К подполью и партизанской войне мы начали готовиться с ноября 1941 года, когда фашисты взяли Ростов-на-Дону и прямая угроза их вторжения нависла над нашей Кубанью.
Не забыть никогда столицы Кубани тех дней — Краснодара. Красавец город стал сразу строже, подобранней, никакой суматохи и суетни на улицах, на базарах, на вокзале.
Краевой комитет партии выработал четкий распорядок эвакуации: ни одно предприятие, учебное заведение, хозяйственная база не должны были попасть в руки врага. В первую очередь эвакуировали детей и стариков, затем началась эвакуация студентов и научных работников.
Я был директором химико-технологического института и руководил его сборами в дальний путь: институт направлялся в один из городов Средней Азии. Туда же с последним эшелоном госпиталя должна была эвакуироваться и Елена Ивановна, моя жена, с младшим сыном Геней. Три чемодана уже стояли сиротливо в углу нашей небольшой столовой. Я старался их не замечать. В одном из них было уложено мое белье и парадный костюм. Но я хорошо знал, что никуда из Краснодара не уеду: у меня были свои планы…
Старший сын мой, Евгений, был начальником технико-конструкторского отдела грандиозного маргаринового комбината — гордости нашего края.
Эвакуацией Главмаргарина руководил под непосредственным наблюдением крайкома партии директор комбината Шпорхун. В те напряженные дни не только он, но и Евгений неделями не выходил из комбината. Евгений стремился упаковать и отправить в путь все сложное хозяйство своего отдела в таком строгом порядке, чтобы на новом месте конструкторы комбината могли бы с первых же дней возобновить работу.
Главмаргарин эвакуировался тоже в Среднюю Азию. Жена Евгения, Мария Федоровна, инженер комбината, с маленькой дочкой уже готовы были к отъезду.
Меня радовало, что все близкие и дорогие сердцу моему, за исключением среднего сына Валентина, который с первых дней войны находился в армии, будут в эту тяжелую годину вместе и всегда смогут поддержать друг друга.
Но вскоре выяснилось, что Евгений не собирался покидать город.
Непогожим ноябрьским вечером сидели мы с Еленой Ивановной в столовой и ждали сына. Накануне по дороге на комбинат забежала его жена и сказала, что он просил нас обоих быть вечером дома. Однако время подходило уже к «последним известиям», а Евгения все не было. Не возвратился еще с комсомольского собрания и Геня.
С утра дул свирепый ветер, завывал в печке и пригоршнями бросал в окна снег. Казалось, кто-то стучится в дом, и Елена Ивановна уже не раз откладывала недоштопанные носки и порывалась идти к двери. Но Дакс, наша собака овчарка, мирно спал, свернувшись у печки. Это означало, что никого во дворе нет, все спокойно.
Наконец, когда раздельный и четкий голос диктора уже заканчивал сводку Совинформбюро, Дакс навострил уши, вскочил и бросился к двери. По его визгу мы уже знали — идет Евгений.
Он вошел, как всегда, бодрый и жизнерадостный, выбрит, подтянут. На стройной высокой фигуре пальто выглядит новеньким, концы клетчатого шарфа аккуратно перекрещены под подбородком. Только мягкий голос его был менее чист и звучен, чем обычно, — это выдавало усталость.
— Простите, запоздал не по своей вине: уйма работы по эвакуации.
Он нежно поцеловал мать, озабоченно заглянул ей в глаза:
— Утомилась? Ручаюсь — все общественные и семейные нагрузки навалила на себя наша мама!
Елена Ивановна рассмеялась. Она действительно работала теперь и на службе и дома.
Евгений сел на диван рядом со мной, положил мне руку на плечо и сказал тихо:
— Очень серьезный разговор, папа. Кроме нас, никого нет? — он кивнул головою на кухонную дверь.
С первых же дней войны наша домработница ушла на оборонный завод. В прошлом Елена Ивановна работала врачом — у нее было неполное медицинское образование, — и у нас часто и теперь останавливались казачки окрестных станиц, приезжавшие к Елене Ивановне с больными ребятами либо со своими хворями. Но сегодня мы были одни.
— Никого, — покачала она головою.
Евгений заговорил, и мне показалось, что слова его звучат так же четко и раздельно, как слова диктора:
— Дело в том, что я из Краснодара никуда не поеду. Остаюсь здесь на подпольной работе…
Помню, я вздрогнул от неожиданности: с таким же тайным решением жил и я последние дни. Евгений почти дословно повторил сказанное мною накануне секретарю нашего райкома партии. Правда, у меня с секретарем был разговор не о подполье, а об организации партизанского отряда…
Добрую минуту стояла тишина в столовой; слышно было, как снует нитка с иглой в руке Елены Ивановны. Я старался перебороть нахлынувшее чувство страха за семью, которая останется без мужчины.
— Ну, рассказывай, чего ты надумал, сын! — сказал я нарочито шутливо.
Да, ему было что порассказать…
Когда на комбинате Главмаргарин впервые прозвучало слово «эвакуация», у Евгения родилась мысль о подпольной работе в тылу у оккупантов. Но он был не из таких людей, которые принимают мгновенные и непродуманные решения. Еще и еще раз перечитывал он, изучал обращение товарища Сталина к народу по радио от третьего июля 1941 года. Разве призыв партии уничтожать технику оккупантов не относился прежде всего к нему, к человеку, с детства умевшему разгадывать секрет любой машины?
Евгений поделился своими мыслями с секретарем партийной организации комбината товарищем Полыгой и встретил его полное сочувствие и одобрение. Вдвоем исподволь они стали намечать ядро подпольщиков. Поговорили с главным механиком комбината инженером Ветлугиным, с Литвиновым — однокашником Евгения по институту, директором маслоэкстракционного завода комбината, поговорили с начальником теплоэлектрической централи комбината Сафроновым и с директором мыловаренного завода Веребей — все это были проверенные, до глубины души преданные партии и Родине люди. И все они безоговорочно приняли предложение Евгения.
Встретив одобрение товарищей, он отправился в горком партии. Секретарь горкома Марк Апкарович Попов ведал военными делами и руководил работой комбината, на котором он когда-то работал главным инженером. И Евгений, получив диплом инженера на двадцать первом году жизни, начинал свою работу на Главмаргарине под руководством Попова.
Он с первых же слов понял Евгения.
— Хорошую деталь проектируешь, Женя, — сказал он строго, без обычной своей подкупающей искренностью улыбки. — Давай подумаем и взвесим все сначала порознь, потом вместе. Да не спеша…
Немцы взяли Ростов. Над Кубанью нависла реальная угроза вторжения. Работы в те дни в горкоме было сверх головы. И все же Попов находил время и не раз вызывал к себе Евгения — очевидно, городская партийная организация возлагала надежды на будущих подпольщиков из числа инженеров Главмаргарина…
Больше того, Попов получил от крайкома указание подготовить на комбинате не только подпольную организацию, но и создать партизанский отряд особого назначения…
Женя глянул на часы и неожиданно закончил:
— Короче, папа, Марк Апкарович ждет нас сегодня ночью. Тебя, как инженера, старого подпольщика и бывшего партизана, он просит взять на себя командование партизанским отрядом.
Сознаюсь, я почувствовал, как озноб побежал по моей спине. Быть командиром отряда особого назначения в моем возрасте, при моем здоровье… Правда, у меня был большой опыт партизанской борьбы, но в те далекие годы гражданской войны мы в глаза не видели танка… миномета… снайперской винтовки…
Сумею ли я выполнить задание партии?.. Страшно принять такое назначение… Нельзя отказаться от него…
И в эти минуты колебаний раздался спокойный голос Елены Ивановны:
— Сядь, Петр Карпович, отдохни. Бегаешь из угла в угол, будто по углам уже фашисты засели.
За тридцать без малого лет совместной жизни можно научиться понимать друг друга без слов — глаза наши встретились, и мы… рассмеялись. Смех у жены остался все таким же молодым и звонким, каким был и в восемнадцать лет, когда ехала со мной в ссылку, когда вывозила на тачке штрейкбрехера с завода и когда, больше четверти века назад, первенец наш, вот этот самый инженер Евгений Игнатов, пролепетал впервые «мама»…
Она откинула недоштопанный чулок и деловито подошла к чемоданам.
— Придется, — сказала скорее себе, чем нам с Евгением, — выкинуть отсюда гражданское барахло и начинить чемоданы бинтами и инструментами.
— Ты… — глянул я на жену удивленно.
— Разве не понадобится в партизанском отряде хирург? — ответила она. — Или, думаешь, я квалификацию потеряла?
Я смотрел на нее и думал: «Друг для друга мы остались молодыми. Жизнь не состарила нас…»
— Подожди, мама, — заговорил Евгений, — надо все обстоятельно продумать. Как, к примеру, будет с Геней?
Елена Ивановна потрепала сына по щеке, сказала мягко:
— Разбаловала вас, ребята, Советская власть… Гене — шестнадцать. Пойдет с нами бить немцев. Десятилетку успеет закончить потом. Когда отцу было шестнадцать, он не обучался в гимназии, а революцию делал. Однако успел стать инженером. Да и ты сумел сам подготовиться сразу на второй курс института. А сколько тебе было тогда лет?.. Семнадцать, помнится…
…Окна в городе тщательно затемнены — гитлеровцы уже пытались бомбить Краснодар. Улицы черные, ни единого луча света и ни одной звезды в небе. Пурга. Мы идем с Евгением в горком молча, каждый думает о своем.
Я невольно оборачиваюсь: рядом собака. Да это наш Дакс!
— Марш домой! Не стыдно в такое время оставлять хозяйку одну?
Дакс сконфуженно побежал назад, мы почти вслепую продолжали свой путь. Выходим на центральную улицу, здесь идти легче — нас защищает шеренга больших домов.
— Инночка здорова? — спрашиваю я.
Евгений смеется громким счастливым смехом:
— Здорова. Ей ведь во вторник два года исполнилось — теперь только смотри за нею: вчера ухитрилась мой новый башмак в корыте выкупать.
Проходим мимо горкома комсомола. А вот и здание горкома партии.
…Навстречу нам поднялся человек небольшого роста, коренастый, на редкость ладно и пропорционально сложенный.
— Здравствуйте, здравствуйте, Петр Карпович, — сказал он, тряся обеими руками мою руку. — Я знал, что вы согласитесь.
С Марком Апкаровичем Поповым мне приходилось встречаться и раньше. И каждый раз меня поражало огромное обаяние этого человека. Он подвижен, как ртуть. Пристальный и внимательный взгляд его всегда располагал к откровенности. Человек редкостной памяти, он во время нашего разговора легко перебирал всех инженеров комбината, всех техников, многих рабочих, называя каждого по имени и отчеству.
Незаметно, но явно не случайно, он расспросил о наших семейных планах, посоветовал взять с собою в отряд жену и дочку Евгения, сказал, что Гене следовало бы немедленно приналечь на немецкий язык — пригодится и в разведке, и при допросе пленных. Мы беседовали не меньше двух часов и порешили, что в целях конспирации будущий отряд пока следует называть командой специального назначения.
Мне и Елене Ивановне Попов советовал проходить занятия наравне с другими членами команды.
— Дело не только в том, что это послужит хорошей переподготовкой, но и в том, что вы заранее познакомитесь с каждым из своих подчиненных и будете знать, кто из них на что способен, — говорил Марк Апкарович.
— Все равно вам сегодня не уснуть, — сказал он на прощание, — какой уж сон! За ночь и обдумайте все детали. Встретимся здесь часиков в девять.
Он нежно обнял меня за плечи (я был лет на пятнадцать старше его) и пошел провожать до выходной двери.
Мы простились с Евгением — он отправился на комбинат, я — домой. В эту ночь я нашел свое место в войне и почувствовал уверенность в себе.
Через несколько дней Советская Армия выбила фашистов из Ростова-на-Дону. Враг был отброшен на шестьдесят четыре километра.
Помню Марка Апкаровича тех дней, будто и сейчас он стоит передо мною.
— Вы мне верите, товарищи, что я не сплю в одной постели с Гитлером? — пряча улыбку, спросил он нас с Евгением.
— Вполне допустимо, — ответил, смеясь, Женя.
— А вот, представьте, я знаю, какой сон снится Адольфу из ночи в ночь. Адольф спит и видит, как его бандиты занимают Кубань. Как гонят в Германию эшелоны с кубанской пшеницей, как сдирают сало с наших свиней, мылят паскудные руки чудесным мраморным мылом, которое варит наш комбинат. Гитлер спит и видит, как его молодчики через Кубань пробираются сюда, — Попов постучал пальцем по слову «Баку» на географической, в полстены, карте.
Прежде всего Попов предложил составить небольшое — человек в сорок — ядро отряда, которое в нужный момент смогло бы обрасти новым партизанским пополнением. Нам нужно было подобрать людей всех военных специальностей: не только пулеметчиков, связистов, саперов, радистов, но и минометчиков и даже артиллеристов.
Однако действовать такому мощному по своему составу отряду в самом Краснодаре и его окрестностях означало бы вызвать в городе со стороны оккупантов жесточайшие репрессии, подвергнуть смертельной опасности мирное население и поставить под удар те подпольные партийные и комсомольские организации, которые крайком намечал оставить в Краснодаре.
Партийное руководство поэтому решило, что я выведу свой будущий отряд в леса предгорий на коммуникации Краснодар — Новороссийск.
Я не могу не возвращаться снова и снова к светлому образу секретаря нашего горкома. Попов умел смотреть далеко вперед, анализировать, планировать и одновременно заботиться о людях.
— Хорошо — предгорья! — говорил он, пристально глядя мне в глаза. — Местность глухая. Населенных пунктов нет. Прохудился сапог — ходи, дядя, с мокрыми ногами, хоть ты и инженер. Потеряет подкову лошадь — режь ее, вари в котле, обедай. Так? — Он поставил передо мною новую, еще более трудную задачу: — Нужно подобрать отряд так, чтобы у каждого из партизан была помимо военной специальности и какая-нибудь гражданская. Если любого бойца переднего края обслуживают пять — семь человек в тылу, то ваших партизан никто не будет обслуживать. Нужно подобрать их так, чтобы были свои и сапожники, и оружейники, и кузнецы, и портные, и столяры.
«Нужно найти инженера-сапожника-сапера» — и произнести такое не легко, а как выполнить?..
Мы с Евгением и с ближайшими его друзьями — Ветлугиным, Янукевичем, Литвиновым и Сафроновым, прежде чем включить в наш отряд нового товарища, подвергали его строжайшей проверке.
В шуточных иногда разговорах мы старались выведать, как проводит тот или иной товарищ часы отдыха. Увлекается разведением георгинов и фуксий? Не подходит. Но, оказывается, он родился в семье сапожника и до поступления в техникум помогал отцу тачать сапоги. Очень ценная деталь биографии!.. В химическом институте успешно изучал немецкий язык? Отлично! Каким занимался спортом?..
Кроме того, нам нужны уроженцы Кубани: непреложен закон истории партизанских войн — партизаны наиболее сильны тогда, когда отлично знают местность и кровно связаны с населением, без помощи которого погибель.
На одном из наших совещаний Геронтий Николаевич Ветлугин внес предложение приглядываться заранее к характеру каждого из наших будущих партизан. Человек острого, несколько скептического ума, живой и общительный, Ветлугин не переносил нытиков, маловеров, людей пониженного душевного тонуса.
— Я механик, химикам лучше знать, что такое диффузия, — лукаво щурил карие глаза Ветлугин. — Заведется в отряде, скажем, ипохондрик — пиши пропало. От него проникнут незаметно и в наше сознание молекулы душевной слякоти. Или, не к ночи будь сказано, захватим с собою в предгорье по недосмотру парочку склочников…
Ветлугин был прав: партизан, как заполярник, обязан быть в общежитии терпимым. Человек с несносным характером отравит жизнь всему отряду.
— Об этом следует серьезно подумать, — сказал Евгений, — в старину говаривали: человека узнать — пуд соли с ним съесть. Для проверки наших будущих товарищей при помощи «соляной реакции» у нас нет времени…
Основное ядро отряда было подобрано. На комбинате среди забронированных инженеров и техников и среди демобилизованных из армии по ранению мы нашли отличных пулеметчиков, минометчиков, саперов, радистов. Были у нас и артиллеристы, и даже один летчик-инструктор с бортмехаником.
Все они, кроме нас, четверых Игнатовых да Янукевича с женой Марией, были кубанскими казаками. Большинство изучало немецкий язык в школе и институте. Девять же товарищей говорили по-немецки, как по-русски.
Среди отобранных нами товарищей были отличные кузнецы, сапожники, жестянщики, оружейники, столяры, строители и механики. Геня старательно учился на курсах шоферов.
Восемьдесят процентов нашего отряда имели высшее и среднее образование, остальные — высококвалифицированные рабочие, механики и мастера. Откуда же, может возникнуть вопрос, эта группа интеллигентов знала столько различных ремесел? Я позволю себе ответить словами широкоизвестной песни:
Вышли мы все из народа,
Дети семьи трудовой…
Итак, отряд в основном был укомплектован. Здесь-то и возникла у Евгения идея, принесшая плодотворные результаты: перевести будущих партизан на казарменное положение.
Партийное руководство одобрило инициативу Евгения. Попов ознакомился со списком партизан и утвердил его, вычеркнув всего две фамилии.
— Эти товарищи, — сказал он, — будут более полезны в подпольной группе на комбинате, когда немцы надумают его восстановить…
Летом территория комбината Главмаргарин напоминала парк; от двора, залитого асфальтом, шли широкие аллеи акаций и платанов. На клумбах благоухали цветы. Основные корпуса комбината были похожи на здания санаториев, утопающие в зелени.
Теперь же эти нарядные здания в целях маскировки выкрасили в грязные, под цвет асфальта, тона. На фоне их голые сучья деревьев и кустарников казались сваленными в беспорядке кучами хвороста.
Команда особого назначения не привлекала к себе постороннего внимания. Если бы и заслали немцы на комбинат своего шпиона, он не усомнился бы в том, что команда эта — один из отрядов противовоздушной обороны.
Здание, отведенное под нашу казарму, тоже не бросалось в глаза: вдали от главной аллеи, за громадой маргаринового завода, стоял в ряду других одноэтажный высокий дом — склад отряда противовоздушной обороны. Правда, у двери его дежурил часовой, но и соседние склады комбината имели вооруженную охрану.
Накануне перехода на казарменное положение мы уговорились, что будущий комсостав — Янукевич, Ветлугин, Сафронов, Мусьяченко — будет внимательно присматриваться к каждому члену команды: какие боевые способности и свойства характера проявляет он во время занятий.
Начали с тренировки владения личным оружием — с мелкокалиберного пистолета и ружья. Большинство, разумеется, хорошо владело ими. Но «хорошо» нас не устраивало. Мы знали, что в тылу врага нам придется беречь каждый патрон, и потому требовали отличного владения оружием.
Надя Коротова, бухгалтер механических мастерских комбината, оказалась из рук вон плохим стрелком. Рослая миловидная девушка (о таких говорят у нас в станицах: «одною сметаною выкормлена») сразу же обратила на себя мое внимание неторопливостью, я бы сказал даже, флегматичностью движений.
Она посылала мимо цели пулю за пулей. Долго бился с нею наш прекрасный стрелок Литвинов. Потом, пряча свои глаза — они были у него с косинкой, — он обратился смущенно к Ветлугину:
— Я не умею объяснить Наде… Попробуй, Геронтий, ты.
Ветлугин ответил Литвинову столь красноречивым взглядом, что стоявший рядом Евгений счел необходимым помочь Наде.
— Давайте попытаемся еще раз — не торопясь и не волнуясь.
— Да я и не волнуюсь, — ответила она певуче.
Евгений долго и обстоятельно разъяснял, как нужно держать руку, брать цель на мушку. Надя выстрелила и… попала.
— Вот видите! — обрадовался Женя.
— Это случайно, — ответила она невозмутимо.
Действительно, это попадание оказалось единственным за день. А оружия у нас было пока считанное количество, и два товарища, стрелявшие в очередь с Надей из того же пистолета, уже смотрели на нее далеко не ласково. Наконец один из них — инженер-технолог гидрозавода Иван Петрович пробурчал:
— Время тратим. Снайпера из пшеничной барышни, и слепому видно, не получится.
Помню, как вспыхнула работавшая в соседней группе Мария Янукевич и как, бросив на Ивана Петровича неодобрительный взгляд, старалась успокоить Марию моя Елена Ивановна.
А Надя продолжала невозмутимо целиться. Выстрелила, промахнулась и так же невозмутимо передала пистолет ждавшему своей очереди Ермизину. Тот презрительно подкинул его на ладони и, не скрывая обиды в голосе, сказал Евгению:
— Детская игрушка! Смешно: я — командир роты, окончил в свое время школу «Выстрел», снайперское отделение. А вы мне — мелкокалиберку… Дали бы хоть боевую винтовку или пистолет, я бы показал, как пять патронов вгоняют пуля в пулю.
Евгений положил Ермизину руку на плечо:
— Ваше мастерство мы, разумеется, используем. Набивать же руку, хотя бы и на мелкокалиберке, никакому виртуозу не повредит. Я читал, что Антон Рубинштейн, концертируя по разным городам, играл в поезде упражнения на немой портативной клавиатуре.
Ермизин сказал мрачно:
— Если Рубинштейн, тогда — ладно! — Вскинул пистолет и, как бы не целясь, выстрелил пять раз. Мы пошли проверять: действительно — пуля в пулю.
И здесь, пользуясь перерывом в занятиях, Надя Коротова обратилась к Ермизину:
— Прошу вас, возьмите шефство надо мною. Я научусь. В самом деле, не может комсомолка встречать на своей земле врага, как пшеничная барышня.
