хамовники к графине Софье Андреевне, к которой меня направила жена дяди Макса, родственница Берсов. Софья Андреевна приняла меня очень любезно, но молодые Толстые в доме бывали мало, а к старикам я мало подходил, и, побывав еще один раз, я больше у них не бывал. О доме их у меня осталось воспоминание, как о семье со старым укладом, на который походила жизнь и нашей семьи.

Несколько позднее Посников упомянул обо мне великому князю Сергею Александровичу, и мне было назначено представление ему, после чего я стал получать приглашения на большие приемы у него. Сергей Александрович был уже пять лет московским генерал-губернатором, но симпатий московского общества не приобрел; великая княгиня Елизавета Федоровна, старшая сестра Государыни, наоборот, была популярна. В эмиграции, в воспоминаниях великой княгини Марии Павловны-младшей, воспитывавшейся в семье дяди, я встретил как раз обратное суждение: Сергей Александрович был, по ее мнению, и образован, и сердечен, тогда как его жена была бездушной формалисткой. Конечно, Мария Павловна их лучше знала, но мне все-таки ее суждения кажутся преувеличенными. У Сергея Александровича были, не сомненно, благие намерения – например, стремление обновить полицию, но все свелось, в конце концов, к назначению нового обер-полицмейстера Власовского, наведшего в Первопрестольной несколько больший внешний порядок, но не изменившего духа полиции. В пассиве Сергея Александровича значилось усиленное выселение из Москвы евреев; не знаю, много ли их было действительно выселено, но шуму было много, а главное, свелось это к тому, что очень увеличились доходы полиции.

После Нового Года я был на двух балах в генерал-губернаторском доме, где увидел собранных здесь представителей всех трех указанных мною выше групп. Меня, естественно, интересовали тогда больше хорошенькие женские личики, а из мужских я запомнил только одно – усиленно танцевавшего уже не молодого господина с громадным орденом на шее; оказалось, что это профессор римского права Соколовский, несмотря на свою фамилию – немец, и один из первых проповедников в России спорта. На улицах на него обращали внимание, ибо в самые сильные морозы он никогда не одевал пальто. Говорят, что тогда он пользовался известной популярностью среди студентов, но позднее оказался реакционным попечителем Харьковского учебного округа.

У великого князя был свой штат, с которым я и познакомился, хотя и не близко. Бóльшей частью это были сослуживцы его по Преображенскому полку, которым он командовал до назначения в Москву. Исключением был кавалергард Стахович, уже тогда бывший в числе любителей, игравших со Станиславским, а позднее ставший одним из постоянных артистов труппы Художественного театра. К другому, адъютанту Гадону, мне еще придется вернуться позднее, а третий – Джунковский, с которым мне ничего общего иметь не пришлось, стал всем известен по дальнейшей его деятельности. В это время я вошел в кружок фрейлины великой княгини, княжны «Фафки» Лобановой-Ростовской, некрасивой, но веселой, в клетушках которой наверху генерал-губернаторского дома собиралась компания молодежи, якобы для того, чтобы развлекать присланную под попечение великой княгини хорошенькую, но легкомысленную графиню Адлерберг. Собрания эти бывали очень веселы, но скромны, и, кроме чая с печеньем, гостям ничего не давалось. За «порядком» наблюдал всегда Гадон, бывший лет на 10 старше всех нас.

На прощеное воскресенье в Нескучном великий князь устроил folle journée[21], начавшуюся после завтрака и продлившуюся до полуночи. На ней была группа офицеров-гвардейцев и в числе их великий князь Борис Владимирович, у которого как раз перед тем была история из-за только что упомянутой мною графини Адлерберг. Она были невестой графа Олсуфьева, однополчанина великого князя, но великий князь довольно бесцеремонно за ней ухаживал, и Олсуфьев вызвал его на дуэль. Не помню, под каким предлогом ее не разрешили, Олсуфьеву пришлось уйти из полка, и свадьба его расстроилась. Это был, кажется, первый, но далеко не последний скандал, связанный с именем Бориса Владимировича. Не во всех их он был главным виновником, а тем менее инициатором, но понимания, что его положение обязывает его избегать быть замешанным в такие истории, у него абсолютно не было.

Во время Великого Поста Лобанова устроила еще поездку на дровнях на Воробьевы горы; опять же это было лишь вывеской, ибо в действительности приглашения исходили от великой княгини. Собралось всего человек 30, в Нескучном, где нас рассадили по дровням, причем я оказался в одних с мрачным В.Н. Львовым, будущим Обер-прокурором Синода при Временном Правительстве. Едва ли не веселее всех был в этот день сам великий князь, видимо, чувствовавший себя вырвавшимся из-под власти вечно господствовавшего над ним этикета. Обгоняя наши дровни, он нам крикнул: «Что ж вы не выворачиваете (в снег) ваших дам?». После дровней вернулись в Нескучное, где нас ждали чай и шампанское, и где мне пришлось долго разговаривать с великой княгиней Елизаветой Федоровной о русской литературе, с которой она оказалась прекрасно ознакомленной. Потом она с мужем уехала, а молодежь еще каталась с гор, вновь под менторством Гадона.

Года через два бедная «Фафка» была удалена от великой княгини, как тогда говорили, в результате интриг других приближенных. Девушка без средств, она была влюблена в великую княгиню, и собирала всякие сувениры о ней. Когда по чьему-то доносу у нее был произведен обыск, в ее комоде нашли много перчаток и носовых платков великой княгини, а также засушенных цветов из ее букетов, за что «Фафка» была обвинена в краже, и покинула генерал-губернаторский дом…

Не буду перечислять тех домов, где мне пришлось за эту зиму побывать, и остановлюсь только на двух. В числе адъютантов великого князя Сергея Александровича был еще Юсупов-Сумароков-Эльстон, о котором я пока не упоминал. Семье Эльстона, екатерининского врача-англичанина, повезло в России. Сын этого врача женился на единственной дочери фельдмаршала графа Сумарокова и стал графом Сумароковым-Эльстон, а один из его потомков женился на дочери последнего князя Юсупова, принесшей ему в приданое и громадное состояние отца, и его титул, и имя. Та к как старик Юсупов был очень скуп[22], то Сумароков, по ходившему тогда рассказу, чтобы получить его согласие на брак, якобы пришел к нему со словами, что хотя он не имеет средств, но смог, благодаря своей бережливости, служить в Кавалергардском полку, и что посему он не только не растратит состояние своей будущей жены, но его еще более приумножит. Это, будто бы, так понравилось Юсупову, что он согласился на брак дочери.

Сумароков не только получил громадное состояние, но и прелестную жену, и красивую, и с мягким характером, благодаря которому никто ничего худого про нее никогда не говорил. В Москве они жили в Юсуповском доме около Красных Ворот, не видном с улицы, но одном из напоминающих старую Москву, и внутри отделанном в русском стиле. Был я в нем два или три раза, раз на большом балу – более элегантном, чем великокняжеские. Другой дом, где я был тоже всего два раза, был дом княгини Мещерской. Муж ее, князь Н.П. Мещерский, брат известного правого журналиста (о котором в семье, впрочем, избегали говорить и которого явно стыдились), был раньше помощником попечителя Московского учебного округа, но когда я был у них в доме, он был уже хронически болен, и никому не показывался. Старая княгиня, рожденная графиня Панина, унаследовала от отца известное имение Дугино, в котором сохранялись все архивы Паниных, и, в частности, известного инициатора заговора против Павла I, сосланного туда еще этим императором и оставленного там и при Александре I.

В старом, но нарядном доме Мещерских на Никитской, недалеко от Университета, еще оставались две незамужние дочери, для которых и делались приемы. Одна из них была уже невестой барона Оффенберга, а младшая вышла позднее замуж за графа П.Н. Игнатьева, известного дореволюционного министра народного просвещения. Меня судьба свела через год также с двумя старшими дочерьми княгини – тоже княгинями – Васильчиковой и Голицыной, о которых мне еще много придется говорить дальше и у которых я встречал потом и обоих их братьев. Таким образом, мне пришлось познакомиться со всей это многочисленной семьей.

В Москве в эти месяцы я часто встречался с группой молодежи, проводившей свободное время, в общем, довольно беспутно. Как-то мне пришлось с одним из них, артиллеристом князем Гагариным, возвращаясь из Яра или Стрельны, попасть на «Балканы» в два известных трактира – в «Молдавию» и к «Капкову». Здесь якобы цыгане делили свой ночной заработок и сюда приезжали также те любители цыганского пения, которым было недостаточно того, что они слышали в кабинетах больших ресторанов. «Молдавия» и «Капков» были трактирами для извозчиков, и в обоих их было по одной отдельной комнате, «кабинету», как их называли, где цыгане пели, а слушавшие их могли, кроме водки и соленых огурцов, получить шампанское и поджаренный миндаль. Картина, в общем, была очень своеобразная своею смесью бедноты и безграничного швыряния денег. В Петербурге ничего подобного этому я никогда не видел.

С наступлением Великого Поста жизнь в Москве затихала и кроме маленьких собраний у некоторых моих новых знакомых, делать по вечерам вновь стало нечего. В это время как раз переменилось отношение ко мне Посникова; мои шаблонные «заключения» о направлении жандармских дознаний, в течение полугода проходившие без сучка и задоринки, стали возвращаться от Посникова совершенно переделанными, и вообще он показывал свое недовольство мною. В это время через Москву проезжал мой отец, и я попросил его зайти к Посникову и выяснить в чем дело. Оказался я виновным в проступках, о который я не имел до тех пор ни малейшего представления, и главным из коих было, что на балу у великого князя я не танцевал с племянницей Посникова – Варженевской, поэтессой и милой девушкой, но дурной, как смертный грех. Ни один из этих проступков отношения к службе не имел, и в худшем случае проявил я в них только легкомыслие. Вероятно, если бы я пошел извиниться к Посникову, он преложил бы гнев на милость, но я этого не хотел, отец был согласен со мной, а кроме того в Петербурге жила семья, в которой я встретил мое первое увлечение.

