Глава 5, в которой говорится вперемежку о башмаках с подковами, апашах, проститутках, отдушинах, тротуарах и вокзалах

Несколько лет тому назад стали у нас поговаривать, что неплохо-де учредить нечто вроде клуба, а еще лучше — устраивать каждый месяц обед под названием «Обед подкованных башмаков». Как бы то ни было, собрались мы в пивной «У дофины» за аперитивом. Обсудили, кого на обед допускать, кого нет. И совершенно серьезно задались вопросом, считать ли своими тех, кто работает на другую фирму, иначе говоря, сотрудников с улицы Соссе.

Как следовало ожидать, дело на том и кончилось.

В то время, пожалуй, лишь мы четверо из всех комиссаров уголовной полиции еще гордились прозвищем «подкованные башмаки», которым нас когда-то наградили сочинители песенок, молодые же инспектора, только что пришедшие со школьной скамьи, называли так между собой стариков, выслужившихся из рядовых полицейских.

И в самом деле, когда-то звание получали лишь через несколько лет, и одних экзаменов было недостаточно. Инспектор мог рассчитывать на повышение, стоптав не одну пару башмаков едва ли не на всех полицейских службах.

Не так-то просто все это объяснить нынешнему молодому поколению.

«Подкованные башмаки» и «усищи» — вот определения, которые напрашивались сами собой, едва речь заходила о полиции.

И я тоже, ей-богу, не один год ходил в подкованных башмаках. Вовсе не потому, что мне так нравилось. И не потому, что мы считали, если верить карикатуристам, такую обувь самой элегантной и удобной, — причины были куда более прозаические.

Точнее, их было две. Первая — наше жалованье, еле позволявшее, как говорится, сводить концы с концами.

Часто можно услышать разговоры о веселой и беззаботной жизни в первом десятилетии нашего века. Молодежь с завистью называет тогдашние цены: сигары «Лондрес» по два су за штуку, обед с вином и кофе — двадцать су. И при этом забывает, что начинающий чиновник получал меньше ста франков.

В пору моих уличных дежурств за рабочий день, а длился он нередко часов тринадцать-четырнадцать, я в любую погоду проходил по тротуарам не один километр.

Таким образом, починка обуви была одной из основных проблем нашей семейной жизни. Когда я в конце месяца приносил жене конверт с жалованьем, она раскладывала деньги на кучки:

— За мясо… За квартиру… За газ… — А для последней кучки оставалось несколько серебряных монет. — Тебе на башмаки…

Мы постоянно мечтали купить мне новые башмаки, но еще долго мечта эта оставалась только мечтой. Я подолгу скрывал от жены, что башмаки мои текут и подметки, еле державшиеся на гвоздях, жадно впитывают влагу с мостовой.

Я говорю здесь об этом отнюдь не с горечью, а с улыбкой, мне кажется, рассказать об этом необходимо, чтобы дать представление о тогдашней жизни полицейского чиновника.

Такси в те годы не было, но, если бы даже машины шли по улицам вереницей, они оставались бы для нас недоступными, как недоступны были извозчики, которых мы нанимали только в исключительных случаях.

К тому же наружная служба как раз в том и заключается, чтобы ходить взад-вперед по тротуарам, сновать в толпе с утра до вечера или с вечера до утра.

Почему-то, когда я думаю об этом времени, мне прежде всего приходит на память дождь. Будто дождь лил тогда не переставая и вообще погода стояла совсем не та, что теперь. Это, очевидно, потому, что дождь еще больше осложнял нашу работу. От него не только насквозь промокали носки, но и пальто, которое постепенно превращалось в холодный компресс, и шляпа, с полей которой стекали ручейки, синели засунутые в карманы руки.

Улицы освещались гораздо хуже, чем теперь. Многие из них на окраине были немощеными. По вечерам в темноте загорались желтоватые квадраты окон — комнаты освещались преимущественно керосиновыми лампами, а у тех, кто победнее, — сальными свечами.

А еще были апаши.

