Мою фамилию еще можно прочитать на последней странице в любом номере научно-популярного журнала «Наука и мысль» во главе списка сотрудников и редакционной коллегии. Как говорится: «Спешите видеть!» Она (моя фамилия) давно уже не представляет военной или государственной тайны: НевеселовЮ.В., главный редактор этого журнала. Очень скоро ее обведут траурной рамкой… вот так:
–
| НЕВЕСЕЛОВ Ю.В. |
–
А потом она навсегда исчезнет, потому что детей у меня нет…
Кроме внучки, которая, когда-нибудь наконец-то выйдет замуж и сменит фамилию.)
Зовут меня Юрий Васильевич, живу я в красивом березовом лесу у Печенеговского водохранилища, в академическом городке Березань. Раньше поселок назывался Печенежки, но его переименовали (печенеги, как ни крути, были когда-то врагами народа) – как видно, по аналогии с Дубной; раз есть Дубна, пусть будет и Березань.
Пусть будет. Название все равно не прижилось. Здесь у нас все свое – головное учреждение без вывески, радиотелескоп, сейсмостанция, экспериментальный реактор, огороды, теплицы, а на том берегу в Кузьминках расположена тьма-тараканская лабораторий и всякой научной всячины – есть даже двухэтажный Дом ученых, где почитают за честь выступать не только народные артисты, но и эстрадные примадонны как женского, так и мужеского пола.
«Не надо печалиться, вся жизнь впереди…» – это мы слышали.
Кузьминки и Печенежки составляют мой ареал, мою экологическую нишу… Живу я здесь. И больше нигде жить не могу. От Одессы, где я родился и провел детство и юность, у меня осталось мало воспоминаний, но множество каких-то смазанных впечатлений. Ах, Одесса!.. Я не был там черт-те сколько лет – с тех пор, когда, схватив фанерный чемодан и привязав к нему клетку со своим ангелом-хранителем, удрал в Москву, подальше от Черного моря, Шур Балагановых и Мишек Япончиков… Спору нет, ребята они были удалые, но с кем поведешься, с тем и наберешься, верно? Но об Одессе – молчок.
Подозреваю, что эти мои одесские впечатления давно уже спутались с книжными (у меня в голове вообще все перемешалось), и потому не хочу врать.
В столице, правда, я тоже долго не задержался – в сущности, ученому Москва нужна только для того, чтобы получить приличное образование из первых рук, – а потом всю жизнь просидел в лесу, вот уже собрался помирать, с пропиской не будет сложностей – место на кузьминкинском мемориальном кладбище для меня давно «забито», а меня даже не тянет выглянуть на опушку – за последние черт-те сколько лет я всего три раза выползал из леса: посетил по делу Москву и слетал без дела в Ленинград и на Чукотку. Этими сношениями с цивилизацией я сыт по горло, так что извините, если что не так. Мне в Кузьминках лучше.
Ну и сиди в своих Кузьминках.
Я очень стар. Недавно мне исполнилось девяносто с гаком лет. Гак большой – до ста мне рукой подать. У меня сильнейший склероз, но я еще могу спуститься без лифта с третьего этажа и пешком пройтись по заснеженному проспекту к редакции «Науки и мысли». Несмотря на свою невеселую фамилию, сам себе я не кажусь человеком мрачным, хотя только что какой-то старикашка помоложе в старомодном каракулевом пирожке испуганно сказал: «Извините, Юрий Васильевич…» – и поспешно уступил мне дорогу.
Наверно, по утрам я пугаю людей. Наверно, со стороны я похож на вымирающую мезозойскую рептилию, которой очень не хочется вымирать. Это действует утренний склероз. Он у меня именно утренний – всю жизнь я работал по ночам, и сейчас, в отличие от других стариков, мне по утрам хочется спать, спать, спать, как школьнику. Я сплю на ходу. Утром меня не трожь. Извинения не принимаются. Извинился – гуляй. А в том, что незнакомый старикашка знает мое имя-отчество, нет ничего странного – меня здесь все знают. Я известный фрукт.
Сегодня с утра ко мне от внучки прицепился мотивчик известной песенки. Я напеваю ее, слегка изменив одно слово: «Дедушка плачет, шарик улетел…», а мой черный списанный «ЗИМ» едет рядом со мной на такой малой скорости, что худющие вороны, что-то там клюющие на льду, даже ленятся взлететь, а степенно отходят, уступая нам дорогу. Наконец шофер не выдерживает этой тягомотины, открывает дверцу и укоризненно говорит мне, как ребенку:
– Юрий Васильевич, вам же не туда…
Эта сцена повторяется каждое утро на бис воронам – я забываю, куда собрался идти, хотя вечером перед сном внучка вкладывает мне в нагрудный карман «склерозную записку» с программой на день: «Дед, тебе надо сделать то-то и то-то». Этот листок торчит из кармана, как носовой платочек, но по утрам я забываю в него заглянуть, а к вечеру склероз отпускает, и записка уже не нужна.
– Юрий Васильевич, вам же не туда!
Мог бы не повторять, я уже сам вспомнил, что мне не туда. Разворачиваюсь, как корова на льду, и, стуча тростью, отправляюсь в обратную сторону, в длительное путешествие за три квартала, в учреждение без вывески – хорошо, что дорога туда посыпана песочком.
Павлик, мой шофер, дав по газам, тоже разворачивается и, нарушая все правила уличного движения, продолжает сопровождать меня по левой стороне проспекта, как по дорогам Великобритании, – персональный шофер академика Невеселова никого здесь не боится в отличие от своего шефа. А его шеф боится всего на свете: гололеда, сквозняков, сырой воды, громких голосов, бегущих людей… Боюсь случайно обидеть кого-нибудь или забыть что-то важное, а пуще всего на свете я боюсь нечистой силы, которая с недавних пор раздваивает меня – отделяет мой рассудок от тела, привешивая его сверху, как упомянутый в стародавней песенке воздушный шарик, и оттуда на привязи наблюдает за мной. Говорят, что подобное раздвоение личности испытывают курильщики опиума… К сожалению, не курил, не знаю.
Вот и сейчас мой разум, покачиваясь на веревочке, внимательно наблюдает свысока, как его дряхлое вместилище продвигается на работу. Ощущение не из приятных. Я боюсь, что однажды веревочка оборвется, шарик улетит, а моя неуправляемая развалина будет продолжать брести по инерции неизвестно куда. Дедушка плачет, шарик улетел…
– Извините, Юрий Васильевич, не могли бы вы уделить мне пять минут?
«В чем дело?.. – думаю я. – Опять этот старикашка. Кто такой?»
– Я приехал первой электричкой, чтобы встретиться с вами, но, боюсь, что моя фамилия…
Он что-то еще говорит.
Не пойму, что он такое говорит? Что-то просит, чего-то боится… Нищий, что ли? Потертый тулуп, смушковый пирожок… На нищего не похож.
– А он голубой, – отвечаю я и прохожу мимо, сердито стуча тростью. Я же предупреждал: утром меня лучше не трогать – особенно незнакомым людям.
Старикашка отстал, я о нем забыл, и мы медленно приближаемся к учреждению без вывески – я впереди, за мной – черный «ЗИМ». Нашу похоронную процессию видно издалека. Человек с кобурой на боку начинает открывать передо мной тяжелую дверь, а Павлик в последний момент извещает меня:
– Юрий Васильевич, я отлучусь на один час.
Павлик не спрашивает, не просит, а именно ИЗВЕЩАЕТ меня. Павлик знает, что я не откажу. Он знает, что на своем шефе можно по мелочам комфортабельно ездить, как на «ЗИМЕ», и что я даже не спрошу, куда это он отлучится на один час. Я все про него знаю: нет, его не интересуют левые рейсы и нетрудовые доходы, – Павлик у нас ловелас… а попросту, кобель, – за один час отлучки он успевает устроить свои любовные дела… Этого, наверно, я уже никогда не пойму – как по утрам он находит себе подруг?! Они же все на работе!
– Ладно, отлучись.
Охранник закрывает за мной дверь, и я оказываюсь внутри своего учреждения без вывески.
Меня бросаются раздевать, но я не даюсь – сам расстегиваю пальто, прохожу мимо стенда «Наших дорогих ветеранов», где первой висит моя парадная фотография, и поднимаюсь на второй этаж, не давая никому себя поддерживать. Там, на втором этаже, мой кабинет. Я давно уже наблюдаю, как эти черти постепенно превращают его в мемориальный музей – сносят сюда какой-то послевоенный хлам: настольную лампу с шелковым китайским абажуром с драконами, гнутые стулья и толстые стеклянные, граненые под хрусталь, чернильницы с крышками…
Что ж, если им так нравится.
Если им так нравится заживо меня хоронить.
Девяносто с гаком лет – это безобразие. Я не собирался так долго жить.
В кабинет протискивается мой лучший и любимый ученик Владислав Николаевич Бессмертный, директор этого учреждения без вывески. У Владика типичная детдомовская фамилия, вроде «Найденов», «Бесфамильный» или «Сталинградский». Он тощий, высокий и прямой, как доска; о таких говорят: «аршин проглотил», хотя его осанка происходит от зловредного радикулита, подхваченного с полвека назад на продуваемой платформе случайного товарняка.
Владику уже доложили о моем появлении. Он пристальным взглядом осторожно прикрывает за собой дверь, потому что руки у него заняты чайником с кипятком и тарелкой с бутербродами. Он это ловко делает. Врачи думают, что способность передвигать взглядом предметы проявилась у Владика в результате давней аварии, но я считаю, что он незаметно подтянул дверь ногой…
Сейчас мы с ним будем чаевничать.
Я всегда пью чай из этого серебряного подстаканника с красивыми завитушками и с гравированной надписью: «20 лет Рабоче-Крестьянской Красной Армии». Из него я пил чай, когда Березань была еще Печенежками и когда серебряные подстаканники в ювелирных магазинах не так кусались. Их купила покойная жена (три штуки), решив, что после вручения мне первой правительственной награды нам пора обзаводиться хозяйством. На первом испытании этих подстаканников присутствовали академик Эн и сам нарком вооружений. Из этого подстаканника я пью чай здесь, из второго – в редакции, а третий пропал… или украли.
Когда я умру, этот подстаканник навечно поставят на этот стол…
Дался мне этот подстаканник!
Я ожидаю, пока остынет чай, и беседую с Владиславом Николаевичем. Понятно, что у Владика много дел, и ему хочется побыстрее спровадить меня, но он виду не подает. Он интересуется здоровьем моей внучки. Само собой разумеется, что мое здоровье в полном порядке, а вот самочувствие Татьяны в самом деле интересует Владислава Николаевича, потому что он давно и безнадежно в нее влюблен. Но это – молчок! Это жгучая тайна и запретная тема.
Мы пьем чай и жуем бутербродики с черной икрой. Да-с, колбасу я не люблю, а черная икра полезна детям и старикам, хотя склероз от нее не проходит. Владислав Николаевич увлеченно рассказывает последние учрежденческие сплетни и околонаучные новости, а я вдруг, к собственному удивлению, задаю ему какой-то дельный вопрос, и у моего директора появляется на лице удивленно-застенчивое выражение, которое случалось у него еще в те времена, когда он недолго ошивался в младших научных сотрудниках. Владислав Николаевич говорит: «Это я должен записать», – и мой воздушный шарик, покачиваясь, наблюдает, как Владик взглядом подтягивает к себе настольный календарь и записывает на нем мое дельное замечание… Я к этим фокусам привык, но на посторонних эта «паракинетика» действует неотразимо.
Мы выпьем еще по стакану чая, еще поговорим, а потом я пойду. Мой визит продолжится ровно один час, как и предполагал шофер. Дело в том, что я являюсь Почетным Директором этого учреждения без вывески, хотя, честно говоря, толком не знаю, что в этой должности делать. Я давно собирался уйти на покой, но наверху развели цирлих-манирлих и вместо того, чтобы гнать меня в шею на все четыре стороны, решили, что «страна не может позволить себе роскоши разбрасываться такими людьми», оставили мне «ЗИМ» с Павликом и попросили меня «в удобное от отдыха время контролировать взращенную вами научную школу и давать ЦэУ (ценные указания). Хотя бы раз в месяц. Этого достаточно».
Что я сейчас и делаю, мешая людям работать.
Наград на парадном пиджаке у меня полная грудь, а один зарубежный крест даже сползает на брюхо. Я не шучу – в любой мало-мальский юбилей мне вешают на пиджак какой-нибудь орденок в кузьминкинском Доме Ученых. Уже не секрет, что сразу после войны моя лаборатория сделала теоретическое открытие, которое повлекло за собой разработки не только оборонного характера – это открытие, к моему удивлению, пригодилось даже домохозяйкам, переориентировав после долгого кряхтенья нашу бытовую химию на новые рельсы.
(Я знаю, что «новые рельсы» – это газетный штамп, но ничего не могу поделать – сочинять новые слова я как-то не научился, дай Бог старые не забыть).
– Вот что еще поразительно… – вспоминаю я, прихлебывая чай. – Помнишь, когда меня занесло с той японочкой на Чукотку? Понятно, я тут же решил искупаться в Беринговом проливе – вот, мол, и я побывал на краю света, отметился, значит. Ну, японская богиня отвернулась, а я снял штаны и только-только начал с философским настроением погружаться, как вижу: плывет ко мне по волнам что-то очень знакомое, родное… Пригляделся… Мать моя рОдная, да это же результат нашего с тобой открытия! Мне даже купаться расхотелось. Стоило, понимаешь, ехать на край света, чтобы уткнуться носом в собственное…
Владислав Николаевич конфузится и спешит продолжить незаконченную фразу:
– Чтобы уткнуться носом в побочные результаты собственного открытия. Наверно, кто-то выбросил с проплывавшего корабля. Я эти штуки тоже видел… в Черном море.
– Да, вспомнил! – вдруг вспоминаю я. – Вспомнил, зачем я сюда приперся. Сегодня юбилей журнала, ты приглашен. Можно без галстука.
Владислав Николаевич кивает. На собственных юбилеях он стесняется, на чужих – скучает, но сегодня он придет вовремя и отсидит до конца, потому что на этом юбилее будет присутствовать Татьяна.
Я допиваю чай и с интересом наблюдаю, как пустой стакан, дребезжа чайной ложечкой, от Владика к чернильному прибору.
Кстати, надо будет подсказать этим музейным деятелям, что после войны здесь в простенке висел портрет молодого Сталина, – чтобы после моей смерти в кабинете все было а-ля натюрель.
Все, теперь в редакцию. Форточка в кабинете сама собой распахивается для проветривания… Знаю, знаю я эти фокусы: дерни, внученька, за веревочку – дверь и откроется.
Владислав Николаевич провожает меня вниз до самых дверей, а человек с кобурой открывает их. Интересно, у него там настоящий «макар» или кобура набита бумагой? Должен быть настоящий.
Павлик уже поджидает у входа. Карета подана, но я в нее не сажусь, потому что сейчас в ней пахнет дрянными польскими духами, а запахи мне всегда о чем-нибудь напоминают, и я раздваиваюсь.
Теперь наша траурная процессия медленно движется по проспекту имени академика Эн в обратную сторону. Проспект вырублен прямо в березовой роще, я люблю в ней гулять. Однажды утром я ушел сюда, чтобы побродить и подумать; вечером Татьяна забеспокоилась, позвонила в учреждение, а Владислав Николаевич – рад стараться! – приказал сотрудникам и охране прочесать лес. Но меня не нашли, хотя я ни от кого не прятался. Домой в тот вечер меня доставили вертолетчики, на которых я набрел, выйдя из лесу аж у самого Печенеговского водохранилища. В нелетную погоду они ловили там рыбу и обратили внимание на какого-то сумасшедшего старика – я ходил по льду и с методическим остервенением разбивал тростью замерзшие лунки.
Но сейчас я прохожу мимо рощи. Сейчас у меня дела, дела, дела; к тому же лес уже занят – в моих березах бродит тот самый старикашка в раздвоенном каракулевом пирожке, уступивший мне утром дорогу (кстати, такие смушки в сталинское средневековье носили заслуженные деятели искусств и наук, председатели колхозов-миллионеров, директора гастрономов и вообще всякие рыла). И потом, мне не терпится попасть в редакцию. Недаром меня с утра тянуло туда – сегодня исполняется сколько-то там лет со дня выхода первого номера «Науки и мысли».
Этот журнал – моя последняя в жизни забава. Я самолично создал его, пройдя все высокие инстанции и удивляя начальство своим напором и докладными записками.
– Как, еще один научно-популярный журнал? – переспрашивали меня. – Но ведь существуют такие-то и такие-то!
– Этот будет другой, – сердился я. – В записке я все объяснил, вы, наверно, невнимательно прочитали. У всех наших научно-популярных журналов одна, но пламенная страсть – они пропагандируют науку и соединяют ее с жизнью…
– А вы что же, не собираетесь соединять науку с жизнью? – сразу настораживалось начальство и с опаской разглядывало человека, только что вышедшего из лесу.