— Умница! — переглянулись мы с Евгением. Я подумал, что из Нади с ее самообладанием, настойчивостью и выдержкой может получиться отличная разведчица. Что она хорошая медсестра, я уже знал.
В течение восьми месяцев, вплоть до самого выхода в предгорья, мы не переставали совершенствоваться в стрельбе. Не всем в команде она давалась легко, поэтому в первое время мы отводили на нее очень много времени. Вначале стреляли в тире, потом вышли на пустырь за комбинатом. Здесь уже вели строгий учет попаданий. И странная вещь — то ли наши женщины были старательнее нас, то ли играло здесь роль пресловутое женское терпение, но стрелять стали они вскоре лучше мужчин.
Через месяц мы вышли на стрельбу в поле и в лес. В последнее же время, когда не было уже в команде ни одного человека, который не выбивал бы по движущейся мишени четыре из пяти, мы начали «охотиться за непогодой», как шутил Ветлугин: в дождь, в туман, в сильный ветер прерывали всякие другие занятия и выходили за город. Надя Коротова, которая и ныне здравствует в Краснодаре, под конец в любых условиях выбивала пять из пяти. Больше того: приходилось ей уже в отряде хаживать и со снайперской группой…
Мы стремились овладеть винтовкой любого образца, старательно изучали и немецкую: учитывали, что в тылу врага нам придется бороться с ним его же оружием.
Пока учились бросать по движущемуся макету танка гранаты и бутылки с горючей жидкостью, инженер Ломакин, начальник механических мастерских комбината, ковал для нас в своих мастерских холодное оружие. И вот однажды, когда иззябшая и проголодавшаяся команда вернулась в казарму, Евгений сказал полушутливо:
— Сейчас, товарищи, мы попробуем согреться новым для нас способом: будем неслышно подкрадываться к врагу и так, чтобы он не успел и пикнуть, снимать его с поста.
В сумерках никто вначале не заметил подвешенных к потолку в углу комнаты мешков с соломой. Евгений роздал всем ножи. Узкие, отточенные, как бритва, лезвия отблескивали недобрыми синеватыми искорками.
Мария Янукевич, маленькая, подвижная и искренняя до того, что иной раз казалась резкой, брезгливо положила нож на стол и сказала:
— А ты сам, Евгений, зарезал своими руками хоть одну курицу за всю жизнь?
Минуту стояла тишина. Евгений официально числился начальником команды. Сказать, что его любили, мало: ему безоговорочно верили во всем и подчинялись. Юношей двадцати лет пришел он с дипломом инженера на комбинат. Сейчас ему пошел двадцать седьмой. Но за эти шесть лет никто из его товарищей не помнил за ним ни легкомысленного поступка, ни брошенного на ветер слова. И вот сейчас, я это чувствовал, хоть и не видел в сумерках лиц, команда была не на его стороне. Все проходили во всевобуче в свое время основные приемы владения холодным оружием, но относились к этому как к одному из способов развития мускулатуры и ловкости. Теперь же этим людям, — а мы подобрали их прежде всего по признаку высокой моральной чистоты, — приказывали: учитесь резать человека. А ведь со школьной скамьи они учились одному — приносить человеку пользу…
Евгений подошел к столу, взял в руки нож Марии и, поднеся его к своим глазам, начал говорить. Говорил он тихо:
— У тебя ведь нет детей, Мария. А у моего брата, Валентина, была девочка. Забавная такая — четыре года. Она жила с матерью на границе, в Западном крае, когда туда ворвались гитлеровцы. Остальное понятно… в живых девочки больше нет… — И совсем тихо: — У меня тоже есть дочка…
— Молчи ты, пожалуйста! — выкрикнула Мария. — Отдай нож! Показывай, как колоть, чтобы пикнуть не успел…
— Нет, товарищи, — на этот раз громко и очень спокойно сказал Евгений, — давайте договоримся раз и навсегда: хватит ли мужества у нас, впитавших в себя самое человеколюбивое учение на земле, — хватит ли мужества у комсомольцев, коммунистов уничтожать этими ножами людей, которые пришли на нашу землю, чтобы нанизывать детей на штык?..
Ответить Евгению не успели: завыла сирена воздушной тревоги. Чтобы не возвращаться к рассказу о ножах, закончу: команда с этого дня училась драться врукопашную, знакомилась с приемами джиу-джитсу. Тот же вечер принес нам первые неприятности…
При первых звуках сирены Евгений скомандовал:
— Члены МПВО по местам! Все остальные — в бомбоубежище.
Загрохотали зенитки где-то совсем рядом с нами. Мария Янукевич (она имела звание военфельдшера) и Надя Коротова, казавшаяся мне раньше флегматичной, и еще четыре наши медсестры с поражающей меня быстротою, но без суеты, накинули на себя белые халаты, схватили медицинские сумки и первыми выскочили из казармы.
Мой заместитель Петр Петрович Мусьяченко стоял в стороне и умышленно не попадал рукою в рукав пальто, сам же приглядывался, кто и как себя ведет.
Казарма опустела. Остались лишь мы с Мусьяченко, да у двери чертыхался в поисках калоши инженер гидрозавода Иван Петрович.
Совсем близко упала бомба.
— Сдается — в административный корпус! — сказал Мусьяченко. — Пора, братва, уходить…
Мы вышли. У двери казармы стоял на часах один из будущих партизан. Я заглянул ему в лицо — из-под каски блеснули молодые, суровые и спокойные глаза.
Административный корпус был на месте, но от него через дорогу бомбой разворотило один из жилых небольших домов. Там клубилась черной тучей пыль.
От ворот к приемному покою комбината две старухи волочили по земле, схватив под руки, какого-то рабочего — тело его обвисло. Дальше шел высокий человек без шапки, неся на руках женщину.
Мы с Мусьяченко подбежали к старухам, взяли у них раненого. Мусьяченко, стараясь перекрыть грохот зениток, крикнул Ивану Петровичу:
— Помоги нести женщину!
— Не могу. Дежурю, — Иван Петрович махнул рукой на водонапорную башню и скрылся из виду.
Через несколько минут мы спустились с Мусьяченко в бомбоубежище. Рабочие маслоэкстракционного завода бережно снимали с себя, чтобы не испачкать, белоснежные халаты, в которых несколько минут назад трудились подле своих машин. В углу плакали беззвучно те две старушки, что принесли раненого рабочего. А за их спинами уткнулся в газету… наш Иван Петрович, инженер гидрозавода.
Мусьяченко подошел к нему.
— Говоришь — дежуришь?
— Не добежал, — ответил Иван Петрович, — зенитки грохочут, осколки, как дождь, сыпятся…
— А почему, собственно, тебя в армию не призвали?
— Потому же, что и тебя: броня. Незаменим на производстве, — сердито буркнул Иван Петрович.
Трусы нам в партизанском отряде были не нужны. Ивана Петровича в ту же ночь мы исключили из команды особого назначения.
Но этим дело не кончилось. Узнав о случае с ним, вызвал нас Попов. Сознаюсь, на этот раз я чувствовал себя в горкоме не наилучшим образом… Хотя трус был взят в отряд не по моей и не по Евгения рекомендации, но попало за него именно нам: и бдительности у нас нет, и интуиция отсутствует, и можно ли доверить таким недальновидным товарищам, как мы, дальнейший подбор людей для подполья на комбинате…
В заключение Попов предложил нам организовать под руководством Мусьяченко «лесной семинар» и уже на прощание, весь осветившись лукавой улыбкой, сказал:
— А ребят своих из команды попробуй суток на двое оставить без еды. И спать не давай. Посмотрим, как будут они себя вести…
…Ближайшими и давними друзьями Жени были Геронтий Николаевич Ветлугин и Виктор Янукевич, инженер-технолог. Война и работа по подготовке партизанского отряда еще больше сблизили их.
Маленький, тщедушный Янукевич, жестоко больной туберкулезом, ревниво следил за тем, чтобы Евгений не делал скидок на его болезнь. Так, к примеру, в штабе команды противовоздушной обороны он был заместителем Евгения. Это обстоятельство и помогло нам не позволить Янукевичу идти на дальнюю вылазку в леса. Виктор кипятился, выходил из себя, кашлял от волнения больше обычного, предлагал Жене тянуть жребий. Но Евгений был не из тех людей, которые меняют свои решения.
— Хорошо, — сказал он, — я останусь дежурить в штабе противовоздушной обороны, а ты пойдешь на вылазку. Но — условие: возьмешь с собою масло, бутылку сливок и прочее, что прописано тебе врачами.
— Красиво! — сказал Янукевич. — Остальные товарищи берут только флягу с водой…
Человек прямого и мужественного характера, он не любил позерствовать, но не допускал и таких положений, когда болезнь его могла бы вызвать жалость у окружающих. Да и не было ему необходимости идти: мы уже неоднократно делали учебные вылазки — тренировались в ходьбе по восьми километров в час, ходили и в туман, и в темень, и Янукевич с честью выдерживал эти испытания.
— Ладно, — сказал он, — на этот раз подежурю в штабе.
С ним остались для караульной службы при нашей казарме еще два товарища: молодой веселый техник с мыловаренного завода и недавно принятый нами инженер-механик, демобилизованный из армии по ранению. К этому мы только присматривались, знали о нем немногое: член партии, служил в саперной части, радиолюбитель. Он взялся сконструировать для нашей команды портативный радиоприемник большой мощности.
…Мы вышли на рассвете. Стоял конец января, но когда солнце поднялось высоко, на нас пахнуло весной. Жирная, благословенная наша кубанская земля к полудню оттаяла, и комья ее облепили наши ботинки.
— Упражнение по поднятию тяжестей ногами, — пошутил Ветлугин.
— А нам легче, — весело отозвались медсестры. — У нас ботинки меньше мужских, значит, меньше и земли на них налипает.
«Посмотрим, — подумал я, — как вы будете шутить на обратном пути, под урчание пустых желудков».
Вел нас Петр Петрович Мусьяченко — коммерческий директор комбината. Ему было за сорок, но редкая жизнерадостность да худоба и высокий рост сильно молодили его. Он владел необычной военной специальностью — инженера-картографа. В молодости проработал пятнадцать лет начальником изыскательской партии в предгорьях Кавказа. И родом был Мусьяченко из близлежащей станицы — ему ли не шагать по Кубани хозяином? Не знать звериных троп в предгорьях?
— Стоп! — скомандовал он. — Предупреждаю: назад пойдем этим же путем, но поведу не я. Извольте сами замечать дорогу. Вот втыкаю в кочку щепочку. Завтра к вечеру поручается вам, товарищ Литвинов, щепку эту выдернуть из земли и вручить мне.
Поднялся смех. Команда решила, что Мусьяченко шутит: никаких ориентиров не было, вокруг — голая степь, искать в ней щепку — что в чистом море.
— Как это нет ориентиров? — возмутился Мусьяченко. — Учитесь видеть! В трех километрах на северо-запад видна верхушка силосной башни. На севере — курганчик. В двадцати шагах сзади — ухаб на дороге. Сегодня там проходила пятитонка, груженная овсом, сильно ее тряхнуло: не зря стайка воробьев у нас из-под ног выпорхнула. Да, наконец, проложите от щепки через дорогу перпендикуляр, уткнется он в телеграфный столб, на котором и номер-то дегтем выведен…
Мусьяченко построил группу цепочкой. Каждый ставил ногу точно на след, оставленный ногою впереди идущего; никакой следопыт не сказал бы, что здесь прошел целый отряд. Шагать приказано было легко, неутомляющим, гимнастическим шагом. Перед вечером вошли в лес. Здесь хозяйкою была еще зима. Деревья стояли в непробудном сне, по чистому снегу бежали узоры, проложенные лапами зайцев.
— А ну, братва, пойдем так, чтобы ни одна ветка под ногою не хрустнула! — сказал Мусьяченко.
Через полчаса до меня донесся его звонкий шепот:
— Внимание! Здесь проходил недавно человек. Как я узнал об этом? В какую сторону шел человек? Что нес на спине?
Мусьяченко хитро подмигнул мне: знал, что и я умею читать язык следов. На дереве белой ранкой светился свежий срез сучка: обломанная ветка лежала на тропе, молодыми побегами в ту же сторону, в какую шли и мы. Неподалеку с заросли шиповника был сбит снег, и пучок сена, трепеща на ветру, висел на шипах.
В лесу быстро темнело, становилось холоднее. Я видел, что команда устала и замерзла, но, к своему удовлетворению, ни в ком не замечал раздражения.
Лес все сгущался, идти становилось все труднее и труднее. Стало совсем темно. Вдруг в стороне мелькнул огонек.
— Продолжать путь без единого шороха, — передал по цепи Мусьяченко, и, сознаюсь, я сжал в руке пистолет.
Минуты через три мы подошли к покосившемуся домику. Мусьяченко загрохотал в дверь прикладом и не своим голосом завопил:
— Открывай, предатель! Нарушитель закона!
— Гавриил я, лесник-старичок, — раздался за дверью дребезжащий от старости, но не от страха голос.
— Зачем же ты, старичок Гавриил, колхозное сено таскаешь?
— А затем, чтобы тебя на нем, Петр Петрович, спать положить! — Дверь открылась, на пороге тряслась в беззвучном смехе маленькая, тщедушная фигурка. — Я твою повадку, начальник, не забыл.
— А окна зачем не завесил? Немецкую авиацию накликаешь?
— Сегодня она не прибудет — облачно. Огонек же зажег, чтобы ты не заблудился.
В домишке было чисто и тепло. Лесник кинулся раздувать самовар. Поставил на стол огромную миску меда, разложил вокруг нее деревянные ложки.
— Не хлопочи, дед Гаврило, — сказал Мусьяченко, — сегодня мы угощаться не будем.
— Знаю я твои шуточки! — покрутил головою дед. — Насчет меда, помню я, большой ты эксплуататор.
Он чуть не заплакал, когда понял, что и в самом деле никто из нас его угощения не отведает. Чтобы не огорчать его, Евгений попросил:
— Позволь нам, дедушка, взять твой мед с собою. Есть у нас один товарищ чахоточный…
— Чахоточный? — изумился дед. — Как же он с вами партизанить будет?
Я заметил, как сузились в негодовании глаза Евгения: он, очевидно, подумал, что Мусьяченко успел проговориться деду, кто мы. Но Мусьяченко и сам был изумлен.
— Меня не обдуришь! — волновался дед. — Если не партизаны — зачем с ружьями по лесу ходите? Зачем к голоду приучаетесь, если не партизаны?
Мусьяченко обнял его, сказал сердечно:
— Нет. Не партизаны, дедусь, а может, пойдем в армию разведчиками. Нагрянет на Кубань беда — кто из, нас, случится, и заглянет к тебе переночевать… Приглядись к каждому, чтобы чужого случаем не приютил.
— Я зоркий, — сказал дед, — я вас всех признаю.
У Мусьяченко был чистый, сильный тенор. Распрямившись и широко раскинув ноги (отдыхать тоже нужно уметь!), Петр Петрович пел старинные кубанские песни. Остальные подтягивали ему, как умели. И снова я с удовлетворением отметил: народ выносливый, жизнерадостный, чувство коллективности развито хорошо. Только Евгений казался мне сегодня не в своей тарелке.
— Ты что? — спросил я его.
— Плохо соблюдаем конспирацию, — одним движением губ ответил он и повел глазами на лесника: — Даже он догадался, что мы — будущие партизаны…
Нет, я не был согласен с сыном: старик в силу особенностей своей профессии в самом деле был человеком необычной «зоркости», да и Мусьяченко знал, разумеется, куда он ведет нас на отдых.
Петр Петрович оборвал песню, сказал, оглядев всех с лукавым прищуром:
— Положите руки за спины, товарищи. Геронтий Николаевич, сколько времени мы отдыхаем здесь? Час? Неверно. А ты как думаешь, Литвинов? Полтора?
— Я считаю, — вмешался дед, — три часа полных прошло.
— И я так думаю, — ответил Мусьяченко и глянул на свои часы. — На пять минут ошибся. Пошли, товарищи… Учитесь чувствовать время: в боевой обстановке не всегда удастся свериться с часами, — сказал он, когда домик лесника остался далеко позади.
Назад вел нас Евгений, стремившийся постичь самые затаенные секреты партизанского мастерства. Шли снова цепочкой, прислушиваясь, чтобы не хрустнуло под ногами. Старались не задевать ветвей деревьев и кустарников: по загнутым ветвям враг может напасть на след разведчика (слово «партизан» мы не произносили в нашем комбинате).
Ночь была облачная, и на этот раз мы с Мусьяченко не могли проверить, как ориентируется Евгений по звездам. Вел он нас, сверяясь с компасом, и, не стану греха таить, в одном месте чуть не привел в болото. Мусьяченко пришел ему на помощь. Евгений же не огорчился неудачей и предложил Мусьяченко вести специальные занятия с группой дальней разведки и с будущим комсоставом отряда.
На рассвете мы вышли в ту же степь, по которой проходили сутки назад. И даже щепку нашли!..
Мой институт уже неделю как вернулся из эвакуации, и в химических лабораториях его мы вырабатывали ценные для фронта медикаменты и взрывчатку. Я боялся, что опоздаю к началу занятий: в это тяжелое время я как директор обязан был подавать пример дисциплинированности и пунктуальности. Евгений же вел команду нарочито медленно: в его задание входило вернуться на комбинат к самому началу рабочего дня, чтобы товарищи не успели ни отдохнуть, ни поесть.
Вечером, вернувшись из института в казарму команды, я узнал, что все товарищи выдержали экзамен на «отлично»: до конца смены работали каждый на своем посту. Нытиков, людей, легко раздражимых, в нашей команде особого назначения не оказалось.
— Есть один, — сказал Янукевич, и серые глаза его стали свинцовыми. — Пока вы гуляли по лесам и полям, я намаялся здесь с этим пареньком, который взялся конструировать нам радиоприемник. Не человек, а осенний дождик. И стоять на часах ему холодно — валенок у него прохудился. И обедать он не может — каша дымком отдает. И печка в казарме ни к черту: тяги нет. И дрова сырые, и печенка болит — у меня или у него, я уж не вслушивался…
Мы решили присмотреться к этому «осеннему дождику». И верно: чуть недоспит человек или получит из дома грустное письмо, впадает тотчас в уныние. Обвиняет товарищей в том, что громко смеются, — мешают ему сосредоточить внимание на радиоприемнике.
Партийное руководство комбината помогло нам избавиться от этого нытика: ему дали какое-то специальное задание и он покинул нашу команду. «Была без радости любовь, разлука будет без печали», — сказал вслед ему Ветлугин.
Но вскоре команда понесла ощутимую потерю: Мария Янукевич получила повестку из горвоенкомата. Ее как военфельдшера посылали на фронт. Эта маленькая женщина была мужественна и бесстрашна, но в глазах ее стояла мука: она боялась за своего мужа — кто будет следить за больным Виктором, кто заставит его принимать тиокол и пить молоко с медом?
Я же настолько ценил в Марии ее отличное знание немецкого языка, что решил немедленно получить для нее через горком партии броню. Но от этого намерения мне пришлось отказаться: оно привело в негодование Виктора.
Мы провожали Марию всей командой. В ловко пригнанной шинели и ушанке она была похожа на мальчика-подростка. Когда поезд тронулся и Мария, вскочив на ходу в вагон, замахала своей шапкой, неожиданно всхлипнула и тоненько заплакала наша всегда спокойная Надя Коротова. Мне и самому казалось, что я расстался с кем-то близким: команда уже стала для нас родной, и возвращались мы с вокзала далеко не в веселом настроении.
У одного Виктора Янукевича на лице было написано подчеркнутое спокойствие. Видимо, понимая, чего стоит ему это спокойствие, Евгений взял его под руку и, заглядывая в глаза, о чем-то оживленно заговорил с ним…
Мне редко приходилось бывать в своей семье: дни я проводил в институте, вечера и ночи уходили на подготовку партизанского отряда. Да и «хозяйничал» у нас дома главным образом один Дакс: Елена Ивановна работала в госпитале, Геня пропадал на шоферских курсах.
И вот мне сообщили, что Геня начал манкировать занятиями в школе. Скажу откровенно: известие это я воспринял несколько болезненно — привык гордиться своими сыновьями.
С самого начала, зная его неюношескую выдержанность, я рассказал Гене о партизанском отряде. Да и невозможно было не рассказать. Мальчика отправили учиться на шоферские курсы, ему предлагали ночами зубрить немецкий язык — у него естественно возник бы вопрос: зачем нужна такая непосильная нагрузка?
Весть об отряде Геня воспринял так, как воспринял бы ее любой из нас в шестнадцать лет. Он старался в первые дни говорить нарочито серьезно, подражая нам, взрослым. Но глаза его, такие же серо-голубые, как и у Жени, сияли, хочется сказать — горели счастьем, а на твердо сжатых губах блуждала улыбка.
Да и трудно было ее скрыть: ведь Геня учился в девятом классе, и до призыва в армию оставалось ждать по крайней мере год, а за год и война могла кончиться!.. И вдруг сразу, неожиданно: он уходит партизаном в горы! К тому же ему не придется расставаться ни с отцом, ни с матерью, ни с братом.
Женя для него всегда был образцом настоящего человека, и Геня подражал ему во всем — и в манере говорить, и в манере одеваться — тщательно, с некоторым щегольством. Даже волосы приглаживал каким-то особым, Жениным жестом. А в будущем видел себя тоже инженером-конструктором.