Служба в Москве мне поэтому более не улыбалась, и я решил вернуться в Петербург, где меня причислили к Государственной Канцелярии. Это было учреждение, вырабатывавшее главным образом прекрасных редакторов официальных текстов, ибо на них лежало составление журналов заседаний департаментов Государственного Совета и различных при нем комиссий. Надлежало точно и кратко излагать мысли говоривших в этих заседаниях (иногда более ясно даже, чем они были высказаны) и затем столь же точно изложить мысли, на коих было основано решение. При разногласии следовало беспристрастно и точно изложить оба мнения (Государь мог утвердить любое из этих мнений, которое и становилось законом). Чины канцелярии составляли часто и справки по обсуждавшимся в Государственном Совете делам, и надлежало делать их тщательно и умело, ибо среди членов его были наряду с уже мало на что способными стариками, люди большого опыта и знаний.

Таким образом, работа в Гос. Канцелярии давала большую бюрократическую подготовку и выдвигала молодежь способную и работящую; многие из нее и занимали потом высокие административные посты. Отмечу еще, что при Гос. Канцелярии было особое отделение «Свода Законов» – учреждение, которому могли позавидовать все другие государства. Еще со времен Елизаветы делались попытки кодификации наших законов, но до царствования Николая I напрасные, и после «Уложения» Алексея Михайловича 1648 г. ни одного свода законов в России не было. Со своей любовью к порядку и регламентации Николай решил упорядочить это дело и поручил Сперанскому (а после его смерти Блудову) составление сперва Полного Собрания Законов, начиная с 1648 г., и на основании его – «Свода Законов». Работа эта была выполнена прекрасно и быстро и, кроме знаменитого «Кодекса Наполеона», гораздо менее, впрочем, всеобъемлющего, нигде такого свода не было. Но на этом работа не остановилась, и до самой революции продолжалось переиздание пополненных томов «Свода Законов». 2-е Отделение Собственной Его Величества Канцелярии, которое этим ведало, превратилось позднее в Кодификационный отдел и затем в Отдел Свода Законов, но работа его оставалась все той же, причем, сталкиваясь с противоречиями в законах, эти кодификаторы не раз давали указания на необходимость издания новых узаконений.

Несомненно, в «Своде Законов» было много архаизмов и курьезов (например, запрещение в Уставе о предупреждении и пресечении преступлений «всем и каждому пьянства» или в нем же – употребления на свадьбах артиллерийских орудий), но нигде больше я не видал такой удачной в кодификационном смысле работы. Быть может, это надо объяснить тем, что Россия унаследовала свою культуру от Византии и что у русских юристов идеальный кодекс Юстиниана всегда оставался перед глазами.

В Государственную Канцелярию я попал уже только в мае 1897 г. перед концом его занятий перед летом; явился новому начальству (во главе Канцелярии тогда стоял еще сравнительно мало известный Плеве) но мое непосредственное начальство, статс-секретарь отделения, мне заявил, что до осени мне не стоит приниматься за работу.

Таким образом я только видел тогда внешнюю обстановку работы в Мариинском Дворце, в котором не было почти разделения между членами Госсовета и членами Канцелярии и в котором меня поразило богатство обстановки. Дворец этот был выстроен для великой княгини Марии Николаевны, бывшей замужем за герцогом Лейхтенбергским, сыном Евгения Богарне, пасынка Наполеона, а позднее за графом Строгановым, и после ее смерти был куплен для Госсовета, сохранившем весь его прежний столь не похожий на казенную обстановку вид.

В это же время отец купил для меня имение в Старорусском уезде Новгородской губернии. Уже тогда родители решили, что Гурьево перейдет моему младшему брату, и хотели, чтобы и у меня было свое пристанище. Только это покажется странным, но в те еще в сущности недалекие времена городское обиталище, даже собственный дом, не считалось своим коренным жильем и нормально предполагалось, что каждый состоятельный человек, независимо от своего общественного положения связан с землей.

Купленное для меня имение Рамушево в Старорусском уезде, принадлежало при Александре I известному тогда ученому, академику Озерецковскому, затем его зятю Аклечееву и, наконец, дочери последнего, жене умершего еще молодым офицера фон-дер-Вейде, потомку Петровского генерала и автора его «Воинского Артикула»; она и продала имение моему отцу. Была она милая, добрая старушка, но об отце, Аклечееве, сохранились среди крестьян тяжелые воспоминания, как о человеке крутом и безжалостном. Кажется, он служил в военных поселениях, и в имении своем ввел такие же порядки, как в них. Он же выстроил и большой каменный дом, несравнимый, конечно, с Гурьевским, но поместительный, хотя, конечно, без всяких современных удобств. Усадьба была запущена, да и в доме было немало непорядков. Сада, в сущности, не было, но зато к дому подходил чудный сосновый лес с уютными в нем дорожками. Усадьба была расположена над Ловатью, на правом ее берегу, от которого ее отделял большой заливной луг. По другую сторону реки тянулось село Рамушево с церковью посредине, а рядом с имением была расположена деревня – Старое Рамушево. Эта деревня, равно как и Александровка, деревушка по другую сторону имения, были бывшими крепостными фон-дер-Вейде, тогда как почти все остальные деревни вокруг входили в состав Военных Поселений.

Местность во всей северной и западной части Старорусского уезда, ровная и неинтересная, была без особых исторических воспоминаний. По летописям, в 11-13 веках ее постоянно разоряли литовцы; в числе сожженных ими (и не раз) поселений значатся не только Старая Русса, но и Рамушево, и соседнее Налючи. Позднее между селами Коростынью и Шелонью князь Даниил Холмский разбил новгородские ополчения. Слышал я, что на месте этого боя еще недавно крестьяне выпахивали части вооружения дравшихся здесь воинов, но сам я никогда их не видел.

В уезде в ту пору было несколько монастырей – Леохновский, Косинский, Рдейский, но ни один из них не пережил Екатерининских реформ, и воспоминанием о них остались лишь несколько имен святых в святцах. В 80-х годах прошлого (XIX-го) столетия Косинский и Рдейский монастыри были восстановлены частными благотворителями, оба с небольшим комплектом монахинь, и были небогатыми трудовыми общинами. В Косинском монастыре под Старой Русской, где я был позднее в школе, была забавная живопись в церкви, изображающая дьявола, подводящего человека к книгам с различными греховными названиями и в числе их к «Философии».

Более интересным был Рдейский монастырь, расположенный на большом озере того же имени. Какой-то московский благотворитель восстановил его очень солидно, но вскоре умер, и монастырь остался без средств, так что, когда я был в нем около 1900 года, он начал уже приходить в упадок, и штукатурка кое-где обвалилась. Попадать в этот монастырь было не просто: расположен он был в 12 верстах от Каменки, последней почтовой станции на Холмском тракте, и 6 вёрст из них шли по болоту, замощенному бревнами, в значительной части сгнившими. Вид у монастыря был, в общем, еще внушительный, но как-то поражал контраст его с окружающей бедностью природы.

В самой Старой Руссе, кроме собора местного монастыря, построенного около 1100 г., но ни в каком отношении не интересного, старины не было, если не считать названий ее речек – Полисти, Порусьи и Перерытицы. Эта последняя была, якобы, прорыта во время какой-то доисторической осады для того, чтобы проникнуть в город по дну отведенной Порусьи, наименование же этой, равно как и Полисти, были даны якобы в память дочери и жены основателя города – Русса. По местным преданиям Русса именовалась Старой, потому что она была старше Новгорода, который так именно и был назван, потому что был основан после Руссы. Про Русса в летописях говорилось, что он – «сын Словена, правнука Яфетова». В исторические время Русса была пригородом Новгорода, и еще тогда началась в ней выварка соли, благодаря которой при Грозном она была вторым в царстве городом по количеству платимых пошлин. Эта выварка прекратилась только, когда все леса поблизости от города были вырублены, и соль стала обходиться здесь гораздо дороже, чем добываемая на северо-востоке страны.

В 19-м веке Старая Русса была признана лечебным местом, и, благодаря вниманию министра государственных имуществ Муравьева, здесь была построена роскошная, по тогдашним понятиям, казенная гостиница и каптирован большой фонтан соленой воды, получивший тогда наименование Муравьевского. Позднее минеральные воды были сданы в аренду доктору Рохелю, при котором они сперва значительно развились, но который потом, перед концом арендного срока, их порядочно запустил.

Две трети Старорусского уезда в начале 19 века были скуплены в казну одновременно с частью Новгородского уезда для образования в них знаменитых Аракчеевских военных поселений. После холерного бунта 1831 г., в котором погибли лица и виновные, и невиновные, наказанию были подвергнуты более 1000 человек, и из них сотни были запороты насмерть, военные поселения были заменены «округами пахотных солдат», просуществовавших почти до 1860 г. По-видимому, общий их строй подходил к строю волостей казенных крестьян, но под военным начальством. Во главе каждого округа стоял его начальник, при коем был адъютант, и они вместе с окружным священником составляли правление, от которого зависело, между прочим, наложение более строгих наказаний. Нельзя сказать, чтобы все было плохо в этом строе: дороги содержались в известном порядке, и позднее мне приходилось встречать остатки мостовых и шоссе, заброшенных после упразднения округов. Как-то, когда уже при мне земство решило устроить мостовую в одной из деревень, под полуаршином наносной грязи оказалась старая мостовая периода военного управления. Был образован тогда особый «капитал пахотных солдат» для помощи им в голодные годы, по которому велась по каждому селению точная отчетность и который к 1900 г. превышал миллион рублей. Но наряду с этим крутость обращения с крестьянами не много уступала военным поселениям.

