Мой неожиданный визит, оказывается, произвел на старуху графиню самое благоприятное впечатление. Ее тронула моя "родственность" (которой, кстати, у меня тогда и в помине не было). Тронуло, что я ради нее (как она поверила) совершил целое путешествие. Приятно поразила ее непривычная для нее простота, с какой к ней никто никогда не обращался. К удивлению моей матери, тетушка написала ей, что нашла меня "trs distingu et avec beaucoup d'esprit (!)"{*9}. С тех пор тетю Мимишу я не видел до самого поступления в кирасирский полк. Когда же она проведала, что я служу в Гатчине, она снова написала матери, что ее удивляет, почему я, такой родственный, никогда не захожу к ней на Литейную. Моя мать в письме ко мне укорила меня в невоспитанности и побудила меня незамедлительно нанести тетушке визит.

Как сейчас помню этот свой второй, весьма знаменательный для меня визит.

В огромном роскошном особняке Апраксиных, походившем по своему внутреннему убранству скорее на королевский дворец, тетушка почему-то принимала всех гостей в маленькой и скромно обставленной гостиной, где находилась довольно простенькая мебель и даже не было обычных для гостиных ковров. Во время моего прихода у тети сидело человек пять гостей, пожилых и важных. Она представила меня гостям, после чего я уселся и хранил почтительное молчание, не вступая в разговор с людьми, бывшими гораздо старше меня, и лишь отвечая на задаваемые незначительные вопросы. Тетушкины гости вели тот солидный и одновременно пустяшный разговор по-французски, какой и приличествовал в гостиной такой почтенной дамы. Посидев положенные приличием двадцать минут и выпив чашку шоколада, я поднялся, поцеловал ручку тетушке и, поклонившись ее гостям, направился к двери. Когда я уже был у порога гостиной, тетя вдруг по-русски позвала меня: "?Ах, Владимир, постой!.. Я было совсем забыла... Ведь я осенью была в Ницце..., а знаешь, там замечательные кожи... ну, как это называется... des petites chses en cuir.{*10} Да, кожаные штучки. Ну вот я и вспомнила, что ты очень любишь хорошую кожу и купила тебе в Ницце un petit cadeau{*11} ... подарочек... кожаный порт-карт".

С этими словами тетя встала, подошла к бюро и, вынув из ящичка небольшой пакетик, завернутый в папиросную бумагу, передала мне.

"Что за вздор!" - подумал я. Откуда тетушке взбрело на ум, будто я люблю кожу!!! Я, кажется, ни ей и никому вообще никогда этого не говорил, да и не мог этого сказать, потому что совершенно равнодушен к кожаным вещам... Тем не менее, приличия ради я сделал вид, что обрадован и, поблагодарив тетю за внимание, снова откланялся ей.

- Смотри, не потеряй, это очень хорошая кожа... и на память обо мне! крикнула она мне вслед.

Взглянув мельком на подаренный мне самый обыкновенный кожаный порткарт, какие тогда употреблялись для визитных карточек, и запихнув его в карман шинели, я вышел на улицу с облегченным чувством, что наконец отбыл скучный, но обязательный номер. Уже через несколько минут я забыл и о тетушке и о ее коже, так как направился к более интересным для меня людям и делам. Лишь поздно вечером, уже сидя в вагоне III-го класса увозившего меня Гатчинского поезда, случайно опустив руку в карман шинели, я вспомнил про тетушкин порткарт и вытащил его на свет божий. В порткарте, как будто что-то находилось. Я раскрыл и невольно ахнул - в каждом из четырех отделений порткарта находился красивый кредитный билет 500 рублевого достоинства с изображением Петра Великого... Вот это был номер!

В первый раз в жизни я держал в руках такую крупную сумму. Ошеломленный я не верил глазам и, придя в себя, подумал даже, что эти деньги, должно быть, попали в порткарт по недоразумению, и тетя Мимиша просто по рассеянности забыла их вынуть, прежде чем передать мне подарок. Неужели это предназначалось мне? Если бы в порткарте была какая-нибудь сотня рублей - я бы еще это понял, но 2 000 (в то время деньги немалые)! Такой щедрый подарок был просто необъяснимым. Почему? За что? Неужели только за то, что я имел случай понравиться тетушке? По-видимому, это было так. Я припомнил ту особую интонацию в голосе тети, когда она крикнула мне вслед: "Смотри не потеряй!" Если бы она думала в то время, что порткарт пустой, она бы так не сказала. Чувство конфуза охватило меня. Принять эти деньги от тети, с которой я имел так мало общего, - было дико, а вернуть - я бы этим обидел почтенную старушку. Приехав домой и хорошенько подумав, я написал тете Мимише коротенькое письмо, где в самых простых и, как мне казалось, достойных выражениях поблагодарил тетю за ее подарок, подчеркнув, как трогает меня ее внимание, вовсе незаслуженное мною...

С этого времени тетя Мимиша взяла в обычай осыпать меня подобными подарками. Редкий мой визит к ней обходился без того, чтобы тетушка не подарила мне одной, двух, а то и пяти тысяч. (Меньше тысячи тетушка вообще не дарила!)... и так продолжала она до самой Октябрьской революции. Самую передачу таких подарков тетушка всегда обставляла так, что отказаться принять их было нельзя. Когда я заставал ее одну - она никогда ничего не дарила, видимо, стараясь избежать возможности моего отказа. Когда же у тетушки сидел кто-нибудь из посторонних, тут-то она в момент прощания неизменно вытаскивала из бюро какую-нибудь безделушку, вроде кустарного деревянного яйца, кожаного портсигара, какой-нибудь шкатулочки или маленькой коробки с карамельками. С самым невинным видом тетя Мимиша передавала мне эту вещицу со словами: "Вот тебе припасла маленький подарочек... un petit cadeau на память. Ведь ты любишь портсигары, не правда ли?.. Ну, aurevoir, aurevoir...{*12}, ступай, я тебя не задерживаю", - и тетя сразу же обращалась к сидевшему у нее гостю или гостям, продолжая с ними разговор и делая для меня просто невозможным отказ от ее подарочка, такого скромного и пустяшного на вид. Я конфузился, благодарил тетю и, краснея, прятал вещицу в карман, наверняка уже зная, что в этом простеньком яичке или портсигаре запрятаны тысячи. Иной раз, застав тетю одну, я просил ее не дарить мне больше денег, уверяя ее, что из-за этого мне даже просто неприятно у нее бывать, так как я таких подарков ничем не заслуживаю, да и не нуждаюсь в деньгах, а потому и получать таковые мне стыдно. Тогда тетя говорила, что больше ничего дарить мне не будет, но стоило мне только прийти в следующий раз и застать у нее кого-либо из гостей, опять повторялась старая история.

Несмотря на свое огромное богатство, тетя, как это всегда бывало, в своей личной жизни была несчастлива.

Совсем молоденькой девушкой ее выдали замуж за командира кавалергардов, богача графа Апраксина, который был уже не молод, и тетя его не любила. Любимая дочка тети умерла еще ребенком, а оставшийся в живых сын был слабоумен и никуда не показывался, так что я этого своего кузена никогда и не видел.

Племянники тоже не доставляли тетушке никакой радости: чуждаясь и побаиваясь тетушки, они, кроме деланной почтительности, не выказывали ей иных чувств. Отсюда, быть может, становится понятным ее старческое чувство симпатии ко мне, баловать которого ей доставляло удовольствие. Вначале я посещал ее лишь из чувства вежливости, так как на моих визитах она настаивала. Позднее я искренне полюбил тетю, потому что понял ее.

Однажды на досуге, курьеза ради, я попробовал подсчитать, сколько стоит тете Мимише каждое мое появление, и пришел к выводу, что каждый мой визит в среднем стоил ей свыше тысячи рублей... Несмотря на это и на мою молодость, я все же сохранил к ней бескорыстное чувство, чему, однако, поверить как будто трудно.

В те годы тетушка нередко приглашала меня обедать. У тети был потрясающий повар, про которого говорили в обеих столицах, и изготовляемые им кушанья были подлинным шедевром самого утонченного кулинарного искусства. Особенно любил я одно сладкое, которое подавали только у тети - блюдо, состоявшее из огромных вареных груш, облитых ромовым соусом, обсыпанных крошками фисташек, по вкусу бесподобных.

У тети всегда обедало 5-6 избранных пожилых гостей, и за ее столом я был единственным представителем молодого поколения. Из примечательных людей, часто обедавших у тети, помню дородного барона Кнорринга{21} и щупленького, седенького, некрасивого старичка Ермолова - министра земледелия{22}. Большой гастроном и тонкий ценитель доброго вина, этот с виду суховатый старичок к концу обеда становился весьма остроумным собеседником, выказывая себя как интересный рассказчик. В тот год в своей еще неиспорченной и наивной простоте я совсем не интересовался положением, которое занимали в свете те или иные встречаемые мною люди. Так, например, Ермолова я встречал неоднократно у тети, но лишь после целого года знакомства с ним узнал, что он министр. В этом отношении я был типичным москвичом и петербургскую психологию хорошо усвоил и перенял лишь после производства в офицеры. Молодые люди московского света, если посещали тот или иной семейный дворянский московский дом, то обычно делали это, не задаваясь какой-либо скрытой и задней целью. Москвичи бывали там, где хотели и у кого хотели, без всяких корыстных соображений, а просто потому, что им так хотелось и было им приятно. Светский петербуржец, наоборот, часто посещал чей-либо скучный салон только потому, что хозяйка дома была близко знакома с тем или иным влиятельным лицом, которого можно было в ее салоне встретить и обратить на себя внимание, или же сама хозяйка дома при случае могла бы замолвить словечко, указав влиятельному лицу, что это достойный и прекрасный молодой человек, стоящий того, чтобы быть выдвинутым.

Не зная ни жизни, ни людей, ни цены деньгам, тетя Мимиша очень часто расшвыривала деньги совсем зря и по-пустому, как, например, было со мной. Но были и другие случаи. Помню, как однажды при мне к тете пришел Ермолов для того, чтобы благодарить тетю за те 75 000 рублей, которые она перевела на его имя для бедных слепых, к которым проявлял участие этот министр. Будучи сама очень близорукой и опасаясь когда-нибудь ослепнуть, тетя Мимиша любила покровительствовать слепым.

Странное положение, в общем, создалось у меня с тех пор как я сделался вольноопределяющимся. Прав у меня почти не было никаких. В Петербург я мог попасть, только приехав в заплеванном 3-м классе. В трамвае не имел права присесть, на улице должен был вытягиваться стрункой перед ничтожным армейским поручиком, который мог безнаказанно сделать мне обидное или даже оскорбительное замечание, а через 10 минут после этого я уже пожимал руку сановнику или же оказывался сидящим рядом с министром или генералом, занимавшим высший пост в армии, за интимным обедом у какой-нибудь "тети Мимиши" или у тех же Жилинских.

В то далекое времечко и в той среде, к какой я принадлежал уже в силу одного только моего происхождения, все это как-то само собой считалось естественным благодаря стародавнему укладу и обычаям жизни дворянской.

* * *

Время шло. Приближалась пора наших офицерских экзаменов, к которым мы могли быть допущены, только получив в полку чин унтер-офицера. Этот чин давался солдатам учебной команды после смотра, производимого полковым командиром и особой комиссией из старших полковых офицеров. Ввиду того, что такой смотр обычно производился только весной и в этом случае у нас не было бы времени для подготовки к офицерским экзаменам, мы, четыре вольнопера, желавшие сделаться офицерами, подали с согласия Палицына рапорт по команде, ходатайствуя о назначении нам четверым отдельного смотра теперь же. Ходатайство это было удовлетворено командиром, и в конце февраля в дежурной комнате офицерского собрания нам был произведен комиссией под председательством полковника фон Шве-дера экзамен по всем Уставам и элементарной топографии, каковые испытания мы сделали успешно. После этого в манеже нам четверым был произведен смотр езды.

Тут-то мы и оскандалились.

Правда, к моменту смотра посадка у нас была неплохая, рубили мы и кололи пикой как будто удовлетворительно, прыгали через препятствия тоже терпимо однако все это было не то. Так ездить, рубить и колоть в нашем полку было допустимо разве для смены молодых солдат, но для унтер-офицеров, да еще такого образцового полка как наш, это никуда не годилось. У нас не было ни той четкости, ни нужной сноровки, ни той вышлифованности, ловкости автомата, каковые требовались от унтер-офицеров и давались людям только после длительной учебы. И это, конечно, не могло укрыться от глаз знатоков. Особенно не понравилась наша езда знаменитому штаб-ротмистру фон Эксе, участвовавшему в комиссии, а полковник фон Шведер категорически заявил, что таких ездоков он не допустит к производству в унтер-офицеры, и что мы должны продолжать манежную езду вплоть до общего смотра всей учебной команды.

Провал наш был вполне понятным. Как ездоки мы были недоученными, скороспелками, ибо пять месяцев учебы в манеже был слишком короткий срок для освоения должной выучки. Не надо забывать и того, что в учебную команду попадали из эскадронов лучшие фронтовики солдаты, имевшие за собой чуть ли не два года манежной практики, тогда как мы, вступив в команду, таковой практики не имели.

Палицын после смотра был сконфужен и глядел на нас угрюмо. Мы же, вольноперы, были прямо-таки подавлены. Для нас это было ударом, ибо выходило так, что к офицерским экзаменам мы в этот год допущены не могли быть.

Лично для меня и для моей невесты это было просто трагично, так как все мои мечты о "выходе в люди" и о женитьбе были связаны с производством в офицеры, а теперь это оттягивалось еще на целый год! (Вольноопределяющимся, равно как и солдатам, вообще закон запрещал вступать в брак). Выхода у нас как будто не было: мы хорошо знали, что полковник фон Шведер был неумолим и упрям, как бык...

И все-таки выход нашелся! А выручила нас из этой скверной истории, конечно, дама...

