Во время учебы в Литинституте я полтора года работал на Пятницком кладбище могильщиком. Не очень радостным приобретением этого периода жизни стал Александр Сергеевич Воробьев — могильщик экстракласса.
…Пришла пора защищать диплом. А защищать-то нечего. Я раз перенес защиту на год, другой… А на третий ко мне в Бескудниково приехала мать с кастрюлями, сковородками, чуть ли не с битой птицей и заявила: «Хочу узнать, не идиот ли ты окончательный, вшивого диплома сделать не можешь. Буду жить у тебя месяц, варить щи, стирать, короче, обслуживать. Не управишься за месяц, ставлю точку: идиот».
Мне стало невесело, ибо уж очень всерьез все это мама залепила.
— Тебе диплом мой нужен, ты и говори, о чем писать, — буркнул я.
Мать подошла к окну, за ним дымила труба мусоросжигающей фабрики.
— Ты вроде на кладбище работал?.. — задумчиво произнесла она.
— Ну.
— Прекрасная интересная тема, не застолбленная.
— Это про покойников-то?! — искренне изумился я.
— Великолепная свежая тема.
— А сколько страниц надо? — вяло поинтересовался я.
— Ну… скажем, пятьдесят.
Я лениво отлистал пятьдесят страниц, на последней внизу зеленым фломастером жирно написал «П…ц». И сел писать.
Как ни странно, к концу месяца я подобрался к пятидесятой странице, спешно поставил точку и показал маме наработанное.
— Не идиот, — кивнула она, собирая скарб. — Неси в институт.
…смиренное кладбище,
Где нынче крест и тень ветвей.
— Вроде здесь… Да, здесь. Окно открой и под вяз уходи. Топор возьми, корней много. Успеешь к одиннадцати? У них без отпевания. Смотри… Копай глубже, специально просили. Не морщись. Не обидят…
Петрович показал Воробью чуть заметный заросший холмик. Торчал воткнутый в него ржавый трафарет. Фамилии на нем не было — сошла со временем.
«Бесхоз толканули. Ясненько… — Воробей проводил взглядом заведующего, воткнул лопату в холм. — Пахоты хватит, подбой под вяз ковырять».
— Воробей! У них колода, не забудь! — крикнул издалека Петрович. Вспомнив, что Воробей не слышит, вернулся. — Колода у них. Шире бери.
— Мать учи, — с поддельным раздражением отмахнулся Лешка.
— Ну давай, — заторопился заведующий. — Кончишь — в контору скажи. А где твой-то, Мишка?
Воробей не расслышал, присматривался к месту. Не очень-то развернешься: сзади два памятника, спереди вяз чуть не из холма растет здоровый… Землю кидать только в стороны. Потом за досками к часовне идти. И Мишка еще запропастился, сучий потрох.
Вчера вечером, правда, договорились, что Мишка с утра задержится: поедет на Ваганьково за мраморной крошкой — цветники заливать. Воробей знал, что быстро Мишка не обернется: пока купит, пока машину найдет, дай бог к обеду успеть. И все-таки психота закипела. И до больницы-то заводился с пол-оборота, ну а теперь до смешного доходило: спичка с первого раза не загоралась, или молоток где позабудет, или свет в сарае потух — глаза сырели, и начинала трясти ярость. И знал, что потом стыдно будет вспомнить, но поделать с собой ничего не мог.
Воробей прикурил новую сигарету от первой, высосанной чуть не до фильтра, языком привычно кинул ее в угол рта: взялся за блестящий, полированный черенок лопаты. Взглянул на часы: полдевятого. Будет к одиннадцати яма, на то он и Воробей.
Он разметил будущую могилу: четыре лопаты — в головах, три — в ногах, и так, чтобы в длину метра полтора, не более. Это окно, чтоб копать меньше. На всю длину гроба потом подбоем выбирать надо. А раз гроб — колода — выше и шире обычного, то и подбой, чуть не с самой поверхности вглубь удлиняя, выбирать придется. И стенки отвесно вести: заузишь, не дай бог, колода застрянет в распор — назад не вытянешь. Летом, правда, еще полбеды: подтесать лопатами землю с боков, и залезет как миленький. А зимой — пиши пропало: земля каменная, лопатой не подтешешь. На крышку гроба приходится прыгать, ломами шерудить. Какое уж тут, на хрен, благоговение к ритуалу. Родичи выражаются, и на вознаграждении сказывается. А попозже и по башке огрести можно. От товарищей.
Воробей с самого начала учил Мишку: когда колода — бери шире, делай лучше, плохо само выйдет, не гляди, что ребята до нормы не добирают, с них спрос один, а с тебя другой — ты временный. Сезон пойдет — друг друга жрать будут, хрящи захрустят.
Без Воробья дорого бы стоила Мишке вся кладбищенская премудрость…
Воробей выплюнул окурок, поправил беретку. Ну, давай, инвалид! Залупи им яму, чтоб навек Воробья запомнили! Жалко, одна могилка на сегодня задана: когда работы мало, и психуешь больше и сон дурной. Ладно. Решил Воробей, раз одна — я ее, голубушку, без ноги заделаю. Точно! Эх, не видит никто!.. Воробей даже распрямился на секунду, посмотрел по сторонам. Вроде никого, а может, он не видит, зрение-то… А, черт с ним! Погнали!
Воробей поплевал на левую, желтую от сплошной мозоли ладонь, схватил ковылок лопаты, покрутил вокруг оси. Правой рукой цапнул черенок у самой железки и со свистом всадил лопату в грунт. И пошел! Редко так копал, только когда времени в обрез или когда уже гроб из церкви, а могила не начата.
Ноги стоят на месте, не дергаются, вся работа руками и корпусом. Вбил лопату в землю и отдирай к чертовой матери! Вбил, оторвал и наверх — все единым махом, одним поворотом. Только руками, без ноги. Вот так вот!
И на других кладбищах никто так — без ноги — не может. Воробей всяких видел, но чтоб за сорок минут готовая яма — нету больше таких. И не будет. Только он один. Воробей!
Это начало; потом вот корни, доски гробные да кости мешать начнут.
По бокам ямы были навалены кучи красно-бурой глины; копать дальше без досок нельзя — осыпается земля внутрь, а кидать далеко — закапывать потом трудно: холм ровнять надо, а земли-то и не соберешь.
Воробей вылез наверх. Время — девять. Успеет и без Мишки. Все же Мишка не ля-ля разводит, крошку везет.
Он положил лопату на край могилы и припорошил выработанной землей: свои-то, а уведут — с Молчком, бригадиром, рассоришься. Где он эти лопаты «официалки» — заказывает, одному богу известно. Но и верно, хороши лопатки: корень, доски да и камень в другой раз — все рубят. Штык до полуметра длиной, выгнут по сечению чуть не в полкруга, на черенок насажен через резиновые кольца стальными обхватами, блестит зеркалом.
Мишка, как увидел, губешки раскатал: потерять захотел, на дачу. Опять Воробью спасибо: «Молчок тебя за нее потеряет. И не удумай».
Возле древней, красного кирпича часовни в центре кладбища лежали доски. Воробей выбрал две самые длинные, уложил на плечо одну на другую и поспешил обратно.
В часовне давал прокат инвентаря ветхий, беззубый дядя Жора, хулиганящий в пьяном виде и тихий так. На втором этаже переодевались, ели, пили, спали жили землекопы. Впрочем, землекопами они только звались, а оформлены были как подсобники. Штатным землекопом был один Молчков, Молчок, бригадир. На него-то и писались наряды. Сам же он копал редко, в сложных случаях или при запарке. Копали ребята — часовня — да изредка желающие с хоздвора. За яму Молчок платил по сезону: летом пятерка, зимой вдвое. Если сам не захоранивал, весь сбор все равно кроил он. С этим было строго. Жук тот еще, самому под пятьдесят, а с покойниками лет двадцать трется. Последние десять, как вылечился, капли в рот не брал.
Знал, кому побольше дать, а кто и так хорош. Воробья выделял. «Копнешь две, Воробей?» — «Ну, Володя». Воробей откладывал все дела и шел за маленьким кривоногим Молчком. И потом его не искал, знал, что за Молчком не пропадет…
Воробей протянул доски ребром вдоль по краям ямы. В головах вставил доски меж прутьев неснятой ограды — пригодилась, в ногах обхватил досками толстый ствол вяза, привалив снаружи комья покрупнее. Теперь свободно можно снизу кидать на самые края — доски держат осыпь. Корни пошли. На то топор есть. Обкромсал их заподлицо со стенкой.
А с глубиной ковырялся подольше; если б не наказ заведующего, давно б дно притаптывал. Незнающий взглянет — яму чуть не в рост увидит, ну а на внимательного нарвешься — пеняй на себя: сверху-то сантиметров на тридцать от земли грунт простой по контуру ямы выложен и прибит умело. Видимость одна, а не глубина.
Но раз специально приказ глубже брать, значит, на все положенные метр пятьдесят заглубляться надо.
Воробей выбирал дальше: пошли черные, трухлявые гробы. Их было два, один на другом, они легко распадались. А раз гробы, то и без костей не обойтись. Кости наверх — упаси бог! Родственники увидят — валидолу не напасешься…
Кости Воробей сложил в ногах, в головах подкопал, потом в голову их передвинул. А уж как до глубины добрался, в ямку посередине, где земля податливей, уложил кости, землей прикрыл и утоптал — готова могила.
Летом копать — дурак выкопает. А вот зимой, да если еще могила уборочная, за которой ходят, без снега, простужена на метр, — это да. Ломом здоровым «гаврилой» — всю дорогу, лопата не берет. Вдвоем в могиле пашут: один долбит, другой крошево отгребает и наверх. Работка потная, ничего не скажешь. А летом — детский сад.
Рыжих — зубов золотых — он и не искал. В бесхозе какие рыжие? Если родственники лет двадцать, тридцать на могилку не наведываются, забыли или сами перемерли, то и покойник у них соответствующий — без золота. Рыжие — те в ухоженных, с памятниками. Года два назад зимой на пятнадцатом участке Воробей одиннадцать рыжих взял, прямо в кучке, как по заказу. Торгаша одного яма, Воробей и родственников, навещавших его, знал хорошо: цветник им гранитный делал и доску мраморную в кронштейн заливал. Ободрал их тогда лихо.
Воробей потоптался в могиле, ширкнул лопатой выбившийся сбоку недорубленный корешок, выкинул наверх инструмент и вылез сам. Обошел могилу огрехов не увидел: копано по-воробьевски, без халтуры.
«Петрович, змей, знал, где бесхоз долбить». Справа свежую могилу от дороги заслоняли широкие памятники двум декабристам, слева — толстый вяз. Бесхоз расковыренный ниоткуда не приметен.
Странно только: не часовне Петрович копать поручил. Значит, не хотел с Молчком делиться. Со вчера еще предупреждал, приди, Воробей, пораньше — дело есть. И сам не забыл, к семи приехал. Морда шершавая с похмелья, а приполз, не поленился. Да, приборзел Петрович малость за последнее время. Все бабки все равно не собьешь, а нарваться можно… тем более с бесхозами. Бесхоз толкануть — не выговор, тюряга…
Воробей дошел до своего сарая, поставил лопату и топор в угол, взглянул на часы. Время почти не двигалось — одиннадцать, в прокуратуру еще не скоро, в повестке сказано в три…
— Чего ты в темноте сидишь? — В сарай влез Мишка, подручный Воробья, включил свет. — Пожевать у нас есть? — зашарил на харчевой полке.
— Котлеты вон в целлофане… крошку привез?
— Полтора мешка, красивая, мелкая…
— «Ме-е-елкая», — передразнил Воробей. — Толку-то? Мелкая — промывать труднее… А чего поздно? В музее своем дежурил?
— В музей вечером.
Мишка выдавил на котлету майонез из пакетика.
— В прокуратуру скоро поедем?
— К трем. Один поеду, ты здесь сиди; погода путная, клиент будет.
— Ты же не услышишь один.
— Услышу. А не услышу, переспрошу.
— Как хочешь, могу и здесь.
— При чем здесь «хочешь»? Бабки ловить надо; суд судом, а деньги своим чередом. Давай пока вот чего: мрамор глянем еще разок. — Воробей полез на карачках в угол сарая, под верстак, где в тряпье хранились полированные мраморные доски. — Чего стоишь? Принимай…
Доски были давно перемеряны и переписаны Мишкой в блокнот.
Воробей сел на ведро с цементом, прикрытое фанеркой. Закурил.
— Каждая доска свою цену имеет. Самые ходовые — коелга. Вот эта, белая. Только доставать успевай. Да их и доставать особо не надо: ворованные возить будут, прямо к сараям. В случае привезут, знай: доска — бутылка. Больше не давай, не сбивай цену. А толкать начнем — ноль приписывай. Сечешь, как монета делается?.. Не возьмут? Еще как возьмут! И еще попросят! — Воробей вытянул из угла вторую доску. — Газган вот — эти не покупай. С виду хороши, красивые, а крепче гранита: скарпели победитовые садятся, три буквы вырубил — и аут. Искра прям лупит… Гарик — ты его застал еще, когда я в больнице лежал… Вот здоров был клиентам мозги пудрить, без передоха… Я его и в пару за это взял, за язык. Гарик этот мрамор — газган — эфиопским окрестил. Лучший товар, говорит, из Эфиопии, для правительственных заказов. Клиенты-то все больше о-о-о! — Воробей постучал себя по уху, — олухи. Им чего ни скажи — всему верят. Раз эфиопский — все. Давятся, полудурки. — Воробей сунулся было снова под верстак, но вдруг раздумал и вылез. — Там еще доски есть, да лазить далеко… Потуши-ка свет, на глаза давит.
Мишка щелкнул выключателем.
— Теперь размеры. Самый лучший — сорок на шестьдесят. Можно сорок на пятьдесят. Уже не бери — дешевка, шире — тоже плохо: в кронштейн заливать станешь — с боков мало крошки уместится. Шире шестидесяти гони сразу. В высоту до восьмидесяти брать можно. Бывает, требуется. На много фамилий. Не глядится, правда: цветник сам метр двадцать длиной, и эта дура, кронштейн, чуть не такой же… Еще, — Воробей потряс пальцем, — запомни и другое: выпить не отказывайся никогда. Ты че? У людей горе, а тебе выпить с ними лень… Сам вот не проси, некрасиво, а помянуть нальют — не отказывайся. Это нам можно. Ни Петрович, ни кто еще ругать не будут. Горе разделил, по-русски…
Летом одного захоранивали. Нам наливают, а тут Носенко идет, из треста, заместитель управляющего. Мы стаканы прятать… Раевский сунул в штаны, а у него там дыра… стакан пролетел, а он стоит, как обсосанный. И стакан котится…
Чего, думаем, Носенко скажет. Ни слова не сказал. А в обед всем велел в контору. Когда, говорит, официально предлагают помянуть, это не возбраняется, только не слишком.
Воробей открыл портфель, достал бутылку «Буратино». Глянул на Мишку, тот уже приготовился смотреть фокус. Воробей взял горлышко бутылки в кулак, ногтем большого пальца (специально один ноготь оставил — не грыз) поддел крышечку и легко ее сколупнул. Бутылка зашипела. Воробей криво усмехнулся:
— Это ж надо — «Буратино» хаваю! Кому сказать, не поверят.
Понюхал бутылочку: не скисло ли? — после больницы градусов боялся даже в газировке. Сунул бутылку Мишке:
— Нюхни. Ничего?
Выпил, пустую бутылку сунул в портфель.
— А если, говорит, кого увижу — по углам распивают, пеняйте на себя… Его слова, Носенко… А ты, раз не пьешь, отпей для вида, а остальное, скажи, в бутылочке мне оставьте. Понял? Воробей всему научит.
Лешка не спеша переодевался в чистое.
— Ну, это… держи, на всякий случай. — Он протянул ладонь Мишке. — Не люблю за руку сам знаешь, но мало ль…
— Что «мало ль»? — отвел его руку Мишка. — Ты ж не в суд, а к про-ку-ро-ру!
— Короче, Валька позвонит вечером, если что, — упрямо сказал Воробей. Пошел я… Не боись, прорвемся!
Воробей подошел к конторе, заглянул в окно. Петрович был в кабинете, сидел за столом и ничего не делал.
Воробей вошел без стука, ему можно и без стука.
— Вскопал я…
— Пойдем выйдем.
Петрович вылез из-за стола. Они отошли от конторы.
— Леша, слушай… Слышишь?
— Ну?
— Такое дело: забудь, что бесхоз копал. Понял? Нормальная родственная могила, понял?
— Кому говоришь, Петрович! — Воробей скривился.
— Ладно. С этим все. — Петрович достал яркую пачку. — Закуришь?
— Давай… Черные? Это какие ж такие? Не наши?
— Американские. Попробуй…
— Они без этой, без дури? Сам знаешь, мне теперь анашу ни-ни.
— Да нормальные они, кури. Когда тебе?
— К трем.
— Ну, ни пуха. Чего мог — сделал, «бригадир» Воробьев. — Петрович улыбнулся. — Главное, молчи побольше — глухой, и весь разговор. Валька, смотри, чтобы не напилась.
— Да она не придет… — Воробей потупил глаза. — Я ей утром бубен выписал. Трояк на похмелку клянчила. — Воробей усмехнулся и посмотрел на Петровича, как тот отреагирует. Но Петрович уже глядел в сторону и нетерпеливо крутил на пальце ключи с брелоком в виде голой бабы.
— Ну, тогда будь здоров, Воробей двигай, ни пуха!
— К черту! — Воробей повернулся.
— Погоди! Чуть не забыл, за работу… — Петрович сунул деньги Воробью в карман.
Лешка заметил: зеленая.
— Не много? — он с удивлением посмотрел на заведующего.
