Я вижу, как одно соотносится с другим, чувствую законы, организующие бытие. Я в состоянии, наткнувшись на кирпич, поднять глаза на все здание. Найдя себя на первом этаже, я в силах сконструировать лифт, который поднимет меня до последнего. Часть этой работы сознания находит свое блеклое отражение в письменной речи. Зачем нужна эта работа? Затем, чтобы испытать чудо понимания.
Я строю свою философию. Я познаю. Я участвую в бытии (Целого). Реализую свое призвание. Понимая - осмысляю. Двигаюсь навстречу самому себе. Вот что я делаю, пиша.
И ничего другого.
38
Эту историю поведал мне бывший священник Герман Крабов. Вру, конечно. Случай, о котором пойдет речь - из моей личной практики (а из чьей же еще!). Да это и не случай, а мелкий эпизод, который я, тем не менее, решил увековечить.
Итак, Герман Крабов лег спать после изрядно суматошного дня. Дабы отключиться от "деловых" мыслей (которые всегда назойливы) и быстро заснуть, он решил повторять слова молитвы. Не тут-то было. Не произнес он ее (в уме) и трех раз, как на подготовленную заботами дня минувшего почву - беспокойное состояние духа - не заставив себя долго ждать, ринулись заботы дня грядущего. Опомнился Герман, увидел, что сбился, и быстренько вытряхнул из сознания тревожное составление планов на завтра. Посреди возобновленной молитвы его внимание неожиданно поглотил обрывок дневного разговора. Снова вернулся Герман к занятию по изгнанию бесов. Ан нет, на сей раз взбунтовалось тело и возжелало ворочаться. Навертевшись, заполонившие Г. Крабова жадные и настырные демоны отнюдь не успокоились. Напомнила о себе ужалившая давеча мыслишка. И пошло-поехало. И вот лежит Г. Крабов с открытыми глазами, в теле -- напряжение, в голове -- шум, на лбу - испарина, на часах - 2 ночи, и говорит самому себе: "А мне не так уж и плохо. Несмотря на разрыв между теорией и практикой. Ведь я прекрасно знаю, что единственный способ заснуть - не решать дела и заботы, поощряя их притязания своим к ним вниманием, а отключиться от них. Я отлично понимаю, что нужно стиснуть зубы, сопротивляясь напору беспокойных томлений, и твердить молитву или даже любой однообразный текст. Игнорировать все, что идет от переутомленной и трусливой головы, и долбить свое. Знаю, чувствую, понимаю, но не в силах это осуществить. Я барахтаюсь в воде, вижу, за что уцепиться, чтобы не утонуть, и не могу. Смешно. Но без истерики. Наоборот. Невообразимо странно и легко. Странно, во-первых, что выход есть, во-вторых, что он не там, где ты думал, в-третьих, что он так прост, в-четвертых... Самое удивительное и поразительное заключено все же в том, что есть, где укрыться, черт побери. И этот факт чрезвычайно, обалденно приятен. И уже хорошо. Хотя и хочется, конечно, побывать там - в состоянии, которого достигают более сильные и упорные (это уже сверхцель). Я предчувствую, каково тогда, когда заботы не разрешены, а преодолены. Когда враг вроде как остался, только бьет он уже не по тебе, потому что ты сменил тело. И в этом отношении мне страшно интересно жить дальше". Крабов еще много о чем болтал с самим собой, пока, наконец, не задремал.
39
Она любовалась заревом заката, когда он завел речь о том, что у него завтра куча дел, и можно не успеть сделать все, а тогда могут возникнуть неприятности. "О чем он говорит"? -- удивилась она, глядя на красные облака.
Это чувство. Мы чувствуем неуместность корыстной возни на фоне Целого. Нам в чувстве дано понимание, что перед торжественностью бытия личные хлопоты просто неприличны. Бытие, в лице, скажем, безветренного комариного майского вечера задает нам как будто совершенно бесхитростный, ничем не опасный вопрос: "Ну, как дела"? Однако мы чувствуем, что как бы нам ни было худо, от нас, на самом деле, ждут только одного ответа: "Лучше не бывает"!
40
Весенняя философия. Это был не первый солнечный день марта, однако именно сегодня солнце спровоцировало во мне приступ блаженства. Оно напоминало мне о своем присутствии весь долгий день, мы были с ним один на один, без посторонних. Так получилось, что весь день я провел на сиденьи междугороднего автобуса, почти неотрывно глядя в окно. А за окном было солнце, преобразившее привычные пейзажи. До меня, наконец, дошло, что наступает весна. Весна не как простой календарный факт, но как чрезвычайно важное событие в моей (нашей с миром) жизни - именно так. В голове звучало буквально следующее: "Весной жизнь не может не приносить радость. Солнечные дни - вполне достаточное основание, чтобы ее испытывать. Разве имеются такие дела и проблемы, которые могут пересилить ощущение праздника, идущее от солнечного света, заполнившего улицы, поляны, комнаты и весь мир"? "Да вы, батенька, поэт"! Нет, я не поэт. Я и сам недоверчиво и опасливо покосился бы на того, кому вдумается произнести такие слова вслух в моем присутствии. Я считаюсь умным и трезвым человеком. Но, наверное, всех без исключения людей иногда переполняют чувства - то, что пытаются передать поэты. А любое чувство приобщает нас, взрослых, к непосредственности, сходной с детской, и единственной, кому доступна истина. Другими словами, я почувствовал именно то, что почувствовал. И я убежден, что чувство весны посещает кого-либо (если посещает) именно в той форме, в какой оно посетило меня. Здесь имело место не проявление специфически моей сентиментальности или чего-нибудь еще, идущего от меня (субъективное), но действие закона, который вызывает либо не вызывает к жизни конкретную эмоцию. Потому я и решился записать свои дорожные впечатления, поскольку, как философ, люблю постигать законы (по большей части, разумеется, не государственные), люблю все неслучайное, связанное с таинственной сущностью сущностей.
Ком чувств покатился дальше. Радостная свобода, рожденная от лобового столкновения с зачинающейся весной, трансформировалась в мечту о лете. А как иначе? Перевод чувства в слова принципиально ничем не отличается от предыдущего: "Сколько бы ни было у меня трудностей и беспокойных ситуаций, одно лишь то обстоятельство, что я выйду с утра из дома в тонкой рубашке и зашагаю по залитой горячим солнцем улице, или выскочу голым на балкон и увижу густую, липкую листву самых банальных тополей, вне всякого сомнения, должно напрочь заслонить все хлопоты светлым дурманом беспечного веселья".
Когда чувства - составляющие души - особенно интенсивны, когда ощущение жизни необычайно полно - заранее отметаются не только любые поползновения на то, чтобы поставив на него (ощущение) ногу, оттолкнуться и карабкаться дальше, но даже попытка - я уж не говорю: анализировать, - воспеть! - и та будет неоправданным, преступным отступлением. Ибо - ценнее уже не сделаешь, шарма не прибавишь; просто - некуда, и так - через край. Вот и мне бы сейчас - остановиться, да я так и сделал, покуда ехал - остановился на чувстве. Чем оно сильнее (вульгарно говоря - приятней), тем меньше потребность даже в таком важном деле как его преобразование в идею. Чувство способно держаться своей силой, вернее, на ее (силе) постоянном возрастании, дающем право всякий раз говорить мысли: "Подожди, из меня еще не все выжато". Не всем понравится, но это философский закон: получение удовольствия - выше самых достойных размышлений (первое указывает на полноту, вторые - на ее отсутствие). К слову, я сейчас не о том, что чувству не требуется обоснование извне - а это так; просто разговор идет в несколько другой плоскости. От добра добра не ищут. Если мне хорошо, я буду последним дураком, если снимусь с места. А мне было очень, очень хорошо.