– Нет, не собираюсь. Сегодня пришла пора не соединять, а спасать жизнь от науки. Это будет антинаучно-непопулярный журнал. Журнал нового типа. Он будет соединять науку не с жизнью, а с мыслью. Они до сих пор были оторваны. Журнал так и будет называться: «Наука и мысль».
– Господь с вами! – пугалось начальство. – Что за странное название? Что вы этим названием хотите сказать?.. А кто будет его главным редактором?
– Я, – бодренько отвечал я.
С тех пор прошло много лет. Начинали мы не спеша, оглядываясь по сторонам и посматривая наверх. Потом попробовали похулиганить… И сейчас журнал процветает. Статьи для нас пишутся лучшими умами страны, и мне рассказывают, что ученый люд уже не мыслит жизни без «Науки и мысли» – в конце месяца даже почтенные академики вроде меня с нетерпением заглядывают в почтовые ящики, чтобы узнать, кому еще из них дали по морде и куда пойдет наука в следующем квартале. Но дело не только в «лучших умах». Поговаривают, что за спиной нашего журнала стоит какая-то потусторонняя сила, потому что коэффициент полезного действия «Науки и мысли» так высок, что требует хоть какого-то объяснения: непонятно, КТО нас разрешил, почему мы такие смелые и почему вообще функционируем – с административной точки зрения наш журнал невозможен, не должен существовать…
Я этого не могу объяснить – даже себе. Не знаю. Честно говоря, идею подобного журнала я украл у покойного академика Эн, именем которого назван этот проспект. Еще до войны он хотел создать журнал, в котором целенаправленно выискивались бы побочные эффекты любого научного проекта или открытия – то есть, оборотные стороны всех наших медалей.
– У них в науке сплошные суки, – любил шутить академик Эн.
Допускаю, его шутки по тем суровым временам были не самыми удачными, потому что в том деревянном домике в начале проспекта, где приколочена бронзовая мемориальная доска с его непохожим профилем, академик Эн за свой длинный язык был на целый год подвергнут домашнему аресту – применялась и такая мера. Перед домиком стоял часовой с примкнутым штыком, а академик Эн плевал из форточки в свой невозделанный огород – нельзя выходить, и баста! Полгода нам в этот домик выписывали пропуска, и мы, доставляя на подпись арестованному начальнику разные секретные бумаги, иногда рисковали жизнью – часовые тоже бывали разные: однажды один слабонервный оглушительно выстрелил в воздух, приказал мне лечь лицом прямо в лужу и держал в такой позе, как врага народа без пропуска, до тех пор, пока не прибежал разводящий. В конце концов всем это так надоело – и часовым, и начальству, и нам, и академику Эн, – что ему разрешили под охраной ходить на работу. Потом охрана сама собой куда-то пропала, а еще позже за выдающиеся оборонные результаты академика Эн представили к высокой правительственной награде. В знак примирения нарком вооружений выпил с ним чаю у меня на кухне… пили-то мы коньяк, но жена думала, что чай.
Теперь я понимаю: мой шеф хотел иметь у нас подлинную научную критику – научную критику во что бы то ни стало и невзирая на лица. Я хотел назвать его «Журнал научной инквизиции», но внучка отговорила: «Не смеши, дед, козу и Госкомиздат».
– Какой сегодня день? – спрашиваю я у Павлика в автомобильную форточку.
– Пятница.
– Значит, завтра суббота, – заключаю я и вглядываюсь в лес, но старикашка в смушковом пирожке уже растворился среди берез, и я никогда уже не узнаю, кем он был, этот мой современник, – профессором университета или приемщиком заготовительной конторы?
Прямой длиннющий проспект имени моего учителя академика Эн (раньше он назывался «Путь к коммунизму») тянется по лесу без единого поворота километров двенадцать до самого Печенежкинского водохранилища, но ковылять мне осталось совсем немного… во-он к тому двухэтажному зданию с псевдоколоннами, где в полуподвальной трехкомнатной квартире разместилась редакция «Науки и мысли». За эту квартиру я выиграл целую Грюнвальдскую битву у одного доцента-парапсихолога по имени Леонард Христианович Гланц. Даже имя запомнил. В то время он защитил кандидатскую диссертацию на стыке биологии, медицины и оккультных наук, и ему таки разрешили продолжать и совершенствовать этот бред за государственный счет. Но я встал на его пути! Конечно, я выглядел ретроградом, но только не в собственных глазах. Даже Татьяна просила меня за Гланца – дудки! Не знаю, как насчет телепатии и биополя, но энергии в этом худеньком человечке была пропасть, какая-то бездонная прорва килокалорий… Короче, я сумел выиграть квартирную битву с Гланцем и горжусь этой победой не меньше, чем всеми своими научными достижениями, – если бы не я, то «Наука и мысль» ютилась бы сейчас не в сыром подвале, а где-нибудь на ледяном чердаке. Впрочем, дело там было не в квартире, а в принципах… не люблю шарлатанов, пусть даже чистосердечно заблуждающихся… Но о своих принципах я давно уже перестал распространяться.
У входа в подвал красуется стеклянная черная вывеска с желтыми буквами. Ее давно пора сменить – под воздействием жары и морозов три последние буквы исчезли, и сейчас вывеска читается так:
РЕДАКЦИЯ ЖУРНАЛА
«НАУКА И МЫ
Я назвал бы эту вывеску произведением искусства. Ее «за бесплатно» создал наш главный художник Ашот Сахалтуев, и на балансе редакции она не числится – когда один раз в году из издательской «бугайтерии» (так говорит Татьяна) к нам приезжают какие-то хмурые бугаи для ревизии столов, стульев и пишущих машинок, то на вывеску они не обращают внимания. Это важно: на нее уже планировались покушения. Все тот же Леонард Христианович Гланц, в сущности безобидный человек, проиграв битву за трехкомнатную квартиру, грозился силой своего биополя выдрать при свидетелях нашу вывеску из кирпичной стены вместе с шурупами и деревянными пробками и доказать тем самым наличие присутствия.
Но все как-то обошлось.
Другой случай: моя прифронтовая разведка донесла, что светило нашей медицины профессор Степаняк-Енисейский (Татьяна называет его попросту «Степан») совсем недавно кулуарно (Танька говорит «коло урны») обещался разбить нашу вывеску кирпичом. Эта угроза в самом деле представляет опасность… но об этом хомо сапиенсе мне сейчас не хочется ни говорить, ни думать.
Вывеска до сих пор цела. Я перечитываю ее. Без трех последних букв она читается тоже со смыслом. «НАУКА И МЫ» – мне так даже больше нравится.
Далась мне эта вывеска.
– Юрий Васильевич, я отлучусь на один час, – прерывает мои думы Павлик, обеспокоенный тем, что я так долго разглядываю эту стекляшку.
В мои преклонные лета меня уже не очень волнуют альковные проблемы, но все же интересно было бы узнать, как мой шофер добивается расположения прекрасного пола? За что они его поят, кормят и спать укладывают? Я однажды спросил его: «За что они тебя так?..», но Павлик загадочно ухмыльнулся и ответил: «Это длинная былина про одного кобелина…»
– Ладно, отлучись.
Он уезжает, а я вхожу в редакцию.
Редакция «Науки и мысли» расположена в бывшей коммунальной квартире с тремя низкими полуподвальными комнатами и темной прихожей. Ашот Сахалтуев к юбилею обклеил прихожую белыми журнальными обложками, от первой до последней набравшимися за сколько-то там лет. Сегодня я подпишу в печать очередной, апрельский номер. Начиная журнал, Ашот долго объяснял мне, почему обложка должна быть непременно белой, но я уже подзабыл в чем там дело… возможно, специально для обклеивания прихожих под обои.
Этот человек узурпировал власть в «Науке и мысли» в области художественного оформления, и мне ничего не остается делать, как подписывать в печать его собственные иллюстрации и картинки его дружков – художников ультрасовременного направления, которых Ашот приглашает сотрудничать. В Печенежки реалистов не заманишь, и к нам попер авангард… или как он сегодня называется… андеграунд? Пусть. Читателям, в общем, этот дизайн нравится, хотя иногда наши иллюстрации смахивают на бред сумасшедшего, а иногда – на обычное озорство: то возьмут, нарисуют к серьезной проблемной статье о безотходном производстве натуральный ночной горшок с натуральным дерьмом… то изобразят еще чего похуже… Из-за этих картинок у нас время от времени случаются неприятности – директор нашего издательства товарищ Моргал однажды написал на сигнальном экземпляре красным фломастером простую и ясную резолюцию:
«ОБСТРАКЦИЯ!»
Два раза подчеркнул и расписался. С тех пор это словечко стало в редакции этаким паролем – в пылу какого-нибудь никчемного спора чьей-то гордыни с чьим-то гонором, кто-нибудь третий почешет за ухом карандашом и глубокомысленно изречет, нажимая на звук «О»:
– Обстракция!
И всем все становится ясно.
Я долго стою в нарядившейся белой прихожей и разглядываю обложки. Очередной заскок, не могу оторваться. Наконец с трудом передвигаю взгляд в угол на чьи-то средневековые потертые лыжи с тропическими бамбуковыми палками.
Зачем здесь лыжи? Не знаю. Наверно, кто-то пришел на лыжах в редакцию.
Меня никто не замечает. Им начхать на своего главного редактора, у них сегодня подготовка в набор майского номера. Из большой комнаты, где двенадцать письменных столов и суета сует, доносится голос Ашота. Он о чем-то спорит с завотделом Дроздовым, в которого когда-то была влюблена моя внучка. (Там был целый роман – правда, дешевый и на плохой бумаге, как в «Роман-газете», – но об этом молчок!) Вслушиваюсь. Ашот и Дроздов пытаются совместить очередную статью с иллюстрацией, но у них ничего не выходит. Статья под названием «Зубная боль профессора Степаняка-Енисейского» должна бракосочетаться с картинкой, где изображена громадная кариесная челюсть.
– Вам, художникам, главное картинка, а там хоть трава не расти, – от баритона Дроздова начинают вибрировать лыжи. – Пусть текст будет хоть вверх ногами, главное, чтобы картинка влезла. Где я тебе сокращу восемь строк? Где, покажи? У меня все строки смысловые, рабочие. Как несущие балки. Выдерни хоть одну – и статья развалится. Понял? Почему я должен сокращать текст? Сократи свои зубы!
– А ты сократи по словам… – уговаривает Ашот. – Тут одно слово, там другое слово… Ты же умеешь.
– Обстракция, – бормочет Дроздов, хотя ему приятно, когда говорят, что «он умеет». – У меня все слова тоже рабочие. Как кирпичи.
В конце концов Дроздов согласится вычеркнуть у себя четыре рабоче-крестьянских слова, а Ашот – укоротить свою челюсть на четыре зуба. Так на так. В конце концов они притащат мне на подпись статью, оформление которой будет полностью соответствовать ее содержанию, и я почувствую самую настоящую зубную боль, хотя у меня не осталось ни одного натурального зуба.
Но и этого им мало! На второй странице обложки Ашот предлагает поместить репродукцию с картины малоизвестного у нас средневекового фламандского художника, где дюжий монах-эскулап, закатав рукава, рвет зуб своему собрату, а еще двое монахов держат визжащего пациента за руки и ноги. Эта натуралистическая обстракция потрясает!
Меня продолжают не замечать, хотя я давно уже стою в дверях.
– Какой сегодня месяц? – спрашиваю я.
Все замолкают и поворачивают головы на голос своего начальника. Никто не может вспомнить название месяца, потому что сейчас, если не ошибаюсь, зима, а в набор готовится майский номер.
– Февраль, Юрий Васильевич, – наконец отвечает Маринка. Она обычно заваривает чай и сооружает для всех бутерброды с колбасой, но сегодня ее стол почему-то занят парадной редакционной посудой и коробками с тортами. Эту малышку в прошлом году распределили из МФТИ в наше учреждение без вывески, но Владислав Николаевич предложил ей перейти через проспект в «Науку и мысль» младшим редактором, потому что ученый из нее никакой, зато есть напор, переходящий в нахальство, подвешенный язык и сильно развитое чувство справедливости – все это признаки неплохого журналиста. Маринка похожа на толстенький чемодан с двумя ручками – она все время что-то ест: летом клубнику, зимой пирожные.
«Куда мне худеть, – любит вздыхать она. – Ну, похудею и стану похожа на портфель».
– Февраль, Юрий Васильевич. Точно, февраль. Не сумлевайтесь.
– Значит, скоро весна, – заключаю я.
– Не может быть. Откуда вы знаете? – удивляется Маринка.
– Весна это обстракция, Юрий Васильевич, – говорит Олег Белкин, отвлекаясь от телефонного разговора. И тут же в трубку: – Извините, это я не вам.
По тону Оли Белкина я могу довольно точно определить, что он отбивается от какого-нибудь настырного автора, статью которого уже отклонили, как минимум, два рецензента. Оля терпеливо говорит в трубку уже минут двадцать, не меньше, и утирает лицо кончиком своего галстука, за неимением носового платка. Рядом с ним расположился на стуле незнакомый мне посетитель, похожий на автора научной фантастики (они в основном люди тихие, и мы печатаем иногда этот вид литературы – особенно осенью, когда дело к подписке). Наверно, автор пришел в «Науку и мысль» на лыжах из самой Москвы и сейчас терпеливо ожидает, когда освободится наш завлит Олег Павлович Белкин, чтобы узнать о судьбе своего научно-фантастического рассказа о раскопках Атлантиды в Антарктиде, или что-нибудь в этом духе.
– Значит, вас не устраивает мнение наших рецензентов? – повторяет Оля в трубку. – Я правильно понял? Тогда сделаем так: назовите рецензента, который бы вас устроил… Кто-кто?! Не слышу… Профессор Степаняк? Какой Степаняк? Енисейский, что ли? Степан?! Его-то нам и не хватало! – Оля наконец не выдерживает и слетает с размеренной тональности. – А что он понимает в адаптивном гомеостазе? Впрочем… если вы настаиваете, я отправлю вашу статью на отзыв профессору Степаняку-Енисейскому.
Все же странно, почему Белкин сегодня при галстуке, а Маринкин стол заставлен тортами? Галстук и Олина шея суть предметы несовместимые. Хотя возможен вариант, что Оля забыл в последней командировке свой свитер и за неимением шарфа, чтобы прикрыть горло, нацепил галстук. Логично. В прошлой командировке он забыл в Киеве штаны, а еще раньше в Новосибирске – портативную пишущую машинку. Его пропажи потом приходят на адрес редакции, и всем весело.
С галстуком, кажется, прояснилось. С лыжами – тоже. Но почему торты и парадный сервиз?
Сегодня у нас юбилей, наконец-то вспоминаю я. Вот почему торты, сервизы и все принаряжены: юбилей «Науки и мысли» я разрешил отпраздновать прямо в редакции, но, разумеется, без горячительных напитков – не потому что я абстинентный монстр, а потому что «потому»… Нефиг пить на работе. Хотя, разумеется, мой несостоявшийся зять Дроздов все равно сегодня напьется – он уже запасся бутылкой коньяка, и сейчас поглядывает (чтоб Маринка не сперла) на свою спортивную сумку с надписью «tennis» и находится в предвкушении – недаром он так благосклонно согласился выбросить из статьи целых четыре слова.
– Здравствуйте, Юрий Васильевич!
Я оглядываюсь. Единственный культурный человек в этой коммунальной квартире – мой заместитель, Михаил Федотович Чернолуцкий. Он здоровается со всеми и с каждым по десять раз на день, а синонимы слова «здравствуйте» вставляет с разными интонациями куда нужно и не нужно. Вообще, после известного у нас неприятного происшествия у Чернолуцкого, как отмечают врачи, появились «неадекватные реакции на окружающую действительность». Смеется, когда надо плакать или быть серьезным, и наоборот. Всегда говорит то, что думает, – а это, знаете ли… И так далее. Они (врачи) еще не знают, что Михаил Федотович иногда видит сквозь стены и зрит в нутро разных предметов. Он объясняет эти свои способности результатом шести ранений в ленинградской морской пехоте сорок первого года и послевоенными занятиями генетикой, когда он исчез в сорок восьмом, а объявился в пятьдесят третьем. Но врачи так не думают.
– Здравствуйте, Михалфедотыч! Это чьи лыжи?
– Это?.. Здрасьте… Мои.
Я не решаюсь задать глупый вопрос: «А зачем вам лыжи?», потому что в ответ услышу: «А как же? Снег потому что. На улице», и спрашиваю обычное:
– Ну-с, что новенького у заместителя главного редактора?
Мы входим в наш общий кабинет, где всего два стола – мой и Чернолуцкого. Как и положено любому заместителю, Михаил Федотович тянет всю работу на своем горбу, а я прихожу на готовенькое. На моем столе лежит толстенный набор апрельского номера «Науки и мысли», который я должен сегодня прочитать и вчера подписать в печать, а стол Михаила Федотовича завален словарями и рукописями. Он прикрывает дверь и с удивлением меня разглядывает… будто я не расчесал бороду или забыл, извиняюсь, застегнуть пуговицу на ширинке.