— В самый раз. Ну, дуй. — Петрович махнул Воробью рукой и засеменил в контору.
«За яму полста!.. Залетит Петрович, точняк залетит. Жалко. А что б я без него тогда… Сдох бы!»
…Тогда, полгода назад, в октябре, с забинтованной головой, полуглухой, накачанный вместо крови холостой жижей, со справкой инвалида второй группы без права работы, предупрежденный о лежачем режиме, в сандалетах и грязном пиджаке Воробей сидел в кабинете Петровича.
— Ну, чего, Леш? Я тебя бригадиром провел задним числом…
— Громче говори, — буркнул Воробей.
— Пенсия, говорю, больше будет! — крикнул заведующий.
— Ты мне, Петрович, мозги не пыли. Я работать буду. Если возьмешь. Возьмешь — не забуду. Воробей трепаться не любит… А?
Петрович встал из-за стола, прошелся по кабинету. Заметил заляпанные грязные сандалеты на зябко поджатых ногах. Снял со шкафа рефлектор и, поставив у ног Воробья, включил.
— Ага, — сказал Воробей.
— Денег-то нет? — спросил заведующий.
— Да Валька все… — Воробей щелкнул себя по горлу, — пока в больнице лежал.
— Ладно. Котел топить будешь, а то вон холод уже, там поглядим. Про инвалидность — никому. Справку спрячь. Понял? И оденься хоть… Смотри, синий весь.
— Да это в больнице крови пожалели, думали: аут.
Воробей входил в должность. Да и то сказать — входил… Он и прошлые зимы котлом заведовал, без приказа. Как холода начинались в конце октября, перебирался из сарая в котельную. Ни Петрович, ни до него заведующие — никто с котлом забот не знал. Обо всем хлопотал Воробей. У звонаря дяди Лени — он же и завхоз церковный — брал на складе уголь, набирал угольный ящик доверху, нарезал поленницу на хоздворе из спиленных по просьбе клиентов деревьев и всю зиму безукоризненно командовал котлом. Пьяный ли, похмельный, в семь утра заводил тяжелую, с матом, хрипом возню в трафаретной — запаливал котел.
Контора — Петрович, смотритель, Раечка — приходила к положенным девяти в благостную теплынь.
Несколько раз без Воробья контора чуть не вымерзла. Котел никому не давался: делали вроде по-воробьевски, а огонь вдруг гас ни с того ни с сего. Выгребай из топки всю вонь, заводи по новой. «У Воробья секрет есть».
Уголь Воробью давали в церкви безропотно. И деньги взаймы, когда ни приди — староста Марья Ивановна, тяжелая хваткая старуха, а нет ее — заместительница Анна Никитична, худенькая, в черном. После больницы Никитична сто дала до лета. Давать-то давали, но, ясное дело, не за здорово живешь…
Хоронили когда-то давно батюшку отца Василия. Душевный был старик. Чуть не до самой смерти, уже за восемьдесят, службы служил и отпевать ходил на самые дальние участки, не ленился. Да и так просто нравился всем: и как здоровается, шляпы чуть касаясь, и как с попами подчиненными говорит ласково, не то что нынешний отец Петр — этот гавкает на своих, как пес цепной. Еще вот тоже: со старьем, нищими на паперти, всегда здоровался. И голубей кормил каждое утро возле церкви. Стоит, бывало, посреди голубей, крошки им накидывает, а они чуть не под рясу к нему заходят.
Так вот помер он. Воробей сам вызвался копать. Могилу отвели рядом с церковью, почти вплотную к ней, как положено по сану. А там земля — сплошняком камни, кирпичи, железки со старых времен от стройки еще остались. Марья Ивановна подходила, видела, как Воробей, мокрый, как крыса, в хламе этом уродовался: ни ломом толком не возьмешь, ни лопатой. И костей было — чуть не на полметра; сколько тут их, попов, нахоронено. Воробей, как дьявол какой, по пояс в бульонках стоял: и наверх не вытащишь — у церкви народу прорва, и в яме с ними не развернешься. Так и корячился до темноты, а начал рано.
— Земля тяжелая, Лешенька? — наклонялась над запаренным Воробьем Марья Ивановна.
— Пустое, Марь Иванна, для батюшки конфетку сделаем.
И действительно сделал. Два метра глубиной, ровненькая, дно еловыми ветками выложил. Не могилка — загляденье.
…Воробей подошел к церкви, погулял вокруг — тянул время. Все ж к прокурору зовут, не в кино. Поднялся на паперть. Нищие разом заныли, запричитали, но, разглядев местного, смолкли. Воробей снял шляпу и толкнул тяжелую дверь.
В прохладном полумраке церкви стояло четыре гроба на специальных для этого скамьях. Возле гробов по-домашнему спокойно хлопотали родственники: прихорашивали, подправляли покойниц. Все четыре были старушки.
Здесь же Батя полгода назад крестил и Витьку, сына Воробья. Крестным был Кутя, а крестной матерью Валькина подруга с Лобни Ирка.
Воробей подошел к конторке, за которой Марья Ивановна оформляла усопших. Тяжелый шаг Воробья оторвал Марью Ивановну от дел.
— У вас отпевание?
— Это я, Марь Иванна, Лешка Воробей…
— Лешенька, а я тебя и не узнала. Ты что, выходной сегодня? Наряженный…
— Да нет, — Воробей замялся, — к следователю мне скоро. В прокуратуру… шел вот, зашел…
— Чего ж ты опять натворил? Господи! — Она всплеснула руками.
— Да за старое, еще до больницы, когда пил… Адвокат сказал: простят, не посадят. А там кто его знает… Значит, вот на всякий случай до свидания… Батя-то где?
— Батюшка? Обедает. Посмотри в крестильной. Ну, дай Бог тебе, Лешенька. Она мелко перекрестила его.
— К чер… — Воробей подавился. — Спасибо, Марь Иванна.
Попов в кладбищенской церкви было два: старший — отец Петр и отец Павел, Батя.
За столом сидел один Батя.
— Садись, Леша. Здорово. Как Виктор?
— Нормально… Косит вот только…
— Пройдет, — хлебая борщ, буркнул Батя.
Поп был невеселый. Воробей знал, в чем дело. Прикрылась лавочка.
При старом-то настоятеле, земля ему пухом, Бате вольготно жилось. Ну, подпил, прогулял службу… что за беда, вера-то у нас, русских, православная, испокон на Руси к вину уважение, а священник — что ж он, не человек? Настоятель отслужит вне очереди, Пантелеймон Иванович, дьякон, тоже поспоспешествует, а уж Батя потом две, а то и все три не в очередь отпоет.
А теперь! Новый-то, отец Петр, чуть запах услышит — от службы отстраняет, и объяснительную велит писать, да благочинному настучит, тот — в епархию, а там разговор короткий. За Можай загонят…
А уж не дай Бог на работу — тьфу, на службу! — не выйти, сожрет с дерьмом: бюллетень давай. Русский священник, да чтоб бюллетень?! Тьфу, пропади он пропадом!..
— Ну, идешь? — очнулся Батя. — Не боишься?
— Адвокат сказал: нормально будет…
Батя вытер носовым платком бороду.
— Встань-ка, благословить надо.
— Да я ж… — Воробей замялся, — я ж вроде неверующий…
— Все неверующие, — Батя поднялся из-за стола, — а благословить не мешает. Шляпу положи, стой смирно.
Он медленно перекрестил Воробья и, закатывая глаза, что-то тихо пробормотал, подал руку. Воробей не понял, пожал ее.
— Целуй! — поправил Батя.
Воробей покраснел и ткнулся губами в поповскую руку.
— Ну, вот. Теперь иди спокойно. С деньгами твоими как договорились: кладу на свою книжку и по сто рублей каждый месяц Валентине высылаю без обратного адреса, так?
— Ага.
— Иди, не бойся, Бог даст, обойдется, Алексей. Ступай.
Бабки, пригревшиеся на паперти, опять заворковали, привычно протягивая скрюченные ладони.
— Чего-о? — Воробей, сморщившись, поглядел на лавку, забитую старушками. Они сидели, плотно прижавшись друг к другу, встать без риска потерять место не могли, потому и клянчили сидя. Некоторые с закрытыми глазами, сквозь дрему.
— На вот на всех. — Воробей сунул в ближайшую руку всю мелочь из кармана. — На всех! — еще раз хрипло пригрозил он. — Знаю я вас.
Солнце сквозь лазейку в листве ударило в могилу и разбудило Кутю. Он со скрипом поднялся — голова наружу, ухватился за торчавший из земли корень вяза и неуклюже выкарабкался наверх. Корявыми ладонями поерзал по складчатой, с избытком кожи морде, выскреб негнувшимся пальцем ссохшуюся дрянь в уголках глаз. Потом осмотрел себя, поколотил по штанинам, больше для порядка, выкинуть портки пора, а не пыль трясти.
Он закашлялся, наверное, простыл за ночь. Цапнул себя за сердце. Рука укололась. Слава богу, орден на месте. Не потерял. Кутя прихватил в горсть рукав и потер орден Славы. Старенький уже орденок. Эмаль пооблупилась. Да и как ей не поотбиться… Кутя посмотрел в могилу, где ночевал. Хорошо еще шею не свернул. И как только угораздило. Это ж надо!
Вчера, в День Победы, Кутя на правах хозяина принимал на кладбище гостей. Припылила пехота, кто смог. Лет пятнадцать они уж на кладбище встречаются. Сначала Сеню Малышева приходили навещать. Вторым Петька из мехвзвода сюда переселился, а уж совсем недавно Ося Лифшиц. Так лет пятнадцать уже и топают Девятого мая одним маршрутом: на Красную площадь, оттуда на кладбище, а за стол уж — к полковнику на улицу Алабяна. Семена-то и Петю по закону здесь схоронили, у них тут родители, а вот Осю сюда уже Кутя по блату устроил. У Оси здесь только тетка, а тетка для захоронения не основание — нужны прямые родственники. Но Петрович, золотая душа, разрешил. И даже удостоверение на Осю выписал. Теперь и к Оське можно ложить. Пока урны, а через пятнадцать лет и гроба. Да у него, у Оськи, слава Богу, никто пока умирать не намеряется. Жена, дети в здравии, и внуков полон дом.
Вот они, пехтура, и бродили от одного дружка к другому. И там и сям выпивали помалу, только для памяти. Как уж он, Кутя, за меру свою перебрался в этот день, поди знай.
Раньше в родительский день кладбище навещали. Пока Ося был жив. А уж Ося помер — решили на День Победы встречу перенести. Тем более что и Сеня, и Петя, и Ося — члены партии.
С кладбища должны были поехать к полковнику, да вот могила подвела. Кутя с огорчением оглянулся на могилу. Ребята, наверное, искали по всему кладбищу, да разве вино перекричишь.
Кутя ковырнул присохшую к ордену грязь. Глина. И эмаль отколупнулась. А Сенька-то чего выделывал под конец войны. В Судетах вроде. Или не в Судетах?.. А-а, когда пленных вели. Точно. Коров бесхозных насбирает и за телегу привяжет. Как какого-нибудь немчонку заметит замызганного, одну скотину отвяжет и немчонке веревку сунет. Гей нах мутер. Веди, мол, корову домой к матери. Так и дарил коров…
Хорошо хоть после войны вы, ребята, померли. Хоть пожили еще чуток… Спи спокойно, Осенька. И ты, Сеня. И ты, Петя. Светлая вам память, земля пухом. Кутя помахал перед грудью рукой — вроде бы перекрестился. Так, чтобы и не очень и в то же время…
У свеженасыпанного холмика возле лавочки стояли двое мужчин: старик и парень лет под сорок. Они разглядывали его с удивлением.
— Ваша, что ль? — Кутя кивнул на могилу, из которой только что вылез. Хозяева?
— Наша. Вот решили пораньше прийти, вдруг техник-смотритель забыл распорядиться или место спутал.
— Техник — это дома, в жеке вашей, а здесь — смотритель, смотритель кладбища. А чего вам беспокоиться? Раз договорились, могилку показали, значит, все. У нас в заводе такого нет, чтоб забыть. Нам за это зарплату ложат. Когда хороните?
— Сегодня в двенадцать после отпевания.
— Ну да, в двенадцать!.. Хорошо к обеду отпоют, а то и до трех заканителят. Смотря кто отпевать будет. У них тоже специалисты по своей специальности, неодинаково… Сколько сейчас? Часы есть?
— Часов семь, — пожилой запутался в рукаве над часами, — четверть восьмого.
— Ну вот, а ты говоришь. Шли бы домой… Погоревали б еще, а уж часикам к двум, ну, к часу пришли бы. И на помин хорошо бы… ребяткам…
— А может, сейчас?.. Я тут взял немного на всякий случай. — Молодой раскрыл портфель и достал оттуда коньячную фляжку с прозрачной жидкостью. Спирт вот, яблоки… Стакана, правда, нет…
— Это найдем. — Кутя пошарил взглядом по веткам — стаканы часто на сучки вешают после употребления — но не обнаружил. — Придумаем сейчас, айн момент!
Кутя перегнулся через соседнюю ограду, чуть не завалив деревянный заборчик, прогнивший у вкопанных столбиков, дотянулся до поллитровой банки с увядшими нарциссами и, крякнув, распрямился с банкой в руках. Затем вынул из банки цветы — кинул на могилу.
— Самый аккурат! Минуточку обгодите — водички наберу. Я мигом!
Быстрым ходом он добежал до водопроводного крана на углу седьмого участка и пустил воду. Постоял, пока сойдет теплая, подставил под несильную струю банку, сполоснул для гигиены, набрал воды. В самый раз — на четверть, до зеленой кромки от цветочной мути. Так же, прытью, вернулся назад. Неуверенной, подрагивающей рукой взял фляжку, долил в банку до половины и прикрыл ладонью.
— Для реакции — лучше…
Спирт слоился гибкими прозрачными волнами, перемешиваясь с водой.
Наконец решив, что хватит, Кутя резко выдохнул, крутанул банку и опрокинул ее в распахнутую пасть. Потряс пустую банку, судорожно вздрогнул, поморгал немного и, блаженно зажмурившись, выдохнул:
— Прямо в организм. Как врачи велят. Где, говоришь, яблочко-то?
Кутя догрыз яблоко, два других положил в карман. Перегнулся снова к соседней могиле, вдавил пустую банку в холм, собрал в нее раскиданные нарциссы, попрощался и направился наверх к часовне.
— А не коротковата? У нас гроб-то длинный, метр девяносто! — крикнул ему вслед пожилой.
Кутя обернулся и пошел обратно: «Специалисты…»
— Короткая? — Он усмехнулся. — Да сюда двоих запихать — и еще останется. Подбой-то видели?.. Посмотри, посмотри, на! — поддразнил он молодого, заглянувшего в подбой. — Тут все по науке. В другой раз велят копать, а копать-то некуда: ограды со всех сторон, или дерево мешает. Бывает, и вовсе завал. Вы, положим, ходите редко, а с боков — попроныристее народ, понаглее: для своих могилок больше места оттяпать хотят. Они на вашу могилку втихую влезут, ограду поставят, а там, глядишь, и памятник, а вот вы своего упрятать, ну захоронить, в смысле, хочете, а хоронить места нет. Хорошо ограда, ее и снять недолго, а если памятник, да ростом с тебя? У него фундамент один… Считай, на метр раствором залит, поколоти-ка его, я посмотрю!.. А хоронить надо, куда его денешь, покойника? Получается: право есть, а места нет. Тогда чего делают? Тогда окно открывают, метр на метр только, и копают как колодец. Углубятся — начинают подбой выбирать. Выберут побольше — потом гроб туда, колом: перевяжут в головах, по два с каждой стороны врастяжку держат, а ноги только слегка в яму заправляешь. Так, отвесом, почти вот встоячку и засовываешь.
Пожилой заморщился.
— А ты не жмурься, работа такая, не в конторе бумажки ворошить. Своя механика. А чего делать, не на другое же кладбище. Семью разбивать… Здесь вместе и лежат пускай, рядышком. И навещать всех разом, и недалеко, все ж центр… Такие дела. А ты говоришь.
У часовни было пусто. Да и кого в такую рань принесет — восьми нет. Кутя посидел чуток на гранитном оковалке, невесть как оказавшемся у часовни. Кому он только понадобился — без полировки и формы никакой… А ведь кто-то пер приспособить куда-нибудь. Кутя полез за куревом, наткнулся на яблоки и подумал, что неплохо бы сейчас пивка.
Покряхтывая, он поднялся с холодного камня и двинул к воротам.
У трафаретной пригревалась на солнышке неистребленная псиная братия. Завидев Кутю, псы оживились. У них с Кутей был особый контакт. Перед Пасхой когда кошкодавы из дезинфекции понаехали и проволочными петлями в момент всех повыловили, он вымолил у них троих, самых любимых: Мишку, Блоху и Драного.
Бутылку отдал (у Молчка выклянчил) и пятерку, что за яму получил. Все денное наработанное.
С того раза месяц не прошел, а уж песья опять набежало. Откуда только. Опять посетители жалобы пишут. Опять кошкодавы пригудят. Паразиты!..
Кутя зашел в трафаретную, порыскал глазами, сгреб в газету кильки и черствый хлеб. Кинул собакам. Те завозились. Драный, конечно, под себя все сгрести норовит. Ясное дело, посильнее других и попровористей. А сбоку-то так и не зарос.
Это Воробей с Драным зимой пошутил. Сам потом рассказывал.
Глядит утром — трясется пес у дверей в котельную, холодно. Воробей котел завел слегка и посадил кобеля внутрь на колосники. Драный прям как прижился. Воробей дверку прикрыл и ногой держит. А сам в поддувале ворошит. Занялось в котле покрепче, пес завозился, не нравится. Воробей еще… Пес заорал и забился в дверку. Пес орет, а Воробью хохотно. Потом выпустил.