Как-то я ехал со станции Волот после сильных дождей, и на многих полосах стояла вода. Старик-ямщик обернулся ко мне со словами: «А вот при военном начальстве этого не было бы», и на мой вопрос почему, объяснил: «Вот едет окружной, скажем, как вы, ваше сиятельство, увидит вот такую залитую полосу и сейчас спросит: “А чья это полоса?” – “Ивана Иванова”, – “Давайте его сюда”. Приведут раба Божия на полосу, снимут порты, уложат носом в грязь, да и всыпят горяченьких; после этого уж у него вода на полосе не стояла». Такие положительные суждения о военном начальстве, конечно, встречались не часто, и большинство его уже не помнило, но, во всяком случае, военное начальство повлияло, несомненно, на огрубение населения, что особенно ярко было видно в Старорусском уезде, где к западу от Ловати были военные поселения и было гораздо больше драк и в результате их – убийств и увечий, чем к востоку от этой реки.

К востоку от Ловати начинались холмы, которыми заканчивалась здесь Валдайская возвышенность, больше было здесь лесов, и эта часть уезда не имела того безотрадного вида, который представляла западная. Наконец, в низовьях Ловати и Полы лежали «пожни», заливные луга, с ранней весны и до поздней осени бывшие приманкой для охотников на разную дичь, особенно весной, когда пролетали гуси и утки. Привлекали эти места и петербургских охотников во главе с великим князем Николаем Николаевичем и его компанией, которым было предоставлено право охоты, по-видимому, бесплатно, во всех казенных лесах уезда.

После покупки Рамушева, наладив сперва ремонт дома (во всех работах по имению мне очень помогал учитель местной школы А.М. Аксенов – энергичный, толковый и порядочный человек), я стал устраивать хозяйство. Отмечу еще только, что агрономом земства, тогда единственным в уезде, был перед тем составлен план преобразования хозяйства имения в образцовое, но у фон-дер-Вейде не было средств для приведения этого плана в исполнение. Я принялся за это, но результаты оказались плачевными, расходы оказались выше предусмотренных, а урожаи никогда не достигали обещанной средней. Кроме того, насколько мне помнится, не были предусмотрены общие расходы, и вместо приличного дохода имение все 20 лет, что я им владел, требовало постоянных приплат. Вообще, хозяйства на севере России в те времена были почти сплошь убыточны и относительно выгодны были только те, которые могли посылать молоко в столицы (маслоделие и сыроварение, наоборот, обычно давали недостаточный доход), а в последние годы перед 1914 г. выгодным оказалось также и крупное птицеводство, со сбытом птицы непосредственно в большие столичные рестораны. В моем случае убыточность хозяйства объясняется еще, впрочем, тем, что я никогда никакими хозяйственными талантами не обладал и выжимать из людей копейку не умел, а без этого в те времена никакое хозяйство преуспевать не могло.

Наметив все эти работы, я стал знакомиться со Старорусским обществом, и оказалось, что с момента начала переговоров о покупке Рамушева, еще не зная меня, на меня стали смотреть как на возможного кандидата в местные предводители дворянства. Более определенно об этом со мной заговорил губернский наш предводитель дворянства князь Б.А. Васильчиков, когда я был у него с первым визитом в его родовом имении Выбити. Говорили мне, что раньше оно принадлежало новгородским боярам Овцыным и затем перешло по женской линии к Васильчиковым. В имении было 8000 десятин, но дохода и оно не давало и, наоборот, требовало постоянных приплат, хотя в имении и были винокуренный завод и образцовое молочное хозяйство с сыроварением. Усадьба Выбитская была устроена на заграничный лад, особенно господский дом с рядом комнат для гостей. Князь был любителем охоты и у него содержались для нее и лошади, и собаки. Я застал еще у него знаменитую «Лебедку», о которой говорит в своих воспоминаниях академик Крылов. Покаюсь, впрочем, что меня достоинства этой собаки оставили совершенно равнодушным.

Борис Александрович приходился внуком 1-му князю Васильчикову, генералу наполеоновских войн, бывшему позднее командиром гвардейского корпуса и своим поведением в день Декабристского восстания заслужившего полное доверие Николая I. Позднее он был председателем Государственного Совета. Сын его Александр Илларионович, Новгородский губернский предводитель дворянства, был в свое время известен, как пропагандист мелкого сельского кредита, по которому он опубликовал несколько сочинений, и считался вообще либералом.

Судя по портретам, он был очень красив, и женился тоже на красавице Сенявиной, почему не удивительно, что и сын его Борис Александрович был тоже очень красив. Очень высокий брюнет, он был женат, как я уже упомянул, на княжне С.Н. Мещерской, тоже высокой, но блондинке, и вместе они составляли пару, которой все любовались. Оба они были притом люди глубоко порядочные и отзывчивые на всякую нужду, почему все относились к ним очень хорошо. Кончив Правоведение за 15 лет до меня, он через три года был выбран Старорусским уездным предводителем дворянства, а еще через 6 лет – Новгородским губернским, оставив в Старой Руссе немало воспоминаний о своей широкой жизни. Одно лето провела с ним там известная балерина, итальянка Цукки, женщина некрасивая, но, как говорили, очень привлекательная. Быть может, всё, что я говорю сейчас и еще буду говорить дальше о Васильчикове, покажется излишним, но он был одним из наиболее ярких положительных типов русского барина, которые мне пришлось видеть; несомненно, его можно было критиковать, как политического и государственного деятеля, но морально он стоял очень высоко, и я не знаю никого, кто бы его с этой стороны осуждал.

Когда я в первый раз был у Васильчиковых, я застал у него М.И. Тетерюковского, уже старика, мелкого помещика, прошедшего почти через все уездные должности и, кажется, со всех ушедшего со скандалами. Когда-то он был артиллерийским офицером (Л.Н. Толстой упоминает мимолетно о нем в своих дневниках времен обороны Севастополя), и за дуэль был лишен права на получение ордена Святого Владимира. Из мировых судей он ушел после того, как в совещательной комнате мирового съезда оттаскал за волосы его председателя Максютенко. Наконец, из земских начальников он вылетел за то, что побил в клубе судебного следователя Завадского. Последний был переведен в Старую Руссу после того, что его кто-то побил в Демянске, что совпало с получением им ордена Станислава 3-ей степени; поэтому Тетерюковский, давая ему пощечину, прибавил: «На тебе Анну» (следующий орден). Результат этого инцидента был, впрочем, для Завадского не менее плачевен, чем для Тетерюковского – он тоже был уволен в отставку. У Васильчиковых, к которым Тетерюковский относился с искреннею преданностью, он был завсегдатаем, не замечая, что они относятся к нему несколько иронически. Первое время он относился и ко мне хорошо, надеясь взять меня в свои руки, но быстро охладел, увидев, что это ему не удастся, а после того, как в первом же земском собрании мне пришлось сделать ему замечание, он стал явно враждебен ко мне.

По-видимому, после моего визита к Васильчикову, князь собрал обо мне сведения, и через месяц приблизительно, в конце июня 1897 г., на экстренном дворянском собрании в Старой Руссе я был избран предводителем дворянства – на должность, которая оставила у меня самые лучшие воспоминания. Русское дворянство вообще имело много своих особенностей и, несмотря на все попытки придать ему характер западного, никогда ему не уподобилось. Еще в царской России, как известно, основная ее идея была обязательность для всех службы государству. Служилые люди, из которых позднее образовалась дворянство, несли свою службу, пока могли, часто в условиях мало отличающихся от тех, в которых жили их холопы, и могли, когда угодно будет власти, лишиться их «поместий» коими они были «испомещаемы», пока служили. Если семья не могла выставить государству такого слуги, поместье отбиралось, чем эти владения отличались от «вотчины», составлявшую неотъемлемую собственность рода. Петр Великий уничтожил это различие между поместьем и вотчиной, уничтожив «Поместный Приказ», но зато он сделал из служилых людей вечных своих слуг и при этом оформил своею «Табелью о рангах» доступ в их ряды людей других сословий: любой военный офицерский чин давал тогда потомственное дворянство, равно как и гражданский чин титулярного советника. Доступ на государственную службу был при этом при нем свободен всем сословиям. Вскоре после его смерти обязательная служба дворян была, однако, ограничена 25 годами, а полоумный Петр III, выросший в немецких понятиях, и совсем освободил дворян от нее. Естественным было бы одновременно с этим освободить и крестьян от их крепостной зависимости от дворян с передачей им обрабатываемой ими земли, но, по-видимому, и мысль об этом никому тогда не пришла в голову. Спрашивается, впрочем, было ли тогда самодержавие достаточно сильно, чтобы провести такую меру? Мне мысль о ней пришла еще когда я учил историю русского права, но когда я ее случайно высказал в перерыве одного из земских собраний, она произвела такую сенсацию, что была сразу же доведена до сведения Васильчикова. Когда на его вопрос я ему позднее изложил мои взгляды, он только улыбнулся, но посоветовал мне, если я не хочу быть забаллотированным на предстоящих вскоре выборах, не излагать этих взглядов столь публично.

Екатерина II оформила строй русского дворянства, создав по губерниям дворянские общества и передав в руки дворян почти все местное управление: не только должности предводителей дворянства, но и уездных судей и исправников замещались до реформ Александра II по выборам дворянства. Однако оно не было закрытым сословием, как в западных странах, и до середины 19-го века почти все «разночинцы», получая те или иные чины или ордена, вливались в его ряды. Лица свободных профессий, единственные не числившиеся на государственной службе, были тогда единицами, и только при Николае I число их стало увеличиваться. Этому надо приписать, что самый вопрос о несправедливости привилегированного положения дворянства в то время еще почти не поднимался. Только при Александре II, с распространением народного образования и появлением не только в крупных центрах, но и вне их, того, что тогда называлось «третьим элементом», а позднее образовало кадры интеллигенции, стала укрепляться мысль о необходимости перестройки порядка на бессословных началах, которая и отразилась в реформах 60-х годов. Однако, реакционные течения, победившие при Александре III, повернули вновь страну на сословные рельсы: сословным стало земство, сословным учреждением явились и вновь введенные земские начальники.