Так хорошо, что философскими построениями лучше уже не сделаешь. Вполне можно закончить, констатировав факт (мол, вот какой у меня имеется опыт). Но, поскольку я замыслил изложить кой-какие свои мнения, мне представляется возможным, всецело памятуя о полноценности (достаточности, не-нуждаемости в дополнении) испытанных чувств, условно превратить их в иллюстративный материал для идеи. Поэтому, дабы не рвать нить повествования, давайте предположим, будто лирический герой рассказа являет собой весьма утяжеленную с точки зрения своего общения с реальностью конструкцию. Последнее проявилось в следующем: по наступлении вечера я (т.е. лирический герой) отправил свои притупившиеся эмоции на обработку пускающей слюнки мыслью.
Мысль подтвердила: испытанные днем переживания были одними из тех немногих моментов (моего) бытия, что отмечены печатью подлинности высшей пробы. Кроме того, она поздравила с приоретением богатства, которое никто не в силах у меня отнять. Этим богатством были весна и лето. Всякое может случиться - я могу пережить полосу неудач, сложностей, но возможность получать радость от таких невероятных, никак напрямую не связанных с моей жизнью пустяков, как смена времени года, останется при любом раскладе. Причем эта радость настолько сильнее всех житейских невзгод, что обладает способностью сводить их на нет. При условии, конечно, что сутолоке будней не будет позволено задвинуть ее куда подальше.
Вечерние размышления сыграли роль оправы для дневного бриллианта-чувства, так как сложились в довольно стройное сооружение. Из них, в частности, следовало, что мы лишь тогда переживаем самые яркие минуты своей жизни, когда, во-первых, упиваемся природой, музыкой, объектом любви и прочим, не имеющим для нас никакого практического смысла, а во-вторых, когда волей или неволей (чаще, неволей) выполняем психотехнику под названием "забвение себя". Впрочем, первое без второго невозможно.
Почему некто, проснувшись поутру, не радуется солнечным лучам, пробивающимся сквозь темную штору? По-видимому, он сразу же погружается в заботы предстоящего дня. Почему кто-то идет по улице в начале апреля и не принюхивается к связанным с приходом весны изменениям в запахах, наполняющих воздух, которые всколыхнули атмосферу, неизменную аж с ноября прошлого года? По той же самой причине. И он полагает, что по сравнению с "делами" все это - ерунда. Вообще-то, этот "кто-то" прав. Но он - глупец - и не догадывается, какие сладчайшие мгновения абсолютной свободы (в том числе и от всех суперважных проблем) мог бы пережить, выйдя из своего тела (понимаемого в широком смысле) виртуальным образом, то есть попросту переключившись на другое, чем он сам. Реши хоть все дела - это не принесет такого ощущения совершенного уюта, как окунание в то, что существует просто как данность, само по себе, ни к чему не приложимое.
Тем же междугородним рейсом ехали два папы с сыновьями примерно одного возраста. Один папа явно был человеком обеспеченным, другой, напротив, малого достатка. Об этом можно было судить и по манерам, и по одежде, и по тому, что один курил сигареты с фильтром, а второй - без фильтра. А также по другим, более мелким признакам, не укрывшимся, однако, от пытливого взора философа, чьи синонимы - притворщик и наблюдатель. Между прочим, я только что позволил себе пошутить. По-видимому, целый день в окружении солнца, светившего всего лишь в третий или четвертый раз после пасмурной зимы, повлиял на их умонастроение сходным с моим образом. Оба папаши несколько призабыли про самих себя. Поэтому на остановках они курили вместе, беседуя о том, как быстро растут дети, в то время как их мальчишки, подружившись, затевали поодать какую-то игру. Я обратил внимание на то (и сей факт был мне отраден), что сошлись они довольно резво и разговаривали друг с другом вполне на равных. Просто как два мужика и все. Иначе говоря, богатый отвлекся от того, что он богаче, а бедный - что он беднее. Соответственно, богатый отложил на "потом" свою надменность, а бедный - желание показать, что он хоть и попроще, но как личность - ничем не хуже. Между ними не стояло их пребывание на разных ступеньках общественной лестницы, и, благодаря этому, состоялась встреча - взаимное приятие. Вообще, человек реализуется именно в тех случаях, когда, сделавшись как бы никем, просто отзеркаливает возникшую ситуацию, позволяет ей воспользоваться им для своего развертывания. На самой зажигательной вечеринке невозможно расслабиться, не превратившись в своего рода медиум веселья. На настоящих вечеринках нет веселящихся - там пляшет веселье как таковое. Или, пока человек считает, что он - кто-то, ему никогда не понять, не прозреть ближнего. Не остолбенеть перед картиной живописца. Не засмеяться на оригинальную шутку. Можно ли радоваться ветру, шумящему в деревьях? Да и чему тут радоваться? Ответ на эти вопросы доступен тем, кто, в тот момент, сумел покинуть самого себя. В частности, отставить в сторону свои думы о хлебе насущном, планы по претворению в жизнь собственных амбиций или сведению счетов с соперниками, беспокойства по поводу бытовой неустроенности etc.
Когда-то я писал, что забвение себя - основа познания. "Некто" всегда отделен от реальности. Как бы ни был широк кругозор, его взгляд все равно не охватит всего. Сказать "я - некто", значит отделить себя, наложить ограничение. У "некто" имеется только своя правда, а своя правда - не иное, как ложь. Лишь "никто" может двигаться к объективной (то есть ничьей) истине. Никто как предоставивший себя истине, чтобы она встретилась сама с собой. Ныне я готов констатировать, что способность к отвлечению от себя это и основа чувственного восприятия тоже. Основа жизни как сверхприродного феномена.
41
Что съедает наши деньги? Пороки. Кто-то тратит их на наркотики, кто-то - на приобретение искусственной (не обоснованной практическими соображениями) известности, кто-то - на порнографические фильмы, кто-то - на азартные игры, кто-то, как я, на ...
Но не только пороки съедают наши денежки, но и то, что я называю чистыми интересами. У одних это - картины, фильмы, музыкальные записи и т.п., у других - благотворительность, у третьих - путешествия, у четвертых обостренное эстетическое чувство, требующее, в частности, хорошо одеваться, не всегда сообразуясь с уровнем своих доходов и т.д. Поневоле схватишься за голову, когда представишь, сколько средств можно было бы сохранить, не трать мы их на пороки и "чистые интересы". Сохранить и пустить на "дело". Причина же, по которой именно они опустошают наши кошельки, коренится в том, что и пороки, и "чистые интересы" имеют своей целью только самих себя. Они не направлены на приумножение богатств. Они выпадают из системы, согласно которой единственное оправдание любому вложению средств - их возвращение с прибылью. Той самой странной системы, которая отрицает (душит) даже то, что могло бы ее оправдать (поскольку сама по себе она бессмысленна). И это их, безусловно, сближает. ("Безусловно" - весьма характерный речевой оборот, в данном случае, совершенно неверный, однако применяемый, благодаря прочному утверждению в языке. С некоторых пор я обращаю на это внимание.)
Пороки и чистые интересы - не от мира сего, в противоречии с ним. Судьба и тех и других - трагична. У меня как апологета чистых интересов близкие к ним по своей бесполезности пороки вызывают толику сочувствия, ощущение, о котором романисты пишут следующим образом: "На мгновение мне стало его жалко. Но только на мгновение". Человек, не имеющий чистых интересов хотя бы пороками мог бы привлечь мое внимание. А "праведник", не кинувший на ветер ни копейки (т.е. повинующийся закону мира, в котором мы находимся) - вызовет лишь скуку и безразличие.