– Так что новенького, Михалфедотыч?
– Здравствуйте! Будто вы не знаете?
– Нет, я еще ничего не знаю.
– Привет! Я уже не заместитель главного.
– А кто же вы? – удивляюсь я.
– А никто. Жаворонок. Между небом и землей. Меня вчера сняли.
– Что-то я не пойму…
– А что тут понимать? Сняли. Моргал говорит, что не хотел, но ему позвонили. Кого-то надо снимать за наши штучки? Надо. Не вас же… Здрасьте! Значит, меня. Что и следовало тому быть. Вот сейчас уберу на своем столе, попью чайку, съем тортик, стану на лыжи и пойду в магазин за водкой. Напьюсь. Заслужил. Не помните, водку в этом веке со скольких продают?
– Не помню. С утра, вроде.
– Надо спросить у Дроздова. Куплю бутылку.
– За что вас конкретно сняли? – начинаю сердиться я.
– За портрет президента.
– С какой формулировкой?
– Ну, там какая-то длинная фраза… Не помню точно. За допущенные серьезно-безыдейные недостатки в мало-высокохудожественном оформлении журнала… что-то вроде этого.
Я уже все понял, Михаил Федотович может не объяснять. Против нас наконец-то начались военные действия, кому-то мы все-таки наступили на хвост. Эта войнуха давно ожидалась, ее следовало ожидать. Вот уже несколько лет прошло – с тех пор, как тихое смирное издательство «Перспектива» (правда, у него давно была нарушена всякая перспектива – мелочные предметы и отношения громоздились в издательских коридорах на первом плане, заслоняя нужные и большие вещи) вдруг заполучило в свое подчинение агрессивный периодический журнал с двусмысленным названием. От нас в издательстве житья не стало – из уважаемых НИИ, как из рваной торбы, посыпались жалобы и протесты, а директоров в «Перспективе» стали менять со скоростью одного-двух оборотов Земли вокруг Солнца. Редко кому удавалось застрять на третий год. А вот Моргал задержался и вчера по звонку сверху начал войну. Неизвестно почему, но все эти годы меня не решались тронуть, – и все же не выдержали, не дождались моей такой затянувшейся скоропостижной кончины, не смогли упустить такой спелый идейно-политический повод… Дело в том, что в прошлом номере «Науки и мысли» мы поздравляли президента Академии Наук с семидесятилетием (совсем пацан еще!), и в типографии какой-то подвыпивший стрелочник подверстал его портрет вверх ногами… И хотя я лично извинился перед президентом (а он от смеха чуть не лопнул), кто-то ТАМ НАВЕРХУ решил нанести удар по моему заместителю.
Что ж, мы будем стоять до конца.
Я гоню свой склероз, не до него сейчас. Хватит раздваиваться, надо набирать форму.
– А про Енисейского на совещании не вспоминали? – прищуриваюсь я.
– Про Степана? Здоровеньки булы, а як же! Мне коло урны так сказали: если выйдет апрельский номер о зубной боли Степаняка-Енисейского, то я распрощаюсь не только с креслом заместителя, но и с простым стулом в редакции.
– Кто сказал?
– Моргал.
– А вы что ответили?
– Распрощался.
Я пожимаю руку своему верному заместителю, когда без стука распахивается дверь и в кабинет влетает возбужденный Оля Белкин. За ним в ходит этот… тихий посетитель, автор научной фантастики.
– Обстракция! – восклицает Белкин, воздевая руки к давно небеленому потолку. – Вот, знакомьтесь!
– Здравствуйте! – радушно здоровается Михаил Федотович.
– Что «здравствуйте», что «здравствуйте»?! – запальчиво спрашивает Белкин. – Вы хотя бы знаете, с кем здороваетесь? Этот товарищ направлен к нам заместителем главного! Вместо вас!
Михаил Федотович тушуется, а я спрашиваю, стараясь не волноваться:
– Кем направлен? Идите, Олег Павлович, мы тут сами разберемся.
Я разглядываю незнакомца.
Внешне этот человек ничего собой не представляет. Он спортивен, выбрит, подстрижен, во что-то одет, у него есть глаза, нос, губы и все, что положено хомо сапиенсу, – но все это вместе не составляет лица. В общем, я, кажется, зря обидел тихих и безобидных авторов научной фантастики – этот человек напоминает мне мужа сотрудницы нашей лаборатории, которому в тридцать седьмом году я ни за что ни про что, но БЕЗОШИБОЧНО дал в безразличную морду на следующее утро после ареста академика Эн, и он только утерся.
– Кто вы такой? – начинаю закипать я. – Сколько вам лет? Образование? Что вы умеете делать, чтобы быть моим заместителем? Имеете ли вы какое-нибудь отношение к науке… или хотя бы к мысли?
– Юрий Васильевич, вы, пожалуйста, не волнуйтесь, – спокойно отвечает он. – Лично мне эта двусмысленная ситуация тоже неприятна. И ваш сотрудник понял меня неправильно. Ну какой из меня заместитель?.. У меня к вам два дела? Во-первых, директор издательства просил передать лично вам, что вчерашнее решение было предварительным… Его еще можно изменить. Товарища Чернолуцкого пока еще никто не смещает. Директор просит вас о небольшом одолжении… Он просит придержать статью о профессоре Степаняке-Енисейском, не ставить ее в апрельский номер. Директор хотел бы предварительно посоветоваться в Минздраве.
– Придержать статью?! – взрываюсь я. – А ваш Моргал знает, что этот самый Степаняк-Енисейский дезорганизовал отечественную стоматологию? Да? Нет?.. Не пойму! Так вот, передайте Моргалу, что ни один вредитель, ограбивший государство в особо крупных размерах, не сравнится с этим Степаном, который двадцать лет подряд причинял всему народу зубную боль. У всех зубы болели, только не у Минздрава! С кем же советоваться? Странная у вас роль, молодой человек… Впрочем, вы не молодой человек. Где я вас видел?.. Не помню. Вы кто, не пойму?.. Издательский курьер? Чрезвычайный посол?.. Не слышу!.. Не нуждаюсь! У меня сегодня неприемный день. Михалфедотыч, повесьте объявление: ушел на базу, вернусь не скоро!
Все мои подчиненные навострили уши, боязливо выглядывают в коридор и слушают своего главного редактора. А как же – чайник кипит! Так-то! И мы еще кое-что можем! Учитесь, пока я жив!
– Придержать статью? – азартно продолжаю я. – Сейчас… Где она? Вот на моем столе лежит апрельский набор, я должен его подписать. Вчера должен подписать. В нем не хватает стать о методах профессора Степаняка-Енисейского… Где эта статья?!
Я грозно гляжу в коридор. Развел, понимаешь, демократию! С этого момента железная дисциплина! На войне как на войне! Если сейчас мне не принесут статью – всех уволю!
Все, как мыши, разбегаются по своим рабочим местам, а из третьей комнаты, где бездельничают художники и фотограф, выскакивает Ашот и несет статью, бормоча что-то про два недостающих зуба. Ага, испугались!
– Дроздов подписал статью? – спрашиваю я.
– Так точно, Юрий Васильевич, – отвечает Дроздов.
Все опять выглядывают в коридор.
– Где моя авторучка?
Я откидываю полы пальто, усаживаюсь в кресло, Михаил Федотович подает мне свой старинный «Паркер» с золотым пером (эту авторучку у него надо украсть и отнести в свой музей на втором этаже учреждения), и я трясущейся рукой подписываю в печать статью Дроздова – черными чернилами полной подписью вместе со званием: «Академик Ю.Невеселов»
– Какое сегодня число?
– Двадцать восьмое февраля, – смеется Михаил Федотович.
Все-таки он смеется, хотя только что я подписал ему приговор – статья пойдет в печать, и его снимут.
– Значит, сегодня последний день, – заключаю я и ставлю дату.
– Последний день чего? – интересуется Михаил Федотович.
– Помпей, – предполагает Дроздов.
– Зимы, – поясняю я.
Дроздов манерно аплодирует мне из коридора. Значит, старый чайник сыграл на публику и сорвал аплодисменты на старости лет.
Но чрезвычайный издательский посол, оказывается, еще не втоптан в грязь. Уши еще торчат. Он что-то еще хочет сказать… Все верно: входя он сказал «во-первых», но еще не добрался до «во-вторых». Он открывает свой дипломатический чемодан, протягивает мне какой-то мандат и невозмутимо произносит:
– Нет, Юрий Васильевич, я не чрезвычайный посол и не издательский курьер. Мне, во-вторых, поручено провести в вашем журнале ревизию.
После этих слов в коридоре начинает происходить немая сцена. Я, признаться, тоже немного ошарашен.
– А его фамилия не Хлестаков ли? – разряжает обстановку Дроздов.
– Нет, моя фамилия Ведмедев, – спокойно представляется этот ревизионист.
– По всем ревизионным вопросам обращайтесь к заместителю главного редактора. Михалфедотыч, к нам приехал ревизор! Уделите ему внимание, но не в ущерб основной работе.
– Здравствуйте! – Михаил Федотович трогает ревизора за локоток. – Я не расслышал – ваша фамилия Ведмедев или Медведев?.. Что будем проверять? Наличие столов, стульев, сотрудников?
Все опять разбегаются по рабочим местам, а Маринка быстренько проверяет амбарную книгу «прихода-ухода» – все ли расписались? И, наверно, расписывается за Дроздова, который принципиально никогда не расписывается в появлении на работе (в исчезновении с работы – тем более).
Умничка.
Не Дроздов умничка, а Маринка.
Это она ловко делает, фальшивомонетчица.
Я остаюсь в одиночестве, снимаю пальто и опять усаживаюсь в кресло. Оно крепкое, довоенное, на балансе редакции не числится, я его из дому принес, его из-под меня трудно вышибить. Сейчас я еще раз внимательно прочитаю статью о зубной боли профессора Степаняка-Енисейского и вычеркну из нее все несущие балки и рабочие кирпичи, то бишь все колоритные слова и одесские обороты, которые Дроздов надеется под шумок протащить, хотя я и пометил все эти штуковины в его черновике.
Маринка приносит чай в серебряном подстаканнике N2 и бутерброды с колбасой. Спасибо, одного достаточно, я уже завтракал.
– Что ты спросила?.. – переспрашиваю я. – Кому чай? Ревизору?!
– В порядке подхалимажа, – смеется Маринка.
– Ладно, предложи ему чай, пусть подавится. Человек все-таки с дороги.
Итак, читаем статью…
Где мои очки?
На носу.
Статья называется: «Зубная боль профессора Е.»
Странно, почему Дроздов сократил фамилию Степана до единственной заглавной буквы? Впрочем, «Енисейский» это не фамилия и даже не псевдоним, а торжественная приставка в подражание Семенову-Тян-Шанскому или Суворову-Рымникскому, хотя профессор Степаняк прицепил к своей фамилии название великой сибирской реки не потому, что он там родился, воевал или что-то исследовал – нет, Енисей он прославил кончиком своего железного школярского пера, запудрив мозги целому послевоенному поколению научно-фантастической трилогией о светлом будущем Сибири.
В этих романах («Обь», «Енисей» и «Лена») наши потомки, какие-то глуповатые восторженные личности, настроили в Сибири куполообразные города, своротили русла трех великих рек, установили на Северном полюсе гигантскую трубу-лифт для транспортировки на Луну песка из обмелевшего Северного Ледовитого океана и, гоняясь за иностранными шпионами, мимоходом раскрыли загадку Тунгусского метеорита, – оказывается, там взорвался не метеорит наверху, а газ под Тунгуской!
В то время, как писатель Енисейский покорял на бумаге Сибирь, профессор Степаняк, назначенный директором головного института стоматологии, разгонял спецов, прикрывал последний завод по выпуску вредной и дорогостоящей амальгамы и под лозунгом «плюс химизация всей страны» подписывал приказ о поголовном пломбировании зубов перспективной пластмассой по собственному рецепту…
Лучше бы уже пластилином!
За трилогию Степаняк-Енисейский получил Сталинскую премию и орден «Знак Почета» (у меня есть такой же – до сих пор путаюсь: все-таки, знак или орден?), за развал стоматологии – Государственную премию и орден Трудового Красного Знамени, а когда подули ветры перемен, он развернул свой флюгер и спешно настрочил четвертый роман («Байкал»), в котором иностранных шпионов разменял на родимых отечественных, трубу на полюсе демонтировал, реки вернул в первобытное состояние, а Байкал спас от нашествия тунгусских пришельцев. Правда, ожидаемого к юбилею ордена «Дружбы народов» Степаняк-Енисейский не получил, потому что в стоматологии он никак не мог протрубить отбой – к тому времени его уже сделали «народным дантистом» и «почетным директором», а все амальгамные заводы страны были растасканы по винтику, по кирпичику – на что Дроздов должен обратить особое внимание в своей статье.
Вообще, я давно заметил, что инженеры пишут фантастику преимущественно о медицине, а медицинские работники – о будущем Сибири. (Историческую же фантастику на тему «что было бы, если бы…» пишут все, кому не лень.) Парадокс? Нет, обычное явление, совмещение профессий – дилетанты всерьез занимаются только чужими делами. Это удобно, а спросу никакого.
Итак, фамилию пишем полностью. Не щадить, бить прямо по фамилии, но без ерничанья. Пусть уж Ашот не обижается, но статья пойдет без иллюстрации – спору нет, челюсть хороша, но из-за этой статьи произойдет большая драка, а драка дело святое… Шутки в сторону, а челюсть в архив.
Где моя авторучка?
Я ощупываю карманы, натыкаюсь сначала на чужой «паркер» с золотым пером, а потом на внучкину «склерозную записку». Сегодня она написана на листке от перекидного календаря. Почитаем, что я должен сегодня совершить…
На листке напечатаны жирное число «28», слова «ФЕВРАЛЬ», «ПЯТНИЦА» и список планет, видимых в предстоящем марте. На обороте красными чернилами и каким-то странным, не Татьяниным почерком записано:
Не забыть:
1. Звездные войны
2. Мыло, полотенце, паста, зубная щетка
Мною опять овладевает приступ сосредоточенного туподумия. Я разглядываю календарный листок, как до него разглядывал серебряный подстаканник, черную вывеску, белые обложки, и не могу сообразить: кто написал эту записку, сложил вдвое и засунул в мой нагрудный карман?
Я с опаской оглядываюсь…
За спиной никого, но за полуподвальным окном маячит уже знакомая фигура в смушковом пирожке.
– Маринка! – зову я. – Выйди узнай, что этому старцу от меня нужно.
Я продолжаю изучать календарный листок. Узнаю, когда сегодня взошло и зайдет солнце, восход и заход луны. Узнаю, что в марте «Венера не видна», «Марс виден сегодня в юго-восточной части неба в созвездии Весов как звезда нулевой величины. В 22 ч. 12 мин. Луна на короткое время закроет своим диском планету», «Юпитер восходит за два часа до рассвета в созвездии Стрельца», «Сатурн – после полуночи в созвездии Весов», «20 марта в 13 час. 24 мин. московского времени Солнце вступит в зодиакальный знак Овна, наступит начало весны».
Такой вот гороскоп.
– Это какой-то ненормальный, – смеется Маринка, заглядывая в кабинет.
– А в чем дело?
– Стоит, мерзнет… Я пригласила… Отвечает, что не смеет войти в наш… как его?.. священный храм науки и мысли.
– Я так и думал.
Я подхожу к окну, разглядываю этот листок на просвет и вижу обычные водяные знаки-звездочки.
Значит, сегодня начинаются звездные войны.
Я догадываюсь, кто подсунул мне эту повестку…
Вернее, мне хочется, чтобы это был именно он – удивительно похожий на меня издательский швейцар в фуражке, которому я много лет назад продал свою душу прямо в вестибюле «Перспективы». Конечно, меня засмеют, если я начну объяснять, каким способом пробил в Госкомиздате «Науку и мысль». Легенду о потустороннем швейцаре я не рассказывал даже внучке – Татьяна погладила бы меня по редким волосенкам и с восхищением сказала бы:
«Ты, дедуля, у меня писатель-фантаст!»
Но о швейцаре я молчу не потому, что меня засмеют, а потому, что разговор с ним воспринимаю серьезно. Он сидел в вестибюле рядом с газированным автоматом, всех сердито спрашивал, куда идут, и всех пропускал. Я всегда боялся швейцаров за их швейцарскую психологию, но этот вдруг участливо спросил, когда я после официального отказа Госкомиздата искал в кармане копейку для газированной воды:
«Что, дедушка, не везет? На, выпей водички с сиропом… – и протянул мне трехкопеечную монету. – Не бойся, не простудишься».
Я выпил за его счет сладкой негазированной воды и вдруг, уж не знаю зачем, пожаловался, что не могу пробить жизненно нужный научно-популярный журнал в его швейцарском издательстве.