Бедолага как припустил из котельной да в снег… Зашипел в снегу и потух. Теперь — Драный.
Кутя слова тогда не сказал Воробью, но от самогона воробьевского отказался. Правда, раз. Потом пил, уж больно хорошо гнал Воробей: через уголь и с марганцовкой.
…Псы подлизывали пустой асфальт. Кутя отдыхал глазом на собачье.
— Чего, дармоглоты? Постричь вас, что ли? Под полубокс… Чего-нибудь вам надо для красоты… Погодь, погодь…
Он сунул руку за прислоненный к стене огромный треснувший кронштейн и вытянул оттуда охапку пожухлых венков.
Венками торговали в тупике перед входом на кладбище.
На проволочное кольцо прицепляются бумажные цветы и окунаются в расплавленный стеарин. Подсох — готово.
Милиция гоняла веночниц, но справиться не могла, все равно торговали.
Воробей с Мишкой при случае обрывали старые венки с крестов. Без лишних глаз старались — заметят посетители, побегут в контору вонять. А у Петровича закон один: жалуются — по делу, не по делу — прокол, а раз прокол — месяц без халтуры. А не дай Бог заметит, что хитришь, халтуришь — вмиг заявление твое подмахнет. Это он с полгода как придумал, когда ему в тресте по мозгам за грязь на кладбище дали. Так чего придумал? Велел всем написать заявления об увольнении по собственному желанию, с подписью, но без даты. Теперь, говорит, чуть что — сам дату ставлю, и вали с кладбища. На завод или еще там куда. И Носенке потом хвастался: у меня, мол, на кладбище по струнке.
Вот и старались потихоньку венки обдирать. Обдерут — и в печь. Лучшей растопки не придумаешь.
Кутя разобрал венки, разнял, выправил их, шагнул к псам.
— Драный, давай башку! Марафет наведу.
Пес затряс головой.
— Стоять!
Пес замер. Кутя примерил венок. Великоват. Снял, положил на камень, разрубил проволоку топором. Свел концы и закрутил, стало поуже. Снова примерил. Другое дело!
Так же обрядил Мишку и Блоху. Псы порычали, покрутили головами и ничего смирились.
Мимо прошла Райка. Заметила разряженных псов, прыснула.
— Раиса Сергеевна! Парад, скажи?
— Влетит тебе от Петровича за этот парад!
— А чего, в кабинет к нему поведу? Я на Тухлянку сейчас. Соньку позабавлю — пивка даст. Как вышло-то, а? — Кутя с умилением пялился на свою работу. Райка, а ты чего рано? Муж не греет?
— Заказы не оформила. Петрович вчера ругался. А ты уж подзалил, гляжу?
— Дура ты, Раиса Сергеевна. Красоту навел животным, а ты «подзалил». Не понимаешь ни хрена… Балерины, за мной!
По ту сторону проспекта у железнодорожной линии много лет возвращала с того — похмельного — света спасительная Тухлянка: стеклянная пивная с длинноногими, круглыми, тесно поставленными столами.
Кутя не пошел к подземному переходу. Переход для пешеходов-бездельников, а у него дело: поправиться внахлестку к спиртяшке утренней и за работу. Захоронений сегодня мало — всего пять, зато мусора после праздника опять на его участке возить не перевозить.
Петрович последний раз особо предупредил: «Всем мусор возить. Халтурить только когда участок под метлу». Комиссия из треста все мерещится, вот и петушится. И, главное дело, жечь запретил. Обычно-то как: кучку нагреб да подпалил. А недавно Кутя не заметил с похмела да и поджег мусор возле памятника, а тот из белого мрамора, закоптил его напрочь. Ни мыло, ни шкурка не берет. Родственники хай подняли. Теперь жечь нельзя — вози на свалку. А на свалку хрен проедешь — тележка по уши вязнет.
Худого слова не говоря, по злобе ему Петрович такой участок назначил. За прогулы. И на том спасибо — не выгнал. Молодой еще Петрович, и тридцати нет, а человек. По Головинке его Кутя еще помнил, совсем пацаном Петрович был, а могилы колотил что твой дятел. С «гаврилой» не хуже Воробья управлялся.
…Кутя брел, руки в карманы, через проспект, не слыша машин, — Бог даст, не раздавят. Тормоза только и визжат, да шоферня матерится.
На той стороне Кутю спокойно ждал затянутый в белый ремень солидный (на проспекте сявку не поставят) лейтенант.
— Гуляем? — Милиционер приложил руку к фуражке. — Документы!
— Какие документы, милок? До пивка бы добраться. — Кутя махнул в сторону заманчивой Тухлянки. — А ты — «документы»…
— Так… Штраф будем платить? Или сразу в сто двадцатое?
— Сезон разойдется, я тебе сто штрафов заплачу, а сейчас на похмелку нет. Вот, думаю, может, ребят кого встречу, угостят.
— А маскарад зачем? — Милиционер ткнул пальцем в притихших возле Кути псов.
— Животные!.. Чего с них взять?
— Я не про животных… Гирляндов-то кто навесил? Ты?
— С похмела чего не учудишь? Да и повеселее вроде…
— «Повеселее»… — Милиционер фыркнул. — Ладно, иди. Еще увижу, в отделении поговорим… И банты снять.
— Ага, все путем сделаем. Чего выпялились? Собачье… в лягавку захотели? — Кутя скомандовал, и компания двинулась дальше.
Соньку удалось уломать: отпустила пивка в кредит. Две кружки. Мало того, и псам швырнула колбасную обрезь — развеселилась баба.
Кутя обтер ладонью рот, спустился с насыпи и прилег под кустиком — кепку на глаза. Собаки повозились малость и улеглись неподалеку на солнышке.
Кепка сползла, закрыла воздух. Кутя заворочался и проснулся. Солнце перебралось по ту сторону куста.
— Эй! Мил человек! — крикнул он путевому рабочему. — Время скажи, будь любезен!
— Полчетвертого.
Кутя присвистнул. Собаки удивленно подняли головы.
— Трудодень проспал. А все из-за вас, паразитов. Пивка им, пивка. Вот тебе и пивко.
Теперь уж и на службу поздно. Теперь только к Воробью — узнать, какой будет приговор.
Кутя встряхнулся и с насыпи побежал под мост к станции. Возле кладбища остановился, отогнал камнями собак. Подходила электричка.
В воробьевской комнате хлопотала Ирка, Валькина подруга. Стол был накрыт, в центре стоял графин с самогоном и «Буратино».
— А Воробей?.. — Ирка выжидательно уставилась на Кутю.
— Не шебуршись, — Самогон с Лобни? Плеснула бы Валентина-то где?
— Ишь ты, плесни ему! — Ирка отодвинула самогон на дальний угол стола.
Кутя вздохнул — выпить не обломится — и сел на диван, подальше от желтого графина.
— Васька-то пишет, не знаешь? — спросил он для разговора.
— Пишет. — Ирка вздохнула. — Долго ему еще писать.
— Да-а-а, — согласился Кутя, — помиловки ему не видать, от звонка до звонка… Воробья-то он все ж почти до смерти уделал, хорошо башка крепкая. Другой бы враз отчалил…
— А хоть бы и совсем его пришиб, сволочь глухую! — Ирка выкрикнула и вся сжалась, косанула глазом на Кутю: не заложит?
— Да не жмись ты! Мне это не касается… — Кутя махнул рукой и добавил: Плеснула бы, а?
Ирка поджала губы, но графин взяла, налила полстакана.
— Ирка, а чего ты на него такая злая? На Воробья?
— А то, что Васька со мной расписаться хотел! Заявление уже подали!
— Э-э… — понимающе протянул Кутя, — тогда другой расклад. Тогда, конечно…
Он прошелся по комнате, подошел к детской кроватке, где в грязных мятых пеленках сидел сын Воробья Витя. Ребенок молча сосал ногу плюшевого слоника. Кутя помахал пальцем перед ним.
— Не обращает…
— Чего?
— Внимания, чего… Я ему козу, а он и не обращает.
Ирка махнула рукой.
— Недоделанный он у них: и орать не орет, и глаза косые…
Ирка ушла на кухню.
— От сивухи, может? — вслух подумал Кутя. Оглянувшись на дверь, мигом приложился к графину и сел на диван. — Васька-то пишет? — крикнул он и ковырнул мозоль.
— Ты уж спрашивал. Мне пишет… — ответили из-за двери.
— Еще б он Воробью писал!.. Сперва топором, а потом письма писать?..
— Знаешь, Куть. — Ирка вернулась, присела рядом. — Только никому, да? Она доверительно погрозила пальцем. — Никому, слышь! Лешка ему три посылки отправил: к Новом угоду, на день рождение и на майские недавно.
— Ну, дают! — Кутя бросил мозоль. — Хлестались, как вражье заклятое, один другому чердак развалил! Дают, братовья!.. А с другой стороны… — Кутя пожал плечами и оглядел комнату в чистых обоях, шкаф с посудой, высокий холодильник. — С другой стороны, Васька ему топором жизнь выправил. Что воробей до больницы знал. Водяру рукавом занюхивал. Да эту, Валентину свою, поил. Ты дома у него была тогда? А-а… А я часто. С бабой своей как поругаюсь — и к нему. Кровать у него тогда стояла железная, стол да две тубаретки. А ты говоришь! Без водки человеком стал, только что глухой. Может, и к лучшему: психовать меньше будет.
Воробей вышел из прокуратуры, домой не хотелось. Дрожащими руками он сунул сигарету в рот, затянулся… И еще, еще… и только когда все нутро заполнилось ядовитым, режущим дымом, опомнился: не тем концом сигарету закурил — с фильтра. Он отдышался, вытер глаза. Пройдет! Шесть секунд — и пройдет!.. Главное, там обошлось. И характеристику прочел и ходатайство из треста. В суд передали, но обещали, что обойдется или дадут условно. Только чтоб документы все на суде были. Хорошо, если не сидеть. С такой башкой много не насидишь до первой драки.
Воробей с удивлением смотрел по сторонам: район вроде тот же, а что-то не так. Он щурил глаза и озирался, как приезжий. Потом пошел… Теперь пахать и пахать, и все будет путем. Через год пластинку вставлю, может, слух проявится, а и не проявится — обойдусь… Воробей шел и шел, не думая, куда идет. Очнулся он в магазине, в винном отделе. Тупо уставившись в бутылки на прилавке, он засосал носом воздух и, сдавленно зарычав, одним прыжком вылетел из магазина. Еще чуток — и хлестанул бы он из горла. От подступившей вдруг боли Воробей закусил губу и, трясясь, как в ознобе, завыл. Только бы не началось, только бы не началось…
Он стоял на троллейбусной остановке, упершись головой в стеклянную стенку. Ждал, когда отпустит. Подошел троллейбус. Пустой. Воробей плюхнулся на свободное место. Так и ехал — голова на спинке переднего сиденья. На конечной Воробей чувствовал себя уже вполне… Ладно, главное — не посадят! Домой вот неохота… Утром Вальке нос разбил. Чудной у него все-таки характер, бестолковый: трояк просила на опохмелку, не дал, да еще бубен выписал, а потом сам Ирке сказал — у них ночевала, — где самогон спрятан, чтоб налила ей чуток. Да… Может, к Мишке поехать?.. Говорил, стережет сегодня свой музей. Переулок еще смешной. Вшивый Вражек?.. Сивый Вражек?..
Переулок оказался рядом с метро. Сивцев Вражек. И музей рядом. Здание, правда, не бог весть. Воробей представлял себе нечто вроде дворца. Как музей Красной Армии. А этот не видный, двухэтажный…
Чугунные воротца были распахнуты. Воробей вошел во двор и, в нерешительности потоптавшись у двери, надавил кнопку.
— Здорово, могильщик хренов! — гаркнул он при виде Мишкиного изумления. Дай, думаю, сюрприз устрою.
— Ну как?
— Сядь да покак, — улыбаясь, сказал Воробей. — Обещались не посадить. А там кто знает…
Он вошел в вестибюль и оробел: наборный паркет, картины… Больше всего Воробья поразил рояль. Роялей живых он не видел, только у Петровича пианино…
— Работает? — он кивнул на рояль. Подошел, осторожно ступая по паркету, поднял крышку, потрогал клавиши…
Над роялем висела панорама старого города.
— Это чего?
— Москва, не узнаешь?
Воробей прищурился.
— Очки, зараза, надо… А-а, точно! Москва-река! А Лианозово где?
— Какое еще Лианозово! Это же двести лет назад.
— Точно! — кивнул Воробей. — Кольцевой-то еще не было… А там что? — Он кивнул на опечатанную дверь.
— Экспозиция, — ответил Мишка.
— Чего?
— Комнаты его.
— Кого?
— Как кого? Герцена.
Воробей с уважением посмотрел на дверь, подергал бронзовую ручку.
— А ключа нету? Взглянуть бы…
— Ключ-то есть, да там, видишь, печать.
Воробей присел на корточки, долго рассматривал печать.
— Слышь, Миш, ее же после монетой можно… Печать-то из пластилина, орлом приложить — и будь здоров, герб такой же выделки. Найди ключик, а?
Мишка полез в стол за ключом.
— Слышь, Миш, он сам-то нерусский, что ли? Фамилие чудное.
— Русский. Там какая-то история вышла с родителями, я подробности забыл, сказал Мишка, открывая дверь.
— Да какого ж ты!.. — возмутился Воробей. — Стережешь, а кого стережешь без понятия!
Особо Воробья ничего не заинтересовало, только вот канапе и гусиные перья. На канапе он попытался примастыриться, но потом сообразил, что не для лежки оно — для красоты, а может, на него ноги клали.
— Квартира хорошая, — сказал он, пройдя по всем комнатам. — Своей семьй жили? И дети с ним?
— Наверное, — неопределенно пожал плечами Мишка. — А где им еще?
— А я думаю — поодаль где. С нянькой. Здесь-то всю мебель попортят. Слышь, а где у него эти дела — кухня, санузел?..
Мишка снова пожал плечами.
— Ну, ты даешь! Кто же знать-то должен? Я бы таких служителей — поганой метлой…
Зазвонил телефон. Мишка взял трубку. Воробей придвинул кресло поближе, чтобы послушать, о чем говорят.
Разговор был пустой: мать просила, чтобы Мишка съездил на дачу, вскопал огород. Мишка мямлил, а Воробей внимательно слушал, даже руку к уху приложил. Покачал головой недовольно.
— Хреново ты с мамашей говоришь. Помрет — жалеть будешь.
— Да она еще молодая.
— Все равно помрет когда-нибудь… У ней день рождение скоро?
— В августе.
— Ты ей золотые часы подари и торт с фигурой.
— Да есть у нее часы.
Воробей махнул рукой.
— Не понимаешь!.. Чего ты лыбишься? Ты не смейся, я верняк говорю. Ты, думаешь, кому-нибудь нужен, кроме мамаши? Вот увидишь. Попомнишь еще мои слова.
Воробей встал и еще раз прошелся по вестибюлю, рассматривая картины на стенах. Особенно долго — похороны Герцена во Франции. Ночью. С факелами.
— Слышь, — обернулся он к Мишке. — Вот эту — с захоронением — сразу рисовали или после по памяти?
— Ночью красок не видно. А потом, они же двигаются, не позируют специально.
— Если уж такой знаменитый, могли бы чуток и постоять. Пока он их намечет для затравки… Карандашиком.
Воробей сел к столу, притянул к себе книгу отзывов.
— Слышь, Миш, нам тоже такую надо у себя. Выражаем благодарность ученому сотруднику кладбища Воробьеву Алексею Сергеевичу за добросовестное захоронение нашей… тещи, к примеру, а?
Мишка заржал. Воробей тоже было намерился похохотать, но вовремя вспомнил, что нельзя из-за головы.
Он встал, взял портфель.
— Двигать надо. Валька небось уж бесится.
— Да спи здесь, куда ты пойдешь, поздно… — сказал Мишка.
Воробей вздохнул и поставил портфель на пол.
Воробей стряхнул с табуретки мусор, вытер ладони о робу и присел к столу. Взял с печки высохший трафарет. Очиненным черенком кисточки разбил на три полосы: для фамилии — пошире, для имени-отчества — поуже, а в самом низу — для когда родился-умер.
Фамилия попалась — нарочно не придумаешь: Жмур Михаил Терентьевич. Воробей хмыкнул. На кладбище чего-чего, а этого добра — посмеяться — хватает: Пильдон, Улезло, Молокосус, Бабах…
Воробей клюнул кисточкой в баночку с краской, выжал лишнее о край, оправил волоски.
Писать начал, как всегда, с середины — для симметрии: «МЖ» в одну сторону, «УР» — в другую, «ЖМУР» хорошо лег на сухой теплый от котла трафарет. Буквы получились широкие, разлапистые. Короткая фамилия всегда лучше — не жмешься, что писать некуда, хоть на другую сторону залезай. Один раз так и сделал: на оборотной стороне дописывал — не рассчитал, а переделывать настроения не было. Тетка-заказчица все удивлялась: понятно ли будет. Будет, еще как будет — и всучил ей хитрый трафарет.
Обычно трафаретов на складе не было, а в бюро за ними машину гонять целая история. Обходились.
Собирались старые трафареты из мусора, на худой конец, с бесхозов дергали. Безымянные от дождя, снега и времени. Сваливали их за котлом — пусть сохнут. Ребята с часовни заносили, подберут где — и занесут. Знали, что дефицит.
Высохшие трафареты Воробей с Мишкой жирно красили тусклой серебрянкой и снова клали сушить — теперь уж на котел. Через день-два трафарет шел в работу.
