Les memoires de Maigret
© 1950 Georges Simenon Limited, all rights reserved
Première Enquête de Maigret
© 1948 Georges Simenon Limited, all rights reserved
Pietr-le-Letton
© 1930 Georges Simenon Limited, all rights reserved
© Книжный Клуб «Клуб Семейного Досуга», 2012
Случилось это в 1927 или 1928 году. У меня плохая память на даты, и я не отношусь к тем людям, которые самым тщательным образом хранят письменные свидетельства всех своих дел и поступков – штука весьма распространенная в нашей профессии и, как показывает практика, крайне полезная, а для некоторых порой и прибыльная. Лишь совсем недавно я вспомнил о тетрадях, куда моя жена без моего ведома и даже украдкой вклеивала газетные статьи, касающиеся моей персоны.
Я, без сомнения, даже мог бы указать точную дату – и все из-за одного дела, которое принесло нам в том году немало хлопот, но у меня не хватило мужества пролистывать все эти тетради.
Да какая разница! К тому же в отношении погоды мои воспоминания точны. Это случилось в один из дней поздней осени, один из бесцветных дней, выкрашенных только серой и белой краской, один из тех дней, которые я называю «канцелярскими», потому что создается впечатление, будто бы в столь тусклой и унылой атмосфере не может произойти ничего интересного; в конторе в такой день от скуки хочется вытащить на свет все документы, покончить с рапортами, давно валяющимися на столе, и быстро, хотя и без энтузиазма, разобраться с текущими делами.
Если я и настаиваю на этих серых тонах, лишенных объемности, то не потому, что питаю слабость к ярким цветам, а только затем, чтобы подчеркнуть, насколько будничным было это событие само по себе – событие, утонувшее в обыденных делах и поступках бесцветного дня.
Было около десяти часов утра. Совещание закончилось четверть часа тому назад: на этот раз оно оказалось коротким.
В наши дни даже малосведущая публика в общих чертах представляет, чему посвящены оперативные совещания в криминальной полиции, но в ту далекую пору большая часть парижан затруднилась бы ответить, какое ведомство расположено на набережной Орфевр.
Ровно в девять часов утра звонок приглашает всех руководителей различных служб проследовать к начальнику полиции, в его большой кабинет, окна которого выходят на Сену. В подобных собраниях нет ничего неординарного. Многие направляются туда, покуривая трубку или сигарету, зажав под мышкой те или иные документы. Рабочий день еще толком не начался, и потому каждый из присутствующих хранит едва уловимый аромат кофе с молоком и круассанов. Пожимаем друг другу руки. Неспешно беседуем, дожидаясь, пока все соберутся.
Затем каждый по очереди вводит патрона в курс дел, которые произошли в его секторе. Некоторые остаются стоять, иногда у окна, и смотрят на автобусы и такси, снующие по мосту Сен-Мишель.
Вопреки распространенному мнению речь идет не только о преступниках.
– Как здоровье вашей дочери, Приоле? Корь?
Я припоминаю, как однажды служащие полиции со знанием дела обсуждали всевозможные кулинарные рецепты.
Конечно, разговор касается и более серьезных проблем: например, глупостей, которые регулярно совершает сын депутата или министра, причем молодой человек продолжает их делать с явным удовольствием, и потому юнца необходимо срочно приструнить без лишнего шума. Или мы говорим о богатом иностранце, который недавно поселился в роскошном отеле на Елисейских Полях и чье присутствие несколько беспокоит правительство. Или о маленькой девочке, найденной несколькими днями ранее на улице, за которой пока не явился никто из родственников, хотя фотографии малышки опубликованы во всех газетах.
Все присутствующие в кабинете – профессионалы, и происшествия они рассматривают только с профессиональной точки зрения, обходясь без лишних слов, так что все сразу же выглядит крайне простым. Таковы наши будни.
– Ну что, Мегрэ, вы до сих пор не арестовали вашего поляка с улицы Бираг?
Я спешу заявить, что ничего не имею против поляков. И если мне приходится частенько упоминать о них, то вовсе не потому, что дело в некой жестокости или развращенности упомянутой нации. Причина в том, что именно в ту пору Франция, испытывающая нехватку рабочей силы, ввозила поляков тысячами и отправляла их на северные шахты. В Польше желающих уехать находили где придется, порой вербуя целые деревни – мужчин, женщин, детей, – и набивали ими поезда, как в былые времена набивали вагоны чернокожими трудягами.
Надо отметить, что большая часть поляков выполняет свою работу самым добросовестным образом и многие из них стали уважаемыми гражданами Франции. Но, как и следовало ожидать, среди них нашлась небольшая группа людей, которая время от времени доставляет хлопоты полиции.
Рассказывая обо всем этом, быть может, немного бессвязно, я пытаюсь погрузить читателей в атмосферу, царившую в нашем ведомстве в тот период.
– Я бы хотел, патрон, еще два или три дня последить за ним. Он до сих пор не вывел нас на своих сообщников. Но в конечном итоге, рано или поздно, это случится.
– Министр теряет терпение, и все из-за газетных статей…
Ох уж эти газеты! Высокопоставленные чиновники всегда страшатся газет и общественного мнения. Преступление еще толком не успело произойти, а от нас уже требуют, чтобы мы во что бы то ни стало нашли виновного.
Всего через несколько дней нам заявляют:
– Посадите за решетку кого угодно, неважно кого, а за это время общественный интерес к делу уляжется.
Возможно, к этой теме я вернусь позже. Впрочем, в то утро речь шла не о поляке; говорили о преступлении, совершенном абсолютно новым способом, – а подобные вещи случаются редко.
Три дня тому назад на бульваре Сен-Дени в самый полдень, когда большая часть магазинов закрывается на обед, напротив небольшой ювелирной лавки остановился грузовик. Какие-то люди выгрузили из него огромный ящик и положили прямо перед дверью магазинчика, после чего сели в грузовик и уехали.
Сотни парижан прошли мимо этого ящика, не обратив на него никакого внимания. Ювелир, вернувшись из ресторана, где он заморил червячка, нахмурил брови.
И когда владелец магазина отодвинул ящик, оказавшийся подозрительно легким, он заметил, что в его стенке, прилегающей к двери, прорезано отверстие. Точно такое же отверстие красовалось и в самой двери; разумеется, все витрины были разграблены, пропал и сейф.
Расследования подобного рода не приносят славы, но требуют долгих месяцев кропотливой работы и привлечения большого количества людей. Грабители не оставили никаких следов и ни единой компрометирующей улики.
Поскольку подобный метод оказался совершенно новым, было бесполезно использовать картотеку и искать среди той или иной категории злоумышленников.
Все, что у нас имелось, – это большой, ничем не примечательный ящик, и вот уже целых три дня добрая дюжина инспекторов посещала все мастерские, изготавливающие ящики, и, как оказалось, подобные изделия можно встретить в любой из них.
Итак, я вернулся в свой кабинет и начал составлять рапорт, когда прозвучал звонок внутреннего телефона.
– Это вы, Мегрэ? Не могли бы вы зайти ко мне на минутку?
В этом тоже не было ничего удивительного. Каждый день (или почти каждый день) патрон вызывал меня в кабинет, и отнюдь не всегда для того, чтобы обсудить дела; начальника полиции я знал с раннего детства, он частенько проводил отпуск рядом с нашим домом в Алье и был другом моего отца.
В моих глазах он всегда оставался «большим начальником» и настоящим патроном в полном смысле этого слова, ведь именно под его руководством я начинал службу в криминальной полиции, и он не то чтобы покровительствовал мне, но всегда внимательно и ненавязчиво наблюдал за моими успехами. И именно он, одетый во все черное, в неизменном котелке, в одиночестве направлялся под пули к дверям пустующего дома, который вот уже два дня удерживал Бонно и его банда, оказывая сопротивление полиции и жандармерии.
Я говорю о Ксавье Гишаре, человеке с насмешливым взглядом и длинными седыми волосами, как у поэта.
– Войдите, Мегрэ.
В то утро дневной свет был настолько тусклым, что на столе патрона горела лампа под зеленым абажуром. Войдя, я увидел молодого человека, сидящего в кресле у стола; при моем появлении он поднялся и протянул мне руку, когда нас представили друг другу.
– Комиссар Мегрэ. Месье Жорж Сим, журналист…
– Не журналист, а романист, – улыбаясь, возразил молодой человек.
Ксавье Гишар тоже улыбнулся. Мой начальник имел в запасе палитру самых разнообразных улыбок, отражающих все оттенки его настроения и мыслей. Также Гишар обладал изрядной долей иронии, но понимали ее лишь те, кто действительно знал патрона; другие же порой принимали его за весьма наивного человека.
Патрон заговорил со мной со всей серьезностью, как если бы речь шла о крайне важном деле или об очень значительной персоне.
– Месье Симу необходимо ознакомиться с работой криминальной полиции, ему это нужно для написания романов. Как он мне только что рассказал, большая часть человеческих драм разыгрывается именно в этом здании. Он также объяснил, что ему не столь важны детали механизма расследования – эти подробности он уже смог почерпнуть из документов, – как желательно знать все о той обстановке, в которой проходят операции.
Я лишь изредка поглядывал на молодого человека. Ему было около двадцати четырех лет, худой, волосы почти такие же длинные, как у патрона; но главное, что я мог о нем сказать, – ему чужды сомнения, и прежде всего он не сомневается в самом себе.
– Я полагаю, что вы согласитесь показать гостю наше скромное учреждение, Мегрэ?
Уже направляясь к двери, я услышал, как вышеупомянутый Сим произнес:
– Прошу прощения, месье Гишар, но вы забыли сказать комиссару…
– Ах да! Вы правы. Месье Сим, и он это подчеркивает, не является журналистом. Поэтому мы ничем не рискуем: он никогда не разместит в газетах материалы, которые не должны подвергаться огласке. Он обещал, хотя я его об этом и не просил, использовать все, что он здесь увидит или услышит, исключительно в своих романах, причем в совершенно измененной форме, чтобы не создавать нам никаких сложностей.
Также я слышу, как патрон важно добавляет, склоняясь над корреспонденцией:
– Вы можете доверять ему, Мегрэ. Он дал мне слово.
Я уже тогда почувствовал, что неизвестный писатель сумел заговорить зубы Ксавье Гишару, и впоследствии получил этому доказательства. Итак, месье Сим очаровал моего патрона не только молодой дерзостью; существовала еще одна деталь, о которой я узнал позднее. Дело в том, что кроме службы у начальника полиции была еще одна страсть – археология. Он состоял членом нескольких научных обществ и написал внушительный труд (который я никогда не читал) об истоках возникновения района, на месте которого раскинулся Париж.
Как оказалось, наш Сим об этом знал – я частенько спрашиваю себя, было ли это случайностью – и завел беседу об археологии.
Вероятно, поэтому патрон обратился лично ко мне? Почти каждый день на набережной Орфевр кто-нибудь вынужден «принимать гостей». В основном речь идет о высокопоставленных иностранцах, так или иначе связанных с полицией своей страны, иногда просто о влиятельных избирателях, прибывших из провинции и гордо размахивающих удостоверением своего депутата.
Все это стало обыденным. Экскурсия по криминальной полиции напоминала осмотр исторических памятников, и кто-то даже придумал короткую, но скучную речь, которую каждый сотрудник выучил почти наизусть.
Но обычно всем этим занимаются простые инспекторы, и должна прибыть действительно фигура первой величины, чтобы к «экскурсии» подключили начальника отдела.
– Если вы хотите, – предложил я, – сначала мы поднимемся в службу антропометрии.
– Я бы предпочел начать с вестибюля, если вас это не сильно затруднит.
Тут я первый раз удивился. Впрочем, мой спутник произнес эту фразу самым обезоруживающим тоном и, застенчиво взглянув на меня, пояснил:
– Понимаете, я хотел бы пройти тем же путем, по которому обычно следуют ваши подопечные.
– В таком случае нам следует начать с камеры предварительного заключения, так как большая часть подозреваемых проводит ночь именно там, а затем, уже утром, их доставляют в отдел.
Сим невозмутимо сообщил:
– Я посетил ее прошлой ночью.
Он не делал никаких записей. При нем не было ни блокнота, ни ручки. Несколько минут он постоял в застекленном зале ожидания, где в черных рамках висели фотографии полицейских, погибших при исполнении задания.
– А сколько в среднем их погибает в год?
Затем он пожелал осмотреть мой кабинет. Так уж случилось, что именно в это время рабочие затеяли там ремонт. Я временно занимал кабинет на антресольном этаже, представляющий собой яркий пример старого канцелярского стиля, с неизменной пылью, массивной мебелью из черного дерева и печью, растапливающейся углем, – их и сейчас еще можно встретить в зданиях некоторых провинциальных вокзалов.
Именно в этом кабинете я начинал свою карьеру, именно здесь я просидел пятнадцать лет, работая инспектором, и признаюсь, что до сих пор испытываю нежные чувства к этой большой печи. Зимой я любил набивать ее до отвала углем и смотреть на раскаленный красный чугун.
Это была не столько моя причуда, сколько маленькая хитрость, уловка. Посреди трудного допроса я вставал и начинал медленно перемешивать угли, затем с грохотом подкидывал полную лопату топлива, и проделывал все это с таким простодушным видом, что допрашиваемый был совершенно сбит с толку и не мог оторвать от меня глаз.
И хочу вам признаться, что, когда я переехал в свой новый, современный кабинет, оснащенный центральным отоплением, я не раз с грустью вспоминал о моей старенькой печке, но даже и не подумал просить разрешения – мне бы все равно отказали – забрать ее с собой.
Я приношу извинения, что столь подробно останавливаюсь на таких мелочах, но я и сам еще толком не знаю, куда выведут меня мои записи.
Гость внимательно осмотрел мои трубки, пепельницы, часы из черного мрамора, стоящие на камине, маленькую эмалированную раковину за дверью и полотенце, которое всегда пахло мокрой псиной. Он не задал ни единого вопроса, касающегося работы. Казалось, что документы интересовали его меньше всего.
– Если мы поднимемся по лестнице, то попадем в лабораторию.
Здесь он тоже рассеянно окинул взглядом частично застекленную крышу, стены, пол, манекен, которым мы пользуемся для восстановления некоторых деталей преступления, но его не заинтересовала ни лаборатория сама по себе, ни сложная аппаратура, с помощью которой здесь проводились исследования.
По привычке я хотел дать некоторые объяснения:
– Увеличивая примерно в сотни раз любой письменный текст и сравнивая его…
– Я знаю. Знаю.
И в этот момент он, будто между прочим, спросил меня:
– Вы читали Ганса Гросса?
Я никогда раньше даже не слышал этого имени. Впоследствии я узнал, что речь шла об австрийском следователе, который в 1880 году основал первую кафедру научной криминалистики в Венском университете.
Что касается моего гостя, то он прочел два солидных труда этого ученого. Он вообще много читал, в том числе большое количество книг, о существовании которых я даже не подозревал, и их названия молодой человек цитировал самым равнодушным тоном.
– Следуйте за мной по этому коридору, я покажу вам картотеку, в которой хранятся…
– Я знаю. Знаю.
Он начал меня раздражать. Складывалось впечатление, что меня оторвали от дел только для того, чтобы романист смог осмотреть стены, потолки и полы полицейского управления, а затем, взглянув на всех нас, составить некий инвентарный список.
– В этот час в службе антропометрии настоящее столпотворение. Должно быть, с женщинами уже закончили. Настала очередь мужчин…
Около двадцати совершенно голых мужчин, задержанных ночью, ожидали своей очереди, чтобы их измерили и сфотографировали.
– В конечном счете, – заявил молодой человек, – мне осталось лишь взглянуть на специальную медсанчасть при камерах предварительного заключения.
Я нахмурился.
– Посетителям туда вход запрещен.
В этом мало кому известном кабинете преступники или подозреваемые предстают перед судебно-медицинскими экспертами, которые проводят с ними несколько психологических тестов.
– Поль Бурже имел привычку присутствовать на подобных сеансах, – спокойно ответил мой гость. – Я попрошу разрешения.
Одним словом, у меня остались весьма тусклые воспоминания об этом человеке, столь же тусклые, как и тот далекий день. И если я не сделал ничего, чтобы поскорее завершить его визит, то лишь потому, что месье Сима порекомендовал сам патрон, а еще потому, что у меня не было никаких важных дел и надо было хоть как-то убить свободное время.
Когда мы вновь вернулись в кабинет, молодой человек сел и протянул мне кисет с табаком.
– Насколько я понял, вы тоже курите трубку. Мне всегда нравились люди, курящие трубку.
Как обычно, на моем столе лежала добрая полудюжина трубок, и писатель принялся изучать их с видом знатока.
– Над каким делом вы работаете в настоящее время?
Профессионально, сухим тоном я рассказал молодому человеку о ящике, оставленном на пороге ювелирной лавки, и заметил, что в этом случае преступники использовали совершенно новую технику.
– А вот и нет, – перебил меня месье Сим. – Подобная техника ограбления применялась восемь лет тому назад в Нью-Йорке, коробку положили перед магазином на Восьмой авеню.
Должно быть, он гордился собой, но, следует отметить, при этом не выглядел зазнайкой. С самым серьезным видом романист курил трубку, будто пытаясь прибавить к своему возрасту еще десяток лет, чтобы держаться на равных с тем зрелым человеком, каковым я уже был в те годы.
– Видите ли, господин комиссар, профессионалы меня не интересуют. Их психология очевидна, в ней нет никакой загадки. Это просто люди, выполняющие свою работу, вот и все, далее – точка.
– Кто же вас интересует в таком случае?
– Обычные люди. Такие же, как вы или я, которые в один прекрасный день совершают убийство, не планируя его заранее.
– Таких очень мало.
– Я знаю.
– В основном это убийства из ревности…
– Убийства из ревности мне тоже неинтересны.
Вот и все, что отложилось в моей памяти от этой встречи. Я вскользь упомянул о весьма хлопотном деле, которое мне довелось расследовать несколькими месяцами ранее, упомянул потому, что речь шла не о профессионалах, а о некой девушке и жемчужном ожерелье.
– Я благодарю вас, господин комиссар. Надеюсь, что буду иметь удовольствие встретить вас снова.
Что касается меня, то я подумал: «Очень надеюсь, что нет». Прошли недели, месяцы. Однажды, в самый разгар зимы, мне показалось, что по большому коридору криминальной полиции вышагивает тот самый Сим.
Следующим утром на моем столе рядом с ежедневной почтой я обнаружил маленькую книжицу с безобразно иллюстрированной обложкой – такие книги часто можно увидеть в газетных киосках или в руках девушек-простушек. На обложке красовалось название: «Девушка с жемчугами», имя автора – Жорж Сим.
Эта книга не вызвала у меня ни интереса, ни желания прочесть ее. Я вообще мало читаю и уж никогда не увлекался бульварными романами. Даже не знаю, куда засунул эту брошюрку, напечатанную на плохой бумаге, – вероятно, швырнул в корзину. Несколько дней я не вспоминал о ней.
Но вот однажды, снова утром, я нашел на столе еще одну книжку, мало чем отличающуюся от предыдущей, и отныне ежедневно рядом с моей корреспонденцией появлялся новый экземпляр издания.
Довольно долго я не обращал внимания на то, что все мои инспекторы, и особенно Люка, порой поглядывают на меня беспричинно веселыми взглядами. В конце концов однажды в полдень, когда мы отправились с Люка пропустить по стаканчику в ресторан «Дофин», мой помощник, долго ходя вокруг да около, выпалил:
– Вот вы и стали героем романа, патрон.
И достал из кармана книгу.
– Вы читали?
Люка признался, что это Жанвье – в ту пору самый молодой инспектор моей бригады – каждое утро кладет мне на стол эту книжонку.
– В общих чертах этот персонаж действительно напоминает вас. Сами увидите.
Он был прав. Герой романа походил на меня, как карандашный рисунок, сделанный рукой карикатуриста-любителя на мраморной столешнице, походит на живого человека из мяса и костей.
В книге я стал более толстым и грузным, чем был на самом деле, но благодаря этому приобрел, если так можно выразиться, удивительную весомость.
Что касается самой истории, то она изменилась до неузнаваемости, и в романе мне довелось использовать самые неожиданные методы расследования.
В тот же вечер я застал мою жену с книгой в руках.
– Мне ее вручила молочница. По всей видимости, в ней рассказывается о тебе. Но я еще не успела прочесть ни страницы.
Что я мог сделать? Ведь, как и обещал пресловутый Сим, он не написал статью в газету. Он не написал даже серьезную книгу. Это была всего лишь маленькая книжонка, которой было бы смешно придавать большое значение.
Да, он использовал мое настоящее имя. Но писатель мог бы возразить, что на свете существует отнюдь не единственный человек, носящий фамилию Мегрэ. Я лишь пообещал себе, что встречу его крайне сухо, если уж судьбе будет угодно свести нас снова. Но в глубине души я был уверен, что молодой человек никогда больше не переступит порог криминальной полиции.
Однако я ошибся. Однажды, не дожидаясь вызова, я постучал в дверь патрона, чтобы спросить у него совета по поводу одного дела, и Гишар отреагировал мгновенно:
– Входите, Мегрэ. Я как раз собирался вам звонить. Ко мне зашел наш друг Сим.
На лице друга Сима не было ни тени смущения. Напротив, он казался чрезвычайно довольным. Во рту писатель держал трубку совершенно невероятных размеров.
– Как дела, господин комиссар?
Гишар пояснил:
– Месье Сим только что прочел мне отрывок из книги, как бишь ее… Она посвящена нашей конторе.
– Я в курсе.
Глаза Ксавье Гишара смеялись, и на сей раз он, кажется, потешался надо мной.
– Затем месье Сим перешел к весьма существенным вопросам – я полагаю, они заинтересуют и вас. Он вам сам сейчас все изложит.
– Все очень просто. До сих пор во французской литературе (мы не будем говорить о редких исключениях) преступники и злоумышленники выглядели эдакими симпатягами, а полицию осмеивали и представляли в самом невыгодном свете.
Гишар согласно кивнул.
– Все именно так, не правда ли?
Да, дело обстояло именно так. Не только в литературе, но и в повседневной жизни. Я сразу же припомнил один эпизод, причем весьма неприятный, относящийся к самому началу моей карьеры в полиции, когда я еще патрулировал улицы. Я намеревался задержать вора-карманника прямо у выхода из метро, когда он вдруг принялся вопить, я уж и не помню что, возможно: «Держите вора!»
И мгновенно на меня набросилось около двадцати человек. Я объяснил им, что служу в полиции и что убегающий тип не кто иной, как вор-рецидивист. Я не сомневаюсь, что они поверили мне. Но при этом сделали все возможное, чтобы задержать меня, таким образом позволив моей «рыбке» ускользнуть в открытое море.
– Итак, – вновь взял слово Гишар, – наш друг Сим намеревается написать серию романов, где полиция будет представлена в истинном свете.
Я скривился, и это не ускользнуло от патрона.
– Почти в истинном свете, – поправился он. – Вы понимаете меня? Эта его книга – всего лишь набросок того, что он собирается написать.
– Он воспользовался моим именем.
Я полагал, что молодой человек смутится, принесет извинения. Ничего подобного.
– Надеюсь, что вы не обиделись, господин комиссар. Но это оказалось сильнее меня. Когда я представляю себе персонажа с определенным именем, я уже не в силах ничего изменить. Я тщетно пытался сложить всевозможные слоги, чтобы заменить фамилию Мегрэ. В конечном итоге пришлось отказаться от подобной идеи. Иначе это был бы не мой персонаж.
Он так спокойно произнес «мой персонаж», и самое странное, что я не возразил – возможно, из-за Ксавье Гишара и его искрящегося смехом взгляда, который он не сводил с меня.
– На этот раз речь идет не о бульварном романе, а о… Как вы это назвали, месье Сим?
– Полухудожественное произведение.
– И вы рассчитываете, что я…
– Я хотел бы узнать вас получше.
Я уже упоминал: ему были чужды сомнения. И полагаю, что именно в этом заключалась его сила. Думаю, благодаря ей Сим сумел подключить к своей игре моего патрона, который искренне интересовался любыми образчиками рода людского и который сообщил мне совершенно серьезно:
– Ему всего лишь двадцать четыре года.
– Мне трудно придумать персонаж, если я не знаю, как он ведет себя на протяжении всего дня. Например, я не смогу написать о миллиардерах, пока не увижу хотя бы одного из них в халате, поедающего вареное яйцо на завтрак.
Все это случилось так давно, но я по сей день задаюсь вопросом, по какой загадочной причине мы слушали его, не хохоча.
– Итак, вы хотели бы…
– Узнать вас получше, понаблюдать за тем, как вы живете и работаете.
Разумеется, патрон не отдавал мне никаких приказов. В противном случае я, без сомнения, заартачился бы. Какое-то время мне еще казалось, что Гишар меня разыгрывает, ведь он остался верным сыном Латинского квартала, а в ту пору Латинский квартал обожал подобные каверзы.
Быть может, для того чтобы сделать вид, будто я не принимаю всю эту затею всерьез, я равнодушно пожал плечами и сказал:
– Приступайте, когда захотите.
Обрадованный Сим вскочил.
– Прямо сейчас!
Повторю еще раз: теперь, по прошествии многих лет, все это может показаться смешным. В то время доллар стоил совершенно невероятных денег. Американцы прикуривали сигары от банкноты в тысячу франков. Чернокожие музыканты буйствовали на Монмартре, а богатые дамы в возрасте позволяли аргентинским жиголо воровать у них драгоценности во время танцевальных вечеринок.
Роман «Холостячка» печатался астрономическими тиражами, полиция нравов была сыта по горло оргиями в Булонском лесу, которые она не всегда осмеливалась прерывать, боясь побеспокоить «расшалившихся» работников иностранных консульств.
Женщины носили короткие стрижки и короткие юбки, мужчины щеголяли ботинками с заостренными носами и брюками, обтягивающими лодыжки.
Я отлично понимаю, что это ничего не объясняет. Но все это – часть общего целого. Я снова вижу юного Сима, входящего утром в мой кабинет, словно он уже стал одним из инспекторов полиции. Романист приветливо бросает: «Не обращайте на меня внимания», и усаживается в углу.
Он по-прежнему не делал никаких записей. Задавал мало вопросов. Он скорее имел привычку высказывать собственное мнение. Как он мне объяснил впоследствии – но это вовсе не означает, что я ему поверил, – реакция человека на какое-либо утверждение может рассказать о нем много больше, чем ответ на четко сформулированный вопрос.
В полдень, когда мы – Люка, Жанвье и я – шли на аперитив в ресторан «Дофин», что случалось частенько, он следовал за нами.
По утрам, во время оперативного совещания в кабинете нашего патрона, он всегда оказывался сидящим где-нибудь в уголке.