«Жизненный? – с неподдельным интересом переспросил швейцар. – Нужный, научный и популярный? Тогда вот тебе, мил-человек, мой добрый совет: дай кому надо на лапу».
«Что значит?!.. – изумился я. – Дать взятку? Ты что, старик, сдурел? Кому?»
«Кому, кому… Мне, – просто и серьезно ответил швейцар. – Мне. Я же тебя, мил-ты-мой-человек, насквозь вижу. Ты тут третий день без толку груши околачиваешь… Я вас всех насквозь вижу лучше всякого рентгена. Я всю жизнь состою в швейцарах. Я – потомственный. Даже на войне по болезни имел белый билет и служил швейцаром в дипломатическом корпусе. Даже французскую медаль получил от чрезвычайного посла Франции. А когда с де Голлем отношения испортились, мне эту медаль было вспомнено, и отправлено меня на понижение в Лейпциг… в ресторан „Лейпциг“, – уточнил швейцар. – Ну, а здесь уже по старости…»
Насчет швейцарства в дипломатическом корпусе он не уточнил, полагая, наверно, что дипломатический корпус это такое высотное здание с архитектурными излишествами и с большой крутящейся дверью. Но эти мелкие неточности несущественны, – в остальном, в главном, швейцар был исключительно правдив:
«А ты, мил-человек, одного со мной года рождения… ровесник, значит. Вон у тебя Звезда Героя сыцилистического труда, ученый академик, личный автомобиль завода имени Молотова… а я тут издательские чернильницы сторожу. Кто я такой по сравнению? Червячишко. Но зато я вас всех насквозь вижу, а ты не понимаешь простых вещей. Ладно уж, сделаем так… Мне завтра туда пора, – швейцар указал пальцем на потолок. – Дай мне на бутыловку водовки, и я за тебя замолвлю ТАМ словечко, за твой журнал».
«Где это „там“? – опять удивился я и оглядел потолочную лепнину с барельефами Архимеда, Ньютона, Дарвина и Ломоносова. – В Госкомиздате?»
«Бери выше, – усмехнулся швейцар. – Госкомиздат такие рисковые дела не решает. Выше. Все выше, и выше, и выше стремим мы полет наших птиц… Значит, не понимаешь? Санкта симплицитас… По-латыни тоже не понимаешь? Святая простота, то есть. Ты хотя бы „Фауста“ читал?»
«Гете, что ли»
«Вот! – обрадовался швейцар. – Амадея Вольфрама Гете. – С именами он тоже напутал, но это мелочи. – Понял теперь, что я тебе предлагаю? Я буду между вами посредником. ОН тебе сделает журнал. Разрешит. Выдаст патент с высочайшим соизволением».
«Кто, Гете?»
«При чем тут Гете?.. Еще выше… Не называем имен. ОН сделает тебе журнал, а ты ЕМУ отдашь за это… ну, ты меня понимаешь, да? Это слово не произносим».
«Душу, что ли?» – захохотал я, на что швейцар обиделся и наставительно произнес:
«Я думал, что ты серьезный человек, а тебе смешно. Ничего смешного не вижу. Рассуди сам: ты в НЕГО не веришь, и ТО САМОЕ, над чем ты смеешься, тоже для тебя как бы не существует в природе. Значит, тебе ничего не стоит отдать ЕМУ ТО, чего у тебя нет. Логично, а? Подумай. Я б другому не предложил. Ты бы дал бы мне на бутыловку водовки, и ОН бы меня тоже не обидел. И мне хорошо, и вам. Не сомневайся. Или ты жадный? – внезапно заподозрил швейцар. – Жадный, да? Жадный?»
Тут я безо всяких раздумий вытащил бумажник и, обнаружив в нем всего лишь пять рублей, вышел на издательское крыльцо с атлантами Кириллом и Мефодием по бокам, одолжил у Павлика еще пятерку и, вернувшись, неловко сунул эти бумажки в загребущую лапу хитрому швейцару…
Почему я это сделал? Наверно, он сбил меня с толку латинской фразой и какой-то нелепой смесью французского с нижегородским, но за такие штуки тем более надо платить, иначе потом всю жизнь будешь сожалеть о том, что не дал на «бутыловку водовки» дьявольскому посреднику.
«Давай, давай… Не бойся, никто не смотрит… – удовлетворенно произнес швейцар и, не глядя, сунул червонец в карман. – Значит, понял. Тогда договоримся так… Ты, главное, не суетись и ни о чем не беспокойся. Сиди в гостинице и домой не уезжай. Сиди и сиди. Жди. Тебе сегодня-завтра позвонят и пригласят сюда, но меня уже здесь не будет, а ты моего сменщика ни о чем не спрашивай, он в швейцары попал случайно и ничего в нашем деле не смыслит. Смело иди прямо к директору „Перспективы“ и получай разрешение… Да, а у тебя на директора компромат есть?.. Компрометирующий материал, то есть. Нет. Ясно. Как же ты собираешься держать-то его в ежовых рукавицах? Ладно, не хотел тебе говорить, но придется. В кабинете директора есть потайная дверь, а за дверью той нелегальная комната. Шуры-амуры там, пьянки-банки и все удовольствия по последнему слову техники. Сей тайный апартамент передается по наследству еще от купца-первоиздателя Лыкина, и ни один директор от той потайной директории не отказался. Вот тебе и козырный туз: чуть что, ты на него телегу. Но отсылать в ЦК не спеши, а сначала покажи ему копию. И будет с твоим журналом полный порядок. Название-то какое? „Наука и мысль“? Тоже красиво. Ну, а когда наступит время расплаты, тебя найдут, не беспокойся. И не говори ЕМУ, что дал мне на лапу. У НЕГО с этим строго».
«Кому не говорить? Сменщику?»
«Нет…»
«Директору?»
«Выше…»
«Дьяволу, что ли?»
Швейцар чуть не заплакал, испуганно оглянулся на автомат с негазированной водой и зашептал:
«Нет, ты все-таки как дите! Учить вас надо, академиков, учить! Деньги, дьявол, душа – эти слова не произносятся вслух! Табу! Журнал жизненный, нужный, научный, вот я и хочу тебе помочь в силу мер… в меру сил то есть. А ты, как юный пионер, третий день здесь в кабинеты барабанишь и произносишь ненужные слова. Да над тобой тут все смеются! Дремучий человек! Никогда не произноси ненужных слов – ни в жизни, ни в журнале. Понял? Значит, не выдашь меня ЕМУ? Договорились? Нет, ты скажи: договорились?»
«Договорились», – пообещал я, а потом весь день, сидя в гостинице, чувствовал себя старым дураком, которого так ловко надул обыкновенный швейцар.
А Павлик, дремучий человек, суетился и не понимал, зачем мы торчим в этой Москве и почему не возвращаемся в лес к своим бабам?
Но когда утром мне позвонил тогдашний директор издательства и нерадостно сообщил, что «ситуация наверху изменилась» и что («кто бы мог подумать!») идея создания журнала «Наука и мысль» одобрена, – вот тогда я решил, что швейцар не очень-то меня обманывал, выкачивая на лапу, – швейцары народ наблюдательный, он видел перед собой заслуженного академика и высокомерно рассудил, что я устрою все свои дела без всякого черта и что содрать с меня на водку за приятный разговор совсем не грех…
Я думал так, но беда в том, что, приехав на следующий день в «Перспективу» договариваться о бумаге, помещении, сметах, штатном расписании и тому подобных дикарских вещах, я доверительно спросил в вестибюле у молодого да раннего сменщика:
«А где тот дед с бородой?»
На что сменщик равнодушно ответил:
«Нафталиныч, что ли? Вчера помер».
Вот в чем беда: этот Нафталиныч умер на следующий день, как и обещал! И отправился, значит, ТУДА по расписанию… Врать ЕМУ про дипломатический корпус и про французскую медаль, а заодно пробивать новый журнал.
А ТОТ, получается, разрешил и все эти годы курировал «Науку и мысль»!
А сегодня прислал нацарапанную кровью повестку: час пробил, время пришло, можно ни о чем не беспокоиться: с вещами на выход к звездам.
Так я сижу, делая сразу три дела: пью чай, перечитываю статью и размышляю о дьявольщине. Авторучка мне уже не нужна, исправлять и зачеркивать нечего. Я вижу, что Дроздов, надеясь на мой склероз, ничего не изменил в тексте, и статья напоминает дешевый крокодильский фельетон. Дроздов, жонглируя словами, то и дело переходит на личность какого-то никому не ведомого «профессора Е.», а зубоскальство и балаганный тон без точного адреса предмета сатиры всегда раздражают – и, значит, раздражает и позиция журнала. У тонкого человека эта статья может вызвать лишь сочувствие к бедному-бедному «профессору Е.» который случайно попал под колеса журнальному скомороху.
Меня давно злит Дроздов. Этот бывший мастер спорта по теннису и неплохой научный журналист как-то незаметно превратился в преферансного гроссмейстера и постепенно спивается. Впрочем, дело обычное – многолетние скачки с препятствиями на чистокровном, но неподкованном таланте без седла. Устал и загнал лошадь.
Пока я так размышляю, Дроздов появляется в кабинете. Вид у него унылый.
– Юрий Васильевич, отдайте статью.
– Бери. А что случилось?
– Хочу еще посмотреть…
– Совесть заела?
– Вы извините, ладно? Статья будет готова к понедельнику в лучшем виде.
– Не верю. Ее надо писать заново.
– За два дня я успею.
– Ее надо писать умно. Без ненужных слов. А ты уже этого не умеешь.
Дроздов молчит. Такого оскорбления он еще ни от кого не получал. Что ж, получай.
– Юрий Васильевич… – наконец говорит он. – Давайте сделаем так… Я поеду с вами в Кузьминки, закроюсь в гостинице на субботу и воскресенье и не выйду, пока не напишу статью. Если не напишу – застрелюсь.
– Ты хранишь огнестрельное оружие?
– Тогда повешусь.
Это у него дежурные шутки с недавних пор. Он, кажется, задумался о смерти. Давно пора. Для таких, как Дроздов, это полезно… хотя и опасно.
А почему именно в Кузьминки и почему именно со мной? У меня что, других дел нет?
– Вы забыли… – осторожно напоминает Дроздов. – Сегодня у нас выезд в Дом ученых.
Все-таки у меня странный склероз… я забываю обычные бытовые вещи: забываю надеть зимой шапку или, например, как зовут мою Татьяну, зато помню множество стародавних событий, людей и разговоров. Конечно же, сегодня вечером в кузьминкинском Доме ученых состоится наше юбилейное торжество.
– Хорошо, поедешь с нами, – соглашаюсь я. – Но с одним условием…
Дроздов весь внимание.
– Ты вынешь из своей сумки бутылку коньяка и оставишь ее… да хотя бы здесь… в моем столе. На сохранение. В Кузьминках пить не будешь.
Дроздову очень хочется спросить, откуда я узнал, что у него в сумке припрятана бутылка коньяка?.. Кто донес? Может быть, Чернолуцкий, который все видит насквозь? Но он выходит из кабинета, махнув рукой и поняв, что дело тут не в доносчиках или в насквозьвидении, а в моем доскональном знании предмета по названию «Дроздов».
Я знаю его, вот и все.
Кстати, так вот и зарабатываются бутылки – можно считать, что я только что сполна возместил свой давний расход на швейцарскую водку. Учитесь, пока я жив!
Дроздов приносит бутылку крутого азербайджанского коньяка, когда я накручиваю свой домашний номер телефона, кладет ее в мой стол и удрученно уходит; а Татьяна долго не берет трубку, потому что плещется в ванне, готовясь к выезду на торжества в Кузьминки – там, извиняюсь, и подмыться негде. Наконец я слышу ее птичкин голосок:
– Да, я слушаю.
– Это я.
– Ой, дед, я забыла вложить тебе склерозную записку. Ты должен позвонить Владику…
– Я у него уже был.
– Зачем? Надо было позвонить из редакции и напомнить про юбилей. Потом ты обещал серьезно поговорить с Дроздом…
– Уже говорил.
– Да? Расскажешь. Теперь иди обедать. Потом переоденешься, мы вернемся в редакцию и поедем в Кузьминки.
Она еще о чем-то чирикает, а я наконец вспоминаю, зачем звоню.
– Татьяна, срочно свяжись с президентом Академии и скажи ему…
– Постой… Я запишу… Диктуй.
– И скажи ему, чтобы позвонил мне.
– Сделаю. Да, дед, ты забыл в туалете свою авторучку. Как ты там без нее?
Вот где моя авторучка – дома на унитазе! (Что я там с ней делал?)
Теперь я спокоен и отправляюсь домой обедать.
Иду по коридору.
Михаил Федотович, доверительно склонившись над ревизором, что-то горячо ему доказывает, а тот что-то невозмутимо пишет. Маринка занята поеданием бутерброда с голландским сыром (не тот сейчас сыр, не тот – какой же это голландский сыр, если он не воняет?), а Дроздов хмуро смотрит в окно, сожалея, что из этого полуподвального окна нельзя выброситься. У Белкина опять графоман на проводе…
– Какой сегодня год? – спрашиваю я в никуда.
– В каком смысле? – удивляется Ашот из третьей комнаты.
– Обычный или високосный?
Все размышляют.
– Високосный.
– Значит, завтра 29 февраля.
Да, вспомнил, зачем я стою и смотрю на своих сотрудников – мне предписано кого-то из них сократить.
Есть странные сочетания слов… Например, вот это: «Сократить человека». Хотел бы я знать, как это делается. А зачем это делается – я знаю. Моргал не в силах прикрыть «Науку и мысль», но изменить направление вполне может попробовать. Для этого надо одного сократить, второго проводить на заслуженный отдых, третьего, как Дроздова, споить, четвертого повысить, пятого припугнуть – короче, вырвать журналу зубы и превратить его из клыкастого черта в беззубую старуху в синих чулках. Ашота перекрасить. Обложку вместо белой сделать серо-буро-малиновой. Журнал назвать «Наука», а мысль оторвать. И так далее. Механизм доведения до абсурда любого хорошего дела мне известен. И мне некого сокращать – швейцаров не держим-с, как они там…
Опять я начинаю раздваиваться. Наверно потому, что сбился с ритма: «дедушка плачет, шарик улетел…»
– Я пошел обедать.
Меня не слышат.
Выхожу за дверь и вспоминаю, что забыл подписать в печать апрельский номер.
Возвращаюсь в кабинет и вспоминаю, что забыл подписать в печать апрельский номер.
Возвращаюсь в кабинет и вспоминаю, что без статьи Дроздова нет смысла ничего подписывать.
Когда я так вхожу и выхожу, все делают вид, что не замечают моих эволюций.
Может быть себя сократить?
Это мысль. Ее надо обдумать.
С этой мыслью я отправляюсь домой обедать. Директора продовольственного ларька в смушковом пирожке нигде не видно, но я чувствую за собой слежку и решаю схитрить – иду не по проспекту, а через лес, и вместо десяти минут делаю крюк в полчаса.
Павлик, ругнувшись про себя, оставляет «ЗИМ» и следует за мной на приличном расстоянии. Он тоже помнит ту историю с прочесыванием, когда я в самом деле чуть не замерз на озере.
А что – может, в самом деле, себя сократить?
Дедушка плачет, шарик улетел…
Живем мы с внучкой в «рогатом доме» – его возвели немецкие военнопленные в стиле послевоенного победно-архитектурного бзика под руководством одного нашего заслуженного и сейчас справедливо забытого архитектора, который на старости лет, ошалев от постоянного выматывающего душу угодничества, украсил фасад громадным рогом изобилия (из рога вываливались лепные снопы, виноград, арбузы, сосиски и всякая прочая снедь) и скоропостижно скончался, как чеховский чиновник от генеральского чиха, когда начальство позвонило по телефону и наивно попросило разъяснить, что означает вся эта манна небесная на фасаде, когда за продовольствием в магазинах очередюги, а колотый сахар выдается по карточкам?
Так вот, живем мы с Татьяной в этом рогатом доме (рог впоследствии отбили зубилами, но название осталось) на втором этаже в трехкомнатной квартире с громадным застекленным балконом, на котором можно играть хоть в настольный теннис. Это не преувеличение балкона: кроме проржавевшей клетки от моего умершего ангела-хранителя волнистого попугайчика Леши (в клетке сейчас живут Татьянины красивые горнолыжные ботинки), на балконе пылятся лыжи, спортивный велосипед и стол для пинг-понга – обе его половины прислонены к стене, и на них мелом написано:
«Татьяна дура!»
«Татьяна» – на одной половине, «дура» – на другой.
Я с этим утверждением согласен. Эта надпись, сделанная рукой Дроздова, существует уже второй год, но Татьяне лень смахнуть ее тряпкой. Она уже не катается на велосипеде и не играет в теннис с Дроздовым. Она уже ни во что не играет, ей надоели все эти игры. Ей двадцать девять лет, она разочарована в жизни. Ей все надоело: ее филологическая диссертация, большой и настольный теннис, горные лыжи, игра на гитаре, кройка и шитье, компания экстрасенсов, что-то там еще и многое-многое другое – все, чем она усердно занималась с четырнадцати лет, меняя одно за другим, – все надоело.