Сблизив эти понятия, теперь я намерен их развести. Ибо они и в самом деле разнятся. "Чистый интерес" вполне можно заменить на словечко "добродетель". Словечко устаревшее, но я прибег к нему по той простой причине, что оно по-прежнему остается единственно точным антонимом термина "порок". Под добродетелью я сейчас ни в коем случае не подразумеваю неукоснительное следование утилитарным надобностям. Нет, настоящая добродетель не земного - небесного порядка. Итак, уже в языке порок и чистый интерес противопоставлены друг другу.
Пускай порок и выступает чужеродным телом по отношению к миру релятивизма, сам по себе он является такой же, замешанной на тотальной относительности системой. Внутри порока нагнетается лишь ущербность. Ему всегда мало. "Дальше, дальше, дальше", - он знает только одно слово. Чего-то достигнув, порок заставляет своего агента с еще большей жадностью смотреть в будущее. Когда ему достается то, чего он так вожделел, порок отшвыривает добычу в сторону и требует еще. В этом и заключается парадокс: он даже не притрагивается к тому, по поводу чего исходил дрожью пока им не обладал. Порок не проживает наступившее желанное будущее: настоящее время для него закрыто.
Парадокс можно объяснить тем, что порок представляет собой не что иное, как абсолютизацию относительного. В том, к чему он стремится, пороку (давайте отвлечемся от человека, им одержимого) мнится завершенность, успокоение, финиш. И он чувствует, всякий раз достигая желаемого, что здесь что-то не так, что удовлетворение почему-то не наступает. Но он ошибочно полагает, что "просто нужно попробовать еще раз". Обжора весь день мечтает о сладкой булочке. Вечером, он, наконец, вкушает ее, но предполагаемого результата (ощущения целостности, полноты существования) нет и в помине. (Еще бы, ведь кто осмелится назвать еду абсолютной ценностью?!) Ничтоже сумняшеся, обжора тянется за второй.
С чистым интересом все обстоит с точностью до наоборот. Чистый интерес обитает в настоящем времени, причем в наиболее истинной его форме - форме вечного настоящего, где прошлое настоящее и будущее даны одновременно. Чистый интерес никогда не обманывается в своих ожиданиях - претворяясь в жизнь, они дают ему все, на что он рассчитывал. Искомое, будучи обретенным, удовлетворяет его сполна. И, надо заметить, с первого раза. Чистый интерес прямо-таки купается в результате своих усилий, вкушает, смакуя, плоды своего труда. Счастливый исход объясняется ориентацией чистого интереса на действительно имеющее абсолютное значение. Абсолют есть предел, за которым больше ничего нет. Он достигнут - сверх этого ничего не нужно. По такому поводу говорят, резко выдыхая и кивая головой: "Все".
42
Честь безумцу, который, живя внутри мира, начал о нем размышлять (свидетельствовать в никуда). Иными словами, взращенный здесь, вышел в безвоздушное пространство, где нет никаких условий для жизни. Выход за пределы мира трудно (и даже страшно) представить, но логическая необходимость указывает, что это именно так. Наблюдающий мир должен находиться за его рамками. Больше того, поскольку сам он -- частица мира, наблюдатель не может не наблюдать и за самим собой тоже, в этом мире живущим. Собственная жизнь должна представляться ему чужой. Наблюдатель не будет таковым, если он не дистанцирован от наблюдаемого.
Для начала, зафиксируем, что такая возможность является экстраординарной. Равнодушие к себе есть нонсенс. Если же судить по тому, какие горизонты она открывает человеку, ее следует классифицировать как чудо. Чудо, своей чудесностью не уступающее невероятному факту (как, например, явствует из доктрины христианства) принятия Богом человеческого облика и схождения в мир. Я еду в такси по делам, и в то же время я не еду в такси по делам, а наблюдаю за тем, как еду в такси по делам. Поставим это рядом с явлением Бога миру в человеческом обличии. Можно проверить по линейке - перед нами случаи одного масштаба.
Миру не нужно свидетельство о себе. Также и человеку, как частице мира, не требуется свидетельство о себе. Причина проста. Свидетельство не помогает в решении задач, которые ставят перед собой и мир, и человек. Мир ждет от нас четких реакций: если мы наткнулись на кучу золота, от нас требуется только одно - как можно быстрее набивать им свои карманы. Любое другое поведение вызовет непонимание. Хуже того: будет расценено как бунт. Мир не признает бунтаря своей частицей, обращенные на него глаза мира наполнятся холодом отчужденности.
Наблюдатель (в частности, за собой) видит и называет причины своих действий: "А сейчас ты льстишь своему начальнику, надеясь на повышение". Удивительное в том, что в мире не предусмотрено места для такого рода знания. Другими словами, в нем нет ровным счетом никакой необходимости. Ведь, если вдуматься, зачем льстецу знать, что он льстец? Это абсолютно излишняя информация, которая ему как льстецу ничего не даст. Лучше даже, чтобы он этого не знал. Льстец, знающий, что он льстец, уже нечто большее, чем просто льстец. (Последнее предложение, уважаемый читатель, понравилось тебе больше других. Тебе показалось, что ты начал что-то понимать. Однако ты ошибаешься. Внешняя эффектность предложения перекрыла его смысл. Если бы ты его понял, оно привлекло бы твое вниманием не больше, чем предыдущие, так как они несли никак не меньшую смысловую нагрузку.) Итак, миру незачем знать причины своей активности. "Ну, льстец я, ну и что"? Или: "Ну, я трус, ну и что"? "Да, я жадина, и что с того"? Жадине нужно жадничать, а не узнавать, что он - жадина.
Представьте, что автомобиль узнал, что он автомобиль. Что делать ему с этой информацией? К чему ее приложить?
Вот и странно, что некоторые существа, будучи в мире, могут за ним наблюдать. У этих существ непременно должна быть какая-то особенность. Такая особенность есть, и заключается она в заложенной в них догадке о существовании абсолютно, безусловно значимого, другими словами, о бытии Целого. "Что есть -- не я, не дом, в котором я живу, не этот город вокруг, не эта страна, - а вообще все"? "Какова не моя правда, правда этого дома, этого города, этой страны, а правда вообще"? Или, если попроще и наглядней, но не совсем точно: "А что это за машина, деталью которой я являюсь"? Данный вопрос -- далеко не праздное любопытство, а указание на месторасположение, на возможность со-участия в ее (машины) общей работе, а может быть даже на призвание отвечать за состояние машины в целом. Догадка о бытии Целого располагает этих существ как бы сразу в двух ролях: они и "деталь", и вся "машина". При этом настоящей сферой ведения, настоящим горизонтом жизни будет для них все-таки вся машина (если сохранять верность этому сравнению), Целое. Настоящей возможностью кого бы то ни было считается его предельная возможность. Можешь нести этот груз? Неси его, а не меньший. Ноша -- по плечу.
В мгновения захваченности Целым эти существа дорожат лишь тем, что является дорогим и для Целого, а именно - имеющим абсолютный смысл (имеющее относительный смысл для Целого смысла не имеет), обладающим законченностью. Поэтому наблюдение, что он, оказывается, жадина или лжец -- не является для кого-либо из этих существ пустой информацией, а служит сигналом к изменению, поскольку жадность и ложь не имеют безусловного смысла, не заканчивают.