Это продолжалось несколько месяцев. Когда я спрашивал Сима, что он пишет, молодой человек отвечал:
– Все те же популярные романы, ведь я должен зарабатывать на жизнь. С четырех до восьми часов утра. В восемь часов мой рабочий день заканчивается. Я приступлю к написанию полухудожественных произведений только тогда, когда почувствую, что готов.
Уж и не знаю, что пришло ему в голову, но однажды, после того как в одно из воскресений я пригласил писателя отобедать на бульвар Ришар-Ленуар и представил его жене, молодой человек вдруг прекратил визиты на набережную Орфевр.
Было даже как-то странно больше не видеть, как он сидит в углу, встает, когда встаю я, постоянно следует за мной по пятам, посещая все отделы, которые посещаю я сам.
Весной я получил весьма неожиданное приглашение:
«Жорж Сим имеет честь пригласить Вас в следующий вторник в сквер Вер-Галан на церемонию спуска на воду его корабля «Остгот», освящение которого проведет господин кюре из собора Парижской Богоматери».
Я туда не пошел. Впоследствии от патрульных полицейских я узнал, что в течение трех дней и ночей целая банда бесноватых молодчиков гуляла на борту корабля, пришвартовавшегося в самом центре Парижа и расцвеченного яркими флагами. Однажды, пересекая Новый мост, я увидел упомянутый корабль; у подножия мачты сидел мужчина в фуражке капитана дальнего плавания и печатал на машинке.
Уже на следующей неделе судно исчезло, и сквер Вер-Галан обрел свой привычный вид.
Около года спустя я получил еще одно послание, на сей раз написанное на одной из наших дактилоскопических карточек.
«Жорж Сименон имеет честь пригласить Вас на антропометрический бал, который состоится в “Буль-Бланш” по случаю запуска серии его детективных романов».
Сим превратился в Сименона.
А скорее всего, ощутив себя отныне значительной персоной, литератор вернулся к своей настоящей фамилии.
Я не стал этим озабочиваться и не пошел на пресловутый бал, но на следующий день узнал, что его посетил сам префект полиции.
Узнал из газет. Все в тех же газетах, причем на первой полосе, сообщалось, что комиссар Мегрэ «с шумом ворвался в детективную литературу».
В то утро, когда я прибыл на набережную Орфевр и поднимался по парадной лестнице, я видел одни лишь насмешливые улыбки и веселые лица; многие спешили отвернуться, завидев меня.
Мои инспекторы делали все возможное, чтобы сохранить положенную им серьезность. Коллеги на оперативном совещании общались со мной с каким-то новым, нарочито подчеркнутым уважением.
Лишь патрон вел себя как обычно и с рассеянным видом поинтересовался:
– А вы, Мегрэ? Какие у вас сейчас дела в производстве?
В магазинчиках квартала Ришар-Ленуар не было такого торговца, который бы не счел своим долгом продемонстрировать газету с моей фамилией, напечатанной крупным шрифтом, моей жене и взволнованно спросить:
– Это действительно ваш муж, не правда ли?
Увы, это был я!
Когда многие узнали, что я пишу эту книгу, а издатель Сименона предложил мне опубликовать ее, даже не прочитав, еще до того, как была закончена первая глава, – бóльшая часть моих друзей отнеслась к моему замыслу одобрительно, хотя и с некоторой долей скептицизма. Я не сомневаюсь, что они думали: «Вот и Мегрэ взялся за перо!»
Действительно, в течение нескольких последних лет по крайней мере трое моих бывших коллег, принадлежащих к тому же поколению, что и я, написали и выпустили свои мемуары.
Спешу заметить, что они следовали старинной традиции полицейских Парижа, благодаря которой на свет появились воспоминания Масе и великого Горона, в свое время возглавлявших Сюрте[1]. Что же касается наиболее блистательного полицейского, легендарного Видока, то он, к несчастью, не оставил собственноручно написанных мемуаров. Основываясь на них, можно было бы сравнить его с портретом, созданным литераторами, которые вывели его под собственной или же под чужой фамилией, как это сделал Бальзак, наделив своего героя именем Вотрэн.
Я нисколько не стремлюсь примерять на себя роль защитника своих коллег. Я лишь мимоходом отвечаю на замечания, которые нередко слышу.
– Что их читать, – говорят мне. – Им приходилось прикладывать совместные усилия и трудиться втроем, чтобы разгадать загадку любого нашумевшего преступления.
И тут же приводят в пример дело Месторино, которое недавно наделало так много шума.
Однако я могу сказать, что и сам участвовал в этом процессе, потому что дело подобного масштаба требует совместной работы всех полицейских служб. Что же касается финального допроса, знаменитого допроса, длящегося двадцать восемь часов, допроса, который сейчас так любят припоминать, – то нас в нем участвовало даже не четверо, а, по крайней мере, шестеро человек, последовательно сменявших друг друга, и каждый из нас задавал одни и те же вопросы, формулируя их самым невероятным образом, и каждый раз одерживая пусть крошечную, но победу.
После работы в подобных условиях было трудно определить, кто из нас и в какой момент сумел нажать на нужный рычаг, запустивший весь процесс, который привел к столь необходимому признанию.
Впрочем, я спешу заявить, что название «Мемуары» выбрано не мной. Мы перебрали множество слов и попросту не нашли ничего более подходящего.
Тем же образом дела обстоят и с подзаголовками (я увидел их лишь в гранках) – кажется, именно так называются фразы, открывающие очередную главу книги. Издатель попросил у меня разрешения добавить их задним числом, как он тактично выразился, «по типографским причинам», но в действительности, я думаю, это было сделано для того, чтобы слегка оживить мой текст.
Среди множества обязанностей, лежащих на моих плечах на набережной Орфевр, вероятно, с наибольшей серьезностью я относился к составлению рапортов. Быть может, это как-то связано с наследственным пристрастием к точности и скрупулезности, которое я перенял от отца?
Я часто слышал шутку, ставшую почти классикой:
– В отчетах Мегрэ главное место отводится скобкам.
Вероятно, это потому, что я вечно стремлюсь объяснить все и вся, ведь даже самая маленькая деталь не кажется мне ни простой, ни никчемной.
Если вы ждете от этих мемуаров рассказа о делах, которые мне приходилось распутывать на протяжении всей моей карьеры, то, боюсь, я разочарую почтенную публику.
За те полвека, что я прослужил в полиции, вряд ли наберется более двадцати действительно сенсационных дел, и я уже упоминал о некоторых из них: дело Бонно, дело Месторино, еще дело Ландрю, дело Саррэ и несколько других.
И мои коллеги, а в некоторых случаях мои бывшие начальники, не раз подробно рассказывали о них.
Что касается других расследований, запутанных и интересных, но не попавших на страницы газет, то Сименон взял на себя труд описать их.
И тут я подхожу к главному, к тому, что я пытался донести до читателя с того самого момента, как взялся за эти записки, то есть хочу объяснить подлинные мотивы, заставившие меня засесть за мемуары, которые на самом деле не являются мемуарами – и лучше, чем когда-либо, понимаю, что не знаю, как все это выразить.
Некогда я прочитал в газете, что Анатоль Франс, который, судя по всему, был человеком большого ума и всегда умело использовал иронию, позировал художнику Ван Донгену, а когда портрет был закончен, не только отказался забрать его, но и запретил мастеру показывать его публике.
Приблизительно в то же время знаменитая актриса затеяла сенсационный процесс против карикатуриста, который настолько исказил ее черты, что дама сочла это оскорбительным и наносящим ущерб ее карьере.
Я – не академик и не звезда сцены. И не думаю, что я наделен чрезмерной обидчивостью. За все годы службы я не направил ни одного опровержения в газеты, которые не скупились на критику, рассказывая о моих расследованиях, поступках или методах ведения дел.
Конечно, в наши дни отнюдь не все заказывают свои портреты художникам, но почти каждый, в той или иной ситуации, сталкивался с фотографами. И могу предположить, что каждый отлично помнит тот дискомфорт, который он испытывал, глядя на свое собственное изображение, страдающее некоторой неточностью.
Вы понимаете, что я хочу сказать? Мне немного неловко, что я так настаиваю на этом. Я знаю, что коснулся весьма важной и очень личной темы, а также, что редко со мной случается, боюсь показаться смешным и нелепым.
Я полагаю, что не обратил бы никакого внимания, если бы автор наделил меня чертами характера, совершенно не похожими на мои собственные, даже если бы прибегнул к откровенной клевете.
Но я вновь возвращаюсь к сравнению с фотографией. Объектив фотоаппарата не допускает полного несоответствия. Изображение отличается, но не существенно. И если вам зададут прямой вопрос, вы частенько не сможете указать пальцем на ту или иную деталь, которая вас покоробила, объяснить толком, что не принадлежит вам, что вы не признаете своим.
Итак! В течение долгих лет именно такое чувство я испытывал из-за сименоновского Мегрэ; каждый день я видел, как он жил, вырастал рядом со мной, пока дело не дошло до того, что одни совершенно искренне интересовались, не копирую ли я привычки литературного героя, а другие – действительно ли я ношу фамилию своего отца или же позаимствовал ее из романа.
С грехом пополам я пытался объяснить, что сначала все казалось мне вполне невинным, что эта игра не должна была привести ни к каким серьезным последствиям.
Сам возраст мальчишки, которого достопочтенный Ксавье Гишар однажды представил мне в своем кабинете, скорее вызвал у меня желание пожать плечами, нежели ждать подвоха.
И лишь спустя несколько месяцев я осознал, в какой переплет попал, понял, что я никогда из него не выберусь, и даже исписанные мною страницы не смогут меня спасти.
– На что вы жалуетесь? Вы знамениты!
Да, я знаю! Знаю! Так может говорить лишь человек, не прошедший через все это. Я не могу не признать, что в некоторые моменты жизни, в некоторых обстоятельствах это не так уж и неприятно. И дело не только в самолюбии. Часто это весьма полезно по причинам практического порядка. Посудите сами! Я всегда могу получить лучшие места в поезде или в переполненном ресторане, мне не надо стоять в очереди.
В течение стольких лет я никогда не протестовал, тем более не посылал опровержения в газеты.
И я не стану утверждать, что внутри меня все кипело, что тормоза грозили сорваться в любую секунду. Это было бы преувеличением, а я ненавижу преувеличения.
Я даже не клялся самому себе, что в один прекрасный день выплесну все, что наболело, выражу это спокойно, без злобы или обиды; то есть просто скажу то, что должен сказать, и поставлю точку раз и навсегда.
И вот этот день наступил.
Почему это все-таки окрестили «Записками»? Повторю еще раз, что не несу никакой ответственности за название, это слово выбрал не я.
Ведь в действительности речь идет не о Месторино, не о Ландрю и не об адвокате из Центрального массива, который уничтожал тела жертв, погружая их в ванну, наполненную негашеной известью.
Я всего-навсего хотел сопоставить персонаж с персонажем, правду с правдой.
А сейчас вы узнаете, что некоторые понимают под словом «правда».
Это случилось в самом начале нашего знакомства, во времена антропометрического бала, который предшествовал, как и некоторые другие мероприятия, отличающиеся той или иной степенью зрелищности и хорошего вкуса, запуску серии книг, которые сегодня принято называть «первые Мегрэ», а именно двух томов, именовавшихся «Висельник из Сен-Фольена» и «Господин Галле скончался».
Не стану скрывать: я сразу же прочел обе книги. Как сейчас вижу Сименона, входящего на следующий день в мой кабинет, еще более уверенного в себе, если это вообще возможно, но при этом все же с некоторым беспокойством во взгляде.
– Я знаю, что вы хотите мне сказать! – заявил он, прежде чем я успел открыть рот.
И, меряя шагами кабинет, пояснил:
– Я отлично знаю, что мои работы пестрят техническими неточностями. И нет никакой надобности их подсчитывать. Знайте, они необходимы, и я сейчас обосную свою точку зрения.
Я не запомнил в деталях всю его речь, но одна фраза отложилась в моей памяти почти дословно, и именно эту фразу Сименон часто повторял впоследствии, испытывая наслаждение, не лишенное садизма:
– Истина никогда не кажется правдоподобной. Я говорю не только о литературе или живописи. Я даже не стану приводить в пример дорические колонны, линии которых выглядят строго вертикальными, но это впечатление создается за счет того, что пропорции колонн искажены. Если бы они действительно были совершенно прямыми, то наш глаз воспринимал бы их утолщенными в центре, вы понимаете меня?
В то время Сименон еще любил блеснуть эрудицией.
– Расскажите любую историю первому встречному. Если вы не приукрасите ваш рассказ, его сочтут невероятным, искусственным. Исказите слегка свою историю, и она станет более правдоподобной, чем сама реальность.
Он выделил последние слова, как будто бы речь шла о сенсационном открытии.
– Вот в чем суть – творить более правдоподобно, чем сама природа. Итак, я сделал вас более правдоподобным, чем вы есть на самом деле.
Я лишился дара речи. В ту секунду несчастный комиссар, которым я был, комиссар, «менее правдоподобный, чем на самом деле», не нашелся что ответить.
Что же касается Сименона, то он продолжил лекцию, приправляя ее избытком жестов и капелькой бельгийского акцента. Он доказывал, что все мои расследования в его изложении стали более правдоподобными – возможно, он сказал «более точными»? – чем я сам мог бы подумать.
Во время наших первых встреч, осенью, писатель уже не страдал от недостатка уверенности. Когда же пришел успех, месье Сим переполнился самоуверенностью, она переливалась через край, и он вполне мог бы поделиться ею со всеми нерешительными людьми земного шара.
– Следите за моей мыслью, комиссар…
Итак, обращение «господин» он решил опустить.
– В настоящем расследовании участвует пятьдесят, а то и больше человек, и все они заняты поиском виновного. По следу преступника идете не только вы и ваши инспекторы. По тревоге поднимается вся полиция, вся жандармерия страны. Ведется патрулирование вокзалов, портов и границ. Я уж не говорю об осведомителях, секретных полицейских агентах и, тем паче, о дилетантах, которые зачастую принимают активное участие в поимке злоумышленника. А теперь попытайтесь дать правдивую картину всего этого столпотворения на двухстах или двухстах пятидесяти страницах романа! Да здесь не хватит и многотомной саги, а читатель уже через несколько глав потеряет нить повествования, и в голове у него будет полная каша. Но кто в действительности не дает воцариться хаосу, кто каждое утро приходит на набережную Орфевр, чтобы указать каждому его место и не дать сбиться со следа?
Сименон с видом триумфатора ткнул в меня пальцем.
– Это – вы, и вам это прекрасно известно. Это тот, кто руководит расследованием. Я отлично знаю, что комиссар криминальной полиции, глава специальной бригады не бегает по улицам, чтобы лично допросить консьержей или торговцев вином. Я также отлично знаю, что, за редким исключением, вы не проводите ночи, сбивая подошвы ботинок, на пустынных улицах города, под проливным дождем, дожидаясь, пока загорится то или иное окно, хлопнет та или иная дверь. Тем не менее вам хорошо известно, как это происходит, как будто бы сами сидели в засаде. Разве я не прав?
Что ответить на это заявление? С определенной точки зрения оно казалось вполне логичным.
– Следовательно, упрощаем! Первое и наиглавнейшее правило гласит: правда должна быть простой. Вот я все и упростил. Я сократил количество винтиков в механизме, которым вы управляете, но при этом результат остался неизменным. Вместо пятидесяти более или менее анонимных инспекторов, суетящихся в этом хаосе, я сохранил лишь трех или четырех, но каждый из них наделен своей индивидуальностью, своим характером.
Я попытался возразить:
– Остальные недовольны.
– А я пишу романы не для нескольких дюжин служащих криминальной полиции. Когда автор пишет книгу об учителях, что бы он ни делал, недовольными останутся десятки тысяч учителей. То же самое произошло бы, если бы кто-нибудь взялся описывать жизнь начальника станции или машинистки. Так на чем мы остановились?
– На различных видах правды.
– Я пытаюсь вам доказать, что моя правда – единственно верная. Хотите еще один пример? Нет никакой необходимости проводить все дни напролет в этом здании, как это делал я, чтобы узнать, что криминальная полиция, являющаяся частью полицейской префектуры, имеет право вести дела только в пределах Парижа, и лишь в некоторых случаях – в департаменте Сена. Однако в романе «Господин Галле скончался» я рассказываю о расследовании, которое велось в Центральном районе Франции. Вы ведь туда ездили, да или нет? Разумеется, да.
– Я туда действительно ездил, и это правда, но в то время, когда…
– В то время, когда вы весьма недолго работали не на набережной Орфевр, а на улице Соссэ. Но зачем морочить голову читателям всеми этими административными тонкостями? Иначе в начале каждой книги, повествующей об определенном расследовании, необходимо будет давать пояснения: «Это происходило в таком-то году. Следовательно, Мегрэ в это время служил там-то». Позвольте мне закончить…
Он строго придерживался своих воззрений, но понимал, что намеревается затронуть мое слабое место.
– Скажите, вот вы по всем вашим привычкам, вашему поведению, вашему характеру являетесь человеком набережной Орфевр или улицы Соссэ?
Прошу прощения у всех моих коллег из Сюрте, среди которых у меня немало добрых друзей, но я не открою никакой тайны, утверждая, что между этими двумя ведомствами всегда существовало, мягко говоря, некое соперничество.
Следует также отметить, и Сименон с самого начала это понял, что в ту пору существовало два типа совершенно разных полицейских.
Те, кто служил в ведомстве на улице Соссэ, напрямую зависящем от министерства внутренних дел, в той или иной мере были вынуждены заниматься делами, связанными с политикой.
Я их ни в чем не упрекаю. Я лишь признаюсь, что если говорить обо мне, то я предпочитаю с подобными вещами не связываться.
Наше поле деятельности, работников набережной Орфевр, возможно, более ограниченно, мы ближе к низам общества. Мы и в самом деле довольствуемся тем, что занимаемся всевозможными злоумышленниками – всем тем, что включает в себя понятие «полиция» с уточнением «уголовная».
– Вы не можете не согласиться со мной, что вы – человек набережной Орфевр. Вы этим гордитесь. И что же! Именно я превратил вас в человека с Набережной. Я попытался создать истинное воплощение сотрудника криминальной полиции. И стоит ли из-за подобных мелочей, объяснимых лишь вашим помешательством на точности, делать созданный образ менее четким, попутно объясняя, что в таком-то году по ряду причин вы поменяли одно ведомство на другое, что позволило вам работать во всех уголках Франции?
– Но…
– Минуточку. В день нашего знакомства я заявил вам, что являюсь романистом, а не журналистом. Я также отлично помню, как обещал месье Гишару, что никогда не стану болтать лишнего и не допущу в моих произведениях даже малейшей бестактности, которая сможет нанести вред полиции.
– Я знаю, но…
– Черт побери, Мегрэ, да дослушайте же меня!
Впервые он назвал меня по фамилии. И впервые этот мальчишка велел мне замолчать.
– Я изменил все фамилии, кроме вашей и еще двух-трех ваших сотрудников. Я не поленился и изменил все названия населенных пунктов. Иногда, ради пущей предосторожности, я менял все детали, касающиеся семейных отношений персонажей. Я упрощал все, что можно было упростить: вместо четырех или пяти допросов, проведенных вами, я описывал только один; я оставлял две или три версии преступления, хотя у вас вначале их было не менее десяти. Да, я утверждаю, что прав именно я и что лишь моя истина верна. Я принес вам доказательства.
И Сименон указал на кипу книг, которые он положил на мой стол сразу же по приходу и на которые я не обратил до сих пор никакого внимания.
– Это книги, написанные за последние двадцать лет специалистами по вопросам уголовного права, достоверные рассказы, та самая правда, с которой вы так носитесь. Прочтите их. Большинство дел, столь скрупулезно описанных в этих изданиях, вам знакомо. И что же? Готов держать пари, что вы их не узнаете, и все из-за стремления авторов к ложной объективности, к той правде, которая всегда, слышите, всегда должна быть простой. А сейчас…
Ну, довольно! Я предпочитаю сразу перейти к признаниям. Именно в тот момент я осознал, что ему удалось задеть мое больное место.
Черт побери, он был прав, прав во всех пунктах, которые только что перечислил. Мне было решительно наплевать, что писатель сократил количество инспекторов, что он отправил меня ночью под дождь вместо моих подчиненных, что вольно или невольно перепутал Сюрте с криминальной полицией.
А вот что меня задело больше всего и в чем я не хотел признаваться даже себе самому – это…
Боже мой, как же трудно! Вспомните о том, что я писал о господине, разглядывающем свою фотографию.
Возьмем такую деталь, как шляпа-котелок. Пусть я выставлю себя на посмешище, однако признаюсь, что эта дурацкая мелочь заставила меня страдать больше, чем все остальные описания, вместе взятые. Когда юный Сим впервые явился на набережную Орфевр, в моем шкафу действительно хранился котелок, который я надевал лишь в крайних случаях: на похороны или официальные церемонии.
Но так уж случилось, что в моем кабинете висела фотография, сделанная несколькими годами ранее во время не помню какого конгресса. И на снимке я был изображен в этой проклятой шляпе.
Чего мне стоит даже в наши дни слышать от совершенно незнакомых людей, которым меня представляют, сакраментальную фразу:
– Ну надо же! Вы сменили шляпу.
Что касается знаменитого пальто с бархатным воротником, то по этому поводу Сименону однажды пришлось объясняться не со мной, а с моей женой.
Не буду спорить, у меня было подобное пальто. Возможно, у меня их было даже несколько, как и у любого мужчины моего поколения. Вероятно, мне приходилось году в 1927-м, в особенно холодный или дождливый день, снимать с вешалки одно из этих старых пальто.
Я не франт. Мода меня мало заботит. Но, быть может, именно из-за этого я ужасно не люблю выделяться из толпы. И мой скромный портной-еврей с улицы Тюренн также не желает, чтобы прохожие на улице оборачивались мне вслед.
«Разве я виноват, что вижу вас именно таким?» – мог бы ответить мне Сименон, словно художник, который наделяет натурщика кривым носом или косящими глазами.
Только вот вышеуказанному натурщику не приходится проводить всю свою сознательную жизнь рядом с этим портретом, а тысячи людей не начинают свято верить, что у него и в самом деле кривой нос или косые глаза.
Но в то утро я не стал делиться с Сименоном этими мыслями. Стыдливо глядя куда-то в пространство, я произнес:
– Разве было необходимо упрощать и меня тоже?
– Сначала – конечно, да. Нужно, чтобы публика привыкла к вам, к вашему силуэту, к вашей походке. Мне удалось подобрать точное слово! В настоящий момент вы пока только силуэт: спина, трубка, манера двигаться, ворчать.
– Спасибо.
– Постепенно появятся другие детали, вот увидите. Я не знаю, сколько времени для этого потребуется. Мало-помалу вы заживете более сложной, насыщенной жизнью.
– Это успокаивает.
– Например, до сих пор никто ничего не знает о вашем семейном укладе, в то время как бульвар Ришар-Ленуар и мадам Мегрэ составляют добрую половину вашей жизни. Пока вы только звоните домой, но скоро читатель вас там увидит.
– В халате и домашних тапочках?
– И даже в постели.
– Я ношу ночные рубашки, – иронично заметил я.
– Знаю. Это дополнит образ. Даже если бы вы любили пижамы, я бы все равно вырядил вас в ночную рубашку.
Я до сих пор задаюсь вопросом, чем бы мог закончиться этот разговор – вероятно, яростным спором, – но тут мне сообщили, что некий осведомитель с улицы Пигаль хочет поговорить со мной.
– В конце концов, – сказал я Сименону, когда он, прощаясь, протянул мне руку, – вы собой довольны.
– Пока еще нет, всему свое время.
Разве я мог объявить писателю, что отныне запрещаю использовать мою фамилию? По закону – да. И это бы послужило поводом к началу того, что многие называют «истинно парижским процессом», во время которого я бы выставил себя на посмешище.
Да, персонаж Сименона сменил бы имя. Но, тем не менее, он все равно остался бы мной – точнее, упрощенным мной, который, если верить автору, постепенно будет усложняться.
Самое ужасное, что этот тип не ошибся, и каждый месяц в течение долгих лет я обнаруживал на книжных обложках фотографии Мегрэ, который все больше и больше походил на меня.
И если бы только в книгах! Я появился в кино, на радио, а позднее и на телевидении.
Странное чувство – видеть на экране, как ходит, двигается, говорит, сморкается некий господин, претендующий на то, что он и есть вы; господин, позаимствовавший некоторые ваши привычки, изрекающий фразы, когда-то произнесенные вами при обстоятельствах, которые вы отлично помните, порой в обстановке, тщательно воспроизведенной до последней мелочи.
Первого экранного Мегрэ сыграл Пьер Ренуар, и в данном случае было сохранено определенное портретное сходство. Правда, я стал несколько выше и стройнее. Конечно, его лицо сильно отличалось от моего, но манера поведения, жесты были удивительно похожи – я заподозрил, что актер тайком наблюдал за мной.
Несколькими месяцами позже я уменьшился на двадцать сантиметров, но все, что потерялось в росте, вернулось ко мне в дородности; в исполнении Абеля Таррида я предстал перед публикой тучным и простодушным, столь округлым и мягкотелым, что напомнил себе воздушный шарик, который вот-вот взлетит к потолку. Я уже не говорю о самодовольном подмигивании, призванном подчеркнуть мои «гениальные» идеи и хитрости!
Я не смог досидеть до конца фильма, но на этом мои злоключения не закончились.
Без сомнения, Гарри Баур – великий актер, но он был старше меня на добрых двадцать лет, и лицо его имело выражение добродушное и трагическое одновременно.
Не важно!
После того как я постарел на двадцать лет, чуть позднее я почти на столько же помолодел вместе с неким Прежаном, которого мне не в чем упрекнуть – впрочем, как и всех остальных актеров – и который необычайно походил на нынешних молодых инспекторов, но не на сотрудников моего поколения.
И наконец, совсем недавно я снова располнел, да так, что чуть не лопался, и при этом свободно заговорил по-английски, в чем мне помог Чарльз Лоутон.
Итак, из всех исполнителей роли Мегрэ нашелся лишь один, кто обманул надежды Сименона и счел, что моя правда стоит больше, чем правда романиста.
Это был Пьер Ренуар, который не стал водружать на голову злополучный котелок, а нарядился в совершенно обычные шляпу и пальто, которые носит любой служащий, независимо от того, работает он в полиции или нет.
Я заметил, что пишу в основном о мелочах, о незначительных деталях: о шляпе, о пальто, о печке, топящейся углем. Вероятнее всего, это оттого, что именно подобные мелочи шокировали меня сильнее всего.
Никого не удивляет, что мужчина со временем превращается в старика. Но стоит какому-нибудь господину подрезать кончики усов, как он сам себя не узнает.
На самом деле правда заключается в том, что я хотел сначала покончить с этими «незначительными деталями» и лишь затем сопоставить сущность обоих персонажей.