Нашей спасительницей оказалась Варвара Михайловна Жилинская - супруга самого начальника генерального штаба и родная тетка Мишанчика Осоргина. В первую же субботу Мишанчик съездил к ней в Петербург на поклон и поведал ей о нашем несчастьи, в результате чего славная генеральша, всегда немного экзальтированная и принимавшая близкое участие в чужих несчастьях, написала коротенькую, но красноречивую записку генералу Бернову. Этого было достаточно. Добряк генерал мог отказать кому угодно, но только не Варваре Михайловне!

Через день мы были отданы в приказе по полку как удовлетворительно сдавшие смотр и числящиеся в командировке для подготовки и держания офицерских испытаний при Николаевском кавалерийском военном училище.

Нашим манежным мытарствам наступил конец. Палицын прекратил быть нашим пугалом. В житейской книге каждого из нас перевернулась страничка - а все благодаря Варваре Михайловне! "Хорошо жить, помня о Боге" - сказал великий Л. Толстой. "Недурно можно жить, помня о дамах" - скромно добавлю я.

Глава IV

С подготовкой к офицерским экзаменам надо было спешить вовсю, так как до экзаменов оставалось всего каких-нибудь два месяца. За это время нужно было освоить 2-х годичный курс по 14-ти предметам, из которых один лишь учебник военной истории заключал в себе около тысячи страниц!., а все предметы вместе составляли тысячи и тысячи. Невольно возникал жуткий вопрос, когда же мы успеем все это пройти, а тем более освоить. Я и мои товарищи откровенно сомневались в такой возможности, ибо сама очевидность как будто подсказывала, что это просто физически невыполнимо, а ведь нам интересно было сдать экзамен не только удовлетворительно, а на гвардейский балл - то есть хорошо.

Вся надежда была только на знаменитого капитана Басевича, о котором я упоминал выше и к которому мы отправились вчетвером тотчас же по прочтении полкового приказа о нашем откомандировании. С этим капитаном мы договорились еще в начале зимы, и он уже тогда крайне неохотно дал нам свое согласие на подготовку, так как гвардейские вольноперы так и лезли к нему со всех сторон, и он набрал себе уже 15 учеников. Таким образом, приняв еще нас, кирасир, у него набралось 19 человек. Басевич был капитаном и командиром роты Лейб-гвардии Павловского пехотного полка. Когда и что побудило его заняться таким странным частным делом, как подготовка вольноперов, - я не знаю. Но в мое время имя его было известно в самых фешенебельных кавалерийских полках гвардии, где благодаря Басевичу имели счастье блистать корнетами многие знатные и богатые молодые люди - выходцы из вольноперов. За каких-нибудь 2-3 месяца Басевич зарабатывал на своих вольноперах ежегодно тысяч десять (если не более) и за такие дела в Павловском полку, где он служил, офицерство смотрело на него весьма косо, считая, что Басевич занимается грязным и совсем неподходящим для него делом. Знакомые мне павловцы говорили, что стыдятся за Басевича, который является чуть ли не позором полка, ибо превратил себя в какого-то репетитора (что к лицу разве бедному студенту, но никак уж не офицеру гвардии). Старшие офицеры полка не раз указывали Басевичу на несовместимость его частной репетиторской практики с высоким званием гвардейского ротного командира. Вопрос даже ставился об удалении Басевича из полка, однако Басевич как будто и в ус не дул, плевал на все и на всех, продолжая выгодное для себя дело. Басевича терпели в полку только потому, что он был одним из лучших ротных командиров и его рота на смотрах бывала одной из первых{*13}, а Павловский полк вообще пользовался в гвардейской пехоте заслуженной репутацией самого строевого, чисто фронтового полка и славился совсем особой дисциплиной и муштрой, вошедшей в полковую традицию.

Будучи пехотинцем, Басевич, как ни странно, специализировался, однако, на Николаевском кавалерийском училище - и только на нем, хорошо изучив вкусы и требования его педагогов, среди которых он имел родственника и близкого приятеля. Интересно, что в другие училища подготавливать он вовсе не брался, несмотря на почти одинаковую программу.

Басевич жил на Миллионной, в казенной полковой квартире. Когда мы вчетвером в первый раз пришли к нему туда, мы застали занятия уже на полном ходу, так как из-за проволочки с нашим неудачным смотром мы на несколько дней опоздали к их началу.

Первый день наших занятий особенно врезался мне в память. Когда мы позвонили у парадного Басевича, его денщик - типичнейший павловец - курносый, рыжий и в веснушках (ибо Павловский полк по старинной традиции и как бы в подражание наружности императора Павла комплектовался именно таким типом людей) пошел докладывать о нас своему барину. Тут мы услышали за дверью следующий диалог:

- Ваш высокобродь, еще четверо ребят к вам пришли. Как прикажете: пущать, или нет?

- Пошел ты к чо-о-орту!.. - раздался в ответ чей-то плачущий и охрипший голос. - Не мешай!.. Итак, господа, Санроберто, тальянский антилерист, установил закон вер-ти-кальных по-ни-же-ний снарядов... Запомните!.. Да, господа, есть на свете такие генералы, которым никогда не надоедает философствовать!.. - за дверью послышался хохот нескольких голосов.

- Итак, стало быть этот самый закон... - Но тут снова раздался голос денщика:

- Ваш высокобродь, так как же тем ребятам сказать?.. Все-таки пущать их, или, как прикажете?..

- Фу ты, Господи!.. А, черт, тащи еще и этих сюда! Это, должно быть, кирасиры. Добивай, Василий, доканчивай своего капитана!.. Тащи сюда хоть целый полк!..

Оставив свои шинели, каски и палаши в маленькой передней, где вешалка и без того буквально ломилась от кучи вольноперских шинелей всевозможных полков, мы прошли за рыжим денщиком, который открыл перед нами дверь в кабинет Басевича.

Странную картину представляла собой эта небольшая комната. В густых облаках папиросного дыма на диване, на стульях, на подоконниках сидели в расстегнутых мундирах и непринужденно развалясь с папиросами в зубах человек 15 молодых людей в самых разнообразных кавалерийских формах - пестрых и ярких. Тут были гвардейские гусары в белых ментиках, расшитых желтыми шнурами, и в сапогах с золотыми кокардами; синие казаки-атаманцы, лейб-драгуны с элегантными этишкетами на плечах, кавалергарды, улан и, наконец, армейский черниговский гусар с пьяным лицом забулдыги в красных "креповых" рейтузах и зеленом доломане. В углу комнаты у большой черной аспидной доски, исписанной формулами, стоял выпачканный мелом маленький и коренастый пехотный офицер с черными, как смоль, курчавыми, спутанными волосами и такими же черными усиками. Вид у него был истерзанный. Лицо его было потно и красно. Китель расстегнут. И по выражению его лица, и по позам удобно развалившихся вольноперов, наконец, по тем грудам неприбранных окурков, которые уже не вмещались в пепельницы - было ясно, что вся эта пестрая компания находится тут уже много и много часов подряд:

При нашем появлении в дверях потный Басевич лишь предостерегающе погрозил нам кулаком, давая этим жестом красноречивый намек, чтобы мы замерли на месте и не мешали ему докончить его объяснения. Басевич говорил не торопясь, чуточку нараспев, растягивая некоторые фразы и отчеканивая отдельные слова. Говорил кратко, но так ясно, выразительно, значительно и, главное, просто, что каждое его слово, как бы вгрызалось в мозг слушателя. Глядя на его оживленное и разгоряченное лицо и слушая его осипший, но чеканящий голос, я сразу уверовал в этого человека и и понял, что с таким, как он, на экзаменах не пропадешь. Чувствовалось, что этот подготовит, и подготовит как следует. Вольноперы слушали его с необыкновенным вниманием, так и впиваясь в него глазами.

С этого дня началась наша новая страда, поглощавшая у нас все утро, весь день, весь вечер и даже часть ночи, словом, все наши силы. Так зубрить и заниматься науками, как мы это делали в то время у Басевича, я еще никогда в жизни - ни до, ни после - не занимался, да и не представлял себе, что это вообще возможно.

Басевич был идеальный учитель, талантливейший педагог, какого я когда-либо встречал. Со своими учениками он делал просто чудеса, умея держать их в напряженнейшем внимании в течение нескольких часов подряд. Умел увлечь учеников - и что курьезно - увлечь не науками, а дерзостной идеей совершить невозможное - то есть пройти за 2-3 дня целый курс какой-либо науки. Получалось что-то вроде нового интересного спорта-зубрежки.

Педагогические приемы Басевича были разнообразны и весьма оригинальны. Первые дни он посвятил артиллерии - науке, изобилующей скучной и сухой теорией. Наиболее трудно усваиваемые места Басевич излагал всегда кратко и ясно, и кое-где вставлял такое неожиданное и похабное словцо, что вся комната при этом так и вздрагивала от взрыва раскатистого смеха учеников. Такое меткое и вовремя подпущенное удивительное словечко невольно навсегда врезывалось в память, заставляя по ассоциации запомнить и понять всю фразу, имевшую особо важное значение. Наиболее скучные и сухие истины Басевич преподносил так весело и остроумно, что они воспринимались нами совсем легко. Самое трудное и как будто непонятное сразу становилось ясным, благодаря удачному сравнению и уже, конечно, запоминалось.

Огромные деньги, которые брал Басевич со своих учеников, он брал не зря, ибо отдавал за эти деньги всего себя; манкировал на службе и к концу учебы сильно терял в весе, выглядел осунувшимся, как после тяжелой болезни, совершенно утрачивал голос, переходя на сиповатый шепот. - Ведь ему приходилось болтать языком и напрягать голосовые связки с утра и до поздней ночи, так как иной раз мы засиживались у него далеко за полночь - часов до трех.

С Басевичем у вольноперов с первых же дней установились удивительные отношения. Я не представлял себе, что нижние чины, каковыми мы были, могли держать себя так фамильярно с офицером. Звали мы его не "ваше высокоблагородие", а попросту - Виктор Иванович, и в его присутствии никто не стеснялся расстегнуть мундир, развалиться на диване и закурить папиросу. Большинство учеников смотрело на Басевича прежде всего как на ловкого человека. Ученики Басевича, хотя и любили его за остроумие, но не слишком уважали, ибо, во-первых, Басевич был ими куплен за деньги, и притом деньги не малые, что как будто давало им право на пренебрежительное отношение к "нанятому человеку". С другой стороны, и сам Басевич позволял себе иной раз такие выходки, которые не могли вызвать к нему чувство почтительности.

Помню, например, во время занятий, он вдруг поворачивал от нас доску и писал на ней что-то мелом, чего мы не могли видеть, а затем внезапно ставил доску лицом к нам и мы читали: "Прошу заплатить мне завтра деньги. Относится к тем, кто мне еще ни черта не платил!!!"

Тут Басевич изображал конфузящуюся девушку, театральным жестом закрывался рукавом и прятался за доску под общий хохот учеников. Для гвардейского капитана такое паясничание перед компанией вольноперов было просто недостойно.

За свою практику ловкий и наблюдательный Басевич изучил как свои пять пальцев всех экзаменаторов Николаевского училища. Он знал уже безошибочно, какие вопросы они будут задавать и какие ответы они любят слышать на эти вопросы. Готовил он нас именно это имея в виду. Помню, когда некоторые путаные истины бывали для нас не совсем ясны, и кто-нибудь из нас просил у него объяснений, Басевич очень цинично отвечал: "Да вы что, юноша, или на самом деле всерьез хотите учиться?!.. Нет, родной мой, я всерьез не учу... Я учу вас втирать очки! Запомните это... Вам наука не нужна, а вам нужно только сдать экзамен. Если хотите учиться наукам - поступите в училище и учитесь там два года... Да-с, я же за два месяца научить вас наукам не могу. А вот как втереть очки на экзамене - это моя специальность. Так вот, юноша, то, что вы меня сейчас спрашиваете - есть праздное любопытство с вашей стороны, так как не было еще случая, чтобы экзаменатор N спросил бы это на экзамене. Удовлетворитесь тем, что такое правило игры. - Итак, тру?" - И Басевич вопросительно оглядывал нас.

- "Тру!" - хором отвечали мы по заведенному обычаю, и Басевич стирал губкой с доски формулу или чертеж, переходя к следующему вопросу. Так у нас и вошло в поговорку говорить "Правило игры, тру, да тру", - когда кто-нибудь чего-либо не понимал.

Однажды Басевич заявил нам, что время, нужное на подготовку каждого предмета, рассчитано у него по минутам и что на подготовку к экзамену по конно-саперному делу он не может уделить ни одного дня, а поэтому и готовить нас по этому предмету вовсе не будет. "Виктор Иванович!" - взмолились мы. Как же, так?.. Ведь в учебнике свыше двухсот страниц! Там устройство телефона, телеграфа, какие-то "запалы Дрейера", подводные взрывы, взрывы железных мостов, масса разных формул!.. Когда же мы успеем?!.. Как быть?.."

"Как быть? - многозначительно подмигнул Басевич. - А вот как: те из вас, которые желают хорошо сдать этот предмет, пусть уплатят мне к субботе вечером еще только по 30 рублей - и - дело в шляпе!.. В воскресенье утром мы пойдем с вами в Инженерный замок всего на два часа... - Больше у нас времени нет... В Замке я вас познакомлю с неким капитаном Свирским (прекрасный человек...), он вас и подготовит за два часа... О, не сомневайтесь: Свирский очень способный капитан... Кстати, он же и будет вас экзаменовать в училище", - и Басевич сделал каменное лицо.

"Ага-а!.. Я, кажется, понимаю..." - протянул кто-то из вольноперов. - "А если вы такой умник, что поняли, - перебил Басевич, - то советую вам быть еще умнее и не показывать вида, что вы что-нибудь тут понимаете".

Дело было ясно: экзаменатору надо было дать взятку через Басевича... 30 рублей - сумма мизерная... А, впрочем, помноженная на 19 (ибо нас было 19 учеников) выходило около 600 рублей, не так уж плохо для бюджета небогатого офицера!..