Повелась такая мода — шалить с ножом в темноте, и не обязательно ради выгоды, не всегда ради бумажника или часов прохожего. Видимо, просто хотелось доказать самому себе, что ты мужчина, гроза здешних мест, покуражиться перед потаскушками, которые в черных плиссированных юбках с пышными прическами поджидали клиентов на панели, под газовым фонарем.

Оружия у нас не было. Вопреки обывательским представлениям, полицейский в штатском не имеет права носить оружие, а если нам и случается взять с собой револьвер, это делается в нарушение правил и под личную ответственность.

Но молодые, конечно, не могли себе это позволить.

Между тем по иным улицам, вблизи Ла-Виллетт, Менильмонтана и Итальянских ворот, мы ходили весьма неохотно и подчас вздрагивали от стука собственных башмаков.

О телефоне тоже долгое время мы лишь мечтали, он был нам не по карману. Если я задерживался на несколько часов, я не мог позвонить жене, и она проводила вечер в одиночестве, сидя в столовой при свете газового рожка, прислушивалась к шагам на лестнице и по нескольку раз подогревала обед.

Что касается усов, знакомым всем по карикатурам, они тоже вполне соответствуют действительности. Ведь безусый мужчина мог легко сойти за лакея!

Усы у меня были довольно длинные, цвета красного дерева, чуть потемнее отцовских и с острыми кончиками.

Со временем они становились все короче, пока не достигли размера зубной щетки, а потом и вовсе исчезли.

Что правда, то правда — большинство инспекторов щеголяли в усищах цвета ваксы, столь излюбленных карикатуристами. Это объясняется тем, что по какой-то загадочной причине профессия наша очень долго привлекала главным образом уроженцев Центрального массива.

Мало найдется в Париже улиц, где я не сбивал каблуков, внимательно глядя по сторонам и постепенно узнавая все ближе уличный люд: попрошаек, шарманщиков и цветочниц, ловких жуликов и карманников, а также проституток и пьяниц старух, почти каждую ночь попадавших в полицейский участок.

По ночам я обходил Центральный рынок, площадь Мобер, набережные и глухие уголки по соседству с ними.

Но самая трудная работа была на ярмарке Трона и ярмарке Нейи на Блошином рынке, на бегах в Лоншане, во время патриотических манифестаций, военных парадов, торжеств в честь иностранных коронованных особ, сопровождаемых кортежем открытых колясок, и во время представлений бродячих цирков.

После нескольких лет и даже месяцев нашей службы память запечатлевает довольно много фигур и лиц, которые остаются в ней навсегда.

Я хотел бы — хотя это и нелегко — рассказать более или менее точно о взаимоотношениях с нашей клиентурой, включая тех, кого нам регулярно приходилось забирать.

Нечего и говорить, что романтическую сторону профессии мы довольно скоро перестаем замечать. Мы вынуждены смотреть на парижские улицы взглядом сыщика, мгновенно схватывая знакомые детали, то или иное изменение, чтобы тут же сделать вывод.

Раз уж я перешел к этому, начну с того, что всегда меня занимало, — в той связи, какая возникает между полицейским и дичью, за которой он охотится.

Прежде всего, полицейский за очень редким исключением — совершенно не чувствует никакой ненависти или даже злобы.

Не чувствует и жалости в том смысле, какой обычно придают этому слову.

Отношения наши, если хотите, чисто профессиональные.

Мы видим слишком многое, чтобы удивиться новым бедам или новым порокам, это легко можно понять.

Поэтому порок не вызывает у нас такого возмущения, а беда — такого сострадания, как у человека, не знакомого с темными сторонами жизни.

Зато существует другое, что безуспешно пытался передать Сименон, — существует, как это ни парадоксально, некая родственная связь между полицейскими и правонарушителями.

Только, прошу вас, не поймите меня превратно.

Разумеется, мы находимся по разные стороны баррикады. Но в то же время мы до известной степени попадаем в одни и те же переделки.

Башмаки текут как у проститутки с бульвара Клиши, так и у инспектора, который за ней наблюдает, и у обоих гудят ноги от бесконечного топтания по асфальту.