Если Сименон прав, что вполне вероятно, то моя истина покажется безликой и путаной рядом с его замечательной упрощенной – или подправленной – правдой и я буду выглядеть старым брюзгой, который пытается переписать собственный портрет.
Но уж если я начал с одежды, то теперь просто необходимо следовать выбранной теме, хотя бы ради моего собственного спокойствия.
Недавно Сименон спросил у меня – к слову, он тоже изменился и совсем уже не походил на того мальчишку, которого я встретил однажды у Ксавье Гишара, – итак, как я уже сказал, Сименон спросил у меня с легкой усмешкой:
– Ну что? Как вам новый Мегрэ?
Я попытался ответить ему его же словами:
– Вырисовывается! Но по-прежнему лишь силуэт. Шляпа. Пальто. Но на сей раз это его настоящая шляпа. Настоящее пальто! Возможно, потихоньку появится и все остальное: руки, ноги и – кто знает? – даже лицо! Быть может, он и думать начнет самостоятельно, без помощи романиста.
К этому времени Сименон уже почти сравнялся возрастом с тем комиссаром Мегрэ, которым я был, когда мы встретились впервые. В ту давнюю пору он относился ко мне как к человеку зрелому, а в глубине души почитал стариком.
Я не стал его спрашивать, что он думает по этому поводу сейчас, но не смог удержаться от ехидного замечания:
– А вы знаете, что с годами вы начали ходить, курить трубку и даже разговаривать, как ваш Мегрэ?
Это было правдой, и я полагаю – многие со мной согласятся, – что это стало действительно сладкой местью.
Как будто бы в конце концов он стал путать меня с собой!
Сомневаюсь, удастся ли мне на этот раз найти верный тон, ведь сегодня утром я уже заполнил корзину для бумаги методично разорванными страницами.
А вчера вечером я намеревался вообще бросить это занятие.
Пока моя жена читала написанное днем, я наблюдал за ней, притворяясь, будто увлечен ежедневной газетой. В какие-то моменты мне казалось, что она удивлена; затем, почти дойдя до конца, мадам Мегрэ начала бросать на меня изумленные, может быть, даже укоризненные взгляды.
Окончив чтение, вместо того чтобы сразу что-то сказать, она медленно убрала рукопись в ящик, и прошло довольно много времени, прежде чем она наконец произнесла с напускным равнодушием:
– Можно подумать, что ты его недолюбливаешь.
Мне не надо было спрашивать у жены, о ком она говорит, но теперь настала моя очередь удивиться, и я взглянул на супругу округлившимися глазами.
– Что ты такое говоришь? – воскликнул я. – С каких пор Сименон перестал быть нашим другом?
– Да, конечно…
Я пытался понять, что на нее нашло, и постарался вспомнить, что я такого понаписал.
– Возможно, я ошибаюсь, – добавила мадам Мегрэ. – Нет, конечно, я ошибаюсь, раз ты так говоришь. Но когда я читала некоторые пассажи, у меня появилось чувство, что ты затаил на него злобу. Пойми меня правильно. Не ту яростную злобу, в которой легко признаться, а что-то скрытое, тайное, то, чего…
Она не договорила. Но я закончил за нее: «стыдишься».
Бог свидетель, когда я писал, мне даже в голову не приходило ничего подобного. Я не только всегда поддерживал с Сименоном самые теплые дружеские отношения, также он очень быстро стал другом семьи, и наши редкие летние поездки мы посвящали встречам с ним, какой бы район Франции он ни избрал для проживания: Эльзас, Поркероль, Шарант, Вандею – все и не упомнишь. Вполне вероятно, что я согласился на полуофициальную поездку в США только для того, чтобы встретиться с Сименоном в Аризоне, где он в ту пору жил.
– Я клянусь тебе… – начал я самым торжественным тоном.
– Я тебе верю. Но, боюсь, тебе не поверит читатель.
Я не сомневаюсь, что это целиком моя вина. Я редко прибегаю к иронии, так как убежден, что это получается у меня весьма неуклюже. А ведь на самом деле я просто хотел непринужденно, как бы в шутку – возможно, из-за некоторой стыдливости – обсудить больную тему, некоторые факты, заставляющие в той или иной мере страдать мое самолюбие.
В конечном счете все, что я пытался сделать, – это сравнить один образ с другим, противопоставить персонаж не его тени, а его копии. И Сименон первым поддержал меня в моих начинаниях.
Я добавлю, для того чтобы успокоить мою супругу, которая в вопросах дружбы проявляет чудеса верности, что Сименон, как я уже писал об этом ранее в несколько иных выражениях, пытаясь шутить, больше ничуть не походил на того молодого человека, чья агрессивная самоуверенность коробила меня. Напротив, в настоящее время писатель стал более молчаливым, а когда заговаривает, в его голосе порой сквозит смутная неуверенность, особенно когда речь заходит о вещах глубоко его волнующих, и он уже опасается высказываться категорично, добиваясь, и я готов в этом поклясться, моего одобрения.
Исходя из всего вышесказанного, стал бы я подшучивать над ним? Ну, разве что самую капельку. Но, без сомнения, подобное случилось в последний раз. Уж слишком удачно сложились обстоятельства, и я просто не смог удержаться.
В сорока томах, посвященных Сименоном моим расследованиям, можно насчитать не более двадцати упоминаний о месте моего рождения и моей семье; есть там несколько строк, касающихся моего отца – управляющего поместьем, упоминание о колледже в Нанте, где я некоторое время учился, а также короткий рассказ о двух годах, которые я посвятил медицине.
А ведь я говорю о том же человеке, которому понадобилось около восьмисот страниц, чтобы поведать о собственном детстве вплоть до шестнадцатилетнего рубежа. И неважно, что он превратил свою жизнь в роман, а выдуманные персонажи не всегда походили на реальных людей; писатель искренне верил, что его герой может раскрыться целиком и полностью лишь в компании своих родителей, дедушек и бабушек, дядьев и тетушек, которых он детально описывает, не забывая об их болезнях, крошечных недостатках и даже о соседской собачке, чей портрет занял целых полстраницы.
Я не жалуюсь, и если позволил себе это маленькое отступление, то лишь для того, чтобы заранее защититься от обвинений в том, что я слишком много внимания уделяю своему семейству.
По моему разумению, человек без прошлого – не совсем человек. Ведя множество расследований, мне случалось посвящать больше времени семье и окружению подозреваемого, чем ему самому, и частенько я находил ключ к разгадке тайны именно благодаря им.
В книгах сказано, что я родился в Центральной Франции, близ Мулена, но я не припоминаю, чтобы хоть где-то говорилось, что поместье, в котором мой отец служил управляющим, занимало около трех тысяч гектаров, и на них располагалось не менее двадцати шести ферм, сдаваемых в аренду.
И не только мой дедушка, которого я отлично помню, был одним из этих арендаторов; три поколения семьи Мегрэ возделывало эту землю.
Когда мой отец был еще юным, эпидемия тифа унесла почти всю семью, включая семь или восемь детей. Выжили двое: мой отец и его сестра, которая впоследствии вышла замуж за булочника и обосновалась в Нанте.
Почему мой отец отправился в лицей Мулена, отступив от многолетних традиций? Я склонен полагать, что на него повлиял деревенский кюре. Но мой родитель так и не порвал с землей, и после двух лет учебы в сельскохозяйственном училище он вернулся в деревню и поступил на службу в поместье в качестве помощника управляющего.
Я до сих пор испытываю определенную неловкость, рассказывая об отце. Мне все время кажется, что люди подумают:
«Он сохранил о своих родителях детские воспоминания».
И я не раз задавался вопросом, не ошибаюсь ли я, не дает ли осечку мой аналитический ум.
Но мне случалось встречать и других мужчин, очень похожих на моего отца, особенно среди людей его поколения и его социального круга, который я бы назвал «промежуточным».
Если говорить о моем деде, то он никогда не обсуждал ни обитателей поместья, ни их поведение, ни их права и привилегии. Что он думал на самом деле, мне так и не довелось узнать. Я был еще ребенком, когда дед умер. Тем не менее я убежден, вспоминая отдельные его высказывания и, главным образом, красноречивое молчание, что его согласие с любыми поступками хозяев не было пассивным, что это было даже не согласие, не смирение, а, напротив, скрытая гордость, неразрывно связанная с развитым чувством долга.
Именно такие чувства таились в душах людей, подобных моему отцу, – чувства, замешанные на сдержанности, на стремлении к благопристойности, которую многие принимали за смирение.
Я как сейчас вижу своего отца. Я сохранил все его фотографии. Он был очень высоким, очень худым, и его худоба подчеркивалась узкими брюками, перехваченными ниже колен кожаными крагами. Я не помню отца без этих кожаных краг. Они стали для него чем-то вроде униформы. Мой отец никогда не отпускал бороду, но носил длинные рыжеватые усы, в которых зимой серебрились крошечные кристаллики льда. Когда он возвращался домой, я целовал его, и эти льдинки щекотали мне щеки.
Наш дом располагался во дворе поместья, прекрасный двухэтажный дом из розового кирпича, он возвышался над приземистыми строениями, в которых проживало несколько семей слуг, конюхов, сторожей, чьи жены, по большей части, работали тут же, в усадьбе, прачками, портнихами или помощницами на кухне.
В этом дворе мой отец считался кем-то вроде верховного правителя, мужчины разговаривали с ним с особым уважением, снимая фуражки.
Приблизительно раз в неделю, с наступлением ночи или вечером, он садился в двуколку и в сопровождении одного или нескольких арендаторов отправлялся на какую-нибудь далекую ярмарку продавать или покупать скотину, с которой он возвращался домой лишь на закате следующего дня.
Его кабинет находился в отдельном здании; на стенах были развешаны фотографии быков и лошадей, получивших всевозможные премии, календари ярмарок, а самое почетное место почти всегда занимали высыхающие по мере смены сезонов роскошные снопы зерна, собранные на помещичьих землях.
Около десяти часов утра отец пересекал двор и направлялся собственно к усадьбе. Он огибал многочисленные здания и поднимался к парадному подъезду, порог которого никогда не переступала нога простого крестьянина, и некоторое время оставался в массивных стенах хозяйского дома.
В сущности, эту процедуру можно приравнять к утренним оперативным совещаниям в криминальной полиции, и ребенком я с гордостью наблюдал, как мой отец, всегда прямой, без тени раболепия, поднимался по ступеням, ведущим к заветному подъезду.
Он мало говорил, редко смеялся, но когда ему случалось расхохотаться, окружающие с удивлением слушали его юный, почти детский, задорный смех и поражались тому, что отец умеет радоваться самым наивным шуткам.
Он почти не пил, в отличие от большинства мужчин, с которыми я был знаком. Во время каждой трапезы специально для него на стол ставился небольшой кувшинчик легкого белого вина, разбавленного водой. Вино делалось здесь же, в поместье, из собственного винограда. Я никогда не видел, чтобы отец притрагивался к какому-либо другому спиртному напитку, даже на свадьбах или похоронах. На ярмарках, где он был вынужден посещать таверны, ему приносили из буфетной чашку кофе, до которого он был особенно охоч.
Отец всегда представлялся мне зрелым мужчиной, даже пожилым. Когда умер дедушка, мне было пять лет. Что касается дедушки и бабушки с материнской стороны, то они проживали более чем в пятидесяти километрах от нашего дома, и мы ездили к ним два раза в год, так что я их почти не знал. Они не были фермерами. Мамины родители держали бакалейную лавку в довольно большом поселке; к этой лавке, как часто бывает в деревне, была пристроена небольшая таверна.
Сейчас я не возьмусь утверждать, что именно из-за этого наша семья так и не сблизилась с родственниками матери.
Мне еще не исполнилось и восьми лет, когда я осознал, что мама беременна. Обрывки фраз, удивленный шепоток – и я догадался, что это событие оказалось весьма неожиданным, ведь после моего рождения врачи утверждали, что новая беременность практически невозможна.
Все эти события я восстановил значительно позднее, кусочек за кусочком складывая обрывки детских воспоминаний.
В те времена в соседней деревне, побольше, чем наша, практиковал врач с рыжей заостренной бородкой, который звался Гаделль – Виктор Гаделль, если я ничего не путаю. О нем много болтали, причем всегда с самым таинственным видом, и, возможно, из-за всех этих разговоров, а также из-за его бороды мне, ребенку, он казался чуть ли не самим чертом.
В его жизни произошла драма, настоящая драма. Для меня она стала первой, с которой я столкнулся, и произвела на меня неизгладимое впечатление, особенно если учесть, что эта драма непосредственно отразилась на нашей семье и на моем будущем.
Гаделль пил. Он пил больше любого окрестного крестьянина, пил не время от времени, а каждый день, начиная утром и останавливаясь лишь к ночи. Он пил так много, что в жаркой комнате, где он находился, распространялся тяжелый алкогольный дух, вызывающий у меня отвращение.
Кроме того, он совершенно не следил за собой. Можно даже сказать, что он всегда ходил грязным.
Как могло случиться, что этот человек стал другом моего отца? Это было для меня загадкой. Но факт остается фактом: Гаделль частенько приходил к нам в дом поболтать с отцом, и у него даже появилась привычка сразу по приходу брать в застекленном буфете графинчик водки, который держали специально для него.
Тогда я почти ничего не знал о первой трагедии, разыгравшейся в жизни врача. Жена доктора Гаделля забеременела, наверное, в шестой или седьмой раз. В моем понимании она была уже старухой, хотя в то время ей должно было быть около сорока лет.
Что случилось в тот день? Кажется, Гаделль вернулся домой более пьяным, чем обычно, и, дожидаясь родов, продолжал пить прямо у изголовья кровати жены.
Ожидание затянулось. Детей отвели к соседям. К утру роды еще не начались, и невестка, проведшая ночь в доме, отлучилась, чтобы взглянуть, как обстоят дела в ее семье.
Кажется, кто-то слышал вопли, грохот, беготню в доме доктора. Когда люди зашли в комнату, Гаделль плакал в углу. Его жена умерла. Ребенок тоже.
И много позже я не раз слышал, как деревенские кумушки шептали друг другу на ухо, иногда возмущенно, иногда потрясенно:
– Настоящая бойня!..
В течение долгих месяцев случай, происшедший с Гаделлем, был у всех на устах; как и следовало ожидать, местное общество разделились на два лагеря.
Одни – и таких оказалось большинство – предпочитали отправляться в город, чтобы проконсультироваться с врачом, хотя дорога предстояла неблизкая; другие – безразличные или доверчивые – продолжали обращаться к бородатому доктору.
Мой отец никогда не откровенничал со мной на эту тему. Поэтому я до сих пор теряюсь в догадках.
Одно я знаю точно: Гаделль не перестал бывать у нас. Он, как и прежде, между визитами к больным заходил к нам домой и привычным жестом тянулся к упомянутому графинчику с золотым ободком.
Впрочем, пил он меньше. Утверждали, что больше никто не видел врача пьяным. Однажды ночью его вызвали принять роды на отдаленную ферму, и Гаделль с честью выдержал испытание. Возвращаясь домой, доктор завернул к нам, и я помню, каким мертвенно-бледным он был; я снова вижу отца, пожимающего руку Гаделлю с несвойственной ему горячностью, как будто бы он хотел подбодрить друга, сказать ему: «Вот видите, все не так уж безнадежно».
Потому что мой отец не мог оставлять людей без надежды. Я никогда не слышал, чтобы он выносил безапелляционное решение, даже когда паршивая овца всей нашей области, некий арендатор, горлопан и наглец, о нечестных делах которого отец был вынужден сообщить владельцу поместья, обвинил моего родителя уж и не знаю в каких грязных махинациях.
Мой отец не сомневался: если бы после смерти жены и ребенка рядом с доктором не оказалось человека, способного протянуть ему руку помощи, Гаделль бы пропал.
Отец протянул ему руку. Поэтому когда моя мать ходила беременной, некое чувство, труднообъяснимое, но для меня совершенно понятное, заставило родителя идти до конца.
Однако он принял меры предосторожности. Два раза на позднем сроке беременности маму возили в Мулен на консультацию со специалистом.
Подошло время родов. Конюх, вскочив верхом на лошадь, помчался за доктором прямо посреди ночи. Мне запретили покидать дом, и я остался запертым в своей комнате, не находя себе места от волнения: как и любой другой деревенский мальчишка, я очень рано узнал о подобных вещах.
Моя мать умерла в семь часов утра, когда вставало солнце. Несмотря на потрясение, первое, что я заметил, спустившись в столовую, был графинчик с золотым ободком, сиротливо стоявший на столе.
Так я остался единственным ребенком в семье. У нас в доме поселилась соседская девушка, чтобы заниматься хозяйством и заботиться обо мне. Доктор Гаделль больше никогда не бывал у нас, а мой отец ни разу и словом не обмолвился о случившемся.
Вслед за этой трагедией потянулись серые, монотонные дни, которые я вспоминаю с трудом. Я ходил в деревенскую школу. Мой отец все больше и больше замыкался в себе. Ему исполнилось тридцать два года, и только теперь я осознал, как молод он был тогда.
Я не протестовал, когда в двенадцать лет меня отправили в лицей Мулена, где я стал интерном[2], ведь никто не смог бы возить меня в город каждый день.
Я провел в лицее несколько месяцев. Там я был несчастен, чувствуя себя инородным предметом в этом новом мире, который казался мне враждебным. Но я ничего не говорил об этом отцу, который каждый субботний вечер забирал меня домой. Я никогда не жаловался.
Должно быть, он все понял сам, потому что совершенно неожиданно на пасхальные каникулы к нам приехала сестра отца, муж которой открыл булочную в Нанте. Я догадался, что речь шла о плане, все подробности которого были обговорены в письмах.
К тому времени моя румяная тетя начинала понемногу расплываться. У нее не было детей, и это ее безмерно огорчало.
В течение нескольких дней она смущенно вертелась вокруг меня, как будто бы надеясь приручить.
Тетка много рассказывала о Нанте, о своем доме, расположенном прямо у порта, об удивительном аромате теплого хлеба, о муже, который проводил всю ночь в пекарне, а затем весь день отсыпался.
Она старалась выглядеть веселой. Но я сразу обо всем догадался. И смирился. Однако я не люблю слово «смирился», поэтому, если быть более точным, я согласился.
Воскресным утром, после мессы, во время прогулки по окрестностям у нас состоялся долгий разговор с отцом. Впервые он беседовал со мной как с мужчиной. Он говорил о моем будущем, о том, что в деревне невозможно получить образование, а также о том, что если я вернусь в интернат в Мулене, то буду лишен семейного тепла.
Сегодня я знаю, о чем он думал. Он убедил себя, что общество человека, каким он стал, замкнувшегося в себе и живущего лишь собственными мыслями и воспоминаниями, вредно для подростка, у которого вся жизнь впереди.
Я уехал с тетей, а сзади в двуколке, везущей нас на вокзал, подпрыгивал огромный чемодан.
Мой отец не плакал. Я тоже.
Вот, пожалуй, и все, что я помню об отце. Все те годы, что я жил в Нанте, я был прежде всего племянником булочника и его жены и почти привык к добродушному мужчине, чью волосатую грудь видел почти каждый день в алых отблесках печи.
Все каникулы я проводил у отца. Не осмелюсь сказать, что мы стали чужими. Но у меня появилась собственная личная жизнь, собственные устремления, собственные проблемы.
Отец остался человеком, которого я безмерно уважал и любил, но которого я больше не пытался понять. Это продолжалось долгие годы. А быть может, так было всегда? Я склонен думать именно так.
Когда во мне проснулось любопытство, оказалось, что вопросы, которые я так хотел задать, задавать уже поздно, и я упрекал себя за то, что так и не сделал этого, пока отец был еще тут, на земле, и мог на них ответить.
Отец умер от плеврита в сорок четыре года.
В ту пору я был совсем юнцом и только начинал заниматься медициной. Во время моих последних визитов в поместье я не раз поражался нездоровому румянцу, окрасившему скулы отца, а также лихорадочному блеску его глаз, особенно усиливающемуся к вечеру.
– У нас в семье кто-нибудь болел туберкулезом? – спросил я однажды у тети.
Она ответила с горячностью, будто бы я затронул некую постыдную тему:
– Никогда в жизни! В нашей семье все крепкие, как дубы! Разве ты не помнишь своего деда?
Как раз его-то я и помнил, особенно странный сухой кашель, который дедушка объяснял пристрастием к табаку. А также припомнил, еще глядя на лицо отца, что и скулы деда были словно опалены внутренним огнем.
Точно такой же румянец покрывал и щеки моей тетки.
– Это все потому, что я вечно кручусь в жаркой пекарне! – отмахнулась она.
Тем не менее десятью годами позже тетя скончалась от той же болезни, что и ее брат.
Что касается меня, то, вернувшись в Нант, чтобы забрать личные вещи, перед тем как начать новую жизнь, я долго колебался, однако все-таки отправился домой к одному из моих преподавателей и попросил его обследовать меня.
– Никакой угрозы со стороны легких! – успокоил меня врач.
Два дня спустя я сел в поезд, отправляющийся в Париж.
Моя жена не станет мне пенять, если я вновь вернусь к Сименону и к тому образу, что он создал, наблюдая за мной, так как хочу обсудить некую деталь, которую романист ввел в одной из своих последних книг и которая особенно задела меня.
Да, эта деталь вывела меня из себя – и сейчас я говорю не о ничего не значащих предметах гардероба или других пустяках, о которых я вспоминал скорее со смехом.
Я не был бы сыном своего отца, если бы не принимал близко к сердцу любые нюансы, касающиеся моей профессии и карьеры, а речь идет именно о них.
У меня возникло ощущение, причем ощущение весьма неприятное, что Сименон, объясняя, почему я пошел служить в полицию, словно пытается оправдать меня в глазах публики. И я уверен, что многие читатели считают, будто Мегрэ согласился на эту работу за неимением лучшего.
Действительно, сначала я начал изучать медицину, и нет никаких сомнений, что выбрал эту профессию по доброй воле, меня не подталкивали к принятию подобного решения, как это часто случается, честолюбивые родители.
Прошли годы, и я даже не вспоминал о моем юношеском увлечении, тем более не задавался вопросом, почему я оставил это занятие, как вдруг несколько фраз, повествующих о призвании комиссара Мегрэ, заставили меня задуматься над этой проблемой.
Я не рассказывал об этом ни единому человеку, даже жене. И сегодня мне необходимо преодолеть ложный стыд, чтобы во всем разобраться или хотя бы попытаться это сделать.
Итак, в одной из книг Сименон упоминает о «починщике судеб». Но вовсе не он изобрел столь странное словосочетание, это я обронил его совершенно случайно во время одной из наших бесед.
И вот теперь я спрашиваю себя, а не началось ли все с Гаделля, трагедия которого, как я убедился впоследствии, поразила меня много больше, чем я полагал.
Именно потому, что он был врачом, именно потому, что потерпел поражение, профессия врача обрела в моих глазах небывалую значимость, я наделил медиков могуществом духовенства.
Долгие годы, не отдавая себе отчета, я старался понять драму этого человека, который не смог смириться со своей судьбой.
Я вспоминал, как относился к доктору мой отец, и задавался вопросом, понял ли он то же, что понял я. Быть может, именно поэтому отец во что бы то ни стало хотел подарить ему еще один шанс.
Потихоньку от Гаделля я перешел к другим людям, с которыми был знаком, к людям простым, ведущим незамысловатую жизнь, но которые, однако, были вынуждены день ото дня противостоять судьбе.
Не стоит забывать, что перед вами рассуждения не зрелого мужчины; я лишь пытаюсь передать ход мыслей сначала мальчишки, а затем – подростка.
Смерть моей матери казалась мне настолько глупой, настолько бесполезной трагедией!
И все иные трагедии, с которыми я сталкивался, все неудачи доводили меня до отчаяния, но отчаяния яростного, бешеного.
Неужели никто не может помочь? Неужели следует смириться, что на свете не существует человека более умного или более знающего, чем все остальные, – и такой человек представлялся мне семейный врачом, эдаким Гаделлем, но не потерпевшим поражение, – способного тихо и твердо сказать: «Вы сбились с пути. Подобные действия приведут вас к неизбежной катастрофе. Ваше место здесь, а не там».
Я полагаю, дело именно в этом: в моей душе родилось смутное чувство, что слишком много людей находится не на своих местах, что они стараются играть роли, написанные явно не для них, и потому бедняги заранее обречены на провал.
Только не думайте, что я намеревался в один прекрасный день стать кем-то вроде Бога Отца.
Сначала пытаясь понять Гаделля, затем стремясь объяснить поведение моего отца, я продолжал оглядываться вокруг и задаваться все теми же вопросами.
Вот пример, который вызовет у вас улыбку. В каком-то году нас в классе оказалось целых пятьдесят восемь человек, пятьдесят восемь учеников, принадлежащих к различным социальным кругам, наделенных различными качествами, устремлениями, недостатками. И вот я развлекался тем, что набрасывал, если можно так выразиться, идеальную судьбу для всех моих одноклассников, в уме называя их «адвокат», «финансовый инспектор»…
В конечном счете я дошел до того, что начал придумывать, чем закончится жизнь этих людей и как они умрут.
Возможно, теперь вам будет легче понять, почему мной овладела идея стать врачом. Слово «полиция» в то время не значило для меня ровным счетом ничего, с ним у меня ассоциировался лишь сержант, дежуривший на углу улицы. Если я и слышал разговоры о тайной полиции, то никогда даже не задумывался, чем она занимается.
И вот совершенно неожиданно передо мной встал вопрос о том, чем зарабатывать на жизнь. Я приехал в Париж, не имея ни малейшего представления о профессии, которой хотел бы себя посвятить. Учитывая мое незаконченное образование, все, на что я мог рассчитывать, – это найти место в какой-нибудь конторе. Осознав сей факт, я принялся безо всякого энтузиазма просматривать объявления в газетах. Дядя предлагал мне остаться в булочной и освоить профессию пекаря, но тщетно.
В маленькой гостинице на левом берегу Сены, где я в то время обитал, моим соседом по лестничной площадке оказался человек, чем-то заинтриговавший меня; мужчина приблизительно сорока лет, в котором, один Бог знает почему, я усмотрел некое сходство с моим отцом.
Хотя внешне он был полной противоположностью светловолосому и худому человеку с поникшими плечами, которого я привык видеть в кожаных крагах.
Мой сосед был невысоким, коренастым, темноволосым мужчиной; он рано начал лысеть, но старательно скрывал это, зачесывая волосы вперед на лоб. На его лице красовались черные усы, подкрученные с помощью щипцов.
Незнакомец всегда одевался в черное, отличался аккуратностью и обычно носил пальто с бархатным воротником (что отчасти объясняет появление другого пальто), а также трость с массивным серебряным набалдашником.
Мне думается, что сходство с отцом заключалось в его манере двигаться, слушать, смотреть, ходить, никогда не ускоряя шага, а также в том, что он всегда был сосредоточен на своих мыслях.