У Гени и в самом деле была наша семейная, игнатовская болезнь: врожденная страсть к механике. В восемь лет он сконструировал без чужой помощи самолет, который бегал по комнате, иногда взвивался вверх, к потолку, разбивал абажуры и рвал тюлевые занавеси. Чтобы избавиться от этого бедствия, я поспешил подарить мальчику набор инструментов. С тех пор у Гени в комнате была маленькая механическая мастерская. У тисков, с циркулем в руках, он вечно что-то конструировал и изобретал.
В девять лет у него появились закадычные друзья — шоферы соседнего гаража. Геня отправлялся к ним прямо из школы: часами лежал на спине под машиной, возился с разобранным мотором. Домой возвращался грязный, измазанный маслом, терпеливо выслушивал строгие нотации матери, а назавтра снова шел в гараж…
Десятилетним пареньком он впервые самостоятельно вел машину. Но через год эта страсть остыла. Он сказал матери: «Автомобиль — это примитив. Если бы танк…» В это же время я стал замечать, что в моей библиотеке творится что-то неладное: исчезают и снова появляются технические справочники, в шкафу с военной научной литературой вместо нужной книги стоит вдруг приключенческий роман. Я спросил:
«Это ты хозяйничаешь в моей библиотеке?»
Не помню, чтобы Геня когда-нибудь соврал. Он густо покраснел, но ответил твердо:
«Я хозяйничаю. А разве нельзя?»
«Можно, разумеется, если это не отразится на учебе».
…Дома я застал одну Елену Ивановну. Она только что вернулась из госпиталя, у нее было утомленное лицо, но — странное дело! — походка к ней вернулась молодая, быстрая и легкая. Мне не хотелось огорчать Елену Ивановну дурными новостями о Гене, я только спросил, где он.
Елена Ивановна рассмеялась весело:
— Лови ветра в поле, когда тот ветер сам пятитонкой правит!..
Она рассказала, что прошлой ночью, часа в три, заметила в комнате Гени свет. Вошла, а он лежит в постели и штурмует справочники по танкам. Она, разумеется, рассердилась и велела немедленно погасить свет. И тут Геня открыл матери свой секрет:
«Ты, мама, только Жене и папе не говори, пожалуйста, а то смеяться будут… У меня есть мечта, самая большая мечта — иметь свой собственный танк в отряде. Я понимаю: танка нам Советская Армия не даст. Да мы и не возьмем: какие же мы будем партизаны, если не сумеем сами раздобыть танк? Брать танк придется у немцев. Ну, так вот, я и хочу знать назубок каждый винтик, каждый рычажок германских танков. Знать так, чтобы он был для меня таким же простым и знакомым, как «эмочка». Понимаешь, о чем я мечтаю? А теперь скажи: я прав? Ну, конечно, прав! А ты говоришь — ложись спать. Спать сейчас некогда. Поспим потом… Позволь, мамочка, я еще часок почитаю…»
— Что я могла ему сказать на это? — закончила Елена Ивановна, и я видел — она гордится сыном. А я что мог ей сказать? Огорчить?..
Геня вернулся поздно. Елена Ивановна уже спала.
— Ты как представляешь себе основную сегодняшнюю задачу каждого нашего комсомольца? — спросил я без предисловий.
— До последней капли крови бороться за освобождение Родины, за победу! — ответил Геня, а в глазах у него была радость от встречи со мною.
— Я спрашиваю тебя об обязанностях комсомольца-тыловика.
— Комсомолец в тылу отдаст все свои силы тому участку работы, на который он поставлен.
— На своем участке — в школе — ты работаешь плохо, — сказал я и тотчас раскаялся, что сказал это сурово.
Геня побледнел, потом кровь прилила к его еще по-детски округлым щекам. Глаза, как у Жени, в минуты большого волнения заблестели сталью, плотно сжались губы. Он молчал долго, потом сказал с большой обидой:
— Я думал, папа, что ты лучше знаешь меня и веришь в меня больше… Я запустил немного учебу, это правда. Но до экзаменов осталось четыре месяца. Расчет такой: два месяца целиком уйдут на немецкий и на детальное изучение всевозможных моторов, а за последние два месяца я сто раз успею подготовиться к экзаменам. Женя же подготовился в два месяца сразу на второй курс института…
— Договорились, — сказал я. — Садись ужинать.
Он прижался головой к моему плечу и шепотом, как в детстве, пожаловался:
— Ты… ты — и вдруг поверил, что я могу быть лодырем… Мы посмотрели друг другу в глаза — так легче иной раз объясняться, чем словами, и я впервые заметил, что Геня догнал меня в росте; пожалуй, будет таким же широкоплечим и стройным, как и старший сын…
Через четыре месяца торжествующий Геня принес мне справку об окончании шоферских курсов.
— А как дела в школе? — спросил я.
— Вчера был последний экзамен, — ответил Геня. Он не прибавил даже, что перешел в десятый класс, это само собою разумеется: быть отстающим ему не позволили бы ни его гордость, ни чувство долга.
Гитлеровцы нависли над Крымом. Наша команда особого назначения в эти дни сразу стала похожа на строго дисциплинированную боевую единицу. Каждый в ней чувствовал: враг рядом. Не теряя минуты, надо учиться достойно встретить его.
Мой институт теперь круглосуточно вырабатывал медикаменты и взрывчатку для снаряжения мин и гранат. Вошла война вплотную и в комбинат: его механические мастерские должны были срочно приступить к изготовлению восьмидесятидвухмиллиметровых минометов.
Не так-то легко наладить срочно совершенно новое производство, пользуясь к тому же для выпуска продукции только подсобным материалом. Евгений с Ветлугиным сидели сутками в мастерских. Меня всегда радовала их мужественная, большая дружба. Они были очень несхожими внешне, но в эти дни у них и в выражении лиц, и даже в тембре голоса появилось что-то общее. Только у Евгения взгляд холоднее, пристальнее. Глаза же Геронтия Николаевича — карие и слегка выпуклые — лихорадочно горели, и вся его некрупная, ладная и очень подвижная фигура говорила об огромном напряжении, в котором он жил в те дни.
И наконец они добились своего… Первые образцы были готовы. На рассвете ранней нашей кубанской весны Евгений и Ветлугин уехали с комиссией испытывать новый миномет.
Я ждал телефонного звонка от Евгения — и не дождался. Решил — неудача… Под вечер пришел в казарму. Навстречу мне поднялся Виктор Янукевич.
— Какие новости, Петр Карпович? Неужели комиссия не приняла?
Мы сидели с Виктором молча, уткнувшись в газеты. Разговаривать не хотелось. Наконец совсем поздно, к ночи, они подъехали на полуторатонке к самой казарме.
Я глянул на Женю, тот улыбнулся мне одними глазами.
— Комиссия работу оценила на «отлично». Но дело не в этом, папа. Когда мы ехали с полигона домой, у нас с Геронтием возникла мысль: мы не имеем права быть обычным партизанским отрядом. Уже хотя бы по одному тому, что среди нас много инженеров. Мы должны стать специализированным отрядом минеров-диверсантов: рвать поезда, мосты, плотины, склады, минировать дороги, разрушать переправы. Что вы скажете на это, Виктор? Папа?
— Это значит, — ответил Янукевич, — что нам снова нужно учиться: какие же мы минеры!
— Не узнаю товарища, — засмеялся Ветлугин, — кто-кто, а ты учиться всегда был рад.
— Пойдем-ка, Женя, в горком, — предложил я. — Поскольку речь идет о новом лице нашего партизанского отряда, вопрос этот нужно согласовать с партийным руководством.
…В горкоме в последние дни было полно народу: сюда ехали низовые работники из станиц, директора предприятий шли к секретарям с ворохом неразрешенных вопросов.
Марк Апкарович проводил очередное совещание. В перерыве он увидел нас, схватил обоих под руки и потащил в какую-то маленькую комнатушку, где не было ни телефонов, ни обитых кожей кресел.
— Рассказывайте.
Женя в трех словах изложил свое предложение. Марк Апкарович хлопнул себя ладонями по коленям и не то с досадой, не то с одобрением выкрикнул:
— А я тебе что говорил?.. Вы — люди ученые, поэтому и отряд должен быть особенным — научно действующим. Ясно: вы должны быть минерами, да такими, у которых другие отряды смогут поучиться. — Он помолчал, что-то обдумывая, потом сказал: — Я постараюсь раздобыть для вас парочку мест на высших республиканских курсах минеров в Ростове. Подберите двух товарищей, самых подходящих для этой цели.
И снова Женя, Литвинов, Ветлугин, Янукевич и я сидели ночью в штабе противовоздушной обороны и «перемывали косточки» каждому из членов нашей команды. Неожиданно Женя предложил:
— Пошлем Кириченко.
— Ох, не пугай меня, а то я заплачу! — выкрикнул Ветлугин.
Мы все рассмеялись. В самом деле, Кириченко на первый взгляд никак не походил на ловкого и увертливого парня, каким в нашем представлении должен был быть минер. Человек огромного роста, с плечами — хоть рояль на них взваливай, неповоротливый увалень, Кириченко выглядел медведь медведем. Был он замкнут, неразговорчив; если же и говорил, то так медленно, что терпения не хватало его слушать, и таким гулким басом, что начинало гудеть в ушах. Только светло-серые глаза его, спрятавшиеся под черными бровями, выдавали его душу: они светились спокойным, ровным светом и были добрыми, как у ребенка. Он и правда совсем не умел сердиться.
— Прежде всего Кириченко — мастер и техник точных приборов, — настаивал на своем Евгений, — точных! Это ли не свидетельствует об особой сноровке рук и о точности глаза! Во-вторых, у него на редкость быстрая реакция. Посмотрите, как работает он на занятиях по рукопашному бою или по овладению холодным оружием: у него действие опережает мысль. Третье: Кириченко исполнителен, как никто в отряде. Четвертое…
— Четвертое, — перебил Евгения Ветлугин, — любая мина взорвется у него в руках от одного его баса.
И все же Женя убедил нас: на курсы в Ростов мы послали Кириченко. Сколько раз впоследствии я благодарил за это мысленно Женю! Оказался Кириченко в отряде незаменимым минером. У него было природное чутье: осмотрит местность и заминирует не дорогу, нет: заминирует какой-нибудь куст. «Что ты делаешь?! — удивляются товарищи. — Зачем немцы под этот куст полезут?» Кириченко гудит незлобиво: «Сюда их снайпер ляжет, больше ему некуда сховаться». И верно: через день находим в этом месте лоскуты серо-зеленой шинели и части оптической винтовки…
Вторым на курсы минеров решено было послать инженера Еременко. Он был молод, лет двадцати восьми, очень ловок и подвижен. Все мы ценили его как прекрасного товарища. Пожалуй, самой яркой чертой в нем была дружественность. В голубых ясных глазах его каждый читал прежде всего чувство любви. Он любил людей, труд свой, любил жизнь ровной, спокойной любовью. Он погиб в отряде. Но и сейчас, когда я вспоминаю о нем, у меня возникает один образ — голубое горное озеро, залитое солнечным светом: такая чистая, глубокая и ясная душа была у Еременко.
Итак, Еременко и Кириченко уехали в Ростов. Следом за ними мы послали еще девять человек из нашей команды на курсы минеров — уже не на республиканские, а на наши, краевые. Остальные члены команды особого назначения — все до одного: и Елена Ивановна, и Геня — учились искусству минирования у известного на Кубани минера капитана Гришина. Он был прислан нам командованием армии.
И надо отдать капитану Гришину должное: преподавал он прекрасно. Очередной лекции его ждала с нетерпением вся команда. Особенно забавлял меня Геня: он ухитрялся на лекциях Гришина оказаться обязательно на одной парте со мною; до начала лекции засыпал меня десятками технических вопросов; после первых же слов Гришина я замечал, как у Гени широко раскрывались и начинали гореть глаза, будто ему рассказывали волшебную сказку.
Однажды в разгар занятий команды с капитаном Гришиным к нам приехал нежданный гость — средний сын мой, Валентин.
Офицер ударной части, дважды тяжело раненный в боях под Москвой и Ростовом, он ехал в Крым, где разгорались напряженные бои.
Сидели далеко за полночь. Мне хорошо, тепло, но не потому, что в открытые окна вместе с запахами сирени прокрадывается теплый ветер… Я смотрю на Елену Ивановну — она полна материнской нежности и гордости: вот они — три сына, один в один. Не скажешь, который лучший…
А через две недели мы проводили Валентина в Крым. Там уже шли тяжелые бои. Елена Ивановна слезинки не проронила, прощаясь с сыном. Но когда мы встретились с нею взглядом, я инстинктивно двинулся к ней и взял ее под руку…
Мы сидели с Евгением в служебном кабинете. Он пригласил меня для консультации: речь шла о кандидатах, намеченных Женей для подпольной группы Главмаргарина.
Группа набиралась главным образом для работы на комбинате, и кому же, как не Евгению, сроднившемуся с комбинатом и его коллективом, надлежало быть хозяином этого дела.
Потом Женя попросил меня провести с этой группой «подпольный семинар».
В этот день наша команда особого назначения вся до единого человека была услана из города. Мусьяченко занимался с нею специальным предметом: учил товарищей определять на глаз расстояние, пользуясь коробкой спичек либо суставом указательного пальца. Подпольщиков мы собрали в нашей казарме.
У входа в казарму сидел дежурный в форме пожарной охраны противовоздушной обороны. Увидев Евгения, он поднялся и, приложив руку к головному убору, по-военному отрапортовал:
— Товарищ начальник штаба противовоздушной обороны, на вверенном мне посту все в порядке.
— Котров на месте? — спросил сын.
— На месте, Евгений Петрович.
Из травы, густо росшей под окнами, поднялся Котров.
— Лежи, лежи, Ваня… К окнам никого не подпускай. А вы, товарищ, — обратился Евгений к дежурному, — всех направляйте через склад, там Янукевич их проверит.
Мы вошли в большую комнату общежития. Вдоль стен разместилось около двух десятков кроватей, заправленных по-солдатски. Посреди комнаты стоял простой стол, а вокруг него на табуретках сидели руководители подпольных групп.
Поздоровались. Разговоры прекратились, стало тихо. Сын сказал несколько вступительных слов.
— Ну, папа, прошу.
— Господа… — начал я.
Собравшиеся удивленно переглядывались, недоуменно улыбаясь.
— Да, господа! — продолжал я. — Гитлеровцы не будут называть вас «товарищи» или «граждане». Вы будете для них «русскими свиньями», если вы им не нужны, или «господами», если они заинтересованы в вашей помощи. Поэтому забудьте на время обращение «товарищ» и «гражданин». Храните эти слова в сердце, употребляйте же только одно обращение и к оккупанту, и друг к другу — «господин»…
Я говорил довольно долго. Вначале речь шла об основных законах подпольной мимикрии. Я повторял, в сущности, то же, о чем беседовали мы с Евгением.
— Внешность подпольщика должна быть серой, обычной, не бьющей в глаза, — говорил я. — Все максимально просто и ординарно. Обыватель, глуповатый, послушный начальству, пугливый — вот идеал внешности рядового подпольщика. Тем, кто обладает искусством перевоплощения, придется, быть может, совершенно изменить свой облик. Это трудно: надо вжиться в новую роль, забыть, кем был вчера, и каждое мгновение помнить, что ты родился вторично, в совершенно ином, еще недавно чуждом тебе обличье. Каждый подпольщик — и тот, кто сохранил свое лицо, и тот, кто принял новый облик, — обязан всегда быть начеку. Даже когда он остается один в своей комнате: и у стен есть глаза и уши. Даже во сне: любое неосторожно вырвавшееся слово может привести к провалу. Следите не только за своим лицом, но и за голосом, руками, жестами, походкой. Никакой экспансивности. Особенно, когда вы чувствуете, что вас провоцируют, или когда присутствуете при казни или издевательствах над своими друзьями. Сожмите сердце в кулак — ни жеста, ни взгляда, которые могли бы вас выдать. Равнодушие, безразличие — вот лучший щит, которым вы можете оградиться от подозрений. Но в то же время всегда и во всем соблюдайте чувство меры: во внешности, в поведении, в суждениях, в конспирации. Всякий «наигрыш», как говорят актеры, всякий перегиб в ту или другую сторону одинаково может стать роковым…
Словом, я говорил об азбуке подполья и приводил ряд примеров из своей нелегальной жизни в Питере. Потом речь зашла об организации, о технике работы: о явках, паролях, шифрах, явочных квартирах.
— Подпольщиков мы разобьем на группы. Только руководители групп будут знать друг друга. Рядовому же подпольщику будут известны лишь немногие его товарищи, работающие рядом с ним. Это не проявление недоверия со стороны руководства. Это непреложный закон подполья… Отправляясь на явочную квартиру, вы не всегда получите ее прямой адрес. Вам дадут промежуточную явку — одну, две, может быть, даже три. Ключом вам послужит условная фраза, какая-нибудь деталь костюма или безобидная вещица, которую вы должны передать при явке… Ну, вот хотя бы… — я не успел подобрать подходящего примера, как Евгений высыпал на стол из бумажного фунтика горсточку маленьких обойных гвоздей с широкой шляпкой. — Ну, что же, хотя бы и этот гвоздь, если явка будет на рынке, в скобяной лавке, в обойной мастерской…
Мы еще долго сидели, обсуждая детали, советуясь, споря.
На рассвете следующего дня я узнал: ночью на комбинате произошла авария. Среди пострадавших были парторг маслоэкстракционного завода инженер Лысенко и инженер Котров — их отправили в 3-ю городскую больницу. Директор бондарного завода Шлыков, будущий руководитель подпольной группы на комбинате, спасся чудом: за несколько минут до аварии он ушел из цеха…
Следствие ничего не установило. Предполагалась диверсия, но виновные обнаружены не были.
Помню, был жаркий день.
Я несколько часов бегал по городу: надо было проверить, как идет заготовка для партизанского отряда валенок, телогреек, перчаток, рюкзаков; раздобыть шагомеры, бинокли, компасы.
Как нарочно, все в этот день не клеилось: в биноклях мне отказали, полушубки не были готовы, валенки оказались скверно подшитыми… Волей-неволей пришлось снова побеспокоить Марка Апкаровича. От него я узнал неприятную новость: в эту ночь на комбинате был арестован техник Свиридов по обвинению в шпионаже.
Я знал Свиридова. Несколько раз при мне он заходил к Евгению. Однажды даже ужинал с нами. Худой, щупленький юноша был робок, застенчив, неразговорчив. Евгений относился к нему хорошо, считал Свиридова неплохим конструктором. Мы с сыном вспоминали о нем совсем недавно, когда сколачивали отряд, но сразу же решили не обсуждать его кандидатуру, потому что он казался нам слишком уж слабеньким и хилым. И вдруг: Свиридов — немецкий шпион!..
Вначале я не хотел этому верить.
Но Марк Апкарович сказал мне, что арестованный на первом же допросе сознался. Да ему и трудно было упорствовать: документы, найденные при обыске, были слишком красноречивы. К тому же из допроса выяснилось, что со Свиридовым по шпионской деятельности был связан еще один работник комбината — техник Шустенко! Но он успел скрыться, и сейчас его разыскивают.
Я шел домой, и Свиридов не выходил у меня из головы. Я никак не мог простить себе, старому подпольщику, своей близорукости. Кто знает, может быть, мы с Евгением проморгали еще кого-нибудь и в нашем отряде или, еще хуже, среди будущих подпольщиков окажется такой же Свиридов? И я снова и снова перебирал в памяти всех товарищей по отряду и будущему подполью.
В прихожей встретила жена.
— У тебя гость, — шепотом сказала Елена Ивановна. — Какой-то Тимошенко, Петр Тихонович… или Трофимович, не разобрала. Сидит уже добрый час. Ты знаешь его? Нет? И я тоже. А он, судя по разговорам, прекрасно знает и тебя, и меня, и Женю… Будь осторожен с ним, — и Елена Ивановна показала глазами на дверь. — Не нравится мне этот старичок. Странный он какой-то…
Я вошел в кабинет. Навстречу медленно поднялся с кресла старик. Он был в сером поношенном костюме. В руках — палка. Движения медленные, расслабленные, старческие. Седые волосы падали на лоб. На вид старику было за шестьдесят.
— Чем могу служить?
Гость отрекомендовался, но, очевидно, заметив, что его имя ничего не говорит, снова устало опустился в кресло и, улыбнувшись, спросил:
— Неужели вы меня не узнаете, Петр Карпович?
Голос был глухой, низкий, совершенно незнакомый. Я внимательно вгляделся в его лицо и только тогда узнал в нем Ивана Семеновича Петрова, молодого талантливого инженера, друга Евгения, вовлеченного тем в группу подпольщиков. Я был восхищен перевоплощением.
Мы договорились с Иваном Семеновичем, что в случае занятия Краснодара немцами он выдаст себя за инженера, недавно приехавшего из Казани к своим краснодарским родственникам. Он скажет, что родственники эвакуировались до его приезда и он остался в городе один, без знакомых.
Положение на фронте оставалось тревожным. Гитлеровцы продолжали наступать.
Артиллерийская часть, стоявшая на комбинате, ушла на фронт. Евгений вскоре получил от ее командира «фронтовой привет» — он прислал ему в подарок снайперскую винтовку. Надо было видеть в этот момент Ермизина. Он поднял винтовку над головой и грудным своим, мощным, как орган, голосом провозгласил:
— Теперь будет дело! Теперь, Евгений Петрович, отпустите мне часы для занятий, и я ручаюсь: команда особого назначения будет стрелять не хуже, чем стреляли у нас в школе «Выстрел». Всех сделаю снайперами.
«Все», разумеется, снайперами быть не могли — мы отобрали лучших стрелков, и Ермизин принялся обучать их. Маленький, коренастый, флегматичный на вид, он был артистом своего дела — умел создавать стрелков по образу и подобию своему. Чем больше увлекался в работе Ермизин, тем спокойней, сосредоточенней становилось его лицо. Однажды, пристально глядя своими серыми глазами на Женю, он сказал:
— Вы допускаете, Евгений Петрович, большую ошибку в своей жизни.