Они мокнут под тем же дождем и мерзнут на том же ледяном ветру. Вечер и ночь окрашены для них в один и тот же цвет, и оба едва ли не в равной мере знают, что представляет собой окружающая их толпа.

То же бывает и на ярмарке. Вот сквозь толпу пробирается карманник, для него эта ярмарка и вообще любое скопище людей — не праздник, не карусели, не полотняный шатер цирка и не расписные пряники, а бумажники в карманах у разинь.

Точь-в-точь как для полицейского. И тот и другой с первого взгляда отличают в толпе благодушного провинциала, сулящего вору превосходную поживу.

Сколько раз мне случалось часами следить за знакомым карманником, хотя бы за тем, которого мы прозвали Веревкой. Он знал, что я иду за ним по пятам, вижу малейшее его движение. Он знал, что я наблюдаю за ним. А я, в свою очередь, знал, что он знает о моем присутствии.

Его делом было во что бы то ни стало стащить часы или бумажник, а моим — помешать ему или схватить с поличным.

И что же? Бывало, Веревка обернется и поглядит на меня с улыбкой. Я тоже улыбнусь. Случалось даже, он заговаривал со мной, вздыхал: «Туговато придется!»

Мне было известно, что он на мели и сумеет вечером поесть только в том случае, если ему сейчас посчастливится. И для него не были тайной мои сто франков в месяц, рваные башмаки и жена, с нетерпением поджидающая меня после работы.

Я, должно быть, раз десять арестовывал его, вежливо, со словами:

— Ну, засыпался!

И у него, почти как у меня, сразу становилось легче на душе. Это ведь означало, что в участке он поест и переночует под крышей. Иные хорошо знали нас всех и спрашивали:

— Кто нынче дежурит?

Потому что одни разрешали курить, а другие — нет.

Целых полтора года после того, как меня перевели в универмаги, я с тоской вспоминал дежурство на улице.

После дождя, холода, солнца и пыли я целыми днями вдыхал перегретый воздух, запах шевиота, сурового полотна, линолеума и ниток.

В то время в проходах между отделами размещались отдушины отопления, откуда поступал сухой горячий воздух. Это было приятно, если войти с улицы промокшим от дождя. Стоило встать над такой отдушиной, и тебя окутывало облако пара. Но через несколько часов уже хотелось быть поближе к дверям — все же они открывались и впускали немного свежего воздуха.

А ведь надо было держаться естественно! Изображать из себя покупателя! Легко это, по-вашему, если на этаже торгуют только корсетами, женским бельем или мотками шелка?

— Будьте любезны проследовать за мной, без шума.

Некоторые тотчас понимали, в чем дело, и молча шли за нами в кабинет администратора. Другие разыгрывали возмущение, поднимали крик или закатывали истерику.

Однако и здесь у нас была постоянная клиентура.

В магазинах «Бон-Марше», «Прэнтан» или «Лувр» часто встречались одни и те же фигуры, обычно женщины среднего возраста, прятавшие невообразимое количество разнообразных товаров в специально пришитый под платье к нижней юбке карман.

Сейчас, когда оглядываешься на прошлое, полтора года кажутся пустяком. Тогда же каждый час тянулся, как в приемной у зубного врача.

— Ты сегодня в «Галери Лафайет»? — спросит, бывало, жена. — Я как раз собираюсь там кое-что купить.

Но там мы с ней не разговаривали. Делали вид, что незнакомы. Это было восхитительно. Я с радостью смотрел, как она с гордым видом расхаживает по отделам, иногда подмигивая мне исподтишка.

Не думаю, чтобы и она могла бы представить себя замужем не за полицейским инспектором. Она знала по имени всех моих сотрудников, говорила запросто о тех, кого и в глаза не видела, об их привычках, успехах или неудачах.

Прошло немало лет, пока я наконец решился в одно из своих воскресных дежурств привести ее в здание на набережной Орфевр, но оказалось, что ей там все знакомо. Она расхаживала, как у себя дома, осматривая то, что так хорошо знала по моим рассказам.