Аспирантуру она все-таки закончила, но в кандидатской диссертации разочаровалась. Решила преподавать в школе, на третьем уроке умыла кровью какого-то оболтуса, раскроив ему бровь чернильницей за скабрезную шутку насчет ее попки, и ушла, хлопнув дверью. Поработала недолго у нас в журнале (мне это быстро надоело), а потом решила быть внучкой-секретарем бессмертного академика. Удивительно: наверху разрешили мне ввести эту домашнюю штатную единицу и теперь платят Татьяне 70 (семьдесят) рублей в месяц за то, что она меня кормит, отвечает на звонки и разбирает корреспонденцию. В Академии хотят угодить мне. Но должность внучки-секретаря Татьяне скоро надоест. Ей нужно замуж. Ее нужно выдать замуж за настоящего мужика, но она давно знает, что таковых на свете нет и что в двадцать девять лет жизнь в основном закончена, а дальше пойдет существование.
Она все знает. Она даже знает, что она не права, но от этого ей еще тоскливей.
Сейчас эта принцесса Разочаровара расположилась в моем махровом халате за моим рабочим столом и раскладывает «Гробницу Наполеона». Так уж повелось с детства: когда я ухожу из дома, она – шмыг! – и важно восседает за моим столом. Вид у старика пошарпанный – на нем пеленались, ползали, учились ходить, ели манную кашу, рисовали снегурочек и принцесс, декламировали для гостей «Наша Таня громко плачет», читали «Трех мушкетеров», «Войну и мир» и «Сто лет одиночества», пили шампанское, плясали на нем обнаженной в порядке тренировки перед конкурсом «Miss
Academia» (заняли первое место – так-то!), писали заумную диссертацию о философско-технологических аспектах произведений Станислава Лема (не знаю, как Лем, а я ни черта не понял), и вот сейчас на моем столе раскладывается «Гробница Наполеона».
Когда на столе гробница, значит, Татьяна не в духе.
Я отправляюсь на кухню.
Обед стынет на плите. Вот уже двадцать лет, как врачи запретили мне есть, но я тайком ем всего понемногу и потому, наверно, еще жив. Я гремлю кастрюлями, нахожу водянистый бульон с белыми паровыми котлетками, похожими на сваренные шарики от пинг-понга (на вкус они такие же) и собираюсь, не отходя от плиты, покончить с этим скучным занятием. Но в кухне появляется Татьяна, отодвигает меня к холодильнику и расставляет тарелки.
Мы молча жуем теплые безвкусные белые шарики. Хоть бы посолила… Татьяна, храня фигуру, иногда для удобства переходит на мою диету, но, надеюсь, сегодня в Кузьминках она развяжет поясок и уж пообедает (и я пообедаю, под шумок).
– Что ты сказал Дрозду? – спрашивает Татьяна.
– Сказал, чтобы перестал пить, иначе выгоню. Неплохой бульончик.
– Это не бульончик, а отжатый овощной супчик. А он что? Обиделся?
– Он уже потерял способность обижаться.
– И не только эту способность, – тонковато намекает Татьяна, но я в эти тонкости не вникаю.
Она осторожно пробует супчик и сообщает:
– Тебе звонили.
– Кто, президент? – оживляюсь я.
– Нет. Какой-то профессор… Енисейский, что ли? Говорит, специально приехал, чтобы с тобой встретиться. Он что, из Сибири?
– Сибиряк, точно. Россия прирастет Сибирью, – цитирую я слова Ломоносова и вспоминаю утреннего старичка. – Он какой из себя?
– По телефону не разглядела, – смеется Татьяна. – Спрашивал, когда ты будешь дома.
– Вчера.
– Усекла. Газеты на столе. Журналы на диване.
– Писем нет?
– Нет.
Обычно она отвечает: «Полковнику никто не пишет», хотя мое воинское звание – генерал-майор. Кто мне будет писать? Кому я на фиг нужен, кроме Татьяны? Разве что той японочке с острова Хонсю, да и то в роли подопытного кролика. Я один еще ползаю из всего поколения.
Все, вроде пообедал.
Прохожу в кабинет, складываю гробницу в колоду, просматриваю свежие газеты, а журналы буду перелистывать, лежа на диване, потому что после обеда мне предписан мертвый час… Вот и еще одно странное сочетание слов – «мертвый час».
Пока читаю прогноз погоды, Татьяна стоит в дверях, смотрит на меня и хочет что-то сказать. Когда она так долго стоит и смотрит, значит, собирается сказать что-то важное. Однажды в шесть лет она вот так же стояла в дверях и вдруг попросила купить щенка, потому что попугай Леша, хотя и умеет гавкать, но только дразнится, а щенок гавкает по настоящему и будет водить Танюшу в школу.
«Ну, со школой мы что-нибудь придумаем, – беспечно отвечал я, не чувствуя подвоха. – У нас дети без среднего образования не остаются. Например, попросим тетю Софу…»
«Нет, нужна собака, – последовал ответ. – А то ты вечно работаешь, а папы и мамы у меня нет. Когда они уже вернутся из этой твоей длительной командировки? Дли-тель-ной… Ха-ха! Наверно, они померли».
«Как ты сказала? – пробормотал я. – Где ты услышала это слово?»
«Я его сама придумала. А как я узнаю своих родителей, когда они вернутся из этой… дли-тель-ной ко-ман-ди-ров-ки? У тебя случайно нету ихней фотографии?»
Я показал ей мутную любительскую фотокарточку, и Татьяна долго разглядывала нашу группу в лаборатории лучевой защиты. Узнала меня, тетю Софу, Михаила Федотовича, совсем молоденького Владислава Николаевича, вычислила свою маму, потому что, кроме тети Софы и Катерины, на снимке женщин не было, а потом безошибочно угадала отца, потому что этот человек обнимал Катерину за плечи.
«Как их зовут?»
Я ненавижу хоронить друзей и не люблю заводить собак из-за того, что они недолго живут, но щенка я ей все же купил. С попугаем щенок подружился. Пес ходил с Татьяной в школу, а потом состарился и сдох. Умер, то есть. Павлик с Татьяной похоронили его в лесу, а заводить нового щенка она не захотела.
Пока я вспоминаю Татьянино детство, она продолжает стоять в дверях. Наконец говорит:
– Слышь, дед, я выхожу замуж.
– Давно пора. Замуж так замуж, – я гляжу в газету – что там сегодня с погодой? – и не подаю вида. В этих матримониальных делах главное правило – не спугнуть.
– А почему ты не спрашиваешь: за кого?
– Не все ли равно? Я твоему вкусу доверяю.
– Ну, угадай!
– За швейцара.
– За какого швейцара?! – изумляется Татьяна.
– За швейцара, в издательстве. Солидный человек, с ним даже Моргал за руку здоровается.
– Нет, – смеется Татьяна. – Это не он. О швейцаре я подумаю в следующий раз.
– Тогда не знаю.
– Ух, дед, какой ты у меня проницательный! Я еще тоже не знаю. Но все уже решено. Хватит дуру валять. Завтра в Кузьминках я тебе скажу за кого.
– Ладно, подожду.
Раздается звонок. Татьяна снимает трубку и произносит голосом строгой секретарши:
– Приемная академика Невеселова.
Ее о чем-то спрашивают на том конце.
– Вчера, – отвечает Татьяна. – Он вчера уехал в Кузьминки. Когда вернется – неизвестно.
Что нужно от меня профессору Степаняку-Енисейскому, я знаю, но знать не хочу.
В газетах читать нечего, они в конце месяца перевыполнили план по острым статьям и впали в зимнюю спячку. Я укладываюсь с журналами на диван. Это те самые научно-популярные журналы, о которых начальство сказало: «Но ведь есть такие-то и такие-то…» Не спеша перелестываю их, знакомлюсь с названиями статей и разглядываю иллюстрации. Читать их я буду ночью в кузьминкинской гостинице, если не удастся заснуть, а пока перелистываю на сон грядущий в дневной мертвый час.
Мой журнал лучше.
О коллегах, пусть они даже и конкуренты, не принято отзываться плохо, но, если говорить честно, то первый из этих журналов чересчур развлекательный и, значит, поверхностный; а второй очень уж солидно-академический и, значит, скучный. Но они в меру сил делают свое дело и не приносят вреда – это уже хорошо, и, значит, пусть живут.
Третий журнал называется «Человечество и прогресс» – сокращенно «ЧиП». Мы с этими чипами на ножах – какой, к черту, прогресс? – хотя ножи эти невидимы и вытаскиваются нечасто. По данным моей разведки там сейчас в пику нам спешно готовится контр-статья о передовых методах в медицине профессора Степаняка-Енисейского, где защищается русская отечественная стоматология от жидомасонов из журнала «Наука и мысль» (у них разведка тоже работает). Им-то что до чужой зубной боли?
Дело в том, что Степаняк-Енисейский является постоянным автором «Человечества и прогресса». Он отдает им в первопечать свои фантастические романы, а в прошлом году опубликовал подряд три статьи о тайнах Тунгусского метеорита, о летающих тарелках и о «Почему вымерли динозавры?». Лично я не знаком со Степаняком-Енисейским, и он совершенно зря ошивается с утра возле моего дома, уступая мне дорогу и напрашиваясь на контакт.
Нам не о чем говорить. Судя по смушковому пирожку, он такой же мезозойский динозавр, как и я, но помоложе и с противоположным знаком: если я, смею надеяться, динозавр положительный, миролюбиво уступивший эволюционную дорогу подрастающим млекопитающим, то Степаняк-Енисейский – типичный контрЭволюционер, реликт образца сорок восьмого года, ни за что не хотящий вымирать даже в начале третьего тысячелетия нынешней эры. Я неплохо знаю повадки этих рептилий… Я хорошо их знаю. Конечно, их буйный расцвет, когда они заполонили шестую часть суши, давно в прошлом; вход в их экологическую нишу сократился до размеров лаза в мышиную норку, и сейчас они как-будто незаметны – во всяком случае, диплодоков, сотрясающих землю, типа народного академика Эл, в науке сегодня не наблюдается, но, если прикинуть общую биомассу всей современной шушеры, то получится так на так по сравнению с тем же 1948 годом. Где же тут прогресс?
Так что динозавры еще не вымерли. Я делаю этот неутешительный вывод по ощущению махрового дуроломства при чтении множества ученых статей – и не только в научно-популярных журналах.
Вот и сейчас… Мое внимание в «Человечестве и прогрессе» привлекает очередная статья Степаняка-Енисейского, профессора:
«БЫВАЛ ЛИ ПЕРУН В АФИНАХ?»
На сей раз статья историческая. Интересно, при чем тут Перун к Афинам?
Читаю.
И вскоре начинаю понимать, что профессору Степаняку-Енисейскому очень хочется быть древнее самих древних греков – он, виртуозно тасуя колоду времен и народов и раскладывая из них какую-то немыслимую гробницу Наполеона, «осторожно предполагает» что древние греки прибыли на свой полуостров Пелопоннес прямиком с Подола из Киевской Руси и что древнегреческий Зевс не кто иной, как наш переименованный древнеславянский Перун.
Уж не первоапрельская ли это шутка?
Нет, журнал февральский…
Я хочу позвать Татьяну, чтобы поделиться с ней этим археологическим открытием (даже Танька знает, что между Зевсом и Перуном пролегла пропасть в два тысячелетия), как вдруг натыкаюсь на очередное «осторожное предположение» о том, что «в рамках этой исторической концепции древнерусского Бояна можно идентифицировать с эллинским Гомером», и мне окончательно становится понятен смысл этой исторической концепции: профессора Степаняка-Енисейского никак не устраивает, что наши предки, нормальные здоровые дикари, произошли неизвестно от каких неандертальцев, пришли черт знает откуда и расселились по берегам Днепра – нет, профессору очень хочется иметь раскидистое генеалогическое древо, где на главном стволе будет начертано кириллицей слово «Степан», а уж на всяких ветках и сучьях развешаны всякие там древние греки и римляне.
Это еще бывает, бывает… Очень уж хочется, чтобы древние греки тоже были нашенскими, с Подола.
Получается, думаю я, зевая, что Степаняка-Енисейского интересует не только будущее Сибири, но и прошлое нашей Родины. Ему мало повернуть Обь, Енисей и Лену вспять, ему нужно повернуть вспять саму историю.
Что он ходит, что он бродит вокруг дома моего?
С этими мыслями наступает мой мертвый час. Мне снится цветной сон: громадная гора в древнем, вроде бы, Киеве, – но узнать трудно. Какой сегодня век, год, день и число? Не знаю. Под горой течет, вроде бы, Днепр, в Днепре плещутся зеленые русалки, похожие на Татьяну, на горе растет генеалогическое древо – ветвистая липа с красными ягодками развесистой клюквы, которую, как мне снится, посадили здесь Кий, Щек и Хорив, и сестра их Лыбедь. На липе церковнославянским шрифтом вырезано слово «Степаняк-Енисейский», а под липой врыт в землю похожий на меня деревянный Перун в смушковом пирожке. Этот идол невысок, коренаст, с позолоченными усами и с бородой-лопатой. Над Левобережной Украиной встает солнце. Усы у Перуна сверкают. Мы знакомимся. Перун начинает читать о себе статью Степаняка-Енисейского, а я размышляю о том, что такие вот старички-лесовички шныряли по Киевской Руси вдоль Днепра из варягов в греки, а сам Кий работал здесь лодочником на переправе, но чувствовал себя князем и любил отдыхать под липой.
Прочитав статью, Перун начинает трястись от смеха, хватается за живот и убегает под древо, где использует статью по назначению. Вернувшись, он подтверждает, что всю эту псевдо-историческую липу сочиняют издательские швейцары, и возвращает мне журнал с выдранной статьей – но это уже не «Человечество и прогресс», а знакомый календарный листок от 28 февраля с кровавой надписью на обороте о звездных войнах. Вместо списка планет на нем японскими иероглифами отпечатана какая-то путаная инструкция по эксплуатации персонального компьютера, причем иероглифы я читаю по-русски, но не понимаю смысла…
– Компьютер какой, японский? – спрашиваю я Перуна.
– «Асахи», фирма, – важно объясняет он.
– Значит, мое время пришло? – спрашиваю я.
Но древний славянский бог лишь загадочно улыбается в ответ.
Я с умилением хочу что-нибудь еще спросить… Например, что ТУДА положено брать с собой, кроме кружки, ложки, мыла, полотенца и зубной щетки?.. Авторучку можно? Часы? Ордена, медали? Научные труды?
Как вдруг обнаруживаю себя проснувшимся на диване.
Наконец-то я в нормальной рабочей форме. Мой мертвый час прошел, я видел занятное сновидение, я голоден, как волк, и помню все, что мне надо делать, – хоть иди к нотариусу и пиши завещание. На спинке стула уже висят выглаженные костюм, рубашка и галстук. Ботинки начищены до блеска… ну, это я уже сам мог сделать.
Я не спеша одеваюсь и расчесываю бороду.
С этого момента надо быть во всеоружии, потому что, во-первых, нас ждут великие дела, а во-вторых, на меня сегодня кто-то охотится.
Татьяна, вращая бедрами, вплывает в кабинет, демонстрируя новое платье из этого… мембранного трикотажа – еще одного побочного результата нашего фундаментального открытия. В зеленом она в самом деле похожа на русалку. Я изображаю восхищение… Нет, я действительно восхищен! С такой фигурой я на ее месте рожал бы детей, а не филологические диссертации.
– Да-а… пора подумать о приданом, – говорю я, а про себя рассуждаю, что думать надо скорее не о приданом, а о завещании для нее.
– Думай, дед, думай. Ты об этом только и думаешь… кому бы меня сплавить. Я от своего слова не отказываюсь: завтра выхожу замуж.
Татьяна кидает в сумку мою зубную щетку, полотенце, японский зонтик…
Я завороженно наблюдаю. Кажется, это уже серьезно – вещий сон начинает сбываться: с вещами на выход, серьезней некуда!
– Кружку не забудь.
– Зачем? – удивляется Татьяна.
– А зонтик зимой зачем?
– Пока ты спал, передавали грозовое предупреждение. Погода совсем взбесилась… Надвигаются два циклона – с юга и с севера. Люблю грозу в начале марта! Пошли, дед, пора.
Наверно, она шутит – какая гроза в феврале?
Впрочем, и погода сегодня должна быть необыкновенной, потому что сегодня последний день.
Татьяна вертится перед зеркалом в коридоре, нанося последние штрихи на картину, а потом начинает натягивать сапоги на свои длинные ноги. Значит, у меня достаточно времени, чтобы выйти на балкон, будто бы взглянуть на погоду, а на самом деле незаметно забрать из тайника мою единственную драгоценную вещь, которую я бы с удовольствием взял ТУДА. О ней никто на свете не знает, даже Татьяна; хотя, похоже, эту вещь видел Михаил Федотович Чернолуцкий – однажды он просветил взглядом птичью клетку на балконе, удивился и погрозил мне пальцем.