А можно объяснить особенность тех, кто в состоянии наблюдать, и по-другому, более изящно, и при этом не менее правильно. В тех, кто способен к наблюдению, живет никто. Этот никто постоянно по ошибке принимает себя за кого-то и мучается его муками (а любой кто-то просто обречен на страдания, поскольку отграничен от остального, в силу чего вынужден его бояться). А иногда, вдруг, ему удается заметить: "Нет, я не этот кто-то", - и испытать облегчение. Никто, забывший, что он -- никто, но иногда нечаянно вспоминающий об этом -- вот кто такой наблюдатель. Наблюдение, вернее, сама его возможность, позволяет ему обнаружить, что тот, за кем он наблюдает -не он, хотя раньше он отождествлял себя с ним. Ведь если, скажем, я наблюдаю за самим собой, то я -- это, по крайней мере, не только я, но и еще кто-то. Кто-то? Кто-то должен быть где-то. А где наблюдающий, то есть тот, кто ни на что лично для себя не рассчитывает от чего-либо происходящего перед его взором? Нигде. И, чтобы не порождать путаницу, лучше сразу определиться, что кто-то -- это тот, за кем наблюдают, а наблюдает, соответственно, никто, смотрящий из ниоткуда. Наблюдающего в мире нет -- это мы выяснили еще в начале. Итак, никто, потерявший себя в ком-то, иногда все же вспоминает, кто он есть в действительности, а, вспомнив, начинает стремиться к аутентичности, убегая от одного кто-то, но, зачастую -- всего лишь в объятия другого. А чтобы окончательно стать никто, необходимо попасть в точку, откуда уже нельзя будет вести за собой наблюдение. Кстати, наблюдение нельзя вести за абсолютом - он включает в себя место возможного наблюдателя.
Я вырулил не совсем туда, куда наметился было вначале. Сие, однако, меня не удручает.
Вернусь к превознесению того, кто сумел быть в мире и свидетельствовать о нем. Он ведь не только над миром воспарил - и над собой тоже. Одна из фигурок, копошащихся там, вдалеке - он сам. Он покинул себя, вовлеченного в процесс, потому что участвующий свидетельствовать не в состоянии. Зачем же тогда за него цепляться? Спонтанно вырвавшийся вопрос высветил интуицию, подсказавшую, что ненужное для жизни свидетельство важнее этой самой жизни, причем в том числе и собственной (которая, впрочем, уже осознана как "не моя").
Правдой владеет тот, кто даже на самого себя смотрит как на персонаж фильма. Дистанция - первое условие мысли. Пока я - это я, о претензиях на знание истины не может быть и речи.
Отдалиться от себя страшно. Больше того, невозможно. Оставить себя на поле брани, среди рубящихся? Никак. Не ровен час - зарубят к шутам. Разве что ...со скуки. Случаются люди, которым скучно быть при себе, на привязи.
Как правило, от них не остается богатого наследства. Даже духовного: их мыслей, их истин, их аргументов.
Только свидетельство.
К чему оно? Жму плечами. Я знаю лишь, что свидетельство переживет все. И останется в потомстве (единственное нефилософское предложение в моем дискурсе). Но даже если никаких потомков не предвидится, свидетельствующий все равно будет свидетельствовать, ибо свидетельствуя, он попадает туда, где будущее, олицетворяемое потомками, уже наступило.
P.S. Свидетельство - история о том, что было, рассказанная наблюдателем, то есть тем, кому нет смысла перетягивать одеяло на себя. Снимок реальности. В пленке было много кадров - получился один. Во всех остальных случаях были нарушены те или иные правила фотографирования: снимающие забывали встать спиной к солнцу, не наводили резкость, выбирали не ту выдержку, подходили к объекту слишком близко, так, что он не влезал в кадр целиком, их руки дрожали, наконец, оставалась надетой крышка объектива. Короче, в альбом взяли лишь одно фото.
Свидетельства - это не только хроники исторического характера, случаи из жизни племен и народов. Вся поэзия - сплошное свидетельство. К примеру, стихи о грозе представляют собой взгляд на грозу не снизу, не с позиции заливаемой ею двуногой особи, но с перспективы, откуда гроза предстает как самостоятельное явление. Ученый, открывая какой-либо закон, тем самым, тоже составляет свидетельство. Будь он полностью внутри мира, ему бы ничего не открылось. Чтобы постичь закон природы, нужно замереть, остановиться, уподобившись праздному зеваке, которому ничего не нужно. Лишь тогда сработает понимание. Речь идет о способности увидеть тот или иной феномен сам по себе, вне связи с собой или с кем-то другим.
43
Это совершенно особый разряд воспоминаний, когда вспоминаются не события, а их фон: запахи, освещение, звуки, ощущения в теле. Идешь по тропинке, под ногами шуршат листья, и вдруг врывается прошлое - так же шуршала листва в осеннем парке, по которому гонял на велосипеде в детстве. Дым костра, сырой воздух, низкие облака возвращают в давние грибные походы. Солнечное утро воскрешает дни, когда, студентом на каникулах, зачитывался французскими романами.
В ситуациях, которые вспоминаются, не было фиксированности на их фоне. Я не любовался видами природы и звуками, наполняющими мир, катаясь на велосипеде по проселочным тропинкам и дорожкам в городских парках; не воспринимал солнце как повод для радости, просыпаясь, чтобы погрузиться в чтение романа. Не было и беззаботности. Не какие-то особенные, но совершенно обычные дни, когда душа все также металась, когда недовольство настоящим было ничуть не меньше, чем всегда. А хождения по грибы я вообще ненавидел. Но теперь, вспоминаясь, эти дни предстают как моменты совершенной, окончательной гармонии (последнее слово выскочило не из обыденного языка, сейчас за ним стоит многое; например, гармония полагается мной как то, что отменяет время). День самой безумной суеты, вспомнившийся благодаря сходному с сегодняшним сопровождавшему его ощущению отупения от жары, воспринимается как потерянный рай. И я уже давно искал ответ на эту загадку, которая, чувствовалось, является одной из самых таинственных, и при этом сулящих некое сверхзнание тому, кто их откроет, загадок.
Я заметил, что в мгновения подобных воспоминаний власть надо мной житейских забот, экзистенциальных проблем, поводов для личных мучений резко ослабевает. Грозящие опасности перестают устрашать, неуверенность тревожить. Ядра, от которых я постоянно уворачивался (занятие крайне утомительное), потому что считал смертельным столкновение с ними, оказываются картонными шарами, бессильными причинить мне какой-либо вред. Удушающая хватка рутины отпускает, позволяя вдохнуть воздух полной грудью. Иными словами, воспоминания приносят отдохновение и свободу. Они берут меня под защиту. Открывают лазейку, спасающую от надвигающегося пресса. Лазейку, ведущую туда, где покой и вечная радость.