— Какую же? — улыбаясь, спросил Женя.
— Зачем быть инженером-конструктором, когда самою природою назначено вам быть снайпером?
Ермизина я вспоминаю с большой благодарностью: его стараниями мы не знали в отряде недостатка в снайперах, даже Надя Коротова хаживала на операции со снайперской винтовкой.
Появились у нас и автоматы — русские и немецкие. Стрелять из них училась поголовно вся команда. Ермизин научил и разбирать и собирать их. Он же первый показал нам, насколько русское оружие лучше немецкого: в наших автоматах больше патронов, наша винтовка дальнобойней.
Все, включая и медсестер, умели к этому времени стрелять из ручного и станкового пулеметов, знали даже, как произвести выстрел из миномета и пушки. Женщины почему-то с особым увлечением изучали пулемет и готовы были совсем не уходить с полигона.
Но огнестрельного оружия для всей команды пока не хватало. И здесь мне пришла счастливая мысль, которой, помню, я поделился с Евгением, среди ночи разбудив его. К гладкоствольным ружьям комбинатовской охраны (тип берданки) я предложил сделать патроны «джиганы». Когда они были готовы, опробовал их наш «артист» Ермизин. Они пробивали с двухсотметрового расстояния полуторадюймовую сырую доску. Ермизин похлопал доску, как хлопают человека по плечу, и сказал:
— Хорошо! — А это обозначало, что «джиганы» бьют отлично.
Я вспоминаю сейчас о тех днях и диву даюсь: какие огромные душевные силы появились у советских людей, когда смертельная опасность нависла над нашей Родиной! Двадцать часов в сутки работали Женя и его ближайшие друзья. Это был наш будущий комсостав.
Мы изучали военную литературу и тщательно штудировали литературу о партизанских войнах прежних лет.
Кроме того, я пересмотрел множество охотничьих и спортивных книг, журналов, справочников и сделал из них ряд выписок.
Наш комсостав еще в Краснодаре выработал тактику нападения на врага, — я буду говорить о ней дальше, иллюстрируя ее примерами наших операций, — она и тактика отхода принесли нам самые благотворные результаты: убитых и раненых в нашем отряде было очень немного в сравнении с потерями действовавших рядом с нами партизан.
Наконец, особо проходили занятия с группой дальней разведки. Чему только мы не учились здесь! Компас стал для нас вещью столь же несложной, как и карманные часы. Знали названия добрых двух сотен звезд и созвездий и знали также, в какую пору ночи они появляются на небосводе и когда исчезают. Научились по коре дерева определять, сидел ли под ним облокотясь человек; чуть загнутые тыльной стороной листья кустарника были нам что записка: «Внимание, здесь недавно кто-то проходил».
Но Петр Петрович Мусьяченко, который вел «лесной семинар» с группой дальней разведки, великолепно учитывал, что не только мы будем выслеживать врага, но и враг нас. В тылу у немцев на каждого партизана придется по нескольку сотен врагов, потому и следы свои мы учились скрывать с особой тщательностью.
Однажды Мусьяченко предупредил нас о том, что ночью будем проходить «новую дисциплину». Я задержался в своем институте и несколько запоздал к началу занятий.
Вхожу, как обычно, в штаб противовоздушной обороны. За столом, на котором знакома уже каждая царапина и все чернильные следы, сидят, как всегда, товарищи. Я знаю их, как своих сыновей, — каждую родинку у каждого, и какой глаз косит у Литвинова, и как сосредоточенно сдвигает Ветлугин брови перед тем, как «отколоть» очередную шутку.
И вот этот самый Ветлугин, Геронтий Николаевич, смотрит на меня сосредоточенно и, вместо того чтобы сказать «здравствуйте», отвратительно квакает:
— Ква-а-а! Ква-а-а-а!
«Не остроумно!» — думаю я, но, разумеется, не обижаюсь, сажусь спокойно на свое обычное место. Мусьяченко кивает мне головой, потом переводит взгляд на Ветлугина и… тоже квакает. Квакает, как лягушка, которая чувствует себя центром вселенной, — упоенно, самозабвенно. «Это и есть «новая дисциплина», — понимаю я и стараюсь подавить невольную улыбку.
— Петр Карпович, попрошу вас, — сказал Мусьяченко. Что ж, были и мы подростками и пробовали дразнить лягушек: стараясь не встретиться взглядом с сыном, я заквакал.
— Нет, Петр Карпович, нет! — машет руками Мусьяченко. — По такой лягушке немец из автомата палить будет. Надо выше, протяжнее: «ква-а-а». Но, помните, товарищи: так квакает лягушка только по вечерам, накануне теплого и солнечного дня. По утрам же они квакают резче и отрывисто: «ква», «ква»…
Потом мы учились подражать стрекоту сойки, треску цикад, кабаньему хрюканью — лесным и степным звукам, которые должны были служить нам в будущем боевыми сигналами.
Все тот же Петр Петрович рассказывал о кабаньих тропах, которые помогут нам разыскивать в горах питьевую воду, а следы копытец на этих тропах подскажут, есть ли вблизи люди или нет их, свежий след — еще сегодня здесь ходил зверь.
Весной вернулась с фронта Мария Янукевич. Стала она совсем худенькой. На маленьком подвижном лице ее глаза казались теперь огромными, и были в этих глазах и ненависть и большая, хорошая для бойца строгость. Встретили мы ее радостно вдвойне: хорошо было, что вернулся к нам наш товарищ, радостно было и за Виктора, ее мужа.
Вечером в казарме Мария скупо рассказала, почему она отпущена из армии.
Бой шел в Крыму. Ночью Мария делала перевязку матросу на переднем крае. В такой работе некогда оглядываться по сторонам. Неожиданно матрос рванулся, стал на ноги, заслоняя собой Марию, и, крича что-то, чего нельзя было понять в грохоте боя, швырнул гранату. Только здесь, падая, Мария заметила, что враги окружают ее и раненого.
Отбиваясь гранатами, то падая, то поднимаясь, они отползли к самому берегу. Дальше отступать было некуда. Да и моряк потерял уже последние силы. Мария оттащила его за огромные камни.
Они лежали за камнями и слушали, как хозяйничают на месте затихшего боя немцы.
— Ну? — сквозь зубы заговорил моряк. — Или ты думаешь, что эта ночь по твоему заказу будет тянуться тысячу и один час?
— Скоро начнет светать, — преодолевая непонятную ей самой слабость, сказала Мария.
— Какого же черта лысого ты сидишь здесь со мною? Гранат больше нет, взорвать себя нечем. Тащи…
«Куда его тащить? В море?» — подумала Мария, и вдруг к ней вернулись спокойствие и самообладание. Она поняла, что находится на берегу пролива. По ту сторону его, в семи километрах, родной кубанский берег.
Долго ползла, ободрала колени и ладони, пока нашла две подходящие доски. Приволокла их к раненому. Сняла с него и с себя ременные пояса. Связала доски, спустила их в воду, стала стаскивать на них раненого.
— Плавать умеешь? — спросил он. — Больно ты у меня мала: недомерок…
— Одной рукой будешь держаться за плот, — ответила Мария, — другой — держать меня за шиворот.
— «Плот»? — скрипя зубами от боли, передразнил моряк. — Скажи еще — крейсер.
Вода была ледяная, волна била в глаза, от холода свело Марии челюсти.
— Показывай, куда плыть. Где восток?
— Так держать. На зюйд-вест, барышня.
— Ругаться потом будем, если доплывем, — сказала Мария.
Моряк тряхнул ее за шиворот:
— Ты у меня доплывешь! Я тебе такие слова скажу, что у тебя отпадет охота тонуть…
Сколько она плыла и как плыла, Мария не помнила. Временами сознание ее туманилось, коченели ноги, усталость была такою, что уже не хотелось преодолевать ее.
Очнулась Мария на носилках.
— Водку не жалей. В рот ей, в рот, — гудел где-то сбоку знакомый голос. — В нее лей, а не в меня. Откуда только в таком птенчике сила взялась?.. У меня уже и согревательных слов не хватало, а она плывет и плывет…
Через день после своего возвращения Мария приступила к обычной работе на комбинате — она была телефонисткой: дежурила днем на телефонной станции, ночью же проходила подготовку в нашей команде особого назначения.
В то время мы с Евгением и Мусьяченко — он был назначен горкомом партии моим заместителем по командованию отрядом — постановили: каждый из будущих партизан обязан пройти переподготовку по своей прямой военной специальности. Всем нашим медсестрам было предложено посещать курсы Российского общества Красного Креста первой и второй ступени.
Мария об этом и слышать не хотела. Во-первых, она военфельдшер, а это побольше, чем просто медсестра; во-вторых, она видеть не может марлю и вату; в-третьих, у нее штамп в воинском билете…
Я смотрел на нее и думал: пожалуй, тому моряку, которого она спасла, тоже есть о чем порассказать: Мария, вероятно, на его «согревающие» слова находила соответствующие ответы…
Евгений же дал ей выговориться и, мягко улыбаясь, сказал:
— Хорошо, ты не пойдешь на курсы Красного Креста. Только прошу тебя — придумай, как объяснить Наде Коротовой тот факт, что для тебя сделано исключение. Боюсь, что Надя и другие сестры могут обидеться…
Мария вспыхнула. Надю она нежно любила. Евгению ответила, сверкая глазищами:
— Всегда ты умеешь добиваться своего. Хорошо. Пойду на курсы!
Да, Евгений умел добиться того, чего хотел. И именно поэтому и оказалась маленькая группка в пятьдесят восемь человек в тылу врага такой боевой единицей, с которой врагу поневоле пришлось считаться.
…Немцы рвались к Ростову. Мы собирались в штабе противовоздушной обороны чуть не каждую ночь и проверяли свою подготовленность: все ли сделано?
И все же мы допустили ошибку, которая так и осталась неисправленной: забыли о дантисте. В горах в слякоть и непогоду некоторые из нас ходили в бои и в разведки с мучительной зубной болью.
Елена Ивановна с помощью Янукевич и Коротовой подобрала богатый инструментарий и сделала большой запас медикаментов и перевязочного материала, будто предчувствовала, что ей придется обслуживать не только свой отряд, но и всех соседей-партизан, да еще и станицы…
Самая же большая работа и забота в эти последние перед нашим уходом недели пала на мои и на Мусьяченковы плечи. Он был моим заместителем по снабжению. Какая ответственность — взяться заготовить провиант, одежду, оружие, инструменты и боеприпасы для пятидесяти восьми человек на неизвестный, но, разумеется, немалый срок!
Скажу откровенно: мы не справились бы с этой задачей, если бы не самая горячая, прямо-таки сердечная помощь партийного руководства. Многое сделали для нас Марк Апкарович и секретарь горкома по кадрам Кузьмина. Она раздобыла где-то для отряда двенадцать казачьих седел и большое количество кожи для сапог. Но кто проявил о нас буквально кровную заботу, так это Головинская, первый секретарь комитета партии Сталинского района.
Небольшого роста и далеко не мощного сложения женщина, она ни на минуту не покидала своего поста в последние дни перед вступлением оккупантов в Краснодар.
Черные тени лежали на ее тонком, измученном заботами лице. Временами она от усталости теряла голос, тогда торопливо глотала воду из стакана и так же сосредоточенно продолжала выслушивать мои бесконечные просьбы. Ни разу я не видел и не слышал, чтобы она вздохнула или хотя бы слегка повысила голос…
У нее были дети, младший только-только начал ходить. Головинская лишь в последний вечер, за десять — двенадцать часов до прихода врага, отправила детей из Краснодара. Сама же ушла из города пешком, присоединившись вместе с Поповым к последней из отходивших с боем частей армии.
Головинскую мы вспоминали в отряде постоянно: в очень большой мере своими боевыми успехами мы были обязаны ей — ее энергией было добыто многое из наших припасов, и мы не расходовали сил и времени на то, чтобы думать о хлебе насущном.
Припасы… Перечислить их нет возможности. Понятно, были у нас и всевозможные жиры, и консервы, и крупы, и мука, и даже небольшие бочонки с паюсной икрой: Краснодар ее припас впрок для раненых, когда же госпитали из города эвакуировались, Попов приказал передать ее нам. Везли мы с собою и фруктовые соки, концентраты, витамины — Елена Ивановна боялась, что в условиях, какие нас ждали, в отряде может вспыхнуть цинга. И она действительно докучала впоследствии Елене Ивановне: болели ею партизаны соседних с нашим отрядов.
Но мало предусмотреть только нужды отряда, мы должны были подумать и о нуждах населения станиц, близких от нашей стоянки. Деньги с приходом врага потеряют свою ценность. Чем будем мы расплачиваться, скажем, за фураж с окрестным казачеством, какою валютой? Мы брали с собою мыло, керосин, смазку, гвозди…
А вот основное в походной жизни забыли — табак… Евгений, Мусьяченко, Янукевич, Ветлугин и я не курили: проклятый табак — с каким трудом мы добывали его впоследствии! — выскочил из нашей памяти.
Одно дело раздобыть припасы, другое — сохранять их долгое время. Как уберечь от сырости тол, сахар, соль?.. Складов в горах нам никто не построил — нужно было позаботиться о соответствующей упаковке. Однако сырость — это не самое страшное: как спрятать наши ценности от гитлеровцев?
Попов уже указал мне точное место назначения отряда — «отметка 521». И вот пятеро из нас поехали к месту нашей будущей стоянки и тщательно выискивали тайники для баз. Лишиться в тылу у врага боеприпасов и еды означало бы подвергнуть мучительной гибели весь отряд. Поэтому места для наших баз выбирали люди, за которых я мог жизнью своею поручиться: ни под какими пытками они не откроют врагу, где спрятаны наши запасы.
Евгений, Ветлугин, Мусьяченко, Геня и я ночами копали ямы, укладывали в них грузы, закидывали их сверху землей, утаптывали, выкладывали дерном, в некоторых случаях даже сажали сверху колючие кусты шиповника, терна.
«Универмагами» не зря назвал Ветлугин наши базы. Каждую из них мы снарядили с таким расчетом, что если бы немцы захватили три четверти наших баз и оставили нам только одну их четверть, то мы могли бы продержаться довольно долго: в каждой было все необходимое для партизана.
Гитлеровцы все же открыли один из наших тайников, но не успели вывезти: мы отбили… Что навело их на след, до сих пор я не знаю. Наши минеры неустанно рвали мосты, портили дороги, подвоз провианта в немецкие гарнизоны прекратился, и немцы, ограбив предгорные станицы, кинулись искать «партизанские клады».
И вот совершилось то, во что никто из нас до последней минуты не хотел верить: двадцать седьмого июля радио сообщило, что нашими войсками оставлены Новочеркасск и Ростов-на-Дону. Фашисты вырвались на просторы Кубани…
Наш партизанский отряд был в полной боевой готовности. Но еще и в первых числах августа ни один человек из рядового состава отряда не знал, что он через несколько дней будет партизаном. Не знали и тогда, когда получили у себя на работе мобилизационные листки, в которых значилось, что такой-то (имя и фамилия) направляется в Новороссийск в такую-то армейскую часть. Эти мобилизационные листки были написаны писарем горвоенкомата под мою диктовку.
Всем семьям наших партизан были выданы для получения пособий (а больше — для конспирации отряда) справки о том, что они являются семьями мобилизованных.
Но помимо этих справок я запасся целым ворохом документов, которые до выхода из города никому на руки не давал и не показывал. Это были удостоверения личности для нашего пребывания в тылу. Там я числился начальником геолого-изыскательского отряда, работающего на прокладке трассы для строительства горного лесозавода. Евгений — главным инженером, Мусьяченко — коммерческим директором строительства и т. д., по рангам и по чинам. Как они нам впоследствии пригодились!..
Шли последние дни. Мы не спали, ни я, ни Евгений, суток трое. На нас посыпались неожиданно личные беды: так и не было ни строчки, ни весточки от Валентина с самого его отъезда в Крым. Жив ли он, отчаянная голова? Вот уйдем мы не сегодня-завтра в предгорья — там уж писем ждать не придется…
Заболела Мура, жена Евгения. Она находилась в таком тяжелом состоянии, что не могло быть и речи об ее уходе с отрядом. С чувством горечи, таясь, мы ночью вынесли ее и спящую дочь из их родного дома, посадили в крытую машину и повезли на другой конец города. Здесь у дальних родственников Мура с девочкой должны были оставаться до нашего возвращения, до победы. На Евгении лица не было, когда он, прижав в последний раз к груди спящего ребенка, выбежал из дома…
И наконец, — вот уж чего я не мог ожидать! — сдала Елена Ивановна. Еще накануне она бегала по городу, что-то раздобывала для своих раненых, принимала самое горячее участие в эвакуации госпиталя, в котором работала. Госпиталь уехал — и из нее будто душу вынули. Никогда раньше я не видал такого горя в ее глазах.
— Что с тобою? — допытывался я.
Она мужественно улыбалась и качала головой:
— Ничего…
Много позже, уже в горах, Елена Ивановна открылась мне и Евгению: в день отъезда госпиталя она разговорилась с одним из раненых. Он сказал: «Доктор, ваша фамилия — Игнатова. А у меня в Крыму был командир, ваш однофамилец — Валентин Игнатов. Как раз меня и ранило осколком той мины, которою убило его…»
У Елены Ивановны хватило мужества и душевных сил всю тяжесть горя взвалить на себя одну. Она боялась, что весть о гибели Валентина помешает нам с Евгением вывести партизанский отряд из города в полном порядке…
…В ночь на восьмое августа, за сутки до нашего выступления, меня вызвал первый секретарь горкома партии товарищ Санин. Это был большой, широкий в кости человек. Спокойствие, которым от него веяло всегда, в эту ночь было особенно осязаемым. Рядом с Саниным стоял невзрачного вида товарищ, не сводивший с меня пристального взгляда.
— Вы разве не знакомы? — удивился Санин и, усмехнувшись с обычным добродушием, сказал шутливо: — Начинайте-ка, товарищи, сразу сговариваться о делах своего партизанского отряда. Один из вас — командир, второй — комиссар. Язык у коммунистов общий и цель одна — победить врага. Думаю, сговоритесь.
Беседнов, — будущий комиссар для конспирации назвался Голубевым, — мне по первому виду понравился. Он оказался коренным кубанцем, был сухопар и, видимо, вынослив, молод — не больше тридцати лет, лицо энергичное и подвижное, упорный и настойчивый взгляд. Было у него и еще одно решающее для политработника качество: он прекрасно знал почти всех партизан нашего отряда, да и они его знали как третьего секретаря Сталинского райкома партии по кадрам. К тому же и сам Беседнов в прежнее время работал на Главмаргарине техником.
Все говорило за него, но… мы с Евгением давно привыкли считать комиссаром отряда Ветлугина. Да и отряд уже с ним сжился, сработался. Наконец, мы прошли крепкую боевую подготовку, которой может и не быть у нашего комиссара…
Догадавшись, должно быть, о моих сомнениях, Беседнов сказал:
— До войны я служил в армии, был комиссаром части. Как командир запаса проходил переподготовку.
Но поговорить нам так и не пришлось: в кабинет Санина вошли товарищи, вызванные на тот же час, что и я. Все они оказались командирами и комиссарами вступающих в ближайшие дни в действие отрядов. Среди них были: Сиделев — командир кировчан, Байдиков — командир Красногвардейского отряда. Командир же Баштовой так и не пришел.
Это было не совещание, не разработка каких-либо планов совместных действий — нет! Секретарь горкома партии созвал нас, чтобы мы в его присутствии сказали друг другу: идем на смертное дело и здесь, перед партией, обещаем не оставлять один другого в беде.
Уже слышались отдаленные звуки канонады, будто за окнами выбивал кто-то большие горкомовские ковры. Санин кивнул, усмехаясь, на окно:
— Торопится! А все равно опоздал: все ценное, все предприятия мы либо вывезли, либо взорвем завтра!
Меня поразило его глубокое спокойствие. Я подумал: вот человек, который ни минуты не сомневается в нашей победе. И, как бы подтверждая мою мысль, Санин обвел нас всех пристальным взглядом:
— На сегодня все, товарищи. Встретимся здесь в следующий раз, поговорим, как будем восстанавливать свой город.
Он обнял каждого из нас, мою руку задержал несколько дольше.
— А тебе особый наказ: береги людей. Если придется кем-нибудь жертвовать, то только тогда, когда эта жертва будет неизбежной. У тебя люди особые — золотой наш фонд…
…Наступил последний день, седьмое августа. В ясном небе сияло солнце, в садике Елены Ивановны пышно цвели цветы. Мне показалось, что я увидел их впервые, раньше не замечал.
Домой я заскочил на минуту — проверить еще раз, не оставлены ли какие-нибудь бумажки, заметки, что-либо, что могло бы навести врага на след наших партизан и вызвать тяжелые последствия для их семей, остававшихся в Краснодаре. Елена Ивановна перед своим отъездом вымыла полы, поставила, как всегда, свежие цветы на стол. Я понял, зачем все это было сделано: чтобы мы с Геней унесли в памяти наш дом, нашу мирную жизнь уютной и благоустроенной, какой она была всегда. Только со стен были сняты фотографии сыновей…
Геня и Елена Ивановна (разумеется, Дакс с ними) уехали уже несколько дней назад. Не без труда нам с Евгением удалось раздобыть в горвоенкомате в собственность отряда машину, да комбинат выделил для перевозки наших грузов шесть парных подвод, еще пять достали мы всякими правдами и неправдами. Тол, гранаты, боеприпасы, постели, медикаменты, зимняя одежда и многое другое, что не было уложено в наши базы-тайники, теперь уже находилось в станице Крепостной. Там Мусьяченко, сопровождавший в первый рейс Геню, занял под наши запасы школу.