Это строгая, солидная вещь – из тех, на которые распространяется уголовная ответственность за хранение огнестрельного оружия; не какой-нибудь газовый пистолет. Выходит, что я – уголовник. Я не сдал эту вещь ни в ЧК, ни в военкомат, ни в милицию. Дудки! Я прячу ее в тайнике под днищем клетки моего умершего ангела-хранителя – это отцовский наган с полным заряженным барабаном, а один запасной патрончик я храню лично для себя в нагрудном кармане выходного костюма. Вообще-то, я равнодушно отношусь к всяческому барахлу, но эта вещь вызывает у меня уважение. О таких вещах шутят только те, кто их не имеет, как мелодраматичный Дроздов: «Застрелюсь, застрелюсь…»
Теперь я во всеоружии. Сегодня, как видно, эта вещь мне понадобится.
– Дед, уйди с балкона, простудишься!
Татьяна с кем-то говорит по телефону.
– Ничего, не простужусь.
(А если и простужусь – уже не страшно).
– Кто звонил?
– Не президент.
Татьяна права: президенту Академии наук делать больше нечего, как звонить в Печенежки дряхлому невеселому динозавру, который в прошлом месяце перевернул его портрет вверх ногами. Зачем президенту звонить мне, если я для него давным-давно не существую… Вот только похороны почему-то задержались. Когда я умру, он, конечно, приедет, постоит в почетном карауле и поможет поднести гроб к крематорию на мемориальном кладбище… Но зачем звонить покойнику? Татьяна права, президент мне не позвонит.
Мы спускаемся в лифте и выходим на пустой проспект имени академика Эн. Оглядываюсь. Степаняка-Енисейского нигде не видно. Никого не видно, ни одной живой души. Даже вороны в предчувствии столкновения двух одноглазых циклопов улетели в лес. Наган приютился у меня на груди в боковом кармане и вызывает соблазн. Сегодня состоятся звездные войны и большая стрельба… Мне прислали повестку, за мной охотятся, даже Моргал настолько осмелел, что решил не дожидаться моей смерти. Военные действия начались, надо быть настороже и подтянуть свой шарик-голубой, чтобы не улетал далеко.
Я начинаю ощущать себя боеспособной единицей с русалкой впридачу. Даже природа встрепенулась, и лед начал таять при виде Татьяны в новой норковой шубке поверх мембранного платья. А французские сапоги? На эту шубку, это платье и эти сапоги мы недавно угрохали месячную зарплату внучки-секретаря плюс мою годовую академическую пенсию и теперь сидим на диете. Но я не жалею: русалку надо одевать, чтобы выгодно выдать ее замуж. Голых замуж не берут.
За нами едет черный «ЗИМ».
«Почему бы Татьяне не выйти замуж за Павлика? – меланхолично раздумываю я, чавкая ботинками по рыхлому льду. – Детишки будут глупыми, жизнерадостными и здоровыми, а это ли не счастье?»
При этой мысли в знак одобрения над пустынным проспектом сверкает синяя молния без грома. Павлик открывает дверцу, а Татьяна с треском распахивает черный японский зонт, когда-то подаренный мне на Чукотке японской богиней. Сверху начинает валить какая-то рябая суспензия из дождя и снега. Бр-р… Сыро, мокро… Новые ботинки уже протекают… Полвека назад по такой погоде я надел бы галоши – сверху черные, внутри красные, теплые. Куда, интересно, подевались галоши, кому это выгодно – чтобы не было галош? Но все правильно: надвигаются два циклона, и в небесной канцелярии нет дела до теплых галош – там сейчас будет решаться вечный бюрократический вопрос: кто победит – зима или весна?
Будто неясно. В конце всех концов Солнце остынет, чай остынет, все остынет, и победит зима.
В редакции уже полно гостей, всех сразу и не упомнишь. В коридоре навалены сумки, шубы да шапки, вешалки не хватает. Чей-то березовый веник торчит из кучи. Ашот водит гостей по редакции и объясняет, почему обложки белые. Владислав Николаевич уже здесь, он все глаза проглядел, выглядывая нас. Он бросается раздевать Татьяну. Пусть, пусть попользуется случаем, заслужил.
Гостевой стол уже накрыт. Маринка наливает гостям настоящий «арабик», а Софья Сергеевна Чернолуцкая нарезает торты – без Танькиной «тети Софы», жены моего заместителя, журнал не журнал, она – хозяйка науки и мысли, и я устремляюсь к ней на кофейный запах. Сегодня мне все можно, даже «арабик». В последний раз.
Но дорогу мне преграждает токарь шестого разряда Тронько Андрей Иванович, невысокий кряжистый человек с такими большими кулаками, что я не представляю, как он надевает пиджак, если кулаки не пролазят в рукава? Его любимая песня – «Я был токарь шестого разряда, я получку на ветер бросал», Высоцкого. Он ее повсюду напевает, как я про свой шарик голубой. Это его березовый веник торчит из кучи. В Кузьминках в порядке культурной программы он собирается посетить парную и заодно прихватить меня. Я пойду. Надо быть чистеньким, на всякий случай. Пусть надает мне несильно по пояснице и ниже. Мы с ним два Героя Социалистического Труда, но я – умственного, а Тронько самого настоящего, ручного. Татьяна его побаивается и за глаза называет «гегемоном». Раз в году он пишет для нас статьи о своих особых методах научной организации труда (с общей тенденцией «я их научу работу любить!», а Белкин едва поспевает вычеркивать из них нелитературные обороты. Оля делает это без согласования с автором, но это не беда – все равно свои статьи Тронько потом не перечитывает. Когда мы с ним редко встречаемся, Андрей Иванович отводит меня в сторонку и озабоченно выспрашивает, все ли в порядке, не обижает ли кто меня и не нужно ли кому в морду дать? Такие у него шутки.
«Вот придет гегемон и наведет порядок-с!» – любит пугать Татьяна сотрудников «Науки и мысли» за особо нахальные статьи. Но это она зря. Тронько в редакции немного стесняется, помалкивает, напевает Высоцкого и прячет руки в карманах. И это зря – как раз сегодня его кулаки могут мне понадобиться. Сегодня мне нужны храбрые и сильные люди. Сейчас Андрей Иванович осторожно трясет мою руку и умиленно глядит, как язычник на своего деревянного божка после хорошего урожая – дело в том, что недавно после его очередной статьи Совмин закатил строгий выговор самому министру какого-то тяжелого станкостроения.
Я жму его честную руку и, пока Татьяна отвлечена Владиславом Николаевичем, продолжаю пробираться к кофейнику, заискивающе подмигивая Маринке и показывая ей, как Черчилль, два растопыренных пальца – у нас этот жест означает не «виктория», а «двойной кофе».
Но с Маринкой происходит что-то странное: она проливает кофе мимо чашки прямо в блюдце с тортами, а сама глядит мне за спину, делает круглые испуганные глаза и произносит, растягивая звук «о»:
– О-о-й!
Что, интересно, «ой»?
С Софьей Сергеевной происходит то же самое – а чтобы напугать нашу тетю Софу, нужно показать ей нечто сверхъестественное…
Неужто ОН услышал меня и уже стоит за моей спиной?!
Я осторожно оглядываюсь.
Нет, это прибыл не хвост с рогами, а почетные наши гости: летчик-космонавт в новенькой генеральской форме и ведущий научно-популярной телепередачи.
Их имена всем известны.
В редакции начинается паника, все бросают свои дела и бегут выглядывать в коридор. Я тоже обо всем забываю, потому что космонавты всегда были и остаются для меня таинственными существами, тем более первый человек, ступивший на поверхность Марса. Хотя умом я, конечно, понимаю, что это обыкновенный хомо сапиенс сапиенс.
(Недавно я с удивлением узнал, что современный человек носит в палеонтологической номенклатуре сдвоенное видовое название «хомо сапиенс сапиенс», чтобы отличать его кости и черепа от неандертальца, который просто «хомо сапиенс». Век живи, век учись).
Татьяна ест глазами Космонавта и, как видно, собирается тут же в коридоре выйти за него замуж – во всяком случае пытается стянуть с него генеральскую шинель. Она давно хотела познакомиться с настоящим мужчиной, а тут целое внеземное существо. Марсианин!
Я уже опомнился и под шумок наливаю себе полную чашку кофе, но не успеваю глотнуть, как меня застают на месте преступления – все расступаются и укоризненно на меня смотрят.
Понятно. Я тут хозяин и должен лично встречать дорогих гостей, а я чем занимаюсь?
Иду встречать. Здравствуйте – здравствуйте.
– Как добрались?
– С приключениями, – отвечает Космонавт. Он уже снял генеральскую шинель, но не уверен, следует ли швырять ее в гражданскую кучу.
Веду гостей в кабинет, они раздеваются там, вешая дубленку и шинель на вешалку, и дышат на руки с мороза – значит, сейчас над проспектом побеждает зимний циклон. Кофе, чай? Чай. Вызываю Маринку и заказываю два чая и один кофе. Себе. Двойной. Когда Маринка приносит гостям крепкий чай, а мне подкрашенную «арабиком» теплую водичку, Космонавт и Ведущий-ТВ наперебой, как мальчишки, начинают рассказывать о каком-то странном атмосферном явлении, которое они наблюдали над трассой:
– Смерч не смерч, но что-то смерчеобразное…
– Вроде тучи с хоботом…
– Точно. Она шла над трассой сначала так… а потом так… – Космонавт, как все летчики, делает поясняющие жесты прямыми ладонями. – А внутри у нее что-то сверкало.
– Полная трасса свидетелей! – добавляет Ведущий-ТВ. – Моторы у всех заглушило, выскочили из машин, кто-то побежал звонить в Академию наук…
– А погода – полный штиль…
– А туча как будто самоуправляемая…
– Такое впечатление, будто она что-то выбирала, искала. Знаете, мне показалось, что она заглядывала в черные «Волги». Именно в черные.
– А одну даже ощупала!
– Наверно, за начальством гонялась, – смеюсь я, а сам всеми фибрами души чувствую опасность: одно к одному, это за мной. – Вашу «Волгу» она тоже обыскала?
– Нет, мы ехали в автобусе.
Странно, что марсианские генералы сейчас добираются к нам на автобусах. Раньше всегда приезжали кавалькадами в черных «ЗИСах», «Волгах», «Чайках» и «Фордах» – но, возможно, сейчас так модно, а я отстал от жизни.
– Вы случайно не наблюдали внутри этой штуковины такого себе гражданина с рожками и хвостом?
– А вот на телестудии разберемся, – отвечает Ведущий-ТВ. – Нам удалось заснять эту штуку.
– Вы захватили с собой фотоаппарат?
– Хуже. Вы о нас плохо думаете, Юрий Васильевич. Мы прихватили с собой целый телевизионный автобус. Сейчас мои орлы ворвутся сюда и начнут вас снимать.
– Это еще зачем? – пугаюсь я.
– Забыли? Мы же договорились, что очередную передачу решено посвятить «Науке и мысли». Будем снимать вас сначала здесь, а потом в Кузьминках.
Я ошарашен этим известием не меньше, чем утренней запиской о звездных войнах, а банда телевизионщиков уже ломится в кабинет со своей трубой, чтобы засунуть меня в ящик для идиотов и ославить на всю страну.
– Так сидеть! – командует чей-то режиссерский голос, и меня ослепляют. – Отличненько! Всем пить чай и о чем-то тихо беседовать! В объектив не смотреть… А если посмотрите – не беда. Раскованней, раскованней… Академика крупным планом… Космонавта крупным планом…
Все сняли.
Итак, меня уже сняли.
– Сейчас доснимем редакцию и в путь, – говорит Ведущий. – До Кузьминок долго ехать?
– Какой-то балаган… – бурчу я.
– Вам что-то не нравится?
Мне все не нравится. Сегодня с утра вокруг меня происходит нечто странное. Я всеми фибрами чувствую опасность и боюсь… нет, не за себя, меня уже ищут и скоро найдут, можно не беспокоиться… а за тех, кто рядом стоит. «Рядом с тобой опасно стоять. Метят в тебя, попадают в других», – сказал однажды президент. Это верно. Но программа расписана и поездку не отменить. Единственное, что я могу сделать для безопасности Космонавта, – не везти его в Кузьминки на своем «ЗИМе». Это опасно. Пусть едет в автобусе.
Я веду гостей в коридор показывать обложки… Ашот где?! Кто мне объяснит, почему они белые, черт возьми! В коридоре мы сталкиваемся с Михаилом Федотовичем и с ревизором Ведмедевым. Ревизор невозмутимо кушает
торт.
– Вот, полюбуйтесь, какие нам дела шьют! – возбужденно обращается ко мне Чернолуцкий, размахивая актом ревизии. Он коллапсирует, как звезда на последней стадии. Сейчас Михаил Федотович перейдет гравитационный радиус, сбросит пиджак как лишнюю массу, разорвет на груди рубаху, и телезрители увидят латаную-перелатанную тельняшку, которую он бережет с войны и надевает только по двойным праздникам – например, сегодня, в честь юбилея «Науки и мысли» и своего снятия с работы.
Как вдруг он замечает за моей спиной марсианина и от изумления забывает поздороваться.
– А это мой заместитель, Чернолуцкий Михаил Федорович, – представляю я. – Всю работу в журнале он тянет на своем горбу. Незаменимый работник. Где там ваша труба? Почему не снимаете?
– Здравствуйте! – здоровается Ведущий-ТВ с Михаилом Федотовичем, но тот застыл в задумчивости, будто пришлепнутый пыльным мешком из-за угла.
– Отличненько! – раздается все тот же невидимый режиссерский голос (невидимых голосов не бывает, но понятно, что я хотел сказать). – Заместителя крупным планом. Юрий Васильевич, повторите, пожалуйста, все сначала: мол, это мой главный заместитель…
– Это пойдет в эфир? – спрашиваю я.
– А как же!
– На весь Союз?
– А как же! От Москвы до самых до окраин, не сомневайтесь. Внимание, начали!
– А это заместитель главного редактора, – громко повторяю я в микрофон. – Он тянет на своих плечах весь журнал и отлично справляется. Незаменимый работник, на пенсию мы его не отпустим. Михалфедотыч, покажите телезрителям наше сырое подвальное помещение, в котором невозможно работать, и представьте сотрудников.
– Здравствуйте! – Чернолуцкий наконец-то обретает дар речи и робко пожимает руки Космонавту и Ведущему-ТВ.
(Пусть теперь товарищ Моргал попробует сместить Михаила Федотовича после такого триумфального выхода в эфир!)
– Думаете, выход в эфир поможет? – грустно спрашивает Софья Сергеевна. После аварии она иногда по буквам может прочитывать чужие мысли, хотя сейчас это не тот случай – мои намерения ясны без всякой телепатии. Но Софья Сергеевна любит, когда удивляются. Значит, надо удивиться.
– Разве я сказал это вслух? – удивляюсь я.
– Нет… Но вы подумали.
– Софа, мы об этом потом поговорим, – шепчу я. – Не по телевизору.
Итак, с Михаилом Федотовичем поздоровались. Теперь Ведущий-ТВ трясет руку стоящему рядом Ведмедеву, который судорожно заглатывает торт. А этого я сейчас с гов… с грязью смешаю – надо пользоваться случаем.
– Это наш ревизор, – представляю я и, как балаганный шут, подмигиваю в объектив.
– Кто-кто?.. – переспрашивает Ведущий-ТВ.
– К нам прибыл ревизор, – объясняю я телезрителям. – Выбрал, понимаете, время! Проверяет тут черт знает что… столы, стулья и наличие присутствия.
Кажется, в этой суматохе Ведущий-ТВ так и не понял, что за субъект перед ним. Когда на телестудии разберутся, то ревизора вырежут.
А жаль. Хороший, матерый ревизор.
– Михалфедотыч, поводи гостей по редакции, а я пока почитаю это… – Я двумя пальцами выдергиваю из рук Чернолуцкого акт ревизии и тихо командую Софье Сергеевне, которая уже заглядывает мне через плечо:
– Белкина ко мне! А сама займись ревизором, чтобы не путался под ногами… Угости его кофием с коньяком. Коньяка лей побольше.
– А у него не слипнется? Где я ему коньяк возьму? – возмущается тетя Софа.
– Достань бутылку в моем столе и подпои его.
– Кого? Ревизора?!
– Да, ревизора. Сдается мне, что это никакой не ревизор… Я потом объясню. Давай, давай, действуй. Подпои его и загляни ему в подкорку. Ты же умеешь.
Всем нравится, когда говорят, что «они умеют».
Софье Сергеевне тоже.