Наконец она заметила:

— Здесь не так грязно, как я думала.

— А почему здесь должно быть грязно?

— Какая уж чистота там, где бывают только мужчины. К тому же от них пахнет.

Я не пригласил ее в предварилку, где дух действительно был тяжеловат.

— А здесь, слева, чье место?

— Торранса.

— Это толстяка-то? Как же я сразу не догадалась! Он настоящий ребенок. Вон, до сих пор вырезает свои инициалы на столе. А где сидит папаша Лагрюм, который исходил весь Париж?

Раз уж я заговорил о башмаках, расскажу историю, когда-то растрогавшую мою жену.

Лагрюм, папаша Лагрюм, как мы его звали, был старше всех нас, но выше инспектора так и не поднялся. Он был печальный и долговязый. Летом всегда болел сенной лихорадкой, которая с первыми холодами сменялась хроническим бронхитом, и глухой кашель папаши Лагрюма эхом отдавался во всех кабинетах уголовной полиции.

К счастью, он тут бывал довольно редко. Однажды, говоря о кашле, он, на свою беду, ляпнул: «Врач велит мне побольше бывать на воздухе».

С этого дня воздух был ему обеспечен, даже с избытком.

Был он голенастым, большеногим, и ему поручали самые невообразимые розыски, когда приходится гонять по всему Парижу день за днем, без всякой надежды на удачу.

— Придется поручить это Лагрюму!

Всем было ясно, что означают эти слова, всем, кроме нашего простака, который с серьезнейшим видом записывал в блокнот кое-какие данные и уходил, сунув под мышку зонтик и отвесив нам общий поклон.

Теперь мне часто приходит в голову: а что, если он понимал, какую роль ему отводили? И безропотно смирился со своей судьбой. Ежедневно в течение многих лет больная жена дожидалась, когда он вернется в пригородный домик и займется хозяйством. А когда дочь вышла замуж, он, по-моему, вставал по ночам и нянчил младенца.

— Лагрюм, от тебя опять детскими пеленками пахнет!

На улице Коленкур убили старую женщину. Это было рядовое преступление, не вызвавшее газетной шумихи, так как жертвой оказалась никому не известная старушонка, жившая на ничтожную ренту.

Такие дела, как правило, оказываются самыми трудными. У меня в универмагах была горячая пора — близились рождественские праздники, и я не был подключен к этому делу, но ознакомился, как и все наши, с данными расследования.

Орудием убийства был кухонный нож, найденный на месте преступления. Он же был единственной уликой.

Самый обыкновенный нож, такой можно купить у торговца скобяными товарами, или у лоточника на рынке, или в любой мелочной лавчонке, а фабрикант, которого вскоре разыскали, утверждал, что десятки тысяч этих ножей разошлись по Парижу и его окрестностям.

Нож был новым. Его, видимо, приобрели специально для убийства. На черенке еще можно было прочесть цену, написанную несмываемым карандашом.

Это вселяло смутную надежду обнаружить торговца, у которого была сделана покупка.

— Лагрюм! Займитесь-ка этим ножом.

Лагрюм завернул нож в клочок газеты, сунул его в карман и ушел.

Он ушел в странствие по Парижу, которому суждено было длиться девять недель. Каждое утро Лагрюм являлся за ножом, убранным накануне в ящик стола.

Каждое утро мы смотрели, как он кладет орудие преступления в карман, берет зонтик и уходит, не забыв раскланяться.

Потом я узнал, сколько было лавок, — ведь дело это стало легендарным, — где могли купить нож. Даже если не выходить за городские стены и ограничиться двадцатью округами Парижа, число получается фантастическим.

О транспорте не могло быть и речи. Надо было ходить с улицы на улицу, чуть ли не от двери к двери.

Лагрюм носил в кармане план Парижа и зачеркивал на нем улицу за улицей.

Думаю, в конце концов даже начальство забыло, каким делом он занимается.

— Лагрюм свободен?