Помню, некоторые из нас были возмущены и из принципа не хотели идти на дачу взятки русскому офицеру, предпочитая урвать как-нибудь время и самим подготовиться к этому предмету. Однако Басевич не врал, когда говорил, что время у него рассчитано по минутам, и для подготовки по конно-саперному делу времени действительно у нас не нашлось. Вопрос ставился ребром - или дать взятку - или отказаться от испытаний. Хоть многих это и коробило, однако, в воскресенье, в Инженерный замок наша компания собралась, кажется, полностью. Там Басевич и познакомил нас с маленьким бледным саперным капитаном, болезненным на вид. В одной из комнат замка Свирский в течение полутора часов демонстрировал нам устройство полевого телефона и телеграфа Морзе, а также регулировку аппаратов. Затем на листке бумаги он записал наши фамилии, сделав против них какие-то пометки для памяти. Немного сконфузившись, он сказал каждому, на что ему следует обратить внимание. "Струков, вы как следует подучите параграф о порче подвижного железнодорожного имущества, вагонов и паровозов... Кочубей, обратить внимание на телефон с фоническим вызовом. Трубецкой - на порчу станционных сооружений: взрыв водокачек, подрыв стрелок... Иловайский, выучите хорошенько производство подводных взрывов", - и т. д. и т. д.

Стоит ли говорить, что когда наступил экзамен по конно-саперному делу, экзаменовавший нас Свирский и виду не показал, что знаком с нами? Стоит ли говорить, что этот экзаменатор спросил каждого именно про то самое, на что он ему указал в Инженерном замке?.. Стоит ли говорить, что каждый из нас получил на этом экзамене прекрасную отметку?..

Да, это была грязненькая история - сознаюсь!

Ученики Басевича представляли собой очень разношерстное сборище во всех смыслах. Тут были тонко и всесторонне образованные молодые люди с законченным университетским образованием, как например, лейб-гусар Танеев - родной брат известной Вырубовой{23}, и сын оберцеремонимейстера двора и начальника "Собственного его Величества кабинета" - молодой человек, окончивший целых два факультета. Тут были князья: Вяземский, Оболенский, Кочубей - все блестяще закончившие высшее образование в Лицее или Училище правоведения. То были люди во всех смыслах "очень приличные"... Были и не приличные, как например армейский улан П-ский и драгун П-ов - принципиальные забулдыги самого дурного тона, заслуженные и почетные венерики, гордые своим неприличным недугом, вышибленные с треском из юнкерских училищ за дурное поведение, разгул и неуспеваемость в науках - циничные и глубоко развратные типы, про которых обычно говорят, что "они незаменимы в мужской компании". Был тут и армейский гусар Андриевский - сынок Орловского губернатора - шепелявящий молодой тупица и кутила, не смогший за неспособностью окончить даже средней школы. Для этой категории учеников Басевич был последней ставкой, последним шансом "выйти в люди" и стать добрыми армейскими офицерами. (Дорога в гвардию была для них закрыта навсегда). Только один Басевич мог еще спасти эти пропащие головушки, и Басевич из кожи лез вон - но спасал!.. Драл деньгу - но все-таки спасал... Помню, как-то раз, еще до нашей встречи со Свирским, у нас выдался такой день, когда мы все от зубрения, что называется, "дошли до ручки" и почувствовали себя настолько переутомленными, что перестали понимать своего учителя, а он, кстати, и голос вовсе потерял. Голова трещала от наук. Глаза учеников неестественно блестели, тупо устремленные на Басевича, который вдруг замолчал, внимательно оглядывая нас.

- Вот что, юноши, - хрипло произнес он после длительной паузы, - я вижу, что так больше нельзя..., и я предвидел, что настанет такая минута всеобщего отупения. На сегодня хватит. Вы свободны до завтра. А сегодня... сегодня встряхнитесь, юноши. И чтобы встряска была хорошая - вот мой совет!

И "встряхнулись" же мы в тот день!.. Всей веселой компанией (за исключением самых неприличных) нагрянули мы вечером в Павловск к вольноперам конноартиллеристам, князю Гагарину и барону Мейндорфу, где застали гвардейских стрелков князя Святополк-Мирского и Покровского. У конноартиллеристов устроили "жженку" и перепились "до положения риз".

Как сейчас в памяти темная комната, посреди которой на полу стоял большой жбан с вином. Сверху жбана на перекрещенных саблях высилась сахарная голова, обильно политая нагретым ромом и подожженная. Эта пылающая пьяная штука была единственным освещением всей комнаты, где электричество было потушено. Ром горел синим колеблющимся пламенем, причудливо освещая пестрые мундиры и раскрасневшиеся лица всей компании, восседавшей прямо на полу, на устланных вокруг жбана коврах. Жженый сахар, расплавляясь на огне, стекал в горевшее вино крупными раскаленными каплями с зловещим шипением. Когда пламя разгоралось слишком ярко, Танеев, руководивший пиром, заливал его сверху шампанским. "Ерш" получился жестокий. Все это было совсем необыкновенно, а потому - весело вдвойне. Стаканы наполнялись из черпака огненным и пьяным питием, прожигавшим глотки и, казалось, зажигавшим самые мозги. После нашей зубрежкой лихорадки напиться было чудно как хорошо. Веселились от души.

Далеко не все были способны покинуть в эту ночь гостеприимных пушкарей. Гусар Танеев, кавалергард Дубасов, стрелок Святополк-Мирский и я, грешный, трупами заночевали в Павловске.

На следующий день занятия у Басевича не клеились, головы наши трещали, но трещали не от наук; а от потрясающей вчерашней жженки. Зато через день мы все были здоровы и с просветленными мозгами и с удвоенной страстью принялись за зубрежку. Басевич хорошо знал свою удивительную аудиторию, и прописанная им встряска действительно оказалась всем на пользу. Такую огненную встряску мы потом еще раз повторили в конце экзаменов, но уже по собственному почину, без совета Басевича. На этот раз встряхивались в Петербурге на квартире у Танеева - там, где частенько сиживала набожная Вырубова. Было это тоже очень весело, но кончилось для меня не совсем приятно. Я жил тогда на Сергиевской у тети А. В. Трубецкой. Тетя каким-то образом проведала о нашем пиршестве и по моем возвращении от Танеева встретила меня в передней в 2 часа ночи совсем "тепленького". Каменная, окинула меня тетя через стеклышко лорнетки леденящим душу прищуренным глазом. Предстать перед ней пьяным было стыдно и мерзко, а она в присутствии лакея так отчитала меня, что я это помню и по сей день!

- Впредь наука, - решил я протрезвившись на следующий день, - ловчиться выпить так, чтобы ни одна дама и ни одна порядочная девица никогда больше "тепленьким" меня не увидели!

С тех пор этому принципу я был верен до самой, можно сказать, революции. После же революции принцип этот сам собою отпал. Появился новый тип советской дамы, тип более "сознательный", отбросивший старые предрассудки. Этот обновленный тип молодой дамы - не то что пить вино, а и самогон почал трескать, и не рюмками, а чашками, почти наравне с мужчинами. Таких обновленных и переродившихся дам я не хаю, да и хаять не могу, потому что сам с ними выпивал неоднократно и с удовольствием. До революции это и во сне не снилось, а показаться пьяным порядочной девушке или даже даме было большим хамством для "человека из общества". Предстать в пьяном виде можно было нам разве лишь перед проституткой или кокоткой.

* * *

Экзамены начались очень торжественно в конце апреля. В назначенный день мы, кирасиры, привинтили к каскам золотые орлы, затянулись в белые парадные колеты и явились в Николаевское кавалерийское училище взволнованные и "красивые, как боги".

В большом светлом зале выстроились покоем в одну шеренгу свыше 70 вольноопределяющихся. На правом фланге белые кавалергарды с великаном Оболенским во главе, конногвардейцы, мы, кирасиры, далее - гвардейские казаки и вольноперы полков 2-й гвардейской дивизии и, наконец, армейцы, которых набралось очень много. Синие, желтые, белые, красные уланские лацканы, гусарские доломаны, пунцовые, малиновые и темно-синие рейтузы, золото и серебро, сверкающее на касках, лакированные кивера, гусарские шапки с белыми султанами - словом, почти вся изумительная российская кавалерия в полном параде - картинка, достойная кисти художника.

1912 год был исключительным по количеству явившихся к экзаменам вольноперов. Говорили, что в предыдущие годы их набиралось наполовину меньше.

Нарядные молодые люди взволнованно перешептывались, как в церкви. В 9 часов распахнулись двери. Раздалась команда: "равняйсь - смирно!" - и в зал вошел начальник училища генерал Миллер{24} в сопровождении инспектора классов генерал-майора Осипова. Миллер был небольшого роста, кавалерийски сложенный моложавый генерал, подтянутый, розовый, с красивыми большими усами, спокойный и корректный на вид. Я еще раньше встретился с ним как-то у Жилинских, где он произвел на меня впечатление настоящего джентльмена. Рядом с ним генерал Осипов выглядел полным контрастом - небольшой, толстенький, быстрый в движениях, седой, с сердитым и злым желтым лицом начальника, привыкшего разносить подчиненных. (Мы знали уже, что Осипов был грозой училища, злым гением юнкеров). Миллер поздоровался с нами с оттенком воспитанной корректности, давая чувствовать и выражением лица, и интонацией голоса, что относится к нам не как к простым солдатам, а как к "господам". Поздоровавшись, он начал обходить вольноперов с правого фланга, вытягиваясь с юношеской выправкой перед каждым в отдельности. При гробовой, настороженной тишине каждый из нас по очереди во весь дух четко рапортовал Миллеру свое имя и название полка. Он смотрел каждому прямо в глаза удивительно спокойным и холодным взглядом невозмутимого и достойного человека. Зато Осипов глядел такими недовольными и заранее разгневанными очами, что от этого делалось как-то не по себе и даже жутко. Морда у Осипова была такая, что всегда казалось будто вот-вот он разразится неистовым криком (что на самом деле и бывало с ним часто).

По окончании церемонии представления нас раздели ли на две равные группы, ибо нас оказалось слишком много, и отпустили по домам. Наша кирасирская дивизия попала во 2-ю группу, и поэтому на экзамен мы должны были явиться на следующий день. Первая же группа должна была начать "резаться" сегодня же. Первый экзамен был один из самых трудных - по артиллерии. В тот же вечер нам стали известны его результаты. Они были убийственны: посыпалась добрая половина... и это на первом же предмете! А если так, то кто же уцелеет до конца? Гусар Андриевский, басевический ученик, попавший в первую группу просыпался с треском. Правда, он был изрядным тупицей, но все же басевический ученик! Это было неслыханное событие. Басевич, волновавшийся едва ли меньше нашего, не выдержал и помчался в училище разнюхивать атмосферу. Мы ожидали его возвращения в его квартире на Миллионной, слушая, разиня рты, рассказы несчастного Андриевского о том, как нынче резали вольноперов. Часа через два Басевич привез малоутешительную весть: в этом году в училище было получено предписание свыше - производить испытание вольноперам как можно строже, дабы допустить к производству только тех, которые досконально усвоили все военные науки. Необыкновенное количество собравшихся в этом году вольноперов кому-то и почему-то не понравилось. Словом, свыше было предписано нас "резать", и это предписание теперь с усердием проводилось в жизнь училищным начальством, решившим на первых же двух экзаменах (по артиллерии и тактике) сделать самый беспощадный отбор и разом отсечь наиболее слабых. Для экзаменаторов это должно было значительно облегчить дальнейшую процедуру экзаменов.

Ночью я спал плохо и молился Богу так, как еще никогда до этого не молился. Вспоминал свои грехи. Оказывается, их было много, и я ужасно тревожился, что из-за этого Бог не услышит моих горячих молитв и допустит, чтобы я провалился. - А как же тогда со свадьбой?.. - Какими глазами я взгляну на невесту?! Мутно и нехорошо делалось на душе.

Всякие бывают волнения - и радостные, и пакостные. Самые мерзопакостные и наиболее сосущие под ложечкой - волнения экзаменационные. С пересохшим ртом с тошнотою на душе и в желудке сидел я на следующий день в просторном классе училища, где 30 томящихся вольноперов застыли на партах, не смея дрогнуть шпорой, впиваясь блестящими глазами в страшный экзаменационный стол, за которым сидела комиссия с злым и желтым Осиповым во главе. Его разгневанная физиономия буквально терроризировала нас.

Другой, волосатый и рыжий офицер экзаменатор - бездушный и недоступный терзал бедных вольноперов, ехидничал, придирался, как казалось, с явным намерением срезать.

- Вот сво-о-олочь!.. Хамина!.. - слышался за мной чей-то ненавидящий и еле слышный шепот, когда рыжий проваливал кого-либо из нас.

Провалились многие... Наш Сашенька Искандер, высоко и недоуменно приподняв брови, безнадежно и томительно погибал, споткнувшись на расходящемся и сходящемся веере батареи, в котором он заплутался, как в трех соснах - а ведь басевический ученик, кончивший в свое время Императорский лицей! Вот кавалергард Струков заблекотал у доски что-то маловразумительное и дрожащей рукой вывел на доске такую невероятную и дикую траекторию, что его тут же погнали от стола. Вот красиво и с треском, молниеносно, срезался атаманец Бескудин, не ответив ни на единый вопрос. Хоть и срезался, но с достоинством и невозмутимо.