Однажды случай свел нас в недорогом ресторанчике, расположенном в том же квартале, что и гостиница. Затем я узнал, что мой сосед ужинает там почти каждый день, и загорелся совершенно необъяснимым желанием познакомиться с ним.
Напрасно я пытался догадаться, чем он занимается. Скорее всего, этот человек был холостяком, раз уж он жил в полном одиночестве в гостинице. Я слышал, как он вставал утром и как возвращался вечером, почти всегда в разное время.
Он никогда ни с кем не встречался, и лишь один-единственный раз я заметил его в компании весьма странного, отталкивающего субъекта, которого в ту пору, не стесняясь, назвали бы апашем[3]. Они беседовали на углу бульвара Сен-Мишель.
Я вот-вот должен был получить место в позументной мастерской на улице Виктуар. Я намеревался отправиться туда на следующий день с письменными рекомендациями, которые запросил у моих бывших преподавателей.
В тот вечер в ресторане, подчиняясь непонятному побуждению, я решительно поднялся из-за стола в тот самый момент, когда мой сосед отложил салфетку – таким образом, я оказался у выхода одновременно с ним и придержал дверь.
Он не мог не заметить меня. Возможно, он догадался о моем желании побеседовать, так как окинул меня самым внимательным взглядом.
– Благодарю, – сказал незнакомец.
Так как я продолжал стоять посреди улицы, он поинтересовался:
– Вы идете в гостиницу?
– Я полагаю… Я не знаю…
Стояла поздняя осень, но вечер выдался чудесным. Невдалеке пролегала набережная, луна поднялась над деревьями.
– Вы один в Париже?
– Да, один.
Он не искал моего общества, он просто согласился на мое присутствие, воспринял его как свершившийся факт.
– Вы ищете работу?
– Как вы узнали?
Он не потрудился ответить, лишь покатал во рту леденец. Вскоре я понял, зачем он это делает. У него дурно пахло изо рта, и он это знал.
– Вы приехали из провинции?
– Из Нанта, но родом я из деревни.
С ним было легко разговаривать, он вызывал доверие. Впервые с момента моего приезда в Париж я обрел собеседника, и его молчание ничуть не смущало меня, должно быть, потому, что я с детства привык к доброжелательному молчанию отца.
Когда я заканчивал излагать свою историю, мы как раз подошли к набережной Орфевр, миновав мост Сен-Мишель.
Мой спутник остановился перед массивной приоткрытой дверью и спросил:
– Не подождете меня несколько минут? Я быстро.
У двери на посту дежурил полицейский в форме. Немного побродив вокруг, я поинтересовался у него:
– Разве это не Дворец правосудия?
– Это вход в помещение Сюрте.
Мой сосед по этажу звался Жакмэн. Он действительно был холост – я узнал это в тот же вечер, пока мы прогуливались вдоль Сены, пересекая по нескольку раз одни и те же мосты, и почти все время рядом с нами возвышалось здание Дворца правосудия.
Жакмэн был инспектором полиции. Он рассказал мне о своей профессии так же кратко, как это сделал бы отец, и в его словах сквозила та же гордость.
Его убили три года спустя, еще до того, как я сам оказался в здании на набережной Орфевр, которое к тому времени обрело в моих глазах небывалое очарование. Это случилось рядом с Порт д’Итали во время драки. Пуля, предназначавшаяся другому, сразила Жакмэна наповал.
Его фотография в черной рамке висит рядом с фотографиями других полицейских, под которыми написано: «Погиб на службе».
Жакмэн мало говорил. Главным образом он слушал меня. Но это не помешало мне уже в одиннадцать часов поинтересоваться дрожащим от нетерпения голосом:
– Вы действительно полагаете, что это возможно?
– Я дам вам ответ завтра вечером.
Конечно, не могло быть и речи о том, чтобы вот так сразу поступить на службу в Сюрте. В ту пору дипломы были еще не в ходу, и каждый желающий служить в полиции начинал с простого патрульного.
Я помышлял лишь об одном: чтобы меня приняли в полицию. Я был согласен на любое звание в любом комиссариате Парижа, я мечтал, чтобы мне позволили познакомиться с тем загадочным миром, в который инспектор Жакмэн дал мне возможность лишь мельком заглянуть.
Перед тем как расстаться на лестничной площадке нашей гостиницы, которую впоследствии снесли, он спросил у меня:
– Вам будет неприятно носить форму?
Признаюсь, в первый момент я опешил и несколько секунд колебался, что не ускользнуло от моего собеседника и, скорее всего, не порадовало его.
– Нет… – тихо ответил я.
И я носил ее, правда, недолго – семь или восемь месяцев. Так как природа наделила меня длинными ногами, я был очень подвижен и отличался худобой, во что сегодня трудно поверить, мне выдали велосипед и, для того чтобы я поскорее выучил Париж, в котором постоянно терялся, поручили доставлять письма в различные правительственные учреждения.
Сименон писал об этом? Что-то я не припоминаю. В течение долгих месяцев, взобравшись на велосипед, я лавировал между фиакрами и двухэтажными омнибусами, в те времена еще запряженными лошадьми, которые наводили на меня небывалый страх, особенно когда они катились по склону Монмартра.
Государственные служащие еще носили сюртуки и цилиндры, те же, кто занимал высокие посты, – и визитки.
Рядовые полицейские в большинстве случаев были людьми не первой молодости, и частенько их красные носы выдавали привычку посидеть в баре и пропустить по рюмочке с извозчиками. Шансонье не упускали случая жестоко посмеяться над ними.
Я не был женат. Моя форма стесняла меня и мешала ухаживать за девушками, и я решил, что моя настоящая жизнь начнется только тогда, когда я войду в здание на набережной Орфевр, и не в качестве разносчика писем, а поднимусь по парадной лестнице как полноправный инспектор.
Когда я рассказал соседу по этажу о моих чаяниях, Жакмэн не улыбнулся, а задумчиво посмотрел на меня и тихо произнес:
– А почему бы и нет?
Тогда я еще не знал, что очень скоро мне придется присутствовать на его похоронах. Мое умение предсказывать будущее того или иного человека оставляло желать лучшего.
Интересно, задавались ли когда-нибудь мой отец и дед вопросом, что они могли выбрать иное занятие в жизни, стать не тем, кем стали? Стремились ли они к чему-то другому? Завидовали ли судьбе людей, избравших иную дорогу?
Это странно – прожить так долго рядом с близкими людьми и лишь сегодня понять, что ты не знаешь о них самого главного. Я часто думаю об этом и чувствую себя всадником, остановившимся на границе двух совершенно разных, даже чуждых друг другу миров.
Не так давно мы обсуждали этот вопрос с Сименоном, сидя в моей квартире на бульваре Ришар-Ленуар. Я спрашиваю себя, не было ли это накануне его отъезда в США. Писатель в изумлении остановился перед увеличенной фотографией моего отца, которую он за эти годы не раз видел на стене столовой.
Рассматривая изображение с пристальным вниманием, Сименон время от времени поглядывал на меня, как будто бы пытался обнаружить фамильное сходство. Он стал задумчивым.
– В конечном итоге, Мегрэ, – заявил романист, – вы родились в идеальной среде, в идеальное время, ваша семья эволюционировала, и вы должны были бы стать приказчиком[4], как говорили в былые времена, или, если хотите, служащим высокого ранга.
Его заявление поразило меня, потому что мне уже приходилось думать об этом, правда, я не был столь точен в формулировках и не примерял ситуацию лично на себя, а, скорее, размышлял о моих коллегах, которые вышли из деревенских семей, но затем утратили непосредственную связь с землей.
Сименон продолжал почти с сожалением, как будто бы завидовал мне:
– Я младше вас на одно поколение. Я вынужден обращаться к образу собственного деда, чтобы найти эквивалент вашему отцу. Мой отец уже был служащим.
Моя жена настороженно посмотрела на Сименона, пытаясь понять, к чему он ведет, и писатель непринужденным тоном добавил:
– В обычной ситуации я мог бы попасть в сферу свободных профессий исключительно через черный ход, и при этом оказаться в самом низу. Мне бы еще пришлось потрудиться, чтобы стать участковым врачом, адвокатом или инженером. Или же…
– Или что?
– Я бы превратился в озлобленного бунтовщика. Таких большинство, но ими становятся вынужденно. Если бы все было по-другому, то у нас в стране появилось бы слишком много врачей и адвокатов. Я полагаю, что принадлежу к той социальной прослойке, которая порождает наибольшее количество неудачников.
Не знаю, почему в моей памяти неожиданно всплыл именно этот разговор. Быть может, потому, что я стал рассказывать о начале моей карьеры и пытаюсь проанализировать мои умонастроения того периода.
Я был совершенно один в огромном городе. Я только что приехал в Париж, которого абсолютно не знал и чье богатство бросалось в глаза куда сильнее, чем сегодня.
Меня поражали две вещи: уже упомянутое богатство с одной стороны, и бедность – с другой, и я оказался в числе бедняков.
На глазах целого города узкий круг избранных вел изысканную, праздную жизнь, и газеты пестрели отчетами о делах и поступках людей, которых волновали лишь удовольствия, развлечения и собственное тщеславие.
Но, тем не менее, у меня ни разу не возникло желания взбунтоваться. Я им не завидовал. Я не надеялся, что однажды стану похожим на них. Я не сравнивал наши судьбы.
Для меня они являлись частью другого мира, даже другой планеты.
Я вспоминаю, что всегда отличался завидным аппетитом; когда я был ребенком, о моем аппетите ходили легенды. В Нанте моя тетушка охотно рассказывала соседкам, что однажды она увидела, как я, вернувшись из лицея, умял четырехфунтовую[5] краюху хлеба, что не помешало мне плотно поужинать двумя часами позже.
Я зарабатывал совсем немного и потому постоянно думал о том, как бы утолить этот небывалый аппетит, притаившийся где-то в недрах моего организма. Я не мог позволить себе роскошь посещать террасы знаменитых кафе, расположенных на бульварах, или прельститься витринами магазинов на улице Мира; пределом моих мечтаний были самые обыкновенные прилавки колбасных лавок.
Разъезжая по Парижу на велосипеде в своей униформе, я выучил, где находятся все колбасные лавки, манящие удивительными вкусностями. Планируя тот или иной маршрут, я всегда старался рассчитать время таким образом, чтобы выкроить несколько свободных минут, заскочить в одну из лавочек и купить, а затем и съесть прямо на улице кусок колбасы или кусочек паштета вместе с хлебом, приобретенным в соседней булочной.
Ублажив свой желудок, я ощущал себя счастливым и довольным собой. Я выполнял свою работу со всей возможной добросовестностью. И любое доверенное мне задание полагал чрезвычайно важным. Я даже не задумывался о сверхурочных часах. Я искренне верил, что все мое время принадлежит полиции, и мне казалось естественным, что меня задерживают на работе по четырнадцать или пятнадцать часов кряду.
Если я сейчас упоминаю об этом, то вовсе не для того, чтобы лишний раз похвастать – напротив, я хочу подчеркнуть, что в те годы это было нормальным отношением к работе, эдаким «духом времени».
Мало кто из рядовых полицейских имел образование выше начального. Благодаря инспектору Жакмэну высшие полицейские чины знали – но сам я в то время не догадывался, что кто-то знает, – что я некоторое время учился в высшем учебном заведении.
И потому по прошествии нескольких месяцев я был безмерно удивлен, когда меня назначили на должность, о которой я и мечтать не смел, – на должность секретаря комиссара полиции квартала Сен-Жорж.
В ту пору об этой работе отзывались не слишком-то лестно. О нас говорили, что мы – «псы комиссара».
У меня забрали велосипед, кепи и униформу. Меня также лишили возможности, разъезжая по делам, заглядывать в колбасные лавочки в разных уголках Парижа.
Но в один прекрасный день я смог оценить всю прелесть штатской одежды, когда на бульваре Сен-Мишель меня окликнул знакомый голос.
– Жюбер! – вскричал я.
– Мегрэ!
– Что ты тут делаешь?
– А ты?
– Послушай, я сейчас не могу оставаться на улице. Давай встретимся часов в семь у входа в аптеку.
Жюбер, Феликс Жюбер, был одним из моих товарищей по медицинскому училищу в Нанте. Я знал, что он прервал свою учебу приблизительно в то же время, что и я, но у него были для этого, как я думаю, совершенно иные причины. Не будучи безнадежно глупым, он, тем не менее, не отличался живостью ума, и я припоминаю, как о нем говорили: «Он зубрит до тех пор, пока у него голова не распухнет, но на следующий день все равно ничего не знает».
Это был долговязый костлявый парень с большим носом, резкими чертами лица, рыжими волосами, а его кожу вечно покрывали прыщи, но не те мелкие прыщики, которые приводят в отчаяние безусых юнцов, а здоровенные красно-фиолетовые блямбы, которые Жюбер постоянно покрывал мазями и лекарственными порошками.
В тот же вечер я поджидал его у аптеки, где Феликс работал уже несколько недель. У него не было родственников в Париже. Он жил рядом с Шерш-Миди, у людей, которые предоставляли приют двум или трем пансионерам.
– А ты чем занимаешься?
– Я служу в полиции.
Я как сейчас вижу его фиалковые глаза, светлые, как у девицы, вижу промелькнувшее в них недоверие. Его голос звучал как-то странно, когда Жюбер повторил:
– В полиции?
Он посмотрел на мой костюм, невольно поискал глазами на углу бульвара постового полицейского, как будто хотел сравнить нас.
– Я работаю секретарем комиссара.
– А! Отлично! Я понял.
Что сработало дальше – боязнь людского мнения? Или я просто не смог объяснить, а он не смог бы понять? Но я не признался Жюберу, что еще три недели тому назад носил форму и что больше всего на свете я хочу попасть в Сюрте.
Ему, как и многим другим людям, профессия секретаря виделась прекрасной, достойной, уважаемой; я весь такой чистенький восседал в кабинете, среди книг, с пером в руке.
– У тебя много друзей в Париже?
По правде говоря, кроме инспектора Жакмэна, я толком не был знаком ни с одним человеком. В комиссариате я был новичком, к которому только присматривались, перед тем как принять в свои ряды.
– И подружки у тебя тоже нет? Чем же ты занимаешься в свободное время?
Ну, прежде всего у меня было не так уж много свободного времени. Плюс к этому я много занимался, потому что ради достижения заветной цели решил сдать экзамены, которые были введены не так давно.
В тот вечер мы вместе поужинали. Во время десерта Жюбер обронил весьма многообещающую фразу:
– Необходимо им тебя представить.
– Кому?
– Очень достойным людям. Друзьям. Сам увидишь.
В тот день он ничего толком не объяснил. Я уже не помню почему, но несколько недель мы не виделись. Я вообще мог больше никогда с ним не встретиться. Я не оставил Жюберу своего адреса, а у него не было моего. Идея подождать его у входа в аптеку не приходила мне в голову.
Нас снова свел случай. На сей раз мы столкнулись у дверей «Театр-Франсе»: оба стояли в очереди за билетами.
– Как это глупо! – сказал Феликс. – Я думал, что уже никогда не найду тебя. Я даже не знаю, в каком комиссариате ты работаешь. Я рассказал о тебе своим друзьям.
Он говорил о своих друзьях с таким загадочным и многозначительным видом, что казалось, будто речь идет о неком клане или таинственной секте.
– По крайней мере у тебя есть фрак?
– Да, есть.
Нет необходимости уточнять, что это был фрак моего отца, немного старомодный – ведь он был куплен к свадьбе родителей, – который я перешил по своей фигуре.
– В пятницу я возьму тебя с собой. К восьми часам вечера ты должен быть совершенно свободен. Танцевать умеешь?
– Нет.
– Не страшно. Хотя было бы неплохо, если бы ты взял несколько уроков танцев. Я могу порекомендовать хорошую и недорогую школу. Я сам ее посещал.
На этот раз он записал мой адрес и даже адрес маленького ресторанчика, в котором я привык ужинать в нерабочее время. В пятницу вечером Жюбер уже сидел на кровати в моей комнате и смотрел, как я одеваюсь.
– Я должен ввести тебя в курс дела, чтобы ты не допустил какой-нибудь оплошности. В этой компании мы с тобой будем единственными, кто не принадлежит к Управлению мостов и дорог. В этот круг меня ввел мой дальний родственник, которого я разыскал совершенно случайно. Месье и мадам Леонар очаровательны. А их племянница – самая прелестная девушка на свете.
Я сразу же понял, что Жюбер влюблен и почти силой тащит меня в незнакомый дом исключительно для того, чтобы продемонстрировать предмет своих воздыханий.
– Не бойся, там будут и другие девушки, – пообещал мой приятель. – Очень милые.
Так как на улице шел дождь, а нам хотелось прибыть на место чистыми, мы наняли фиакр; впервые я сел в парижский фиакр не по служебной надобности. Как сейчас вижу наши манишки, белеющие в свете газовых фонарей, и Феликса Жюбера, останавливающего экипаж перед цветочной лавкой, чтобы мы могли вставить по бутону в петлицы фраков.
– Старый месье Леонар, – объяснял Феликс, – его зовут Ансельм, уже десять лет как на пенсии. До этого он принадлежал к высшему руководству Управления мостов и дорог, и его преемники до сих пор обращаются к нему за советом. Отец его племянницы тоже служит в администрации Управления. Можно сказать, что с этим ведомством связана вся их семья.
Жюбер рассказывал об этом учреждении с таким видом, словно для него это был потерянный рай и он готов был отдать все на свете, чтобы вернуть драгоценные годы, потраченные на изучение медицины, и начать свою карьеру заново.
– Ты сам увидишь!
И я увидел. Мы остановились у довольно старого, но богатого и комфортабельного дома, расположенного на бульваре Бомарше, невдалеке от площади Бастилии. Все окна четвертого этажа были освещены, и взгляд Жюбера, выходящего из фиакра, красноречивей всяких слов объяснил, что именно там нас ждут обещанные светские развлечения.
Я чувствовал себя весьма неловко и уже сожалел, что позволил приятелю уговорить меня. Высокий воротник с загнутыми кончиками мешал; мне все время казалось, что галстук-«бабочка» постоянно сбивается на сторону, а одна фалда фрака топорщится, как петушиный хвост.
Лестница была мало освещена, но темно-красный ковер, покрывавший ступени, показался мне роскошным. Окна лестничных площадок были украшены витражами, и такой декор я еще долго считал верхом изысканности.
Жюбер нанес на свое прыщавое лицо особенно густой слой мази, отчего его кожа отливала фиолетовым цветом. С почти священным благоговением мой спутник дернул за шнур, висящий у двери. Из апартаментов долетали обрывки разговора, но не было слышно ни преувеличенно громких голосов, ни смеха, которые обычно являются отличительными чертами оживленного светского собрания.
Нам открыла горничная в белом фартучке, и Феликс, протягивая ей свое пальто, весь светясь от счастья, что он вхож в столь блистательное общество, произнес:
– Добрый вечер, Клеманс.
– Добрый вечер, месье Феликс.
Гостиная была весьма просторной, но не слишком хорошо освещенной, и изобиловала темными драпировками. В соседней комнате, виднеющейся за широким дверным проемом, мебель расставили вдоль стен так, чтобы освободить место для танцев.
Жюбер с покровительственным видом подвел меня к сидящей у камина пожилой даме с седыми волосами.
– Я хотел бы представить вам моего друга Мегрэ, о котором я имел честь вам рассказывать и который горит желанием засвидетельствовать вам свое почтение.
Без сомнения, Феликс репетировал эту фразу всю дорогу и теперь удостоверился, что я поприветствовал даму надлежащим образом, не выглядя при этом чересчур смущенным, – в общем, оправдал его ожидания.
Пожилая дама была очаровательна: хрупкая, с тонкими чертами лица, и я даже несколько растерялся, когда она с улыбкой спросила:
– Почему вы не служите в Управлении мостов и дорог? Я уверена, что Ансельм расстроится.
Ее звали Жеральдина. Ее муж, Ансельм, сидел в соседнем кресле; сидел настолько неподвижно, что казалось, будто его принесли сюда, словно восковую фигуру на выставке. Он был очень стар. Позднее я узнал, что ему далеко за восемьдесят, а Жеральдине восемьдесят только исполнилось.
Полный парень, затянутый во фрак, тихонько наигрывал на рояле, а молоденькая девушка в бледно-голубом платье переворачивала страницы нот. Я видел лишь ее спину. А когда нас представили, я не осмелился взглянуть ей в лицо – настолько смутился от того, что нахожусь здесь, толком не зная, о чем говорить и куда себя деть.
Танцевать еще не начали. На низком столике стоял поднос с сухими птифурами, и поскольку Жюбер бросил меня на произвол судьбы, через некоторое время я оказался прямо у этого столика и – даже сегодня я ничем не могу объяснить свое поведение, уж точно не чревоугодием – принялся уплетать пирожные, хотя совершенно не был голоден и не любил птифуры. Вероятно, я ел, чтобы скрыть неловкость.
Первое пирожное я взял машинально. Затем потянулся к следующему. Кто-то сказал:
– Тише!..
Еще одна девушка, на сей раз в розовом платье, слегка страдающая косоглазием, принялась петь. Она стояла рядом с роялем, опираясь на него рукой; в другой руке певица держала веер.
А я по-прежнему ел. Я не отдавал себе отчета в своих действиях. Я не замечал, что пожилая дама наблюдает за мной с изумлением, и другие гости, обратив внимание на мое поведение, не сводят с меня глаз.
Один молодой человек что-то негромко сказал соседу, и вновь раздался голос:
– Тише!..
Можно было легко сосчитать количество присутствующих девушек: они выделялись светлыми пятнами на фоне черных фраков. Их было четыре. Жюбер, кажется, пытался привлечь мое внимание, не подходя ко мне; несчастный не мог смотреть, как я хватаю птифуры один за другим и сосредоточенно их поедаю. Позже приятель признался, что испытывал жалость ко мне, решив, что я не успел поужинать.
Должно быть, другие гости думали то же самое. Песня закончилась. Девушка в розовом раскланялась, все принялись аплодировать; и только тут я заметил, что вся публика смотрит лишь на меня, стоящего рядом с низеньким столиком, с набитым ртом и очередным крошечным пирожным в руке.
Я чуть было не поддался желанию уйти, не извинившись, исчезнуть, бежать без оглядки из этой квартиры, где собрались такие чуждые мне люди.
Именно в эту секунду в полумраке комнаты я заметил лицо девушки в голубом, и ее взгляд показался таким ласковым, успокаивающим, почти родным. Можно было подумать, что она поняла меня и теперь старалась поддержать.
Вошла горничная с прохладительными напитками. После того как я весьма некстати съел столько птифуров, я не осмелился взять предложенный мне бокал.
– Луиза, будь добра, передай птифуры.
Так я узнал, что девушку в голубом зовут Луизой и что она приходится племянницей месье и мадам Леонар.
Она обошла всех присутствующих и лишь затем приблизилась ко мне. Указав на одно из пирожных с крошечным ломтиком засахаренного фрукта, юная особа произнесла заговорщическим тоном:
– Здесь остались самые лучшие. Пробуйте вот это.
Я не нашелся что сказать и лишь пробормотал:
– Вы так думаете?
Это были первые слова, которыми мы обменялись – я и мадам Мегрэ.
Я отлично знаю, что когда она вскоре прочитает то, что я сейчас пишу, то тихо скажет, пожимая плечами:
– Зачем рассказывать обо всем этом?
В сущности, она в восторге от того образа, который создал Сименон, – образа доброй матушки, которая вечно хлопочет у плиты, следит за тем, чтобы в доме все блестело, и постоянно балует своего мужа – эдакого большого ребенка. Я подозреваю, что именно поэтому она первая удостоила писателя своей дружбы и при этом настолько полюбила его, что стала воспринимать как члена семьи, защищая даже тогда, когда я, в общем-то, и не пытался на него нападать.
Но, как и все портреты, портрет мадам Мегрэ далек от совершенства. Когда в тот знаменательный вечер я познакомился с ней, она была пухленькой девушкой с очень свежим личиком и сияющим взглядом, чем выгодно отличалась от своих подруг.
Что бы произошло, если бы я не начал есть эти злополучные пирожные? Весьма вероятно, что она бы просто не заметила меня среди дюжины других молодых людей, присутствовавших в доме, которые, за исключением моего приятеля Жюбера, служили в дорожном ведомстве.
Эти четыре слова – «Управление мостов и дорог» – и по сей день кажутся нам весьма комическими, и стоит одному из нас произнести их, как второй начинает улыбаться. Если же мы слышим их от кого-то другого, то не можем сдержаться и заговорщически переглядываемся.
Здесь было бы уместно привести всю родословную Шёллеров, Куртов и Леонаров, в которой я всегда путаюсь, несмотря на то, что она представляет родню «со стороны моей супруги», как мы привыкли говорить.
Если вы отправитесь в Эльзас, то от Страсбурга до Мюлуза наверняка услышите об этих семьях. Я полагаю, что этот Курт из Шарахбергхайма еще при Наполеоне установил прямо-таки фамильную традицию – трудиться на благо дорожного ведомства. Кажется, в свое время он был весьма знаменит и затем породнился с Шёллерами, которые также служили в этом ведомстве.
Леонары в свою очередь тоже вошли в семью, после чего отцы и сыновья, братья, зятья и кузены – в общем, почти все представители мужской части семейства стали убежденными приверженцами компании. Они до такой степени дорожили своим статусом, что одного из Куртов, который стал крупнейшим пивоваром Кольмара, сочли отступником.
В тот далекий вечер я всего этого еще не знал, ведь Жюбер сообщил мне лишь общие сведения о семье.
Когда мы вышли на улицу, дождь лил как из ведра, но на сей раз мы отказались от мысли нанять фиакр – впрочем, его было не так-то легко разыскать в этом квартале. В те минуты я почти сожалел о том, что избрал карьеру полицейского.
– Ну, что ты скажешь?
– О чем?
– О Луизе! Я не хочу упрекать тебя, но ситуация, в которой ты оказался, была весьма щекотливой. Видел, с каким тактом она помогла тебе выпутаться из нее, как легко и непринужденно она это сделала? Луиза – удивительная девушка. Алиса Перре, конечно, более яркая, но…
Я не знал, кто такая Алиса Перре. За весь вечер я успел познакомиться только с девушкой в бледно-голубом, которая между танцами подходила ко мне, чтобы поболтать.
– Алиса – это та, которая пела. Я полагаю, что в скором времени она обручится с молодым человеком, сопровождавшим ее. Это Луи, его родители очень богаты.
В ту ночь мы расстались поздно. Когда ливень припускал вновь, мы заходили в очередное еще открытое бистро, чтобы выпить кофе и спрятаться от непогоды. Феликс не желал отпускать меня, ему хотелось говорить и говорить о Луизе, он добивался, чтобы я признал, что племянница Леонаров – лучшая девушка в мире, идеал.