Кто-нибудь отвечал, что Лагрюм занят розыском, и больше вопросов не задавалось. Как я уже говорил, близилось Рождество. Зима стояла холодная и дождливая, грязь налипала на башмаки, а Лагрюм без устали таскался по улицам со своим бронхитом, глухо кашлял и не раздумывал, есть ли смысл в этих его хождениях.

Через девять недель, уже после Нового года, в мороз, он явился днем в уголовную полицию, все такой же спокойный и унылый, без радости или хотя бы облегчения во взгляде.

— Шеф здесь?

— Нашел?

— Нашел!

Не в скобяной лавке, не на рынке, не у торговца хозяйственными товарами. Все эти места он обошел понапрасну.

Нож был куплен в писчебумажном магазине на бульваре Рошешуар. Владелец узнал свой почерк, припомнил молодого человека в зеленом шарфе, сделавшего у него покупку два месяца назад.

Он сообщил довольно точные приметы, убийца был арестован и через год казнен.

А Лагрюм скончался на улице, но не от бронхита, а от паралича сердца.

Прежде чем рассказать о вокзалах, и в частности о Северном, к которому у меня все еще есть счет, мне хочется в двух словах коснуться довольно неприятной для меня темы.

Меня часто спрашивают, когда разговор заходит о первых годах моей службы:

— А в полиции нравов вы состояли?

Теперь полиция нравов переменила название. Ее стыдливо именуют Светской бригадой.

Ну что ж! И через это я прошел, как большинство моих собратьев. Служил я в полиции нравов недолго.

Несколько месяцев, не больше.

И сейчас, отлично понимая необходимость этой службы, я лишь смутно и с некоторой неловкостью припоминаю свои дни там.

Я уже говорил о фамильярных отношениях, которые сами собой возникают между полицейскими и теми, за кем они следят.

В силу определенных обстоятельств подобное панибратство бытует и в полиции нравов. Даже, пожалуй, оно там больше принято, чем в остальных службах. В самом деле, у каждого инспектора под опекой, если можно так выразиться, находится довольно постоянное число женщин, которых всегда можно встретить на одном и том же месте, у дверей той же гостиницы, под тем же фонарем, а тех, кто повыше рангом, — на террасе все той же пивной.

Я тогда еще не располнел и выглядел, как говорили многие, моложе своих лет.

Если вы вспомните историю с птифурами на бульваре Бомарше, вы поймете, что в некоторой области я был довольно робок.

Большинство полицейских держались с девками на короткой ноге, звали их по именам или кличкам, и повелось даже во время облавы, когда проституток сажали в «черный ворон», соревноваться с ними в похабстве и со смехом перебрасываться самыми грязными, непотребными ругательствами.

Еще эти дамы имели обыкновение задирать юбку и с нахальными выкриками показывать нам зад. Это, должно быть, казалось им крайним издевательством.

Первое время меня, вероятно, бросало в краску, я тогда вообще легко краснел. Смущение мое было замечено — уж мужчин-то эти женщины знало неплохо. И я тотчас же стал для них если не паршивой овцой, то козлом отпущения.

На набережной Орфевр меня всегда называли по фамилии, и я уверен, что многим сотрудникам и по сию пору неизвестно мое имя. Сам бы я, конечно, такое имя не выбрал, если бы меня спросили. Но я его не стыжусь.

Уж не подшутил ли надо мной какой-нибудь инспектор, которому было известно мое имя?

Под моим надзором находились улицы, прилегающие к Севастопольскому бульвару, где собирались, особенно возле Центрального рынка, девки самого низкого пошиба, в частности старые проститутки, нашедшие здесь своеобразное убежище.

Здесь же получали боевое крещение молоденькие служанки, недавно приехавшие из Бретани или из других мест, и таким образом сталкивались две крайности: шестнадцатилетние девчонки, которых отбивали друг у друга сутенеры, и ведьмы без возраста, отлично умевшие за себя постоять.

Однажды они принялись меня изводить, и скоро это вошло у них в привычку. Я проходил мимо старухи, торчавшей у входа в убогую гостиницу, и вдруг услышал, как она крикнула мне, оскалив в усмешке гнилые зубы:

— Привет, Жюль![1]

Я подумал было, что она назвала наудачу первое пришедшее на ум имя, но немного погодя, через несколько шагов, услышал опять:

— Как дела, Жюль?