- Князь Трубецкой! - громко и как гвоздем по стеклу, совсем неожиданно позвали у стола, и сразу же нехорошо затряслось у меня в коленках. Шел я к доске, убежденный в провале. Шел бравой и деланно-веселой "молодецкой" походкой, стараясь изо всех сил скрыть от товарищей волнение. Шел, как на эшафот, повторяя про себя: "на людях и смерть красна!" (Я еще ночью выработал себе красивую и достойную манеру, с какой буду гибнуть сегодня). Подошел к страшному столу, зеленое сукно которого вдруг близко и четко вырисовалось передо мною с двумя чернильницами, ручками, карандашами, листками и прочими жуткими подробностями. - Ну, ...пропал!.. - с щемящей тоской подумал я и, щелкнув шпорами, весело вытянул первый с края билет, как сейчас помню, No 13 самый, что ни на есть поганый и мистический номер! С выдержкой сделал я отчетливейший поворот направо - ать, два! - браво подошел к доске, снова колышком повернулся - ать, два... - лицом к комиссии, глубоко вобрал в легкие воздух и, зажмурившись, глянул на билет... В первую минуту я еще не понимал, что спасен. Понял я это вдруг. Мне достался шрапнельный снаряд, дистанционная трубка и деривация снарядов - это я знал. Рыжему я отвечал весело и браво. Задачи по обстрелу площадей решил правильно. Лишь немного замялся, когда рыжий помимо билета начал гонять меня по всему курсу, задавал каверзные вопросы. И вот, наконец, рыжий сухо пробурчал: "ступайте!".

Ф-ф-у-у!!!... Какой это был вздох облегчения и какими веселыми ногами выкатился я из класса! 10 баллов - такова была моя отметка, - больше, чем нужно для "гвардейского балла".

Чувство большой гордости охватило меня. Я был не хуже других. Больше того - я оказался лучше многих. Как хорош был Божий мир в ту минуту! Провалившиеся смотрели на меня завистливыми глазами, и я почувствовал, что начинаю "выходить в люди".

В следующие два дня обе группы резались по тактике. На этом экзамене окончательно провалились почти все те самые вольноперы, которые срезались по артиллерии, плюс еще несколько человек. Это был не экзамен, а настоящий разгром. Мы решали на картах-двухверстках тактические задачи применительно к действиям кавалерийской дивизии и конной батареи, писали диспозиции и потом отвечали по всему курсу. Экзамен длился несколько часов, а экзаменовали офицеры Генерального штаба. По тактике я получил лишь 8 баллов, но и этой отметкой был счастлив - немногие ответили лучше, а провалившихся оказалась тьма.

После этих двух труднейших экзаменов в обеих наших группах осталось не более 30 человек. Басевические ученики прошли лучше всех. Сам Басевич, досконально разнюхавший, чем пахнет в училище, подбадривал нас и утешал уверениями, что теперь, после тактики, нас резать больше не будут. Он оказался прав, и, действительно, все остальные экзамены прошли для всех сравнительно гладко.

Ободренный первым успехом, я уверовал в себя и отдался экзаменам со всей страстностью. Жил только одной мыслью о них и завоевывал свое будущее счастье ценою огромного напряжения нервов, мозгов и всех нравственных сил. Мысль о невесте вдохновляла. Скверный ученик и лодырь, каким я всегда был в средней школе, теперь я неожиданно для себя вдруг приобрел среди товарищей репутацию способнейшего человека. Люди с высшим университетским образованием отвечали хуже меня, и многие из них завидовали мне. Самодовольству и гордости моей не было конца.

Я верно понял дух училища и уделил большое внимание чисто внешней манере, как держать себя перед экзаменаторами, стараясь понравиться им отчетливостью ответов, бравой, веселой выправкой и тактичным очковтирательством, которое у меня удавалось замечательно. Правда, на одном очковтирательстве без знания предмета далеко не уедешь, тем не менее именно эта моя способность втирать очки, или, как теперь принято говорить, - арапствовать - способствовала моему успеху. Были вольноперы, которые знали предметы лучше меня, а получали на экзамене более низкую отметку только потому, что не умели подпустить пыли в глаза, а если и пытались подпустить таковую, то выходило это у них бестактно или неумело.

Помню, мой набожный кузен Мишанчик Осоргин, серьезный и большой специалист по церковным вопросам, увлекавшийся историей Церкви, получил на экзамене по закону Божьему всего 10 баллов, ибо не обладал лоском красноречия. Я же, знавший этот предмет, конечно, в десять раз хуже Осоргина, словчился ответить на 12 баллов, умилив доброго батюшку тем, что отвечая ему, строил почтительно благочестивые рожи, и, рассказывая про житие и кончину каких-то замечательных мучеников, придал своему голосу самые трогательные интонации. Так же блестяще прошли у меня экзамены по фортификации, военной администрации, законоведению, военной географии, военной гигиене. Я изучал каждого экзаменатора, пока он спрашивал моих товарищей, и потом подлаживался под его тон. Случалось, что мне попадался трудный билет, который я знал посредственно, однако всегда выручала моя уверенная манера, с какой я отвечал, способность вовремя увильнуть и затушевать слабые места, наконец, выразительное красноречие. Словом, предметы я знал неплохо, а арапствовал до того виртуозно, что часто во время моих ответов остальные вольноперы многозначительно переглядывались. Из 30 человек лучше меня по отметкам шел только умница Танеев, да еще, быть может, человека два - не больше.

Курьезно прошел у нас очень трудный экзамен по военной истории, к которому надо было вызубрить устройство нашей армии чуть ли не во все эпохи, а также решительно все сражения, где принимала участие русская армия, начиная со времен Петра Великого и кончая последней японской кампанией. Бесконечные войны России со шведами, турками, пруссаками и Наполеоном изобиловали именами русских и иностранных генералов и кровопролитными боями, про которые нужно было уметь рассказать, ничего не перепутав и сделав критический обзор... А чего стоил один Суворов... Праведный Боже!... Понятно, что перед этим экзаменом многие трусили не на шутку. Всем трусившим Басевич порекомендовал обратиться к некому Кудрявцеву - скромному и незаметному служащему училища, занимавшему должность вахтера. Говорили, что этот тип уже несколько лет подряд выручал на истории вольноперов. Кудрявцева нужно было подмазать, а брал он с "рыла" всего лишь по четвертному. Этого маленького и невзрачного человечка в черной штатской курточке часто можно было встретить в коридорах училища, где он шлялся с деловым видом. Был он какой-то бесцветный, сумрачный и молчаливый, но в его тусклых и маленьких глазках, казалось, было написано: "я совсем не дурак". Поймали мы его в уборной и обработали в два счета, передав ему в день экзамена несколько сот рублей, собранных чуть ли не со всех вольноперов.

Экзамен по военной истории был особенно торжественен. Присутствовал сам генерал Миллер, лично задававший вольноперам вопросы. Напротив экзаменационного стола стояла доска, на которую вахтер Кудрявцев вешал большие карты того или иного сражения - смотря по билету. Вызываемый к экзаменационному столу вольнопер вытаскивал билет и, выкрикнув его номер, брал в руки отпечатанную программу, после чего подходил к доске. Тогда Кудрявцев доставал из угла очередную карту огромного размера и, прикрывшись ею, медленно проходил мимо вызванного вольнопера, на одно мгновение закрывая его от взоров комиссии. Ловким движением профессионального фокусника Кудрявцев совал ему в программу листочек с прекрасно составленным и мелко отпечатанным конспектом, соответствовавшим данному билету. Проделав этот номер, Кудрявцев с угрюмым видом вешал карту на доску, после чего медленно отходил в сторонку, скучный и равнодушный. На подготовку полагалось несколько минут, и вольнопер, повернувшись к карте, делал вид, что смотрит в программу, а на самом деле на глазах у всей комиссии торопливо подзубривал конспект. Проделывалось все это так ловко, что никто никогда на месте преступления пойман не был. Конечно, риск тут был большой и, если бы кто-либо из нас попался с конспектом Кудрявцева, его, конечно, не допустили бы к дальнейшим экзаменам, а с треском выгнали бы вон. Помню, что когда я стоял перед Миллером с конспектом в руках, то вдруг струсил, что попадусь, и поэтому, еле взглянув на конспект, постарался скорее его припрятать. Несмотря на это, я все же ответил довольно гладко и получил по истории девятку. Многим же моим товарищам конспект этот очень помог. Так, кавалергард кн. Ширинский-Шахматов, у которого накануне экзамена умер отец, хотел было вовсе отказаться от экзамена, к которому не мог подготовиться из-за семейных обстоятельств, однако в последнюю минуту он все же рискнул и сдал хорошо, только благодаря конспекту Кудрявцева.

Услугами Кудрявцева пользовались не только вольноперы, но и юнкера, так что Кудрявцев, надо думать, зарабатывал на истории хорошую деньгу. Впрочем он, конечно, всегда рисковал лишиться места в случае, если бы его накрыло начальство.

Приходится лишь удивляться, каким образом эти проделки, повторявшиеся из года в год, так никогда и не доходили до сведения училищного начальства. Впрочем, в Николаевском училище юнкера жили удивительно сплоченной кастой, и нравы там царили совсем особые. Дисциплина - адовая, а "цук" - из ряду вон выходящий, крепко вошедший в традицию. Говоря о традиции, вообще, я должен сознаться, что другого такого учреждения, где сила традиции была бы столь велика, как в Николаевском училище я нигде никогда не встречал.

* * *

В Николаевском училище, куда в стародавние времена любил наезжать строгий государь Николай I, юнкера подразделялись на эскадрон и сотню. Из эскадрона выходили офицерами в регулярную кавалерию. Из сотни - в казачью конницу. Между сотней и эскадроном существовал известный антагонизм. Самый свирепый "цук" царил именно в эскадроне, где юнкера старшего курса обязаны были в силу традиции цукать юнкеров младшего курса. Каждый юнкер старшего курса имел своего, так называемого "зверя", то есть юнкера-первокурсника, над которым он куражился и измывался, как хотел. Младший не только должен был тянуться перед старшим, оказывая ему чинопочитание - он обязан был исполнять самые нелепые прихоти и приказания старшего. Спали юнкера в общих дортуарах вместе - и старшие, и младшие. Бывало, если ночью старшему хотелось в уборную, он будил своего "зверя" и верхом на нем отправлялся за своей естественной нуждой. Это никого не удивляло и считалось вполне нормальным. Если старшему не спалось, он нередко будил младшего и развлекался, заставляя последнего рассказать похабный анекдот или же говорил ему: "Молодой, пулей назовите имя моей любимой женщины", или "Молодой, пулей назовите полчок, в который я выйду корнетом". Разбуженный "зверь" обыкновенно отвечал на эти вопросы безошибочно, так как обязан был знать назубок, как имена женщин, любимых старшими, так и полки, в которые старшие намеревались поступить. В случае неправильного ответа старший тут же наказывал "зверя", заставляя его приседать на корточках подряд раз тридцать или сорок, приговаривая: "ать - два, ать - два, ать - два". Особенно любили заставлять приседать в сортире у печки. "Молодой, пулей расскажите мне про бессмертие души рябчика", - командовал старший. И молодой, вытянувшись стрункой, рапортовал: "Душа рябчика становится бессмертной, когда попадает в желудок благородного корнета". Старшие, хотя были всего навсего только юнкерами, однако требовали, чтобы младшие называли их "Господин корнет". Иной раз старшему приходила в голову и такая фантазия: "Молодой! - приказывал он, ходите за мной и вопите белугой!" И молодой "вопил белугой", неотступно следуя за старшим, куда бы он ни пошел, пока старший не командовал: "Отс-ста-вить!". Бывало, что старшие задавали младшим писать сочинения на самые невероятные темы, например, "Влияние луны на бараний хвост". И молодые беспрекословно исполняли всю эту чепуху, так как ослушаться приказания старшего юнкера не позволяла традиция.

Лучший по строю юнкер назначался вахмистром. Юнкера называли его "земным богом", оказывали ему совсем особые почести и чтили его чуть не выше самого начальника училища. Этот юнкер официально имел известную дисциплинарную власть, но неофициально - власть его над юнкерами была почти безгранична.

Совсем особым почетом пользовались также те юнкера, которые за плохую успеваемость в науках, оставались в училище на второй или третий год. Таким молодцам, приобретшим стаж, юнкера присваивали звание "генералов школы". Ходили они по училищу, как вельможи, чувствовали себя героями и цукали как угодно и кого угодно в свое удовольствие. Интересоваться науками вообще считалось в училище своего рода дурным тоном. Гульнуть же с хорошей бабенкой, кутнуть в веселой компании, а при случае - смазать по роже штатского интеллигента или же подцепить болезнь, про которую громко в обществе не говорят, - вот это были стоящие дела - куда интереснее всяких наук.

Своим беспощадным цуком старшие закаливали младших, страшно дисциплинировали их, вырабатывая совсем особую бравую выправку, по которой чуть не за версту всегда можно было узнать николаевца. Училищное начальство и вообще офицерский состав училища относились к цуку скорее одобрительно и, если прямо его и не поощряли, то в лучшем случае смотрели на это сквозь пальцы, ибо сами в большинстве были питомцами этого замечательного училища, из стен которого, как это ни странно, в свое время вышел корнетом знаменитый поэт Лермонтов. Памятник Лермонтову скромно красовался в училищном дворе{25}. Между прочим, характерно, что Николаевские юнкера никогда не говорили "поэт Лермонтов". В училище принято было говорить - "корнет Лермонтов", ибо для юнкерского уха "корнет", конечно, звучал лучше и значительнее нежели "поэт"... На самом деле, в училище шли не для того, чтобы учиться сочинять стихи. Туда шли, чтобы стать лихими кавалеристами-рубаками.