– Я знаю, мои шансы невелики. И все потому, что родители мечтают подыскать ей мужа из Управления мостов и дорог, именно поэтому они и отослали ее к дяде Леонару. Ты понимаешь, в Кольмаре или Мюлузе нет свободных мужчин из этого ведомства, а неженатые сами принадлежат к их семейству. Луиза приехала два месяца тому назад. Она должна провести всю зиму в Париже.
– Она знает?
– Что?
– Что ей ищут мужа в Управлении.
– Разумеется. Но ей все равно. Она очень самостоятельная, ты даже и представить себе не можешь, насколько самостоятельная. У тебя просто не было времени ее оценить. В следующую пятницу постарайся пообщаться с ней больше. Если бы ты умел танцевать, это было бы куда проще! Не хочешь ли взять два-три урока танцев?
От уроков танцев я отказался. И слава Богу! Потому что Луиза, вопреки мнению славного Жюбера, терпеть не могла кружиться в объятиях кавалера.
Через две недели произошел маленький инцидент, которому я в тот момент придал большое значение – и, быть может, он действительно имел большое значение, но в несколько ином смысле.
Молодые инженеры, посещавшие дом Леонара, образовали группу, всегда держащуюся особняком, и использовали в своем кругу слова, которые были совершенно непонятны людям, не принадлежавшим к их сообществу.
Недолюбливал ли я их? Вероятно. Мне ужасно не нравилось то упрямство, с каким они называли меня комиссаром полиции. Это превратилось в игру, которая меня раздражала.
– Эй, комиссар! – мог окликнуть меня кто-то с другого конца гостиной.
Однажды Жюбер и Луиза болтали в уголке рядом с зелеными растениями, которые я вижу как сейчас. Какой-то молодой человек в очках подошел к беседующим и что-то тихо сообщил им, бросая насмешливые взгляды в мою сторону.
Чуть позже я поинтересовался у моего друга:
– О чем он рассказывал?
Тот смутился и пробормотал:
– Ничего.
– Какую-то гадость?
– Я скажу тебе после.
Между тем парень в очках переходил от одной группы к другой и, кажется, зубоскалил надо мной, веселя всех присутствующих.
Всех, кроме Луизы, которая в тот вечер отклонила несколько приглашений на танец и почти все время провела рядом со мной.
Оказавшись на улице, я спросил у Феликса:
– Что он сказал?
– Сначала честно ответь мне: чем ты занимался до того, как стал секретарем комиссара?
– Ну… Я работал в полиции…
– В униформе?
Вот, оказывается, в чем дело! Должно быть, этот тип в очках видел меня в полицейской форме.
Только представьте себе: рядовой полицейский среди этих господ из дорожного ведомства!
– А она что сказала? – Я почувствовал ком в горле.
– Она была великолепна. Она всегда великолепна. Ты не хочешь мне верить, но вот увидишь…
Бедный старина Жюбер!
– Она ему ответила, что тебе, несомненно, форма к лицу, а вот он смотрелся бы в ней нелепо.
И все же в следующую пятницу я не пошел на бульвар Бомарше. Я избегал встреч с Жюбером. Через две недели он сам явился ко мне.
– Кстати, в пятницу кое-кто был обеспокоен твоим отсутствием.
– Кто?
– Мадам Леонар. Она спросила у меня, не заболел ли ты.
– Я был очень занят.
Между тем я был уверен, что если мадам Леонар и справлялась обо мне, то лишь потому, что ее племянница…
Идем дальше! Я не нахожу нужным вдаваться в такие детали. Мне и без того будет трудно добиться, чтобы все, что я только что написал, не отправилось в корзину.
Примерно в течение трех месяцев ни о чем не подозревавший Жюбер играл весьма незавидную роль посредника между нами; впрочем, мы меньше всего на свете хотели его обманывать. Он приходил ко мне в гостиницу и завязывал узел на моем галстуке, уверяя, что сам я просто не смогу одеться. Именно он говорил, завидев меня одного в углу гостиной:
– Ты должен развлечь Луизу. Ты ведешь себя невежливо.
Именно он убеждал меня, когда мы оказывались на улице:
– Ты ошибаешься, полагая, что не интересуешь ее. Напротив, ты ей очень нравишься. Она всегда спрашивает о тебе.
К Рождеству подруга Луизы (та, которая немного косила) обручилась с пианистом, и они перестали бывать на бульваре Бомарше.
Уж и не знаю, то ли поведение Луизы обескуражило других кавалеров, то ли мы были не столь сдержанны, как нам казалось, но, так или иначе, каждую пятницу гостей у Ансельма и Жеральдины становилось все меньше и меньше.
Окончательное объяснение с Жюбером произошло в феврале, прямо в моей комнате. В ту пятницу он не надел фрак, и я сразу же это отметил. На его угрюмом лице застыло горестное выражение, как будто бы он исполнял трагическую роль в «Комеди Франсез».
– Я все же пришел, чтобы завязать тебе галстук! – сообщил он с унылой гримасой.
– Ты сегодня занят?
– Напротив, сегодня я совершенно свободен, свободен как ветер, я еще никогда не был таким свободным.
Он стоял передо мной с белым галстуком в руке и смотрел прямо в глаза.
– Луиза мне все рассказала.
У меня отвисла челюсть. Потому что мне она ничего не сказала. И я ей тоже ничего не сказал.
– О чем ты говоришь?
– О тебе и о ней.
– Но…
– Я задал Луизе вопрос. Вчера я специально пошел к ней.
– Но какой вопрос?
– Я спросил ее, не согласится ли она выйти за меня замуж.
– И она ответила отказом?
– Да, она ответила отказом, сказав при этом, что очень хорошо ко мне относится, что я всегда буду ее лучшим другом, но…
– Она говорила обо мне?
– Напрямую – нет.
– Так в чем же дело?
– Я все понял! Я должен был понять это еще в первый вечер, когда ты ел птифуры, а она смотрела на тебя так… снисходительно. Когда женщина смотрит снисходительно и понимающе на мужчину, который ведет себя не слишком подобающим образом…
Бедный Жюбер! Мы потеряли его из виду почти сразу же, так же, как и всех этих господ из Управления мостов и дорог, кроме дяди Леонара.
Долгие годы я не знал, что сталось с Жюбером. Мне было около пятидесяти лет, когда в Марселе, на бульваре Канебьер, я зашел в аптеку, чтобы купить аспирин. Название аптеки я не прочел. И вдруг услышал возглас:
– Мегрэ!
– Жюбер!
– Чем ты занимаешься? Хотя что за глупый вопрос я задаю, я и так все давно знаю из газет. Как Луиза?
Затем он принялся рассказывать о своем старшем сыне, который, по иронии судьбы, готовился сдавать экзамены в Национальную школу мостов и дорог.
После исчезновения Жюбера вечера на бульваре Бомарше собирали все меньше и меньше народу, и теперь совсем некому было играть на рояле. От случая к случаю за инструмент садилась Луиза, а я переворачивал страницы нот, в то время как одна или две пары танцевали в столовой, сразу ставшей слишком большой.
Мне кажется, я так и не спросил Луизу, согласна ли она выйти за меня замуж. Большую часть времени мы говорили о моей карьере, о полиции, о профессии инспектора.
Я сообщил ей, сколько буду зарабатывать, когда меня наконец-то возьмут на набережную Орфевр, и добавил при этом, что, скорее всего, это случится не раньше чем через три года, а в данный момент моего жалованья недостаточно, чтобы завести достойный дом.
Я также рассказал ей о двух или трех встречах с Ксавье Гишаром, который уже в те времена был большим начальником и который не забыл моего отца, поэтому начал в той или иной степени меня опекать.
– Не знаю, любите ли вы Париж. Как вы понимаете, я буду вынужден провести в Париже всю свою жизнь.
– Но ведь и здесь можно жить спокойно, как в провинции, не правда ли?
И вот наконец однажды в пятницу я не обнаружил на бульваре Бомарше ни одного гостя, а дверь мне открыла сама Жеральдина в наряде из черного шелка. Когда она приглашала меня в дом, ее голос прозвучал как-то торжественно:
– Войдите!
Луизы в гостиной не было. Не было ни подноса с пирожными, ни прохладительных напитков. В город пришла весна, и потому огонь в камине не горел. Казалось, что я явился не ко времени, и стоял со шляпой в руке, стесняясь своего фрака и лакированных туфель.
– Скажите мне, молодой человек, каковы ваши намерения?
Вероятно, это был один из самых тягостных моментов моей жизни. Голос Жеральдины показался мне сухим и суровым. Я не осмеливался поднять глаза и видел лишь ковер в цветных узорах, подол черного платья и выглядывающие из-под него остроносые туфли. Мои уши покраснели.
– Я клянусь вам… – пробормотал я.
– Я не прошу вас клясться. Я спрашиваю, намерены ли вы жениться.
Я наконец посмотрел на нее – и обнаружил, что никогда ранее не видел на лице старой женщины выражения подобного ласкового лукавства.
– Да, конечно!
Кажется – и мне не раз рассказывали об этом впоследствии, – я выпрямился, как оловянный солдатик, и произнес как можно громче:
– Конечно!
В третий раз я почти кричал:
– Конечно, поверьте мне!
Жеральдина все тем же ровным голосом позвала:
– Луиза!
И моя будущая жена, которая стояла за приоткрытой дверью, робко вошла в комнату, такая же пунцовая, как и я сам.
– Ну, что я тебе говорила? – спросила тетя.
– Но почему? – вмешался я. – Неужели она не верила?
– Я не была уверена. Это тетя…
Но давайте опустим продолжение, иначе, я совершенно убежден, моя семейная цензура не пропустит этот эпизод.
Я должен лишь отметить, что старик Леонар проявил куда меньше энтузиазма: он так и не смог простить мне, что я не принадлежу к Управлению мостов и дорог. Очень дряхлый, почти столетний старец, прикованный к креслу многочисленными недугами, глядя на меня, всегда качал головой, как будто бы что-то сломалось в механизме мироздания.
– Вам необходимо взять отпуск, чтобы съездить в Кольмар. Что вы думаете насчет пасхальных каникул?
Именно старая Жеральдина взяла на себя труд написать родителям Луизы. Она отослала не одно письмо («чтобы смягчить удар», как она сама говорила), сообщая последние новости.
На Пасху я смог выпросить лишь сорок восемь часов отпуска. Большую их часть я провел в поездах, которые значительно уступали в скорости сегодняшнему транспорту.
Меня приняли весьма учтиво, но без излишнего восторга.
– Лучшее средство узнать, насколько серьезны ваши чувства, – это побыть некоторое время на расстоянии друг от друга. Луиза останется дома на все лето. Осенью вы снова приедете к нам.
– Мне будет разрешено ей писать?
– Не слишком настойчиво. Например, раз в неделю.
В наши дни все это кажется смешным. Но в те времена многое было по-другому.
Я пообещал себе – и в этом не таилось никакой скрытой жестокости – пригласить Жюбера шафером. Но когда я отправился в аптеку на бульваре Сен-Мишель, чтобы встретиться с приятелем, его там не оказалось, и никто не знал, куда он уехал.
Значительную часть лета я провел в поисках жилья и в конечном итоге нашел квартиру на бульваре Ришар-Ленуар.
– Это временно, пока мы не подыщем что-нибудь получше, понимаешь? Когда я получу должность инспектора…
Несколько лет тому назад кое-кто из сотрудников завел речь о том, что было бы неплохо основать нечто вроде клуба или хотя бы устраивать ежемесячный ужин, который следовало бы назвать «Ужин кованых ботинок». В результате мы собрались на аперитив в ресторане «Дофин». Долго спорили, чтобы определить, кого следует, а кого не следует допускать в клуб. Всерьез обсуждали, имеют ли право сотрудники другого ведомства (я имею в виду людей с улицы Соссэ) называться «нашими».
После чего, как и следовало ожидать, все осталось по-прежнему. В ту пору среди нас было четыре комиссара криминальной полиции, кто гордился прозвищем «кованые ботинки», которым некогда наделил нас один куплетист и которое молодые инспекторы, едва закончившие школу, использовали в общении между собой, говоря о старых служаках, начинавших рядовыми полицейскими.
Действительно, в былые годы, чтобы продвинуться по службе, недостаточно было просто сдать экзамены. Инспектор, прежде чем получить повышение, должен был истоптать не одну пару башмаков в самых различных полицейских подразделениях.
Нелегко объяснить молодому поколению, что значили для нас все эти прозвища.
«Кованые ботинки» и «усачи» – именно такие слова первыми слетали с губ, когда кто-то заговаривал о полиции.
И, клянусь, я тоже на протяжении многих лет носил кованые ботинки. Не потому, что мне это нравилось. И не потому, что, как намекали карикатуристы, мы считали подобную обувь верхом элегантности и комфорта. Причины были весьма прозаические.
Если быть точным, две причины. Во-первых, заработок полицейского едва позволял сводить концы с концами. Я часто слышу болтовню про радостную, беззаботную жизнь начала века. Молодые с завистью приводят в пример цены той эпохи: сигары «Londrès» по два су за штуку, ужин с вином и кофе за двадцать су.
Они забывают одно: в начале своей карьеры обычный служащий получал меньше ста франков.
Когда я дежурил в общественных местах, то в течение дня частенько проводил на ногах по тринадцать-четырнадцать часов кряду и проходил немало километров, невзирая на погоду.
Так что починка обуви стала одной из наших первых семейных проблем. Когда в конце месяца я приносил жене конверт с зарплатой, она делила его содержимое на небольшие кучки.
– Это мяснику… Это за арендную плату… Это за газ…
И когда ей оставалось сложить последнюю кучку из монет, та неизменно выходила совсем крошечной.
– Это на твои башмаки.
Мы все время мечтали о покупке новых ботинок, но эта мечта еще долго оставалась мечтой. Неделями я не признавался мадам Мегрэ, что мои башмаки прохудились, а подметка стала пористой, словно губка, и постоянно впитывает всю воду с тротуаров.
Но если я сейчас и пишу об этом, то вовсе не с горечью, а, напротив, с улыбкой. Я просто описываю детали, которые помогут вам понять, каковыми были будни простого служащего полиции.
В то время еще не было такси, но даже если бы улицы были забиты автомобилями, они все равно оставались бы для нас недоступными, как и фиакры, которые мы нанимали в крайне редких случаях.
Впрочем, наша работа в бригаде общественного порядка и заключалась в том, чтобы мерить шагами улицы, постоянно быть среди толпы, с утра до вечера или с вечера до утра.
Почему когда я размышляю об этом, то вспоминаю в основном дождь? Можно подумать, что дождь шел годами, что в ту пору сезоны были какими-то иными. Все очевидно: дождь усложнял нашу работу, добавляя массу неудобств. Мокрыми становились не только носки, мокрым было все: рукава пальто, постепенно превращающиеся в холодные компрессы, шляпа, с которой вода лилась ручьями, посиневшие руки, засунутые в карманы.
Улицы освещались гораздо хуже, чем в наши дни. Некоторые дороги на окраинах не были мощеными. Вечерами окна превращались в тусклые желтые квадраты, выделяющиеся на черном фоне. Большая часть домов освещалась керосиновыми лампами, а самые бедные строения – и вовсе свечами.
А еще присутствовали апаши – уличные грабители.
Повелась своеобразная мода – поигрывать ножиком на темных пустырях Парижа, и не всегда ради выгоды, ради кошелька или часов обывателя.
Смысл заключался в том, чтобы доказать самому себе, что ты – мужчина, причем мужчина, наводящий ужас на обывателей и производящий неизгладимое впечатление на уличных проституток, которые в черных плиссированных юбочках и огромных шиньонах поджидали клиентов, стоя под газовыми фонарями.
Мы не были вооружены. Несмотря на распространенное мнение, полицейский в штатском не имеет права носить в кармане револьвер. И уж если в некоторых случаях мы берем с собой оружие, то только под свою личную ответственность и вопреки всем предписаниям.
Молодые служаки не могли себе такого позволить. Существовало большое количество улиц, в основном близ Ла-Виллет, Менильмонтана, Порт д’Итали, куда многие из нас опасались ступать и где шум наших собственных шагов заставлял суматошно колотиться сердца.
Телефон тоже долго оставался мечтой, недоступной нашему бюджету. Даже речи не могло быть о том, чтобы позвонить домой жене и предупредить ее, что я задерживаюсь на несколько часов. Мадам Мегрэ проводила одинокие вечера в столовой при свете газового рожка фирмы «Auer», прислушиваясь к каждому шороху на лестнице и разогревая ужин по четыре-пять раз.
Что касается карикатурных усов, то они существовали на самом деле. Разве мужчина без усов не похож на лакея?
Сначала я носил довольно длинные рыжеватые усы – они были немного темнее усов моего отца, – заканчивающиеся острыми кончиками. Впоследствии мои усы стали короче и начали походить на зубную щетку, после чего и вовсе исчезли.
Впрочем, чистая правда, что большая часть инспекторов щеголяла роскошными усами цвета ваксы, как это можно увидеть на карикатурах. Этот факт связан с тем, что по весьма загадочным причинам профессия полицейского привлекала главным образом уроженцев Центрального массива Франции.
Мало найдется таких парижских улиц, куда не ступала моя нога; будучи всегда настороже, я многое узнал о простом люде, промышляющем «на свежем воздухе»: о нищих, шарманщиках, продавщицах цветов, карточных шулерах, карманных ворах, а также о проститутках и старой пьянице, которая проводит большую часть ночей в полицейских участках.
Ночью я прохаживался по Центральному рынку, по площади Мобер, по набережным и под мостами.
Я также находился в гуще толпы – и это была самая хлопотная работенка, – которая собиралась на ярмарку на площади Наций и на ярмарку в Нейи, на Блошином рынке, на бега в Лоншане, приходила полюбоваться на патриотические демонстрации, военные парады, визиты иностранных правителей, роскошные кортежи и представления бродячих циркачей.
После нескольких месяцев и, тем более, нескольких лет нашей службы в голове формируется целая картотека, в которую заносятся фигуры и лица, оставаясь там навсегда.
Я хотел бы, хотя это и трудно, описать как можно точнее наши взаимоотношения с подобной клиентурой, в том числе и с теми, кого нам не раз случалось доставлять в полицейский участок.
Излишне упоминать, что очень скоро живописные красоты города перестали нас волновать. Мы смотрели на парижские улицы глазами профессионалов, взглядом, который схватывает некую привычную деталь, вычленяет то или иное отклонение и помогает сделать соответствующие выводы.
Когда я начал раздумывать на эту тему, то понял, что больше всего меня поражает связь, возникающая между полицейским и правонарушителем, за которым первый вынужден гоняться. Прежде всего следует отметить, что полицейский, за редким исключением, не чувствует к своей «добыче» ни ненависти, ни даже неприязни.
Правда, жалости он тоже не испытывает, жалости в привычном смысле этого слова.
Наши отношения, если хотите, можно назвать строго профессиональными.
Мы слишком много видим и потому теряем способность удивляться, сталкиваясь с несчастьями и даже с извращенной жестокостью, и это легко понять. Таким образом, несчастья не заставляют сжиматься от сострадания наши сердца, а извращенная жестокость не вызывает праведного гнева.
В нашей среде существует – и Сименон попытался это отобразить, не до конца отдавая себе отчет в происходящем, – как бы парадоксально это ни звучало, нечто вроде родства душ полицейского и преступника.
Я не хотел бы, чтобы меня поняли превратно, наделив мои слова иным смыслом. Безусловно, мы находимся по разные стороны баррикады. И в то же время мы плывем в одной лодке.
И у проститутки с бульвара Клиши, и у инспектора, который следит за нею, одинаково истрепаны ботинки, и у них обоих болят ноги, потому что они вынуждены истаптывать километры асфальта. Они мокнут под одним и тем же дождем, одинаково ежатся, когда дует ледяной северный ветер. Вечер и ночь окрашены для них в одни и те же цвета, и они оба видят изнанку толпы, которая безразлично снует мимо.
То же самое происходит и на ярмарке, где карманный вор шныряет среди все той же толпы. Для него ярмарка, скопление нескольких сотен людей – не праздник, не карусели, не цирковой шатер или сладкий пряник, но определенное количество кошельков, покоящихся в карманах простодушных зевак.
То же самое можно сказать и о полицейском. Как страж порядка, так и правонарушитель с первого взгляда распознают провинциала, который идеально подходит на роль жертвы.
Сколько раз мне случалось в течение нескольких часов следить за каким-нибудь знакомым карманником, например за вором, которого мы прозвали Шнурком! Он знал, что я хожу за ним по пятам, слежу за каждым его жестом. Он знал, что я знаю о его намерениях. И я в свою очередь знал, что он знает, что я рядом.
Его профессия заключалась в том, чтобы любой ценой стащить кошелек или часы, моя – помешать ему это сделать или схватить с поличным.
Что бы вы думали – иногда Шнурок поворачивался ко мне и улыбался. И я улыбался ему в ответ. Порой он даже обращался ко мне с несколькими фразами, тяжело вздыхая:
– Сегодня мне придется нелегко!
Я отлично знал, что Шнурок сидит без сантима в кармане и сможет поесть вечером лишь при условии, что его будет ждать успех.
Он также отлично знал, что я получаю в месяц всего сто франков, что мои ботинки давно просят каши, а дома меня ждет жена.
Я его арестовывал по крайней мере десять раз, очень вежливо сообщая:
– Ты попался!
И он был этому рад почти так же, как и я. Ведь он знал, что в участке сможет поесть и выспаться в тепле. Многие воришки так хорошо знали работников нашей конторы, что частенько интересовались:
– Кто дежурит сегодня ночью?
Потому что одни полицейские разрешали курить, другие – нет. После этого целых полтора года улицы казались мне идеальным местом, потому что меня перевели в крупный магазин. Вместо дождя, холода, солнца, пыли – перегретый воздух, рулоны шевиота, сурового полотна, линолеум и мерсеризованные нитки, и среди этого я проводил все мои дни.
В те времена в проходах между отделами через равное расстояние размещались душники, посылающие снизу вверх жгучий и сухой воздух. Это было весьма кстати, когда входишь в помещение промокшим до нитки. Ты устраиваешься у вентиляционного отверстия, и вокруг тебя тут же распространяется облако пара.
После нескольких часов дежурства я начинал бродить около входных дверей, которые, открываясь, каждый раз пропускали в здание небольшое количество кислорода.
И при этом было совершенно необходимо выглядеть естественно. Казаться обычным клиентом! А это легко, не правда ли, когда весь этаж забит исключительно корсетами, женским бельем и шелковыми лентами?
– Могу ли я попросить вас следовать за мной, не устраивая скандала?
Некоторые сразу же все понимали и, не говоря ни единого слова, понуро шли в кабинет директора. Другие начинали строить из себя святую невинность, пронзительно кричали или пытались закатить истерику.
Однако и здесь у нас тоже появлялась «постоянная клиентура». Будь то Бон Марше, Галерея Лувр или Прентан, среди толпы мы сразу же выделяли знакомые фигуры. В большинстве случаев это были женщины среднего возраста, которые ухитрялись спрятать невероятное количество всевозможных товаров в специальных карманах, нашитых между платьем и нижней юбкой.
Сейчас эти полтора года не кажутся мне чем-то таким уж особенным. Но тогда каждый час, проведенный в магазине, представлялся таким же долгим, как час ожидания в приемной дантиста.
– Сегодня во второй половине дня ты дежуришь в «Галерее Лафайет»? – порой спрашивала моя жена. – Мне там надо купить кое-какие мелочи.
В магазинах мы не разговаривали друг с другом. Делали вид, что незнакомы. Это было чудесно. Я был счастлив наблюдать за тем, как она с гордым видом переходила из отдела в отдел, лишь иногда позволяя себе лукавый взгляд в мою сторону.
Я не думаю, что мадам Мегрэ когда-нибудь размышляла о том, что могла бы выйти замуж за кого-нибудь еще, кроме инспектора полиции. Она знала имена всех моих коллег, с теплотой говорила о сотрудниках с набережной Орфевр, которых никогда не видела, обсуждала их привычки, успехи и неудачи.
Прошло немало лет, и однажды во время утреннего воскресного дежурства я привел свою супругу в знаменитое ведомство на набережной Орфевр. Мадам Мегрэ ничему не удивлялась. Она ходила по зданию полиции, как по собственному дому, ища глазами детали, о которых так много слышала.
Лишь один раз моя жена с изумлением заметила:
– Здесь не так грязно, как я думала.
– А почему здесь должно быть грязно?
– В местах, где обитают только мужчины, никогда не бывает чистоты. Они даже пропитываются особенным запахом.
Я не стал показывать ей камеру предварительного заключения, запах которой ей бы действительно не понравился.
– А здесь, слева, чье место?
– Торранса.
– Это того, высоченного? Я должна была догадаться. Он как ребенок, до сих пор развлекается тем, что вырезает свои инициалы на столешнице. А папаша Лагрюм, тот, который постоянно где-то ходит?
Уж коли я заговорил о ботинках, то поведаю вам историю, которая так растрогала мою жену.
Лагрюм, или папаша Лагрюм, как мы его называли, был старше нас всех, но так и не дослужился до звания выше инспектора. Это был высокий и грустный человек. Летом он вечно страдал сенной лихорадкой, а с первыми холодами у него разыгрывался хронический бронхит и его глухой кашель можно было услышать в любом отделе криминальной полиции.
К счастью, он не часто бывал на набережной Орфевр. Однажды Лагрюм, рассказывая о своем кашле, имел неосторожность обронить:
– Врач рекомендовал мне свежий воздух.
Чем тут же не преминули воспользоваться. У Лагрюма были длинные ноги и большие ступни, поэтому ему поручали самые хлопотные поиски, и бедняга день за днем мерил шагами весь Париж, частенько даже без надежды на нужный результат.
– Это можно поручить только Лагрюму!
Что это значит, понимали все, за исключением этого простака, который с самым серьезным видом заносил поручение в записную книжку, брал зонтик под мышку и уходил, церемонно попрощавшись со всеми.
Порой я задаюсь вопросом: быть может, он отлично осознавал, какую роль ему отводили? И безропотно смирился? Его жена долгие годы тяжело болела, каждый вечер ожидая мужа в их пригородном доме, чтобы он помог ей по хозяйству. А когда его дочь вышла замуж, я полагаю, что именно Лагрюм вставал по ночам, чтобы позаботиться о внуке.
– Лагрюм, ты до сих пор пахнешь детскими пеленками!
Однажды на улице Коленкур убили старую женщину. Банальное преступление, не вызвавшее никакого шума в прессе, так как жертвой оказалась обычная горожанка безо всяких связей, проживавшая на скромную ренту.
Подобные дела – самые трудные. Загруженный работой в магазинах – а приближалось Рождество, – я не принимал участия в расследовании, но, как и все в конторе, был знаком с деталями этого уголовного дела.