Положено: захоронили, и трафаретик готовый — фамилия, имя, отчество, даты — в свежий холмик, чтоб не путались родственники без привычки и не прихорашивали чужую могилу, и такое бывало. А плата за него, за трафарет, в оплату могильную входит. Там все учтено. Да толку-то, что учтено. Отродясь никто не писал их загодя. На других кладбищах — отрытых, серьезных — писали, а здесь нет. Загодя писать — на окладе сидеть будешь, на пиво не заработаешь, не то что…
Хитрили: вылавливали возвращавшихся после захоронения заплаканных родственников и безразлично напоминали про трафарет… Родственники покорно плелись в трафаретную. А там Воробей или Мишка показывали один на другого: «Вот с художником говорите». Художник нехотя — «Уж так и быть» — соглашался сделать к завтрему: «Что ж вовремя не заказали, сейчас даже и не знаю, смогу ли, — работы много».
Благодарили по-разному: от полтинника до червонца. Однажды золотозубая в драгоценном каракуле ассирийка дала Мишке четвертак: «Выпей, парень, помяни… Какой айсор был!..» Воробей, восемь лет лопативший могилы, глазам не поверил.
Этой зимой он попытался усовершенствовать систему: вылавливать клиентов у кладбищенских ворот или у церкви до захоронения. Задумать-то задумал, да против кладбищенских правил, что и дало вскорости себя знать. Часовня скопом приперлась в трафаретную выяснять отношения. Выяснили по-хорошему: до захоронения — атас, сначала мы клиентов трясем, потом вы трафареты ловите. И чтоб в последний раз. Ребята обижаются. Ссориться нам, Воробей, с тобой ни к чему. И своему студенту скажи, чтоб больше не лез…
Воробей окрысился, но больше для вида — бесстрашие заявить. А какое там, к матери, бесстрашие, когда над правым ухом впадина в два пальца, кожицей вместо кости затянутая, и слуха нет. Подойди сзади да щелкни пальчиком — вот и нет Воробья, пиши ему самому трафарет! Спереди, правда, подходить не стоит…
…- С ним рассчитывайся, он бригадир. — Воробей показал на Мишку.
Женщина протянула трешку.
— Хватит?
— Вполне, — ответил Мишка и сунул бумажку в карман.
— До свидания, — женщина взяла свежий трафарет и вышла из котельной.
Мишка вышел следом — ловить клиентов.
Никого не было. Сытые голуби у церкви лениво поклевывали пшено и теребили хлебные крошки.
Яковлевна прихорашивала могилу молодого подполковника милиции, улыбавшегося с полированного высокого черного памятника.
— Анна Яковлевна, чего с ним случилось? Молодой… — Мишка вычел рождение из смерти. — Тридцать восемь, совсем молодой. Ребята говорят, застрелили…
— А то они знают! Выступал на собрании поговорил, сел и помер. Сердце… так, сижа, и помер.
— А вам сколько лет, Анна Яковлевна?
— Мне, Мишенька, восемьдесят два в июне будет, если доживу. Уж больно на ноги тяжело ходить стала. Пять могил своих даже Розке отдала, на девятнадцатом у забора. Далеко ходить.
— Да хватит вам работать, поотдыхайте…
— Это что ж, на пенсию? Дома сидеть? Да без работы я скорее помру. А здесь благодать. Природа…
Яковлевна вздохнула, веником огладила памятник, смела сор с полированного цветника, посыпала песком у оградной калитки. Потом собрала инструмент: лопату, веник, метлу, ведерко с песком — и двинулась по своему многолетнему маршруту дальше к уборочным могилам.
К воротам кладбища подкатил кургузый автобус. Из него вышла группа пожилых людей. Высокий старик крикнул:
— Молодой человек! Не поможете?
Мишка подошел. Вдвоем с шофером они вытянули из машины гроб и занесли в церковь. Старик сунул Мишке два рубля.
В церковь занести можно, если хозяева просят, а вот из церкви ни-ни: тут уже часовня управляется. И хозяева хоть оборись — никто с хоздвора за гроб не возьмется. Все по закону.
Мишка постоял, обошел от безделья церковь, заглянул в контору. Клиентуры не было. У батареи томился Ваня — дежурный милиционер, на боку у него висела пустая сплющенная кобура, а в окошке позевывала косая Райка, приемщица. Увидев Мишку, она подалась вперед и, глядя не на Мишку, а на Ваню, попросила:
— Мишка, все равно без дела, груши околачиваешь. Сбегал бы в самбери. Яковлевна говорит: колбасу ливерную выбросили… Сбегаешь?
— И мне чего-нибудь пожевать, — отлип от окна Ваня. — Утром стакан чаю выпили. А жрать — не лезет. Бултыхается, как в помойной яме. Вчера сестра с мужем приезжала…
— Денежку гоните, дорогие граждане! У меня голяк.
— Знаем мы твой голяк, — засмеялась Райка. — С Воробьем небось лучше всех живете.
— Живет клиентура, — с расстановкой, серьезным голосом сказал Мишка. — А мы с товарищем Воробьевым работам.
— Погода хорошая, вот она и живет, — с некоторым опозданием отреагировал на клиентуру Ваня и полез за деньгами.
До обеда Воробей развез все цветники, распустил очередь. Мишку отловил Петрович, послал грузить мусор на центральную аллею.
Воробей сидел в сарае, заложив дверь на крючок, пересчитывал деньги, раскладывая их по старшинству. Потом разделил: себе и Мишке. Сам ли работал, оба — раскрой один: мелочевку в котел (гранит, мрамор, цемент, инструмент), остальное на три части. Две себе, одну Мишке. Пускай он теперь и не «негр» (Петрович на той неделе его в штат взял), а все равно до могильщика настоящего ему сто лет дерьмом плыть. Тем более и мрамор и гранит, которыми они сейчас работают, его, Воробья. Значит, и бабки не поровну.
Воробей сунул Мишкину долю под кронштейн, как заведено. Сунул и провел ладонью по прохладной сливочной поверхности мрамора, по гравированной «бруском», внутрь надписи, выложенной щедро, без экономии сусальным золотом:
ВОРОБЬЕВА ЕВДОКИЯ АНТОНОВНА
5.2.21–26.8.59
Спи спокойно, милая мама
От родных и сыновей
Обвел пальцем окно под керамическую фотографию, веточку, крестик… «Сука гребанная…» — об отце, избившем больную мать так, что перед соседками, обмывавшими через неделю тело, стыдно до сих пор, сплошняком синяки…
Воробей всхлипнул то ли от воспоминаний, то ли от непроходящего еще со Средней Азии насморка.
Была б жива — в золото одел бы, кормил бы из рук… Эх, мама! Умерла ты какую же гадину он приволок! Фотку твою снять заставила, нас с Васькой травила… Васька посмирней, терпел, а я деру дал. Сперва по садам околачивался — садов-то тогда полно было. Поймали раз, поймали два… Отец, сука, сам просил, чтоб в колонию. Она, тварь, присоветовала. Кому сказать, не поверят: варенье со стеклом слала — гостинчик!.. Эх, мама, мама!..
Воробей сопанул носом.
…Говорят, приметы не сбываются. Мишка вон болтает: Бога нет. Знает он много, соплесос образованный… А Татарин, выходит, сам собой убрался? Два года назад.
Тогда из-за домино заспорили, Татарин бутылкой сзади его, Воробья, и вырубил в часовне и топтал со своими, всей хеврой навалились, сколько их тогда с Мазутки пришло? Человек пять…
В больницу Воробей себя везти не дал — домой еле, неделю лежал, до уборной дойти не мог, в банку все… И портрет мамы молодой над кроватью просил мокрыми глазами: помоги, мамочка, сделай Татарину…
Через три недели — а то, ишь, Бога нет! — тетя Маруся, что у церкви подметает, мать Татарина, хоронила забитый гроб с измятой головой Татарина остального не было: разобрали Татарина товарищи по лагерю, зацепился с ними когда-то. Вспомнили. А все — мама…
На поминках — тетя Маруся хорошо выставила — Воробей вдруг испугался своей нечаянной веры в несуществующего Бога. Татарину потом почти за бесплатно памятничек маленький из лабрадора сделал. Маленький не маленький, а рублей двести тете Марусе сберег.
Или вот еще.
В прошлом августе после Гарикова дня рождения Васька, братан, убивал его ночью пьяного, топориком рубил ржавым. До смерти хотел — три раза по башке тюкнул.
В больнице (сосед по койке потом рассказывал) врачи даже кровь добавлять не стали, жижу одну, плазма называется, лили: чего литры зря переводить? Ждали — помрет.
А вот хрен им! Живой! Хоть и дышит кожа пустая над ухом. И горло еще потом проткнули прямо в койке. Рубленое — то еще путем не залечив, когда припадок случился после краснухи этой…
Так живой же. О!
А то, ишь, специалисты: Бога нет… Кому нет…
Воробей опять погладил мамин цветник. На днях Толик-рубила должен появиться, фотографию мамину керамическую принесет. Съездим тогда с Мишкой в Лианозово к маме, цветник фигурный отвезем, кронштейн поставим. Ой, мама, мама… Только вот сейчас, в тридцать дошли до тебя руки. С пятьдесят девятого так и лежишь. Могилка неприбранная… А все сивуха, сволочь! Ладно, теперь уж намертво завязал.
Воробей высморкался, взглянул время, вышел из сарая.
— Сынок! — наскочила на него маленькая старушонка. — Ты здешний?
— Чего тебе? — рявкнул на бабку Воробей. — Заикой сделаешь!
— Землицы бы мне чуток… Болела я, давно не была, вся могилка заглохла. Не привезешь? Я б тебе рублик дала на водочку…
— Слушай сюда. — Воробей доверительно склонился к старухе. — Нету земли, ясно?
— А я видела — возят…
— Да не земля это, дрянь. Наскребут где-нигде и везут! Иди гуляй лучше.
— Нет, милок, ты чего-то мудришь… не хочешь помочь бабке… — Покачала она головой в платочке и поплелась с хоздвора.
— Не верит, зараза, — взвился Воробей. — А врешь им — верят! Сволочи!
— Леш! — негромко сказал подошедший с вилами на плече Мишка. — Может, привезти ей от Шурика пару ведер, у него есть за сараем. Ну, дадим ему трояк. Мы и так сегодня заработали неплохо.
Воробей неожиданно успокоился.
— Хрен с ней! Давай вези. Гляди только, чтоб наши кто не увидал, засмеют.
Мишка привез хорошей земли, оправил холмик, помог воткнуть цветочки разуважил бабку. Хотел идти.
— Сынок! Погоди, милый, денежку-то! — бабка заковырялась, развязывая узелок на платке. — На-ка. — Она ткнула ему сухой кулачок.
— У меня руки в земле, бабуль. Сама положи, вот сюда, в карман. — Мишка приподнял локоть.
— Спасибо, милый, дай Бог тебе…
— Отвез? — спросил Воробей.
— Рублец.
— Кидай в казну.
Мишка стряхнул с ладони грязь, полез в карман. Трешка.
— А говорил — рубель? — Воробей замер.
— Да я не смотрел… Сказала, рубль…
— Чего дуру гонишь? — вдруг заорал Воробей. — Что она, в карман к тебе лазила?!
— Да. Я ж говорю: руки грязные были…
— Бабке своей расскажи! Воробью мозги пудрить не хрена! Ловчить начал?!
Воробья понесло. Он припомнил бутылку коньяка — презент клиента-грузина, которую Мишка по недомыслию отнес домой. Завязавший Воробей всегда сам совал «освежающее» ему в сумку. Лицо его побелело, он тяжело дышал. Видно было: из последних сил старается не запсиховать. Даже прикрыл глаза и сжал зубы так, что губы превратились в прорезь. Стал кусать ноготь, рванул так яростно, что на пальце выступила кровь, а сам он дернулся и затряс рукой в воздухе.
— Чего орешь, Алеша? — раздался за дверью веселый голос Стасика.
Воробей ногой отпихнул дверь сарая.
— Притырить решил! Дали трояк, а брешет — рупь!
— Кто? Этот? — Стасик смерил Мишку нехорошим улыбающимся взглядом. Говорил: не приваживай «негр?в».
— Так ведь думаешь, человек, а он — сука! Знает, что я глухой…
— А чего ты, собственно, шумишь, Алеша? — ласково и тихо сказал Стасик. Дело-то простое: недодал «негр» монету — все! Разберемся…
Мишка почувствовал, как сразу похолодели ноги. Одно разбирательство он уже видел.
Прошлой осенью, когда неизвестный еще Мишке Воробей лежал в больнице с разрубленным черепом, кладбище разбиралось с его напарником Гариком.
Мишка тогда пахал на Гарика. Был у него в «неграх».
Раньше за главного был Воробей. При нем обязанности в бригаде были четко распределены. Гарик «проясняет» с клиентами и нарубает доски. Воробей руководит, ведает казной и отмазывает Гарика, если кто из кладбищенских против того хай поднимет. И при них еще один-два «негра» на подхвате: таскать цветники, мешать раствор, крошку мраморную промывать. Короче, ишачить.
Гарик навестил Воробья в больнице, увидел — не выживет, и уверенней взялся за дела. Без Воробья, а держится, как и раньше при Воробье: с часовней сквозь зубы цедит. А часовня и хоздвор — два разных «профсоюза». Клиент ведь сразу на хоздвор сворачивает, до часовни полкладбища пилить; хоздвор всех клиентов и перехватывает. Часовне только и остается — во время захоронений «прояснять». А много ль «прояснишь», когда родственники не в себе. Вот и получается, что у часовни заработок меньше, чем на хоздворе.
И народ там, в часовне, наоборот, позабористее, чем на хоздворе, меньше двух раз никто и не сидел. А Гарик гребет и гребет, да еще, дурак, вслух хвалится. Да тут еще пьяная Валька притащилась у Гарика деньги требовать; Воробьеву, мол, долю. А Гарик ей: накрылся твой Воробей и доля его. А сам его кулаками прикрывался все это время: они, мол, и дохлого Воробья сто лет бояться будут. И, главное, громко изъяснял, так, чтоб слышали.
Не учел, что часовня не так Воробья боялась, как его, Гарика, не любила с его бородой, образованностью и ленивым нездешним разговором.
С клиентами Гарик обращался с повышенной деликатностью, но без подобострастия, проще говоря, с достоинством держался, собака. Карьеру делал без Воробья.
Накрылась его карьера. Через две недели после Воробья Гарик сам оказался у Склифосовского. И случилось это днем, в открытую, в рабочий день.
Мишка с Финном в тот день сидели в глубине хоздвора на штабеле длинных труб: Петрович менял водопровод по всему кладбищу. За свой счет, кстати, менял, иначе его б поменяли.
Финн, как обычно, был без работы, а Мишка ждал Гарика. Две мраморные доски — Гарик вчера велел — были залиты в кронштейны. Окрепший за три дня сушки цветник Мишка отшарошил прямо здесь, на хоздворе, еще до девяти, до оживления.
Гарик обещал подойти к двенадцати: полтора часа кури да Петровичу на глаза не показывайся — увидит, ткнет на мусор. А чужой мусор ворочать — хуже нет. Оттого и поглядывал Мишка на ворота хоздвора: от Петровича прятался. Тем более Гарик давно в контору не посылал, все жмется: завтра, завтра… Из-за этого «завтра» с Борькой-йогом кипеж на весь базар подняли. Уж на что Борька с Гариком чуть не приятели — Борька тоже с хоздвора и тоже образованный, — а вот сцепились. Борька его жидом обозвал: вцепился, говорит, в монету, сам жрешь, а в контору — хрен, смотри, доиграешься…
Вот и поехал Гарик сегодня японский магнитофон Петровичу для машины доставать. Чтоб одним разом всю вину свою перед ним покрыть. Стереофонический, с колонками. На обратном пути хотел еще к Воробью в больницу заглянуть, может, помер уже.
В полдвенадцатого со стороны железной дороги не торопясь на хоздвор вошел Игорь Мансурович Искандеров, он же Гарик. Не поворачивая головы, кивнул Мишке с Финном, открыл сарай. Вышел оттуда переодетый, с чемоданчиком-«дипломатом». В «дипломате» он держал скарпели — инструмент для гравировки по граниту и мрамору. И молоток специальный. Под мышкой нес полированную доску белого мрамора. Нес в угол двора. Там вместо граверной мастерской на перевернутой вверх дном пустой бочке из-под бензина он вырубал заказанный клиентами текст. Работа выгодная, цены за знак по местному прейскуранту: на мраморе полтинник, на граните — рубль.
Крест, веточка, окно под фотографию — как десять знаков. Залить доску в цементный кронштейн — двадцать или тридцать рублей в зависимости от размеров доски.
Гарик был дотошный, рубить сам научился, обзавелся классным инструментом. Все заказы в воробьевской бригаде делал, на сторону ничего не давал.
Гарик вдруг остановился и, не глядя на Мишку, сказал как бы между прочим:
— Работы нет — у конторы клиентов лови. Устал — домой иди, здесь высиживать нечего.
Мишка мрачно поднялся. Финн злорадно улыбался.
Гарик расположился на бочке, надел очки, чтоб крошка в глаза не летела, и начал рубить короткими легкими очередями.
Но с хоздвора Мишка не ушел, в ворота зашли несколько незнакомых нарядных крупных парней. Впереди в замызганной робе весело вышагивал Шурик Раевский из часовни.
Шурик сунул Мишке жесткую короткопалую ладонь, кивнул Финну.
— Гарика не видели?
Мишка мотнул головой: там.
Компания сосредоточенно двинулась в глубь хоздвора. Через пролом в заборе просочились еще несколько незнакомых парней. У этих впереди был Охапыч, тоже из часовни.