Еще раз я оглядел свой дом. В столовой на скатерти лежала мертвая пчела — она затаилась где-то, когда Елена Ивановна наглухо запирала окна. Я переменил воду в вазе с цветами, смахнул со стола пчелу и, уже не оглядываясь, вышел из дому.
В штабе противовоздушной обороны среди нашего комсостава шел спор: каждый хотел остаться на комбинате до прихода врага, чтобы взорвать отдельные узлы агрегатов Главмаргарина и электростанцию. Спорили долго.
Наконец порешили, что ведущие инженеры комбината останутся на нем до последней минуты, понятно — и Евгений. Мы же с Мусьяченко выведем отряд несколькими часами раньше.
В это время по главной аллее комбината подошла горкомовская машина. Из нее чуть ли не на ходу выскочил Попов. Он приехал лично проверить, все ли подготовлено к взрывам. Евгений заверил его, что все предусмотрено, и прибавил:
— Да и мы сами будем здесь все до одного.
— Как?.. — спросил Марк Апкарович, всем телом подаваясь ко мне. — Вы, Петр Карпович, в случае провала товарищей на комбинате останетесь единственным командиром в отряде? Поздравляю вас, друзья. От здравомыслия, как от излишнего груза, вы уже избавились.
Он сам выделил команду подрывников, в нее, помнится, входили: Сафронов, Слащев, Литвинов, Ельников, Веребей и Бибиков. Руководил же подрывниками Ветлугин.
Подготовлены были к взрыву и в моем институте изрядные запасы тола. Евгений и Геня, приехавшие на своей машине в очередной рейс, кинулись в институт спасать этот тол. Я звонил своим заместителям по телефону, хотел просить их помочь моим сыновьям, но телефон уже бездействовал. Позже мне стало известно, что ребята мои спасли тол, буквально рискуя жизнью.
Я же в это время снова бегал по городу и снова «снаряжал» своих партизан. На этот раз речь шла о подрывниках. Мы все обсудили с Ветлугиным. Возможно, что ему с товарищами, после того как они выведут из строя агрегаты заводов Главмаргарина, придется пробиваться к нам через Кубань вплавь: мы были предупреждены, что наши саперы взорвут мост, как только подойдут к нему гитлеровцы.
На берегу реки мы припрятали лодку. Каждому из подрывников я раздобыл резиновый надувной пояс. Всем были розданы пистолеты.
Геня со своей машиной непрерывно курсировал от комбината к разъезду Энем: там, на Энеме, он скидывал в кукурузу тол, спасенный им и Евгением, патроны и гранаты. Два брата Мартыненко — наши партизаны — неотлучно сторожили в кукурузе боеприпасы и провиант, полученный нами в последний день.
Гул канонады становился все ближе и явственней. Спускался над нами обычный наш кубанский золотой вечер, последний вечер в Краснодаре. Не стыдясь, говорю: на сердце было горько…
Ночью Евгений вошел в казарму команды противовоздушной обороны, приказал всем членам команды особого назначения построиться и повел их. Помню лица товарищей, строгие, сосредоточенные. Никто из рядового состава не знал, куда и зачем идет. Каждый думал — в бой против вражеского десанта, принимать боевое крещение.
Ночь стояла тихая, лунная. Серебрилась листва вдоль аллеи, люди шли в полном безмолвии, четко ступая по асфальту. Впереди, будто не заходило в этот день солнце, багровым закатом стояло зарево. «Нале-во!» — скомандовал Евгений и повел нас к корпусу, в котором помещался партийный комитет. Только в коротком чьем-то вздохе и выразилось удивление команды: куда нас ведут?
В партийном комитете горела большая лампа-«молния»: электростанция комбината уже была подготовлена к взрыву. Под лучами «молнии» отливали синевой и поблескивали густые, колечками, волосы Попова. Он кивнул мне, чтобы я сел поближе. Расселась и команда. Попов встал, подался вперед и очень просто, будто с близким ему человеком, заговорил:
— С этого момента, товарищи, вы не называетесь больше командой особого назначения. Вы все — партизаны. Партизаны мощного по своему техническому оборудованию и по специальной подготовке отряда.
Какая стояла тишина! Никто не шелохнулся, только дыхание у людей стало чаще. Я подумал: «Конспирацию мы сумели соблюсти. Не было сомнений, что до этой минуты никто и не подозревал ничего о партизанском отряде».
Марк Апкарович медленно переводил взгляд своих горячих глаз с одного лица на другое, говорил о том, что отныне каждый из нас — народный мститель. Не только все свои душевные и физические силы, но и все наши знания, все, чему учили нас в вузах и втузах, все должны обратить мы на месть…
Мы, кубанцы, должны учесть опыт борьбы славных партизан Белоруссии и Украины, которые сумели создать массовое народное движение в тылу оккупантов…
Помолчав, он заговорил снова:
— Но партизан — это человек, за которым по пятам ходит смерть. Это человек, которому в каждой станице враг заготовит виселицу. Голод, холод, болезни — все ждет партизана… Однако никто не неволит вас. Сегодня ночью из Краснодара выйдут последние части Советской Армии. Любой из вас может уйти с этими частями как красноармеец. И я пожму ему руку и скажу: возвращайся с победой, дорогой товарищ. Кто не чувствует в себе физических сил, достаточных для того, чтобы стать партизаном? Пусть не останавливает вас ложный стыд: лучше сейчас отказаться, чем быть впоследствии обузой товарищам. Я даю вам десять минут для размышления.
Он снял с руки часы и положил их перед собою.
Эти десять минут тянулись, казалось, очень долго. Завыла сирена противовоздушной обороны, прошли с ноющим звуком вражеские самолеты, неподалеку разорвалась бомба…
Марк Апкарович снова взял часы в руки:
— Срок истек. Здесь остаются у многих из вас семьи. Для того чтобы они не пострадали, ни один человек: ни мать, ни жена — никто не должен знать, что вы ушли партизанить. Для всех отныне вы — солдаты. А теперь я познакомлю вас с командиром вашего отряда. Забудьте, что знали когда-нибудь его имя, отчество и фамилию. Его зовут Батя. Это имя устрашает врагов с первых дней войны и в Белоруссии, и на Смоленщине, и на Украине. Там его родил народ, создавая мощные партизанские отряды. Там это имя покрыто славой. Возьмите же его, товарищи отряда Бати, как боевое знамя народа-мстителя.
Нужно ли говорить о смущении, охватившем меня?.. Оправдать имя, ставшее уже легендарным… честь, доверие партии… ответственность.
Марк Апкарович кивнул мне:
— Будете говорить со своим отрядом, товарищ Батя!
Усилием воли я подавил смущение и стал говорить о тех трудностях, какие не перечислил товарищ Попов: о тяжелом, изнурительном повседневном труде партизана. Будет и романтика боев и диверсий, но гораздо больше будет кровавых мозолей на руках. Камни придется таскать на своих плечах. Рубить деревья. Долбить почву, твердую, как железо, и пить воду из гнилых болот и грязных луж. Кто слаб физически, пусть мужественно встанет и уйдет.
Я нарочито сгущал краски. Но не зря с такою тщательностью подбирали мы этих людей — среди них пугливых не оказалось. И, должен забежать вперед, никто из них в отряде не отказался ни разу ни от какой работы, и никогда я не слышал от них жалоб.
— Комиссаром вашим будет товарищ Голубев, — сказал Попов, указывая на Беседнова.
Сегодня, когда я пишу эти строки, многое, что волновало нас в те дни до глубины души, стало уже привычным. Но и сегодня я не могу без волнения повторить слова присяги партизана, которые впервые произнес в ту ночь:
«Я, гражданин Великого Советского Союза, верный сын героического советского народа, клянусь…»
Голос сына моего Евгения звучит и поныне в моем сердце:
«…Я клянусь, что скорее умру в жестоком бою с врагом, чем отдам себя, свою семью и весь советский народ в рабство коварного фашизма».
Каждый из товарищей вкладывал в слова присяги всю свою душу, и потому слова эти у каждого звучали по-новому. Железная воля и глубокое презрение к изменникам Родины слышались в голосе Ветлугина:
«…Если же по моей слабости, трусости или по злой воле я нарушу эту свою присягу и предам интересы народа, пусть умру я позорной смертью от руки своих товарищей».
Клятву каждый подтвердил своей подписью. Комиссар Голубев — он был бледен и суров — держал в руках плотный лист бумаги, на котором все расписывались.
Я приказал партизанам разойтись по домам, проститься с близкими и, захватив с собою две смены белья, через три часа явиться в назначенный пункт, откуда отряд и выступит.
Опустевший зал заседаний партийного комитета стал неуютным и гулким. Мы поневоле заговорили вполголоса. Нас теперь было четверо: Попов, Евгений, Голубев и я. Попов сказал:
— Вспомним, товарищи, о недавней диверсии на комбинате… И о технике Свиридове: кто из нас мог предположить, что Свиридов окажется немецким шпионом? — Он взял из рук Голубева лист с подписями и не то с болью, не то брезгливо сказал: — А что, если среди них тоже есть немецкий шпион?
Помню, как вздрогнул выдержанный всегда Евгений.
— Предатели могли пронюхать об отряде и подсунуть в него шпиона. — Попов стал читать фамилии: — Ветлугин…
— Нет! — выкрикнул Женя.
— И я знаю, что нет, — засмеялся Марк Апкарович. — Бибиков…
— Нет…
— Литвинов…
— Нет.
«Нет», «нет» и «нет», — повторял Женя до самого конца. Попов вздохнул, свернул список в трубку и, передавая его комиссару, сказал:
— Хорошо, если нет… А если есть? Смотри, Женя, не забывай о бдительности. Конспирация и в горах — главное. Пусть никто не узнает, на чьих минах будут рваться немецкие поезда. Ваша слава, если заслужите ее, от вас не уйдет.
Мы не простились с Поповым: было условлено, что он догонит нас в станице Крепостной, на первой нашей стоянке.
— А на всякий случай, если мне придется отступать другим путем, вот вам мой наказ: кому много дано, с того много спросится. Вы должны воевать так, чтобы вами гордились честные люди всего мира. До скорого свидания, товарищи!
Свиданию этому не суждено было состояться. Марка Апкаровича мы не увидели больше никогда…
В этот день — девятого августа — наша жизнь резко и надолго изменилась. И мне ли забыть наш уход из Краснодара?..
Уже начинал брезжить рассвет. Отряд был в полном сборе, на комбинате. В углу казармы, которую мы покидали, как свой дом, лежали горой припасы, полученные нами. К счастью, накануне по настоянию доброго гения нашего, Головинской, директор завода натуральных соков отдал нашему отряду две пары лошадей и трактор с прицепом. На него-то мы и спешили погрузить наши припасы.
Как сигнал торопиться, раздался с юго-западной стороны города оглушительный грохот: начали выводить из строя предприятия. Кто-то из партизан сказал:
— Я этот завод строил…
Ему ответили молчанием. Только зарокотал трактор. Он вышел из ворот комбината и… остановился.
Наши механики — инженер Ломакин и Павлик Худоерко, — сколько ни бились, сколько ни спорили друг с другом, ничего сделать не могли: трактор с места не двигался.
А мимо в строгом порядке проходили и проходили грузовики. Это были военные машины, и они тоже служили нам сигналом торопиться: пройдут последние части — мост через Кубань будет взорван.
Мысль работала напряженно. В другое время я не вспомнил бы, что тракторист, накануне сдавший нам из рук в руки прицеп, на моих глазах пересек улицу и вошел в дом, что стоит наискосок от ворот комбината. Я послал за ним двух партизан.
— Будет сопротивляться, тащите силой. Убеждать и просить некогда…
Ветер с запада доносил дым пожаров. Звенели стекла в домах от взрывов. На зубах похрустывала тучей висевшая пыль. Прошла еще одна машина с ранеными.
Наконец под конвоем Лусты и Коновиченко появился тракторист. Я приказал ему сесть за руль. Он глянул на меня и с укоризной сказал:
— Сами вы человек пожилой, должны понимать: старуха у меня больная. Как я с вами поеду?
— Зачем ты нам нужен? — вскипел я. — Покажи хлопцам, как с твоим трактором управляться… и иди, — куда хочешь.
Тракторист расцвел в улыбке, сел за руль, приговаривая:
— Я разве отказываюсь?.. Я вас до самого моста довезу… Эта заминка с трактором имела и свою положительную сторону: мы все, стоя в бездействии на улице, поневоле были свидетелями того строгого порядка, в каком отступали части Советской Армии. Мы видели, как строго по плану, разработанному накануне горкомом партии, были выведены из строя все предприятия на юго-западной окраине. И эти минуты вселили в меня еще большую уверенность в нашей силе, в том, что мы сюда вернемся, и вернемся скоро, победителями.
И все же больно было идти вдоль знакомых домов с плотно закрытыми окнами. С какой-то новой нежностью смотрели мы на скверы, на площади, на наш Краснодар: так перед долгой разлукой смотрят в лицо близкому другу.
Через мост переправились благополучно. Евгений остановился, повернулся к городу. Уж первые лучи солнца играли над Краснодаром. Я глянул на сына, и сердце у меня сжалось: всегда веселый и приветливый, он потемнел лицом, губы были плотно сжаты, на волевом крутом подбородке, как след от пули, резко чернела глубокая вдавлинка. Где-то под одной из множества крыш, освещенных солнцем, где-то на том берегу Кубани спала в этот ранний час его маленькая Инна…
Да разве у одного Евгения осталось счастье на том берегу? И Мусьяченко фуражку снял, будто еще раз прощался с женой и детьми, а в синих глазах — такая тоска… И у Еременко жена и ребенок. И у всех почти партизан кто-нибудь близкий остался там…
— Пошли, товарищи, — сказал я твердо, как мог.
…На Энеме нас встретили братья Мартыненко. Они кинулись к нам с расспросами: что в Краснодаре? Вошли ли в город немцы?
Страшная усталость сковала нас всех — мы молчали. Ответом прозвучал издали глухой, но мощный грохот: наши саперы взорвали мост — немцы были в Краснодаре.
— А Геронтий Николаевич, а Литвинов? — допытывались братья Мартыненко.
Что мы могли ответить? Каждый из нас сам с тревогой думал: по какую сторону взорванного моста находится сейчас Ветлугин с товарищами?
И снова, как мог твердо, я приказал отряду сесть на подводы — благо все они пришли из Крепостной к Энему за грузами.
Школа в станице Крепостной — просторная, чистая и светлая — показалась нам верхом комфорта. Янукевич, оглядев ее, сказал зло:
— Была школой, чем-то станет через несколько дней?.. Может быть, застенком гестаповцев…
Кого бы, как не больного Янукевича, должны были выбить из сил события последних дней? Ничуть не бывало! Маленький, тщедушный, Виктор казался сейчас самым сильным в отряде. Большие, цвета свинца глаза его были налиты такой ненавистью и решительностью, так плотно сжаты твердые губы, что я невольно подумал: «Этот не только любому врагу глотку перегрызет, он чахотку свою сотрет в порошок».
Засыпая на соломе, я слышал приглушенный разговор Виктора с женой:
— Не копайся, ложись спать. Нам с тобою завтра за четверых работать надо, мы счастливее других: ни детей, никого в Краснодаре не осталось…
Проснулись все, как по сговору, едва забрезжил рассвет.
Меня поразили и порадовали Евгений, Мусьяченко, Еременко и другие партизаны. Они отдохнули за ночь, но и успели, видимо, многое продумать. На лицах их я прочел ту же суровую, непоколебимую силу, какую видел в отступавших красноармейцах. Они отступали, но не были сломлены. Горе же свое каждый спрятал так глубоко, чтобы никто из товарищей не мог заметить его. Начинался первый трудовой день отряда.
Исподтишка я поглядывал на Геню. Чего греха таить, он находился в состоянии, близком к восторгу. Мальчику едва пошел семнадцатый год, и вот он на своей машине перевозит добрую четверть всех грузов.
Женя родился и рос в суровые годы гражданской войны. Отсюда, может быть, и возникли в его характере замкнутость и твердая воля. Геню силой воли тоже не обидела природа, но рос он в ласке, которой не жалела своим детям окрепшая уже Советская власть, и замкнутости в нем не было.
Ему очень хотелось поговорить со мною, с матерью, с Женей. Но, подражая взрослым, работавшим сейчас не покладая рук, он тоже деловито молчал.
А Ветлугина с подрывниками все не было… Как по безмолвному уговору, никто в отряде о них не говорил. Но то Евгений, то Елена Ивановна, то Мусьяченко выходили на дорогу и, прикрыв ладонью глаза от солнца, всматривались в даль, в сторону Краснодара…
Оставаться в Крепостной и ждать их мы не могли. Полные скрытой тревоги, на другой день на рассвете мы погрузили наши припасы на машину, на тракторный прицеп, на подводы и двинулись в предгорья, к Крымской Поляне.
В Крепостной же оставался Литовченко. У него была явка для тех, кто запоздает выбраться из Краснодара до прихода врага. Мы знали: Литовченко сумеет соблюсти конспирацию, дождаться Ветлугина с подрывниками и поможет им добраться до нашей новой стоянки.
Лето стояло в полном цвету. Зеленым ковром легли нам под ноги сочные травы. Благоуханный воздух был прозрачен и чист. Мы шли, околдованные природой, помолодевшие, расправив широко грудь.
Впереди — горы. Мощные вершины подпирают сияющее небо. Прямо перед нами огромный кряж Карабета. Справа — громада Сибербаша, слева — Саб, гора-великан.
Амфитеатром стояли они перед нами, горы Кавказа, покрытые славой русского оружия, воспетые Пушкиным и Лермонтовым. Видели и знали мы их и раньше, но в этот день величие их впервые открылось нам, потому что сами мы были уже не теми людьми, что год назад.
Евгений шел рядом со мною. Я заметил, что губы его шевелятся.
— Ты что, как бедуин перед боем молитвы шепчешь? — усмехнулся я.
— «…И равнодушная природа красою вечною сиять», — ответил Женя. — Знаю, что «равнодушная» и даже враждебная подчас. А вот смотрю перед собою и не могу отделаться от чувства, что громады эти полны скорби, гнева и мести…
Узкая дорога вилась причудливым узором и временами, казалось, исчезала, столь круты и хитры были ее повороты. А за каждым поворотом ждало нас новое колдовство — то поляна, залитая солнцем, то мрачный, темный лес. И горы, горы, насколько хватает глаз.
Даже шесть месяцев спустя, когда каждая тропинка здесь была нами изучена и горы стали домом нашим, они так же волновали нас своею величавой, вековечной красотой.
Наступила наша первая партизанская ночь.
Крымская Поляна… Здесь был недавно лесозавод. Люди, работавшие на нем, ушли на войну. И вот опустевшие, никому не нужные жилища сразу наполнились человеческими голосами: партизанский отряд, измученный за день перевозкой, разгрузкой и сортировкой своих богатств, расположился на ночлег. Сладко потянуло дымком, вкусно захрустели овсом лошади.
Оружие и боезапасы мы сложили в стороне от прочих грузов. Назначив на ночь начальника караула, я крикнул Дакса. Всю дорогу ему приказано было находиться при Елене Ивановне, и сейчас он с восторгом устремился ко мне.
— Лежать здесь! — сказал я, указывая на груду оружия.
Дакс лег, но уши его были подняты вопросительно — «сам ты где ляжешь?» Я погладил его по голове — «здесь же, не волнуйся!» — расстелил одеяло, начал стаскивать ботинки. В это время раздалось грозное рычание. Дакс вскочил на ноги и, продолжая рычать, окаменел.
— Что такое? — удивился я.
— Это я, Мусьяченко, — прозвучало из темноты, — хотел рядом с вами пристроиться, да, кажется, не удастся — не пускают.
С большим трудом мне удалось уговорить Дакса пропустить к оружию Петра Петровича, но больше за всю ночь никто не посмел приблизиться к нам.
Редким качеством обладал Мусьяченко: от него всюду веяло домашним уютом. Домом ему был весь мир. Мы поговорили с ним о том, как предохранить кое-что из продуктов от порчи. Он ловко взбил сено у меня под головой, и мы сами не заметили, как уснули.
Еще не рассвело, как Дакс снова забеспокоился. Рядом никого не было, караул стоял на своих местах, партизаны спали, но всем видом своим, едва уловимым рычанием собака давала нам понять, что не все благополучно.
— Есть кто-то чужой поблизости, — сказал я, и мы с Петром Петровичем стали натягивать ботинки. Дакс, словно торопя нас, оглядывался на мгновение и снова весь вытягивался к уходившей вдаль дороге.
Я приказал караульным быть начеку, сам же с Мусьяченко, взяв Дакса на ремень, направился к дороге. У поворота ее мы залегли за кусты терна.
Но вот в предутренней тишине, когда еще ни одна птица не подает своего голоса и когда обычно не шелохнет листом ветерок, раздался вдали старческий, хриплый кашель.
Дакс рванулся — вдали из-за поворота показалась маленькая, тщедушная фигурка. Мы не спускали с нее глаз.
— Да ведь это дед Гаврило! — полным голосом проговорил Мусьяченко. — Как его сюда занесло?!
Теперь и я узнал старика: действительно, это был лесник, к которому привел нас однажды во время учебной вылазки Петр Петрович.
— Здравствуй, начальник! — сказал дед, оправившись от изумления. — Ты меня ни о чем не расспрашивай: беда у меня… Говорить не могу. И не плачу, а сердце, — он приложил трясущиеся руки к груди, — сердце плачет…
И все же дед поведал о своем горе Петру Петровичу.