Затем последовал хохот и непередаваемые здесь реплики сбившихся в кучку девиц.

Я знаю, как поступили бы иные на моем месте. Без долгих размышлений забрали бы кой-кого из девок и упрятали в тюрьму Сен-Лазар. Острастка подействовала бы на остальных, и, по всей вероятности, со мной стали бы держаться впредь более уважительно. Но я этого не сделал. И вовсе не из чувства справедливости. И уж совсем не из жалости.

Скорее всего, мне не хотелось играть в эту игру. Я предпочел сделать вид, что не слышу. Надеялся, что им скоро надоест. Но они ведь все равно что дети — никогда не знают границ.

О пресловутом Жюле сочинили песенку, и, стоило мне появиться, ее принимались распевать или, вернее, орать во все горло. Некоторые говорили, когда я проверял их документы: «Ну, Жюль, будь человеком! Ты ведь у нас симпатяга!»

Бедная Луиза! Ее в те дни пугало не то, что я могу поддаться соблазну, а то, что я занесу домой дурную болезнь. Порой я набирался блох. Поэтому, едва я возвращался домой, Луиза заставляла меня раздеваться и садиться в ванну, а сама чистила щеткой мою одежду на лестничной площадке или у открытого окна.

— Наверное, ты к ним прикасался! Смотри, хорошенько вымой под ногтями!

Говорили же, что можно заразиться сифилисом, выпив из плохо вымытого стакана!

Все это было не очень-то приятно, но зато я научился всему, чему следовало. Ведь я сам выбрал такую работу, верно?

Ни за что на свете не стал бы я тогда просить о переводе в другую бригаду. Начальство само перевело меня, когда сочло нужным, разумеется, в интересах дела, а не потому, что заботилось обо мне.

Назначили меня на вокзалы. Точнее, прикрепили к черному, угрюмому зданию, именуемому Северным вокзалом.

Вокзал, как и универмаг, хорош тем, что там не мокнешь под дождем. Зато от холода и ветра не укроешься — нигде в мире, должно быть, нет таких сквозняков, как на вокзалах, и в частности в здании Северного вокзала, поэтому некоторое время я мог по простудам соперничать со стариком Лагрюмом.

Только, пожалуйста, не воображайте, будто я на что-то жалуюсь и пользуюсь случаем излить застарелую злобу, описывая неприглядную изнанку парадного фасада.

Я был совершенно счастлив. Был счастлив, когда мерил шагами улицы, и не менее счастлив, когда следил в универмагах за так называемыми клептоманами.

Я чувствовал, что мало-помалу знакомлюсь со своим ремеслом, все глубже постигаю его сложности.

Всякий раз, например, когда мне случается проходить мимо Восточного вокзала, я невольно хмурюсь, вспоминая о мобилизации. Зато на Лионском вокзале, как и на вокзале Монпарнас, я вспоминаю время отпусков.

А Северный вокзал, самый холодный и самый деловой, неизменно наводит на мысль о жесткой и отчаянной борьбе за хлеб насущный. Не потому ли, что оттуда уезжают на шахты и заводы?

По утрам среди пассажиров первых поездов, прибывающих из Бельгии и Германии, почти всегда можно заметить торговцев контрабандными товарами, темных дельцов, чьи лица кажутся еще наглей в резком свете, льющемся сквозь стеклянную крышу вокзала.

И это не всегда мелкие жулики. Встречаются среди них и профессионалы международного класса, со своими агентами, подставными лицами и наемными убийцами, ведущие крупную игру и готовые защищаться любыми средствами.

Едва успеет рассосаться эта толпа, как начинают прибывать поезда из пригородов, но не из веселых деревень запада или юга, а из прокопченных, грязных поселков.

А из Парижа по направлению к ближайшей границе — бельгийской — стремятся те, кому по разным причинам надо бежать из Франции.