Обе компании сгрудились вокруг работающего Гарика. Отсюда, от Мишки с Финном, видно: стоят спокойно, беседуют, руками водят… Дела решают. Скорей всего ребята эти с проспекта: достали чего — толкать пришли. А Раевский им коммерцию клеит: показал кого побогаче.
На хоздвор зарулил Борька-йог на разбитом грузовом мотороллере. В кузове на куче грязных листьев трясся Морда в бабьей, искусственного меха желтой шапке. Мусорные вилы свешивались из кузова. Мотороллер проехал мимо шумящих и остановился метрах в пяти от них, возле свалки.
Чужие ребята вдруг резко задергались, замахали руками. И через несколько секунд стало ясно: Гарику выдают. Выдают серьезно и всем кагалом. Гарик что-то кричал. Типа угроз.
Борька-йог с Мордой, недоразгрузив мотороллер, спешно подались с хоздвора.
Странно, что Гарик пока держался на ногах: парням, наверное, мешала их многочисленность. Но потом они все-таки его сбили. Гарик упал и начал орать просто, без угроз. Становилось страшно даже отсюда.
— Убьют так…
— Могут… позвать надо… — ответил Мишке Финн, не подымаясь с места.
— А-а-а-а!!! — тянул Гарик на одной ноте.
Один из нарядных подобрал с земли блестящую широкую железку и, нагнувшись, с длинного замаха стукнул Гарика по голове.
Гарик замолчал.
— Шпателем, — прокомментировал Финн.
Нарядные успокоились и тихо стали расходиться, переговариваясь между собой.
Проходя мимо Мишки с Финном, Раевский кивнул и, добродушно улыбаясь, обронил:
— Пока, пацаны!
Над пустым двором повисла тишина.
Гарик зашевелился, тихо рыча, встал на карачки. И на карачках медленно пополз на них — на Мишку с Финном.
— «Скорую»! — неожиданно громко для своего положения взвизгнул он и ткнулся красной головой в утрамбованную щебенку (хоздвор готовили под асфальт).
Вокруг его головы по щебенке медленно расползалось черное пятно…
…Мишка сидел в сарае на канистре с олифой. Открытая дверь поскрипывала на ветру. На грязном полу валялись грязные деньги: трешки, пятерки — Воробей в лицо швырнул. «Бабки свои забирай и катись, чтобы ноги твоей!..»
Мишка, не вставая с канистры, нагнулся и подобрал с пола деньги, до которых дотянулся. Встать не мог — дрожали ноги. Что же делать?! Он встал, закрыл дверь на крючок, включил свет. Так. Надо переодеваться. Где же одежда? Вот она. Часы не забыть. Сверла победитовые… Он нагнулся было к ящику с инструментами… Черт с ними, уходить надо. Как? Через ворота? А может, они уже его поджидают? Через хоздвор? Нет, лучше через ворота, там контора, милиция…
Настороженно оглядываясь, Мишка пошел к воротам.
Навстречу Воробей.
— На, — тихо сказал Мишка, протягивая ему ключ от сарая.
— Чего «на»? — Воробей поморщился, отпихивая Мишкину руку. — Пошел ты!.. Ну, попсиховал малость. Тем более — болезнь… и юбилей у меня. — Воробей хрипло засмеялся. — За шашлыком поедешь. Пон?л?
— Пон?л, — с тем же ударением пробормотал Мишка.
В среду Воробью исполнялось тридцать лет.
Во вторник Воробей со Стасиком сходили в гастроном к Люське. Стасик Люське, директрисе, памятник для мужа делал из габро, черного мелкозернистого гранита. Директриса говорила про мужа: от сердца умер. «Ясно, от сердца, да только сердце-то, наверное, от сивухи заклинило». Люська оскорбилась. «Ну, не обижайся это, я так; сердце так сердце, всяко бывает». Простила директриса Стасику непочтительную версию. Потом, когда Люська познакомилась с ним поближе, вплотную, не раз признавалась вислоносому нахалюге Стасику, до чего осточертел ей бесполезный по супружеству муж, покойник. Раньше ни одной бабы не пропустит, а к сорока стало подходить — все, выдохся.
В магазине Стасик оставил Воробья возле кассы, а сам с двумя портфелями пошел, куда посторонним вход воспрещен, к Людмиле Филипповне, к Люське.
Через полчаса Стасик вышел. Портфели тянули к земле.
— Чего взял? — спросил Воробей на улице.
Стасик открыл портфель.
— «Посольская», — прочел Воробей. — Хорошая?
Стасик взглянул на него жалостным взглядом и не ответил. Воробей понял: хорошая.
С утра в среду Мишка поехал за шашлыком в центр и на рынок купить зелени.
Воробей в это время ставил цветники. Дождь не намечался, народу за цветниками собралось много.
Воробей брал квитанцию, отмечал на ней: «Цветник установлен», расписывался и лез в сарай, где стояли плотно прижатые друг к другу цветники бетонные рамы, внутри которых высаживались на могиле цветы.
Не так возить тяжело — он их накладывал для экономии времени сразу по три штуки на тележку, — как таскать тяжело одному среди разношерстных мешающих оград.
На открытых кладбищах, где по целине роют, установка оград вовсе запрещена, а тут все могилы в разнокалиберных оградах, некоторые еще и с пиками — для красоты. Мало кто из кладбищенских не посидел на них. Особенно зимой, когда гроб по узкому на головах двое несут, чуть соскользнул — задом на пику. И терпи, упирайся — не товар же кидать.
За свои восемь лет при мертвых освоил Воробей цветники в одиночку ворочать и горбылей — нестандартных цветников, тяжелей обычных килограммов на тридцать, — тоже не пугался. Знал, где кантовать, где тащить волоком, а где и на шее, как хомут, пронести.
После больницы, правда, на шею не вешал: попробовал как-то — сознание дернулось, чуть не грохнулся. И на голове гробы таскать, само собой, не пытался. Когда Мишка под рукой, легче, сочувствует, больше сам ворочает, а если один, приходится…
Установка цветников шла резво, заказы попадались все на близких участках возить недалеко и возле дорожек. Потел Воробей, но скоростей не сбавлял, только клиентов подгонял: «Передом идите, показывайте!» — и пер перегруженную тележку, по оси увязавшую в непросохших дорожках. «Мамаша, шустрей давай, потом отдышишься! Очередь видала?..» Клиенты поспешали. Домчавшись до нужной могилы, Воробей привычными ударами лопаты сносил до необходимого размера холм, шлепал сверху цветник, подбивал под него землю, шуровал лопатой внутри ровнял землю под цветы: «Готово!» Клиент стыдливо тыкал ему нагретые в кулаке деньги; Воробей не глядя совал их в карман: «Спасибо». И гнал дальше. Сам не просил; когда не давали ничего, чуть постояв, уходил и увозил свою таратайку без «спасибо».
Не забывал Воробей и о земле невзначай напомнить: «Сюда чернозему б неплохо, на глине-то что вырастет. Глина, еще света от деревьев мало». Клиент обеспокоивался: «Вы думаете, надо?» — «Глядите, дело ваше, мне что…»
Как правило, действовало. «А есть на кладбище земля?» — «Найти можно, если поискать… Кому есть, кому нет. Мы для себя из Загорска возим, смесь огородная — навоз там, торф. Сюда ведер пять зайдет. Ведро рубель».
«Огородная смесь» разила наповал.
Уловив согласие, Воробей скидывал с тележки неразвезенные цветники, очередникам бросал: «Ждите!» — и катил верную тележку за смесью. Бежал, брал в сарае корыто и набитое доверху доставлял заказчику: «Шесть ведер». И высыпал землю в цветник.
«Смесь», как и «эфиопский» мрамор, придумал Гарик. «Смесь» была везде: на могилах, под деревьями, под ногами. Обычная по составу и цвету земля.
…Наконец Воробей заволок на хоздвор пустую тележку.
— Все! Обед!
Очередь загалдела.
Воробей примкнул тележку цепью к сараю и, стянув робу, пошел под кран мыться.
— Сказано, обед. После часа приходите.
Он вернулся в сарай и закрылся изнутри.
Народ потоптался у двери, потом стихло. Воробей достал из портфеля кефир, отпил из горлышка. Наедаться не стал: через два часа праздничная жратва, чего зря харчи изводить. Закурил. Голова от возни с цветниками чуть гудела.
— Кого? — прорычал Воробей, скидывая крючок. — Ах, ты… Я думал, эти опять… Купил?
— Протекло все… — Мишка поставил тяжелую сумку на пол. — шашлыка нигде нет, всю Москву объездил. Баранины взял… Замаринуем, лучше покупного будет. Лук у нас есть, соль-перец есть, уксус есть…
— Сам сделаю, поди мойся, взопрел вон. Стасик, знаешь, чего у Люськи вчера взял? — Воробей вытянул из-под верстака припрятанную «Посольскую».
— Ого! Лихо! Обалдеют мужики.
— Вот так. Пойду часок прошвырнусь, а, Миш? Тридцать лет — какого хрена!
Возле церкви звонарь дядя Леня размешивал палкой в ведре белила. Бурая олифа тяжелой струей тонула в краске.
Воробей подошел к нему, поздоровался.
— Сейчас красить придут, а белила встали, — ворчал дядя Леня. — Олиф кончился. У тебя нет литра два?
— Пусти на колокольню, дам.
— Опять за рыбу деньги! Сколько раз говорено: забудь про колокольню. Без тебя олиф найду, ступай… — Старик махнул рукой.
— Ты погодь, дядь Лень. Смотри! — Воробей протянул звонарю раскрытый паспорт. — У меня сегодня тридцать лет. А олифы все равно, кроме меня, на кладбище нет.
Звонарь положил палку на ведро, взял паспорт.
— Точно, тридцать. На колокольню-то тебе зачем?
— Посмотреть. Глянуть разок сверху, а то внизу всю дорогу. С покойниками.
— А за колокол заденешь? Или гробанешься сверху? Чего тогда?
— Да не пью я! Год уже… Дядь Лень!..
— Пить-то не пьешь, а башка колотая. Вдруг чего сверху примерещится.
— Дя-я-ядь Лень…
— Колокол не заденешь?
— Ну ты чего, дядь Лень!
— Ладно. Олиф с тебя. Пять литров.
Спотыкаясь о высокие щербатые ступени лестницы, Воробей добрался до звонницы. Колокола висели у самых глаз, их было три, самый маленький в полметра. Черные болванки языков были зачалены за кольцо огромного рыма, вделанного в каменную кладку барабана.
Воробей облокотился о чугунное витиеватое ограждение в одном из проемов звонницы.
Внизу был город, кладбища не было.
По ту сторону проспекта опрокинутыми лестницами тянулись на запад железнодорожные пути, пролезая кое-где под одинокими не собранными в составы вагонами. «Бесхозы», — определил Воробей.
В той стороне за телебашней на Алтуфьевке его дом. Там и до колонии жил. Туда и после колонии вернулся. Как ни хотел, а пришлось. Воспитатель в колонии Петр Сергеевич — такой мужик классный был — перед самым освобождением совсем уж было собрался его усыновить, отцу написал по-хорошему. Но папаня, сука, отказал. И чего ему? С мачехой уже не жил, привел бы другую бабу, да терся с ней. Не-е-ет, заупрямился, козел старый. И главное, только пришел — через неделю выселили отца по тунеядке. А к Петру Сергеевичу назад в сыновья проситься неудобно. Остались они с братом Васькой вдвоем в комнате.
Воробей смотрел на нарядные от разноцветных машин улицы и вспоминал, как вернулся из колонии…
Сколько ему было? Пятнадцать, шестнадцатый… Взяли с Васькой вермута, пошли в садик. Васька рассказывал, как отец с мачехой над ним эти годы мудровали. Напьются, дверь на ключ и давай хлестать… А за что? Да просто так — поглядел косо или не так ответил.
Выпили они с Васькой в садике, пошли домой.
Отец как раз макароны варил, концы из кастрюли торчали… Васька подошел и без разговоров отца в торец, а потом тубарь взял и обеими руками… Отец захрючил — вырубился. Сам-то Воробей тогда отца не бил, боялся опять загреметь. Потом, правда, делал его крепко. Когда тот с высылки из Собинки приезжал денег просить.
Сейчас-то хорошо, тридцать лет, жив, слава Богу, и монета завелась. И Витька растет, так все ничего… А с Петром Сергеевичем точняк лучше было б. Мужик был!.. Как он их, шпану из колонии, на экскурсии возил! По Москве автобус наймет — и поехали. И чтоб хоть один сбег… А ему было бы, если б кто утек… не по инструкции.
Воробей высунулся в проем напротив, глянул вниз: ни памятников, ни крестов — сплошная шевелящаяся зелень.
Обернулся назад. Машины без удержу неслись навстречу друг другу…
Телевизор куплю цветной, Вальке шубу… «Жигули» нельзя, был бы слух другое дело… Может, дачу купить?.. А что? Подкопить год-другой — и можно. Валька на даче с Витькой, пить меньше будет… Яблонь посажу. Вот только бы с судом обошлось…
Воробей посмотрел на часы: пора. Ребята к трем обещались всех засунуть: пять захоронений — недолго.
Станислав Вербенко, Стасик, жил в раю.
Формально Стасик был такой же подсобник, как Воробей, как Борька-йог, как все, — со своим сараем на хоздворе, со своими простыми подсобными обязанностями. Соблюдавший по мере возможности кладбищенскую дисциплину. Но по существу Стасика на кладбище не было. Он устроил себе другую географию.
К забору хоздвора примыкали ветхие сарайчики послевоенной постройки. Принадлежали они законным хозяевам, проживающим в недовыселенных двухэтажных, барачного типа домах кладбищенского тупика.
Стасик выбрал сарай покрепче — с окнами, электричеством — и пошел к хозяину договариваться. И договорился. За умеренное вознаграждение Стасик получил в пользование сухое, теплое шестиметровое жилье с маленьким тамбуром и навесом сбоку.
Одной стеной сарай поддерживал догнивающий кладбищенский забор, в остальном же не имел с кладбищем ничего общего.
Стасик разыскал мощную, звенящую уставшими пружинами кровать, приволок ее в домик, напротив кровати соорудил топчан, раздобыл столик, навез из дома тряпья, утварь кухонную, электроплитку, приемник и зажил с размахом. Позднее он отгородился от мира глухим дощатым забором со стороны тупика и оборудовал в нем дверь под замок.
Внешней демократичностью и гостеприимством он давно уже создал себе популярность и пресек зависть, а со временем добился, чего хотел: без серьезной нужды к нему не перлись.
В трезвом состоянии мозги его работали великолепно, не зря же он кончал физмат и преподавал (пусть недолго) математику в средней школе.
На кладбище он уже работал давно. Беззубый частично, вислоносый, с жеваным от водки лицом. Стройный, правда, как пацан.
Успел он и срок отбыть, за что — толком никто не знал, а сам он не трепался.
Сегодня Стасик принимал гостей. Где же еще, как не у Стасика. Воробью тридцать не каждый день.
Воробей постучал.
— Стась, это я!
Стасик открыл дверь, засмеялся, но, увидев за спиной Воробья Мишку, оборвал смех и, как всегда, лениво спросил:
— А этот здесь при чем?
— Ладно, ничего, — буркнул Воробей и полуобернулся к Мишке. — Заходи.
Стасик разводил пары. Он достал специальное, продырявленное во многих местах корыто, поставил его на кирпичи и сейчас жег в нем чурки: готовил угли для шашлыка.
Мишка поставил возле корыта ведро с шашлыком. Разложил на столе хлеб, зелень. Пойло Воробей занес пока в домик — от соблазна.
Нагнувшись над корытом, Стасик жмурился от дыма, искоса поглядывал на Мишку.
— Алеша!.. Толкни его, Михаил. Воробей! Ну, как тебе тридцать, не жмет? Чего себе подарил?
— Телевизор цветной, — ответил Воробей. — Еще не купил, но куплю.
— Ну и правильно, — кивнул Стасик, — водяру не пьешь, баб не слышишь… Теперь только телевизор смотреть в цветах… А я чего отмочил на свое тридцатилетие. — Стасик нанизывал шашлык на шампуры. — Заказал стол в «Нарве». Гостей назвал — одних баб бывших, некоторых через справочное выловил. Ребят не приглашал, с ними после гудели… Девок назвал, не соврать, штук семнадцать. Пришли парадные, в платьицах, брюк почти не носили еще. Я их знакомлю. Все солидно: они — «очень приятно», ну, трезвые все да и не врубились еще, по какому принципу я их сгреб. Выпили шампуньского по бокальчику. Одна учительница, со мной работала, речь сказала — ну, я вам доложу!.. А на столе рыбка, салатики, фрукты в вазах — по прописям, короче. Поддали еще — девки заудивлялись: а что это ты, Станислав, друзей не привел? Сколько красавиц, а кавалеров нет… Я рюмочку допил, встаю, сейчас, думаю, сообщу им…
Договорить Стасику не дали — постучали в забор.
Мишка покрутил пупырчатую головку замка, отворил.
— Ого! — крикнул Стасик. — Гость попер!
Компактный дворик Стасика быстро заполнялся приглашенными. Петрович, заведующий, невысокий простолицый блондин в синем пиджаке с металлическими пуговицами, подошел к Воробью и с уважительной комичностью пожал его багровую, громадную, с изгрызенными ногтями руку. Маленькая, отвыкшая от инструментов директорская лапка скрылась без остатка в мослатой клешне Воробья.
— Поздравляю тебя с днем рождения, Воробей! Здоровья тебе желаю, успехов, ну и чтоб все остальное было в норме. Подарок тебе по традиции не покупали, сам разберешься. — Петрович достал из кармана сложенную вдвое пачечку бумажек.
Воробей, не выдержав редкой для себя торжественности, потупился:
— Спасибо.