Когда рассказываешь про невероятный училищный цук и измывательства старших юнкеров над младшими, невольно ожидаешь, что тебя спросят, почему младшие юнкера всегда безропотно терпели все эти обидные для них штучки, почему никогда не жаловались на старших и вообще так беспрекословно подчинялись этой ничем не узаконенной традиции училища? Следует пояснить, что когда молодой человек попадал в стены училища - первым делом старшие спрашивали его, как желает он жить - "по славной ли училищной традиции, или по законному уставу?" Если молодой говорил, что хочет жить по уставу - его, правда, избавляли от цука, но зато никто уже не относился к нему как к товарищу. Такого юнкера называли "красным". "Красного" бойкотировали, глубоко презирали. Никто с ним не разговаривал. С ним поддерживали лишь чисто служебные официальные отношения. "Земной бог" - вахмистр - и взводные юнкера не спускали "красному" ни малейшей служебной оплошности, досаждали его внеочередными нарядами, лишали его отлучек со двора, ибо имели на это, согласно военному уставу, право. Но самым существенным, было то, что такого "красного" по окончании училища никогда бы не принял в свою офицерскую среду ни один гвардейский полк, ибо в каждом полку были выходцы из Николаевки, всегда поддерживавшие связь с родным училищем, а потому до их сведения, конечно, доходило, кто из новых юнкеров "красный". Впрочем, следует отметить, что "красный" юнкер был очень редким явлением. Николаевское училище имело громкую славу, и каждый молодой человек, желавший поступить туда, обычно уже заранее знал, на что он идет, а потому всегда добровольно соглашался жить "не по уставу, а по славной традиции"{26} Как это ни кажется странным, но Николаевские юнкера чрезвычайно любили, даже обожали свое училище, и всякий офицер, выпущенный из его стен, потом еще долгие годы любил смаковать в товарищеской среде свои училищные воспоминания, которые всегда сглаживались тем, что всякий цукаемый первокурсник, на второй год превращался из цукаемого в цукающего. Да, в училище была особая публика неунывающая, веселая, лихая, а главное - дружно сплоченная. Нас, вольноперов, экзаменовали отдельно от юнкеров, и поэтому мы имели с ними мало сношений, случайно встречаясь с юнкерами лишь в коридорах и уборных училища, где часто бывали свидетелями весьма курьезных сценок, юнкерского цука.

* * *

Большим контрастом в отношении Николаевского училища был Пажеский Его Величества корпус. Оттуда выходили офицерами в гвардейские полки воспитаннейшие молодые люди, которых родители-дворяне нередко записывали в пажи с самых ранних детских лет. В Пажеском корпусе были младшие классы с общеобразовательной программой средней школы (принятой и в прочих кадетских корпусах) и два старших класса, или курса, поставлявших молодых офицеров в гвардейские части всех родов оружия, то есть пехоту, артиллерию и кавалерию. В Пажеском воспитывались годами, и поэтому это кастовое военно-учебное заведение накладывало на своих питомцев совсем особую печать утонченного благообразия и хорошего тона. В Пажеском тоже царила крепкая дисциплина и принцип цука был не чужд и пажам, однако там все это не выходило из рамок человеческого достоинства и строгого приличия, В Пажеском корпусе специальным наукам отводилось должное место, и надо сознаться, что именно из пажей выходили, пожалуй, наиболее культурные офицеры русской армии.

Молодые люди, попадавшие в Пажеский корпус, с юных лет соприкасались с придворной атмосферой (да и само слово и понятие "паж" - имело чисто придворное значение и смысл). Среди воспитанников корпуса были юноши, числившиеся личными пажами императриц и великих княгинь. На придворных церемониях и торжественных дворцовых выходах эти пажи облекались в красивые раззолоченные мундиры, надевали лосины и ботфорты и в таком блестящем наряде поддерживали шлейфы своих "высоких и царственных дам", исполняя их личные мелкие поручения. Пажи этим очень гордились и смотрели на прочие военно-учебные заведения свысока. Само собою понятно, что такое привилегированное положение пажей и их соприкосновение с великими мира сего исключали с их стороны всякую возможность проявления "дурного тона", забулдыжничества или бросающегося в глаза солдафонства. Тут требовалась утонченность манер - прежде всего. Если Николаевские юнкера в стенах своего училища еще и не помышляли о карьере, то молодые пажи, наоборот, - зачастую еще на школьной скамье мечтали уже о блестящей военно-придворной карьере, флигель-адъютантских аксельбантах и строили блестящие планы на будущее, с детства впитывая в себя идеи карьеризма, в чем, конечно, сказывалось влияние общения с двором.

Пажи были крепко сплочены между собой. Перед производством в офицеры весь выпуск заказывал себе одинаковые скромные золотые кольца с широким стальным ободом снаружи. Сталь этих колец служила эмблемой крепкой (стальной) спаянности и дружбы не только всего выпуска, но и вообще всех лиц, когда либо окончивших Пажеский корпус и имеющих на пальце подобное колечко{27}. Надо признать, что пажи обычно оставались верными этому принципу и бывший питомец Пажеского, сделавший карьеру и достигший высот, как правило, обычно тянул за собой бывших своих товарищей по корпусу, оказывал им всяческие протекции и, таким образом, бывшие пажи чаще других занимали высшие военные и даже административные посты в Империи.

Между пажами и николаевскими юнкерами существовал довольно крепкий антагонизм, несмотря на то, что оба эти заведения выпускали своих питомцев в гвардию. Антагонизм этот был настолько велик, что еще долгое время после производства в офицеры бывшие пажи и бывшие николаевцы, служа в одном полку, относились друг к другу с некоторой настороженностью. Уж очень разные по духу были оба эти заведения: молодого офицера-николаевца можно было сразу узнать по его выправке и солдафонству. Молодого пажа - по его подчеркнуто-приличному виду "мальчика из хорошего дома". Из всех кавалерийских офицеров выпуска одного и того же года старшинство по службе получали сперва вышедшие из пажей; потом - юнкера Николаевского училища, получившие на выпускных экзаменах гвардейские отметки, далее вольноопределяющиеся с гвардейским баллом, и затем уже питомцы Тверского и Елизаветградского юнкерских кавалерийских училищ. Несмотря на то что вольноопределяющиеся уступали в старшинстве пажам и николаевцам - все же многие молодые люди из знати избирали именно вольноперство как путь к военной карьере, ибо это был наиболее скорый путь: вольноперы выигрывали целый год учебы, тогда как пажи и юнкера должны были обязательно учиться по два года в своих заведениях.

Глава V

Перед окончанием моих экзаменов в семье Трубецких, наконец, произошло радостное событие. Моя двоюродная сестра С. П. Трубецкая вышла замуж за симпатичного молодого графа Н. Ламсдорфа{28}. Эта свадьба, на которой и я фигурировал в качестве шафера, была отпразднована торжественно и весело, после чего в доме Трубецких значительно разрядилась та атмосфера мрака, какой царил там со времени нелепой и трагической кончины дядюшки Петра Николаевича.

В середине мая наши экзамены по всем наукам в Петербурге закончились. Оставалось только сдать практические испытания по топографическим съемкам и тактическим задачам на местности. Училище перешло в свой Дудергофский лагерь под Красным Селом и туда же потянулись и мы, вольноперы, тепло распростившись с Басевичем.

Лейб-гусар Танеев, Осоргин и я сняли в Красном общую дачу из трех комнат и каждое утро являлись в живописный Дудергофский лагерь близ озера для производства топографических работ. К нам, вольноперам, приставили некоего капитана Невежина - очень корректного и гуманного человека, который и руководил нами в течение всего периода этих испытаний.

Начались они с полуинструментальных мензульных съемок и каждому из нас был отведен в окрестностях Дудергофа отдельный участок местности, который мы должны были очень точно нанести на план с масштабом в 200 сажен в дюйме. В помощь нам давали малых деревенских ребятишек, которые таскали базисную цепь и помогали расставлять вехи. Мне попал довольно трудный участок, куда входил один из крутых и причудливых склонов дудергофской горы, усеянной дачными строениями (это была как раз та самая гора, которая упоминается в сложенной юнкерами песенке, начинающейся со слов:

Темно, как у арапа в ж...

И авангардный лагерь спит,

А на вершине Дудергофа

Филин жалобно кричит...

Помимо этого склона знаменитой горы в мой участок входил старинный Павловский редут, пашня, огороды, кустарники и кусочек железнодорожной линии Балтийской дороги, пересекаемый широким проселком. Склоны и вообще весь рельеф нужно было тщательно вычертить на плане горизонталями. Работу я должен был выполнить в недельный срок. С раннего утра и до вечера проводил я на своем участке у треноги с планшетом, визируя отдельные вехи, телеграфные столбы, шпили на дачах и составляя на бумаге причудливую и путаную триангуляцию. Невежин, верхом на коне, дважды в день объезжал участки, проверял нас. Изредка на наших участках появлялся и сам генерал Миллер на прекрасном гнедом коне.

Погода стояла на редкость чудная. Весна была прекрасная, радостная, ярливая. Яблони и вишни кудрявились буйным кружевом цветения, а птички, как и полагается, пели гимны весне, навевая на молодых людей игривые эротические мечты и настроения. К полудню жара делалась нестерпимой, словно на юге, и все вольноперы, прибывшие в лагерь истомленными и бледными от питерских ночных зубрений, в первые же дни загорали как арапы, и ходили с облупленными от солнца носами и шеями. После Петербургской экзаменационной горячки и остервенелого зубрения на опостылевшей Басевической квартире - наши теперешние испытания по топографии на лоне весенней природы были для всех каким-то радостным отдыхом. Чувствовалось, что теперь уже никто не провалится, и что дело наше можно считать в шляпе. Лично я, нахватавший на экзаменах отметок в среднем свыше 10,5 баллов, вполне учитывал, что, как бы посредственно я теперь ни сдал топографию - все равно, в конечном итоге у меня получится средний гвардейский балл, а потому я теперь особенно не усердствовал, поддаваясь той общей реакции, которая здесь вдруг охватила нас всех. Никто серьезно заниматься уже не хотел и все благодушествовали.

Оригинальнее всех приспособился к съемкам некий Пр-в, сынок известного Московского миллионера фабриканта, попавший по протекции великой княгини Елизаветы Феодоровны вольнопером в Лейб-гвардии конный полк. Этот увалень, женившийся перед службой на миловидной дочке известного думского деятеля и богача, работать теперь никак не хотел. Он выписал из Петербурга опытного землемера, для которого снял под Дудергофом отдельную дачу. Выписанный землемер и выполнял за Пр-ва всю работу, а сам Пр-в ограничивался лишь тем, что сидел на отведенном ему участке в кустиках, где наслаждался с молодой женой прелестями деревенской идиллии. Пр-в нанял в Дудергофе также особых махальных, на обязанности которых было следить, не едет ли начальство. И когда последнее появлялось на горизонте - махальные тотчас же сигнализировали об этом, как Пр-ву, так и его землемеру. В таких случаях из кустов проворно выскакивал Пр-в и становился у своей треноги с видом человека, поглощенного работой, а землемер со всех ног скрывался в канаву или в те же самые кусты, где таилась миловидная жена Пр-ва. Когда начальство, расписавшись на планшете Пр-ва, удалялось, землемер снова выползал из кустов и принимался за свою прерванную работу, а Пр-в возвращался к своим прерванным удовольствиям. Стоит ли после этого говорить, что Пр-в сдал топографию лучше всех нас?.. Пр-в, хотя и отбывал повинность в одном из наиболее "дорогих" полков гвардии, однако, несмотря на высокую протекцию, офицером туда принят не был, и вышел в один из гусарских армейских полков. На самом деле, нужно сказать, что Пр-в держал себя несколько бестактно, всячески афишируя свое миллионерство и хвастал богатством, демонстративно швыряясь деньгами, что в его положении было неумно, ибо расценивалось как известный признак довольно-таки дурного тона богатого выскочки. В гвардии это не прощалось. Сорить деньгами можно было там иной, более приличной манерой и стилем.

У нас, вольноперов, проводивших весь день с утра до вечера на своих участках, вопрос с довольствием разрешался при помощи так называемых шакалов... Шакалами назывались специальные торгаши, рыскавшие с большими корзинками на голове по Красносельскому военному полю во время кавалерийских учений и шнырявшие в окрестностях Красного и Дудергофа, поставляя пажам, юнкерам и вольноперам, производившим съемки, всевозможную закуску. Во вместительной корзинке шакала можно было найти какой угодно деликатес - сыры и колбасы всех сортов, вкусные пирожки, копченого угря, зернистую и паюсную икру, консервы из омаров, паштет из дичи, шоколад, нарзан, лимонад, водку, коньяк и даже заграничное шампанское. Шакалы прекрасно учитывали, что имеют дело со здоровыми молодыми людьми, у которых желудок тощ, но зато кошелек туг, и поэтому драли они с нас втридорога, охотно предоставляя неограниченный кредит.

Профессия шакала, по-видимому, была очень выгодной, ибо. шакал после нескольких лет своей деятельности обычно приобретал где-нибудь в окрестностях Красносельских лагерей дачу, которую летом пускал в эксплуатацию.

Мой шакал был почтенный и хитрый мужичок с окладистой русой бородой. Звали его Гаврилычем. Он передавал мне приветы от моих товарищей с соседних участков и любил с критическим видом знатока заглянуть на мой планшет, делая почтительные замечания по поводу моей работы и даже давал советы: за многие годы своей шакальной деятельности он научился кое-что смыслить в науке топографической.

Особенно наживались шакалы на офицерах во время учений на Красносельском военном поле. Впрочем, об этом речь будет еще впереди.

* * *

После полуинструментальной съемки мы производили съемки глазомерные и маршрутные. Производили эти работы уже не по одиночке, а всей нашей веселой компанией, в которой, ко всеобщему удовольствию за старшего был назначен Танеев. Работали очень дружно, а настроение у всех было бесшабашное, в результате чего у нас случались веселые приключения.

Так, помню, однажды, выйдя утром на работу всей группой, мы повстречали шакала Гаврилыча, которому назначили в полдень рандеву с наказом приготовить для нас сытный и вкусный закусон с соответствующим выпивоном. Желая нам угодить, Гаврилыч устроил нам в рощице возле дороги настоящий пикник. Все мы выпили крепко, но больше всех Александрийский гусар Гейне, которого вдруг так разобрало, что он не мог уже без посторонней помощи держаться на ногах. Поддерживаемый товарищами, Гейне, потерявший неизвестно где свою фуражку, неожиданно для всех принялся на самой дороге изрыгать через рот и через нос все съеденное и выпитое им на пикнике. Желая поскорее отрезвить товарища, мы принялись обильно окатывать его водою из болотца, а опытный в таких делах Танеев, вооружившись прутиком, смахивал с ноздрей Гейне две потрясающие сопли, меланхолично свисавшие над подбородком гусара... Все бы это было мило и хорошо, как на нашу беду в этот самый момент из-за поворота быстро выехала парная коляска, а в коляске генерал очень важного вида.