Преступление было совершено при помощи кухонного ножа, брошенного там же, в квартире. Этот нож являлся единственной уликой. Совершенно обычный нож, такие продаются в любой скобяной лавке, в универмагах, в ближайших магазинчиках, на рынках. Изготовитель, которого в скором времени разыскали, утверждал, что продал в парижских округах десятки тысяч подобных ножей.
Нож был новым. Его явно купили специально для определенной цели. На его ручке еще отлично виднелась цена, нанесенная нестираемым карандашом.
Именно эта деталь дарила смутную надежду: она могла помочь обнаружить торговца, продавшего орудие убийства.
– Лагрюм! Займитесь-ка этим ножом.
Инспектор завернул улику в кусок газетной бумаги, положил сверток в карман и ушел.
Он отправился в путешествие по Парижу, которое продлилось девять недель. Каждое утро он появлялся в кабинете и каждый вечер снова возвращался туда, чтобы спрятать нож в ящик. Каждое утро все видели, как он засовывает орудие преступления в карман, берет неизменный зонт и уходит, как обычно, раскланявшись с присутствующими.
Я узнал, сколько магазинов в городе – эта история впоследствии стала легендой – торгует такими ножами. Если не брать пригороды, а ограничиться лишь двадцатью парижскими округами, получается умопомрачительная цифра.
А ведь Лагрюм не мог воспользоваться транспортом. Ему нужно было обойти улицу за улицей, дом за домом. В кармане полицейского лежал план Парижа, и он час за часом вычеркивал определенное количество улиц.
Я полагаю, что в конце концов даже его непосредственное начальство забыло, какое поручение он выполняет.
– Лагрюм свободен?
Кто-то отвечал, что Лагрюм на задании, и все забывали о долговязом инспекторе. Как я уже упоминал, все это происходило незадолго до праздников. Зима выдалась дождливой и холодной, мостовые были липкими от грязи, а Лагрюм с утра до вечера шагал со своим бронхитом и своим глухим кашлем, не ведая усталости, не задаваясь вопросом, есть ли в этом хоть малейший смысл.
На девятой неделе, сразу после Нового года, когда стоял трескучий мороз, он появился в управлении в три часа пополудни, как обычно спокойный, мрачный, и в его глазах не промелькнуло ни искры радости, ни малейшего облегчения.
– Патрон у себя?
– Ты что-то нашел?
– Нашел.
Но не в скобяной лавке, не на рынке, не у торговца хозяйственными товарами. Все эти места Лагрюм обошел напрасно.
Нож продали в магазине канцелярских товаров на бульваре Рошешуар. Продавец узнал надпись и вспомнил молодого человека в зеленом шейном платке, который купил оружие более двух месяцев назад.
Торговец дал весьма точное описание подозреваемого, молодого человека арестовали и в следующем году казнили.
Что касается Лагрюма, то он умер на улице, но не от бронхита, а от остановки сердца.
Перед тем как приступить к рассказу о вокзалах, и прежде всего о Северном вокзале, с которым у меня старые счеты, как мне кажется, требующие урегулирования, я вынужден коснуться темы, не слишком-то приятной для меня.
В разговорах, касающихся начала моей карьеры и различных постов, которые я занимал, меня частенько спрашивают:
– А вы когда-нибудь работали в полиции нравов?
В наши дни ее больше так не называют, а целомудренно именуют Бригадой по охране нравственности.
Да что сказать! Конечно, я служил в ней, как и большая часть моих коллег. Совсем недолго, несколько месяцев.
Даже если сейчас я и убежден в необходимости опыта подобного рода, все же о том периоде у меня сохранились одновременно несколько туманные и смущающие воспоминания.
Я уже рассказывал о непринужденных и даже «родственных» отношениях, которые самым естественным образом возникают между полицейскими и теми, за кем они обязаны следить.
В силу обстоятельств подобные отношения возникают и в данной сфере деятельности. Возможно, именно в полиции нравов такие связи особенно крепки. Действительно, у каждого инспектора Бригады по охране нравственности существует своя «клиентура», если ее можно так назвать, и состоит она из весьма ограниченного числа женщин, которых всегда можно обнаружить в одних и тех же местах: на пороге одного и того же отеля, под одним и тем же газовым фонарем, а если проститутка уровнем повыше – на террасе одной и той же пивной.
В ту пору я еще не отличался массивным телосложением и той полнотой, которая пришла с годами, и выглядел моложе своих лет.
Если вы вспомните историю с птифурами на бульваре Бомарше, то поймете, что в некоторых сферах жизни я был весьма робок.
Большая часть агентов полиции нравов держалась накоротке с девицами, чьи имена и прозвища они отлично знали, и возникла даже своеобразная традиция: во время облав, когда проституток грузили в полицейский фургон, изображать из себя отъявленного грубияна, смеясь, обмениваться с задержанными самыми грязными, непристойными выражениями.
Более того, арестованные дамы завели привычку задирать юбки и демонстрировать полицейским зад, что самим девицам, без сомнения, казалось страшным оскорблением, которое они сопровождали вызывающими словечками.
В первое время я постоянно краснел – тогда я вообще легко краснел. Моя стеснительность не осталась незамеченной, ведь эти женщины знали толк в мужчинах.
И совершенно внезапно я превратился если не в предмет особого презрения, то в козла отпущения.
На набережной Орфевр меня никогда не звали по имени, и я искренне убежден, что большинство моих коллег до сих пор его просто не знает. И если бы кто-нибудь спросил мое мнение, то я ответил бы, что не хочу, чтобы ко мне обращались по имени. Хотя я нисколько его не стыжусь.
Возможно, речь идет о мелкой мести инспектора, который был посвящен в это?
В моем ведении находился квартал Севастополь, прилегающий к Центральному рынку. Его облюбовали девицы самого низкого пошиба, и прежде всего очень старые проститутки, которые обрели здесь своего рода убежище.
Здесь же обретались юные служанки, только что прибывшие из Бретани, где они уже прошли свое первое боевое крещение. Так что на моем участке столкнулись две крайности: шестнадцатилетние девчонки, за право покровительствовать которым сражались местные сутенеры, и гарпии без возраста, которые отлично защищались сами.
И вот однажды началась травля, самая настоящая травля. Я шел мимо одной старухи, торчавшей на пороге грязного отеля, когда услышал, как меня окликают, демонстрируя в улыбке испорченные зубы:
– Добрый вечер, Жюль!
Я решил, что она выбрала имя наугад, но пройдя еще немного, был встречен теми же словами.
– Как дела, Жюль?
После, собираясь все вместе, они заходились в отвратительном хохоте и отпускали комментарии, которые невозможно передать на бумаге.
Я знал, как поступили бы многие на моем месте. Они бы сцапали парочку проституток и заперли бы их в тюрьме Сен-Лазар, чтобы у девиц появилось время подумать о своем поведении.
Хватило бы одной демонстрации силы, и, возможно, на меня стали бы смотреть с некоторым уважением.
Но я этого не сделал. Мною руководило не чувство справедливости. И не жалость.
Скорее всего, я не желал играть навязываемую мне роль. Я предпочел притвориться, что ничего не слышу. Я надеялся, что им надоест. Но эти девицы – сущие дети, которые никогда не довольствуются одной шуткой.
О пресловутом Жюле сочинили песенку, которую проститутки принимались петь или кричать во все горло, стоило мне появиться. Другие, когда я проверял их документы, пробовали канючить:
– Не будь скотиной, Жюль! Ты такая лапушка!
Бедная Луиза! В тот период она больше всего боялась не того, что я поддамся пагубному желанию, а того, что могу принести домой какую-нибудь дурную болезнь. Я подцепил блох. Когда я возвращался в нашу квартирку, мадам Мегрэ заставляла меня раздеваться и принимать ванну, а сама в это время чистила мою одежду на лестничной площадке или перед открытым окном.
– Наверное, ты прикасался к ним сегодня. Почисти как следует ногти!
Разве не утверждали знающие люди, что можно подхватить сифилис, отхлебнув из чужого стакана?
Все это было весьма неприятно, но я узнал то, что должен был узнать. Разве я не сам выбрал профессию?
Я бы ни за что на свете не стал просить, чтобы мне подыскали другое занятие. Но мое начальство само приняло необходимые меры: предполагаю, это было сделано скорее из целесообразности, нежели из уважения к моей персоне.
Меня перевели на вокзалы. Если быть более точным, прикрепили к некоему темному и зловещему зданию, которое зовется Северным вокзалом.
Как и в больших магазинах, здесь можно было укрыться от дождя. Но не от холода или ветра, потому что, без сомнения, в мире нет другого такого помещения, в котором гуляло бы столько сквозняков, сколько в зале ожидания Северного вокзала. В течение долгих месяцев я страдал жесточайшим насморком, составив конкуренцию старине Лагрюму.
Только не думайте, что я жалуюсь и из чувства мести выношу сор из избы.
Я был совершенно счастлив. Я был счастлив и когда мерил шагами улицы, и когда следил за так называемыми клептоманами в больших магазинах.
У меня складывалось впечатление, что каждый раз я совершаю крошечный шажок вперед, осваиваю ремесло, сложность которого открывалась мне постепенно.
Например, когда я вижу Восточный вокзал, то не могу удержаться от мрачных мыслей, ведь он напоминает мне о мобилизации. А вот Лионский вокзал, как и вокзал Монпарнас, заставляет меня думать об отпуске.
Северный вокзал, самый холодный и самый загруженный, воскрешает в моей памяти картины тяжелой и упорной борьбы за хлеб насущный. Возможно, потому что именно отсюда уходят поезда к районам, где расположены шахты и заводы?
Утром, вместе с первыми ночными поездами, прибывшими из Бельгии и Германии, обычно появляются несколько контрабандистов и спекулянтов с лицами столь же невыразительными, каким кажется дневной свет, увиденный сквозь толстое стекло.
И это не всегда мелкие жулики. Попадаются профессионалы, наладившие международные контрабандные перевозки, у них есть свои агенты, свои подставные лица, свои подручные; эти люди играют по-крупному и готовы защищаться до последнего.
Как только схлынула первая волна приезжих, наступает очередь пригородных поездов, но они прибывают не из радующих взор деревушек Запада или Юга, а из темных, нездоровых поселений.
В противоположном направлении, а именно к Бельгии, к самой близкой границе, стремятся все те, кто намерен бежать из Парижа по самым разным причинам.
В тусклой, серой монотонности, пропахшей дымом и потом, сотни и сотни людей ждут, волнуются, бегают от касс к камерам хранения, изучают расписание, сообщающее о прибытии и отправлении поездов, что-то жуют, пьют среди скопища детей, собак и чемоданов. Зачастую эти люди почти не спали ночью, боясь опоздать или просто опасаясь наступающего дня, который они проведут уже в ином месте. И каждый день я часами наблюдал за ними, выискивая среди множества лиц наиболее замкнутые, с внимательными глазами; глазами мужчин или женщин, у которых остался последний шанс.
Поезд уже стоит у перрона, через несколько минут он отправится в путь. Осталось преодолеть всего сто метров, а затем протянуть проводнику билет, зажатый в руке. На огромном желтоватом диске часов стрелки двигаются рывками.
Пан или пропал! Свобода либо тюрьма. Или даже хуже.
В моем бумажнике лежит фотография или письменное описание примет, порой одного только уха.
Случается так, что мы замечаем друг друга одновременно, наши взгляды сталкиваются. Почти всегда тот, кого я разыскиваю, понимает все в первую же секунду.
Дальше все зависит от характера человека, от степени риска, которому он подвергается, от его выдержки, от любой самой незначительной детали – закрытой или открытой двери, случайно оказавшегося между нами чемодана.
Некоторые пытаются бежать, и тогда они бегут сломя голову сквозь толпу, которая протестует или расступается, по стоящим вагонам, по путям и по рельсам.
Однажды в течение трех месяцев я столкнулся с двумя мужчинами – один из них был еще совсем молодым человеком, – чье поведение оказалось совершенно идентичным.
Они, что один, что другой, засунули руку в карман, как будто для того, чтобы достать сигареты. И в следующее мгновение, находясь в самом центре толпы, не сводя глаз с моего лица, пустили себе пулю в лоб.
И эти двое так же ничего не имели против меня, как и я против них.
Каждый занимался своим ремеслом.
Они проиграли партию и поставили точку, решив уйти.
Я тоже проиграл эту партию, потому что моя роль заключалась в том, чтобы привести их, живых и здоровых, на скамью подсудимых.
Я видел, как уезжали тысячи поездов. Я видел, как прибывали тысячи других. И каждый раз одна и та же давка, длинные вереницы людей, которые торопятся, сами не зная куда.
У меня это превратилось в манию, как и у моих коллег. Даже если я нахожусь не на службе, если произошло чудо и я в сопровождении супруги уезжаю в отпуск, мой взгляд все равно скользит по лицам в толпе, пока не останавливается на том, кто чего-то боится, хотя и пытается этот страх всячески скрыть.
– Ты идешь? Что случилось?
И пока мы не обоснуемся в своем купе, пока поезд не тронется с места, моя жена никогда не бывает уверена в том, что отпуск действительно состоится.
– Чем ты озабочен? Ты ведь не на службе!
Мне приходилось следовать за мадам Мегрэ, тяжело вздыхая, в последний раз поворачивая голову к загадочному человеку, исчезающему в толпе. И я всегда чувствовал сожаление.
Не думаю, что это как-то связано с профессиональным долгом или стремлением к справедливости.
Я еще раз повторяю, что мы разыгрываем партию, и у этой партии нет конца. Один раз начав играть, очень трудно, а порой попросту невозможно, остановиться.
Доказательство этому – многие сотрудники полиции, ушедшие на пенсию; нередко помимо своей воли они поступают на работу в частное детективное агентство.
Впрочем, это крайняя мера; любой полицейский, которой ворчал все тридцать лет службы, ругая свое полунищее существование, всегда готов вернуться в ряды штатных сотрудников и работать даже бесплатно.
Я сохранил о Северном вокзале самые тягостные воспоминания. Не знаю почему, но я всегда вижу его наполненным холодным и липким утренним туманом, еще не проснувшуюся толпу, покорно бредущую, словно стадо животных, к платформам или к улице Мобеж.
Представителей человеческого рода, которых мне доводилось там встречать, можно отнести к людям, потерявшим надежду, и некоторые аресты, проведенные мной на этом вокзале, оставили в душе чувство острого сожаления, а не чувство профессионального удовлетворения.
И все же, если бы мне пришлось выбирать, я снова занял бы пост на платформах и не согласился бы сесть в поезд самого роскошного вокзала, чтобы уехать в залитый солнцем уголок на Лазурном Берегу.
Время от времени, почти всегда вследствие политических потрясений, на улицах происходят волнения, которые, однако, больше не являются демонстрацией всеобщего народного недовольства. Можно подумать, что в какой-то момент возникает брешь, открываются невидимые шлюзы и мы видим, как богатые кварталы заполняются существами, о которых здесь и понятия не имели. Эти существа напоминают выходцев из Двора чудес[6], и когда они проходят под окнами, на них смотрят, как смотрели бы на сутенеров и головорезов, появившихся из тьмы Средневековья.
Данное явление получило особый размах после волнений 6 февраля[7], и сильнее всего меня поразило то удивление, которое выразили на следующий день почти все средства массовой информации.
В течение нескольких часов центр Парижа был оккупирован не демонстрантами, а толпой отощавших людей, которые испугали тамошних обывателей не меньше, чем появление стаи голодных волков, и это событие неожиданно огорошило журналистов, которые в силу своей профессии знают «дно» столицы не хуже полиции.
На сей раз Париж действительно ужаснулся. Но уже на следующий день, когда был наведен порядок, город забыл, что «чернь» не уничтожена: она просто вернулась в свои норы.
Разве полиция нужна не для того, чтобы удерживать ее там?
Но все ли знают о том, что существует специальная бригада, которая занимается исключительно двумястами-тремястами тысячами португальцев, итальянцев и выходцев из Северной Африки, которые проживают в Двадцатом округе, а вернее будет сказать – разбили там лагерь, едва владеют французским языком или вовсе не знают его, повинуются иным законам и обычаям?
У нас на набережной Орфевр есть карты, на которых цветными карандашами отмечены своего рода островки, заселенные иностранцами: евреи проживают в районе улицы Розье, итальянцы – в районе Ратуши, русские – в районе улиц Терн и Данфер-Рошеро…
Многие иностранцы стремятся ассимилироваться, поэтому не доставляют никаких хлопот; однако есть и такие – одиночки или целые группы, – которые намеренно остаются в стороне и ведут среди не замечающей их толпы свое особое, никому не понятное существование.
На моем пути не раз встречались люди, причем почти всегда здравомыслящие, хотя и наделенные незначительными и тщательно скрываемыми недостатками или даже пороками, которые обращались ко мне с одним вопросом, и губы их подрагивали в предвкушении ответа:
– Неужели вам не противно?
Они не имели в виду кого-то конкретного; они говорили обо всех тех, с кем нам приходилось иметь дело. Они хотели, чтобы им поведали грязные тайны, рассказали о невиданных пороках, о крайней бедности, предоставив им возможность громко возмутиться, а втайне насладиться обретенными знаниями.
Подобные люди охотно используют слово «дно».
– С чем вы только, наверное, не сталкивались там, на дне?
Я предпочитаю не отвечать им. Я просто смотрю на них особым образом, совершенно бесстрастно, и они сразу же догадываются, что я хочу сказать, потому что обычно смущенно опускают глаза и не настаивают на ответе.
Я многому научился, дежуря в общественных местах. Я учился на ярмарках и в больших магазинах, учился везде, где толпится народ.
Я уже рассказывал об опыте, приобретенном на Северном вокзале.
Но, без сомнения, именно в меблированных комнатах я лучше всего узнал людей, которые так пугают обитателей роскошных кварталов, когда открываются шлюзы.
Здесь нет необходимости в кованой обуви, ведь агентам не приходится преодолевать километры и километры тротуаров. Здесь нужно двигаться, если можно так выразиться, «вверх».
Каждый день я перебирал карточки десятков, сотен гостиниц, чаще меблированных комнат; в подобных домах крайне редко можно обнаружить лифт, и нам приходилось карабкаться на седьмой или восьмой этаж, минуя тесные лестничные клетки, где едкий запах человеческой нищеты разъедал горло.
В больших отелях с вращающимися дверями и швейцарами в ливреях тоже разыгрываются свои драмы, и здесь есть тайны, в которые полиция вынуждена совать свой нос.
Но именно во множестве безымянных гостиниц, которые частенько можно даже не заметить с улицы, прячется в норы кочевой народ. Таких людей трудно поймать в каком-нибудь другом месте, и они редко подчиняются требованиям закона.
Обычно мы ходили туда вдвоем. В особо опасные кварталы порой нас отправлялась целая группа. Чаще всего мы выбирали время, когда большинство постояльцев уже укладывались в постель, то есть где-то после полуночи.
Это напоминало кошмарный сон, который всегда начинался с одного и того же: ночной сторож, хозяин или хозяйка, дремавший за своим окошком, нехотя просыпался и тут же, загодя, принимался оправдываться:
– Вы же прекрасно знаете, у нас никогда не было неприятностей…
Прежде фамилии постояльцев заносились в регистрационные книги. Позднее, когда были введены обязательные удостоверения личности, появились карточки, требующие заполнения.
Один из нас оставался внизу. Второй отправлялся наверх. Иногда, несмотря на все принятые меры предосторожности, кто-то подавал сигнал, и уже на первом этаже мы слышали, как дом пробуждается, словно растревоженный улей. В комнатах начиналась беготня, на лестнице раздавались крадущиеся шаги.
Нам случалось обнаруживать пустую комнату, постель, еще хранящую тепло человеческого тела, и открытое слуховое окно, выходящее на крышу.
Обычно нам все же удавалось добраться до второго этажа, не потревожив постояльцев. И тогда мы стучали в первую дверь, за которой слышалось недовольное ворчание и вопросы на иностранном языке.
– Полиция!
Это слово понятно всем. Люди в ночных рубашках, а порой и совершенно голые – мужчины, женщины, дети – метались в плохо освещенном помещении, пропитанном отвратительным запахом, расстегивали неправдоподобно большие чемоданы, чтобы разыскать паспорт, спрятанный среди вещей.
Надо видеть это беспокойство, застывшее во взглядах, эти жесты сомнамбул и эту покорность, которую можно встретить только среди изгнанников, утративших связь с родиной. Можно ли назвать покорность «гордой»?
Они не испытывали к нам ненависти. Мы были хозяевами. Мы обладали – или они полагали, что обладаем, – самым страшным полномочием: отправить их обратно через границу.
Некоторым, чтобы попасть в нашу страну, потребовались годы изощренной хитрости или смиренного терпения. Они достигли земли обетованной. У них были документы, настоящие или поддельные.
Они протягивали нам эти документы, всегда опасаясь, что мы уберем их в карман. Они инстинктивно пытались задобрить нас, заискивающе улыбались и бормотали несколько с трудом заученных французских слов:
– Месье комиссар…
Женщины почти не испытывали чувства стыдливости, в их взглядах отчетливо читалось колебание, а затем неловкое, едва уловимое движение в сторону смятой постели. Неужели мы не соблазнимся? Неужели это не доставит нам удовольствия?
Однако все эти люди были горды, но я никогда не сумею описать подобную гордость. Гордость дикого зверя?
На самом деле они и вправду напоминали диких зверей, запертых в клетку. Они смотрели на нас, как звери, не зная, ударим мы их или погладим.
Иногда, охваченный паникой, один из них принимался размахивать документами, что-то лепетать скороговоркой на своем языке, жестикулировать, призывая на помощь своих соотечественников, стараясь убедить нас, что он – честный человек, что его внешность обманчива, что…
Некоторые плакали, другие сжимались в комочек в углу, напряженные, будто бы готовые к прыжку, но рано или поздно всегда смирявшиеся.
Проверка личности. Именно так называлась эта процедура на казенном языке. Те, чьи документы оказывались в порядке и не вызывали никаких сомнений, оставались в своих комнатах и закрывали двери со вздохом облегчения.
Остальные…
– Спускайтесь!
Если они не понимали, мы сопровождали слова красноречивым жестом. И они одевались, продолжая что-то бормотать. Они не знали, что должны делать, что из вещей можно взять с собой. Порой, когда мы поворачивались спиной к задержанным, они бросались к тайнику, чтобы забрать свои «сокровища» и спрятать их в карманах или под рубашкой.
В конце концов на первом этаже собиралась небольшая группа иммигрантов, и никто уже не произносил ни слова: каждый теперь думал лишь о себе, о том, как ему защищаться.
В квартале Сен-Антуан существовали гостиницы, где в одной комнате мне случалось обнаружить семь или восемь поляков, большая часть из которых спала прямо на полу.
В регистрационной книге был записан лишь один из них. Знал ли хозяин гостиницы обо всех остальных? Заставлял ли он платить за ночлег каждого из них? По всей вероятности, да, но подобные нарушения почти невозможно доказать.
У незарегистрированных, как и следовало ожидать, документов не оказывалось. Что они делали, когда наступающий день вынуждал их покидать комнату?
Не имея удостоверений, дающих право на работу по найму, они не могли получать регулярную зарплату. Но при этом не умирали с голоду. Следовательно, они что-то ели.
И подобных им насчитывались тысячи, десятки тысяч.
А если мы обнаруживаем деньги у них в карманах, или спрятанными в шкафу, или, что чаще всего, в ботинках? Следовательно, нам необходимо узнать, откуда они взяли эти деньги, а это значит, что неизбежен изнуряющий допрос.
Даже если они понимают французский язык, то притворяются, что не слышат вопросов; они смотрят вам прямо в глаза и кажутся олицетворением доброй воли и желания сотрудничать, и при этом неутомимо твердят о своей невиновности.
Их соотечественников допрашивать бесполезно. Своих они не выдадут. Они будут рассказывать одну и ту же историю.
Однако около шестидесяти пяти процентов преступлений, зафиксированных в парижском округе, совершаются иностранцами.
Лестницы, лестницы и снова лестницы. Мы бегаем по ним не только ночью, но и днем, повсюду натыкаясь на продажных девиц – профессиональных проституток и просто роскошных юных особ, покинувших, бог знает почему, родные страны.
Я знавал одну польку, которая делила с пятью мужчинами номер гостиницы на улице Сен-Антуан. Она постоянно подбивала их на воровство и по-своему вознаграждала тех, кто возвращался с добычей; в это время остальные мужчины, находившиеся тут же, в комнате, с трудом сдерживали ярость, и чаще всего впоследствии набрасывались на обессилевшего счастливчика.
Двое из поляков были огромными, мощными детинами, но их подружка нисколько не боялась соотечественников и управляла ими лишь при помощи улыбок или нахмуренных бровей. Однажды во время допроса, в моем собственном кабинете, я даже не знаю после какой фразы, произнесенной на родном языке, полька преспокойно отвесила пощечину одному из гигантов.
– Вы много чего повидали на своем веку!
Да, я действительно много чего видел: совершенно разных мужчин и женщин, в самых невероятных ситуациях, стоящих на самых разных ступенях социальной лестницы. Видел, записывал, пытался понять.
Но понять не какую-то великую общечеловеческую тайну. Подобная романтическая идея вызывает у меня протест, даже ярость. И это одна из причин, по которой я взялся за перо, желая внести определенную ясность.
Надо признать, что Сименон тоже пытался это объяснить. Но, тем не менее, я чувствовал себя неловко, когда читал в его книгах о некоторых «моих» улыбках, «моем» поведении, которые мне совершенно не свойственны и которые заставили бы моих коллег недоуменно пожимать плечами.
Должно быть, лучше остальных это чувствует моя жена, однако, когда я возвращаюсь с работы домой, она не задает лишних вопросов, какое бы дело я ни вел.
Что касается меня, то я тоже не лезу с откровениями.
Я сажусь за обеденный стол, как любой другой служащий, вернувшийся из конторы. Случается, что я коротко, как бы между прочим, рассказываю о встрече, об опросе, о мужчине или женщине, которых я допрашивал.
И тогда мадам Мегрэ задает вопрос, чаще всего касающийся практической стороны дела.
– В каком квартале?
Или:
– Сколько лет?
Или:
– Как давно она живет во Франции?
Потому что все эти детали со временем стали для нее столь же показательны, сколь и для нас.
Она никогда не расспрашивает меня о побочных обстоятельствах, какими бы гнусными или бередящими душу они ни были. И Бог знает, это не проявление равнодушия!
– А жена навещала его в камере предварительного заключения?
– Сегодня утром.
– Она взяла с собой ребенка?
Мадам Мегрэ уделяет особое внимание тем моим подследственным, у которых есть дети. О причинах этого я не хотел бы упоминать. Было бы ошибочно думать, что у людей, живущих вне закона, у злоумышленников или преступников, нет детей.
Мы приютили у себя маленькую девочку, чью мать я отправил за решетку – ей предстояло провести в тюрьме весь остаток своих дней, – но мы знали, что отец заберет ребенка, как только вернется к нормальной жизни.