А вчера наоборот — Воробей «поздравлял» Петровича. Много не много, а червончик в неделю будь любезен. Зажмешь раз-другой — и Петрович тебя зажмет: хорошему клиенту не порекомендует, с халтурой шугать начнет.
Продавщицы из цветочного магазина, Зинка с Малявочкой — тоже, кстати, Стасиковы приятельницы, — возились с огромным подарочным букетом, не находя под него сосуд. Стасик нырнул под навес, где держал лопаты, ведра, банки, побренчал там и вылез с голубым эмалированным ведром.
— Давай сюда — в вазу.
Ведро с цветами утвердили в центре специально для гуляний найденного стола с пузырящейся от времени фанеровкой. Привез его небрезгливый Стасик с помойки на тележке ножками вверх, катил две троллейбусных остановки под законный смех пешеходов. Стол был удобен и для долбежки — гравировки по мрамору и граниту. Это Стасик умел тоже.
Девки из «Цветов», Райка-приемщица и Петрович с Воробьем сели за прибранный стол. Остальные — кто где.
Стасик ворошил угли в корыте. Охапыч с Кутей покуривали на бревне у забора. Кутя, как всегда по торжественным случаям, прицепил орден. Борька-йог тихо, ни к кому не обращаясь, нес неинтересную ахинею: цитировал каких-то тибетских попов и старых китайцев. Поди проверь. Рядом с ними сидел Финн. Имени у него и то путем не было, все Финном звали. Вроде живал он там. Трудился в командировке — электромонтером, что ли. Клеклый он был какой-то, мокроватенький. И глаза бутылочные.
Может, Финн трепал про Финляндию, а может, и нет, во всяком случае в выходной иногда зайдет на кладбище подпить легонько — одет под иностранца: пальто замшевое, джинсовый костюм, часы на руке с тремя головками, на другой браслетик, как у хиппаря натурального, кепочка кожаная.
У Мишки на его жизнь был свой взгляд. Приблизительно такой. В Финляндии он был. Только не монтером. А оттуда его попросили за пьянку. Специальности никакой, учиться поздно да и нечем: потная лысинка, а под ней пусто — все пропито. Прослышал от кого-нибудь, что на кладбище кормушка хорошая, подмазал кого надо, часики пообещал или рубашечку и пристал к покойничкам. А тут не тут-то было. Ни силенки, ни хватки, ни умения — ничего нет. В компанию не берут, механикой кладбищенской не делятся. А из ничего ничего и получается: оградку за пятерку покрасить да скамейку сколотить — вот и вся его халтура.
А он особо и не рвется. Ходит мутный да волосики на лысине поперек гладит. И потеет нехорошо от слабости и похмелья постоянного. Мордочка худенькая, подбородка мало, и с того капельки падают.
Кент Непутевый тоже под стать Финну: семенил слабыми, размагниченными ногами по дворику, мусолил свой бесконечный огарок… настреляет сигарет, курнет раз-другой, поплюет, пригасит — и в карман: опять захочет покурить дернет пару раз, снова поплюет… Вечно с оплевышами таскается.
А сейчас все ждал, томился: кто б скомандовал выпить. Кроме как на халяву и не пил вовсе. Редко когда подхалтурить ему удавалось. Никто его из кладбищенских не гонял — потому что не опасен: клиенты от него шарахались. Сам дохленький, а морда круглая, водянистая, почти без глаз. Одно слово — Кент Непутевый.
— Еще пару минут — и порядок, — торжественно заявил Стасик.
Охапыч, сидя на бревне, похлопал себя по плечам:
— Зябко. Наколки не греют. Принять бы. У вас далеко?
— Во-во, — с трудом провернул непослушным языком Кент.
— Тащи, — скомандовал Воробей.
И Мишка принес из сарая ошеломительную «Посольскую».
Охапыч даже с бревна привстал от удивления.
— Это где ж такую красулю надыбали?
— Места надо знать, Витек, — победителем проговорил колдующий над корытом Стасик.
— Кого ждем? — забеспокоился Охапыч и подался к столу. — Раевский с Кисляковым позже подойдут. К ним клиент прибыл.
Наливали по-кладбищенски: каждый себе. Испокон веков так — на кладбище сивуха рекой течет, особенно в сезон, всем под самый жвак хватает.
— Вы как хотите, а я себе целёй налью, не ровен час, помру завтрева по утряку — так хоть отпробую. — Охапыч налил себе полный стакан и махом выпил. Ласковая, сука!.. Извиняюсь, девки. — Охапыч выдохнул. — Из чего ее гонят, Стась?
— Тебе, Витек, не понять.
— От ней и башка небось не трещит, сколь ни пей?
Кутя обреченно махнул рукой:
— От любой трещит!
Воробей пододвинулся к заведующему.
— Петрович, ты меня на пару недель не отпустишь? Хочу на озеро съездить с Валькой. Палатку поставить, рыбку поудить. Мишка без меня повертится. Знаю, что сезон, не хмурься, не попросил бы… Из-за суда все. Как дело повернется, хрен его знает… На всякий случай…
— А участок у тебя как?
— Ты что, Воробья не знаешь? Все чисто.
— Ладно, зайдешь завтра в контору, поговорим.
Воробей налил себе «Буратино», понюхал.
— Слышь, Петрович, год не пью почти, и не тянет. Ты б поверил — кто сказал?.. О! Вот и я б не поверил.
За забором послышались шаги, дверь задергалась.
— Чего вы позапирались, как эти?.. Орут на весь тупик…
Мишка открыл дверь. Шурик удивился, увидев его, но ничего не сказал, лишь вопросительно взглянул на Стасика.
— Нормально все, — миролюбиво ответил Стасик на вопросительный взгляд Шурика. — Проходи пристраивайся. А Молчок?
— Он в конторе, пока я здесь, — объяснил Петрович.
— Ага-а! — протянул Раевский, принимая у Стасика тяжелый от мяса и капающий шампур. — Это баранина?
— Ты вопросы не задавай, ты лучше Воробья поздравь по всем правилам.
— Ага-а, — прогнусавил Раевский, решив все-таки сперва закончить с шашлыком. Он спешно дожевал, вытер руки о робу. — Воробей… Часовня, ну мы, в смысле, значит, поздравляем тебя… Чтоб не болел. Ну, и остальное…
Охапыч захлопал первый. Хлопали все, кроме Борьки-йога, который по-прежнему бесстрастно смотрел перед собой и время от времени что-то подборматывал. Можно было бы действительно принять его за чокнутого, за йога, за Папу римского, если не знать, как он лихо теребил клиентуру. Да и сейчас он, хоть и гнал дуру под блаженного, шашлык кушал и выпивать не забывал. «Посольская» — ноль семь — на его краю пустела быстро. Хотя никто к ней и не пристраивался, у девок своя ноль семь.
Охапыч хлопал дольше всех. Наконец и он устал и махнул рукой Шурику:
— Котлы давай!
Раевский вытащил из кармана часы на браслете.
— Ну-ка! — протянул руку Стасик, рассмотрел внимательно и присвистнул. Ну, Алеша, теперь живи — не хочу: телевизор цветной, часы японские…
Все потянулись смотреть часы, даже Борька-йог.
Охапыч, не увлеченный часами, все порывался рассказать по то, как выиграл стакан в пивной на Самотеке. Он всегда про это рассказывал.
В молодые годы в зоне ему оторвало на бревнотаске указательный палец, остался небольшой корешок. В пивной Охапыч заспорил, что засунет в ноздрю палец целиком. Компания заржала. Охапыч наклонил голову, приставил обрубок к ноздре и обернулся к притихшей публике…
Охапыч рассказывал про ноздрю, а Мишка с тоской поглядывал на Воробья: «Хоть бы объяснил им, сволочь, что зря визжал. Рыбу удить едет, а мне тут с ними…» В марте в трафаретную Гарик заходил. После Склифосовского. Не тот это был Гарик. И не в том дело, что похудел вполовину, не в том, что бороду обстриг, — у него даже голос стал другой, тихий такой, старушечий.
Кто бил, не знаю, сказал он следователю. Но зато сказал, кто видел. И назвал Мишку с Финном.
Ну, Финна, того Раевский сразу по-свойски предупредил: «Тут ведь кладбище, могилки. Так? Так. Могилку вскопал, гробик уложил. Так? Так. А можно на два штычка поглубже под гробик земельку выбрать… так? Так. Все ясно? А гробик потом… сверху».
Мишке Раевский не сказал ни слова. Знал, что Финн передаст. Передал…
Раевский, стоя, дожевал свой шампур и направился к бревнам покурить.
— Мужики, а кто знает, чего это у декабристов колготятся какие-то? Рожи вроде не родственные. Похоже, нюхают. А за декабристами свежак — венки еще сырые. Кто копал-то?
— Так! — Петрович вдруг, встал. — Чтоб все тихо было! Нормально, спокойно. Без эксцессов. Охапыч! Без раскрутки мне, уволю! И вы все! — Петрович погрозил пальцем, застегнул пиджак и ушел.
Воробей отыскал на столе среди «Посольской» «Буратино», сковырнул крышечку.
— Охапыч, Кутя, наливайте. Кент, пристраивайся! Да не мусоль ты огарок, пальцы обожжешь! Девки, вы-то что, как целки, ломаетесь? Раиса Сергеевна! Давай! За мое здоровье! За Лешку! За Воробушка. Воробушек без башки, а все чик-чирик. Лётает!
К десяти часам гости были уже хороши.
Охапыч плакал: «За Воробья жизнь отдам!» — и рвался поцеловать. Воробей, чтоб не обидеть Охапыча, подставлялся, но осторожно, левой стороной, оберегал пробоину. Охапыч колотил кулаком по столу. Стаканы прыгали.
Малявоча решила, что домой ей сегодня необязательно.
— Стась, не хочу домой, не прогонишь? — и сладко потянулась.
Стасик подскочил к ней, кавалерски подставил руку крендельком:
— Прошу, мадам!
И увел в домик. Минут через пять он вышел.
— Мужики! Все, все, завязывай! Жратву берите и в часовню… — Сунул покачнувшемуся Раевскому недопитые бутылки и сгреб со стола что было. — Давай, мужики, давай, у нас мертвый час!
Переполненные гости тихо выбредали.
Воробей с Мишкой ускользнули от продолжения: у Воробья заболела голова и совсем отказал слух. Значит, устал.
Мишка обогнул бензоколонку и шмыгнул в пролом. В обеденный перерыв он успел сгонять на такси в институт, сдать в библиотеку учебники. Сейчас бегом на хоздвор: наверняка уже очередь за цветниками. Ладно, зато год окончен.
— Молодой человек!
Мишка остановился. С соседней дорожки от декабристов ему махал какой-то толстый мужчина.
— Можно вас на минуточку?
— Только на минуточку, — подходя, сказал Мишка.
— Увидел, как вы уверенно проникли на кладбище, — мужчина, улыбаясь, показал рукой на дыру, — и решил, что здешний.
— Да, в общем-то… А что случилось?
— Да, собственно… ничего не могу понять… Какая-то мистика… Откуда взялась эта могила? — Мужчина ткнул пальцем в свежий холмик, заваленный цветами.
Мишка нагнулся, раздвинул цветы. Ну да, вот трафарет, он же и писал. Как раз, когда Воробей в прокуратуру ходил. Они втроем и захоранивали после обеда: Мишка, Стасик и Раевский.
— Здесь была могила, — продолжал мужчина. — Где она?
— Могила? — Мишка настороженно поглядел по сторонам, потом на толстого. Какая могила?..
— Я из управления культуры, мы должны… — начал мужчина.
— Михаил! Там тебя обыскались! — донеслось сзади. По соседней дорожке шли Стасик с Раевским.
— Извините, — пробормотал Мишка толстому, — я не в курсе…
…Когда очередь за цветниками уже подходила к концу, появился Стасик.
— Погодите, — сказал он ожидавшим, вслед за Мишкой вошел в сарай и прикрыл дверь. — Ну?.. С кем это ты толковал у декабристов?
Мишка похолодел.
— Не знаю… Спросил, откуда могила свежая?
— Угу, могила… — тише обычного проговорил Стасик. — А ты: не знаю, мол, дяденька?
— А чего? Что случилось-то? — спросил Мишка, прекрасно понимая, что случилось.
— Ничего. — Стасик улыбнулся. — Все путем. Будь здоров, дружок.
— Чегой-то у тебя звонок не фурычит? — на пороге стоял Воробей с пузатым портфелем в руках. — ЗдорОово, могильщик хренов!..
— Леша? — Мишка растерянно смотрел на гостя. — Как разыскал?
— Забыл? На день рождение моем сам записывал. Забы-ыл! — Воробей махнул рукой. — В квартиру-то пустишь?
Воробей поелозил ногами о половик, повертел головой.
— А чего? Ничего! Сколько вас здесь?
— Я да бабка. Потише, спит она… Она с дачи приехала за пенсией.
— Ага. Пускай спит, мы на кухне. Я тут привез. — Он протянул портфель. Не разбей… Самопляс… А чего… Валька спит. Дай, думаю, к Михаилу сгоняю. Взял мотор… Кастрюля есть?
Воробей высыпал из целлофана в кастрюлю потрошеных окуней, подлещиков, лавруху, перец горошком.
— Уха сейчас будет. Я и соль взял. Может, думаю, нет.
— Соль есть, картошка кончилась.
…Воробей сидел за кухонным столиком спокойный, загорелый, даже слышать стал лучше: говорили вполголоса, а он разбирал. Рассказывал, хорошо было: солнце, лес, рыбка… Озеро переплывал туда-сюда. Врачи? А пошли они…
По тарелкам Воробей разливал уху сам. Мишке брызнул в тарелку самогона.
— Не спорь, — заметил он удивленный взгляд Мишки. — Попробуешь — скажешь. В кастрюле чего осталось — бабке покушать. Скажешь, Лешка Воробей сготовил. Ну, рубай, пока жаркая, остынет — не то… Выходит, в однокомнатной ты с бабкой. А родичи?
— Они в Тушине, у них тоже однокомнатная. Там мать с отчимом.
— А-а-а… Так ты вот отчего к бабке слинял. Понятно. Бабка-то старая?.. Помрет — хата твоя.
— Да она пока не собирается. Меняться хочет на двухкомнатную. Тогда уж, говорит, и помирать, чтоб у тебя двухкомнатная была.
— Любит, значит… А в двухкомнатной уже и поджениться можно. Дети, то-сё… Чайку заведи.
— Бабуля у меня хорошая. — Мишка включил газ под чайником.
— Слышь, Миш, а чего ты на кладбище сунулся? За деньгой?
Мишка пожал плечами.
— Правильно сделал, — согласился Воробей. — Тут главное дело не зарываться. Гарик вон допрыгался… Долго у него в «неграх» пахал?
— Месяца три.
— Платил как? Поджимал?
— Иногда совсем не давал.
— Этот может… Покрепче завари. А зеленого у тебя нет?
— Есть.
— О! — Воробей обрадовался. — Самый чай. Я его в Средней Азии пил-перепил… Не рассказывал про Азию? Расскажу… Пиал-то нету? Ну хрен с ними, чашки давай. Варенье поближе.
Как отца выселили, мы с Васькой жили. Ремеслуху кончил — меня в ЖЭК дежурным сантехником. Без денег не сидел. С утряка по подвалам пробегу магистраль посмотрю. Ее раз в неделю положено, а я — каждое утро. Где подкрутил, где повернул — и весь день калым сшибаю.
Потом мне в армию подошло. А я из ЖЭКа уволился, денег получил, отпускные, — и ходу. В Среднюю Азию. Там без семи дней три года промотался вместо армии. Два года в Бухаре жил. Про бухарских евреев не слышал? Ну и дурак! Я лучше людей не встречал. У одного кирпичи лепил для дома. Хорошо было.
Жарко, конечно. Да у меня-то мослы ж одни, плавиться нечему. Толстый, тот — другой расклад: сомнется мигом. И вот смотри: тело у меня сложеньем такое или натура?.. Ведь сколько водяру жрал, а на работу — как штык. Да хоть у наших спроси: как я пил до больницы? А кого Петрович просил, случись что? Воробушка!
Да… Потом на тростнике работал. Идет машина вроде комбайна, а ты перед ней стоишь. Тростник выше головы, ухватишь и перекручиваешь, концы в барабан заправляешь. Работенка — я те дам! Больше недели, ну, десяти дней никто не выстаивал. А я там сезон отмотал. Меньше четырех сотен не выходило. И с похмела всю дорогу… Организм такой, на работу выносливый.
Вернулся, прогудели мы с Васькой что было. На работу надо. Мне соседка из другого подъезда говорит: иди к нам на базу мороженым торговать. Ну вот, опять смеешься. Ты слушай лучше. Работаю на базе — те же три-четыре сотни. Как? Да вот так. На базу приезжаю за товаром, учетчице четвертак кину — она мне полную тележку рожков по пятнадцать копеек накидает. Рожки и так всегда хорошо идут, а летом за ними — давиловка, ломятся все… Да я еще ору в полную пасть… У Савеловского стоял. Поначалу неудобно: знакомые…
А вот еще!.. Интересный случай. Вечером как-то иду выручку сдавать, в халате, звеню весь. Остановился у ларька пивка попить. Пацаны приметили, савеловские… Я иду дальше по путям, они за мной, трое их… Думаю: побежать — дробь рассыплю, мелочь из карманов вывалится.
Ладно, думаю, я их сейчас здесь, на путях, повеселю.