Гостей ведут туда, где двенадцать столов и где все уже намарафетились и изображают из себя перед телекамерой культурных людей – только хмурый Дроздов всем на зло что-то режет, клеит и стучит на машинке. Остальные греются в лучах славы, а Маринка застенчиво протягивает Космонавту шоколадную конфету. Даже у Ведмедева не выдерживают нервы, и он, поколебавшись, оставляет акт ревизии на мой произвол (не драться же со мной из-за листка бумаги) и устремляется за Космонавтом, чтобы заглянуть из-за его спины в телеобъектив. Но Софья Сергеевна уже берет ревизора под свой контроль и ведет поить коньяком в комнату Ашота.
«А тут у нас…» – слышу я взволнованный голос Михаила Федотовича и начинаю читать акт ревизии.
Что он тут понаписывал?..
«Мною выделена недостача материальных ценностей в особо крупных размерах…» – читаю я, а Оля Белкин уже стоит передо мной, как лист перед травой, очень похожий на маленького конька-горбунка. (В общем-то Оля Белкин приносит счастье – его можно запускать первым, как черного кота, в любое отчаянное предприятие, и все будет в порядке, – надо только вовремя оплачивать ему проезд и командировочные да еще вызволять его телефонными звонками из отделения милиции города Урванска Нахрапинского района за Полярным кругом, объяснив товарищам милиционерам, что они поймали не американского шпиона, а специального корреспондента «Науки и мысли», ошивавшегося вокруг строящейся атомной электростанции по заданию редакции).
– Оля, садись. Я голодный как волк. Что твоя маман сегодня завернула?
– Понял.
Оля приносит из коридора сумку и разворачивает гигантский сверток. Сегодня его мама в связи с выездом редакции в дальнее благотворительное путешествие завернула на всех с полсотни котлет. Я с жадностью жую холодную котлету с чесноком и продолжаю изучать акт ревизии.
– Оля, ты у нас мудрый еврей, ты все знаешь… Кто этот человек? Что ему от нас нужно?
– Кто, Ведмедев? – переспрашивает Оля. Он в самом деле все знает. – Типичный этот самый. Фунциклирует. Из этих… куда пошлют. То в науку, то в культуру, то в издательство. Год назад погорел за какой-то комсомольско-молодежный почин… какая-то ересь, точно не помню. Кажется, за военно-патриотическую экспедицию «По границам нашей Родины»… Представляете – пешедралом с рюкзаками по линии границы. Интересное путешествие, да? Все инстанции разрешили, и они пошли… До первого пограничника. «Стой! Кто идет?!» – «Это мы, путешественники». В общем, решили, что Ведмедев – дурак, и отправили его инспектором в наш отдел кадров. А ревизия липовая, не беспокойтесь. Моргал хочет нас пощупать. Знаете эту достоевщину… психическая атака… Не выйдет – не надо, а нервы попортим.
Я доглатываю котлету, отрываю календарный листок, гляжу, нет ли на нем какой-нибудь очередной дьяво… достоевщины, и использую листок вместо салфетки. Потом протягиваю Оле акт ревизии, а он, проведя взглядом по диагонали, возвращает акт мне.
– Что скажешь?
– Я уже знаю. Это какая-то очередная обстракция.
– Объясни хотя бы как выглядит эта штука… «Японский персональный компьютер стоимостью в двенадцать тысяч условных долларов».
– Никогда не видел, впервые слышу. У нас в редакции такого никогда не было.
– А какой у нас был?
– Никакого не было.
– Куда же он мог исчезнуть?
– Я же говорю: обстракция.
– А что такое «условные доллары»?
– Тоже обстракция. Все из той же оперы – кто-то с кем-то условился. Наверно, какие-нибудь инвалютные рубли. Их тоже никто никогда не видел.
– А запись в издательской бухгалтерии о наличии присутствия? Вы меня под монастырь подведете за двенадцать тысяч условных рублей! – рычу я.
– С этим компьютером надо разобраться. Не понятно откуда он взялся, кто его принимал. Запись есть, компьютера нет. Тут какая-то липа.
– Липа… – повторяю я. Это слово наводит меня на воспоминание о вещем сне и о японских иероглифах. – Ты не помнишь, Оля… В десятом веке идол Перуна в Киеве с золотыми усами был?
– Не знаю, не видел… Но так по летописи… – Оля смотрит на меня с сомнением. Он что-то еще хочет сказать, но подозревает, что у меня начался очередной заскок.
– Говори!
– По-моему, Ведмедева компьютер не очень-то интересует. Он чего-то другого хочет…
– Стать моим заместителем?
– Нет, зачем… Фи! Тоже мне, пост! Тут же вкалывать надо!
– Так чего же он хочет?
– Он темнит. Он попросил, чтобы я напомнил вам про какой-то частный договор многолетней давности, и тогда ваше отношение к нему переменится.
А вот это уже самая настоящая дьявольщина!
Я поражен. Этот Ведмедев не может знать о моем тайном договоре со швейцаром. О нем никто на свете не знает! Я ищу кровавую записку, чтобы сверить ее с почерком Ведмедева в акте ревизии, но записка уже куда-то подевалась, и моя рука самопроизвольно тянется за второй котлетой.
Кто он такой, этот Ведмедев? Для САМОГО он, конечно, мелковат, но как ЕГО посланник, как предзнаменование, как комета с хвостом…
– Оля, скажи… этот Ведмедев… Тебе ничего такого не показалось?
– Что именно?
С Олей можно говорить о чем угодно, он поймет. Я оглядываюсь и тихо спрашиваю:
– Он… он человек или нет?
– В каком смысле? – Оля тоже переходит на шепот.
– В прямом, в прямом смысле. В биологическом. Он – хомо сапиенс?
– Он просто неразумный человек, – отвечает Оля. – Вы не сомневайтесь, Юрий Васильевич, в нем нет ничего сверх… этого самого. Хотя…
– Ну? Что?
– Михалфедотыч в него заглянул и сказал, что у него внутри сидит еж.
– Кто сидит?
– Еж. Ну, еж.
– Больной он, что ли? Рак у него?
– Нет. Еж. У Ведмедева еж внутри – так говорит Михалфедотыч. Вы же знаете его аллегории. Он так видит.
– Ну, братцы… – развожу я руками.
Нашел. Вот она, записка, под актом ревизии.
– Оля, сравни почерки. Мне утром кто-то подсунул эту записку.
Оля разглядывает календарный листок на просвет, сравнивает почерк с актом ревизии и сообщает заключение экспертизы:
– Акт писал Ведмедев, а записку – вы. На записке ваш почерк, Юрий Васильевич.
Я жую вторую котлету и сосредоточенно разглядываю календарный листок за 28 февраля.
Предположим, что Оля Белкин прав, и эту склерозную записку писал я сам для себя, сидя, предположим, на унитазе. Не помню, чтобы я ее писал, но, предположим, что это мой почерк. Очень похож. Предположим, что я писал эти строки не собственной кровью, а подвернувшимся под руку красным ашотовым фломастером. Предположим, что размягчение моих мозгов крепчает. Но что означают эти слова насчет «звездных войн»? Мне неудобно спрашивать об этом у Оли, но он сам мне напоминает:
– Юрий Васильевич, дайте мне «ЗИМ» на часок, вы обещали. Неохота «Запорожец» по льду гонять.
– Напомни, зачем тебе «ЗИМ»?
– Ну… для этой голливудской муры, – Оля показывает на склерозную записку. – Нужно смотаться в аэропорт и встретить кинокритика со «Звездными войнами».
– Откуда? Из США?
– Почему из США? Из Госкино. В благотворительных целях.
– А, ну да…
И это вспомнил.
С сегодняшнего дня мы становимся БЛАГОТВОРИТЕЛЯМИ как-никак. А что? Надо совмещать приятное с полезным. Для приманки к своим научно-непопулярным выступлениям мы будем крутить американские «Звездные войны», а все доходы перечислять на счет детского дома, где рос и воспитывался Владислав Николаевич Бессмертный.
– Оля, я еще кажется не проснулся… Объясни, почему в благотворительных целях нужно крутить именно «Звездные войны»? Мы этот вопрос согласовали? Нам тут идеологический фитиль не вставят?
– Ну, во-первых, это дело в Госкино решили без нас. Во-вторых, «Звездные войны» – фильм для детей. Сейчас такое крутят!..
– Детский? Не знал, – удивляюсь я. – Ну, тогда ничего…
– С кровавой склерозной запиской все вроде бы прояснилось. Но чего хочет Ведмедев? Откуда он знает о моем секретнейшем договоре со швейцаром? Зачем он меня интригует и напрашивается на разговор?
– Вот что, Оля… Сделаем так: пригласи Ведмедева поехать с нами в Кузьминки. Пообещай, что его покажут по телевизору от Москвы до самых до окраин. Придумай, что хочешь, – он на все клюнет. Ему от нас что-то нужно, а нам от него – ничего. Скажи, что в Доме ученых состоится закрытый просмотр «Звездных войн». Только для избранных. Скажи, что я выделяю лично для его ревизорского сиятельства персональный «ЗИМ». Передай Павлику, чтобы взял с собой ревизора, встретил в аэропорту кинокритика со «Звездными войнами» и дул с ними в Кузьминки. Без меня. Если будет возражать, скажи, что расстреляю за невыполнение приказа. Подожди, это еще не все… А сам садись в «Запорожец» и потихоньку поезжай за ними. Понаблюдай. А потом все мне расскажешь.
– А зачем все это?
– Не знаю. Затем, что я хочу проверить одну свою обстракцию.
(Как все-таки удобно: сказал одно слово – и все понятно).
– Поезжай и пытайся не упустить их из виду. Но держись от «ЗИМа» подальше. Это может быть опасно.
– В самом деле, обстракция, – бормочет Оля. Он еще что-то хочет сказать.
– Говори!
– Юрий Васильевич, вы знаете, что я никогда не был фискалом, но, если я не вернусь с задания…
– Давай без предисловий.
– Вы сегодня отняли у Дроздова бутылку коньяка… Так вот: после разговора с вами он отправился в хозяйственный магазин и купил веревку.
– Какую веревку?
– Какую… Затрудняюсь… Обычную. Бельевую.
– В хозяйственном?
– Да. В «Тысяче мелочей».
– А зачем?
– Не знаю. Наверно, сушить белье. Если я не вернусь с задания, то имейте это в виду.
У меня перед глазами появляется какой-то тесный городской двор с вонючим покосившимся туалетом. Двор крест-накрест перетянут бельевой веревкой, а на веревке, подпираемой длинным шестом, болтаются твердые замерзшие простыни, пододеяльники и Дроздов.
– Понял. Действуй.
Съемки в редакции уже идут к концу, и Оля Белкин начинает действовать – добывает из кучи шуб и пальто ревизорский кожух, пальцем выманивает Ведмедева в коридор и что-то нашептывает ему. У ревизора поблескивают глазки после дроздовского коньяка. Значит, тетя Софа его уже обработала. Он заинтригован. Сейчас я попытаюсь провести самого дьявола, подсунув ему вместо себя в черном «ЗИМе» этого живца – авось клюнет.
А от меня с Космонавтом не убудет – прокатимся в автобусе, как простые смертные.
А кто сказал, что я не простой смертный?
Конечно, обыкновенному хомо сапиенсу ко мне в кабинет всегда было трудно войти, но это не оттого, что я возгордился, – просто мои заместители решали все эти неандертальские дела быстрее и лучше меня. Да, у меня скверный характер. Да, на меня во все времена катали телеги – я оглядываюсь и вижу за собой целый обоз грязных телег, как после отступления Первой Конной из Польши. Да, я бывал высокомерен с недостаточными людьми, иногда глупел на глазах от общения с ними, и, случалось, меня так начинало трясти, что я готов был схватить свою трость за обратный конец палки и трахнуть набалдашником по глупой макушке.
Нет, я никого не бил тростью по голове, но однажды растоптал докторскую диссертацию, направленную мне на отзыв. Конечно, этого не следовало делать хотя бы из уважения к труду машинистки. Но шарик в тот момент улетел – так уж получилось. Я ничего на свете не боюсь, кроме гололеда и неандертальского дуроломства, поэтому пытаюсь окружать себя людьми из подвида «хомо сапиенс сапиенс». Этих людей на Земле не так уж много, и я уйму шишек набил себе и другим, пока научился отличать их от неандертальцев – высокий лоб отнюдь не признак; зато сейчас я безошибочно узнаю хомо сапиенсов сапиенсов даже на уровне швейцаров.
Так я нескладно размышляю о своей персоне, пока Татьяна туго завязывает мне шарф под бородой. Как все-таки надоедлива эта зимняя тягомотина с раздеванием и надеванием шуб, шапок и шарфов. Кутают, как ребенка.
Вот скоро умру за милую душу, как все нормальные люди, и будете знать!
Наша команда начинает загружаться в автобусы, а их у нас уже два: один спальный малиново-полированный «Икарус» с белой клешнистой надписью на борту: «ЦЕНТРАЛЬНОЕ ТЕЛЕВИДЕНИЕ „ОСТАНКИНО“, второй – отечественный и пожухлый. Его пригнала за нами красотка-администратор из кузьминкинского Дома ученых (пригнал, конечно, водитель, но она ответственная за прием благотворителей). Зовут ее Тамара. Она одета в рыжую шубу из лисьих хвостов. С Татьяной они тайные соперницы, но разумно соблюдают нейтралитет и сферы влияния – Тамара царствует на том берегу, в Кузьминках, Татьяна – здесь, в Печенежках.
Царица Тамара просит у Павлика закурить и доверительно объясняет ему, что известный кинокритик по путевке Госкино уже приехал и уехал на аэродром встречать коробки со «Звездными войнами», и ой, что будет, если «Звездные войны» застрянут по такой нелетной погоде – афиши давно развешены, билеты распроданы, а на Кузьминки с раннего утра началось нашествие окрестных сопливых брейкеров, фанатов и металлистов, и, что, кроме благотворителей, под ее ответственность свалились Космонавт и Центральное телевидение, а в Доме ученых полы еще не натерты, в гостинице мест не хватает, а киномеханик третий день женится и пьян, как сапожник.
Ну, с Космонавтом и благотворителями она еще так-сяк разберется, размышляет Тамара, а куда, скажите, ей девать бригаду Центрального телевидения? Себе под юбку?
Пусть царица Дома ученых не беспокоится, успокаивает ее Павлик. Дай Бог всякому такие шикарные бедра и юбку, но все равно под ее юбкой Центральное телевидение ну никак не поместится. «Звездные войны» до Кузьминок обязательно долетят, потому что у Павлика на аэродроме знакомые вертолетчики. Пьяного же киномеханика он, Павлик, сумеет подменить, а Кузьминки после показа «Звездных войн» будут разорены этими самыми фантиками-лютиками и потом отстроятся заново, можно не волноваться. Так что не желает ли царица Тамара сесть в роскошный «ЗИМ», как и подобает царице, и совершить вояж в аэропорт за «Звездными войнами»?
Экий пошляк!
Павлик с реверансами распахивает дверцу, и я не успеваю глазом моргнуть, как царица Тамара, забыв о своих администраторских обязанностях, уже сидит на переднем сиденьи моего «ЗИМа», а ревизор Ведмедев с неудовольствием перемещается на заднее.
Это поразительно!
Я впервые вижу своего шофера в главном деле его жизни – и ничего не понимаю! Он же ей ничего не сказал… а если и сказал, то ровным счетом какую-то чушь!.. но вот уже крутобедрая царица устроилась рядом с этим кобелем, и они устремляются в аэропорт навстречу… увидим, чему навстречу; а Оля Белкин, как заграничный шпион, выезжает из-за угла на своем горбатом «Запорожце»… Черта лысого он их догонит.
Нас много. Мы долго загружаемся с лыжами, сумками и тортами. Мне с Космонавтом выделяются лучшие места для инвалидов с детьми – отсюда удобно глядеть на трассу. Ашот лезет в салон со здоровенным этюдником. Он возбужден – в кои веки его на два дня отпустили на природу в Кузьминки жена и семеро детей (это не метафора), и там он собирается писать этюды для души, отдыхая от издательских обстракций. За Ашотом следует Дроздов, заботливо подпихивая этюдник. На спортивной сумке Дроздова в надписи «tennis» буква «t» изменена на «р». Это у него шутки такие. Работал, значит. Старался.
«Ну, что? Кто он?» – мысленно спрашиваю я проходящую мимо Софью Сергеевну, имея ввиду ревизора.
«Я пока не разобралась», – отвечает тетя Софа.
Где Татьяна?..
Вот Татьяна. Она благосклонно принимает ухаживания Владислава Николаевича и демонстративно продолжает не замечать Дроздова.
Быть скандалу!
– Никого не забыли? – спрашивает Михаил Федотович.
– Никто не забыт, ничто не забыто, – конечно же бурчит Дроздов.
– Привет, а где Белкин?
– Уехал по особому заданию, – отвечает Маринка.
Эта пигалица уже что-то пронюхала – похоже, ее шептанья с Олей Белкиным когда-нибудь закончатся свадьбой, а я буду у них свадебным генералом.