Почему это происходит? Возвращение прошлого, от коего, однако, уцелели лишь детали обстановки, которых я не замечал, когда жил и действовал на их фоне, помещает меня в точку, откуда фрагменты фона неизбежно (то есть хочу я того или нет) смотрятся куда более привлекательными, чем беспокойные, дисгармоничные переживания действующего лица. Аромат воздуха, шелест листьев - в силу своей законченности - для меня самого делаются важнее, чем собственно я. Не чужой дядя, а моя же память подсказывает, что они важнее, поскольку уцелеть - значит сохранить значимость. Из вспоминающейся картинки удаляется сам вспоминающий, и, чистая от страстей (его страстей), она предстает как произведение искусства, сродни той же картине живописца. Да, это мое прошлое, но из забвения извлекается не моя тогдашняя слепота к происходящему, но сама реальность (то, что, собственно, было), а она уже ничья. Человеку трудно увидеть мир сразу же, он открывает его по прошествии времени, когда жившее тогда в нем "я" становится уже немного чужим. Реальность и потрясает меня, как всякое понимание. А потрясая, несет освобождение. От кого? От себя, от кого же еще. Я причащаюсь жизни, которая не знает страха, сомнений, недовольства. Реальность остается реальностью, как бы кто над ней не глумился, как бы чего над ней не вытворял. Реальность неуничтожима, потому что уничтоженная реальность будет ничем иным, как новой реальностью. И главное, у нее нет другой цели, кроме как быть реальностью. Чего хотят листья, когда шелестят? Дым, когда поднимается вверх? Он просто поднимается. Листья шелестят и все. На какое-то время я с этой же точки смотрю на свое сегодняшнее существование.
Отсюда радость покоя.
44
Как утверждают психологи, излечиться от крайних форм алкоголизма и наркомании удается очень немногим. А те, кто все-таки сумел вернуться к жизни, исцеляются исключительно благодаря либо вере в Бога, либо страстной любви. (Ну, может быть и по какой-нибудь другой причине, если она того же порядка, что и первые две.) Мне видится, что я в состоянии предложить философское обоснование такой статистики.
Наркоманы, алкоголики и т.п. по отношению к окружающему миру выступают в качестве потребителей. Они берут от окружающего то, что приносит им удовольствие. Ключевым словом здесь является "им". В принципе, в такой схеме отношений с миром нет ничего аномального. Скорее, наоборот, это правило, закон. Все без исключения люди (и не только люди) являются потребителями. И дело даже не в людях, а в самих основаниях мира. Этого мира. Уже в основаниях заложено, что единственным возможным вариантом отношений является потребительский подход.
Мой тезис заключается в том, что в рамках этого мира излечение крайних форм наркомании не представляется возможным. Почему? В качестве того, ради чего наркоману имеет смысл бросить наркотики, могут фигурировать только потребительские стимулы (ведь мы уже договорились, что этот мир не в состоянии предложить нам чего-либо другого). Пара иллюстраций: "Брось колоться, чтобы иметь возможность хорошо одеваться и ездить только на такси"; "Брось колоться, чтобы иметь возможность тратить деньги на женщин"; "Брось колоться, чтобы жить в шикарной квартире". Но от замены одного потребительского мотива на другой мало что меняется. Кому-то наркотик дает больше, чем все женщины, виллы, машины вместе взятые. Ведь в случае наркомании мы имеем дело с крайним проявлением потребительского подхода. Этот мир бессилен вырвать человека из порока, так как порочен сам. "Мне хорошо под кайфом", - говорит наркоман. И поди попробуй, в рамках этого мира убедить его в том, что "мне хорошо" - это еще не все.
Задача решаема только в том случае, если помимо этого существует еще некий иной мир. Мир сверхприродный (если этот - природный), сверхчувственный (если этот - чувственный) и т.д. Иной мир будет таковым только в том случае, если, в отличие от этого мира, он в целом и его составляющие в частности не предназначены для потребления. Назовем эти составляющие самоценностями, которые актуальны независимо от того, приносят они кому-либо (например, мне) удовольствие или нет. И если я сам признаю, что есть нечто самоценное, такое, что безотносительно мне, для чего мое бытие или небытие, моя веселость или печаль не играют ровно никакого значения; если я это признаю сам, то я вывожу себя за рамки потребительского подхода. Что это значит? Что и для меня моя персона перестает быть точкой опоры. В самом деле, ведь "ломает" ли меня, мучаюсь ли я с похмелья - имеется то, что важнее всех этих сугубо моих состояний. Это мои (то есть никому и ничему - вечности, к слову - не интересные) проблемы, которые ничто перед тем, что самоценно. И нельзя терять на них время, когда самоценное требует от меня внимания. Впрочем, само по себе оно ничего ни от кого не требует; с себя я начинаю требовать сам, едва сталкиваюсь с ним лицом к лицу. Просто оно - человек чувствует это - имело значение даже тогда, когда его и на свете-то не было, и будет продолжать иметь значение даже в том случае, если его не станет. Самоценность есть не для нас, и именно, именно поэтому мы решаем, что мы есть для нее, что она важнее нас и вообще -- святыня. Кстати, как это я вывел, что самоценнность важнее нас? Довольно просто. Она важнее нас, поскольку не для нас. Раз имеется то, что не для нас, логично, что мы отнюдь не высший предел. И со святыней я тоже не перебрал. Самоценность, которая, в отличие от нас, действительно, есть "высший предел" -- это точка успокоения и обретения смысла. Только она - окончательность, как то, над чем больше ничто не возвышается (а над самоценностью по определению ничто не возвышается, так как свою ценность она получает исключительно от себя). Самоценность не преходит (не умирает), выполнив свою функцию, как это происходит с тем, что получает свою значимость через другое, с ценным-для-иного-чем-само. Вообразим, что некто отправился в путь, чтобы добраться до прекрасной страны, увидев которую даже краешком глаза, можно испытать незабываемое ощущение счастья. В дорогу он взял много разных вещей. Так вот, каждая из них будет выброшена, как только отработает ту задачу, ради решения которой ее, собственно, взяли. Их несли ровно до того препятствия, которое каждая из них помогла преодолеть. После этого они уже не нужны. Ценное-для-иного-чем-само, короче говоря, не сможет увидеть прекрасной страны, ожидающей в конце пути.
Итак, иной мир сталкивает нас с тем, перед лицом чего мы лишаемся всякой возможности заявить: "Мне хорошо, и это самое главное".
Идею двух миров можно на время отложить и чуть иначе взглянуть на то, как и почему происходит девальвация ценности "мне хорошо".
Раз имеется все бытие (отложим на время идею двух миров), значит полнота возможна только в его масштабе, а отнюдь не в масштабе фрагмента. Поэтому самим фактом своего наличия все бытие лишает фрагмент права исходить из себя как абсолюта. Лишь с обхватом всего как Целого сбывается мечта о завершенности. Я могу претендовать на главенство, лишь будучи Целым, выражая его интересы, выступая от его имени. Пока этого нет, мои претензии незаконны. Сей закон, увы, не есть нечто внешнее по отношению ко мне (тогда бы я смог его ослушаться). Притязания части на роль абсолюта предполагают незнание, что она -- всего лишь часть. Когда же я сам знаю (открылось вдруг! -- вопреки всем желаниям), что я -- это не все, что ко мне нужно добавить еще очень многое, чтобы действительно получилось Целое, мои претензии лишаются своего условия. Я не смогу заявить, что мои желания -- это последняя инстанция, так как претендовать на все ("ну-ка, все мне служите"!) может тоже только "все". Чтобы иметь привилегии абсолюта, надо быть им. Лишь Целое может требовать к себе всеобщее внимание. Лишь Целое вправе рассчитывать на признание себя в качестве точки отсчета. Лишь Целому позволено претендовать на истину, на понимание, на любовь. Как бы нагло я себя ни вел, от себя-то мне не скрыть, что я "больше" не пуп Вселенной. И этого предостаточно, чтобы отравить мое самодовольство. Мне-то известно, что, как ни пыжься, я далеко не все, что только есть. И пускай мне и удастся пустить кому-нибудь пыль в глаза, перед собой я не в силах не признать факт наличия Целого, которое выше меня. Я буду постоянно держать в уме взгляд возможного наблюдателя, для которого я чертовски жалок и смешон в своих поползновениях. Нет, зная, что ты -- часть, нельзя оставаться эгоцентристом. Какие могут быть амбиции, когда сам понимаешь, что ущербен? Вот и берешь остальной мир в долю, расширяешь границы своего "я" до границ всего, что только есть. А прежнее "я" - это утлое суденышко -- пускай плавает себе в безбрежном и извечном океане с глаз долой. Возможно, скоро оно пойдет ко дну. И что с того?