Остановился. Они подходят — и с разных сторон. Я говорю: чего, ребята, нам ссориться, лучше поделимся, только у меня ведь одна мелочь. И в брюки лезу — с понтом, выгребу им сейчас все. А в брюках у меня медь только, пятаки… Достаю сколько взял: нате, куда, мол, сыпать. Они, соплята, подставляются ближе. А я об одном думаю: выручку растеряю — как потом впотьмах? Берите, говорю, сейчас еще нагребу. Что гробить их буду — не догадываются. Одному, думаю, бабаху выпишу, а потом погляжу, с этими как…
Отоварил одного… Потом, веришь, полночи не спал, жалко было… А как отоварил? Меня Харис в Самарканде научил, тот вообще — уж рассказывал про него, — тот дня без драки не проживет спокойно. Ножа никогда не таскал с собой. С ложкой ходил, которой ботинки помогают надевать, правда, отточенная, зараза…
Ну вот, обеими руками сразу по виску костяшкой и по челюсти — вздвиг. Только одновременно надо. Парень тот больше и не двигался. Я уж мелочь подобрал, а он все так же на боку лежит, отдыхает. А эти-то, другие, побежали, конечно.
Я думаю: чего он без толку лежит? Котлы с него сдернул. Потом в озере их утопил, когда купался. Хорошие. «Полет», с автоматическим подзаводом…
— Мишенька! — послышалось из комнаты.
— Бабка… Разбудили все-таки…
Мишка пошел в комнату. Вернулся с банкой варенья.
— Яблочное люблю. Вообще — сладкое. Недожрал свое с мачехой да в колонии, теперь за прошлое добираю. А у Вальки — наоборот… Валька-то с сорок второго, мать у нее в Лобне бомбой убило, у тетки жила, потом в детдоме, сладкого в глаза не видела и сейчас не ест. Ужинаем с ней когда — детский сад прям: мне торт, ей четвертинка…
Так чего говорил-то? А-а… стою как-то, мужик подходит в болонье коробку с мелочью берет с ларька и не торопится… Я опешил, молчу… Тут он морду поднял и смеется… Марик! Дружок мой, до колонии с ним хулиганили. А потом, говорят, шпаней его в Лианозове не было.
Задразнил меня Марик вконец: и работа бабья, и халат, и вообще. Иди, говорит, ко мне на Долгопу — Долгопрудненское кладбище. Пошел…
Первую могилу копал — вся Долгопа ржала. Сказали, чтоб метр девяносто. А у меня ни метра, ничего. А я сам метр девяносто. Лег, примерился и еще с походом взял. А глубина?.. Думал, как лучше, чуть не в полтора роста своих выковырнул — и вылезти не могу. И так и сяк — осклизаюсь, да еще дождь, как назло… пришлось орать. Старуха мимо шла: чего ты, говорит, сынок, залез туда? Я ей: бабка, зарыть меня живьем собрались, помоги, Христа ради, вынь отсюда… Всерьез поняла и в контору побежала. Ну, интересно?
— Пойдет! — Мишка засмеялся. — Ты вот что скажи, Леш: что у вас с Васькой-то вышло? Не зря ж он тебя топором? Брат родной!
— Таких братьев крысомором выводят!.. Я ж его с Томки стянул. Она потом мне, знаешь, чего выдала: работа, говорит, Васькина, а платить восемнадцать лет ты будешь… Вот тебе и брат родной…
А с Валькой это я недавно, полтора года без малого. На ноябрьские познакомились.
Валька-то у меня сразу залетела. Я думаю: пускай, курва, рожает. Мне уж тридцать, ну, тогда чуток меньше, все равно к тридцати… Она так-то хозяйственная: пожрать что сготовить или прибраться путем. Пьет только. Да тут моя вина… Она до меня мало пила, так только, красненькое. А я-то тогда жрал — будь здоров, ребят спроси…
Уж потом, как родила, я ее в больницу клал — от выпивки полечить. Подержали неделю и выписали: почки у нее больные, лечить нельзя. Что теперь делать — черт его знает… При мне не пьет, а чуть меня нет, нажирается… Волохал ее за это, как мужика. Да бабе разве докажешь? У ней тело жидкое. Тусуешь, а толку хрен…
Да, Миш, вот еще что… Рану мне постриги чуток. Вальку боюсь просить: у нее руки трясутся. — Воробей сел поудобнее. — Подсыхает, а? Гной перестанет пластину вставлю, хоть подраться разок. А то замлел.
Мишка принес маникюрные кривые ножницы и аккуратно стал обстригать Воробью кожаную, без кости, вмятину над ухом.
— Три раза он тебя?
— Ага. Сюда два раза и сюда. — Воробей с готовностью показал битые места. — Утром просыпаюсь — мокро, кровятина везде, по морде текет. Потом сосед зашел, «скорую» вызвал. Часов шесть с чердаком дырявым лежал, вся кровь спустилась… Тихо ты! — Воробей дернулся. — Ладно, хорош! Слышь, Гарика, говорят, тоже крепко уделали?
— Крепко. — Мишка прижег рубец зеленкой.
Воробей сидел задумчивый.
— Оборзел Гарик… Вконец. А Борька, значит, не сунулся… Правильно — под горячую руку тоже башку проломили бы… А ведь корешил с Гариком… А Стаська где был?
— Выходной взял.
— Гм, может, специально и взял. — Воробей усмехнулся. — Слышь, Миш, хочешь, я тебе фотку свою подарю? — Воробей полез в «портмонет» и достал небольшую карточку. — Дай ножницы!
Мишка достал ножницы.
— Сейчас мы его рубанем! — на карточке Воробей и Гарик стояли возле красивого памятника. — Та-а-ак, кыш! — Воробей отстриг Гарика. — Давай надпишу… Чего писать-то? — Он пососал пластмассовую ручку. — А!.. Мишке от Лехи Воробья. Нормально? Что у нас сегодня? Тридцатое? — Он взглянул на часы с календарем. — Уже тридцать первое. Суд сегодня.
— А ты не волнуйся, не посадят.
— Так а я и не психую. Сидим с тобой… Музыку бы еще. Только не эту, не дрыгаловку.
— Сейчас заведем.
Мишка принес маленький магнитофон, поставил на холодильник, включил…
Магнитофон густым басом негромко пел под гитару: «Гори, гори, моя звезда…» Воробей пододвинул ухо ближе.
— Из старых кто-нибудь?
— Нет, товарищ мой школьный…
— Хочешь, мы его в церковь определим? Чего смеешься? Я с Батей поговорю, с Женькой, регентом. Свои ж все… Подучится малость и пошел в религию петь! Все лучше, чем в службе геморрою насиживать… Давай приводи его. Бабок насшибает! Гори, гори-и-и…
— Кто это тут поет? — подергивая тронутой тиком головой, в кухню вплыла Мишкина бабушка, толстая уютная старуха. — А-а, у нас гости… Ну, здравствуйте… Как звать-величать?
— Воро… Леша. — Воробей осторожно, чтобы не сделать больно, помял пухлые старухины пальцы.
— Алексей, значит. А по отчеству?
Воробей чуть напрягся, вспоминая.
— Сергеевич.
— Очень приятно, будем знакомы. Елизавета Михайловна… Ну, давайте чай пить… вы вместе с Мишей на стройке работаете?
— Ага, — кивнул Воробей и поднялся с табуретки. — Домой пора.
— Ну, если пора… Заходите к нам, милости просим… — старушка улыбалась и подергивала головой.
Мишка проводил Воробья до лифта.
— Погоди. Забыл!
Он метнулся назад, в квартиру.
— Вот за отпуск, твои. — И виновато добавил: — Заказов мало было.
Подъехал лифт.
«…На основании изложенного обвиняется: Воробьев Алексей Сергеевич, 20 июня 1948 г.р., ур. гор. Москвы, русский, б/п, гр-н СССР, образов. 7 классов, инвалид II группы, работающий бригадиром в бюро пох. обслуживания, прож.: Москва, Алтуфьевское шоссе, 18, кв. 161, не судимый, в том, что он причинил умышленное телесное повреждение, не опасное для жизни, но вызвавшее длительное расстройство здоровья.
Он же совершил злостное хулиганство, т. е. умышленные действия, грубо нарушающие общественный порядок и выражающие явное неуважение к обществу, отличающиеся по своему содержанию особой дерзостью и связанные с сопротивлением гражданам, пресекающим хулиганские действия.
Так, 5 августа 1975 года в первом часу ночи, находясь в состоянии алкогольного опьянения, в квартире 161, дом 18 по Алтуфьевскому шоссе гор. Москвы учинил скандал со своей фактической женой Ивановой В.И., выражался в ее адрес нецензурными словами, повалил ее на диван и подверг избиению кулаками по лицу, голове и другим частям тела, причинив ей побои. На требование своего соседа по квартире Лукьянова Валерия Петровича прекратить хулиганские действия Воробьев А.С. оказал ему физическое сопротивление и подверг его избиению, причинив ему тяжкие телесные повреждения, требующие длительного лечения (более 4 недель), в виде закрытого перелома челюсти справа, т. е. совершил преступление, предусмотренное ст. 109, ч. 1 УК РСФСР…»
Воробей глядел в пол и грыз до мяса съеденный ноготь. Слышал он только в самом начале, когда судья говорил впустую: чего можно на суде, чего нельзя, права, обязанности, короче — то-сё. Потом уши заложило, как залило, и над бровью, в проеме стало с шумом бить. Все звуки в зале увязли в этом шуме.
Воробей посмотрел на Вальку — та спокойно слушала.
Сейчас он боялся только одного. Не машущего руками немого прокурора, не приговора, а только припадка — как тогда, в больнице, после стакана красного.
Тогда, в больнице, он испугался себя самого, себя, умирающего без воздуха, без боли, в неуправляемых корчах.
Горло перехватило после второго или третьего глотка, но неожиданности не было — врачи предупреждали о спазмах. Потом вот, когда начало крючить и гнуть, вот тут он понял, что все.
Об этом врачи не предупреждали.
Его заморозили прямо в койке, не везя в операционную, и проткнули горло, задев ушной нерв.
Потом он сравнивал этот припадок с тем тухлым заражением.
…Позапрошлой весной он копал на пятнадцатом участке и, стоя внизу, в грязи, саданул, не глядя, в заплывший прибывающей жижей подбой. Из гроба чуть брызнуло, и вонь, рванувшаяся из щели, выпихнула его из ямы.
Копал, как любил, без верхонок — брызги чиркнули по пальцам по его всегда разодранным в кровь заусеницам.
Потом он болел. Врагу не пожелал бы такого. Болело все: глаза, руки, волосы, туловище, нутро, — болело беспрерывно, тяжело, тупо, каменно.
Ребята говорили, заражение тухлым ядом. Врача не звал: боялся, подтвердит. Водка стояла в графине, как вода, все время. Томка, тогдашняя его, подливала в стакан день и ночь…
Воробей оторвал ноготь ото рта, вытер мокрую ладонь о колено.
— Чего там? — прохрипел он Вальке.
— Ничего, ничего, дело читают.
— Заявление от ребят отдала адвокату?
— Тише.
— «…В связи с тем, что Воробьев А.С. злоупотреблял спиртными напитками, в связи с чем состоял на учете в ПНД № 5, и после совершения преступления имел тяжелую черепно-мозговую травму, по вопросу которой длительное время находился на излечении в больнице, и врачебной комиссией был признан инвалидом II группы, ему была проведена амбулаторная судебно-психиатрическая экспертиза, по заключению которой он как душевнобольной был признан вменяемым в инкриминируемом ему деянии…»
— Встань. — Валька толкнула Воробья в бок. — Не грызи.
Да, достал-таки Воробья суд. Адвокат сказал, что хоть и не признали его психом, все равно заключение экспертизы повлияет и смягчит приговор. Все-таки инвалид, группа вторая. И к сивухе год не прикасался — с того припадка, как горло проткнули. И это зачтут, сказал. И в характеристике Петрович специально написал — не подсобный рабочий, а бригадир Воробьев. Петрович — человек!..
Мишка, правда, советовал еще в ноябре, когда познакомились, полежать в дурдоме после больницы. На всякий случай.
Отказался тогда: от монеты в дурдом не очень-то потянет…
Суд удалился на совещание.
— Чего там? Отпустят?
— Аркадий Ефимович! — Валька рванулась к адвокатскому столику. — Чего они решат?
— Я думаю, года полтора-два условно…
Валька повернулась спиной к адвокату, лицом к Воробью.
— Полтора условно! — крикнула она и добавила тихо: — Не слышит…
Она подошла к первому ряду, села рядом и отчетливо, громко повторила в ухо Воробью:
— Полтора — условно!..
— В ухо не ори, — отдернул Воробей, — болит. Не посадят, значит?
Суд возвратился на свое место. Председатель зачитывал приговор. Все стояли. Воробей смотрел в пол перед собой. Припадок то подкатывал к нему, то пропадал.
Дерг, дерг — Валька дергала его за рукав. Показала два растопыренных пальца — средний и указательный.
— Условно…
— Два?
— Полтора! Условно! — радостно шепнула она и вскрикнула: — Лешка! Ты что?! Лешка!..
Воробей закатил глаза и еле заметно затрясся.
У Воробья началось.
— Спишь все… Монету так проспишь, — добродушно прохрипел Воробей, входя в сарай. — Пожрать хочешь? На котлетку. Выпить желаешь? — Он по столу пододвинул Мишке термос. — За то, что не посадили. Много не пей, у нас сегодня дел под кадык. Не пора еще за оградой?
— Сейчас пойдем. Как голова?
— Нормально… психанул на суде чуток, бывает. Валька говорит: еще лежи. А чего лежать-то без толку? Закрывай термос, поплыли.
— Опять он пришел. — Мишка мотнул головой.
У сарая, опираясь на палочку, стоял старик. Остатки седых волос трепал ветер. Стоял он с трудом — отдыхивался. Кожаное стародавнее пальто его было заношено до серых шершавых плешей. В руке старик держал перевязанную шпагатом картонную коробку из-под ботинок.
Воробей сразу просек: не клиент.
— Чего надо? — буркнул он.
— Стульчик бы мне, молодой человек.
— Громче говорите.
— Стул дайте, пожалуйста. Погода тяжелая, давит.
— Дома сидеть надо, — проворчал Воробей. — дай тубаретку, Михаил… ну, чего у вас? Только громче и по-быстрому, спешу я…
Старик сел, коробку положил себе на колени.
— Позавчера в два часа ночи у меня умер кот. Треф. Было ему от роду восемнадцать лет. И все восемнадцать мы прожили с ним вдвоем. Так получилось с детства котов люблю. Всю жизнь надо мной смеялись. С гимназии начиная, с приготовительного. Ну, да бог с ними. Может быть, и действительно смешно: ни семьи, ни детей никогда не имел. Работа да кошки. У меня, бывало, по пятнадцать жили. Вероятно, смешно. Да… Я тоже много над чем смеялся за свои восемьдесят лет. Смеялся… И, думаю, не всегда был прав… И просьба моя может показаться вам странной. Прошу вас отнеситесь к ней насколько возможно внимательно. Я хочу похоронить Трефа. Знаю, не положено, но поймите меня… Больше у меня никаких просьб… Вообще… Ни к кому… Кот здесь. — Он положил руку на коробку.
Воробей с лязгом захлопнул дверь сарая.
— Долго думал, дед?
Старик, казалось, не слышал его.
— Я уже приходил, но ваш помощник не решился… А моя могила, то есть моей матери, недалеко отсюда. Вот удостоверение. Я вас отблагодарю…
— В материну могилу кота?! Ну, ты, дед, даешь!
…Ограды ставить нельзя. Только взамен старой и если она зарегистрирована. А люди желают отделить свою смерть от чужой. Им виднее. Дело хозяйское. За деньги чего не сделать. И склеп на три персоны из кирпича под землей выкладывают, и ограду клеткой, чтоб с неба кто не залетел на чужую территорию, и под гроб в могилу подставки ложут — от сырости. Чудят кто как может.
— А дураков бы не было — мы бы лапу сосали, — разглагольствовал Воробей. Эта, к примеру, которой сегодня ставить будем. Стоит у ней нормальная ограда, не ржавая, крепкая, чего еще? Так нет, сделай ей, как у Гольцманов, с золотыми шарами. И двести колов дуре не жалко!.. И этот, с котом, сейчас десятку дал. Грех, конечно, с такого чирик дергать — копнул пару раз. А если засечет кто? Выходит, нормально: за страх чирик, за риск.
За разговором они дошли до пролома, куда Витька, сварщик из мастерской по соседству, уже доставил ограду.
Воробей осмотрел работу, ничего не сказал. Значит, понравилась. Долго отсчитывал Витьке деньги, так долго, что тот даже стал за что-то оправдываться. Воробей не останавливал Витьку: пусть наперед чувствует вину, авансом. Потом мрачно, без слов сунул деньги. Витьке ничего не оставалось, как выдавить «спасибо». У Воробья эта процедура называлась «сбивать понт».
Быстро поставили новую ограду. Ножки забутили, раствором пролили. И быстрей красить. А старую ограду обновить — за сотню уйдет как милая.
Молчок сегодня просил помочь захоранивать, значит, надо до двенадцати закончить. На сегодня он отпустил часовню погулять, выходит, и завтра за них хоронить втроем: Молчку, Воробью и Мишке. Часовня похмеляться будет.
— Бесхоз толкнуть — самое то, — наставлял Воробей Мишку, он всегда наставлял его, когда красили, работа спокойная. — Вот где бабки живые… У тебя, предположим, здесь родственники похоронены. Пятнадцать лет санитарных не прошло, а у тебя вчера новый покойник умер. Родственник близкий. Куда ты его денешь? Здесь хочешь. А здесь не выйдет — сроку мало прошло, а новые ямы копать нельзя — кладбище закрытое.
Ты к Петровичу: то-сё. Он тебя пошлет для начала. А покойник-то тухнет… А если еще и лето вприбавок?..
Ты опять к нему. Он покрутит, повертит: а вдруг ты из треста или из обахаэса? Ну, а потом заломит, ясное дело… и никуда не денешься, дашь как миленький. Договорились по-хорошему — он тебе бесхозик подберет поближе к твоей могилке…
Воробей посмотрел на часы и опустил кисть в ведро.