Зная, что фашисты близко, — добра от них ждать не приходится, — пошел старик повидаться с единственным своим сыном, который жил на отдаленных хуторах в предгорьях вместе с женою. Приходит, а сына нет. Уехал, говорят соседи, в аул Тахтумукаев за дробью. Должен завтра вернуться, жди, Ну и дождался старик…
Поутру приехала сноха его и привезла ему сына — мертвого. На Тахтумукаев пришли наши части, отступавшие из Краснодара. Налетела следом авиация, стала бросать бомбы, строчить из пулеметов. Народу русского погибло! Погиб под бомбой и большой краснодарский начальник — Попов.
Мы с Мусьяченко выкрикнули в один голос:
— Какой Попов? Марк Апкарович?
— Он, — сказал дед, — а при нем женщина была партийная, ту сильно поранило.
Мы не хотели верить. Могла и напутать чего-нибудь дедова сноха.
— Нет, — качал он головой, — она не напутала. Она его в лицо знала, на партийную конференцию к нему в Краснодар вместе с покойным сыном ездила. Да и я Марка Апкаровича знал: на охоту мы с ним хаживали…
— Не из тех дед Гаврило, которые станут зря языком звонить, — сказал глухо Петр Петрович.
Дед усмехнулся горько:
— Разве ж можно на такого человека, как Марк Апкарович, этакую напраслину накликать?! На месте убило. И с большими почестями, как военного, под залпы, тут же его и похоронили.
Я выстроил отряд. Мы не могли дать в память Марка Апкаровича прощальный залп — стрельба привлекла бы к нам внимание. Мы только обнажили головы, и я рассказал партизанам, как создавался наш отряд: заботами, любовью, опытом и светлой мыслью Марка Апкаровича. Как завет его, я повторил слова: «Кому много дано, с того многое спросится», «Вы должны бить врага так, чтобы честные люди всего мира гордились вами». Я всматривался в лица партизан и в каждом читал искреннюю боль, гнев, ненависть к врагу.
Отряд поклялся отомстить за жизнь Марка Апкаровича жизнью сотен врагов. И трижды повторенное «клянусь!» звучало, как прощальный залп.
Дед-лесник вышел перед строем и сказал:
— Если придется кому из вас искать пристанища или нужно будет пойти к врагу что выведать, — вспомните про деда Гаврила. Помогите, дети, и мне, старому, хоть чем-нибудь рассчитаться с катюгами за сына.
В дальнейшем наши разведчики не раз находили приют в его избушке, а сам дед оказался прекрасным агентурщиком.
…К вечеру мы подошли к небольшой долине, от которой начиналась Планческая Щель — длинное узкое ущелье. Тянется оно на много километров. Где-то, не доходя до конца ущелья, нам предстояло найти узкую тропу, которая и должна была привести нас на место назначения отряда, к «отметке 521».
Петр Петрович, — напоминаю, что был он инженером-картографом и в прежние годы руководил изыскательской партией в предгорьях, — долго рассматривал карту, врученную мне командованием в Краснодаре, и сказал:
— Должен предупредить вас, товарищ Батя, что разыскать человека в горах по отметке, существующей только на карте, не многим легче, чем разыскать потерянную на пляже иголку. Мы с вами отметку, несомненно, найдем, но Ветлугин с товарищами нас не разыщет.
Спорить было не о чем. Я приказал отряду стать на ночь лагерем на поляне. На ней до войны тоже находился небольшой лесозавод. Здесь мы и решили дождаться наших подрывников.
Они пришли на другой день, когда солнце уже поднялось высоко. Отряд окружил их.
— Взорвали? — спросил Евгений.
Ветлугин и Литвинов промолчали. Слащев, глядя на свои ладони, ответил тихо:
— Своими руками… Думаете, легко было? Я же сам ставил когда-то все оборудование теплоцентрали, ночами не спал, мучился, проверял расчеты… Какие были котлы! Гиганты… Я на слух ловил, как работает каждый. Сдается, и сейчас слышу их дыхание…
Больно было смотреть и на Слащева, и на всех других подрывников: измученные, исхудавшие, с тусклыми от недосыпания и пережитого глазами. Весь путь они проделали пешком от цехов Главмаргарина до Планческой. Через Кубань успели пройти буквально в последнюю минуту. При них был взорван мост. И сразу же начались налеты. Идти вначале можно было только ночью. Днем отлеживались в кукурузе. Потом стало легче — шли лесами.
Я видел, что их рассказы мучают не только их самих, но и слушателей, и предложил прекратить расспросы и немедленно накормить товарищей.
Теперь все были в сборе. Комиссар привел к присяге тех из партизан, которые раньше по разным причинам не давали ее: Елену Ивановну, Геню, братьев Мартыненко…
В тот же день Евгений со своею командой отправился устанавливать связь с соседними партизанскими отрядами. Ему было приказано вернуться к вечеру на наше первое партийное собрание.
Состоялось оно здесь же, на поляне. Мы собрались в сторонке, под старым карагачем. Впервые мне привелось быть в одной парторганизации с сыном…
Вершины гор стояли еще розовые — ловили лучи заходящего солнца, а здесь, в долине, уже ложилась ночь. Трещали до звона в ушах цикады, сонно попискивала в ветвях карагача потревоженная нами какая-то пичуга. Вдали ржали наши кони. Караул по лагерю несли комсомольцы: Геня, Ломакин, Павлик Худоерко, Надя Коротова, Мария Янукевич. Они были преисполнены важности.
Нас, коммунистов, было в отряде двадцать шесть. Ответственным секретарем партийной организации избрали Сафронова, членами бюро — комиссара Голубева и меня.
Владимиру Николаевичу Сафронову в ту пору было лет сорок с небольшим. Его как начальника теплоэлектроцентрали на комбинате знал отлично почти весь отряд. Успел присмотреться к Сафронову и я. Он удивил меня с первого знакомства: человек с больным сердцем, с мокрым плевритом, отягощенный к тому же ответственной работой, большой, грузный, медлительный в речи, он успевал в команде особого назначения проходить все занятия наравне с молодежью. Он никогда не унывал, болезней своих будто и не замечал. Был на вид очень простодушен, но простодушие это совмещалось с непреклонной принципиальностью и объективностью. Умел он поддеть проштрафившегося товарища столь остроумно и мягко, что тому ничего не оставалось делать, как покаяться в своих ошибках. Короче, иного, лучшего партийного секретаря нельзя было бы и желать.
Здесь же, на партсобрании, Евгений рассказал о том впечатлении, какое создалось у него от первого знакомства с соседними партизанскими отрядами. Были эти впечатления не из радужных… Наши соседи плохо позаботились и о провианте своем, и о духовной пище: радиоприемников у них не было, не было ни запасов медикаментов, ни врача…
Сафронов тут же обратился с вопросом к Мусьяченко:
— Запасы бумаги у нас достаточны? Будет на чем распространять сводки Совинформбюро?
— Бумаги хватит, — ответил Петр Петрович.
— Хватит?.. — повторил Сафронов. — На что хватит? Вы с Батей, может быть, газету собираетесь издавать?
— Собираемся, — ответил невозмутимо Петр Петрович. — Шапирограф везем с собой.
— А швейных машин, часом, не захватили?
— Имеется одна…
Как вышучивали нас с Мусьяченко за эту швейную машину и какую службу сослужила она нам, я здесь рассказывать не буду.
Сафронов, как эстафету, принял слова покойного Попова: «Кому много дано, с того многое спросится». Наш отряд будет поддерживать культурную связь с соседними. Но этого мало: мы должны так расходовать провиант, чтобы в случае нужды нашлось чем помочь и соседям.
Здесь же мы установили нормы своего пайка. Они были равны нормам, установленным для бойцов. Приняли мы и устав Советской Армии.
Ущелье встретило нас неприветливо. На поляне, пока мы грузили наши запасы на подводы, заиграло в росных травах щедрое солнце, а здесь все еще стоял предрассветный сумрак. Нужно было закинуть голову назад, чтобы увидеть высоко-высоко над собой свет дня. Но и здесь жизнь брала свое. Меж гигантских камней зеленел кустарник, тонкие стволы деревьев тянулись кверху.
Дорога к нашей «отметке» шла от ущелья направо, круто вверх. Заметить, где она начиналась, было не легко: сама природа замаскировала поворот к ней кустарником и деревцами. Даже к концу нашего пребывания в горах, случалось, партизаны проскакивали мимо этих «ворот», ведущих к нашей резиденции. Правда, в дальнейшем мы и сами тщательно маскировали это место.
Кто и когда проложил эту каменистую дорогу? Несомненно, люди суровые, мужественные и мудрые, — шла она под отвесными скалами, но так, что обвалы не грозили ей, делала смелые повороты, но такие, что даже машина Гени все же могла пройти по ней.
Горы, горы и горы. Вершины их похожи на гребни застывших гигантских волн. То поднимаются они мертвым пиком к небу, то сияют на солнце яркой зеленью лугов. Чем дальше мы шли, тем выше и круче поднимались на горизонте горы.
Дорога потянулась вдоль реки Афипс. Река изгибается замысловатыми, причудливыми петлями. Подчас она описывает почти полные окружности и вдруг поворачивает назад и снова вьется, кружит, и, кажется, нет ста метров, где бы она текла прямо.
В кружеве белой пены она бежит по цветным камням. Камни просвечивают сквозь янтарную на солнце воду. Нет человека, который не скажет: как все это прекрасно!..
Но мы проклинали прекрасные горные реки: два раза нам пришлось переправляться вброд через Афипс и восемь раз через безыменную реку, скользить на ее камнях, натыкаться на острые коряги, неожиданно проваливаться в ямы.
Впрочем, под конец мы поняли, что виноваты не реки, а мы сами. Человек, за много поколений до нас проложивший эту дорогу, подводил ее каждый раз к речным перекатам (кое-где сохранились даже подводные искусственные кладки). На перекатах вода еле прикрывала камни и не доходила выше щиколоток: не сворачивай в сторону, перейдешь реку, как посуху. Генина машина и прицеп Павлика Худоерко ни разу не застряли в воде. Благополучно грохотали по обглоданным водою камням и наши подводы, лошади уверенно ступали по этим скользким голышам. На нас же самих смотреть было и больно и смешно: потные, обгоревшие на горном солнце, шли мы и молчали…
К концу дня вышли на просторную, великолепную поляну. Где-то близко от нее должна была находиться «отметка 521» — наш будущий лагерь, наш дом, наша горная партизанская крепость.
Евгений ушел искать ее еще из Планческой сразу же после партийного собрания. Мы ждали его возвращения и пока занялись ремонтом одежды, уже изрядно пострадавшей, перетаскали в тень кое-что из скоропортящихся грузов.
Перед вечером разложили костер. У костра собрался весь отряд, за исключением, разумеется, караула. Геня что-то оживленно рассказывал Павлику Худоерко. Женщины вели какую-то свою беседу. Виктор Янукевич горячо что-то доказывал Еременко — на поляне стоял гул от наших голосов.
Закинув руки за голову, запел Петр Петрович. Голос его, чистый и сильный, повторяло горное эхо:
Ты, Кубань, ты наша Родина,
Наш колхозный богатырь,
Многоводная, свободная
Разлилась ты вдаль и вширь…
Песня была партизанам своей, родной. Отряд подхватил её, и пусть не каждый мог похвалиться голосом, но чувство, с каким пели, было единым:
…Если тронет враг кордоны
Нашей Родины святой,
Нарядим коней в дорогу
И пойдем на смертный бой…
На рассвете вернулся Евгений. Он нашел нашу «отметку»: вдали от болот, есть родники, вокруг лес.
Утром мы снова отправились в путь. Теперь шли уже след в след, как учил нас на «лесных семинарах» Мусьяченко. Дорога была уж не та: узкая тропа в густом, темном лесу. Русло высохшей речки. Резкий поворот влево. Три крутых подъема. И наконец, широкая, просторная площадка.
Справа от нее — высокий гребень горы: на него почти невозможно забраться. Слева — глубокий крутой откос: спуститься с него можно только на веревке. У обрыва — небольшой родник.
Евгений привел нас, умылся, поел и снова ушел — надо изучить окрестности лагеря, а мы в тот же день начали обживать свою «крепость»: разбили палатки, наметили места для кухни, столовой, медпункта.
Место всем нравилось, оно и в самом деле было очень живописно.
Взводы вступили в молчаливое соревнование: каждый из четырех стремился сделать свое жилье самым уютным, прочным и удобным.
В первый взвод были подобраны лучшие стрелки — снайперы, автоматчики, пулеметчики и даже артиллеристы (орудий у нас пока не было, но мы надеялись, что раздобудем их). Командовал первым взводом Виктор Янукевич. Вторым — в него входили минеры, связисты, саперы, ремонтники — командовал Ветлугин. Третий — под командованием Сафронова — тоже был стрелковый. Хозяйственная и медико-санитарная части вошли в четвертый взвод, и — надо ли об этом говорить — командиром его был Мусьяченко. Группа дальней разведки, состоявшая из самых подвижных, отважных и хладнокровных бойцов, была выделена особо.
Солнце садилось за горы. Блекли краски, тянуло сыростью из ущелья. В небе загорелись первые звезды.
Было красиво вокруг и несколько таинственно. Неподвижно стояли часовые, как нарисованные на блекнувшем небе. Под впечатлением этой романтической таинственности и выстроился на площадке отряд.
— Приказываю партизанам с завтрашнего дня в целях гигиены остричь волосы, женщинам — коротко подстричься. Всем без исключения чистить ежедневно одежду и обувь. Перед операциями и дальними разведками надевать на себя все чистое: никто не знает, где стережет его вражеская пуля, у русского же воина испокон века тело, как и душа, было чистым. Мыла в отряде достаточное количество. Приказываю каждому партизану тщательно стирать свое белье.
Кто-то хихикнул тенорком в строю — для начала я решил не заметить этого смешка. И уже наутро выяснилось, кто этот весельчак.
Дисциплина в отряде еще не устоялась, и потому мы с комиссаром и Сафроновым решили для начала лично следить, как выполняются все приказы и наряды. На рассвете я отправился проверить часовых. Подхожу к одному — стоит, печально съежившись, в драповом пальто. Главмаргариновцы получили еще в Краснодаре военную выправку. Из них никто не позволил бы себе стоять на часах, согнувшись в три погибели.
Подхожу ближе — так и есть: один из прибывших к нам в отряд в день отступления из Краснодара. Помнится, инженер. На шее галстук, сбившийся набок, и белый когда-то воротничок: по нему проходит различимая даже в скупом предутреннем свете жирная полоса грязи.
— После караула, — сказал я, — побреетесь и немедленно смените рубаху!
— А вы мне ее дадите? — спросил часовой и знакомо хихикнул.
Я понял, кто передо мною стоит, и сказал мягко:
— Сегодня же ознакомьтесь с уставом армии — так не разговаривают с командиром. А белье тотчас после караула выстирайте.
— Я не прачка! — вспыхнул часовой. — Шесть женщин торчат зачем-то в отряде! И прибыли мы сюда не пижониться, а бить врага.
Помню, кровь прилила к моему лицу, но я умел себя сдерживать и сказал безразлично:
— Поговорите с женщинами: может быть, они и урвут свободную от наряда минутку, чтобы обчистить вас. Лучше всего обратитесь к Марии Янукевич…
Комиссар и Сафронов присутствовали при этом разговоре. Потом вижу: вбежала в палатку, где помещалась партийная организация, Мария, а следом за нею шел злополучный тенорок. Вид у него был немногим бодрее, чем у боксера в момент нокаута.
Мария требовала, чтобы его… немедленно исключили из партии!
Лицо Сафронова, большое, слегка отечное, выражало самое искреннее на вид огорчение. Только в голубых ясных глазах посверкивали искорки смеха.
— Неужели придется сразу исключать? Такая неприятность! — сказал он, вздыхая. — Но товарищ не может же прийти на партийное собрание в столь нечистоплотном виде…
Сафронов неторопливо засучил рукава, достал из своего рюкзака мыло и сказал тенорку:
— Снимайте, товарищ, рубаху — я постираю. Пока она высохнет на солнышке, вы позанимайтесь с Марией. Она устав Советской Армии знает хорошо и научит вас следить за оружием, а стреляет лучше меня, особенно из пулемета…
Не берусь сказать, что чувствовал в это время инженер.
В тот же вечер после ужина комиссар провел собрание. Горячо и действительно от всего сердца он говорил и о чувстве товарищества, и о дисциплине, и о тяжестях физической работы, которая ждет нас всех в отряде. Под конец комиссар задал тот же вопрос, который и я, и покойный Марк Апкарович задавали партизанам в памятную ночь перед выходом из Краснодара:
— Может быть, кто-нибудь из вас раскаивается, что пошел в партизаны? Еще не поздно сознаться в этом. Мы найдем возможность переправить любого из вас через горы, к своим.
Нет, никто не хотел покидать отряд. И провинившийся передо мною и перед Марией товарищ нашел в себе достаточно мужества, чтобы перед лицом всего отряда признать свои ошибки. К чести отряда надо сказать: никто никогда не вспоминал об этом эпизоде.
В станице Смоленской обосновался небольшой гарнизон врага. Евгений видел, как гитлеровцы шатаются по улицам в одних трусах, без курток.
Знакомый станичник казак, к которому огородами пробрался с ночи Женя, рассказал, что немцы стараются заводить со смольчанами знакомство. Но до Смоленской уже дошли слухи, что в Краснодаре фашисты стреляют даже в детей, — станица держится по отношению к врагу настороженно. Многие казаки стараются припрятать оружие.
Возвращаясь к лагерю, Женя наткнулся на лесного объездчика. Поговорили о том о сем. Оказывается, двенадцать лет живет человек в предгорьях и район наш знает как свои пять пальцев.
Евгений спросил его о дороге. Объездчик уверенно посыпал: «течеи, ерики, хмеречи». Евгений недолюбливал проводников, но тут решил воспользоваться услугами объездчика, почуяв в нем страстного краеведа.
Прежде всего объездчик указал в окрестностях лагеря несколько родников и кабаньих троп. Жене стали известны теперь броды через Афипс, он разобрался в местных наименованиях.
Еще когда мы шли сюда, на нашем пути попадались высохшие русла множества ручейков и речушек, наполняющихся водой только зимой и весной. Как паучьи лапы, расходились они с верхушек гор, петляли, пересекались друг с другом.
Мы с Евгением говорили тогда, что в них хорошо будет прятаться от погони, они обычно очень глубоки.
Так вот эти русла и есть ерики.
Хмеречами называют густые заросли кустов или молодой лесок, вокруг которого раскинулся старый лес. Встречаются они не часто, но зато хмеречи — прекрасное место для засады. Это решили мы иметь в виду.
А вот что такое течеи, Евгений так толком и не узнал: его проводник иногда называл течеями суженные речушки, а иногда — высохшие ерики.
Но Евгения главным образом интересовало другое: как ориентируются старожилы, пробираясь по нашей глухомани? Теперь он это узнал. Хотя объездчик все время и твердил о ериках, хмеречах и течеях, но сам не раз путался в их лабиринте и ориентировался днем по вершинам гор, а ночью — по звездам. Ни картой, ни компасом местные старожилы не пользовались.
Евгений меня заверил, что через месяц, если мы останемся в этом районе, он будет ориентироваться не хуже, чем старые лесные объездчики.
— Одним словом, кое-что мы уже знаем! — говорил Евгений с мягкой улыбкой. — Знаем кое-что! И вскоре начнем действовать! Мы с тобой не учли, в какой мере нам помогут в любую минуту станичники, сколько среди них активных друзей — тех, что будут нам помогать. Я уж не говорю о подростках — ребята просятся в отряд, дай им немедленно работу! — но и в стариках, в молодых казаках заговорил дух прадедов-запорожцев. Нет, гитлеровцам не поставить на колени кубанцев! А после первых же наших операций в любой станице нам будет обеспечена агентурная разведка.
«Евгений прав: прежде всего, разведка, разведка и еще раз разведка! Перед каждой, даже незначительной операцией мы будем проводить самую тщательную разведку», — думал я.
Пусть наблюдение за объектом будущей диверсии длится даже несколько дней, пока разведчики не изучат каждую тропинку, каждую лощину, каждую извилину проволочных заграждений, расположение пулеметных гнезд, силу вражеского гарнизона и его распорядок дня. Разведчики обязаны вести подробные дневники своих наблюдений. Эти записи мы проверим данными агентурной разведки. И тогда наши минеры-диверсанты придут на операцию, как в свой дом, где знаком каждый закоулок, каждая половица, где нет и не может быть неожиданностей. Только так мы сможем бить немцев наверняка, без промахов, насмерть и с малой кровью с нашей стороны…
В ущелье, в начале дороги, ведшей на нашу «отметку», постоянно лежали в кустах двое часовых. Они следили, чтобы никто чужой не ступил на «нашу» дорогу, и тщательно маскировали ее. Мы помнили предупреждение горкома партии: конспирация прежде всего!
И вот не успел отряд обосноваться на своей «отметке 521», ровно через пять суток после нашего ухода из Краснодара прибегает ко мне часовой из ущелья:
— Товарищ командир! Какие-то верховые ездят по ущелью!
Сафронов, комиссар и Евгений просили меня не спускаться вниз. Пошли Евгений с комиссаром.
Оказалось, за мною прислали связных из штаба куста партизанских отрядов. Они-то и гарцевали на конях по ущелью. Дел у меня в отряде было много, но приказ есть приказ. Мы вышли с Евгением одновременно. Он отправился с двумя разведчиками на юг, в сторону Новороссийска, я же — в штаб куста, в глубину гор. В штабе мне сообщили, что положение на фронте тяжелое. Немцы рвутся к Баку и Туапсе. Каковы их главные силы и где они в данное время расположены, пока неизвестно. Задача партизан — в решающий момент закрыть горные проходы к Черному морю.