Танеев скомандовал "Смирно" и мы застыли над трупом павшего гусара. Увидав это безобразие, генерал велел кучеру остановиться и пальчиком поманил нас к себе. Мы принялись довольно сбивчиво рассказывать его превосходительству, что наш товарищ пострадал, де, от солнечного удара, так как работал без фуражки. Поверить этому было трудно, однако, ибо денек, как на грех, был довольно пасмурный, и солнышко то и дело скрывалось за облаками, к тому же и сам Гейне в этот момент вдруг совсем не кстати ожил и принялся вопить нечто громкое и невозможное.

"Пропишу я вам солнечный удар!" - зловеще изрекло его превосходительство, и записав в блокнотик полк и фамилию Гейне, генерал тронулся в дальнейший путь, грозя пальцем в нашу сторону с видом, не предвещавшим ничего доброго.

Между тем Гейне был совсем неприличен, и по всему было видно, что скоро он в себя не придет. Каждую минуту можно было ожидать еще какой-нибудь жуткой встречи с жутким начальством. Нужно было торопиться в лагерь сдавать работы, и мы прямо недоумевали, куда запрятать нашего подгулявшего молодца.

Выручил шакал Гаврилыч, побежавший в Дудергоф за извозчиком и объявивший нам, что знает хороших дачников, у которых можно приютить Гейне, пока последний не протрезвится. Когда извозчик прибыл, Танеев и я бережно уложили Гейне в пролетку и доставили его окольными путями по указанному шакалом адресу. Это была большая дача с палисадником и садом на окраине Дудергофской горы. На наш стук в калитку к нам вышла миловидная горничная в наколке, а затем и сама хозяйка - дама средних лет, весьма приличной наружности. Мы с Танеевым этого никак не ожидали и очень смутились. Просить эту незнакомую даму приютить у себя нашего пьяного товарища было как-то дико и даже совсем неудобно, так что мы было уж хотели ретироваться, однако дама уже заметила Гейне, трупом свесившегося с пролетки. "Кто вас ко мне направил?" - спросила она несколько строго. Конфузясь, мы назвали шакала. "А-а, Гаврилыч..., - с улыбкой протянула дама, - ну что же, в таком случае заходите. Я рада, что могу быть вам полезна. Ваш заболевший товарищ спокойно сможет отдохнуть у меня. У него, по-видимому, припадок?.." Мы втащили потерявшего сознание Гейне в дом и уложили его на добротной кровати в уютной комнатке, стены которой, как сейчас помню, были обвешаны китайскими веерами, фонариками и картинками. Миловидная горничная с понимающей улыбкой предусмотрительно поставила у изголовья кровати ночную посуду. Убедившись, что наш товарищ теперь в безопасности, мы вежливо распрощались с хозяйкой дачи, от души поблагодарив ее за участие.

"Для благородных и воспитанных людей всегда рада быть полезной. Милости прошу не забывать мой дом...", - сказала она с таким светским видом, что мы даже на прощание галантно поцеловали ей ручку.

На следующий день мы встретили в лагере училища очухавшегося Гейне. Он был мрачен и обрушился на меня с Танеевым: "Зачем вы затащили меня к Н..., кто вас об этом просил?!"

- Но, куда же было вас девать, несчастный вы гусар! Скажите нам спасибо, что мы устроили вас в доме почтенной женщины.

- Да будет вам издеваться! Вы привезли меня в публичный дом!

- Что-о??!!

- Пожалуйста не притворяйтесь. Я вчера очнулся в форменном публичном доме, хозяйку которого я, кстати, знаю как самую продувную шельму на свете!

И ко всеобщему нашему изумлению и удовольствию, злополучный Гейне в подробностях рассказал, как вчера, неожиданно для себя, вдруг проснулся вечером в развеселой компании нескольких "милых, но падших" созданий, отъявленнейших проституток и что из всего этого у него получилось.

Хохотали мы до упаду. Хохотали и над Гейне, и над собой, вспоминая, как накануне галантно целовали руку стопроцентной бандерше, приняв ее за почтенную даму.

С тех пор эту симпатичную особу я больше не встречал, но кое-кто из моих товарищей на всякий случай записали ее Дудергофский адресок, и впоследствии, под пьяную руку навещали ее уютную дачу.

Что же касается до генерала, заставшего нас на дороге с пьяным Гейне, и обещавшего прописать "нам солнечный удар", то к счастью, он про это забыл и никому на нас не пожаловался.

Курьезные дела творились под Красным и Дудергофом, кишевшем веселыми военными людьми!

* * *

После съемок мы решали "тактические задачи на местности", для чего выступали из лагеря либо верхами всей группой, либо по одиночке в пешем порядке. От этих тактических упражнений у меня сохранилось одно довольно яркое воспоминание, впрочем, не имевшее к тактике никакого отношения.

Однажды я брел по берегу запруженной речки Лиговки, имея задание отыскать удобную переправу для артиллерии. Местечко было уединенное, поросшее ивами и ольхами, поэтично склонявшимися к самой воде, а в воздухе так и чувствовался веселый месяц май - тот самый месяц, когда молодые люди становятся особенно глупы.

Внезапно за крутым поворотом я услышал плеск воды и чьи-то молодые женские голоса. В тот же миг я узрел у своих ног на берегу чьи-то туфельки, чулочки и два платьица беленьких и девственных. Еще мгновение, и за ивовым кустом из воды вынырнули передо мной две очаровательные головки - белокуренькая и чернявенькая. Как я уже сказал - был месяц май, а потому я остановился, как вкопанный. С минуту девушки еще не догадывались о моем присутствии, и я имел случай убедиться, что они купались без купальных костюмов.

- Довольно, Лика!.. Я больше не могу... я совсем окоченела! - раздался за кустом звонкий грудной голос девушки...

Тут я громко и многозначительно кашлянул.

Момент - и обе нимфы окунулись в воду по горло, устремив на меня испуганные глазенки. После небольшой паузы наиболее смелая, чернявенькая, с негодованием крикнула мне:

- Сейчас же уходите отсюда!

- Простите, барышня, - ответил я, - но уйти я не могу. Мое начальство поручило мне отыскать на реке переправу, и это местечко как раз кажется мне подходящим.

- Вы нахал, и мы пожалуемся вашему начальству, если вы сейчас же не уйдете!

- Ну что же... Я буду вам только признателен, если вы сообщите обо мне начальству, которое, конечно, поблагодарит меня за то усердие, с каким я выполняю его приказания... Скажите, здесь глубоко?

- Убирайтесь вон, вам говорят!..

- Повторяю свой вопрос: глубоко ли здесь? Ведь я не знаю, стоите ли вы сейчас выпрямившись или, быть может, на корточках?

- Уходите сию же минуту! Вы наглец!

- Простите барышни, но я терять время не могу, и так как вы отказываетесь сообщить мне, глубоко ли здесь, то я по долгу службы вынужден лично проверить глубину реки.

С этими словами я уселся на траву и медлен но начал стаскивать сапог. Тут мои наяды подняли такой визг и крик, что услышать их можно было за целую версту. В глазах белокуренькой отразился панический ужас. "Спаси-ите!!!" - с надрывом завопила чернявенькая.

- Барышни, к чему эти ужасные крики?! Я убивать вас отнюдь не намерен. Прошу вас лишь сообщить мне, какой в этом месте фарватер. Чем скорее вы мне ответите, тем скорее я покину вас, несмотря на все то удовольствие, какое мне доставляет ваше общество! Итак, глубоко ли здесь?..

- Скажите, а вы, честное слово, уйдете, если мы вам скажем? - вдруг с трогательной наивностью спросила чернявенькая после короткого раздумья.

- Даю честное слово...

- Тут не глубоко... Ну, что же вы не уходите?

- А какое здесь дно: илистое? Каменистое?

- Нет... так, песочек...

- Мерси, теперь скажите: там, правее, за кустом, глубоко ли?

- Там?.. Там мы не купались...

- Ну, так пройдите туда и расскажите мне!

Чернявенькая с покорностью отправилась к кусту и крикнула: "Тут очень глубоко!.. Ну, уходите же, наконец! Я совершенно продрогла!.."

- Ну, а у того берега? - невозмутимо продолжал я пытать свою нимфу. Пройдите, пожалуйста, туда. Я привык к добросовестности.

Чернявенькая выполнила и это мое требование, в то время как ее белокурая подруга, притаившись за кустом, с тревогой поглядывала на меня.

- У берега совсем мелко! - крикнула мне чернявенькая.

- Прошу вас встать во весь рост, иначе мне невозможно иметь представление о настоящей глубине...

- Но это возмутительно! Вы издеваетесь над нами! Если вы сейчас же не уйдете, вы подлый и бесчестный человек!!

- Прежде покажите вашу ножку, тогда уйду!

- Это подло!..

- Повторяю: покуда вы не дрыгнете ножкой над водой, я отсюда не уйду!

В глазах девушки, посиневшей и дрожавшей от холода, отразилась полная беспомощность. Упавшим голосом она сказала; "Это нечестно с вашей стороны..." - и, горько заплакав, повернулась ко мне спиною.

Тут я понял, что, пожалуй, переборщил и, не говоря больше ни слова, поспешил удалиться. Когда я рассказал об этой моей шутке товарищам, они посмеялись и кто-то заметил мне, что было бы еще остроумнее спрятать платья и белье купальщиц.

Вечером, ложась спать, я снова вспомнил о них и мне вдруг сделалось стыдно за свои дневные "тактические занятия". Девушки, которых я заставил дрожать от холода и испуга, не выходили у меня из головы. Вспомнилась мать, которая не раз говаривала нам с братом, что как хама, так и настоящего джентльмена узнают прежде всего по отношению к женщине. "Noblesse oblige"{*14} - был одним из принципов матери, и если по ее понятиям столбовой дворянин мог жениться только на родовитой дворянке, то это отнюдь не давало ему права не быть джентльменом в отношении всякой женщины, какого бы ни была она происхождения, ибо в женщине прежде всего надо уважать женскую честь, достоинство и целомудрие.

Как поступил бы я, если бы узнал, что какой-нибудь хам позволил себе так подшутить над моей родной сестрой или над невестой? Ведь по тогдашним понятиям я должен был бы такому пошляку либо набить физиономию, либо потребовать у него удовлетворения. "Дрыгните ножкой над водой..." - вот с чем приставал я к незнакомой барышне, за честь которой в ту минуту не мог заступиться ни один мужчина. Своими пошлостями я довел до слез девушек, которые, быть может, были сестрами русских офицеров, то есть людей, культивировавших в себе совсем особые и щепетильные понятия о чести вообще. Нехорошо делалось на душе от сознания, что схамил и что мне еще далеко до настоящего джентльмена. В те времена в России внешняя сторона нравов была совсем иная. Теперь все это стало гораздо проще. В наши дни полуголые бабы, жирные и тощие, пожилые и молоденькие, купаются и валяются на общих пляжах, отнюдь не стесняясь присутствием мужчин и никто не видит в этом ничего безнравственного. Но в те времена - понятия были иные, и женское целомудрие расценивалось совсем иначе.

История с "нимфами" на этом не кончилась.

Дня через три после описанного случая, собираясь в воскресный день в Петербург, я бродил по перрону Красносельского вокзала в ожидании поезда. Внезапно я услышал за собой сдержанный женский голос: "Смотри, Маруся, это тот самый!.." Я оглянулся и тотчас же узнал своих очаровательных наяд, которые пристально смотрели на меня. Встретившись с моим взглядом, барышни быстро и стыдливо отвернулись, смущенно потупив головки. Я подумал было, что благоразумнее всего мне их не замечать и делать вид, что я их не узнал. Однако двадцатилетний молодой человек далеко не всегда бывает благоразумен и логичен. Минуты через три я уже покупал в станционном киоске две коробки конфет и еще через минуту, подкараулив незнакомок в уединенном углу перрона, я подошел к ним, приложив пальцы к козырьку фуражки.

- Простите мою смелость, - обратился я к обеим сразу, - но не откажите принять эти конфеты от человека, который искренно кается за ту нескромную и неудачную шутку, какую он имел дерзость...

- Вы с ума сошли! - краснея перебила меня чернявенькая.

- Нет! Сегодня я в здравом уме, а сумасшедшим был три дня тому назад, когда впервые встретил вас.

По-видимому, в моем голосе было много искренности. Так или иначе, но барышни очень скоро перестали надувать губки и в конце концов соблаговолили принять от меня конфеты.

Я познакомился с ними, не называя своего настоящего имени. Чернявенькую звали Марусей, белокурую - Ликой. Они оказались гатчинскими гимназистками старшего класса и знали кое-кого из наших кирасирских офицеров.

После я иногда встречал обеих подруг либо в гатчинском поезде, либо на улице и всегда с ними шутил. Случилось так, что после второй или третьей встречи Маруся, вопреки ожиданиям, воспылала ко мне такою любовью, на какую бывает способна только неопытная гимназистка. Ей стала известна моя настоящая фамилия, и впоследствии, когда я уже был женатым офицером, Маруся откровенно объяснялась мне в пылкой своей любви, писала записки, узнавала какими-то путями, когда я бывал дежурным по полку, и тогда часто звонила мне по телефону прямо в офицерское собрание, требуя назначить ей свидание. Она была хорошенькая, немного полногрудая, всегда с пылающими щечками и обладала носиком с очаровательной горбинкой. Но... в те времена я был счастливым молодоженом и всякие Маруси не слишком интересовали меня. Преследования Маруси дошли до того, что я, наподобие Евгения Онегина, даже был однажды вынужден прочесть пылкой гимназистке нравоучение. Однако моя Маруся оказалась гораздо настойчивее и напористее нежели пушкинская Татьяна... Да простит ей это Аллах!