– А этот где… ревизор?
– Где-то потерялся.
– Ну и слава Богу!
Поехали.
Автобус Центрального телевидения едет за нашим автобусом по проспекту имени академика Эн, бывшего пути к коммунизму. У дома с рогами мы обгоняем какого-то мальчишку с коловоротом, в валенках и в десантной фуфайке. Вообще, мальчишек здесь много, и я их боюсь – никогда толком не знаешь, чего от них ожидать. Этот, как видно, удрал с уроков и направляется на водохранилище удить рыбу, но, завидев в проезжающем автобусе Космонавта, забывает все свои важные дела, открывает рот и выкатывает глаза. Космонавт жестом показывает ему: мол, захлопни едало, простудишься на морозе. Тот смеется, гонится за автобусом и машет коловоротом внеземному существу.
Проезжаем мимо учреждения без вывески. Владислав Николаевич просит на минутку остановить автобус, он, на минутку, что-то там забыл – наверно, составить завещание, отбывая на два дня в Кузьминки. Пока ожидаем, Маринка с Татьяной затевают стародавнюю игру, которая состоит в том, чтобы загрузить пароход (в нашем случае – автобус) предметами на одну букву. Буква выбирается так: Маринка произносит про себя алфавит: «А, Б, В, Г…», а Татьяна останавливает ее:
– Стоп!
– Грузим автобус на букву «Д», – объявляет Маринка.
– А как это, как это? – интересуется Тронько Андрей Иванович.
– Сейчас поймете. Я первая. Гружу доски.
Следующий Ашот. Он грузит дрова.
Андрей Иванович уже все понял и грузит динамит.
Татьяна – дроздов.
– Что? – откликается Дроздов.
– Дроздов я погрузила.
– А я – дур, – отвечает Дроздов.
– Тогда на следующем заходе я погружу дегенератов, – огрызается Татьяна.
Я же говорил: быть скандалу.
Софья Сергеевна грузит диверсантов, а Михаил Федотович, не переставая думать об акте ревизии, грузит дисплей стоимостью в двенадцать тысяч долларов.
Ведущий-ТВ грузит демонстрантов, а Космонавт – добровольцев.
Сейчас чья очередь?
Моя.
Все ожидают, но я ничего не могу придумать…
Думаю.
Думаю, думаю, думаю… В голову ничего не лезет, кроме обстрактного японского персонального компьютера из акта ревизии. Минута на размышление, а потом меня выгонят из игры. А когда выгонят, я разом вспомню все слова на «Д».
– Д ь я в о л а! – гружу я в последнюю секунду. Это я удачно придумал.
– Дьявол не пройдет! – протестует Маринка.
– Это почему?!
– По габаритам, – вставляет Дроздов.
– А он у меня маленький. В автобус влезет. Пусть едет. Что ему – пешком ходить?
– Нет, не потому, – объясняет Маринка. – Дьявола в природе не существует.
– Кого не существует?! Дьявола? – возмущаюсь я. – Это с какой точки зрения посмотреть.
– В самом деле… несуществование дьявола наукой строго не доказано, – заступается за меня Ведущий-ТВ.
Начинается схоластический диспут: можно ли погрузить в автобус дьявола?
Мнения разделяются. Ашот доказывает, что без дьявола ехать неинтересно. И жить тоже. Ему затыкают рот. Он обижается. Спрашивают Космонавта, не встречал ли он на Марсе вышеупомянутого господина или хотя бы какие-нибудь следы его жизнедеятельности, а тот отвечает, что в экспедиции был один странный случай: какая-то неопознанная нечистая сила выпила весь спирт из нераспечатанного флакона в корабельной аптечке.
Вот! Вот вам и доказательство! Я подаю протест: если моего дьявола не погрузят в автобус, то я выхожу из игры. Из принципиальных мировоззренческих соображений. Да-с! Дьявол – это важная философская категория, которая имеет под собой… и так далее.
Выслушав меня, мне идут навстречу.
Погрузка продолжается, а Владислава Николаевича все нет. Мальчишка в десантной фуфайке опять догнал нас, остановился у переднего колеса и снизу вверх с жадным любопытством разглядывает Космонавта. Я понимаю этого мальчишку – он не верит ни в Бога, ни в Черта, но верит в первого человека, ступившего на поверхность Марса.
Наконец появляется Владислав Николаевич. Человек с кобурой несет перед ним громадную корзину живых роз, а Владик так старомодно смущается, что даже мне становится за него неловко. Подумать только, этот человек руководит нашим время от времени взрывающимся учреждением без вывески, он тут Бог и Царь (когда Владик кем-то недоволен, то цедит сквозь зубы: «Иди гуляй», и провинившийся летит исправлять то, что он там натворил), иногда он даже повышает голос в высоких кабинетах, но в присутствии Татьяны его можно намазывать на хлеб и есть. Во-первых, корзина роз ей в подарок, да еще зимой – это чересчур; а во-вторых, для достижения желаемого эффекта Татьяне надо дарить розы пренебрежительно и грубо – Владислав Николаевич этого никогда не поймет. Он так же не годится Татьяне в мужья, как и его полная противоположность – циничный и молодой Дроздов. Этот, правда, дарил Татьяне розы пренебрежительно и грубо, и тоже ошибался, потому что Татьяне нужно дарить розы смущаясь и нежно… Они, дураки, никогда этого не поймут.
Кроме этих двух претендентов в мои внучатые зятья, я пока никого не наблюдаю, но если Татьяна сказала, что завтра выходит замуж, то ей можно верить.
Кто же из них?
Оба нехороши. Один – алкоголик, второй – старше Татьяны на тридцать лет. Если выбирать из двух зол, то какое меньше?..
Сейчас чья очередь грузить?
Опять моя.
– Д у ш у, – гружу я.
Со мной уже не спорят. И правильно делают.
А мы все не едем…
Мальчишка деловито помогает человеку с кобурой погрузить корзину роз в автобус, а потом неожиданно обращается ко мне:
– Юрий Васильевич, можно доехать с вами до водохранилища?
В том, что этот незнакомый мальчишка знает мое имя-отчество, нет ничего странного или сверхъестественного, меня все здесь знают – примелькался за сто лет. Удивляет, что мальчишка безошибочно определил субординацию в нашем автобусе и признал меня самым главным… главнее самого Космонавта. Значит, быть ему или подхалимом, или хомо сапиенсом в квадрате.
Я разрешаю, но мы все равно не едем.
– Что там еще? Почему стоим?
Оказывается, Владислав Николаевич уже не едет в Кузьминки. Он приносит нам свои извинения. Так и говорит: «Приношу вам свои извинения…» и жалостливо поглядывает на Татьяну. Та в ответ приносит ему свои сожаления: «Как же мы без вас, Владислав Николаевич?»
– А что стряслось? – спрашиваю я. – Учреждение без тебя развалится в выходные дни? Значит, мы на твой детский дом будем вкалывать, а ты – в кусты?
Нет, не в кусты, отвечает Владислав Николаевич. Ему только что позвонили из приемной президента Академии наук и срочно вызвали в Москву.
Все знают, зачем Владика вызывают в Москву, но помалкивают. Если вызывают, значит очередные анализы оказались нехорошими. Опять уложат в больницу. Будет он там до лета лежать и взглядом люстру раскачивать.
– А почему президент мне не позвонил? – обижаюсь я. – Подожди… Передашь ему записку.
Мне добывают клочок бумаги. Я пишу:
«Александр! Из-за твоего перевернутого портрета Мишу Чернолуцкого выгоняют с работы. Если не позвонишь Моргалу с протестом, я тебе этот культ личности никогда не прощу. Твой Юрий Васильевич».
Опять мне в спину кто-то смотрит. Я оглядываюсь. Это смотрит Софья Сергеевна, но она вне моих дьявольских подозрений. Она – ангел-хранитель своего мужа.
– Думаете, записка поможет? – очень сомневается Софья Сергеевна.
– Софа, мы с тобой потом поговорим…
Сегодня я все откладываю на потом, на потом… Завтра, не сейчас.
Владислав Николаевич, в последний раз вздохнув по Татьяне, уныло плетется к дверям учреждения, а человек с кобурой обгоняет его и открывает их. На месте Владика я сейчас наплевал бы на все учреждения, клиники и анализы, схватил бы Татьяну в охапку и уволок бы ее… нет, не в Кузьминки… а куда-нибудь на Чукотку, как ту японочку, чтобы никто не мешал. С розами он хорошо начал…
Но человек с кобурой уже закрыл за Владиком дверь, и одним женихом стало меньше. Ладно, не пропадем.
Наконец поехали.
Мальчишка устраивается на ступеньке рядом с водителем, достает из сумки толстенную книгу, из книги – какую-то цветную фотографию и протягивает Космонавту на предмет подписания автографа.
– Ну, ты даешь! – удивляется Космонавт, разглядывая свою персону в полной боевой выкладке на фоне восхода солнца над марсианским плато Скиапарелли. – Где взял? Даже у меня такой нет!
И ставит автограф наискось по марсианским камням и барханам.
Внимание, проезжаем мимо печенежкинского кладбища!
Как тут дела?
За полвека оно разрослось, раздалось вширь и скоро выползет на трассу. Что ж, медленно растущее и ухоженное кладбище есть верный показатель городского благополучия – значит, люди здесь живут, плодятся и умирают; значит, у нас в Печенежках полный порядок.
В сущности, что такое кладбище? Это удобное для общества место, куда перемещается труп, чтобы он никому не мешал. Когда я случайно заглядываю сюда, во мне тут же просыпается здоровый циник («Дед у меня ядовитый», – объясняет Татьяна) и начинает зубоскалить – наверно, потому, что лежать мне не здесь, а на кузьминкинском, мемориальном, рядом с женой. Там очень миленькое кладбище – всего на восемнадцать персон, и никого больше не хоронят; всех с музыкой тащат сюда, в Печенежки. Но меня похоронят там. Меня – можно. После меня там еще разрешат похоронить Владислава Николаевича и супружескую чету Чернолуцких… то есть последних из могикан, оставшихся в живых, когда шарахнуло.
Значит, с могилами получится перебор – я да ты, да мы с тобой – всего двадцать две.
Опять моя очередь грузить, но я уже ничего не могу придумать на «Д». На «Д» все слова закончились, мое время истекло.
– Я буду играть за вас, Юрий Васильевич, – предлагает мальчишка.
Замена!
Проигравших нет, меня не выгнали, а великодушно заменили. Теперь мой номер – восемь. Смена поколений. Отцов на детей. Пусть дедушка не плачет, его молодой дублер сейчас заделает всю редакцию. Пусть, пусть грузит, а я всю жизнь грузил и устал. Мне сейчас хочется смотреть на дорогу и думать о чем-нибудь таком… транс-цен-ден-таль-ном… вот и еще одно никому не нужное слово. В автобусе тепло, пахнет бензином, кофе и розами. Медленно загружаются дровосеки, депоненты, душевнобольные, далай-ламы, доберманы-пинчеры, датчане, доминиканцы, дагомейцы, и я начинаю засыпать.
Мне снятся какие-то чернявые дагомейцы…
Вдруг – тпру! Приехали.
При слове «дагомейцы» я просыпаюсь, протираю глаза и не могу сообразить, что происходит… Дорога впереди завалена бревнами и напоминает то ли вздыбленную лесопилку, то ли завал на танкоопасном направлении; к тому же бревна обильно политы грязью, и грязь, испаряясь, издает отвратительный аммиачный запах. В этих испарениях, как сонные мухи, бродят черные дагомейцы и почтительно разглядывают тушу убитого ими доисторического животного. Остальные чумазые собрались на обочине, пытаются развести костер и соскабливают с себя пригоршни вонючей грязи.
Ни черта не пойму…
Можно лишь догадаться, что лежащая на боку под слоем грязи безжизненная туша, была недавно живым бегающим автобусом, а эти грязные с головы до ног субъекты вовсе не африканцы, а наши летчики из березанского авиаотряда. Они не убивали автобус, а приехали на нем по нелетной погоде удить рыбу. Среди них неприлично чистенькими выглядят два милиционера и… конечно же!.. Оля Белкин. Он с таким виноватым видом дает показания толстому старшему сержанту милиции, будто именно он, Оля, только что устроил этот лесоповал и облил всех грязью.
До меня доносятся слова «смерч» и «стихийное бедствие»…
Значит, то, чего я ожидал с утра, должно было произойти именно здесь.
Все наши уже высыпали на трассу и принимают сердобольное участие в ликвидации последствий стихийного бедствия, лишь я один знаю, что это была не стихия. Тут действовал кто-то посильнее. Что ж, ОН выбрал для окончательной расплаты со мной неплохое местечко – переправу через Печенеговское водохранилище, а не какую-нибудь подворотню. Хотя лично я предпочел бы отдать ЕМУ душу чуть дальше, на железнодорожном переезде. Но и водохранилище – неплохо. Не люблю помирать в подворотнях.
Похоже, я ЕГО все-таки перехитрил. ОН-таки клюнул на черный «ЗИМ» и произвел нападение. Хотя я понимаю, что успех мой временный и судьбу мне все равно не обмануть. Хорошо, что никто не пострадал, и хорошо, что вертолетчики занимались своим непосредственным делом – удили рыбу, а не пили водку в автобусе.
«Никто не пострадал? А Павлик, а Тамара, а ревизор Ведмедев?»
Я вскакиваю и начинаю разглядывать все, что можно разглядеть из автобусного окна. Телевизионщики снимают последствия катастрофы. Все события хорошо читаются по следам: смерч внезапно появился у переправы и, с корнем вырывая березы и засасывая их в свое реактивное сопло, набросился на черный «ЗИМ». Павлик успел дать по тормозам, и ОН, промахнувшись, наломав дров и перевернув встречный автобус, по инерции вылетел на обочину, где скрутил в бараний рог стальной заградительный бордюр. Там ОН развернулся, повалил лес веером и повторил нападение. Потом с добычей помчался к водохранилищу, взломал там лед, а перепуганные рыбаки удирали кто в лес, кто по дрова.
В автобусе, кроме меня, остались Космонавт и Дроздов. Космонавту сейчас не стоит появляться на трассе – для вертолетчиков на сегодня хватит потрясений; Дроздов вообще игнорирует все стихийные бедствия, ну а мне не следует выходить, если на меня устроена такая роскошная охота – надо же, смерч-ураган! Я хожу по пустому салону от Космонавта к Дроздову, от Дроздова к Космонавту и не понимаю, что происходит… Час назад, проверяя свои старческие суеверия, я послал в своем «ЗИМе» вместо себя на гибель трех человек. Если они сброшены на дно водохранилища, или завалены бревнами, или унесены в стратосферу, то мне впору вытащить наган и застрелиться тут же, в автобусе, хотя это сугубо личное дело я предполагал осуществить завтра в кузьминкинской гостинице, тихо, спокойно, с комфортом, поближе к ночи, сдав Татьяну с рук на руки ее будущему мужу.
– Граждане, у вас веревки случаем нету? – спрашивает толстый сержант милиции, заглядывая в автобус. – Рулетку не захватили, а надо вымерить трассу.
– А что там случилось? – спрашивает Космонавт, и сержант теряет дар речи, поняв, с кем говорит.
– Бельевая подойдет? – спрашиваю я. – Дроздов, дай товарищу сержанту веревку.
Дроздов, бедняга, окончательно сбит с толку, я над ним сегодня попросту измываюсь. Он раскрывает сумку с надписью «PENNIS», достает моток бельевой веревки, и я говорю сержанту:
– Оставьте себе, нам веревка уже не нужна. Не нужна нам веревка, Дроздов? Так что же там случилось?
– Та я ж кажу, що якась нечиста сила, хай …й грець! – сержант вiд внутрiшнього хвилювання переходить на рiдну полтавську мову (я цю музику дуже давно не чув). – Якась чорна хмара поцупила автомобiль якогось начальника… Бiс його знае… Смерч-ураган!
– То, може, потерпiлим потрiбен наш автобус? – пропонуе Космонавт.
– Здравiя бажаю, товаришу генерал! За потерпiлих не хвилюйтеся, люди трошки перелякались, а так нiчого. За ними вже вертолiт прилетiв, – сержант вiддае марсiаниновi честь.
Космонавт багатозначно поглядае на мене своiми розумними очима. До автобусу входить Оля Белкiн и тож поглядае на мене своiми розумними очима.
Усi ви розумнi, а менi що робити?
– Де вони? – запитую.
– Не знаю… Я вiд них вiдстав, але, здаеться, труба-дiло, – вiдповiдае Белкiн. – Усе летiло в трубу! Жахливо! Коли я пiдъе…хав, тут валялись самi дрова… Ви це передбачали, Юрiй Васильович?
Дроздов i Космонавт з цiкавiстю прислухаються…
– Я сам нiчого не розумiю, – жалiсно вiдповiдаю я. – Потiм, потiм… у Кузьмiнках поговоримо.