Унизили ли мы достоинство человека, наплевательски отнесясь к возможности его скорой гибели? Отнюдь. Ведь в том случае (но и только -- в том случае!), когда я живу интересами Целого, от меня уже нельзя отпихнуться, мною уже нельзя пренебречь. Ибо в свете Целого и я становлюсь самоценностью. Но это -- для других, сам же перед собой я по-прежнему отдаю приоритет самоценностям или Целому, если исходить из второго способа рассуждения. А значит имею шанс излечиться, если до этого, предположим, я успел заболеть алкоголизмом.
Отказываться от одного удовольствия ради другого можно лишь в том случае, когда, если другое несет большее удовольствие. Как же тогда избавиться от того, что, принося максимум удовольствия, привело к страшному заболеванию? Никак. Ведь у нас больше нет козыря под названием "еще большее удовольствие". Отказаться от удовольствия можно лишь ради того, что важнее удовольствия. Важнее не того или иного конкретного удовольствия, а удовольствия в принципе. Без иного мира (без самоценностей) здесь не обойтись.
Иной мир загадочен. Обращенный к нему поступает, казалось бы, в ущерб себе. Есть возможность заняться сексом (забавная штука, кто посмеет это отрицать?), а он говорит, что, видите ли, будет ждать возвращения своей любимой. Кто-то отворачивается от вкуснейшего блюда, а все из-за того, что помнит, как плохо сейчас кому-то из его знакомых. Кто-то отказывается от состояния, нажитого на чужих бедах. "Блин, да что за фигня такая? -негодует этот мир. -- Жри, трахайся, отрывайся, покуда есть возможность"!
При всей незримости и "тихости" своих благ (ну что это, скажите пожалуйста за удовольствия -- сдержать слово или поступить по совести?), иной мир оказывается более предпочтительным. Он держится на более прочном, чем "мне хорошо". Так же, как в случаях секса без любви и денег без чести, обстоит дело и с наркотиками. "Брось колоться во имя того, что полагаешь более важным, чем ты сам". И это работает.
Бог и любовь принадлежат иному миру. Они помогают вспомнить (и помнить дальше), что ты пришел в мир "зачем-то". Не для того, чтобы попользоваться его благами, а с миссией. И в философски понимаемом "конце" (который уже наступил, какой бы момент времени мы ни взяли) тебе будет велено отчитаться о ее выполнении.
45
Когда Герман Крабов еще не был священником, в его жизни имелся период, когда он много и тяжело работал. Работа была нервной, суматошной и поглощала Крабова целиком. Курьез в том, что блаженные моменты отдохновения приносило ему простое плотское желание. Вот как это было.
Иногда деловые обязанности вынуждали Крабова к продолжительным поездкам в трамвае. Нередко, в трамвай забредала какая-нибудь красотка, и Герман, глазея на нее, переносился в какой-то другой мир, где нет работы, начальника, опасений не успеть, забыть, перепутать. Иными словами, красавицы вытесняли в сознании Крабова все остальное. Оставались только он и она, только он, она и их (возможные) взаимоотношения. Рождался совершенно самостоятельный мир, в котором только он, объект его страсти и этого, собственно, вполне достаточно. А все, что исходило не от них, не имело никакого значения. Крабов забывал, что он в городе, ему чудилось, что он где-то в тропиках на берегу океана: легкий ветер шумит в пальмах, жара, полная погруженность в настоящее и беззаботность. А тут еще раскинувшаяся в гамаке загорелая, манящая и наконец-то доступная амазонка.
Переживание чудесным образом происходящего избавления от ноши, которой он был нагружен необходимостью, было настолько отрадно, что сопровождалось тихим стоном, долгим выдохом, ощущением провала в невесомость.
Все дела упразднялись, а потому в женском образе Крабову брезжился некий спасительный окончательный приют. Ибо в каком случае уже нет нужды в делании "дел", делании, свидетельствующем об ущербности? Когда установилась гармония, замкнувшаяся на самой себе. Что означает ощущение полной независимости от того, что вне тебя? Что произошло столкновение с чем-то, способным организовать завершение, а всякий финал, говорю я, вносит полноту.
Получалось, что просыпающийся в Крабове мужчина (самец) играл роль проводника к волшебному царству свободы. Низменный инстинкт связывал с горним миром.
И еще раз остановлюсь на уже упоминавшемся моменте. Поскольку при виде красотки Крабов чувствовал, что его плечи свободны от только что пригибавшей к земле тяжелой ноши, значит цель, ради которой он нес ее на своих плечах (а ношу несут только в надежде, в расчете когда-нибудь ее сбросить), уже собственно, достигнута. Это картина конца: ноша на земле, путник расправляет плечи. И если она наблюдается уже сейчас, значит -- все, дальше идти не надо. Короче, уже из возможности пренебречь делами можно смело делать вывод: то, ради чего они делались, наступило. Только из одной точки можно ощутить свободу -- из точки Конца. Очередное прекрасное создание помещало Крабова в такую точку Конца, наступившего посередине. А значит тот путь, который прервало наступление Конца, вел в никуда, и шагать по нему дальше нет никакого смысла.
Теперь, когда Крабов уже давно стал другим человеком, ему есть что вспомнить. Но он до сих пор не забывает своих переживаний в те минуты, когда его зад плющился на трамвайном сиденьи.
46
Рекомендации психолога и философа вполне могут совпадать. Не совпадет лишь объяснение причин эффективности рекомендуемых приемов. Нет оснований считать, что одно из этих двух объяснений, например психологическое, будет ложным. Скорее, позиция психолога имеет целый ряд преимуществ с точки зрения своей убедительности. Однако версия философа лично для меня привлекательней тем, что она всегда увязывается со смысловым началом. Любой жест здесь рассматривается в плане участия (или отказа от участия) во всеобщей мистерии Бытия.
Взять ту же медитацию. Психолог, настаивая на ее полезности, будет толковать о расслаблении мышц, о циркуляции крови, о наполнении энергией и т.д. Мое понимание эффективности медитационных практик будет принципиально иным. При этом я отнюдь не отрицаю, что мышцы медитирующего расслабляются, дыхание стабилизируется, прекращаются утомительные мытарства ума... Но я бы не сказал, что именно это - помогает. Вернее, это, конечно, помогает, только... только для меня, идеалиста, изменения в душе важнее и первичнее изменений в теле, к коему я отношу и психику.
Медитация есть вхождение в состояние полноты. Ее цель - оказаться в моменте, из которого уже не нужно испытывать потребностей, кои суть желание воссоединиться с частицами самого себя, волею судеб оторванными от тебя и вынесенными вперед, в будущее, коего необходимо дожидаться, чтобы, наконец, обрести себя полностью и, что называется, "зажить". Глядя из состояния, достигнутого медитацией, любая спешка (а таковою видится любое, даже черепаховое движение) представляется крайней нелепостью. Зачем? Вопрос указывает, что спрашивающий имеет все, в чем он только мог нуждаться. Можно не гнаться, можно не быть начеку, можно не ждать. Так, медитирующему дается сделать глоток из источника под названием завершенность. Этот глоток и помогает ему справляться с испытанием, назначенным Богом, - жить в царстве относительности.