По существу все эти реакционные изменения, как я уже говорил, мало что изменили: люди остались те же, и полномочия их мало изменились, но для авторитета тогдашнего правительства все эти нововведения оказались только вредными, ибо они уже не отвечали духу времени. Впрочем, этот вред мог бы быть ослаблен, если бы за земскими начальниками был с места установлен строгий надзор, но это было предоставлено усмотрению местных властей, которые в громадном большинстве губерний ничего не делали в этом направлении и земские начальники скоро стали объектом в лучшем случае иронического, а обычно враждебного отношения. Первоначальная идея графа Толстого, проведшего их в жизнь, была, что они будут отечески опекать крестьян, и что для этого наиболее подходящи будут местные помещики-дворяне, но на практике получилось, однако, нечто совершенно иное. По поводу одного из назначений в Старорусский уезд мне пришлось в 1898 г. говорить с Г. Г. Савичем, тогда управляющим Земским Отделом, в ведении которого находились земские начальники. Он хотел поднять их уровень (по-видимому, неудачно), и сообщил мне тогда, что около четверти земских начальников не имели тогда даже среднего образования и были не из дворян.

В конце 19 века ненормальность положения дворянства уже, в сущности, была всем ясна, и в Министерстве внутренних дел были созваны наиболее видные губернские предводители дворянства для обсуждения намеченных изменений в соответствующем законодательстве. Однако, кроме разных мелочей, намечалось только одно более крупное нововведение – прием в дворянство по его постановлениям лиц из других сословий. Само по себе второстепенное это предложение, которое, быть может, сблизило бы дворянство с интеллигенцией, нашло себе поддержку только у двух предводителей – Васильчикова и Зиновьева (петербургского). В это время уже намечалось разделение дворянства на два течения – правое и крайне правое, которое вскоре образовало печальной памяти «Совет Объединенного Дворянства».

Дворянство северных губерний всегда было более либерально, чем центральных, и Новгородское было в числе их, но надо сказать, что эта либеральность была очень условна. Когда я был выбран предводителем дворянства, то я немало слышал в Старой Руссе обвинений в революционности по адресу тех или других лиц, и в числе их, например, даже по адресу С.Е. Крыжановского, будущего известного товарища министра внутренних дел, незадолго до меня бывшего в Старой Руссе судебным следователем. Северное дворянство было, кроме того, гораздо беднее в среднем, чем центральное и южное, и очень многие из его состава не продавали своих именьиц только для сохранения «ценза», дававшего права на участие в дворянских и земских выборах, а, следовательно, и на избрание в различные должности.

Кстати, расскажу, что в северных уездах губернии при составлении в те годы земством статистического описания губернии, был обнаружен ряд фиктивных цензов. Мне объяснили тогда, что для создания их была придумана курьезная судебная процедура. Для приобретения ценза, Икс якобы давал в долг какому-нибудь Игреку ту или другую сумму, с тем, чтобы при неплатеже ее взыскание могло быть обращено исключительно на землю, принадлежащую Иксу в такой-то волости, в действительности несуществующую. В срок Игрек долга не платил, Икс предъявлял к нему иск, и эта земля продавалась с торгов, на которые, кроме Икса, естественно, никто не являлся, и земля оставалась за ним, давая ему, таким образом, все избирательные права. В Старорусском уезде таких случаев не было, но мне пришлось обнаружить другие, а именно, что некоторые бывшие помещики продавали свои остатки земель крестьянам, причем, ничем это оформлено не было. Например, мне пришлось познакомиться позднее с председателем Петербургского Мирового Съезда Путиловым, которому я ряд лет посылал окладные листы по дворянским сборам и от которого узнал тогда, что он эту бездоходную землю подарил своим бывшим крепостным уже несколько десятков лет тому назад. Как мало ценились тогда земли, видно из примера продажи графом Кушелевым-Безбородко (владельцем известной картинной галереи, оставленной им Эрмитажу) около 2.000 десятин на границе Холмского уезда одному из кабатчиков уезда по рублю за десятину по совету старой нянюшки графа, получившей за это, как говорили, 100 рублей от покупателя.

Вообще по всей России дворянское землевладение неудержимо уменьшалось, и курьезно, что Дворянский банк, созданный в 1885 г. для поддержки дворян, только ускорил этот процесс, хотя целью его и было прямо обратное. Льготные условия займов в нем соблазнили немалое количество дворян, которые иначе воздержались бы от залога своих земель и которым затем при первых трудных обстоятельствах пришлось продавать свои родовые гнезда. В Старорусском уезде, таким образом, из более, чем 90.000 десятин в момент освобождения крестьян, к 1897 году оставалось за дворянами всего около 30.000, и почти треть из них принадлежала Васильчикову. Вместе с тем, почти все уцелевшие помещики должны были служить, чтобы существовать, и на бесплатные должности предводителя дворянства кандидатов находилось все меньше.

После избрания Васильчикова губернским предводителем, в Старой Руссе выбрали предводителем Дирина, у которого кроме редких имен его и его детей – Сократа, Диодора и Ираиды – других достопримечательностей не было. Вскоре после избрания он был назначен вице-губернатором в Ревель, а позднее переведен на ту же должность в Новгород, где и оставался до революции. Человек недурной, но очень ограниченный, он очень наивно рассказывал, как все министры внутренних дел обещали назначить его губернатором, но никто этого обещания не исполнил. Преемник его в Старой Руссе, бывший кавалергард Н.А. Симанский умер через год, оставив после себя только одно воспоминание большого пьяницы. После этого, до моего появления на Старорусском горизонте, то есть в течение более 4-х лет, предводителя в Старой Руссе не было, почему для избрания моего на эту должность было созвано экстренное дворянское собрание, на котором я и был избран единогласно. Через месяц я был утвержден в этой должности, и стал знакомиться со своими обязанностями и с людьми, с которыми судьба меня свела.

Должность уездного предводителя дворянства была своеобразна тем, что почти никаких единоличных обязанностей у него не было. В крупных городах было немало опекунских дворянских дел (опеки были, как и вообще почти все в дореволюционной России, построены на сословном начале), и предводителям приходилось следить за тем, чтобы со стороны опекунов не было злоупотреблений, но в старой Руссе за мое время не было ни одного такого дела. Все остальные обязанности предводителя были бессословного характера, причем всюду он являлся председателем коллегиальных учреждений с предусмотренным по закону заместителем. Таким образом, при желании предводитель мог играть в узде большую и ответственную роль, но мог и ничего не делать, что случалось значительно чаще. Как-то я подсчитал свои обязанности, и оказалось, что я состою председателем 13 учреждений, некоторые из которых существовали, однако, только на бумаге, вроде, например, Комитета общественного здравия, после введения земства переставшего фактически существовать. Положение предводителя в уезде было, во всяком случае, почетным, а влияние его зависело, конечно, от его личности. Для внешних выступлений уездных предводителей существовал особый церемониал, как и для губернских властей (например, что в церкви губернатор подходит к кресту ранее начальника дивизии, а в уезде предводитель раньше командира полка). Все это сейчас кажется просто смешным, но когда-то, до установления этого церемониала, еще во времена моих родителей, вызывало немало столкновений между военными и гражданскими властями.

Переходя к описанию моей работы, остановлюсь сперва на единственном деле по опеке, по которому мне пришлось активно выступить. Ко мне обратился офицер какого-то пехотного полка с заявлением, что отец его совершенно спился и что потому он просит о назначении над ним опеки. Подобные опеки над людьми психически ненормальными и расточительными назначались особым присутствием под председательством губернатора и в составе представителей различных общественных учреждений, куда я и направил это заявление. Однако перед тем я поехал лично ознакомиться с возможным моим опекаемым. Мне приходилось уже видеть усадебки «оскудевших» помещиков, но эта побила все рекорды и, вероятно, не уступила бы тому, что Чичиков увидел у Плюшкина. Приехал я в нее скоро после обеда и застал ее владельца уже пьяным перед бутылкой водки, которой он стал сразу угощать и меня. Весь опухший от водки, грязный, в халате (позднее он мне вспомнился, когда я увидал известный ныне портрет Мусоргского), он сразу стал рассказывать различные интимные подробности жизни своей дочери, как позднее оказалось, сгущая их и придавая им некрасивый характер, которого они в действительности не имели. Опека после этого моего визита была назначена, и старик под наблюдением сына закончил свои дни спокойно, хотя и продолжал пить.

С опеками над сумасшедшими мне не пришлось иметь дела, но позднее я видел душевнобольного, который аккуратно подавал в Новгороде просвирки о «смягчении сердец новгородских мучителей графа Оттона и князя Бориса» (губернатора графа Медем и Васильчикова), принимавших участие в признании его ненормальным, в чем, впрочем, никаких сомнений у врачей не было.

Настоящая моя работа началась в уездном съезде – учреждении, совместившем с 1890 года функции упраздненных тогда мирового съезда и уездного по крестьянским делам присутствия. Ежемесячно съезд собирался на неделю, причем в первый день разбирались дела «административные», об утверждении разных крестьянских приговоров и по жалобам на них, и в следующие пять дней – судебные, по жалобам на судебные приговоры городского судьи и земских начальников, а главным образом на волостные суды. Ежедневно разбиралось съездом по 30 таких жалоб, и могу сказать, что разбирались они добросовестно. Часто подолгу горячо спорили мы в совещательной комнате, и нередко бывало, что тот или иной из нас оставался при особом мнении, которое мы затем и прилагали аккуратно к делу. Чаще всего расходились не во взглядах, но в вопросах чисто юридических, я и уездный член окружного суда А.И. Кучинский. Наши личные отношения с ним были все время прекрасны, и я не помню какого-либо с ним столкновения, но споры с ним по юридическим вопросам были у нас очень часто.