Она и сейчас навещает нас. Малышка превратилась в симпатичную девушку, и моя жена с гордостью водит ее по магазинам.
Я еще раз хочу подчеркнуть, что мы не испытываем к нашим подопечным никаких сентиментальных чувств – ни ненависти, ни отвращения, ни жалости – в обычном понимании этого слова.
Мы работаем с людьми. Мы наблюдаем за их поведением. Фиксируем определенные факты. Пытаемся узнать новые детали.
В какой-то степени наши знания можно назвать «техническими».
Будучи еще молодым, я обшарил от подвала до чердака одну подозрительную гостиницу, заходил в каждую комнатушку и заставал там спящих людей, представавших предо мной во всей своей беззащитности; я рассматривал с лупой их документы и мог сказать почти каждому, что ждет его в будущем.
Во-первых, многие лица уже были мне знакомы. Париж – не такой большой город, и в определенных местах часто встречаешь одних и тех же людей.
Во-вторых, некоторые истории повторяются вплоть до мелочей, одни и те же причины приводят к одним и тем же результатам.
Бедняга, прибывший из Центральной Европы, в течение месяцев или даже лет откладывал деньги, чтобы купить в подпольной конторе своей страны фальшивый паспорт. Он беспрепятственно пересек границу и полагал, что все невзгоды остались позади, но через шесть месяцев или максимум через год он неизбежно попадет в руки полиции.
Более того, мы можем мысленно проследить его путь от границы, просчитать, в каком квартале, в каком ресторане, в какой гостинице этот путь закончится.
Мы знаем, что он попытается раздобыть фальшивое или настоящее удостоверение для работы, и все, что мы должны будем сделать, – это отправиться к очередям, которые каждый день выстраиваются перед многочисленными заводами квартала Жавель.
И с чего нам злиться, в чем упрекать его, если он окажется там, где неминуемо должен был оказаться?
То же самое касается и молоденькой служанки, которая впервые пришла потанцевать под аккордеон. Что мы можем ей посоветовать? Вернуться к своим хозяевам и отныне всячески избегать кавалеров, поражающих внешним лоском?
Это ни к чему не приведет. Она вновь вернется. Мы снова встретим ее на другой танцплощадке, а затем однажды вечером – перед дверью гостиницы близ Центрального рынка или площади Бастилии.
В среднем десять тысяч девушек каждый год проходят этим путем, десять тысяч девушек, покинувших родную деревню и приехавших в Париж, где они устраиваются работать служанками, и им требуется всего несколько месяцев или даже несколько недель, чтобы освоиться в городе.
А чем отличается судьба восемнадцатилетних или двадцатилетних юношей, которые в какой-то момент начинают одеваться особым образом, вести определенный образ жизни и проводить вечера у стоек баров?
Вскоре они станут щеголять новыми костюмами, носками и галстуками из искусственного шелка.
И все они закончат в отделении полиции и будут стыдливо отводить глаза после попытки ограбления или вооруженного нападения, если только не пополнят собой ряды угонщиков машин.
Некоторые приметы никогда не лгут, и в конечном счете именно эти приметы, мельчайшие нюансы поведения мы изучаем, когда проходим службу во всех подразделениях, когда измеряем шагами километры тротуаров, когда карабкаемся с одного этажа на другой, когда проникаем в самые жалкие лачуги и бродим среди толпы.
И поэтому прозвище «кованые ботинки» нисколько не задевает нас; напротив, мы им гордимся.
Мало кто из служащих набережной Орфевр к сорока годам не знает в лицо, к примеру, всех карманников города. Мы даже знаем, где их можно найти в такой-то день, по случаю такой-то церемонии или такого-то торжества.
Также мы знаем, например, что в скором времени наверняка произойдет ограбление ювелирного магазина, а все потому, что специалист по подобным кражам, редко попадавшийся с поличным, испытывает недостаток в деньгах. Он покинул отель на бульваре Осман и перебрался в более скромный отель на площади Республики. Уже две недели он не платил по счетам. Женщина, с которой он живет, устраивает ему сцены и давно не приобретала новых шляпок.
Конечно, мы не можем ходить за ним по пятам – чтобы установить слежку за каждым подозреваемым, не хватит всех полицейских Парижа. Но мы держим руку на пульсе. Агенты, дежурящие на улицах, предупреждены и особенно внимательно следят за ювелирными магазинами.
Известно, как работает грабитель. Известно, что он никогда не изменит своим привычкам.
Разумеется, нам не всегда сопутствует успех. Это было бы слишком замечательно. Порой злоумышленника берут прямо на месте преступления. Порой – после приватной беседы с его подружкой, которой внятно объясняют, что ее будущее будет более безоблачным, если она вовремя проинформирует нас о замыслах грабителя.
В газетах очень много пишут о сведении счетов между бандитами, о том, что на Монмартре или в районе улицы Фонтен ночью звучали револьверные выстрелы. Подобные публикации всегда будоражат воображение публики.
Но именно такие преступления доставляют меньше всего хлопот работникам набережной Орфевр.
Мы знаем почти все о враждующих бандах, нам известно, в каких областях пересекаются их интересы и какие споры между ними возникают. Мы также знаем, кто кого ненавидит и кто на кого затаил обиду.
Одно преступление влечет за собой другое – это как рикошет. В баре на улице Дуэ пристрелили Лучиано? Рано или поздно корсиканцы отомстят. И почти наверняка один из них подкинет нам необходимую информацию.
– Кажется, что-то замышляется против Дэдэ Пошляка. Он это знает и появляется лишь в сопровождении двух громил.
Когда Дэдэ все-таки прикончат, можно почти не сомневаться, что у нас в конторе прозвучит анонимный звонок и нас посвятят во все детали этой истории.
– Одним меньше!
Конечно, мы арестуем виновных, но это не имеет особого значения, потому что эти люди дерутся между собой по причинам, известным лишь им одним, следуя некоему кодексу, который они неукоснительно блюдут.
Именно это имел в виду Сименон, когда во время нашей первой встречи категорически заявил:
– Профессиональные преступники меня не интересуют.
Писатель не знал только одного, но понял это в дальнейшем: мы крайне редко имеем дело с непрофессиональными преступлениями.
Я не говорю об убийствах из ревности, которые по большей части не содержат в себе никакой тайны и являются логическим завершением острейшего кризиса, возникшего в отношениях двух или нескольких людей.
Я также не говорю о поножовщине, которую по субботам или воскресеньям затевают пьяницы в пригородных трущобах Парижа.
Кроме этих происшествий, наиболее распространенными преступлениями считаются убийства двух типов: убийство неизвестной одинокой старушки, совершенное одним или несколькими хулиганами, и убийство проститутки на пустыре.
В первом случае виновнику редко удается ускользнуть от нас. Почти всегда это молодой человек – один из тех, кого я описывал ранее, – который уже несколько месяцев не ходит на завод и желает прослыть «опасным головорезом».
Он уже наметил для себя какой-нибудь табачный киоск, галантерейную лавку или маленький магазинчик на пустынной улице.
Иногда юнец покупает револьвер. Но чаще он довольствуется молотком или разводным ключом.
Почти всегда злоумышленник знаком с будущей жертвой, а в одном случае из десяти несчастная старушка относилась к нему, как к родному сыну.
Он не собирался ее убивать. Он нацепил на лицо платок, чтобы не быть узнанным.
Платок соскользнул, а может, старая женщина принялась кричать.
Он выстрелил. Он ударил. Если уж парень выстрелил, то разрядил всю обойму – первейший признак паники. Если ударил, то нанес десять, двадцать ударов – и не потому что был кровожадным злодеем, как могут подумать многие, а потому что просто обезумел от ужаса.
Наверное, это удивит вас, но когда такой преступник, пытающийся храбриться, предстает перед нами, обычно мы коротко бросаем:
– Идиот!
В редких случаях им удается сохранить голову на плечах. И даже если одному из них улыбнется удача и его судьбой заинтересуется видный адвокат, он все равно получит не менее двадцати лет тюрьмы.
Что касается убийц проституток, то на них мы выходим только чудом. Обычно с такими преступлениями связаны самые долгие, самые безнадежные и самые омерзительные расследования, какие только можно представить.
Все начинается с мешка, который речник совершенно случайно выудил багром из Сены. В мешке почти всегда обнаруживается изуродованное тело. У него может отсутствовать голова, или рука, или ноги.
Проходят недели, прежде чем нам удается идентифицировать погибшую. Обычно речь идет о проститутке не первой молодости, из тех, кто не водит клиентов в гостиницу или в свою комнату, а довольствуется подворотней или темным сквером.
Ее давно не видели на привычном месте, которое с наступлением ночи окутывается тайной и где скользят молчаливые тени.
Те девицы, которые знали убитую проститутку, не желают с нами разговаривать. Когда их допрашивают, они отделываются туманными ответами.
В конечном итоге после упорных поисков нам удается вычислить кое-кого из ее постоянных клиентов. Чаще всего ими оказываются одинокие мужчины, почти отшельники, люди без возраста, оставляющие о себе лишь смутные воспоминания.
Женщину убили ради денег? Маловероятно. Какие деньги у дешевой проститутки!
Возможно, это был какой-то старик, пораженный безумием, или незнакомец из другого района, один из тех сумасшедших, кто, предчувствуя приближение обострения, повторяющегося через равные интервалы времени, четко знает, что ему делать, и принимает все меры предосторожности, о которых другие преступники даже не помышляют?
Мы даже представить себе не можем, сколько в городе таких сумасшедших. В каждой столице мира есть свои маньяки, они наносят удар внезапно, а затем вновь на протяжении долгого времени ведут размеренную, ничем не примечательную жизнь.
Это могут быть весьма респектабельные мужчины, отцы семейства, образцовые служащие.
Никто не знает, как они выглядят, и когда мы случайно арестовываем одного из таких убийц, мы почти никогда не можем предъявить ему убедительное обвинение.
Мы располагаем достаточно точными статистическими данными по разным типам преступлений.
За исключением одного.
Отравление.
В данном случае любые приблизительные цифры неизбежно будут неверными: или завышенными, или заниженными.
Каждые три месяца или каждые полгода в Париже или в провинции, в основном в провинции, в маленьком городке или в деревне врач немного внимательнее, чем обычно, осматривает тело умершего и неожиданно обнаруживает интригующие симптомы.
Я употребил слово «неожиданно», потому что чаще всего это один из его пациентов, за чьей болезнью врач наблюдал уже давно. И вот больной внезапно умирает в своей постели, в лоне семьи, которая выказывает горе, подобающее случаю.
Родственники даже слышать не желают об аутопсии. Врач решается на вскрытие лишь в том случае, если его подозрения достаточно обоснованны.
Или же через несколько недель после похорон в полицию приходит анонимное письмо, в котором излагаются совершенно невероятные на первый взгляд детали.
Я описываю все это так подробно с целью донести до читателя, что только при условии стечения всевозможных обстоятельств можно начать следствие по делу об отравлении. Слишком сложны административные формальности.
Обычно речь идет об охваченной нетерпением жене фермера, которая уже долгие годы ждет смерти супруга, чтобы счастливо зажить с кем-то из работников.
Она просто помогает природе, как напрямик заявляют некоторые из подобных особ.
Иногда, но реже, отравителем становится мужчина, который таким образом избавляется от больной супруги, мертвым грузом повисшей на его шее.
Разоблачить преступника помогает случай. Но как часто случай не срабатывает? Этого мы не знаем и можем только выдвигать гипотезы. В нашем ведомстве, как и в ведомстве на улице Соссэ, многие полагают, что среди убийств, особенно убийств не раскрытых, отравления занимают первое место.
Конечно, есть и другие преступления, которые интересуют писателей и так называемых психологов, но они настолько редки, что составляют лишь малую толику нашей работы.
Но именно о таких злодеяниях узнает публика. Именно о них рассказывал и, я думаю, продолжит рассказывать в своих произведениях Сименон.
Я говорю о преступлениях, совершенных в социальных кругах, где их меньше всего можно было ожидать, и представляющих собой словно бы следствие долгого и незаметного брожения.
Некая улица, чистенькая, зажиточная – улица Парижа или иного города. Люди, у которых есть уютный дом, благополучная семья, достойная уважения профессия.
В принципе, мы не должны были бы даже переступать порог их дома. Зачастую это такой круг, куда нас допускают с великим трудом, где мы неуместны и поэтому чувствуем себя там весьма неуютно.
Но вот здесь кто-то умирает насильственной смертью, и мы тут как тут, звоним в дверь и видим перед собой непроницаемые лица – семью, каждый член которой, кажется, имеет свою тайну.
И в таких случаях не поможет весь опыт, приобретенный за долгие годы дежурств на улицах, вокзалах, в меблированных комнатах. Не поможет и то безотчетное уважение, которые испытывают к представителям власти, к полиции обычные люди.
Никто не боится, что его выдворят за границу. Никого нельзя увезти в кабинет на набережной Орфевр и подвергнуть многочасовому, неспешному допросу.
Перед нами стоят те самые здравомыслящие люди, которые при других обстоятельствах спросили бы нас:
– Неужели вам не противно?
Как раз у них нам и становится противно. Правда, не сразу. И не всегда. Так как расследование дела может затянуться и даже потребовать определенного мужества.
Всегда может раздаться телефонный звонок от министра, депутата или любого другого влиятельного деятеля, который предпримет попытку прекратить следствие.
Но вот понемногу внешний глянец респектабельности начинает трескаться и на поверхность всплывают более или менее отвратительные фамильные тайны, которые семейство решило скрыть от нас и которые необходимо вытащить на свет, не обращая внимания на мятежи и угрозы.
Иногда их бывает пять или шесть человек, и все они дружно лгут по тому или иному пункту, при этом стараясь исподтишка потопить остальных.
Сименон часто описывает меня как брюзгу, человека тяжелого, недовольного всем и вся, который смотрит на людей исподлобья и чьи вопросы порой звучат, как злобный лай.
Да, он видел меня таким, когда я расследовал так называемые «любительские» преступления, которые в конечном итоге всегда оказывались преступлениями, совершенными из корысти.
Нет, на них шли не из-за острой потребности в деньгах. Вернее, не из-за сиюминутной необходимости в деньгах, которая, как я уже говорил, толкала на преступление юных головорезов, убивающих старых женщин.
Речь идет о более сложных, «долгосрочных» интересах, которые заботливо прячутся за фасадами добропорядочности. Часто преступление зреет годами, подготавливается чередой нечистоплотных делишек и темных махинаций.
Когда ты наконец прижимаешь таких людей к стенке и добиваешься признания, состоящего из весьма гнусных откровений, виновный испытывает панический ужас главным образом перед вероятными последствиями.
– Это невозможно, подумайте сами, разве допустимо смешивать с грязью нашу семью? Должен быть какой-то выход.
Увы, часто этот выход находится. Некоторые респектабельные граждане, которые должны были бы отправиться из моего кабинета прямиком в камеру тюрьмы Санте, неожиданно куда-то исчезают. И все потому, что существуют некие влиятельные силы, которым не может противостоять ни инспектор, ни даже комиссар полиции.
– Неужели вам не противно?
Мне никогда не бывало противно, когда я, будучи простым инспектором, дни и ночи напролет карабкался по лестницам грязных, перенаселенных домов с меблированными комнатами, где за каждой дверью таилась нищета или драма.
Слово «противно» не соответствовало и тем чувствам, которые я испытывал, глядя на тысячи и тысячи профессиональных преступников, прошедших через мой кабинет.
Они разыгрывали свою партию и проиграли. Каждый из них старался выглядеть честным игроком, а некоторые, приговоренные к долгому заключению, просили меня навестить их в тюрьме, где мы порой болтали как добрые друзья.
Я также могу вспомнить о тех, кто умолял меня присутствовать при их казни, и именно ко мне был обращен их последний взгляд.
– Я буду держаться молодцом, вот увидите!
Они старались изо всех сил. Не у всех получалось. Частенько я уносил в кармане их прощальные письма, которые я брался передать адресату, порой добавляя несколько слов от себя.
Когда я возвращался домой, моей жене стоило только взглянуть на меня, чтобы тотчас понять, что произошло. И не задавать вопросов.
Что касается других преступников, о которых я предпочитаю не распространяться, мадам Мегрэ также всегда догадывалась о причине моего дурного настроения просто по тому, как я возвращался домой, как садился за стол, как наполнял свою тарелку, и она никогда не настаивала на откровениях.
Все это еще раз доказывает, что она не была предназначена для дорожного ведомства!
Даже сегодня я все еще помню пьянящий вкус и солнечные краски того далекого утра. Дело было в марте. Весна выдалась ранней. У меня уже сформировалась привычка ходить пешком каждый раз, когда выпадала возможность, от бульвара Ришар-Ленуар до набережной Орфевр.
В тот день у меня не было никаких дел вне нашего ведомства и, сидя в одном из самых темных кабинетов всего Дворца правосудия, я занимался классификацией карточек иммигрантов, проживающих в меблированных комнатах. Кабинет располагался на первом этаже, и я оставил приоткрытой небольшую дверь, ведущую во внутренний двор.
Я старался держаться поближе к этой двери, насколько было возможно. Я снова и снова вспоминаю солнце, разделившее двор на две половины – одну светлую, другую темную, – помню и тюремную карету, тоже поделенную на половинки. Время от времени две лошади ударяли копытами о мостовую, на которой позади их ног дымилась в прохладном воздухе свежая куча золотистого навоза.
Уж и сам не знаю почему, но этот двор заставил меня вспомнить перемены в лицее, когда в это же время года воздух неожиданно начинал благоухать и разгоряченная от бега кожа пахла весной.
Я находился в кабинете в полном одиночестве. Вдруг раздался телефонный звонок.
– Не могли бы вы передать Мегрэ, что его требует начальство?
В трубке звучал голос старого клерка, который провел на своем посту около пятидесяти лет.
– Это я.
– Тогда поднимитесь.
Я направился к парадной лестнице, всегда пыльной, но в тот день казавшейся какой-то радостно-нарядной благодаря нахлынувшим на нее косым солнечным лучам – так же солнечный свет заливает церкви. Утреннее совещание только что закончилось. Два комиссара с папками под мышками еще вели беседу прямо у двери кабинета патрона, в которую я намеревался постучать.
В кабинете мне в ноздри ударил запах трубочного и сигаретного табака, оставшийся после участников совещания. Окно за спиной Ксавье Гишара было открыто настежь, и солнце играло на шелковистых седых волосах патрона.
Руки он мне не протянул. Он почти никогда не делал этого у себя в кабинете. Однако мы уже стали друзьями или, если быть более точным, патрон удостоил нас своей дружбы – мою жену и меня. Вначале он пригласил в свою квартиру на бульваре Сен-Жермен меня одного. Он жил в большом новом здании, возвышающемся среди ветхих домов и невзрачных особняков прямо напротив площади Мобер – отнюдь не в самой богатой и престижной части бульвара.
Затем я вернулся туда уже с супругой. Они сразу же поладили.
Несомненно, он прекрасно относился и к мадам Мегрэ, и ко мне, однако, сам того не желая, частенько огорчал нас.
На первых порах, едва завидев Луизу, патрон пристально разглядывал ее талию, а когда мы делали вид, будто не понимаем, к чему он клонит, кашляя, приговаривал:
– Не забывайте, я надеюсь стать крестным отцом.
Гишар был закоренелым холостяком, да и родни в Париже у него не было, не считая брата, который занимал пост главы муниципальной полиции.
– Ну что же вы! Не заставляйте меня ждать слишком долго…
Шли годы. И Гишар сделал неверные выводы. Я вспоминаю, что, сообщив мне о первом повышении зарплаты, мой начальник добавил:
– Возможно, это позволит вам наконец-то подарить мне крестника.
Он никогда не понимал, почему мы краснели, почему моя жена опускала глаза, а я успокаивающим жестом поглаживал ей руку.
В то утро Гишар, восседавший против света, выглядел крайне серьезным. Он не пригласил меня сесть, и я стоял, смущенный тем настойчивым вниманием, с которым патрон изучал меня, окидывая взглядом с головы до ног – так в армии аджюдан[8] изучает новобранца.
– А знаете ли вы, Мегрэ, что начали полнеть?
Мне исполнилось тридцать. Я уже не был таким худым, как раньше; я раздался в плечах, а мое тело несколько округлилось, хотя это трудно было назвать настоящей полнотой.
Но я чувствовал изменения. В то время я сам себе казался каким-то мягкотелым, эдаким игрушечным голышом. Меня это неприятно удивляло, и, проходя мимо витрин магазинов, я исподтишка бросал тоскливые взгляды на собственное отражение.
Вроде бы я и не слишком сильно располнел, но все костюмы сидели на мне отвратительно.
– Да, я полагаю, что начал поправляться.
Я уже намеревался пролепетать оправдания, потому что еще не догадывался, что Гишар просто подшучивает надо мной в своей обычной манере.
– Я думаю, что поступлю правильно, если переведу вас в другое подразделение.
Осталось всего две бригады, в которых я еще не работал: бригада, занимающаяся игорным бизнесом, и финансовая бригада. Последняя была моим кошмаром, как экзамен по тригонометрии в колледже – этот предмет вызывал у меня ужас в конце каждого учебного года.
– Сколько вам лет?
– Тридцать.
– Солидный возраст! Отлично. Малыш Лезюёр займет ваше место в бригаде, инспектирующей гостиницы и меблированные комнаты, а вы поступите в распоряжение комиссара Гийома.
Он нарочно говорил очень тихо, едва шевеля губами, будто бы доверял мне великую тайну. Гишар прекрасно знал, что мое сердце едва не выпрыгнуло из груди, а в ушах уже зазвучали фанфары.
Так чудесным весенним утром, совершенно особенным утром – и я подозреваю, что Гишар выбрал его намеренно, – осуществлялась мечта всей моей жизни.
Наконец-то я получил место в бригаде особого назначения.
Через четверть часа я уже перенес наверх старый рабочий пиджак, мыло, полотенце, карандаши и некоторые документы.
В большой комнате, предназначавшейся для инспекторов бригады по расследованию убийств, находилось пять или шесть человек, и прежде чем вызвать меня к себе, комиссар Гийом позволил мне обустроиться, словно новому ученику в классе.
– А не пропустить ли нам по рюмочке?
Я не мог сказать «нет». В полдень я, преисполненный гордости, повел своих новых коллег в ресторан «Дофин».
Прежде я часто видел их всех, сидящих за столиком, расположенным неподалеку от того стола, который занимал я вместе с моими бывшими товарищами. И мы все смотрели на инспекторов специальной бригады с затаенной завистью и уважением, как ученики младших классов сморят на старшеклассников, догнавших по росту учителей и держащихся с ними накоротке.
Сравнение оказалось весьма точным, потому что к нам присоединились и Гийом с комиссаром службы общей информации.
– Что вы будете пить? – спросил я.
В нашем уголке мы обычно брали кружку пива, редко аперитив. Конечно, за этим столом все было по-другому. Кто-то сказал:
– Ликер «Мандарин Кюрасо».
– «Мандарин» всем?
Так как никто не возразил, я заказал каждому по рюмке ликера. Именно тогда я впервые попробовал кюрасо. Опьяненный победой, я не чувствовал крепости алкоголя.
– Закажем еще по одной?
Когда снова выдастся столь знаменательный момент, дающий возможность продемонстрировать свою щедрость? Мы заказали по третьему, по четвертому разу. Затем мой новый начальник, в свою очередь, захотел угостить нас.
Солнце заливало город. Улицы купались в солнечных лучах. Женщины, во всем светлом, были очаровательны. Я скользил мимо прохожих. Я поглядывал в стекла витрин и находил себя не таким уж толстым.
Я бежал. Я летел. Я ликовал. У подножия лестницы я уже начал речь, заготовленную для жены.
А на последней ступеньке растянулся в полный рост. Не успел я подняться, как наша дверь открылась – должно быть, Луиза беспокоилась из-за моей задержки.
– Сильно ударился?
Забавно. Именно в ту секунду, когда я поднялся на ноги, я понял, насколько пьян, и искренне этому изумился. Лестница крутилась вокруг меня. Силуэт жены расплывался. На ее лице я видел два рта, три или четыре глаза.
Хотите верьте, хотите нет, но со мной такое случилось впервые в жизни, и мне было так стыдно, что я не осмеливался поднять глаза. Я прокрался в квартиру не как триумфатор, а как нашкодивший кот, и все заготовленные фразы вылетели из головы.
– Я думаю… Я думаю, что немного пьян…
Я с трудом втянул носом воздух. Стол, стоящий у открытого окна, был накрыт на двоих. А я-то намеревался отвести жену в ресторан! Но в ту секунду даже не осмелился это предложить.
В конце концов я почти похоронным голосом произнес:
– Свершилось!
– Что свершилось?
Вероятно, она была готова услышать, что меня выгнали из полиции!
– Меня назначили.
– Куда назначили?
Кажется, на глазах у меня выступили слезы. Слезы досады или все же радости? И я сообщил:
– В бригаду особого назначения.
– Сядь. Я приготовлю тебе чашку крепкого кофе.
Она пыталась уговорить меня прилечь, но я не собирался в первый же день назначения не являться на работу. Я уже не припомню, сколько чашек крепкого кофе проглотил. Несмотря на настойчивость Луизы, я не смог ничего съесть. Только принял душ.
В два часа, когда я прибыл на набережную Орфевр, на моем лице играл нездоровый румянец и глаза подозрительно блестели. Все тело было как ватное, голова совершенно пустая.
Я занял свое место в углу и постарался как можно меньше говорить, потому что голос у меня дрожал и почему-то путались слоги.
На следующий день, как будто для того, чтобы подвергнуть меня испытанию, мне поручили первое задержание. Операцию планировали провести в меблированных комнатах на улице Руа-де-Сесиль. За преступником числилось несколько убийств, и следили за ним на протяжении последних пяти дней. Это был иностранец, если я не ошибаюсь, чех – крепко сложенный мужчина, всегда державшийся настороже и не расстававшийся с оружием.
Задача заключалась в том, чтобы обезоружить убийцу до того, как он начнет сопротивляться. Люди подобного рода при аресте начинают палить по толпе, стремясь уничтожить как можно больше народу, пока не пристрелят его самого.
Чех знал, что доигрался, что полиция наступает ему на пятки, но пока не решается арестовывать.
На улице он намеренно держался в гуще толпы, отлично понимая, что мы не рискнем подвергнуть опасности мирных горожан.
Я должен был сопровождать инспектора Дюфура, который уже несколько дней занимался преступником и изучил все его повадки.
Впервые в жизни мне пришлось прибегнуть к маскараду. Появление в дешевой гостинице мужчин, одетых в строгие костюмы, спровоцировало бы панику, во время которой подозреваемый мог бы скрыться.
Мы с Дюфуром переоделись в старые лохмотья и для пущей правдоподобности не брились на протяжении двух суток.
Молодой инспектор, отлично разбирающийся в замках, проник в гостиницу и изготовил нам превосходный дубликат ключа от комнаты убийцы.