Сказать, что мое объяснение красивее - и даже этого будет мало.
47
Я уже не раз интуитивно чувствовал, что условия, при которых человек вызывает вдруг (именно -- вдруг) у находящихся рядом с ним других людей неожиданный и сильный приступ симпатии или уважения (либо же не вызывает ничего), связаны с неким сущностным моментом. Теперь эта связь стала для меня абсолютно прозрачной.
Вам это должно быть знакомо: смотришь на иного двуногого и вдруг испытываешь непреодолимое желание рассмеяться, хотя никаких видимых причин для столь буйного проявления веселости нет. Иногда, глядя на кого-нибудь, возникает стремление его обнять или, как минимум, хлопнуть по плечу. А когда мы непроизвольно думаем о нем, нам вспоминаются совершенно определенные, причем совсем не событийные мгновения. Повторюсь, речь идет о таких чувствах, для которых нет никаких вразумительных объяснений. Человек не очень-то нам близок, ничего драматичного в данный момент не происходит, но, внезапно, мы чувствуем к нему небывалое расположение, кажется, будто мы знаем его давным-давно...
Все это случается тогда, когда этот человек ведет себя безотносительно происходящему рядом. Народ веселится, а он сидит грустный. Скажу с уверенностью, что так вести себя могут только уникальные люди. И это, действительно, впечатляет. Посидите на вечеринке с печальным лицом и в вас (и только в вас!) влюбятся все присутствующие женщины. Суть в том, что когда кто-либо действует спонтанно, без оглядки на других, он проявляет себя как автономию, которая, следовательно, имеет смысл не как приложение к чему-либо, а взятая в своей отдельности. А под того, кто ни под что не подлаживается, остается только подладиться самому. Он предстает как самостоятельное явление, не ориентированное на своих реальных или гипотетических зрителей. Зрители не есть дополнение, без которого он сродни мотору, не запускающемуся из-за отсутствия важной детали; он полон без них. Он не зависит от зрителей, потому и мы, те, кто поначалу счел было себя ими понимаем, что нас как жаждущих развлечься ("-ся", напомню, это сокращение от "себя"), на самом деле, здесь нет. Во всяком случае, мы не соотносим его с собой, он воспринимается нами сам по себе, как таковой, как единственное, что есть во Вселенной и вообще как Вселенная. Когда некто воспринимает другого без соотнесения с собой... А почему бы не назвать это любовью?
На лице человека отражаются мысли о чем-то своем. Он улыбнулся не тому, что произошло в комнате, а чему-то внутри себя, каким-то мыслям или воспоминаниям. И это сразу притягивает. Ибо действие продиктовано не (или: не продиктовано) сложившимися обстоятельствами и заслуживает почтения как тайна, в которую не дано проникнуть извне. На спонтанную реакцию может подтолкнуть и внешнее событие, выбивающее из привычки проверять себя глазами других, забывая, что ты -- никто, что тебя -- нет. Принесли котенка, и обычно застенчивая девушка вскрикнула во весь голос: "Какая прелесть"! -- а затем пылко прижала его к груди. Котенок помог отвлечься от обстоятельства, что кругом на нее смотрят люди. Юноша, который прежде эту девушку не воспринимал, вдруг проникается к ней резким, щемящим приятием. У мужика, увидевшего идущего навстречу по улице инопланетянина, совершенно непозволительно отвисает челюсть: "Не... себе"! И зрители фильма разражаются хохотом, и кто-то из них мысленно включает героя в число своих друзей: "Вот с этим я бы выпил".
Уже давно я обращал внимание на то, что особенно эффектны те фотопортреты, когда человек не смотрит в объектив. И, наконец, понял, почему это происходит. Фотографируемый смотрит в сторону от фотокамеры. Таким образом, создается впечатление, будто он не знал о существовании фотографа или присутствие последнего не представлялось для него существенным. Смотри он с карточки нам в глаза, его бытие оценивалось бы как бытие-для-нас (поскольку он предполагает наше на него смотрение, то есть на что-то от нас рассчитывает и, тем самым, продает себя). Однако он глядит куда-то в сторону, мимо нас -- вспоминаются словосочетания, которые превратились в устойчивые обороты, характеризующие независимость: невзирая на нас, несмотря на нас. В таком случае его бытие обретает самостоятельное значение, что, собственно говоря, и потрясает зрителя, разглядывающего фото. Он словно бы прикасается к тайне, к фрагменту жизни, не предназначенной для чужих глаз. Эта жизнь не может рассматриваться зрителем применительно к себе -- место для такового здесь вообще не выделено -- и, следовательно, предстает как нечто святое, достойное того, чтобы занимать собой весь мир, почему мы с готовностью освобождаем для ее актуализации и ту его частичку, которую занимаем сами.
В свою очередь, человек, действующий с оглядкой на публику, учитывающий ее присутствие, подлаживающийся под других вызывает скуку. Он не запоминается, так как в нем не было ничего, не сводимого к ситуации, сложившейся вокруг него, хотя бы маленького ядрышка, лишенного пространственно-временной определенности.
48
Вскоре она повернулась к нему спиной и заснула. Крабов забеспокоился: "А мне чем заняться, пока она спит? Может, это на час, а то и на два. И как мне быть с этой уймой времени"? Он начал перебирать в уме всевозможные варианты, основными из которых были: а) негромко включить музыку; б) почитать какую-нибудь книгу; в) сбегать за кока-колой, чтобы потом медленно потягивать ее в постели. Все три способа развлечься требовали, как минимум, встать с кровати. И тут вдруг Крабов спохватился: "Что за привычка убивать время? Можно же просто лежать и наслаждаться каждым его мгновением! Зачем я, лежащий, сам себя поднимаю? Было бы понятно, если бы меня подняли обстоятельства, но сам...! Это безумие. Я так мечтал о минутах, когда ни в чем нет нужды, когда можно просто чувствовать жизнь, без намерения что-нибудь выудить из нее для себя, присущего рыбаку, который следит за поплавком из вполне конкретного интереса. Чувствовать жизнь, что это значит? Почти тривиальное - слушать детские крики, пение птичек и шум проезжающих машин за окном, прислушиваться к ощущениям в теле, радоваться нежности одеяла, свежести ветерка, проникающего в открытое окно, прикосновениям к теплой коже близкого существа... Если я все это воспринимаю, значит я живу. Это несомненное подтверждение факта моего присутствия. Я -- есмь, я участвую в жизни, в ее приливах и отливах. Если же я, занятый заботами, не воспринимаю проявления окружающего мира, меня нет, я -- не жилец. Возможность замечать красоты природы, волноваться при звуках музыки, слышать собеседника, чувствовать свое тело, отзываться на происходящее рядом и т.п. означает, что человек ожил, а оживило его обретение полноты. Возможно и обратное: ожить и обрести полноту. То есть заставить себя прислушаться к детским крикам за окном, к боли в коленке, к словам из радиоприемника -- и в скором времени со спокойной радостью удивления констатировать, что ни в чем не нуждаешься и ничего не боишься".
Крабов припомнил, что как только на него надавливались заботы, он всякий раз начинал упоенно грезить покоем и свободой. Вот настанет это заветное времечко, и уж он вкусит жизни сполна. Но когда свобода (в виде отпуска ли, каникул, пустой квартиры и т.п.) приходила, возникало странное желание побыстрее от нее избавиться. Она воспринималась как пустота, которую необходимо чем-то заполнить. Крабов с удивлением, если не с ужасом сделал открытие, что он, собственно, всю жизнь только тем и занимается, что губит возможности выскользнуть из текучего времени. То он собирается походить по парку, чтобы слиться с природой и отдохнуть от городской бессмыслицы. Но едва войдя в парк, начинает думать о том, чем будет заниматься, когда вернется обратно, и с неодобрением смотрит на видимо по глупости приглашенного спутника, которому нравится бродить среди деревьев, который не торопится возвращаться домой. То он рвется послушать новую музыку любимой группы, но, включив кассету, ловит себя на том, что с первых же аккордов ждет, когда же она закончится.