До Кучинского и меня у Старорусского съезда была неважная репутация, причем на почве исключительно личных отношений. Кроме Тетерюковского в этом был повинен уездный член окружного суда Гаршин, брат писателя. У меня составилось по рассказам о нем впечатление, что он был не вполне нормален или, в лучшем случае, обладал очень тяжелым характером. На своих сослуживцев он писал доносы, что стало вскоре известно, и тогда, когда он пришел в Съезд, ему никто руки не подал. Он подал рапорт о болезни и прошение о переводе в другой уезд, на что получил ответ, что пусть сперва он проведет хоть одно заседание съезда. Примириться с этим он не мог, и застрелился. Преемника ему довольно долго не назначали и, наконец, прислали его из Киева – Кучинского. Своей порядочностью и ровным характером он быстро заставил забыть Гаршина, и за все время прерывания в Старой Руссе никаких инцидентов с ним ни у кого не было. Был у него только один грешок: любил он выпить и особенно в картишки перекинуться, и случалось, что в заседание съезда он приходил почти прямо из клуба, зайдя только домой помыться. Никогда, впрочем, я не замечал, чтобы бессонные ночи отзывались на ясности его суждений. Уже пожилой вдовец, он женился позднее вторично – тоже на вдове-рушанке Вейс, и вместе они составили очень симпатичную, хотя и очень некрасивую пару.

Секретарем съезда я застал очень почтенного И.П. Скорина, типичного старого канцелярского чиновника, которому съезд был более всего обязан тем, что дела шли в нем без завалей и без канцелярских упущений. Никакого образовательного ценза у него не было, но простой грамотности, трудолюбия и особенно большого здравого смысла было достаточно, чтобы сделать его идеальным помощником председателя съезда. За 30 лет службы в съездах – мировом и уездном – он узнал весь уезд, и мог дать справку о любом его обывателе, но, будучи очень скромным и тактичным, никогда со своими указаниями не навязывался.

Заместителем уездного члена окружного суда являлся городской судья. Застал я в этой должности уже порядочно спившегося Соловьева, скоро ушедшего в присяжные поверенные, и его заместил забавный полячек Савицкий. Во всякой нации есть свои смешные стороны, и Савицкий как раз и олицетворял то, что вызывает насмешки в поляках. Он очень любил говорить о своих важных знакомствах и особенно боялся уронить свое достоинство. В частности, он всегда старался показать, что его должность выше земского начальника и посему непременно садился в заседаниях съезда рядом со мной и подписывался выше земских начальников. Впрочем, юрист он был недурной и человек порядочный.

Характерным явлением в съезде были лжесвидетели. Одно время они выходили с категорическими заявлениями, что такого-то числа (иногда год тому назад) при них произошло то-то и то-то; после того, однако, что они несколько раз попались на мой вопрос, какое сегодня число (на что мне обычно отвечали: «Откуда ж мне это знать»), показания их стали менее определенными и вообще более осторожными. Насколько вообще приходилось быть осторожным в судебных делах, приведу один пример. Как-то в Рамушеве ко мне пришел старичок за советом: его сын вырвал ему клок бороды, который он и вытащил из кармана, аккуратно завернутый в бумагу. Я его направил к Судебному Следователю, которому надлежало производить следствие по подобным делам, но когда через несколько дней ко мне пришел этот самый сын за другим советом, и я стал его стыдить за обращение с отцом, то получил ответ: «Да помилуйте, ваше сиятельство, ведь он за этот клок уже получил четвертной билет с моего брата».

В Старорусском уезде было 7 земских участков, которые за все время моего знакомства с уездом были заняты почти без исключения бывшими офицерами. Должен признать, впрочем, что они не были в общем хуже, чем их коллеги-юристы, – быть может, правда, оттого, что из последних в земские начальники шли обычно самые неудачные. Среди всех этих многих лиц были люди разного калибра, но ни про одного из них я не знаю ничего определенно худого, хотя о многих из них не могу ничего сказать хорошего. Таков был, например, уже позднее присланный в наш уезд Стромилов, с первых дней заставивший вспомнить гоголевского Ноздрева; таков был и старик Сурин, отставной подполковник, уже утомленный жизнью и сводивший свои функции к минимуму, чем пользовались старшины и писаря, чтобы за его спиной злоупотреблять. Наконец, таковы были два брата Максютенко, сыновья бывшего председателя мирового съезда, почтенного Ивана Михайловича, – люди хорошие, но очень бесцветные. Более ярки были из них только трое: фон-дер-Вейде, Сесицкий и Меркулов. Вейде, бывший моряк и сын владелицы Рамушева, тактичный и скромный человек, был, быть может, лучшим из земских начальников уезда, ибо у него было понимание крестьянина и его нужд и инстинктивное понимание, что высшее право может стать высшей несправедливостью.

Когда Вейде ушел из уезда, будучи назначен командиром Рижского торгового порта, я о нем искренно пожалел. Меркулов, бывший артиллерист, формально был прекрасным земским начальником и навел в своем участке весь порядок, который было возможно. Строго следил он за исправным состоянием дорог, за применением противопожарных постановлений губернского земства и т. п., но, будучи крайне требовательным к себе самому, он был беспощаден и к другим, и не считался с личными условиями крестьян. Мне приходила не раз мысль, что он был бы идеальным офицером во времена военных поселений, но, понятно, что именно поэтому крестьяне его ненавидели, хотя и признавали и разумность его требований, и его справедливость. Когда он был назначен непременным членом Губернского Воинского Присутствия, они свободно вздохнули.

Недолго пробыл у нас земским начальником младшей брат Меркулова, молодой лицеист, вскоре ушедший в судебное ведомство. Он был довольно точной копией брата, но особенных воспоминаний не оставил, если не считать казуса, по-видимому, ускорившего его уход. Прискакав на пожар в одной из соседних со станцией Волот деревень, он стал распоряжаться и, между прочим, гнать свободных людей на крыши поливать их; одного из них, отказавшегося сперва лезть, он хватил нагайкой, после чего тот полез. После этого Меркулов приехал ко мне за советом по этому вопросу, и я предупредил его, что если на него поступит жалоба, дисциплинарного производства ему не избежать. На его счастье, жалобы не поступило, ибо побитый оказался вновь посвященным дьяконом, боявшимся со своей стороны ответственности за то, что был в штатском платье.

Наиболее характерным из земских начальников был Ю.Б. Сесицкий, сын бывшего Старорусского исправника и бывший офицер Вильманстрандского полка. Большой, грузный мужчина, он очень сильно косил на оба глаза, и на этой почве происходили постоянно казусы при разборе им дел. Те, к кому он обращался, этого не понимали, оборачивались и искали, кому он говорит. Сесицкий сердился, и свидетелям этих сцен оставалось только улыбаться. Сесицкий был человек исполнительный и толковый, но крайне горячий спорщик, и в совещательной комнате съезда упорно отстаивал свои мнения. К нему в Старой Руссе установилась несколько юмористическое отношение, но, в конце концов, оно не помешало ему быть назначенным непременным членом Губернского Присутствия.

Уже в зиму 1897-1898 гг. стали у меня на квартире собираться земские начальники по вечерам в дни Съезда для обсуждения общих вопросов и установления однообразия в работе. Прения у нас подчас бывали очень оживленные, хотя сами по себе обсуждавшиеся вопросы крупного значения не имели. Думаю, однако, что эти собрания имели и известное моральное значение, заставляя подтягиваться небрежных. В частности, старик Сурин ушел в отставку до известной степени под влиянием моей детальной оценки его деятельности, или вернее бездеятельности.

Закон предоставлял предводителю право ревизовать земских начальников и волостные правления, но, кроме меня, за четверть века существования земских начальников, кажется, ни один предводитель этим правом не воспользовался. Ревизия земских начальников, кроме указаний на устарелость Сурина, мне мало что дала, зато ознакомление с работой волостных правлений было очень интересно. И до, и после революции было принято беспощадно критиковать ее, и во многом эта критика была справедлива. Надо сказать, однако, что обязанности, возложенные на волостные правления, были столь разнообразны и сложны, что следовало бы наоборот удивляться, как они с ними справлялись. В сущности весь государственный строй царской России держался на волостных правлениях; все решения Петербурга в конечной стадии приводились в исполнение волостными правлениями, которые, с другой стороны, доставляли большую долю того материала, на основании которого эти решения принимались. Смеялись, что вся русская статистика основана на данных, доставляемых волостными правлениями, а в виде иллюстрации того, какова она, рассказывали анекдот, что как-то в Пензенской губернии в числе прочих убитых диких зверей оказались два тигра. Выяснилось, что новый волостной писарь думал, по своей неопытности, что надо обязательно заполнять все графы в ведомостях, и таким образом привел в недоумение своими тиграми петербургских статистиков.

Волостные правления держались, главным образом, на их писарях. Вознаграждение их в то время колебалось обычно от 20 до 30 рублей в месяц, но, несомненно, увеличивалось частными заработками, вроде писания прошений. Нельзя отрицать их злоупотреблений, но обычно они имели характер «на-чаёв» за исполнение того, что они и без того должны были сделать. Главным образом связаны они были с работой волостных судов, на решения которых волостной писарь, в качестве их делопроизводителя, обычно более культурного, чем судьи, имел большое влияние. Надо отметить, однако, что среди волостных писарей были и люди, про которых я никогда ничего, кроме хорошего, не слышал. Упомяну, например, про Жгловского волостного писаря Бойцова, скромного, незаметного человека, пользовавшегося, по-видимому, общим доверием.

С волостными старшинами дело обстояло хуже. Их можно было разделить на две группы: большинство было из той же категории крестьян, которую сейчас называют «кулаками» – лавочников, стойщиков и т. п., и меньшинство из рядовых крестьян. Были, несомненно, в первой категории вполне добросовестные люди, но многие из них не отделяли своей частной деятельности от общественной. С самого начала мне пришлось выдержать борьбу с Суриным за удаление Воскресенского волостного старшины, стойщика Гоноболина, про которого я не слышал ни одного хорошего отзыва. Позднее до меня стали доходить нехорошие сведения о нашем Черенчицком старшине Сорокине, Рамушевском лавочнике; жаловались, что он задерживает приходящие через волостное правление денежные переводы в уплату за долги по лавке. Как-то он не постеснялся, и чтобы моей жене сдать сдачу, вскрыл при ней чужое денежное письмо, о чем я и сообщил фон-дер-Вейде. Была произведена ревизия, и Сорокин был удален.