— Потом докрасим, первый час, хоронить пора.
— Леш, а что с покойником потом делается, в земле?
— Как чего? Лежит себе, следующего ждет.
— А что с ним происходит, с покойником? С телом?
— Лежит себе… Сперва надувается, если не зима и не промерзнет, потом лопается. Через год-полтора, по-разному, от тела зависит и от земли. Суглинок если, так быстро его пучит: земля воду держит, как все равно в кастрюле. Если песок — еще полежит. Брюхо лопнет — он течь начинает… Несколько лет текёт. Вытекает все — сохнет. Быстро сохнет. В землю превращается. Одна кость остается. Лет за восемь целиком сделается. Все чисто. В землю ушел…
— А зачем тогда пятнадцать лет ждать?
— На всякий случай, мало ли что… бывает, вода почвенная стоит — так он парится, а в землю не идет. Не видел никогда? Увидишь. На той неделе перезахоронка будет. Не обделаешься со страху-то?
— Не знаю.
— Перезахоронка, считай, самая муть. Вонь забирается — хоть мылом нос полощи, не отобьешься! И стоит, падла, до пяти ден. Раз положили — пусть лежал бы себе, чего его ворошить. При царе-то точняк руки б поотрывали за такие штучки. Гниет себе человек тихо-благородно… В рай едет или еще куда. Так ведь нет — выковыривают! Другое дело, когда по медицинскому или судебному надо в него посмотреть…
Слышь, Михаил! Я тебе свой бесхоз не показывал? Покажу. Когда в больнице был, Петрович мне у заборчика отвел местечко… по закону, в трест ездил специально договариваться. Разрешили. А когда я вышел — смеется: вот, Воробей, твой бесхоз, не толкни по дурости, бездомным будешь.
Ты, Миш, тоже запомни: ложить меня только туда. А чего смотришь? Дырка-то у меня все ж без кости, и гной не перестает. Смех-то смехом…
На центральной аллее показалась знакомая фигура. Воробей прищурился:
— Кутя, что ль? Ку-уть!
Кутя молча побрел на зов.
— Куда пилишь, могильщик хренов? — добродушно спросил Воробей. — Ты когда портки заменишь?
— Домой пойду, — невпопад ответил Кутя.
— Громче говори.
— Домой пойду! — крикнул Кутя. — Петрович отчислил. За прогулы.
— Куда домой? Где он? — заорал Воробей.
Петрович сидел в кабинете.
— Ты что, шакал, над дедом мудруешь?! — просипел Воробей. — Ему до пенсии полгода, он сам отвалит! Неймется! Руки чешутся?.. Могу почесать!
Петрович побледнел: в конторе никого, а Воробей неполноценный. Отоварит, потом поди разбирайся.
Воробья трясло.
— Не обижай деда, Петрович…
— Воду пей! — завизжал заведующий, подталкивая к нему графин.
Воробей послушно припал к графину.
— Не обижай…
— Защитничек…
Петрович встал из-за стола.
— Много вас… что ты здесь разорался?.. Прибежал-прилетел!.. Все вы за чужой счет добренькие. А сам, если что?.. Знаю я вас!..
— Спасибо, Петрович, — пробормотал Воробей. — Ему полгода, он сам отвалит…
— Пошел вон. Иди работай, — буркнул Петрович.
— Вы чего наглеете? Полчаса гроб стынет. Оборзели вконец!
Молчок понес на них правильно.
Раскрытый гроб, окруженный немногочисленными родственниками, забыто прижался к чужой массивной ограде. Появление Воробья с Мишкой разбудило притерпевшихся к своему горю родных: кто-то всхлипнул, потом громче…
— Попрощались? — спросил Молчок у пожилой толстухи с заплаканным лицом, по-хозяйски стоящей в изголовье. — Крышку давай! — скомандовал он Мишке.
— Цветы из гроба уберите, покрывалом прикройте.
Молчок с Мишкой накрыли гроб крышкой, состыковали края. Молчок вынул из-за голенища сапога молоток с укороченной для удобства рукояткой и — тук-тук-тук, гвозди изо рта — приколотил крышку.
— Сейчас мы подымем, а вы тележку из-под гроба на себя примете, руководил Молчок. — Заходи, Воробей, Мишка, веди его.
Веди — значит, бери Воробья, обхватившего тяжелое изголовье гроба, за бока и, пятясь сам, направляй его, тоже идущего задом, между мешающими оградами, по буграм и вмятинам, чтоб, не дай бог, не оступился. Ничем больше помочь нельзя: слишком узка дорога.
Так, не торопясь — быстрят только кошки да блошки, — дошли до свежевырытой ямы, поставили гроб на осевший под его тяжестью рыхлый холм; веревки Молчок заранее разложил поперек могилы.
— С ломом давай, — буркнул Воробей, — неудобно.
— Давай. Ложи.
Мишка положил лом поперек могилы, подергал: не телепается ли? Молчок с Воробьем на веревках, зажатых в кулаках без намотки (упаси бог наматывать: полетишь за гробом вдогонку), установили гроб на лом. Потоптались, побили сапогами землю для крепости.
Молчок натянул веревки.
— Ну, готов?
Воробью и слух ни к чему, по натягу команды ловит. Натянул свои концы гроб тяжело завис над могилой. Мишка выдернул лом.
— С Богом! — негромко скомандовал Молчок и, вытравливая веревку, стал заводить гроб.
Воробей травил чуть медленнее, гроб быстро и без зацепки лег на дно, ногами уйдя в подбой.
Молчок приподнял свой конец уже лежащего на дне гроба, чтоб Воробей смог вытянуть веревку из-под изголовья, затем быстро выбрал свою.
— По горстке земли киньте, монеты медные, если есть.
Родственники заплакали и, оскальзываясь, потянулись к могиле, завозились в карманах, вылавливая мелочь.
Воробей закурил. Мишка через локоть сматывал веревки в скрутку.
— Не мелко, сынок? — спросила старуха.
— Как положено, мамаша, по норме.
— Ну-ну, хорошо, милый, закапывайте.
Закапывать — своя наука. Первое: нельзя, чтоб штык на штык шел — руку секануть можно. Да и ноги товарища в земле не заметишь — в кость засадишь. Второе: все в свое место кидают. Один подбой швыром заваливает, другой как веслом грёб под себя делает, третий — свою землю с чужих холмов и с дорожки к могиле скучивает.
— Цветы давайте. Корзины давайте… Венки потом. Гладиолусы сюда давайте!
Молчок взял тугой букет гладиолусов, положил на землю и, прижав сапогом, отхватил концы сантиметров на двадцать, чуть не до цветов.
— Зачем это? — ахнула бабка.
— А чтоб у них ноги не выросли… Пьянь с могил цветы собирает да на базар. А куцые кому они нужны?.. Глядишь, и полежат. На девятый придете приятно, спасибо скажете.
— Хорошо, хорошо, сынок. А я-то, дура старая, чего, думаю, он цветы портит…
— Теперь венки давайте.
Венки Молчок составил шалашиком над холмом. Осмотрел все по хозяйски, отошел в сторону.
Толстуха пододвинулась к Мишке, стоявшему к ней ближе всех, сунула свернутые трубочкой деньги…
— Бригадиру, мамаша. Ему вот… — Мишка указал на невозмутимого Молчка.
Женщина подошла к Молчку…
Следующим был военный. Вояк хоронить не любили: трескотни много, а толку чуть — не раскошеливаются. И при жизни халява сплошняком: одежда бесплатно, харч, — и здесь то же самое… Их не родственники, их армия хоронит. Заправляет тут всем распорядитель — с повязкой и тоже военный. Родственники и плачут по команде и прощаются. И не дай им Бог смять порядок, черед нарушить, — который с повязкой рычит на них, как некормленый.
Сегодня хоронили капитана. Он и по армии капитан и капитан команды. Хоккеист из ЦСКА.
Молчок его фамилию помнил по тем временам. Смотрел его на «Динамо». Не Майоров, конечно, но тоже играл. И жена у него молодая.
Впереди фотографию понесли, в уголке черной лентой перехваченную. Потом на красных подушечках — медали, немного, правда, капитан-то молодой был. Крышку с приколоченной сверху через козырек фуражкой.
Потом капитана товарищи понесли. Жену его под руки вели, родственники, еще народ, в основном, военные, оркестр сзади из солдатиков. Здешних не берут платить надо. А солдатикам — им чего не играть?..
Процессия тихо текла на девятый участок. У женщин получалось медленно, а мужики — видно было — притормаживали себя, и скорбный шаг у них смешно выходил.
На девятом участке метрах в десяти от могилы давно уже перетаптывались автоматчики из комендатуры — стрелять холостыми. После гимна.
— Воробей! — крикнул Молчок, когда все разошлись.
Мишка остановился.
Воробей, раздраженно прищурясь, как всегда, когда недослышивал, рявкнул:
— Чего встал?
— Тебя зовут.
— Чего там? — крикнул Воробей Молчку и обернулся к Мишке: — Иди докрашивай, я сейчас.
Воробья не было долго.
Мишка докрасил ограду, сбегал в сарай за шарами — забить в стойки, когда показался Воробей.
Воробей шел медленно, палец во рту — драл ноготь.
— Тебя сейчас урыть? — прохрипел он, входя в ограду. — Или завтра? Когда ребята сойдутся?
Мишка шагнул назад, опрокинул ведро с краской.
— Смотри под ноги, сука! — заорал Воробей. — Ты с кем у декабристов ля-ля разводил?!
— Мужик…
Мишка хотел объясниться подробней, но горло перехватило, вместо слов выдавливался какой-то сиплый звук. Он бессмысленно топтался в пролитой краске, перед ним Воробей, сзади ограда.
— Мужик, говоришь? — Глаза Воробья шарили по земле.
Мишка увидел на земле кувалду — осаживать ограду. «Все», — пронеслось в голове. Вцепился в липкую от краски решетку.
Воробей шагнул вбок, нагнулся… Мишка скачком вылетел за ограду и в сапогах, не подъемных от налипшей на краску грязи, понесся к церкви, к выходу…
— Хоздвор, часовня! В контору! Всех собрать! Через пять минут кого нет уволю.
Петрович носился по кладбищу, собирая попрятавшийся по сараям штат. Кинутый на плечи, как бурка, плащ не поспевал за его ногами, косо свистел сзади. Но уволить он уже никого не мог. Припух Петрович.
Вышло вот что.
Месяц назад в кабинет заведующего зашел солидный, южного типа мужчина со свидетельством о смерти брата. Он просил захоронить брата в родственную могилу и выложил перед Петровичем заявление, заполненное по всей форме. Удостоверения на могилу у него не было. Стали искать по регистрационной книге, тоже пусто. Однако южанин уговорил Петровича «своими глазами смотреть могилу». Петрович согласился.
Южанин привел его к декабристам и ткнул пальцем в стертый холмик: «Суда хочу!» Петрович удивленно посмотрел на мужчину: в своем ли уме?
Южанин оказался вполне.
Они вернулись в контору и заперлись в кабинете. Петрович согласился «в порядке исключения» и велел Воробью быть в семь ноль-ноль. Без опоздания.
Воробей не подвел. До прокуратуры вскопал бесхоз, могила получилась лучше новой. Захоронили, как положено, по-южному: до глубокой темноты над кладбищем носились стоны, рыдали гортанные незнакомые инструменты, бил длинный, узкий, не похожий на обыкновенный барабан…
Все бы ничего, да бесхоз этот четыре года назад — в юбилей декабристов управление культуры наметило к сносу. А на его месте ступеньки гранитные к памятникам проложить как часть мемориала. Петрович тогда еще здесь не работал, а работал другой, которого посадили. И о решении насчет мемориала Петрович понятия не имел.
Петрович бросился уламывать верха. Уломал: дело кончилось увольнением «без права работы в системе похоронного обслуживания». Без суда.
Заслушивать сообщение замуправляющего треста он и созывал свой бывший штат.
— Тебя что — не касается? — Петрович рванул дверь сарая. — В контору живо!
— Чего орешь? — Воробей сидел в глубине сарая, не зажигая света. Разорался…
— Иди, Леш… Носенко приехал.
— Ладно, приду.
Воробей ждал Мишку. Понимал, что тот больше не придет, а все-таки ждал.
Было уже десять. Он прикрыл дверь сарая, подождет контора, успеется. Закурил. Посидел минут двадцать.
За дверью послышались шаги.
«Пришел». Воробей дернулся открыть дверь, но осадил себя.
Дверь распахнулась. На пороге стоял запыхавшийся Кутя.
— Ты чего не идешь? Петрович за тобой послал.
— Пошел он!.. Скажи: голова болит.
— Ну, смотри, Леш. Болит — не ходи, не война… А, Леш? Башка? Ну, сиди, сиди! Я побег.
— Погодь, Кутя. — Воробей тяжело поднялся с табуретки. — Вместе пойдем.
Штат расселся кто где: на подоконниках, на стульях. Финн затиснулся в уголке на пол.
— Контору на ключ! Никого не пускать!
Носенко, замуправляющего, перебирал взглядом притихшую бригаду.
— С ним ясно. — Он мотнул головой в сторону Петровича. — А вот с вами? Кто бесхоз долбал?!
— Какой бесхоз? — невинно всунулся Охапыч в надежде обернуть разговор в болтовню.
— Молчать! Думаете, я с выговором, а вы спокойно жрать будете? На кошлах моих, — Носенко постучал себя по плечам, — проедете? Хрен в сумку! Кто бесхоз расковырял?! Ну?! Заявления сюда! — не оборачиваясь, рявкнул он поникшему сзади Петровичу. — Не понял? Те, по собственному. Ну!
Петрович нырнул в кабинет.
— Минуту даю. Не скажете, половину уволю!
Он засек время. В стекло билась муха, других звуков не было…
— Так, минута… — Носенко надел очки и, не оборачиваясь, протянул руку назад, к Петровичу. — Первое давай сверху.
Тот протянул листок с неровным обрывом.
— Охапов, — прочел Носенко и поставил на заявлении сегодняшнее число. Та-а-ак, уволен.
— Чего я! — взвился Охапыч. — Бесхоз не мой…
— Молчать! Следующее. Новиков…
— Меня-то за что? — задергался на полу Финн. — За Гарика таскали, теперь за бесхоз чужой отдувайся. Я жаловаться буду…
— Кому, финнам? — Охапыч глядел на него с брезгливой тоской. — Тихо будь. Сопли жуй!
— Раевский.
Носенко взял следующее завление.
— Ну, суки, узнаю, кто бесхоз сломал!..
Раевский отомкнул замок и вышел, хлопнув дверью.
Носенко взял следующее заявление. Воробей следил за его губами.
— Ве-ли-ка-нов. — Носенко разбирал Кутину фамилию.
Кутя беспомощно тыркнулся в углу на табуретке, открыл рот, но ничего не сказал.
Воробей шагнул вперед.
— Это… Он ветеран.
— Тебя забыть спросили! — рявкнул Носенко. — Это еще что за чмо?
— Тут у нас один… — промямлил Петрович. — Куда лезешь? — обернулся он к Воробью. — Заступник! Сидишь — сиди, пока не спрашивают. Знаю я вас, герои…
Воробей посмотрел на него.
— Я бесхоз копал, — сказал он.
Носенко подошел к окну, молча взглянул на Воробья, достал ручку.
— Заявление!
— Он в больнице был, не писал…
— Сейчас пусть пишет!
Воробей встал, молча посмотрел на Петровича.
— В кабинете бумага, Леш, — тихо глядя в пол, сказал тот.
Воробей принес листок бумаги.
— Ручки нет…
— На! — Носенко протянул ему свою.
— Чего писать?
— Неграмотный? Диктуй ему! — приказал он Петровичу.
Петрович в ухо Воробью начал диктовать.
— Не с пятнадцатого, а с сегодняшнего дня! — перебил его Носенко.
Кутя, Воробей и Валька сидели за столом. Одна «старка» стояла пустая. Воробей пил «Буратино».
— Леш, а ты-то полез куда? Ведь вторая группа… — ковыряя вилкой в тарелке, тихо проговорил Кутя.
— Не тронь его, — заволновалась Валька. — Он и так, погляди, не в себе. Леш, как голова?
— А-а, — отмахнулся Воробей.
— Тебе, может, «скорую» позвать? — вскинулся Кутя.
— Ладно, Куть… Ты это… ты вот что… Ты сарай себе бери, заказы какие недоделанные, напишу — доделаешь. За работу возьмешь сам знаешь сколько, остальное привезешь. Под полом три доски гранитные, габро, для памятников. Нарубить, золотом выложить — по полтыщи уйдут не глядя. А Пасхи дождешь — и дороже. Бабки — пополам. Ясно?
— Само собой…
Воробей взял «Старку», открыл, налил по стакану Куте и Вальке.
— Ни то ни сё… — Он покрутил бутылку. — На троих надо.
— Ты что?! Ты не удумай! — Забеспокоился Кутя. — Бога побойся. Сироту оставишь?!.. Лешка, не озоруй!
— Не ной, — оборвал его Воробей. — Авось не подохну. Чокнем.
— Воробе-е-ей! — заверещал Кутя.
Валька вцепилась в бутылку.
У Воробья стали закатываться глаза. Кожаная вмятина над бровью задышала в такт пульсу. Воробей поймал Вальку за руку.
— А-а! — приседая от боли, заорала Валька и отпустила бутылку.
Воробей, промахиваясь, лил «Старку» в стакан. Желтое пятно расползалось по скатерти. Валька скулила где-то внизу, у ножки стола. Кутя вытаращил глаза, не двигался. Воробей поднес стакан ко рту.
1987