С сознанием всей важности этой задачи, всей трудности ее выполнения я и вернулся в свой отряд. Евгения еще не было.
Я рассказал комсоставу без утайки все, что услышал в штабе.
Выполнение приказа командования требовало от нас большой подготовки: мы сами должны чувствовать себя хозяевами в горах, знать каждую тропку, уметь ходить по ней вдвое быстрее, чем враг. Сафронов предложил, чтобы каждый из нас продумал, как должен готовиться отряд к встрече крупных сил врага. Когда же вернется Евгений, устроить «военный совет».
Женя пришел только на другой день, шестнадцатого августа, поздно вечером. Добытые им сведения были гораздо обширнее моих.
Крупные силы врага, наступавшего в направлении Новороссийска, были остановлены. Там, защищая любимый черноморский порт, стояли насмерть моряки-черноморцы. Другие силы врага с боями прорывались к Туапсе. Скоро мы очутимся у них в тылу.
Одна вражеская колонна двигалась к горам, чтобы через горные проходы выйти к морю. Шла она по руслу реки Афипс, в верховьях которой мы и находились. Здесь нам, как черноморцам у Новороссийска, предстояли жестокие схватки.
Шли по Афипсу гитлеровцы осмотрительно, высылая вперед разведки и оставляя в тылу заслоны: они уже знали о существовании партизан. Ждать врага, судя по темпам, с какими он двигался, нам нужно было через несколько дней.
Решено было: не теряя ни часа, изучить всем отрядом русло Афипса и окрестности нашего лагеря…
Каждый взвод жил в обширной палатке. Помимо таких четырех палаток посреди нашей поляны стояла пятая: столовая — с утра до ужина, после же ужина — клуб, в котором комиссар ежевечерне вел политзанятия с отрядом. Выше, на склоне горы, помещался командный пункт: здесь жили мы с комиссаром и моя семья. Здесь и происходил шестнадцатого августа наш «военный совет».
Закончился он поздно. Утомленные за день выполнением нарядов, Елена Ивановна и Геня уснули сразу же; через несколько минут послышалось и ровное дыхание комиссара. Не спал один Женя.
Не сговариваясь, мы оба встали и тихо вышли из палатки.
— Растревожился, папа? — шепотом спросил Евгений. — Накинь-ка кожанку, сыростью снизу тянет.
Еще лет семь-восемь назад сложились между мною и им эти необычайные отношения, столь не похожие на отношения отцов и детей. Ему тогда шел двадцать первый год, но стали мы, как ровесники, друзьями; разница в возрасте как бы стерлась.
Он заканчивал Краснодарский химико-технологический институт и приехал к нам в Смоленск готовить свой дипломный проект. Я же, будучи тогда директором крупного завода, учился в заочном Московском лесотехническом институте. Работы на заводе было много, времени для учебы у меня оставалось мало. Да и учиться в сорок с лишним лет — это не то, что учиться с детства. Много труднее. Вот тогда-то мы и подружились с Евгением.
Ночами он терпеливо ждал моего возвращения с завода, наливал из термоса два стакана черного кофе, заботливо заготовленного с вечера Еленой Ивановной, и мы садились за письменный стол. Самые трудные задания заочного института оказывались вдруг несложными. Это называлось у нас в семье «рубить папины хвосты».
И в эту ночь, как в те далекие наши студенческие годы, Евгений обнял меня за плечи и сказал:
— Нелегкая, папа, задача — закрыть от гитлеровцев горные проходы, но решить ее необходимо.
Август стоял знойный, погожий, но в прохладе ночей уже чуялось дыхание осени. И звезды сверкали на небе ярче, зеленых же огоньков в траве — светлячков — становилось все меньше. Мы совещались до рассвета и решили: без помощи народа никогда и нигде победы никто не добивался. Евгений завтра же отправится налаживать агентурную разведку: в каждой станице мы должны иметь друзей.
— Думаешь, их будет мало? — говорил Евгений, прижимаясь ко мне, чтобы согреться. — У меня уже есть кое-какие адреса. Кстати, зайду к деду Гавриле, он во многом поможет — вся округа ему знакома. Захвачу с собой несколько человек из дальней разведки. Заодно изучим и местность вокруг лагеря. На проводников надейся, да сам не плошай. Чтобы закрыть от врага горные проходы, нужно самим знать каждую кабанью тропку в горах на десятки километров вокруг.
Утром он ушел из лагеря. Я долго смотрел ему вслед. Следом за ним тянулись цепочкой его разведчики, лучшие из лучших партизан нашего отряда.
Через час и мы отправились на вылазку.
Два дня провели вне лагеря: бродили по горам, карабкались на кручи, десятки раз переправлялись вброд через Афипс и «афипсики», звериными тропами продирались через глушняк.
— Вот это и есть практический лесной семинар, — усмехнулся Геронтий Николаевич, выдирая из ладони колючки терна. Но я видел — и ему шутка дается нелегко. Тем не менее приучить людей к дальним переходам необходимо.
Вспоминая свой опыт старого партизана, я рассказывал товарищам, как ориентироваться по солнцу, по звездам, по коре дерева, по узору на срезе пня. Петр Петрович учил читать кабаньи следы на тропе: если они свежи, можно идти спокойно — тропа не заминирована. Раз и навсегда мы отучали людей от разговоров в пути, от куренья, кашля и чиханья.
— Захотите кашлять, жуйте рукав и чихайте только в рукав, да так, чтобы и товарищи ни звука не услышали.
Компактно складывать вещи, носить рюкзак, отдыхать, используя каждую минуту на привале, научились в эту вылазку мои партизаны.
Мне помогли наши охотники — Сергей и Данило Мартыненко — и, разумеется, наш «лесной профессор».
И люди шли, карабкались на кручу, переходили быстрые речки, тосковали о табаке, страдали от жажды, на привалах валились пластом от усталости, но экзамен выдержали.
Особенно трудно пришлось бедному Сафронову. Грузный, медлительный, Владимир Николаевич мучился со своим больным сердцем. Но и он держался молодцом.
Вдоль по Афипсу мы прошли на много километров и десятки раз переходили его. Под конец, несмотря на усталость, научились ставить ногу на камни так, что она не скользила.
Стрекотом сойки давали сигнал немедленного и спешного отступления: все кидались в прибрежные заросли, пробирались через них и по новому сигналу опять возвращались все к тому же Афипсу. Но надо было видеть, во что превратилась наша одежда! Клочья ее висели на шипах кустарника, и те из партизан, которые долго лазили по терновнику, снимали с него следы своего пребывания там.
Ветлугин появился из зарослей в столь непристойном виде, что пришлось ему, бедняге, продолжать путешествие в одних трусах. Сафронов выглядел немногим лучше.
Петр Петрович заявил ему, лукаво пряча глаза:
— Каюсь, Владимир Николаевич, насчет швейной машинки я пошутил: ее, к сожалению, мы не захватили из Краснодара. И как теперь обойдемся без нее, ума не приложу…
Сафронов оглядел свои изорванные штаны и сказал с упреком:
— Лучше бы взяли бумаги меньше…
Но швейная машина у нас все же была, так же как и большой запас фильтроткани. Мы здесь же порешили, что заросли будут служить нам хорошим пристанищем при выслеживании врага, и поэтому весь отряд следует одеть в фильтроткань.
Этот поход дал нам многое. Мы познакомились с окрестностями лагеря: нашли удобные тропы, родники, перевалы, броды. Наши партизаны постигли элементарную азбуку переходов, я же увидел, на что способен каждый из них. И сейчас я был спокоен: с такими людьми мы выполним любое задание.
С непривычки все страшно устали. К лагерю подходили молча, охваченные одним желанием — скорее лечь. Но наш комендант Леонид Антонович Кузнецов был неумолим: как ни ворчали наши, он заставил всех помыться, переодеться, поужинать и только тогда разрешил лечь.
Единственное существо, на которое не распространялась власть коменданта, — Дакс. Он неизменно лежал около наших вещей, и даже всемогущий Кузнецов не смел подойти к ним.
Наутро вернулся Евгений. Вытянувшись, рука у фуражки, он рапортовал мне о результатах разведки. Я с трудом сдерживал улыбку: по глазам Евгения я видел, что он очень доволен.
Да и верно — сделал он многое. Прежде всего, наладил в основном агентурную разведку. Затем повидал наших соседей-партизан: смольчан, павловцев, ейчан и, наконец, связался через линию фронта с командованием ближайшей дивизии. Командир разведывательного отдела просил держать его в курсе крупных передвижений фашистских частей, переправлять к ним шпионов и в ближайшие дни раздобыть «языка», а главное — давать координаты тяжелых батарей и дзотов для нашей авиации.
Едва мы остались одни, Евгений спросил:
— Из Краснодара — никого?
Я покачал головой: нет, связного Краснодар пока не шлет…
Глаза у Жени как бы поблекли вдруг. Он сказал:
— А я, папа, все же устал. Пойду немного отдохну.
Мне было больно за него, я знал, как тревожился он о своих: о жене и о девочке. Но Евгений умел управлять своими чувствами. Прошел какой-нибудь час, и он снова рассказывал мне своим ровным, тихим голосом, чему научился в разведке.
Елена Ивановна и Геня скучали по Евгению: в первое время он мало бывал в лагере — приходил только за тем, чтобы рассказать мне о результатах своих разведок. С матерью же и братом говорить ему почти не приходилось, редкие свободные часы его не совпадали с их отдыхом.
Елена Ивановна с юношеских лет привыкла к любой работе: стирать, мыть полы, стряпать, кроить и шить. Шила она, как заправская портниха. И сейчас в лагере под ее руководством развернулась целая портняжная мастерская. Елена Ивановна раскраивала фильтроткань, остальные пять женщин шили из нее галифе, налокотники, наколенники. Работа шла медленно: швейная машина была одна — много не нашьешь, а кроить фильтроткань трудно.
Но в отряде никто и никогда не сидел без дела. Потому и женщины наши если и роптали, то лишь на то, что работа у них «бабья». Надя Коротова и Мария рвались в разведку, но время их еще не пришло…
Со станицей Смоленской Евгений установил непрерывный контакт. Кто-нибудь из его разведчиков всегда находился в лесу, неподалеку от станицы. По два, иногда по три раза в день агентурщики из Смоленской приходили в лес, в назначенное место и сигналами — кваканьем, свистом иволги — вызывали из укрытия разведчика. Таким образом, мы знали обо всем, что делается у врага. Нет, небольшой вражеский гарнизон пока подкрепления не получал. Части, которые двигались по Афипсу, все еще не подходили.
Тем временем мы продолжали строить наш лагерь, налаживать в нем труд и быт… Мы рассуждали так: обутые, одетые, дисциплинированные партизаны будут бить врага лучше, чем люди, спящие где попало, чем попало питающиеся и проводящие свой досуг как бог на душу положит. Да и не было среди нас отчаянных, забубённых головушек. Каждый привык жить упорядоченно, в труде. И вот Яков Ильич Бибиков, почтенный директор завода, руководящий, ответственный работник, городской интеллигент с ног до головы, сам, по своему почину, предложил Евгению «реставрировать» его полуразвалившиеся ботинки. И реставрировал так, что слово это произносили мы уже без иронии, оно утеряло кавычки. Работы у Бибикова оказалось больше, чем мог бы пожелать любой сапожник: обувь на этих камнях рвали мы отчаянно.
Павел Павлович Недрига подковал наших лошадей, чем привел в умиление строгого и взыскательного эконома нашего лагеря — Леонида Антоновича Кузнецова. Партизан Куц, в прошлом бригадир инструментальщиков, принялся чинить сбрую. Кузнецов не мог нахвалиться им:
— Если бы я не был знаком с Куцем еще в Краснодаре, я бы ни за что не поверил, что он инструментальщик. Он оказался прекрасным, опытным шорником. Сейчас я осмотрел хомуты, которые он починил, — ну просто хоть на выставку. Даже в дело пускать обидно: хочется положить их под стекло и любоваться.
Восемнадцатого августа Николай Демьянович Причина молча передал мне лист бумаги. Это была свежая, только что принятая им сводка Совинформбюро. Он отрапортовал:
— Приемник налажен, товарищ командир отряда. Слышимость хорошая. Жду ваших распоряжений. В любой момент милости просим слушать московские передачи.
Я расцеловал Николая Демьяновича.
Уже не говорю о нашем «шеф-поваре», об уважаемой Евфросинье Михайловне Коновиченко, бывшем начальнике смены гидрозавода. Она кормила нас замечательными обедами. Больше того, она разузнала о наших любимых блюдах и не только кормила отряд сытно и добротно, но время от времени старалась угостить чем-нибудь особенно вкусным.
Лесная жизнь налаживалась. Это происходило как бы само собой. И, надо сказать, в этом была немаловажная заслуга Леонида Антоновича. Наш поэт и художник, как мы и предполагали с Евгением еще в Краснодаре, оказался идеальным хозяйственником. Установленный распорядок дня был для него непреложным законом. Он никому не давал никаких поблажек. Не удавалось ни разжалобить его, ни спрятаться от него. Он загружал каждого до предела нужной работой, и, возможно, именно потому, что день был так уплотнен, никто не ныл, не жаловался, не стонал.
Только Геронтий Николаевич сказал мне как-то раз с этакой ехидцей:
— Ну просто, Батенька, лесной санаторий. Всю жизнь мечтал о таком отдыхе: чистый горный воздух, физический труд, хороший сытный стол — и никаких треволнений. Хоть бы немца одного показали, а то, чего доброго, забудешь, что люди где-то воюют…
Ветлугин оставался Ветлугиным: он не мог не поддеть, не сказать острое словцо. Даже получив приказание, он обязательно что-нибудь ворчал себе под нос. Но всегда, при любых обстоятельствах, приказ выполнял точно и безукоризненно.
Я прекрасно понимал, что мучает нашего Герошу. Он главный инженер-механик, человек точной профессии — он привык ценить время. К тому же в нем текла горячая кровь старых запорожцев. Я думал про себя: «Пусть потерпит — злее будет…»
Терпеть пришлось недолго. Евгений получил от своих агентурщиков чрезвычайно важные сведения: в Смоленскую прибыла новая немецкая часть. По всему было видно, часть эта собирается двигаться дальше — к Черному морю. Агентурщики думали так потому, что вновь прибывшие немцы не собирались располагаться в станице.
Евгений, отобрав нескольких товарищей, вышел поздним вечером в разведку. Группа состояла из девяти человек. Они были вооружены винтовками, имели при себе гранаты, бутылки с горючей жидкостью и ручной пулемет. Его нес Ветлугин.
Геня ушел с братом. Мое положение командира отряда меньше всего позволяло мне беречь своих сыновей. Словом не обмолвилась и Елена Ивановна, когда ее торопливо чмокнул на прощание в щеку оживленный и радостный Геня.
Но ночь для нас была очень тревожной. Не спала не только Елена Ивановна, не ложился и комиссар Голубев. А через час пришел в нашу палатку и Сафронов.
Каждый из нас понимал, что разведка кончится боем. Бой между девятью партизанами и моторизованной немецкой частью — силы неравные…
Правда, я условился с Евгением: он сам на месте, ночью, разведает обстановку. Если враг собирается двинуть к горным проходам крупные силы, Евгений пришлет ко мне связного: я выступлю со всем отрядом. Если же головные силы врага незначительны, группа Евгения сама справится с ними.
Ночь тянулась медленно. То один, то другой из нас спускался на дорогу — ждали связного. Позже, когда боевые встречи с фашистами стали для нас бытом, мы часто вспоминали ту первую ночь и смеялись над собою.
В четыре часа утра мы с Еленой Ивановной взяли гранаты, карабины и… лопаты. С нами пошло несколько человек.
— Куда? — всполошились комиссар и Сафронов.
Я засмеялся:
— Пойдем с матерью на огород лесхоза, копать картошку. Без картошки, говорит Евфросинья Михайловна, борщ скучный.
— Правильно! — подхватил Сафронов. — Борщ без картошки скучный. И мы с комиссаром пойдем на огороды.
Этот разговор не был ни наигранным бодрячеством, ни шифром: Сафронов, так же как и комиссар, прекрасно знал карту шоссейных и проселочных дорог. Огороды лесхоза, брошенные эвакуировавшимися хозяевами, находились чуть в стороне от дороги, ведущей из станицы Смоленской в Крепостную. Точнее, невдалеке от того места, где должна была находиться группа наших разведчиков.
Расчет у меня был простой: работая на огороде, мы будем одновременно представлять собой неплохой резерв для группы Евгения и сможем в любую минуту прийти к нему на помощь или сами встретим головную колонну немцев, если она прорвется. Не помню сейчас, кто шел со мною, знаю только, что было нас десять человек, вооруженных лопатами, гладкоствольными ружьями и карабинами. Да запомнилась колоритная фигура Кириченко. При всей своей кажущейся нелюдимости он был очень внимателен к товарищам. Едва мы вышли из лагеря, Кириченко отобрал у Елены Ивановны лопату и карабин и взвалил их на свои мощные плечи. Елена Ивановна начала было протестовать, но Кириченко загудел:
— Разве это груз? — Он рассмеялся, и эхо в ущелье загрохотало мощным басом. Мы все зашикали, Кириченко умолк и молчал всю дорогу.
Вырыть и перевезти к себе картофель лесхоза, пока до него не добрались немцы, мы с Мусьяченко собирались уже несколько дней. Но свободных рук в отряде все не было. И в этот день, выставив часовых у дороги, мы работали на совесть, до позднего вечера.
Только Кириченко не принимался за работу. Он подошел ко мне и прогудел «по секрету» на ухо:
— Разрешите, Батя, посадить картофелину на дороге…
«Секрет», понятно, услышали все и подняли Кириченко на смех: кто же сажает картошку посреди дороги, осенью, да и для кого?.. Я же понял затею нашего прославленного еще в Краснодаре минера: он хотел заминировать дорогу на тот случай, если немцы прорвутся через засаду наших разведчиков.
— Сажай свою «картофелину», — разрешил я, и Кириченко направился к дороге.
Но все по-прежнему было тихо, и ни единого выстрела до нас не доносилось.
Мы заночевали в пустом домике лесхоза и наутро снова принялись за работу. Однако часа через два, когда взошло солнце, работу пришлось прекратить: до нас донеслась пулеметная стрельба — это был немецкий пулемет, потом — небольшая пауза, а вслед за нею — два почти одновременных взрыва и очередь автомата.
Помню, как, побледнев, Елена Ивановна отбросила лопату и инстинктивным жестом схватила медицинскую сумку.
— Все благополучно, — сказал я, — стреляют ожесточенно наши, немцы отвечают вяло.
Стреляли действительно из русского автомата, стреляли яростно. Так же неумолчно строчил и пулемет.
Мы стояли с ружьями в руках, готовые в любую минуту бежать к своим на помощь. Но звуки боя затихли.
Вскоре из-за поворота появились наши.
— Идут! — вскрикнула Елена Ивановна. — Все девять идут!
Надо было их видеть! Грязные, потные и… радостные. Евгений, приложив руку к фуражке, собрался было мне рапортовать о бое, но я остановил его:
— Сообщишь об операции в лагере.
Тогда он сказал тихо:
— Клятву свою мы сдержали: отомстили за Марка Апкаровича…
Мы не могли налюбоваться на них, целовали, пытались отобрать у Ветлугина пулемет, порядком отдавивший ему плечи. Не тут-то было: Героша решил до самого лагеря нести свой РПД, как знамя победы.
Итак, совершилось боевое крещение отряда! Это была наша первая операция. Естественно, она взбодрила весь наш лагерь. Каждый хотел знать все подробности. Участники операции, — глаза их еще горели, а на губах все вспыхивала улыбка, — выстроились передо мною, Евгений отчеканил три шага вперед и скупо отрапортовал:
— Товарищ командир! По вашему приказу девятнадцатого августа была произведена разведка. На обратном пути разведчики устроили засаду и убили не менее сорока восьми гитлеровцев. Добытые сведения будут переданы в штаб куста партизанских отрядов.
— Ура-а! — раздалось по лагерю. Глазами, полными восторга, смотрела на своего Виктора-героя Мария Янукевич, шумно дышала простодушная Евфросинья Михайловна.
Я объявил разведчикам благодарность и приказал коменданту лагеря выдать каждому за обедом по сто граммов спирту.
Когда «официальная» часть закончилась, отряд окружил разведчиков. Посыпались вопросы: кто, да как, да скольких фашистов уничтожил? Но, подражая Евгению, не слишком многословны были и его разведчики. Их скромность меня радовала, я вспоминал слова покойного Попова: «Успехами в тылу у врага не бахвальтесь, ваша слава от вас все равно не убежит».
В нашей «командирской» палатке Елена Ивановна, доставая сыновьям из их рюкзаков чистое белье, старалась выспросить о подробностях диверсии Геню. На его юношески тугих щеках горели пятна румянца. Но он, подмигивая Евгению, молчал. Изредка говорил тоном бывалого бойца:
— Ну, разве все расскажешь, мама? В бою как в бою…
Сто граммов развязали разведчикам языки, и картина первой операции стала нам ясной.
Разведчики, идя на операцию, соблюдали осторожность: шли цепочкой, несколько раз делали крюки, чтобы спутать следы, заходили в леса и перелески.
Дорога к Смоленской шла через Крепостную. На ней-то, в шести километрах от каждой из обеих станиц, на развилке Евгений оставил шестерых разведчиков в хмеречи, сам же с двумя товарищами пошел к Смоленской. Шли, казалось, бесшумно: ни ветка не хрустнула под ногами, ни лист не прошуршал. И все же чуть не погибли.