"Это что же происходит? - спросил себя Крабов. - Вместо того, чтобы радоваться своей свободе от чего бы то ни было, я уговариваю себя идти за кока-колой. Кока-кола -- штука хорошая. Но если я настою перед собой, что никакая кока-кола мне не нужна, то испытаю ощущение полной самодостаточности, которая с лихвой перекроет удовольствие от прохладного напитка. Да, хочется. Но, захлопнув перед кока-колой дверцу: "А я уже в свободном полете"! - показав ей кукиш, я бы только усилил ощущение, что я есть, что я живу. Да и на кока-коле я бы не упокоился. Наверняка потребуется что-то еще. Почему, встретившись с бытием, мне необходимо от него заслониться? Зачем я стремлюсь поскорее похоронить настоящее, если только им и можно жить? Из-за привычки к рабскому состоянию? Из-за страха быть? Но ведь быть - это единственное мое желание".
Надо сказать, что те два часа, что она спала, Крабов провел замечательно. Он просто лежал и, как воронка, собирал в себя все, что происходило вокруг - звуки, запахи, ощущения, даже рисунок обоев на потолке. Он весь присутствовал в здесь-и-сейчас. Обычно разорванный на части, раскиданные по разным точкам пространства и времени, сегодня Крабов чувствовал свою цельность.
49
Почему мудрость молчалива? Почему тот, кто знает о жизни больше других, отходит в сторону во время жарких дискуссий о смысле бытия? Почему не знающие из кожи вон лезут, а знающих не слыхать?
В компании зашла речь о некоей женщине. Один заметил, что она какая-то странная. Другой сказал, что, по его мнению, она -- лесбиянка. Третий рассказал, как встретил ее в каком-то ресторане, где она напилась до полусмерти. Четвертый вспомнил случай, когда шел с нею в дождь под одним зонтом и видел как под тканью колыхалась ее грудь. Пятый молча курил сигарету. В самом деле, не признаваться же им: "А я с ней спал". Контекст не позволяет.
50
Когда я стану стареньким, я смогу спокойно, как сторонний наблюдатель, обозреть всю свою жизнь. В этом смысле, старость - золотое времечко. Я буду смотреть на свою жизнь - какою бы она ни была - без сожаления или восторга (главное, конечно, без сожаления). Возможно, именно в старости человеку легче всего понять, что он - это не он. В этом - ее оправдание. Вспоминая самые драматичные моменты своей жизни, я - старик - не испытаю волнения, хотя и не буду безучастным. Просто это будет уже не так важно, в силу того, что покой Целого, который откроется мне как единственно существенное, придавит собою ужас и нелепость иных эпизодов.Боль от содеянных мною глупостей трансформируется в чувство радости, поскольку я безусловно признаю, что ничего, на самом деле, не потерял. Я начну понимать свою жизнь и, таким образом, избавляться от нее.
Я пойму, как нужно было поступить в той или иной ситуации, но не стану сокрушаться из-за того, что понимание пришло слишком поздно. Я могу даже сделать вывод о том, что всю жизнь прожил неправильно, шел не по своей дорожке. Но этот вывод не вызовет тревоги и беспокойства. Я не буду чувствовать себя ущемленным в сравнении с тем, кто сумел держаться именно своего пути. Старость, вернее тот угол зрения, к которому она подталкивает человека, сравняет нас.
Те, кому я сделал зло, поселятся в моем внутреннем мире и будут общаться со мной так, как будто никакого зла не было и в помине. В свою очередь, общаясь внутри себя с теми, кто сотворил неприятности мне, я отвечу на их извинения или уловленное мной ощущение зависимости от меня, вернее, от недоброго поступка, совершенного по отношению ко мне, которая мешает им взмыть на свободу, держит на коротком проводке: "Никаких проблем, ребята. Теперь прошлое не имеет значения, и, как выяснилось, не имело значения даже тогда, когда было настоящим. Вред от ваших деяний не достигает меня здесь, на том месте, где я с удивлением себя обнаружил. Так пусть и ваша прошлая глупость не влияет на ваше теперешнее самочувствие. На самом деле, мы близки друг другу. Раньше мы были собратьями по несчастью, теперь, вот, наоборот. Я узнаю в вас себя и -- ну надо же! -- готов заявить, что вы мне симпатичны". Разумеется, моя реальная речь не будет такой высокопарной. В любом случае, сказанное явится результатом того, что я буду гораздо дальше и выше себя же и своих интересов, настолько дальше и выше, что зло, совершенное по отношению к частному лицу (пусть это даже буду я) воспримется мной как общая беда мира, где все страдают от этого зла в равной степени.
Обстоятельство, что с кем-то я уже не смогу встретиться физическим образом не смутит меня ничуть - настоящая встреча уже состоится (так неизбежное будущее становится фактом сегодняшнего дня -- ведь не может быть, чтобы она не состоялась когда-нибудь, например, когда всех живших соберут на последнюю вечеринку, которая, опять же, будет, потому что должна быть, потому что может быть помыслена, а мысль - не что иное, как отраженный свет). Я вдруг нутром почувствую, что прощен даже за самые тяжелые свои грехи. Реально меня никто еще не простил, но я буду уверен, что это - так. Старику виднее, в чем -- продолжение, а в чем -- исход. Чему уйти, а чему -остаться. Старость чует Конец, а в Конце те, кого развела жизнь обязательно соединятся, и все обиды уступят место любви. Завершение просто не может быть иным. Прозрев спасительный смысл Конца, я найду блаженную отраду в мысли о неминуемом торжестве завершенности (которая предпочтительнее даже в том случае, если она и не победит, а значит -- она победит). Ибо в ней никто не может быть ущемлен или отвергнут. И еще я увижу, что Конец - не завтра, что он - всегда, а потому уже сейчас можно считать (так оно и есть), что все возникшие по ходу моей биографии острые углы - сгладились, напряжения - уравновесились, противоречия согласовались, конфликты - рассосались. Все восполнилось и образовало гармонию, чтобы, наконец, закончиться и перейти в вечность.
И с таким умонастроением я проведу остаток дней своих.
THE END
Никто никогда бы не сделал свое творение достоянием общества, если бы видел в нем претензию на утверждение каких-то истин. Что его примирило с идеей обнародования, так это присутствие в "Записках" ряда крупных заблуждений. Порой он не улавливал, что задает его мысли то или иное напрвление; а ведь скрывает себя лишь то, что ложно -- отсюда вывод о возможных заблуждениях. Никто хотел бы, чтобы его опус воспринимался как опыт ошибок, которых он сам не распознал, но которые мог бы увидеть и, таким образом, избегнуть их в собственном мышлении читатель.
Особенно поднаторевшие в философии могут указать на слабый категориальный аппарат (как вам такой, с позволения сказать, термин: "эти существа"?), на неумение ради стройности изложения жертвовать любимыми, но не вписывающимися в линию разворачиваемой мысли и к тому же уже развитыми в других местах идеями, а также на целую кучу других недостатков. Настоящие асы мысли вообще придут к выводу, что никто зашел в тупик и бьется о стену... Вот только они не посмотрят на него свысока. Почему?