Из рядовых крестьян вырабатывались подчас очень хорошие и добросовестные старшины, но несколько раз видел я, как они спивались на этой должности. Куда бы они ни приезжали по делу в волости, их угощали, и эти угощения через несколько лет развивали привычку пить. В результате, мало кто из них оставался старшиной более двух трехлетий, и некоторые из них после этого совершенно опускались. Надо отметить, что подчас земские начальники оказывали давление на выборы старшин, не утверждая избранных сходом кандидатов и принуждая его, таким образом, к избранию, в конце концов, своего ставленника, не всегда удачного.

После первой моей ревизии волостных правлений я написал доклад о ней и о земских начальниках в Губернское Присутствие и к нему приложил и выборку некоторых данных о постановлениях наших частных совещаний. Губернское Присутствие широко использовало их для своего, кажется, наказа земским начальникам. Позднее их использовали по инициативе Васильчикова и в Псковской губернии, а отражение их я нашел и в «Наказе» земским начальникам, выработанном через 15 лет после их введения Министерством внутренних дел. Мой доклад вызвал большое недовольство мною со стороны Сурина, но, кажется, и он сам, в конце концов, признал, что я был прав.

Во время объездов школ и ревизии волостных правлений я хорошо ознакомился с нашим, в общем, очень скучным, уездом. Интересного в нем, в сущности, было очень мало. Кроме самого города, старины в нем не было; только на Ловати, повыше Черенчиц, видел я один курган. Не было в нем и природных красот, кроме нескольких живописных мест на Ловати и Поле; наконец, и современных интересных построек тоже не было. Из заводов в уезде тоже не было ничего, кроме двух лесопилок и небольшого пивоваренного завода. Уже ближе к войне ревельская фирма Лютера купила расположенное около станции Парфино имение Хмелево и устроило в нем фанерочную фабрику. Раньше это имение принадлежало известному немецкому промышленнику Сименсу, проводившему тогда в России телеграфные линии и устроившему в Хмелеве завод для выделки телеграфных фаянсовых колпачков. Позднее Хмелево принадлежало одной из дочерей Сименса, баронессе Гревениц.

Сельское хозяйство уезда тоже не процветало; земли наши бедные, и родили только при хорошем удобрении, которого, однако, не хватало. Из восточной части уезда в Петербург сплавлялось на баржах сено, западная же культивировала лен, скупавшийся в Руссе, главным образом, Ванюковым за счет рижских экспортеров, и овес, небольшие избытки которого шли в Петербург. Западная часть уезда была гораздо беднее восточной, и из нее значительно больший процент населения уходил в столицу на заработки. Несколько деревень жили нищенством, причем у них было налажено снабжение уходящих побираться различными соответствующими свидетельствами, главным образом, о пожарах.

По Ловати и Поле весной сплавлялся лес, бревна россыпью, до устраивавшихся в низовьях этих рек запаней, где эти бревна сплачивались в плоты и спускались до Петербурга. Дрова шли на барках. Лес сплавлялся в полую воду, и его разносило часто довольно далеко; поэтому, когда реки входили в берега, по ним проходили партии рабочих и сталкивали в воду оставшиеся на берегах бревна. Таких партий «хвостов» было обычно три, и последний проходил уже в июне. Работа в лесу по вырубке, вывозу и сплаву леса была значительным заработком для населения, но обходилась ему во много болезней и немало смертей. Не раз любовался я ловкостью сплавщиков, прямо перебегавших через широкую весной Ловать, перепрыгивая с бревна на бревно, но нередко бывало, что они при этом и тонули.

Оплачивался этот труд очень не высоко; отмечу, что еще зимой лесопромышленники столковывались, как они будут в этом году принимать дрова, по сколько четвертей с сажени; рассказывали крестьяне, что, бывало, что принимали ее в 15-16 четвертей (вместо 12), что считалось прижимкой, нормальная же сажень мерилась в 13 четвертей – одна шла на дефекты в кладке и на снег и лед, которыми обмерзали дрова.

В работе Съезда мне пришлось ближе познакомиться с тогдашними условиями крестьянской жизни северной России, причем в нашем уезде отношения к помещикам роли в ней не играли. Еще при крепостном праве в немногих не скупленных под военные поселения имениях крестьяне были большею частью на оброке, а в мое время, кроме Васильчикова, ни у кого из помещиков сколько-нибудь значительного своего хозяйства не было. Таким образом, за все время я не помню ни одного помещичьего дела в Съезде, да и вообще 99 процентов всех дел поступали в него из волостных судов. На волостные суды было вообще много нареканий и, конечно, в значительной степени заслуженных, но наряду с этим в решениях их встречалось много здравого смысла. Им предоставлялось вместо законов применять местные обычаи, которых в нашем уезде я не обнаружил, как вероятно в области права не существовало их и в большей части России, но вместо них они решали просто «по справедливости», и решениям их обычно нельзя было отказать в разумности. Не раз приходилось слышать, что судей стороны угощали, а иногда и просто давали им взятки, но ни одного определенного такого случая мне не пришлось установить, и я думаю, что в этих разговорах было немало преувеличений. Повторяю, однако, что громадную роль в волостных судах играли волостные писаря, как наиболее грамотный в них элемент, как я уже писал выше.

Споры по земельным делам вызывали процессы, тянувшиеся подчас годами. Приходилось из-за какой-нибудь полосы усадебной земли в четверть аршина назначать часто осмотры на месте не только волостным судом, но затем и земским начальником, и после окончательного решения дела, вновь возвращаться к нему по новой жалобе, ибо были сутяги, которые ничем не удовлетворялись. Попадались и курьезные дела, эти больше уголовного характера: то мошенничество, где обвиняемый расплатился повесткой о взыскании с него трех рублей, то о применении правила о ненаказуемости взаимных обид к парню, который побил девушку, ибо она заявила, что забеременела от него. Было как-то дело о возврате невесте подарков, сделанных ею жениху, когда он отказался от венца, ибо, как он объяснял, он имел полное право задержать эти подарки: «Ведь с такой её мордой разве даром с ней гулять можно?».

В Уездном Съезде при рассмотрении административных дел сидел также исправник; говорю «сидел», а не «участвовал», ибо не помню, чтобы кто-либо из трех исправников, с которыми мне пришлось иметь дело, высказал когда-либо какое-нибудь свое мнение. С исправниками я подхожу, быть может, к наиболее больному вопросу старого режима – о полиции. В нем нужно, однако, отличать факты от легенды. Несомненно, полиция брала взятки и, несомненно, в ее деятельности было немало произвола и еще более глупости, но в рассказах о ней было очень много преувеличений. Полиция вне немногих наиболее крупных городов была крайне немногочисленна. В Старорусском уезде, с его населением в 200.000 было 30 городовых в самом городе, с его 17.000 населения, двумя вокзалами, полком и минеральными водами; в уезде же до 1905 г. было всего 4 становых пристава и 15 урядников. Только после революционного движения 1905 г. к ним было прибавлено около сотни стражников, но от этой грубой физической силы пользы ни в каком отношении не было.

Также малочисленны были и жандармы – на всю громадную Новгородскую губернию было всего три политических жандармских офицера и около десятка унтер-офицеров. В деревнях была еще своя сельская полиция – сотские и десятские, но, в сущности, только в то патриархальное время можно было называть их полицией. Часто приходилось видеть исполняющими функцию этих представителей власти их жен, которые только прикрепляли на груди небольшой медный значок с названием должности. Не раз приходилось мне встречать на дороге баб, ведущих в Старую Руссу двух-трех арестантов, иногда обвиняемых в тяжелых преступлениях, которые, однако, не делали никаких попыток сбежать – в сущности безопасных, ибо никакого оружия у этих «полицейских» не было.

Не говоря уж об этой выборной полиции, вообще не оплачивающейся, хуже было, однако, что все оклады чинов полиции были более чем скромными, и иногда прямо толкали на взятки. Урядник получал 30 рублей в месяц, и на эти деньги должен был не только быть обмундированным, но еще содержать верховую лошадь. До введения казенной винной монополии, а отчасти и при ней, их главным доходом была беспатентная торговля водкой. Следили они за нею довольно строго и составляли немало о ней протоколов, но часто дальше установленной обычаем мзды (нормально – не выше 5-ти рублей) они не шли.

Становой пристав получал 600 рублей в год и находился в самом скверном положении, ибо ему обычно не за что было брать. Разговоры о взяточничестве полиции или о «принятии ею добровольных приношений от благодарного населения» шли, однако, по поводу, преимущественно, исправников и участковых приставов. Если человек не вымогал и брал, что называется, «по чину», то все были довольны, и жалоб ни с чьей стороны не было. Наоборот, к этим полицейским относились подчас без всякой враждебности, ибо иначе они и не могли поступать при окладах и штатах их управлений, установленных еще при Николае I. Впрочем, такое отношение бывало лишь в маленьких городах. В больших же, где полиция стояла гораздо дальше от населения, к ней относились или враждебно, или, еще чаще, презрительно.