Сотни людей ждут в сером полумраке, насыщенном дымом и потом, беспорядочно толкутся, бегают от билетных касс к камерам хранения, изучают расписание, едят, пьют среди детей, собак и чемоданов и почти всегда измучены бессонной ночью, боязнью опоздать или страхом перед будущим в чужих краях.

Каждый день я подолгу наблюдал за ними, высматривая в толпе особенно замкнутое лицо, с глазами, уставленными в одну точку, лицо мужчины или женщины, для которых эта ставка — последняя.

Поезд уже подан и уйдет через несколько минут. Осталось только пройти сто метров, протянуть контролеру билет, зажатый в кулаке. Стрелки судорожно прыгают по огромному желтоватому циферблату вокзальных часов.

Орел или решка! Свобода или тюрьма. Или еще хуже.

А у меня в бумажнике — фотография, либо особые приметы, либо только скрупулезное описание уха.

Иногда мы одновременно замечаем друг друга, взгляды наши скрещиваются. И почти всегда он сразу все понимает.

Дальше все зависит от характера человека, от того, чем грозит ему встреча со мной, от его нервов, а то и от сущего пустяка — от раскрытой или закрытой двери, от чемодана, случайно оказавшегося между нами.

Он может пуститься наутек — тогда начнется отчаянная погоня сквозь толпу, которая возмущается или шарахается, по вагонам, стоящим на запасных путях, по шпалам, по стрелкам.

Всего за три месяца я встретил двух мужчин, — один из них был совсем юный, — которые при виде меня поступили совершенно одинаково. Оба сунули руку в карман, будто за пачкой сигарет. А через мгновение здесь же, среди толпы, не сводя с меня взгляда, пустили себе пулю в лоб.

Эти двое ничего не имели против меня, как и я против них. Каждый из нас делал свое дело. Они проиграли, вот и вышли из игры.

Я тоже оказался в проигрыше, так как должен был передать их живыми в руки правосудия.

Тысячи раз я провожал поезда. Тысячи раз встречал их и всякий раз наблюдал все ту же суматоху, бесконечные вереницы людей, устремляющихся неведомо куда.

У меня это стало своеобразной манией, как и у всех наших сотрудников. Даже если я не дежурю, даже если я, что уже почти невероятно, еду с женой в отпуск, мой взгляд невольно скользит по лицам пассажиров и очень редко не останавливается на человеке, которому страшно, хотя он старается всячески скрыть этот страх.

— Да идем же! Что с тобой?

И пока мы не сядем в купе, вернее, пока не тронется поезд, жена моя не может быть уверена, что поездка в самом деле состоится.

— Куда ты смотришь? Ведь ты не на дежурстве!

Я вздыхаю, иду за ней и в последний раз оборачиваюсь, чтобы бросить взгляд на загадочное лицо, уже теряющееся в толпе. Иду всегда нехотя.

Не думаю, чтобы я руководствовался служебным рвением или особой любовью к правосудию.

Повторяю, идет игра, и этой игре нет конца. Раз ты в ней участвуешь, трудно, а то и невозможно ее бросить.

Доказательство тому — нередкие случаи, когда полицейский, уйдя в отставку, и не всегда по своей воле, открывает частное сыскное агентство.

Впрочем, это уж, как говорится, с горя; я знаю, что любой из нас, как бы ни проклинал он тридцать лет подряд свою злополучную долю, готов вернуться в полицию и работать даже бесплатно.

Я сохранил мрачное воспоминание о Северном вокзале. Сам не знаю почему, но я всегда представляю его рано утром, окутанным сырым, липким туманом, полным невыспавшихся людей, бредущих как стадо к платформам или к выходу на улицу Мобеж. Представителей человеческой породы, с которыми я там сталкивался, можно отнести к самым несчастным, и, вспоминая иные тамошние аресты, я испытываю скорее раскаяние, нежели профессиональную гордость.

И все же, если бы мне предложили выбирать, я предпочел бы вновь занять пост у выхода на платформу, а не уехать с другого, более нарядного вокзала в солнечный уголок Лазурного берега.

Загрузка...