* * *

Жил я тогда, как уже упомянул, в Красном на общей даче с Осоргиным и С. Танеевым. С последним, несмотря на разницу в летах, мы очень сошлись. По-видимому, этому сближению способствовал присущий нам обоим веселый нрав. Все мне нравилось тогда в Танееве, которого мы в своей компании называли "Сиза" или "Таня". Нравилось мне в нем и то ухарское изящество, с каким он в холостой компании пускал пробку шампанского в потолок; нравилась и тактичная, и вместе с тем независимая манера настоящего барина, с которой он держал себя в присутствии начальства, нравилась и его врожденная аффектированность речи, плохо выговаривавшей букву "р"; наконец, его привлекательное лицо с добрыми и выразительными голубыми глазами и несколько меланхоличным носом, круто загнутым книзу. Было глупое время, когда я хотел подражать ему во всем.

Танеев был немного странным. Несомненно умный, всесторонне образованный, чрезвычайно способный, чуткий, я бы сказал - талантливый, далеко не чуждый понимания прекрасного, он вместе с тем был весьма легкомыслен, обожал кутежи и веселую компанию пустых товарищей, стоявших гораздо ниже его, и был большой охотник придумывать веселые шутки. Пил он крепко, но пил не потому, что был алкоголиком, а потому, что это было весело. Лишь иногда мне казалось, что он пьет, дабы заглушить какие-то горькие сокровенные мысли - возможно, - о несчастной любви. Несмотря на бросающуюся в глаза ветреность, чувствовалось, что у Сизы Танеева был какой-то свой, замкнутый и хороший мирок мыслей серьезных и сокровенных идеалов, и в этот мирок он никого не впускал. Когда нужно было, он бывал очень сдержан. Так, про свою сестру А. Вырубову он говорил с большою настороженностью, никогда не упоминая про ее исключительное положение во дворце и про ее дружбу с Распутиным, а между тем уже в то время в высшем обществе распространялись сплетни и ходили толки, очень компрометирующие как Вырубову, так и саму царицу Александру Феодоровну{29}. По всему было видно, что Танеев, по-родственному любивший свою сестру, очень страдал от этих слухов и сплетен. С Распутиным Танеев сношений не имел и никогда о нем не упоминал, ибо к поклонникам его, как я знаю, не принадлежал. Впрочем, несмотря на свою близкую дружбу с Танеевым, я почти совсем не затрагивал с ним этого деликатного вопроса, ибо в то время меня лично всегда несколько коробило, когда я слышал в обществе, что кто-нибудь дурно и нескромно отзывается о царице, честь которой, по тогдашним моим убеждениям, должен был оберегать каждый верноподданный, а тем более дворянин, так же как если бы дело шло о чести родной матери или сестры. В высшем обществе, однако, далеко и далеко не все рассуждали так. Наоборот, там часто любили смаковать сплетни про царскую семью - сплетни, которые в тот год чаще всего исходили от болтливой фрейлины С. И. Т., состоявшей одно время воспитательницей царских детей. С присущей старым девам способностью "делать из мухи слона", Т., что называется, выносила сор из дворца, передавая добрым друзьям своим сенсационные новости, которые ее стародевическое воображение и стародевическая целомудренность, весьма возможно, придавали известную тенденциозную окраску. Недалекая Т., видимо, совершенно не сознавала, какую она этим рыла яму трону и династии. Маленькие же люди, всегда любящие толковать и судачить о том, что делают большие, подхватывали рассказы фрейлины Т., прикрашивали их по-своему, добавляли собственными комментариями и предположениями, а отсюда - сплетня, пущенная царской гувернанткой, росла, как снежный ком, тихонько передаваясь на ушко из уст в уста и раскатываясь по всей необъятной России, зарождая в умах недоброе и отрицательное отношение к государыне. Любопытно то, что государыне было известно про длинный язык этой ее фрейлины, распространявшей про нее дурное. Тем не менее, Т., хоть и была по своей просьбе уволена от должности воспитательницы, однако почетного звания фрейлины их величества лишена не была{30}. Факт странный и, думается, объяснимый особой натурой императрицы, отнюдь не лишенной великодушия.

Итак, с Танеевым я дружил, и от этой нашей дружбы частенько приходилось страдать благочестивому кузену моему Мишанчику Осоргину, который вдруг оказался сожителем двух отъявленных кутил-мучеников, вечно придумывавших что-либо из ряду вон выходящее. Мы были странное трио. Впрочем, спешу поправиться - это было не трио, а вернее, квартет, так как кузен Мишанчик привез на дачу в Красное и верного своего дядьку Евменчика, который теперь очень ревностно обслуживал сразу троих господ... И доставалось же от нас бедному Евменчику! Сегодня мы устраивали с Танеевым жженку, и Евменчик с Мишанчиком тряслись при мысли, что мы спалим нашу деревянную дачу. Завтра устраивали пир с приглашенными вольноперами-кавалергардами. Послезавтра резались в карты до утра. После-после завтра, в погоне за медом, выпускали в Мишанчикину комнату тучу пчел из особого стеклянного улья, который Мишанчик, как любитель природы и сельского хозяйства, привез с собою в Красное и поставил у себя в комнате возле окна. После-после-после завтра - опять интимная жженка с паникой.

"Побойтесь вы Бога!" - только и слышали мы от кузена Мишанчика. Через неделю такого жития он и слуга Евменчик взмолились, категорически протестуя против практики жженок ввиду явной опасности пожара. "Дом спалите, господа! говорил Евменчик. - Долго ли до беды... Сгорим и не выберемся!" Эти протесты были причиной новой нашей забавы, а именно, производства пожарных тревог. Мы с Танеевым выработали особое пожарное расписание, по которому каждый из нас кроме Мишанчика, имел свои обязанности. Жили мы все четверо на втором этаже, куда вела узкая деревянная лестница. Пожарная тревога производилась из расчета, что эта лестница горит, а следовательно, и спасение по ней невозможно.

- Горим!.. Тревога!.. - не своим голосом вдруг принимался орать кто-нибудь из нас, и тут начиналось неслыханное безобразие. Танеев и я схватывали - кто ведро с водою; кто - кувшин или полный таз, и с этими спасательными средствами устремлялись прежде всего, конечно, в комнату Мишанчика.

"Мишан, ты объят пламенем!" - вопили мы паническим голосом и в мгновение окатывали как самого Мишанчика, так и его постель. Мишанчик свирепел, но мы уже начинали "спасать" его пожитки, быстро выкидывая их в окно.

"Лестница в огне!! - вопил Танеев, - спасайте Евменчика!!" - и, покончив с барином, мы турманом накидывались на его слугу и скручивали его, пытаясь спустить на связанных простынях с балкона на улицу, причем почтенный человек беспомощно барахтался и визжал поросенком. В довершение тревоги мы с Танеевым сами молниеносно спускались с балкона на простынях, благородно спасая себя лишь в последнюю очередь.

Помню, однажды под вечер, в самый разгар такой тревоги, как раз в тот жуткий момент, когда мы с Танеевым силком переваливали за перила балкона скрученного Евменчика, и наш слуга по сему случаю от страха визжал кабаном, под самым балконом вдруг раздался чей-то грозный окрик: "Что за безобразие?!!" Мы глянули вниз и ужасно растерялись, увидав прямо под нашей дачей долговязую фигуру великого князя Иоанна Константиновича, состоявшего тогда поручиком Лейб-гвардии конного полка. Привлеченный визгом Евменчика случайно проходивший по улице великий князь остановился и заглянул в палисадник нашей дачи, где и узрел весьма странную и совсем непонятную для него картину. "Что тут происходит?!.. Немедленно прекратить это безобразие!" - крикнул великий князь, недоуменно разглядывая нас, покуда мы с Танеевым застыли на балконе, почтительно вытянувшись в позе "смирно". Окаченный водой и скрученный простыней, верный слуга наш, невольно подражая своим господам, тоже принял почтительную позу, вытянувшись рядом с нами. С растрепавшимися бакенами и мокрый, как мышь, Евменчик имел в ту минуту такой смешной вид, что великий князь, как видно, с трудом удерживал улыбку. "Я покажу вам, вольноопределяющиеся, как безобразить!" - крикнул он нам угрожающе и быстро отвернувшись зашагал прочь, не оглядываясь. "Эх, господа, господа, ну что теперь будет с вами, ежели великий князь на вас пожалится?!" - сокрушался Евменчик, всегда трогательно заботившийся о нашем благополучии. "Что, попало?.. Попало вам?!.." - злорадствовал Мишанчик.

После таких "тревог" Мишанчик с Евменчиком, понятно, очень дулись на нас, но впрочем, не надолго, ибо на веселых людей долго сердиться нельзя, а наша веселость иной раз заражала и их самих. К тому же мы с Танеевым просили у них прощения, обещая исправиться, но, исправившись, тотчас же придумывали новые злодейства, так как всегда подчеркнутое благонравие Мишанчика и Евменчика невольно вызывало в нас чувство протеста и иной раз прямо-таки провоцировало нас на каверзы.

Однажды, в отсутствие Мишанчика и Евменчика мы инсценировали в квартире картину ограбления и кровавого убийства Мишанчика, для чего облекли подушки и диванный валик в халат Мишанчика, приставили к нему мишанчикины сапоги на колодках и запихнули это подобие трупа под кровать. Рядом устроили мы кровавую лужу из красного вина и выпачкали вином топор, придав ему самый злодейский вид. Для большего правдоподобия в комнате мы перевернули все вверх ногами, как будто там происходила отчаянная борьба. Набедокурив таким образом, мы удалились, оставив дачу незапертой. (Мишанчик и Евменчик - оба очень хозяйственные - всегда тряслись над тем, как бы не ограбили нашу дачу, зорко наблюдая, чтобы последняя всегда была бы на запоре).

Мы хотели мило подшутить над Евменчиком и по легкомыслию вовсе не ожидали, что эта шуточка едва ли не стоила Евменчику разрыва сердца и привела Мишанчика в неописуемое негодование.

Другой раз, помню, как-то в праздник, загуляв с Танеевым в Питере, мы вернулись с ним в Красное в сопровождении духового оркестра Лиговской пожарной команды, который мы случайно перехватили на Балтийском вокзале. Нанятые и напоенные нами трубачи услаждали в вагоне наш слух до самого Красного к большому удовольствию молодых дачниц, любимые вещи которых мы приказывали исполнять, и к великому возмущению степенных дачных старичков, которые пытались составить на нас протокол, для чего приводили даже жандарма. К нашему счастью, г. г. офицеры в третьем классе не ездили и весь этот тарарам сошел для нас благополучно, несмотря на то что на свою дачу мы с треском заявились под громоподобные и торжественные звуки фанфар, прославивших на все Красное Село нас, двоих загулявших гвардейских унтеров. До сих пор не понимаю, как это все сошло для нас благополучно! Впрочем, не перечислить всех штучек, какие мы с Танеевым выкомаривали в этот шальной период топографических съемок и тактических задач в Красном.

Это был один из наиболее веселых месяцев в моей жизни. Я сознавал, что вскоре женюсь и хотя ожидал дня свадьбы со страстным нетерпением, однако вполне учитывал, что моя свадьба должна будет круто изменить все мое поведение. Я знал, что простое уважение к жене никогда не позволило бы мне так глупо, но весело дурачиться и беситься, как я это спешил делать теперь, используя вовсю последние денечки своей холостяцкой жизни, вдали от строгой родни.

Глава VI

Последний экзамен прошел как-то незаметно. Наконец настал желанный день, когда я испустил глубокий вздох облегчения. Предмет моих мечтаний гвардейский балл - был у меня в кармане. Из нас, 4-х кирасирских вольноперов, такой балл посчастливилось получить только мне одному. Кузен Мишанчик сдал лишь на армейскую отметку. Спешнев и Искандер - провалились совсем.

Еще одна страничка из жизненной книги моей тихонечко повернулась: Басевич, зубрежка, Николаевка, экзаменационные страхи, съемки местности и веселые товарищи вольноперы - все это вдруг осталось позади, разом канув в вечность. Наступал новый этап.

Все мы тотчас же были откомандированы обратно в свои полки, где и должны были дожидаться производства в офицеры еще в течение двух месяцев с лишним, ибо, в силу традиции, гвардейских юнкеров обычно производил в офицеры сам государь лишь в день праздника Преображения - 6 августа.

Наш полк все еще находился в Гатчине, так как выступал в Красносельские лагеря одним из последних, лишь к бригадным и дивизионным учениям и маневрам В Гатчине было большое и хорошее военное поле и удобное стрельбище, а поэтому все полковые учения производились нашим полком в самой Гатчине, тогда как другие полки, за неимением при зимних квартирах подходящего места, уходили для этого в Красносельский лагерь.

Полковое начальство оказалось настолько милостивым, что после экзаменов предоставило нам с Мишанчиком недельный отпуск. Мишанчик поехал к своим родным под Калугу, а я, забрав с собою в Питере друга своего детства Валерьяна Ершова и кузена Н. Трубецкого, укатил в Витебскую губернию к сестре в замечательное имение ее мужа - Бешенковичи. К тому времени туда приехала моя мать, брат Коля и... моя невеста.

Живописно расположенное на берегах Западной Двины образцовое имение Бешенковичи было окружено дивными лесами, где мы совершали восхитительные прогулки. Очень интересен был стариннейший господский дом, какой-то странной и необычной архитектуры. Дом этот был замечателен тем, что во время войны со шведами в нем останавливался царь Петр I, а позже, в кампанию 1812-го года, там пребывал император Александр I и останавливался Наполеон I во время отступления русской армии. В одной из комнат хранилась кровать, на которой спал сам Наполеон, а в библиотеке - французская книга, на которой имелась какая-то надпись, сделанная рукою Наполеона и собственноручный его автограф. В доме стоял особый запах глубокой старины и веяло романтической поэзией{31}. Принят я был там родными с триумфом, как человек, уже без сомнения долженствующий выйти в люди. Во все концы были посланы многочисленным родственникам и добрым знакомым уведомления о моей помолвке с княжной Голицыной. Наконец-то, после почти трехлетнего тайного жениховства я был совершенно официально признан и во всеуслышание объявлен женихом княжны Голицыной, а посему счастью и гордости моей не было конца. Невесту мою приняли в Бешенковичах горячо и ласково, как родную, и за это короткое наше пребывание там моя мать, которой княжна Голицына вообще всегда нравилась, полюбила ее теперь, как собственную свою дочь, найдя мою избранницу родственной и столь же благородной, аристократичной по душевным качествам, как и по ее наружности настоящей княжной. Этот духовный аристократизм в людях мать очень ценила, придавая ему особое значение.