Сами мы заняли комнату на той же лестничной площадке еще до того, как чех вернулся на ночлег. Было чуть больше одиннадцати часов вечера, когда люди из наружного наблюдения подали сигнал, что преступник поднимается по лестнице.
План задержания разработал Дюфур, который уже давно работал в отделе.
Преступник в соседней комнате запер дверь на ключ и улегся на кровать, не раздеваясь, положив в пределах досягаемости заряженный револьвер.
Мы не спали. Ждали рассвета. Если меня спросят почему, я отвечу словами моего коллеги, которому я, изнывающий от нетерпения и желания действовать, задал тот же вопрос.
Услышав, что мы входим, убийца первым делом, несомненно, разбил бы газовый рожок, освещающий комнату. Мы бы оказались в темноте, что дало бы правонарушителю несомненное преимущество.
– На заре преступнику всегда сложнее оказывать сопротивление, – утверждал Дюфур, и впоследствии я убедился в правоте его слов.
Крадучись, мы вышли в коридор. Дом спал. Дюфур со всеми возможными предосторожностями повернул ключ в замке.
Так как я был более высоким и тяжелым, мне предстояло ворваться в комнату первым, что я и сделал. Прыжок – и я уже лежу на мужчине, распростертом на постели, и пытаюсь скрутить его, хватаясь за все, что подворачивается под руки.
Не могу сказать точно, сколько времени длилась наша борьба, но она показалась мне бесконечной. В какой-то момент я понял, что мы катаемся по полу. Прямо перед собой я видел злобное лицо преступника. Лучше всего мне почему-то запомнились большие, поблескивающие зубы. Чех вцепился рукой в мое ухо и пытался его оторвать.
Я не знал, чем занят мой коллега, как вдруг увидел, что черты противника исказились от боли и бешенства. Я почувствовал, как понемногу ослабевает его хватка. Когда я смог оглянуться, то обнаружил инспектора Дюфура, который сидел на полу и выкручивал ногу чеха, и я готов поклясться, что полицейский провернул ее дважды.
– Наручники! – скомандовал мой напарник.
Я неоднократно надевал их на менее опасных особ, например на слишком упрямых девиц. Но силовое задержание я осуществлял впервые, и лязг наручников поставил точку в сражении, которое имело все шансы закончиться для меня весьма плачевно.
Когда люди рассуждают о так называемом нюхе полицейского, или о его методах, или о его интуиции, мне всегда хочется ответить:
– А есть ли нюх у вашего сапожника и вашего кондитера?
И тот, и другой потратил долгие годы на обучение. Каждый из них в совершенстве владеет своим ремеслом, знает все о своей профессии.
Они ничем не отличаются от служащих с набережной Орфевр. Вот почему все рассказы о полицейских, которые я прочитал, в том числе и рассказы моего друга Сименона, не совсем точны.
Мы, сидя в наших кабинетах, составляем отчеты. Об этом многие забывают, хотя написание рапортов тоже является частью нашей профессии. Я сказал бы, что мы тратим намного больше времени на административные дела и всякую писанину, чем на расследование как таковое.
Нам приходится общаться с пожилыми людьми, ожидающими в приемной, которые зачастую выглядят крайне раздраженными и требуют, чтобы их немедленно принял сам начальник полиции. Бесполезно повторять, что у начальника не хватит времени на встречи со всеми посетителями, желающими поговорить с ним лично и полагающими, что их дело – самое важное.
Изо дня в день повторяется одно и то же: уставший канцелярский служащий твердит, словно литанию: «Он настаивает, что это вопрос жизни и смерти».
– Ты примешь его, Мегрэ?
Рядом с кабинетом инспекторов находится небольшая комната, предназначенная для подобных встреч.
– Садитесь. Сигарету?
Чаще всего посетитель еще не успевает сказать, где он работает, к какому сословию принадлежит, а мы уже все знаем.
– Это очень деликатное дело, сугубо личное.
Банковский кассир или страховой агент, человек, привыкший к спокойной и размеренной жизни.
– Ваша дочь?
Речь идет или о сыне, или о дочери, или о жене. И мы заранее можем рассказать слово в слово ту историю, которую он намерен изложить. Нет, его сын не украл деньги из кассы хозяев. Его жена не сбежала с молодым любовником.
Это дочь, прекрасно воспитанная девушка, о которой нельзя сказать ничего плохого. Она не ходила по гостям, жила в отчем доме и помогала матери вести домашнее хозяйство.
Ее подруги столь же серьезны, как и она сама. Она почти никогда не выходила одна на улицу. И вдруг она исчезла, прихватив часть своих вещей.
И что я мог на это ответить? Что каждый месяц в Париже исчезает почти шестьсот человек, что разыскать удается лишь две трети?
– Ваша дочь очень красива?
Он принес несколько фотографий, убежденный, что они помогут поискам. Если она действительно красива – тем хуже, шансы на то, что беглянку найдут, резко сокращаются. Если же она не слишком хороша собой, то, скорее всего, девушка вернется сама через несколько дней или недель.
– Положитесь на нас. Мы примем необходимые меры.
– Когда?
– Сейчас же.
Он будет звонить нам каждый день, по два раза на дню, а нам нечего будет ему ответить, потому что у нас просто нет времени, чтобы заниматься пропавшей девицей.
Почти всегда после короткого расследования мы узнаем, что имелся некий молодой человек, живущий по соседству, или ученик бакалейщика, или брат одной из подруг, и он тоже исчез в тот же день, что и она.
Не можем же мы прочесать весь Париж и всю Францию в поисках сбежавшей девушки! Поэтому уже на следующей неделе ее фотография попадает в коллекцию размноженных снимков, которые рассылаются в комиссариаты, различные полицейские и пограничные службы.
Одиннадцать часов вечера. Телефонный звонок из центра Дежурного полицейского поста, расположенного напротив, в здании муниципальной полиции – туда поступают все телефонные вызовы, и каждый из них записывается на специальном табло, занимающем почти всю поверхность стены.
Из полицейского участка Пон-де-Фландр поступило сообщение, что в баре на улице Криме произошло преступление.
Нам необходимо пересечь весь город. Это сегодня в распоряжении криминальной полиции имеется несколько автомобилей, но в прежние времена нам приходилось нанимать фиакр, позже такси, и мы не были уверены, что затраты на транспорт будут возмещены.
Бар, расположенный на углу улицы, еще открыт, витрина разбита; неподалеку от заведения жмутся малочисленные зеваки: в этом квартале люди предпочитают не попадаться на глаза полиции.
Полицейские в форме уже здесь, как и «скорая помощь»; иногда на место преступления прибывает квартальный комиссар или его заместитель.
На полу, среди древесных опилок и плевков, лежит скорчившийся человек, рука зажимает рану на груди, из которой течет струйка крови, уже образовавшая порядочную лужу.
– Мертв!
Рядом с телом тут же, на полу, валяется чемоданчик, который убитый держал в руке в момент падения. Чемоданчик открылся, из него выпали порнографические открытки.
Встревоженный владелец бара маячит неподалеку, стараясь произвести наилучшее впечатление.
– Все было спокойно, как обычно. У нас приличное заведение.
– Вы его раньше видели?
– Никогда.
Это следовало предвидеть. Даже если хозяин знал погибшего так же хорошо, как родного брата, он все равно будет утверждать, что сегодня этот мужчина пришел в бар впервые.
– Что произошло?
Мертвец – невзрачный мужчина среднего возраста, или, скорее, мужчина без возраста. Его одежда стара, отличается сомнительной чистотой, воротник рубашки черен от грязи.
Бесполезно искать его семью, квартиру, в которой он жил. Этот тип – обитатель второразрядных меблированных комнат, откуда он выбирался в окрестности Тюильри или Пале-Рояль, чтобы торговать непотребными картинками.
– Было еще три или четыре посетителя…
Излишне интересоваться, где они сейчас. Они уже упорхнули и ни за что не вернутся, чтобы дать свидетельские показания.
– Вы их знаете?
– Едва-едва. Видел пару раз.
Черт возьми! Ответы известны заранее.
– Незнакомец вошел и устроился за стойкой бара, прямо напротив убитого.
На изогнутой подковой барной стойке валяются опрокинутые рюмки, в воздухе стоит запах дешевого алкоголя.
– Они не перемолвились ни словечком. Но было видно, что первый испугался. Он уже засунул руку в карман, чтобы расплатиться…
Все верно, оружия при потерпевшем не оказалось.
– Тогда другой, ничего не говоря, вытащил пушку и выстрелил три раза подряд. Он, без сомнения, продолжил бы пальбу, но револьвер заклинило. Тогда он спокойно надвинул шляпу на лоб и ушел.
Показания записаны. И нет нужды ни в каком нюхе. Круг, в котором следует искать убийцу, весьма ограничен.
Торговцев порнографическими картинками не так уж много. И у нас есть сведения почти о каждом из них. Периодически они попадают в руки полиции, отбывают незначительный срок в тюрьме и возвращаются к своему грязному промыслу.
На ботинках мертвеца – его ноги грязные, носки дырявые – стоит торговый знак Берлина.
Убитый – новичок. Должно быть, ему дали понять, что все места в этом бизнесе давно поделены. Или же он был подручным какого-то торговца, доверившего ему товар, а тот присвоил себе выручку.
Расследование займет три, от силы четыре дня, редко больше. Будут сразу же задействованы инспекторы из бригады, занимающейся меблированными комнатами, и уже к следующему вечеру мы узнаем, где проживала жертва.
Полиция нравов получит его фотографию и проведет собственное расследование.
Во второй половине того же дня в окрестностях Тюильри мы арестуем нескольких типов, которые с загадочным видом предлагают прохожим такой же сомнительный товар.
Мы будем с ними не слишком обходительны. В прежние времена с ними обошлись бы еще круче.
– Ты видел этого типа?
– Нет.
– Уверен, что никогда не встречал его?
На чердаке нашего ведомства существует крошечный, очень узкий, очень темный карцер, скорее напоминающий платяной шкаф; он помогает освежить память молодчикам подобного рода, и уже через несколько часов они барабанят в дверь.
– Мне кажется, я вспомнил…
– Фамилия?
– Я знаю только имя: Отто.
Клубок начинает медленно разматываться, но рано или поздно он размотается до конца, как ленточный червь.
– Он педик!
Отлично! Факт, что убитый был гомосексуалистом, еще более сужает круг поисков.
– Он захаживал на улицу Бонди?
Это почти неизбежно. Именно там находится маленький бар, который посещают почти все педерасты, стоящие на самой нижней ступени социальной лестницы. Существует еще один, на улице Лапп, но его предпочитают посещать туристы.
– С кем ты его видел?
Дело почти закончено. Остается только задержать преступника и добиться от него признания, которое он должен подписать.
Не все дела так просты. Иногда расследование длится несколько месяцев. Порой мы арестовываем виновного лишь по истечении лет, и то случайно.
Но всегда, или почти всегда, процедура остается неизменной.
Мы должны изучить.
Изучить среду, в которой было совершено преступление, изучить образ жизни, привычки, обычаи, реакции людей, замешанных в нем, изучить жертву, преступника и рядовых свидетелей.
Мы должны уметь погружаться в их мир, не испытывая удивления, уметь держаться с ними запросто, и, естественно, говорить на их языке.
Эту истину следует помнить, когда речь заходит о бистро близ Ла-Виллет или Порт д’Итали, об арабах, о поляках или об итальянцах с городских окраин, о танцовщицах с площади Пигаль или молодчиках из района Терн.
Эту истину следует помнить, когда речь идет о бегах или азартных играх, о специалистах по взлому сейфов или о налетчиках на ювелирные магазины.
Вот почему мы в течение долгих лет измеряем шагами улицы, поднимаемся по лестницам или подстерегаем воришек в больших магазинах. И это время нельзя считать потерянным.
Как сапожник, как кондитер, мы учимся своему ремеслу, с той лишь разницей, что наше обучение длится почти всю жизнь, потому что круг людей, с которыми нам приходится работать, практически безграничен.
Проститутки, карманники, карточные шулера, воры-профессионалы, заставляющие вспомнить об американских гангстерах, или специалисты по подделке чеков узнают друг друга с первого взгляда.
То же самое можно сказать и о полицейских, прослуживших много лет. И дело не в усах или кованых ботинках.
Я полагаю, что все дело в глазах, во взгляде, в реакции – или, скорее, в отсутствии оной – на людей, на нищету, на отклонение от нормы.
Нравится это авторам романов или нет, полицейский прежде всего профессионал. И государственный служащий.
Он не играет в загадки и разгадки, не приходит в возбуждение от более или менее увлекательной охоты.
Когда полицейский проводит ночи под дождем, наблюдая за дверью, которая не открывается, или за освещенным окном, когда терпеливо ищет на бульварах или террасах кафе знакомое лицо, когда часами допрашивает бледное от ужаса существо, – он выполняет свою ежедневную работу.
Он зарабатывает на жизнь, старается самым честным образом отработать те деньги, которые в конце каждого месяца правительство выплачивает ему в награду за службу.
Я знаю, что моя жена, прочитав эти строки, покачает головой, посмотрит на меня с упреком и, возможно, тихо скажет:
– Ты, как обычно, преувеличиваешь!
Вероятно, затем она добавит:
– Ты сформируешь ложное мнение о себе и своих коллегах.
Она права. Возможно, я преувеличиваю, но делаю это несколько по-другому, чем она думает. Это реакция на шаблонные представления о нашей профессии, которые так меня раздражают.
Сколько раз после появления очередной книги Сименона мои коллеги бросали на меня насмешливые взгляды, когда я входил в свой кабинет!
В их глазах я читал: «Ну надо же! Явился сам Бог-Вседержитель!»
Именно поэтому я так настаиваю на слове «служащий», которое многим кажется унизительным.
Я был им почти всю жизнь. Благодаря инспектору Жакмэну я стал им в ранней молодости.
Как в свое время мой отец стал управляющим поместьем. И я испытываю ту же гордость. И я тоже стремлюсь узнать все о моей профессии и честно выполнять свой долг.
Разница между другими чиновниками и теми, кто служит на набережной Орфевр, заключается в том, что последние в некотором роде балансируют между двумя мирами.
Одеждой, воспитанием, квартирами, манерой поведения они ничем не отличаются от любых других представителей среднего класса. Они так же мечтают о скромном загородном домике.
Тем не менее большую часть своей жизни они находятся в контакте с изнанкой этого мира, с отбросами общества, с подонками, зачастую являющимися врагами социума.
И подобное положение вещей поражает меня, заставляя испытывать дискомфорт.
Я живу в благоустроенной квартире, где меня всегда встречает дивный аромат томящихся на плите блюд, в которой все без изысков, зато уютно и чисто. В окно я вижу такие же буржуазные квартиры, как моя, молодых мам, прогуливающихся с детишками на бульваре, домашних хозяек, отправившихся за покупками.
Конечно, я принадлежу к тому кругу, который принято назвать добропорядочными гражданами.
Но все же я знаком с совершенно другими людьми, я знаю их достаточно близко, чтобы между нами наладился определенный контакт. Девицы, стоящие перед пивной на площади Республики, знают, что я понимаю их язык, разбираюсь в их отношениях. Отпетый хулиган, шныряющий в толпе, тоже это знает.
Как знают и все остальные, кого я встречал, кого я встречаю каждый день и с чьей тайной жизнью соприкасаюсь.
Достаточно ли этого, чтобы возникло нечто вроде родственной связи между преступником и полицейским?
И речь сейчас не о том, что преступников следует поддерживать, одобрять или, более того, прощать. Речь также не о том, что их следует идеализировать, создавать вокруг них некий ореол привлекательной таинственности, как это было модно в эпоху моей юности.
Я говорю о том, что на них следует смотреть как на некую данность, смотреть, вооружившись знанием.
Без любопытства, потому что любопытство быстро притупляется.
И конечно, без ненависти.
Просто смотреть на них как на людей, реально существующих, принимать их как явление и понимать, что ради здоровья общества, ради установленного порядка, который приходится волей-неволей поддерживать, этих индивидуумов следует держать в определенных границах и наказывать, когда они их переступают.
И преступники тоже это знают! И они не имеют к нам претензий. Они повторяют:
– Вы делаете свое дело.
А что они думают о нашей профессии, я предпочитаю не знать.
Разве удивительно, что после двадцати пяти – тридцати лет службы наша походка становится тяжелой, а взгляд еще тяжелее? А иногда в нем появляется пустота.
– Неужели вам не противно?
Нет! Уж точно не противно! Вероятно, благодаря моей профессии я обзавелся прочным запасом оптимизма.
Перефразируя высказывание моего преподавателя закона Божьего, я бы охотно сказал: «Малые знания удаляют нас от человека, многие знания приводят нас к нему».
И именно потому, что я видел самые страшные пороки, я уверился, что они всегда уравновешиваются простым мужеством, доброй волей или смирением.
Отъявленные мерзавцы редки, и большая часть из тех, с кем я столкнулся, к несчастью, находятся вне моей досягаемости, вне нашего поля деятельности.
Что касается остальных, то я всегда старался помешать им, проследить за тем, чтобы они натворили как можно меньше зла или заплатили за то зло, которое уже кому-то причинили.
А что же дальше? Счет оплачен.
И не следует к нему возвращаться.
– В сущности, – сказала Луиза, – я не вижу большой разницы.
Когда моя жена читает то, что я написал, я всегда испытываю смутное беспокойство и заранее готовлю ответы на возможные замечания с ее стороны.
– Разницы между чем и чем?
– Между тем, что пишешь ты, и тем, что пишет Сименон.
– А!
– Возможно, мне не следовало озвучивать свое мнение.
– Нет, что ты! Что ты!
Тем не менее если она права, то я напрасно взвалил на себя этот труд. А очень может быть, что она права, и тогда я взялся за дело не с того конца, представив все не так, как задумывал.
Или же пресловутое изречение о «подправленной» и «голой» правде не настолько парадоксально, как можно было бы подумать.
Я старался изо всех сил. Сначала многие вещи казались мне весьма существенными, многие мысли я намеревался развить, но бросил это занятие на полпути.
В моей библиотеке на полках рядами стоят тома Сименона, испещренные моими пометками. Я кропотливо вносил эти пометки синим карандашом, заранее предвкушая то удовольствие, которое я испытаю, исправляя допущенные автором ошибки. И не важно, почему он их допустил: по незнанию, из желания приукрасить рассказ или потому, что не мог набраться мужества позвонить мне, чтобы перепроверить ту или иную деталь.
Ну и зачем все это? Я бы выглядел мелочным брюзгой. В конце концов я и сам поверил, что все это не так уж и важно.
Больше всего меня раздражала привычка писателя смешивать даты, помещать более позднее расследование в начало моей карьеры или, наоборот, превращать моих инспекторов в желторотых новичков, в то время как они уже стали солидными отцами семейства.
У меня даже возникло намерение – признаюсь, впоследствии я от него отказался – при помощи тетради с газетными вырезками, так бережно собираемыми моей женой, восстановить точную хронологию самых важных дел, в расследовании которых я принимал участие.
– Почему бы и нет? – ответил Сименон. – Превосходная идея. Эти исправления можно внести в мои книги при переиздании.
И добавил без малейшей иронии:
– Только, дружище Мегрэ, вам придется быть настолько любезным, чтобы проделать всю эту работу самому, так как я никогда не наберусь мужества перечитать собственные романы.
Итак, я сказал все, что намеревался сказать. И пусть я сделал это неумело, мои коллеги меня поймут – как и все те, кто в той или иной степени разбирается в профессии полицейского. А ведь я и хотел поговорить в основном не о себе, а о нашей профессии.
И все же, надо полагать, я упустил нечто важное. Я слышу, как моя жена осторожно приоткрывает дверь столовой, где я работаю, и входит на цыпочках.
Прежде чем снова уйти столь же тихо, как и вошла, она кладет на стол маленький клочок бумаги с карандашной надписью. Я читаю:
«Площадь Вогезов».
Не могу удержаться от довольной улыбки, потому что эта записка доказывает, что ей тоже хотелось бы исправить некоторые пункты в книгах Сименона (по крайней мере один), и по той же причине, по которой это делаю я: из любви к точности, а быть может, из верности.
Луиза верна нашей квартире на бульваре Ришар-Ленуар, которой мы никогда не изменяли и которую мы сохранили по сей день, хотя приезжаем сюда редко, поскольку живем за городом.
В некоторых книгах Сименон переселил нас на площадь Вогезов, не предоставив разумного объяснения.
Следовательно, я исполняю поручение жены. Это правда, в течение нескольких месяцев мы жили на площади Вогезов. Но это была не наша квартира.
В тот год домовладелец наконец-то решился на ремонт, в котором здание нуждалось уже давно. Рабочие установили вдоль фасада леса, закрывшие окна. Другие рабочие принялись сверлить стены и полы, чтобы провести центральное отопление. Нам обещали, что ремонт продлится не более трех недель. Прошло две недели, а дело не сдвинулось с мертвой точки, и, как назло, в это время рабочие объявили забастовку, срок которой невозможно было предугадать.
Сименон уезжал в Африку, где он должен был провести около года.
– Почему бы до окончания ремонта вам не пожить в моей квартире на площади Вогезов?
Итак, мы переехали на площадь Вогезов, в дом 21, если быть точным, но это никоим образом нельзя рассматривать как измену нашему старому доброму бульвару.
Однажды, тоже без предупреждения, Сименон отправил меня на пенсию, хотя в то время впереди у меня оставался еще не один год службы.
Мы только что купили дом в Мён-сюр-Луар и проводили там выходные, когда я не дежурил. Писатель приехал нас навестить. Окружающий вид настолько очаровал его, что в следующей книге романист предвосхитил события, самым наглым образом состарив меня, и поселил в деревне.
– Это немного изменит атмосферу, – заявил мне Сименон, когда я возмутился. – Набережная Орфевр начала мне надоедать.
Читатель простит мне, что я выделил эту фразу, которая показалась мне невероятной.
Это ему, видите ли, стала надоедать набережная Орфевр, мой кабинет, моя ежедневная работа в криминальной полиции!
Что впоследствии не помешало Сименону – и, вероятно, не помешает в будущем – вновь рассказывать о моих полицейских расследованиях, жонглируя датами и превращая меня то в шестидесятилетнего старика, то в сорокапятилетнего мужчину.
Моя жена снова появилась в столовой. В загородном доме у меня нет кабинета, я не вижу в этом надобности. Когда мне случается работать, я устраиваюсь в столовой, а Луиза хлопочет на кухне, ведь ей это нравится. Я смотрю на мадам Мегрэ, думая, что она хочет мне что-то сказать. Но в ее дрожащей руке зажата еще одна записка, которую она робко кладет передо мной.
На сей раз это список. Подобные списки она пишет мне на страницах, вырванных из блокнота, который я ей принес.
Она вспомнила моего племянника, и я понимаю почему. Речь идет о сыне ее сестры. Однажды, когда в душе юноши полыхал священный огонь, я привел его в полицию.
Сименон не раз упоминал о нем, а затем парень совершенно неожиданно исчез из его книг, поэтому я догадался, что смущало Луизу. Она решила, что некоторым читателям это может показаться двусмысленным и они подумают, что ее племянник наделал каких-то глупостей.
На самом деле все просто. Молодой человек не проявил блестящих способностей, его надежды не оправдались, поэтому он с радостью принял предложение своего тестя, владевшего крупной мыловарней в Марселе, и стал работать на его заводе.
Следующим в списке стояло имя Торранс, толстяк Торранс (я припоминаю, что Сименон убил его вместо совершенно другого инспектора, который действительно погиб прямо у меня на глазах в одном из отелей на Елисейских Полях).
У Торранса не было тестя-мыловара. Зато он отличался редким жизнелюбием и предприимчивостью, а комбинация этих качеств мало совместима с жизнью обычного служащего.
Он ушел из полиции и основал частное сыскное агентство, причем очень серьезное агентство. Я подчеркиваю данный факт, потому что не многим удается организовать действительно хорошую частную сыскную службу. Он еще долго приходил на набережную Орфевр: попросить о помощи, навести кое-какие справки или просто подышать воздухом родного ведомства.
Торранс обзавелся огромной американской машиной, которая время от времени останавливается перед дверью нашей конторы. Каждый раз толстяка сопровождает красивая дама, все время другая, и каждый раз бывший полицейский с неподражаемой искренностью представляет ее нам как свою невесту.
Я читаю третье имя – малыш Жанвье, как мы всегда его называли. Он еще продолжает служить на набережной Орфевр. Интересно, его до сих пор величают «малышом»?
В своем последнем письме он сообщал мне с некой долей уныния, что его дочь собирается замуж за инженера.
И наконец, Люка, который в настоящее время, вероятно, сидит, как обычно, в моем кабинете, на моем месте, и курит одну из моих трубок – ее он со слезами на глазах выпросил у меня на память.
Я дошел до последнего слова списка. Сначала я решил, что это имя, которое мне не удается разобрать.
Тогда я отправился на кухню, где с удивлением обнаружил, что на улице светит яркое солнце. Когда я работаю, то закрываю ставни в столовой, полагая, что полутень создает соответствующую атмосферу.
– Закончил?
– Нет. Здесь какое-то слово, которое я не могу разобрать.
Мадам Мегрэ смутилась.
– Это совсем не важно.
– И все-таки, что это?
– Ничего. Не обращай внимания.
Разумеется, я настоял на ответе.
– Сливовица! – наконец призналась жена, отворачиваясь.
Она знала, что я начну хохотать, и я тут же не преминул это сделать.
Когда речь шла о моем злополучном котелке, о пальто с бархатным воротником, о печи, которую следует топить углем, или о кочерге, я чувствовал, что мое желание все изменить кажется Луизе глупым ребячеством.
Тем не менее моя супруга неразборчиво написала в самом конце списка слово «сливовица», и я полагаю, писала она неразборчиво намеренно, стыдясь своего поступка. С такой же стыдливостью она вносит в список товаров, которые необходимо купить в городе, какую-нибудь мелочь, столь необходимую женщинам.
В своих романах Сименон упоминал о некой бутыли, которую всегда можно обнаружить в буфете на бульваре Ришар-Ленуар. Теперь она имеется и в нашем загородном доме – ее ежегодно привозит из Эльзаса сестра жены. Этот ритуал стал священным в нашей семье.
Так вот, Сименон необдуманно сообщил читателю, что бутылка заполнена сливовицей. А на самом деле в ней малиновая наливка. Ни один эльзасец не спутает эти напитки.
– Я внес поправку, Луиза. Твоя сестра будет довольна.
На сей раз я оставил дверь на кухню открытой.
– Больше ничего?
– Напиши Сименону, что я вяжу носочки для…
– Послушай, дорогая, речь идет не о письме!
– Да, правда. Тогда сделай пометку, что об этом следует упомянуть в письме. И пусть не забудут прислать фотографию, как обещали.
Затем она добавила:
– Я могу накрывать на стол?
Вот, собственно, и все.