О денежных условиях службы полиции в Москве мне пришлось, например, слышать два рассказа, в искренности коих не имею оснований сомневаться. В 1890 г. дядя моей будущей жены А.М. Охотников, о котором мне придется еще говорить дальше, будучи мировым судьей, отказался пойти в земские начальники, находя эту должность слишком зависимой от губернатора, и приехал в Москву к великому князю Сергею Александровичу просить о какой-нибудь другой должности. И сам великий князь, и ряд его окружающих были товарищи Охотникова по Преображенскому полку, и они убедили его пойти в участковые приставы, ибо, как они говорили, в полиции надо искоренить взяточничество, и в ней нужны честные люди. Уже с первых дней А.М. Охотников убедился, что на отпускаемые ему средства содержать канцелярию участка невозможно, но его успокоили, что великий князь надеется скоро получить на это дополнительные кредиты. Через 6 месяцев они отпущены, однако, не были, и Охотников из приставов ушел, приплатив за это короткое время на содержание участка своих 8000 рублей.

Несомненно, будучи богатым человеком, он являлся исключением в полиции. Громадное же большинство ее чинов, люди неимущие, чтобы покрывать эти расходы, должны были брать, и об этих взятках мне пришлось слышать от бывшего Старорусского исправника Мосолова, переведенного в Москву приставом около 1900 года и быстро сведенного в могилу тамошней интенсивной работой. Он был позднее в Старой Руссе в отпуску, и из рассказов его выяснилось, что с 1890 года положение не изменилось и что потому было неизбежно брать. Помню, что он говорил, что в его окраинном участке было много извозчичьих дворов, и с каждой извозчичьей «жестянки» он брал по рублю, что и составляло ему в год 3000 рублей. Конечно, часть этих сумм увеличивала скромные оклады и его, и его помощников, но сколько это им составляло, я, конечно, никогда не слышал.

В Петербурге, где у моего отца были дома, в участок посылались «праздничные» на Рождество и на Пасху – просто потому, что так полагалось, хотя никаких требований о них не было. Это была, конечно, своего рода страховка на всякий случай от неприятных придирок, главным образом на случай упущений по «прописке» чьих-либо паспортов, что – при почти 250 квартирах в домах отца – со стороны старших дворников было всегда возможно.

В уездах я никогда не слышал, чтобы такие систематические взносы кем-либо делались, хотя и допускаю вполне, что фабриканты их делали. Надо, впрочем, отметить, что в прежние времена очень развита была практика, что фабриканты, а иногда и помещики, оплачивали за свой счет дополнительных полицейских, которые их охраняли. Естественно, что для этой своего рода частной полиции интересы ее нанимателей были им более близки, чем общегосударственные соображения. Между прочим, известный юрист Носович, тогда обер-прокурор Сената, принимавший участие в сенаторской ревизии по случаю известного расстрела рабочих на Ленских приисках, объяснил его отчасти тем, что не только полицейские, но и вообще все местные представители власти оплачивались из кассы компании.

Был, несомненно, и произвол в действиях полиции, но опять же в гораздо меньших размерах, чем про это обычно говорилось. Большею частью это была просто грубость и проявление невежества низших ее чинов, то, что называлось «административным восторгом», но в этом именно полиция была повинна менее, быть может, чем многие другие должностные лица. На ней лежало поддержание внешнего порядка, и это выполнялось ею часто грубо, но надо также считаться с тем, что набиралась она ведь из слоев очень в то время мало культурных.

Когда говорилось про подавление полицией беспорядков, про порку и стрельбу, то забывали, что нормально в этих случаях она была менее всех ответственна; пороть приказывал обычно губернатор или вице-губернатор, а стрельба зависела от военных властей. Ведь полицейские набирались из тех же крестьян, и классовой враждебности ни к ним, ни к рабочим у них не было, но служба была их куском хлеба, и они и выполняли свои обязанности так, как это тогда полагалось.

В Старой Руссе при мне сменились три исправника. Застал я там Н.Х. Мосолова, цыгана по типу, – сына известного Казанского полицмейстера, точного исполнителя приказаний губернатора Скарятина, отданного, в конце концов, Сенатом под суд за то, что на пожаре он приказал выпороть кого-то, кого не полагалось. По высочайшему повелению дело это было, впрочем, прекращено, но и Скарятину и, кажется, Мосолову пришлось со службы уйти. Наш Мосолов был отцом большой семьи, содержать которую было ему нелегко, и он стремился перейти в одну из столиц, что ему, как я уже говорил, и удалось. Был он несколько театрален, но его скорее любили, ибо вреда он никому не делал. Заменил его тихенький старичок Плеснев, на поколение запоздавший смертью, очень почтительный и никогда не подымавший голоса; скоро он умер и в исправники попал тогда давнишний помощник исправника И.С. Грузинов, который и пробыл в этой должности до революции. Был он без всякого образования, и службу начал урядником, но благодаря природному уму и такту, дошел до исправника. Несмотря на свой совершенно «стрюцкий» вид и на то, что внешнего авторитета у него как будто не было, он был в Старой Руссе популярен. Насколько я замечал, он был всегда хорошо осведомлен обо всем, что происходило в уезде, но никогда не раздувал зря того, что можно было якобы проглядеть, не отвечая самому за это.

Его заменил в должности помощника исправника наш становой пристав В.Н. Владыкин, большой мужчина в очках, хороший, но очень наивный человек. Пройдя младшие классы гимназии, он по бедности должен был ее бросить, работал писцом в полиции и, понемногу продвигаясь, дошел до исправника в Устюжне. Он был фанатик эсперанто, и даже меня как-то пытался привлечь в адепты этого языка. В первые дни революции он глупо погиб: ничего про нее не зная, он вернулся из уезда с какой-то комиссии на одну из железнодорожных станций, где уже образовалась небольшая революционная группа; когда Владыкин и его спутники вошли на станцию, их встретили возгласом: «Руки вверх!». Не обратив на это внимания, он сунул руку в карман за платком, чтобы протереть очки, без которых ничего не видел, но это приняли за попытку вытащить револьвер, и он был убит наповал.

Я пропустил упомянуть раньше про двух моих непосредственных помощников – заседателей дворянской опеки. Дела у них не было никакого, и все их функции сводились к получению жалований из дворянских сборов по 350 рублей в год, причем, когда я вступил в должность, они не получили еще за два года. Обычно избирали на эти должности каких-нибудь старичков для увеличения их ничтожной пенсии; при мне это были два отставных полковника: Долгоруков и Шемякин. Долгоруков, бывший ротный командир Аракчеевского кадетского корпуса, был деликатный человек, которого все уважали.

Отношение к Шемякину было иным: не назову его прямо жуликом, но, несомненно, он был очень характерным представителем предшествующего мне поколения. Ко мне он относился исключительно хорошо, и до известной степени играл при мне роль Тетерюковского при Васильчикове, хотя боевого характера того у него не было.

На Шемякине я остановлюсь более подробно, ибо на нем я начал знакомиться с нравами, уже отходившими в прошлое. Произведенный в офицеры вскоре после Севастопольской кампании, он рассказывал мне, как сам научился на горьком опыте, как надо быть осторожным. Как-то, например, будучи назначен отводить команду, он принял для ее продовольствия мешки с сухарями, которые на первом же ночлеге оказались битым кирпичом. Под хохот крестьян: «Ай да офицер, солдат кирпичом кормит!», ему пришлось закупить хлеб за свой личный счет. Зато позднее, когда он был уже подполковником, он сам нагрел интендантство. Его полк (в 25-й дивизии) принял его товарищ по корпусу Чайковский, позднее командир корпуса. «Ну, знаете, он был офицер Генерального штаба, хозяйства не знал, и принял всякое гнилье; особенно плохи были сапоги. Вот он и говорит мне, что хоть пулю в лоб ему пускать, а я ему отвечаю: зачем, назначь меня заведующим хозяйством, и я тебе все устрою. Назначил он меня, я и требую сапоги из интендантства. Присылают они прекрасные сапоги, а я приказываю их развязать, оставить только снаружи пары интендантские, а внутри заменить моим гнильем. Затем пишу в интендантство и с негодованием протестую, что они мне такую дрянь прислали. Приехал их чиновник, посмотрел, покачал головой, забрал сапоги и даже извинился; в два раза я так всю мою гниль и сдал, и говорю Чайковскому, что все у нас в порядке. Спрашивает он меня, как я это сделал. Ну, конечно, объяснил я ему все, посмотрел он на меня и говорит: “Ну и жулик же ты”. Только после этого сдавать свое обмундирование ко мне приезжали целые интендантские комиссии».

Шемякин был вдовец с одним сыном Андрюшей, парнем лет 17, которого он возил ко всем знакомым, которые должны были этого балбеса просить спеть что-нибудь. Как-то у Васильчикова тот и стал при большом обществе, которое с трудом воздерживалось от смеха, тянуть «до, ре, ми, фа…».

Уже после 1897 года Шемякин женился на вдове дьякона, соборной просвирне. Рассчитывал он, что она удешевит его хозяйство, но ошибся, и скоро стал жаловаться, что, наоборот, она утаивает у него по копеечке на фунт сахара, мяса и т. п. Отношения их быстро столь обострились, что скоро они оба обратились ко мне с просьбой оформить свой разъезд. Очень быстро сошлись они на том, что он будет платить ей по пяти рублей в месяц, но труднее было убедить его принять ее требование добавить по пятерке на Рождество и Пасху. Сидели они в это время в разных комнатах квартиры и я переходил из одной в другую, пока они не одобрили составленного мною текста. Подписывая эти взаимные обязательства, они еще предупредили меня оба, чтобы я не отдавал их расписок другому, пока и тот своей не подпишет. Вскоре после этого Шемякин уехал в Святую Землю и по возвращении, перед Пасхой, прислал мне письмо, что в Старой Руссе его ожидала большая радость – за три дня до этого похоронили его жену. Шемякина вообще не любили и не раз забаллотировали, чем он особенно не возмущался, и только раз с негодованием рассказал мне, что, забаллотировав его единогласно, все его баллотировавшие потом его убеждали, что именно они ему положили единственный избирательный шар, которого в действительности не было.