В те дни в Бешенковичах мы с невестой были замечательно счастливой парой, прекрасно сознавая, что теперь уже никакая сила не сможет воспрепятствовать тому, к чему мы с ней так давно стремились. Мы часто уединялись с ней либо в парке, возле усыпанного цветами круглого озерка, где плавали лебеди, либо в одной из комнат старинного дома, влюбленно предаваясь романтическим мечтам, толковали о нашем будущем.

Моя мать, находя меня слишком юным, первоначально настаивала, чтобы свадьба наша состоялась только когда мне исполнится 21 год, то есть в 1913-м году, однако мать моей невесты находила, что 13-й год - совсем неподходящий год для счастливого брака, ибо число "13" само по себе есть несчастливое число. По мнению моей будущей belle mere{*15}, очень хорошим и счастливым было число "12", а посему она настаивала, чтобы свадьба была не позже 1912-го года. Старое поколение было далеко не лишено суеверий и придавало значение всяким приметам. Этой слабости не была лишена и моя матушка, несмотря на всю свою образованность и просвещенность. Нам с невестой все эти толкования счастливых и несчастливых чисел были, конечно, только на руку. Так или иначе, теперь в Бешенковичах было окончательно решено, что мы поженимся осенью этого года, как только княгиня Голицына управится с приданым дочери, а моя матушка с устройством и обстановкой нашего будущего самостоятельного семейного дома в Гатчине, где у нас должно было быть красивенькое и уютное гнездышко. Несколько деньков, проведенных в Бешенковичах, пролетели быстро, как добрый сон, от которого и пробуждаться не хочется. С невестой теперь я расстался с тем, чтобы встретиться с ней в следующий раз уже гвардейским офицером, то есть настоящим и законным человеком, достойным быть ее супругом в глазах света и родных.

* * *

Вернувшись в Гатчину, мы с Мишанчиком оба попали в 3-й так называемый штандартный эскадрон. К нашему прибытию в полку уже закончился период стрельб и эскадронных учений на военном поле. Мы прибыли к лучшему периоду, а именно, к полковым кавалерийским учениям, когда весь полк бывал занят во дню не более полутора-двух часов по утрам.

Благодаря моему высокому росту и представительной наружности, я был назначен ассистентом к полковому штандарту и с этого дня всюду неотступно следовал за этой полковой святыней на учениях и на маневрах, вплоть до самого производства в корнеты.

Полковой штандарт представлял собой прямоугольное шелковое голубое полотнище с изображением лика Христа. Это полотнище было подвешено на двух позолоченных цепочках к высокому и тяжелому резному древку, увенчанному золотым двуглавым орлом - таким же, каким были увенчаны кирасирские каски, но несколько большего размера. Наш штандарт хранился в Гатчинском императорском дворце, и при нем круглые сутки стоял на часах кирасир. Штандарт считался полковой святыней - как бы душою полка - и ему оказывали совсем особые почести. Штандарту присягали молодые солдаты и офицеры, штандарту отдавали честь, становясь во фронт, даже генералы. Вблизи штандарта никто не смел произнести ругательства или скверного слова. Штатские люди и обыватели обязаны были снимать шапки при встрече со штандартом. В полковом строю штандарт встречали особой музыкой и при его появлении брали "на караул", обнажая холодное оружие и салютуя им. Без штандарта не мог существовать полк, и в случае потери штандарта в бою полк подлежал бы расформированию. Штандарт был символом полковой чести, полковой доблести, я чувствовал себя очень польщенным и даже гордым, что состою ассистентом при этой замечательной полковой реликвии. Под штандарт назначался особый, надежный и сильный конь. В нашем полку конь этот имел кличку Воротило и был гордостью 3-го эскадрона. Это была самая высокая лошадь во всем полку. Настоящий богатырский конь исполинских размеров, мощный и статный, как монумент, с замечательно красивой шеей и благородной головой, а его бурая окраска с бронзовыми подпалинами как бы усиливала сходство с монументом. Воротило был доброго и покойного нрава.

Знаменосец - штандартный унтер-офицер, был подстать штандартному коню. Это был красавец-детина из хохлов, атлетического телосложения с благоразумным усатым лицом. Как сейчас вижу его верхом на Воротиле со штандартом в руке скульптура, памятник герою, да и только!

Полковые учения производились следующим порядком. К назначенному часу вахмистры отдельно выстраивали в конном строю свои эскадроны возле конюшен в две шеренги, после чего к каждому эскадрону, гарцуя на прекрасных собственных лошадях, выхоленных до умопомрачения, подъезжали взводные офицеры, начиная с младшего, и поочередно здоровались с людьми, причем для встречи каждого старшего - младший командовал: "Смирно! Равнение направо!

(или налево) Гос-по-да офицеры!.." По этой команде солдаты разом дергали головами в указанную сторону, а младшие офицеры брали под козырек или салютовали холодным оружием, смотря по положению того, кого они приветствовали. Последним подъезжал эскадронный командир и, приняв рапорт от вахмистра, здоровался. Затем, осмотрев хозяйским глазом свой эскадрон, вел его на улицу, перед казармами, где все эскадроны и выстраивались в одну общую полковую линию развернутым фронтом по порядку своих номеров, имея на правом фланге хор трубачей. Тут, после тщательного выравнивания общей линии, к полку выезжали сначала младший, а потом старший помощники командира полка и тоже здоровались. Тем временем взвод третьего эскадрона с полковым адъютантом отряжался к императорскому дворцу для принятия штандарта. Возле дворца адъютант, штандартный унтер-офицер и я спешивались, причем адъютант и штандартный унтер-офицер, вызвав караульного начальника, уходили во дворец за штандартом, а я в это время держал в поводу как своего, так и штандартного коня Воротилу. При выносе штандарта из дворца взвод брал "на караул", к нам строевым шагом подходил адъютант, держа руку под козырек, а следом за ним штандартный унтер вольной походкой нес самый штандарт и передавал его мне, покуда он садился на коня. Принимая в руки штандарт, я всякий раз неизменно чувствовал невольный трепет от сознания, что держу в руках большую святыню, и меня брал ужас, что вдруг как-нибудь я эту самую святыню нечаянно уроню. Передав штандарт обратно знаменосцу, я сам садился на коня, и весь взвод со штандартом рысью выезжал к полку. При нашем приближении раздавалась команда: "Под штандарты!., палаши вон, пики в ру-ку!.. гос-по-да офицеры!" По этой команде полк воинственно лязгал оружием и в мгновение сотни длинных стальных лезвий, выхваченных из ножен, одинаково сверкали над головами людей, а оркестр в унисон играл совсем особую музыку - торжественную и старинную. По принятии штандарта, старший полковник поворачивал полк направо, и вытянувшись длинной колонной, громко цокая сотнями подков, под звуки веселого и бравурного марша, полк проходил мимо дворца и выезжал за линию Балтийской дороги на просторное, ровное и зеленое, как биллиардный стол, военное поле. Здесь полк снова выстраивался в две шеренги для встречи командира полка. Командиром полка в то время был только что назначен вместо анекдотического Бернова новый бравый свитский генерал Петр Иванович Арапов{32} - хороший и понимающий свое дело начальник, большой барин, отличный кавалерист, страстный любитель и тонкий знаток лошадей. На потрясающей огненной кобыле галопом подъезжал он к полку, встречавшему своего командира бряцанием обнажаемого оружия и звуками полкового марша, играть который полагалось при встречах больших начальников. Барским голосом здоровался Арапов поочередно с каждым эскадроном, бросая на ходу короткие начальнические замечания, вроде: "Корнет такой-то, возьмите свою лошадь в шенкеля!", или "Ротмистр такой-то, как у вас выровнен четвертый взвод?!" С каждым эскадроном генерал здоровался по-разному. Для каждого эскадрона у него были особые интонации голоса: "Здорово молодцы эскадрона Ея Величества!", бросал он грубым баритоном. "Здорово, второй!" - выкрикивал он особенно отрывисто и небрежно. "Здорово молодцы штандартного!" - чеканил он уже совсем иным макаром, как бы тенорком, и, наконец: "Здор-р-р-рово чет-вер-р-р-тый!" - рявкал он раскатисто и громоподобно, видимо, находя в этом разнообразии приветствий особый, чисто строевой шик и, несомненно, удовольствие. Генерал был мужчина плотный, круглолицый, имел изломанный короткий нос - результат давнишнего падения с коня. Он носил коротко подстриженные седеющие усики и имел привычку осанисто подбочениваться. Генерал был великолепен и, по-видимому, это сознавал.

Полковое учение начиналось с того, что полк, развернувшись фронтом в две длиннейшие шеренги, по несколько раз взад и вперед пересекал военное поле на разных аллюрах - от шага до резвого галопа включительно, соблюдая самое строгое равнение, как по ниточке, и не допуская малейшего излома линии, а этого добиться было особенно трудно, по причине большой длины всей линии фронта. Вся эта масса прекрасно обученных всадников управляла своими конями с таким совершенством, что к концу полковых учений командиры добивались той идеальной монолитной стройности, при которой ни единая конская морда, ни единый кончик конского хвоста не выпирал ни на йоту из общей единой линии. Достигалось это упорной муштрой, знанием и терпением командиров, любовью к чисто смотровым эффектам и крепкой дисциплиной.

Далее в программу учений входили различные перестроения и эволюции, иной раз довольно сложные, в выполнении которых требовалась большая четкость и механичность, которая достигалась благодаря тому, что каждый отдельный взвод и каждый эскадрон бывал к тому времени уже отменно вышколен за предшествовавший период взводных и эскадронных учений.

Выполнялись все эти перестроения по трубным сигналам, звучавшим очень воинственно. Далее следовало так называемое немое учение, когда весь полк молчаливо должен был проделать ту или иную эволюцию по одному лишь немому жесту генерала - жесту, повторяемому всеми эскадронными командирами сразу. Четкое выполнение немого учения вначале давалось очень трудно, и поэтому, хотя учение и было "немое", однако крику и ругани тут бывало больше всего. Все же, благодаря опыту и терпению командира, в конце концов все получалось очень гладко, стройно и хорошо, при соблюдении подлинной "гробовой тишины", что бывало очень эффектно.

В течение занятий, дабы дать передышку людям и коням, раза два подавалась команда: "С-сто-ой... Сле-за-ай... оправиться... закуривай!.." Тут солдаты перешучивались друг с другом, торопливо раскуривали цигарки, держа в поводу лошадей, а г. г. офицеры, передав своих коней вестовым, выходили вперед и окружали полкового командира, который в эти минуты любил почесать языком, собщая последние новости и анекдоты из придворной жизни, ибо, будучи с молодых лет флигель-адъютантом, он был близок ко двору. Любил он также в эти минуты посплетничать про другие гвардейские полки, благодушно подтрунивая над своими коллегами-генералами и даже над своим начальством. Речь свою генерал кое-где услащивал великолепной и кстати сказанной французской фразой. Иногда, приняв строгий вид и нервно попыхивая папироской, заключенной в янтарный с золотым мундштучок, генерал обращался к офицерам: "Господа, подойдите ближе... еще ближе... совсем близко..." В таких случаях все уже знали, что господам офицерам предстоит разнос, который ни в коем случае не должен дойти до ушей нижних чинов. Такие разносы генерал любил начинать с тонких намеков, долго говорил иносказательно и длинными притчами, не называя имен. После длинного и туманного предисловия он вдруг коротко выпаливал, слегка повысив голос: "Да-с!.. а корнету такому-то и поручику такому-то должно быть стыдно!.. Да-с!.." Тут генерал отвешивал короткий поклон, что служило знаком, что разнос окончен. Тогда все офицеры брали под козырек и щелкали шпорами в знак того, что они хорошо уразумели притчу генерала, а тот как ни в чем не бывало уже подавал зычную команду: "По коня-ям... Са-дись!" - и ученье продолжалось.

Во время полковых учений у нас частенько происходили скандалы с летчиками. Недавно основанная Гатчинская авиационная школа военных летчиков помещалась у самого нашего военного поля, которое одновременно служило и аэродромом. В то время эта была, если не ошибаюсь, единственная авиационная школа на всю Россию - школа, давшая в мировую войну многих храбрых и самоотверженных летчиков, приобретших громкую славу своими боевыми подвигами{33}.

Бывало так, что в самый разгар наших кавалерийских эволюции - внезапно с оглушительным треском на поле появлялся тихоходный, неуклюжий и неповоротливый "фарман", похожий с виду на какую-то большую и нелепую этажерку. Причем сия трескучая этажерка медленно и тяжело пролетала над нашими головами на высоте всего лишь нескольких аршин, едва не касаясь своими колесами острых кончиков наших пик. Эта безобразная штучка страшно пугала лошадей, заглушая команду начальства и сигналы трубачей, внося своим появлением ужасный кавардак в наше учение. Несмотря на то, что военное поле было большое, гатчинские летчики почему-то норовили летать именно там, где в данную минуту находился наш полк, имея явное намерение похулиганить. Военная авиация была тогда еще в зачаточном состоянии. Ею интересовались скорее как новым и любопытным видом рискованного спорта, нежели как военным фактором, мощь которого была сомнительна для многих старых начальников-генералов, относившихся к самолетам иронически. Тогдашние гатчинские летчики - эти пионеры летного дела в России - состояли из офицерской молодежи приключенческого типа, которой надоело тянуть лямку в своих полках. Летчики, увлекаясь своим новым делом, однако, имели хотя и лихие, но тем не менее хулиганские замашки. В новой школе дисциплина по первоначалу была слабая, и молодым летчикам, видимо, доставляло удовольствие портить ученье, а заодно и настроение таким земным существам, какими были мы кавалеристы.

Загрузка...