В конце сентября всегда собиралось Уездное Земское Собрание, в Старой Руссе проходившее в 3-4 дня. Земство, как я уже говорил, было в то время сословным, и гласные распределены были между тремя группами – от дворян, от не дворян и от крестьянских обществ, причем решающая роль принадлежала дворянам. Обычно число гласных было около 35-50, но в Старорусском уезде их было всего 15, ибо землевладельцев с полным цензом, которые непосредственно участвовали в выборах, здесь было очень мало. Кандидаты в гласные от крестьян избирались на волостных сходах, по одному от каждого, но из 26-ти их губернатор выбирал 6 в гласные, а остальные числились затем кандидатами. Выбор из них гласных производился обычно по рекомендации земских начальников.

Состав гласных Старорусского земства был очень серый. Кроме Васильчикова и старика Максютенко, отмечу только очень милого полковника Шабельского, человека богатого и независимого, числившегося всю свою жизнь на разных адъютантских должностях – в сущности, только для того, чтобы иметь право носить мундир. Жена его, рожденная Симанская, тоже очень милая женщина, была дочь и сестра Старорусских предводителей. У них было имение на реке Поле, против Борков, единственная в уезде, кроме Выбити и Рамушева, помещичья усадьба старого времени. Из других гласных отмечу еще судебного пристава Вейса, главной достопримечательностью коего было то, что он всюду молчал. Он напоминает мне рассказ про его отца – мирового посредника и взяточника. Одновременно с ним был мировым посредником отставной генерал Маевский, человек независимый и честный, который подучил кого-то из крестьян снести Вейсу взятку в виде головы сахара. В тот же день у Вейса играли в карты, и при всех гостях Маевский снял колпак с этой сахарной головы, на которой он заранее написал: «Вейс – вор». Не знаю только, был ли после этого Вейс удален от должности.

Совершенно бесцветны были гласные не дворяне, кроме появившегося ненадолго молодого доктора Боговского, милого и способного. Его интересы были, однако, связаны с Сольцами, где у его семьи было крупное льняное дело, и он вскоре совсем забросил Руссу. И.С. Мельников, которого я застал городским головой и участником по должности Земского Собрания, держался с большим внешним достоинством, но ни в городе, ни в земстве ничем себя не проявил.

Заменил его гораздо более энергичный Ванюков, остававшийся городским головой до самой революции. Человек без образования, но умный, он обладал большим даром интриг, и в избирательных операциях того времени разбирался посему прекрасно. Надо признать, впрочем, что Старая Русса обязана ему многим: при нем был основательно перемощен ряд улиц, проведена вода из Дубовиц, соседней деревни (раньше ее возили оттуда водовозы и продавали ведрами), проведено также электричество и, наконец, устроен телефон. В 1900 г. в Руссе была только женская прогимназия, при Ванюкове преобразованная в гимназию, и при нем было открыто Реальное училище. Однако у него всегда была в характере властность, с годами только увеличивавшаяся и создавшая ему немало врагов. В результате в первые же дни революции, в феврале 1917 г., его дом был сожжен, и я его потерял из вида.

Кроме гласных, с 1890 года в Земском Собрании участвовали, сверх городского головы, еще представители казны и духовенства, а также уделов, если у них были земли в уезде. Таким образом, в нашем Земском Собрании участвовало до 20 человек, из коих мало кто говорил. К очередному годичному собранию Земская Управа представляла доклады о своей деятельности и о своих предположениях на будущий год, но и в ревизионной, и в «докладной» участвовали все те же лица, и заключения их собранию давать приходилось обычно мне.

Председателем земской управы я застал Владислава Владиславовича Карцова, бессменно занимавшего этот пост с 1890 года до революции. По окончании в Петербурге коммерческого училища, он почти совершенно спился, и одно время даже служил в уезде урядником. Потом он попал письмоводителем к мировому судье Чирикову, и когда последний был выбран председателем земской управы, то обусловил свое согласие принять эту должность избранием Карцева членом ее. В это время он уже совершенно не пил, и работником оказался хорошим и честным. Если прибавить к этому, что у него был и природный ум, то понятно, что когда Чириков вскоре умер, то он его заменил. Отмечу только, что свою личную инициативу он проявил лишь в деле постройки в уезде участков шоссе. Ни в школьное, ни в лечебное дело он ничего не внес. В оправдание его скажу, впрочем, что в старом земстве управе приходилось очень считаться с повышением земского обложения, к которому особенно враждебно относились гласные-землевладельцы. Если председатель земской управы пользовался авторитетом, ему удавалось проводить увеличенные сметы, но Карцову долгие годы припоминали его прошлое урядника, и ему приходилось быть осторожным. Поэтому школьное дело было у нас в уезде в порядочном загоне, и ассигновки на народное здравие, хотя и увеличивались, но очень медленно.

Членами земской управы я застал Е.Е. Ильина и М.Н. Стратилатова, покончивших позднее свою службу в земстве довольно печально – растратами, которые были, как и 3-я, произведенная по книжному складу бухгалтером управы, обнаружены при ревизии мною. Все они были сразу пополнены, и имели последствием лишь удаление виновных (по закону пополненная растрата более строгого наказания не влекла и по суду). Из этих двух членов управы остановлюсь только на Ильине. Потомок героя Чесменского сражения, Егор Егорович был милейший человек, очень недалекий, очень честный, и сам, кажется, был больше всех удивлен, когда просчитался, кажется, в 2000 рублях. Образования он был невысокого, и сам смеялся, что никто из Ильиных дальше 3-го класса не идет, поэтому, принимая щебенку для шоссе, он обычно не мог точно рассчитать, сколько за нее придется платить, и давал приблизительные за нее авансы, в которых, в конце концов, и запутался. Он продал свое именьице и пополнил недостачу, тогда как две другие растраты были пополнены Карцовым.

Председательствовать в земском собрании мне было в первый раз страшновато: ни разу я в нем в качестве зрителя не присутствовал, и было мне всего 21 год, но справился я с этой обязанностью довольно сносно, и позднее, могу сказать не хвастаясь, был хорошим председателем и в гораздо более ответственных собраниях, чем Старорусское земство.

Вскоре после вступления в должность я отправился в Новгород познакомиться с губернскими властями. Губернатором был там в то время граф Оттон Людвигович Медем, типичный немец, говоривший по-русски с сильным немецким акцентом, но человек исключительной порядочности и духовной чистоты. Он должен был унаследовать, как старший, родовое имение Штокмансгоф, но отказался от него, чтобы жениться на Нарышкиной, русской и православной. Был он в Хвалынске предводителем дворянства и председателем земской управы, и в 1892 году, когда по Поволжью прошла волна холерных беспорядков, не побоялся спасти земских докторов от разъяренной толпы. Его моральный авторитет был тогда уже настолько высок, что вскоре он был назначен вице-губернатором в Воронеж. Всегда он был очень внимателен к простому народу, и рассказывают, что как-то, возвращаясь из служебной поездки, он подобрал в свой тарантас усталого путника, которого и спустил в Воронеже. Утверждали, что это был будто бы знаменитый в то время разбойник Черников, убивший более 30 человек, и которого караулили при въезде в Воронеж, но пропустили, не предполагая, что преступник может ехать с вице-губернатором.

Таких анекдотов про Медема рассказывали массу, и сам он с улыбкой говорил, что как-то в Устюженском уезде содержательница почтовой станции на его просьбу поторопить с лошадьми, ответила ему: «Сиди старичок, не губернатор будешь». Его проезда ждали, но никак не предполагали, что губернатор может появиться в образе скромного штатского. Надо сказать, что перед Медемом губернатором в Новгороде был Штюрмер, будущий председатель Совета Министров. Человек мало вообще симпатичный, он раньше служил в церемониальной части Министерства Двора и, будучи губернатором, в этой должности проявлял свои воспоминания о церемониале, окружавшие царей, подчас, как говорят, в смешной форме. Впрочем, работник он был хороший и с этой точки зрения его иные хвалили. Из Новгорода его убрали из-за неладов с Васильчиковым, который позднее всегда отзывался о нем отрицательно. Впрочем, ни от Бориса Александровича, ни от других я никогда в Новгороде не слышал, чтобы Штюрмер был взяточником, как это позднее мне утверждали некоторые члены Государственной Думы от Ярославской губернии, куда Штюрмер был переведен от нас.

Графиня Александра Дмитриевна Медем была под пару мужу, такая же простая и хорошая женщина. Если не по внешности, то по духу, их можно было назвать настоящими толстовцами. Хорошими людьми были и их дети, которые в то время были еще подростками, причем все они были уже совершенно русскими.

Вице-губернатором был тогда А.А. Эйлер, потомок известного астронома. Должность вице-губернатора была всегда довольно бесцветна, и проявлять свою личность в ней не приходилось, дабы не вызвать столкновений со своим шефом и не испортить своей карьеры. Эйлер, бывший потом губернатором и сенатором, был человек умный и тактичный. К Медему он относился несколько иронически, но проявлял это очень осторожно.

Познакомился я тогда, главным образом, с двумя непременными членами Губернского Присутствия: Кршивицким и Масловским, и с судебными деятелями – со всеми ими мне больше всего приходилось иметь служебные отношения. В Губернское Присутствие шли все жалобы на постановления Уездных Съездов, и мне не раз приходилось пререкаться по поводу его решений с его членами. Кршивицкий, умный и работящий человек, поставил в губернии очень хороший надзор за земскими начальниками, и позднее я имел случай убедиться, что в таких губерниях, как Тульская, Тамбовская и Псковская, ничего подобного ревизиям, которые Кршивицкий производил в уездах, не было. К сожалению, позднее, когда Кршивицкий по старости ушел в отставку, его преемники не имели его авторитета. Кршивицкий был старым и авторитетным земским деятелем, и к его выступлениям в губернском земском собрании всегда прислушивались. Говорил он неважно, запинаясь и постоянно вставляя слова: «Ну вот». Как-то я помню, как все Губернское Собрание покатилось с хохота, когда сосед Кршивицкого при его запинке сказал: «Ну вот», на что тот серьезно ответил: «Не подсказывайте».

Загрузка...