Сойка, проклятая трусиха-сойка, что-то учуяла и подняла спросонья стрекот на весь лес… На ее панику фашисты ответили своей паникой: загрохотали очереди из автоматов.
Евгений с двумя товарищами лежали до тех пор, пока и сойка и немцы не угомонились. Только тогда разведчики один за другим проникли в станицу.
Немцев оказалось в Смоленской много. Удалось выяснить, что было у них не меньше четырехсот автоматчиков, два броневика, четыре десятка автомашин. Но тяжелых орудий и минометов — ни одного. Очевидно, путь через горы представлялся фашистам приятной прогулкой, они надеялись обойтись только легкими минометами и горными пушками.
Гитлеровцы расспрашивали у смольчан, велика ли станица Крепостная и далеко ли до Архипо-Осиповской. Отсюда и возникли у разведчиков подозрения, что именно эта колонна фашистов собирается открыть движение немцев к Туапсе, Сочи и дальше — к Турции.
Накануне вечером оккупанты усиленно чистили оружие, заправляли машины горючим. Вероятнее всего, собирались двинуться в путь…
Евгений с товарищами так же осторожно покинули Смоленскую и поспешили к своим разведчикам.
У развилки дорог, там, где вплотную к шоссе подходит густой лес, наша группа легла в засаду. Евгений выставил в дозор сигнальщика, отправил в условленное место на шоссе Еременко — в засаду. Чуть в стороне оставил группу прикрытия на тот случай, если враг, оправившись от первого удара, перейдет в наступление.
Лежать было тяжело. Мучила жажда. Отдыхали по очереди. И так прошли день и ночь. А шоссе — безлюдно. Разведчики стали даже предполагать, что фашисты отказались от своего плана.
Утром сигнальщик доложил о приближении неприятеля.
Первым показался броневик-разведчик. Идет и на всякий случай простреливает придорожные кусты из пулемета. За ним, чуть отстав, шли две трехтонные машины с автоматчиками.
Броневик пропустили. Лес молчал. И вот в секторе первой засады появилась трехтонка. Тут Евгений и Геня быстро поднялись во весь рост и швырнули гранаты. В машину полетели бутылки с горючим.
Взрывы, вспышки огня, дикие крики.
Уцелевшие фашисты пытались бежать — куда тут! Их настигала у обочины пулеметная очередь.
Броневик промчался вперед. Но за поворотом дороги его ждал завал. Пытаясь повернуть обратно, броневик застрял в заранее приготовленной замаскированной яме. А тут у немецкого пулеметчика кончилась лента. Броневик стоял в яме, накренившись набок, и молчал.
Тогда вступил в бой Еременко. Он бросал из кустов бутылки с горючим в мотор, в башню, смотровые щели.
Машина вспыхнула. Открыв дверцы, двое фашистов выскочили и тут же упали, сраженные пулями.
Операция закончилась. Надо было спешно уходить. Со стороны Смоленской уже слышался гул машин основного фашистского отряда, но Геня жадно всматривался в подбитые немецкие машины. Он мечтал увести хотя бы одну из них в лагерь. Но машины оказались изуродованными безнадежно. И Евгений уже дал сигнал отхода.
Обед в тот день был необычным: Евфросинья Михайловна не пожалела сил своих ради праздника, и Мусьяченко явно нарушил нормы пайка. Даже Кузнецов проникся праздничным настроением и просил у меня разрешения отменить до вечера все наряды, кроме караулов.
Обедали мы долго. Когда конец обеда все же наступил, я объявил отряду, что в честь именинников-разведчиков и в честь еще одного именинника — Николая Демьяновича Причины — будет дан концерт с участием народных артистов СССР.
Все знали, что Николай Демьянович налаживал радиоприемник, и сразу же догадались, каким и откуда будет концерт. И снова «ура!» неслось над нашей «отметкой 521».
В благоговейной тишине разлеглись партизаны под древней чинарой, вокруг радиоприемника. Причина, священнодействуя, начал покручивать какие-то винты, соединять проволочки… Он ползал вокруг приемника, красный и взволнованный. Приемник молчал.
Молчали и партизаны, испытывавшие чувство глубокого разочарования. И тут раздался ехидный тенор Геронтия Николаевича:
— Дело мастера боится. У меня этот приемник заговорит ровно через полчаса!
Мы все воззрились на него. Объяснилось все очень просто: Москва молчала, как молчала всегда в эти часы, от четырнадцати до шестнадцати. Мы успели забыть об этом, Ветлугин же вспомнил.
— Воспользуюсь получасовым перерывом, — начал я, — чтобы поставить нашим разведчикам на вид очень серьезную ошибку, допущенную ими в сегодняшнем бою.
Женя решил, что я шучу. Но я покачал головой.
— Можно ли было на полсотню фашистов извести столько патронов, сколько извели вы, друзья?! Этак через месяц-другой придется ходить на операции с одними финскими ножами.
Женя вспыхнул, тут же овладел собой и спросил тихо:
— Когда же ты успел подсчитать патроны?
Ветлугин закричал торжествующе:
— Батя берет нас на пушку! Патронов он не считал, у меня их и сейчас полные карманы.
— Геронтий Николаевич, в карманах рекомендую носить носовые платки, по возможности чистые. Что же касается патронов, я посчитал их в момент боя: жарили вы из автомата и ружей так, что я думал — не меньше тысячи немцев убили. А оказалось, всего сорок восемь. В каждого, вероятно, по десяти пуль выпустили. «Снайперы»!
Евгений огорчился не на шутку: верно, об экономии боеприпасов он не подумал!.. Празднику угрожало закончиться деловым обсуждением операции, но в этот момент раздался голос Москвы.
Кто не был в разлуке с Родиной, тот не знает, что значит услышать ее голос! Мы замолкли. Все боялись шелохнуться, пропустить слово. Мы были счастливы.
…Ночью я услышал страстный шепот:
— Как ты мог, Женя, как мог оставить меня в хмеречи?!
— Спи, братишка! Ничего не случилось оттого, что ты не лазил со мною по станичным огородам…
— Не случилось?! — шептал Геня прерывисто. — А если бы все было наоборот: если бы ты лежал в хмеречи и слушал, как по мне бьют из автоматов, хорошо было бы у тебя на душе?
— Плохо было бы… Спи, братишка!
— Нет, спать я не буду, потому что мы должны договориться.
— Давай договариваться, — сказал Женя, зевая.
— Ты не зевай: этот разговор — как клятва! — Геня встал со своей койки, наклонился над Евгением: — Обещай мне, что на всякое дело мы будем ходить вместе.
Женя молчал. Я порадовался в душе, что Елена Ивановна спит и не слышит этого разговора.
— Если гибнуть, то гибнуть вместе. Что же ты молчишь?
— Хорошо, Геня, — ответил, наконец, Евгений, — но гибнуть мы с тобой не должны, пусть гитлеровцы гибнут.
— Спасибо, Женя! Я знаю, ты меня не обманешь. Всегда вместе… И это — как клятва… — Геня снова лег на свою койку, и вскоре они оба заснули.
А мне не спалось: звучал горячий шепот Гени, из головы не шли мысли о Валентине…
Удача первой операции всколыхнула весь отряд: каждый просился в разведку, мечтал о бое; группа товарищей, влившаяся к нам уже после выхода из Краснодара, усердно изучала образцы всех видов оружия.
Евгений, Еременко, Ветлугин, Кириченко — наши «минные энтузиасты» — возились с толом, противотанковыми гранатами, спорили над схемами, чертежами, расчетами. Они конструировали новую автоматическую мину.
Подле них неотступно находился Геня.
Еременко, носивший в сердце своем постоянную любовь к людям и проявлявший заботу обо всех товарищах, с тревогой глядел на Геню:
— Пожалуйста, будь осторожен. Запомни, запомни твердо, что минер в своей жизни совершает только одну ошибку… По той простой причине, дорогой, что его разрывает на части после этой первой ошибки…
Степан Сергеевич тревожился не зря: наши мины, тогда еще лишенные ограничителей, были похожи на пороховые бочки с горящей внутри свечой — нечто вроде того «порохового заряда», которым четыреста лет назад Грозный взорвал крепостные стены осажденной Казани. Наши минеры, впрочем, утверждали, что они несравнимо лучше, чем обычные партизанские «мины с веревочкой», которые, по существу, привязывают к себе минеров в момент диверсии и применимы только в том случае, когда минер может скрыто лежать у места взрыва несколько часов кряду.
Но «минных энтузиастов» уже не удовлетворяла наша обычная мина. Они задумали сконструировать такую, которая была бы безопасна при ее укладке, рвалась бы автоматически от силы тяжести, переданной на нее, и была бы рассчитана на строго определенную нагрузку.
Неразговорчивый обычно Кириченко, мечтая о новой мине, становился словоохотливым и, сверкая из-под густых бровей медвежьими черными глазками, гудел:
— Какая это будет драгоценная мина, Батя! На ней взорвется тяжелый грузовик и танк. Но мотоциклист — ни-ни! Проедет над ней совершенно спокойно. И мы добьемся, что наши мины, кроме того, будут и невидимы для фашистов — никакой миноискатель не обнаружит их.
Наши минеры каждую свободную минуту отдавали поискам этого нового образца мины. И Геня ходил за конструкторами по пятам, вслушивался в их споры, что-то сам вычислял в своей тетрадке. Но с советами ни к кому не приставал.
Надо отдать Гене справедливость — он вел себя тактично. Помню, еще в Краснодаре Елена Ивановна боялась, как бы самолюбивый юноша не страдал в отряде: ему, говорила она, захочется казаться взрослым, а к нему будут относиться, как к мальчику. Но с первых же дней он поставил себя так, как надо: ни с кем не фамильярничал, не боялся никакой работы. На первой операции показал себя храбрым, спокойным и хладнокровным бойцом. И у Гени создались со всеми ровные, хорошие отношения.
У него появились друзья. С Ломакиным его связывала общая страсть к автомобилю. Дружили с Геней Литвинов, Луста и даже необщительный Кириченко. И я не раз наблюдал, как после — обеда Геня сидел на траве рядом с Сафроновым и партийный секретарь увлеченно обсуждал с ним последнюю сводку Совинформбюро.
Но лучшим другом Гени был Павлик Худоерко. Они уже научились понимать друг друга с полуслова.
Немцы были уже почти во всех предгорных станицах и хуторах. Силы их прибывали. Одна за другой выходили наши разведывательные группы.
Пока все проходило благополучно. Правда, до сих пор задания у разведчиков были скромные, но теперь нам нужно было знать, что за силы брошены немецким командованием на наш участок, каковы намерения врага? Резервы? Техника?
Помимо того и командование ближайшей нашей дивизии просило Евгения раздобыть «языка». Но где его добудешь? Нужен был осведомленный враг… Мы ломали с Евгением голову и ничего придумать не могли.
Неожиданно на помощь пришел Михаил Денисович Литвинов.
— Прошу, товарищ Батя, поручить мне доставить ефрейтора.
— Откуда вы его возьмете, Михаил Денисович?
Литвинов молчал. Рядом со скромностью в нем уживались гордость и большая уверенность в своих силах. Я успел изучить его: слов своих он на ветер не бросал. Пообещал найти «языка» — значит, найдет. Я спросил:
— Вам нужно что-нибудь для выполнения задания?
— Попрошу дать мне в помощь двух человек и… два мешка.
Зачем ему понадобились мешки, я нарочно не спросил, скрыл даже свое удивление. Он же, тронутый моим доверием, тут же открыл свой секрет.
Накануне он ходил в разведку за Афипсом между Смоленской и Григорьевской и наткнулся близ хутора на густые заросли нашей кубанской груши-дичка. Разведчики же по моему приказу должны были непременно приносить в лагерь дичок: мы с Мусьяченко боялись цинги и занялись заготовкой фруктов. Литвинов и направился было к зарослям груши, но услышал шорох и затаился в кустах. Оказалось, неподалеку от дичка сидел за изгородью немец, пришел он сюда по своей нужде. А едва он ушел, как на смену ему явился второй, за ним — третий…
Наконец Литвинов улучил момент и направился в другой конец хутора. По дороге встретил пастушонка. Тот рассказал, что немцы прибыли на хутор дня три назад. Сразу стали шарить по погребам. Кувшинами ели сметану, масло запихивали в рот без хлеба кусками, будто сроду его не пробовали. Жрали все, что попадало на глаза, даже дичком объедались и запивали его молоком. А через день вся часть стала маяться животом. «Испакостили все сады, — жаловался пастушонок, — не только наших, сами себя не стыдятся…»
Я посоветовал Литвинову мешков с собой не брать: обойдемся на этот раз без витаминов… Он ушел в сопровождении двух партизан из своего взвода — между взводами уже шло соревнование на лучшее выполнение боевых заданий.
Ушел и не возвращался в течение суток. Мы уже начали с Евгением тревожиться и обсуждали, кого из партизан послать по следам Литвинова, когда услышали взволнованный голос нашей тихой всегда Евфросиньи Михайловны:
— Немца ведут! Живого немца!
Вернее было бы сказать — полуживого от страха врага. В суровом молчании партизаны обступили его. Слово «враг» включало в себя многое. За ним вставали в памяти дымы и взрывы над Краснодаром. Оно вызывало острую боль в сердце: враг оторвал партизан от семей, враг угрожал жизням матерей и детей, враг топтал сапогом поля Кубани. И вот он стоит здесь, рыжий, небритый, с отвисшей от ужаса челюстью, с пальцами, конвульсивно сжимающими пояс штанов, — враг!..
— Подвяжи штаны, скотина! Смотреть противно, — сказал по-русски Сафронов и бросил немцу ошметок какой-то веревки.
Немец упал на колени и залепетал:
— Не вешайте меня! Не вешайте меня, дорогой господин обер-партизан!
— Кто об тебя руки пачкать станет! — ответил по-немецки Сафронов и, круто повернувшись, пошел от врага прочь. Разошлись вслед за партийным секретарем и все партизаны. Скажу откровенно, ушел бы и я, но мы с Евгением должны были его допросить.
Он оказался даже не ефрейтором, а обер-фельдфебелем. Когда же Евгений, указывая на меня, сказал: «Это начальник партизан, и он обещает оставить тебя в живых, если ты будешь правдиво отвечать на все вопросы», — враг проявил редкостную словоохотливость.
Был он родом из Берлина. Профессия — лавочник: пусть господа партизаны не сомневаются — вполне солидный, глава солидного предприятия…
Часть, в которой он служил, состояла из альпийских егерей. Еще неделю назад она стояла у границы Швейцарии, там было колоссально красиво, но чертовски голодно…
Я приказал немцу показать подметки его башмаков: мне нужно было знать, какие следы будут оставлять на наших тропах егеря. Немец же решил, что я хочу воспользоваться его обувью, и торопливо начал разуваться.
Мы получили от него чрезвычайно ценные сведения. Мало того, мы заставили его продемонстрировать все, чему учили фашисты своих егерей: он показал нам, как они спускаются со скал, и как карабкаются на скалы, и как нужно массировать утомленные ноги.
Нет, учиться нам у альпинистов было нечему… Ветлугин, глядя с издевкой на Литвинова, процедил сквозь зубы:
— Вот так конфетку преподнес отряду!
Но я вступился за Михаила Денисовича: «язык» оказался первосортным, он выболтал нам все планы фашистского командования, какие были ему самому известны. И больше этот «глава солидного берлинского предприятия» нам был не нужен. Елена Ивановна снабдила его в дорогу дозой опия, и Евгений повел его к линии фронта: нужно было выполнить задание командования ближайшей нашей дивизии и передать «языка» в условленном месте верным людям. Через дня два-три обер-фельдфебелю предстояло увидеть регулярные войска Советской Армии.
Агентурная разведка донесла, что гитлеровские мотомехчасти с двумя танками должны выйти на днях из Смоленской к морю.
Я приказал Евгению устроить засаду и разгромить головную колонну.
И снова шли наши по лесу и недвижно лежали в придорожных кустах.
На этот раз ждать пришлось недолго. Утром на вторые сутки сигнальщики передали:
— Приготовиться!
Первым прошел танк. Лязгая гусеницами, урча мотором, он, по заведенному обычаю, простреливал кусты из пулемета и пушки.
Лес молчал. Только эхо где-то далеко в горах глухо отвечало фашистскому орудию.
За танком мчалась разведка мотоциклистов с пулеметами на прицепах.
Лес по-прежнему стоял в суровом молчании.
Из-за поворота появились две роты мотоциклистов-автоматчиков. В несколько рядов, идя вплотную друг к другу, машины заполняли все шоссе.
Евгений быстро выдернул флажок-предохранитель противотанковой гранаты и бросил ее в голову колонны. Геня ударил гранатой в хвост, командир первого взвода Янукевич — в середину.
Три взрыва служили сигналом. На шоссе одна за другой начали рваться гранаты, стрелял пулемет.
Группа уцелевших мотоциклистов, повернув машины, стала уходить в Смоленскую.
Но на шоссе выскочили одновременно Евгений и Геня. Они кинулись к прицепу подбитого мотоцикла, где стоял немецкий тяжелый пулемет.
Не зря мы изучали вооружение врага. Немецкий пулемет был так же послушен в руках братьев, как и родной РПД.
Длинная очередь разорвала воздух. Мотоциклисты стали падать. Машины кренились набок и ложились у обочины дороги.
За поворотом шоссе, куда ушли танк и мотоциклетная разведка, раздался глухой взрыв, а за ним частые винтовочные выстрелы. Это фашистская машина взорвалась на заложенной Кириченко мине. Партизаны же малой засады в последний момент успели протянуть над шоссе проволоку. Мотоциклисты, срезанные этой проволокой, лежали в пыли. Но вот со стороны Смоленской возник нарастающий с каждой минутой гул машин и непрерывное таканье пулеметов. Это немецкие автоматчики из станицы, заслышав взрывы, спешили на помощь своей колонне.
Машины их подошли к месту разгрома и открыли ураганный огонь по кустам. Только эхо отвечало автоматным очередям. Партизаны же шли цепочкой по дальней горной тропе, поддерживая своих раненых.
— В операции участвовал двадцать один человек, — доложил мне Евгений. — Подорван танк. Убито сто восемьдесят фашистов. У нас потерь нет, если не считать четырех раненых.
Впрочем, двое из них задали немалую работу Елене Ивановне. Ильин был ранен в спину и потерял много крови, ранение Скибы казалось на первый взгляд менее опасным: пуля навылет пробила ладонь. Но в пылу боя Скиба запоздал перевязать руку, засорил рану, и она долго не позволяла ему участвовать в операциях и в работе. Работы же у нас стало неизмеримо больше: мы стояли перед необходимостью строить новый лагерь.
Положение на фронте резко изменилось к худшему. Наши отступали. Враг прижимал советские войска к перевалу в глубине гор. Он стремился перевалить через Кавказ и двинуться к границам Турции.
Долина Афипса оставалась для гитлеровцев удобной «дорогой». Наша же «отметка 521» находилась вблизи Афипса, она была почти на виду. Мы вынуждены были искать новое горное гнездо, глухое и неприступное, чтобы обосноваться в нем и на зиму.
Известие об этом партизаны приняли по-разному: Ветлугин и Евгений, закадычные друзья, уже давно сигнализировали мне о непригодности нашей стоянки, они радовались тому, что мы расстаемся с нею. Но многие из отряда были огорчены: они уже прижились к нашей отметке и чувствовали себя здесь, как в родной семье.
Больше же всех огорчался Геня. Он мечтал о наступлении, смелых разведках, горячих схватках. А тут — новый отход.
«Ничего, пусть привыкает к выдержке, — думал я, — для партизан, как и для полярников, главное — крепкие нервы и терпение».
Евгений и Мусьяченко уехали верхами в горы искать место для нашего будущего лагеря. Вернулись веселые, несмотря на усталость и голод.
Они карабкались на Карабет, лазили по склонам горы Крепость, спускались в долины, десятки раз переходили вброд Афипс и «афипсики» и не находили ничего подходящего: то нет близко воды, то место слишком открыто.
Наконец за Малыми Волчьими Воротами, на южном склоне горы Стрепет, Евгений обнаружил то, что искал.
И снова мы укладывали наши припасы, стягивали веревками тюки, перебирали картошку, запрягали лошадей. Петру Петровичу Мусьяченко дохнуть было некогда; теперь вся хозяйственная часть лежала на нем. Я старался по возможности помогать ему. В труде и суматохе я не сразу заметил, что за мною по пятам ходит Геня.
— Почему ты не работаешь? — спросил я его.
Он ответил смущенно:
— Один вопрос, папа… Скажи, это не стыдно, что мы отступаем? Мы укрепимся в горах и сразу же начнем операции, да? Обидно только, что придется ждать, пока устроимся на новом месте… Я тебя очень прошу: в первую же операцию ты пошлешь меня, хорошо? Только ты дай слово, папа.
— Если не будешь нужен в лагере, пойдешь на операцию…
— Нет, ты все-таки дай слово, папа.
— Запомни, Геня, раз и навсегда, чтобы больше к этому не возвращаться: ты будешь выполнять то, что тебе приказано. Ясно?
Получилось немного резко, но так надо было.
И, наконец, мы покинули нашу «отметку 521».
Несколько раз переправлялись через Афипс — река эта запомнилась, вероятно, всем партизанам на всю жизнь. Карабкались на кручи, ехали под нависшими скалами по краю обрыва, где малейшее неосторожное движение грозило увечьем и гибелью. На этот раз нам самим пришлось прокладывать себе дорогу: убирать камни, засыпать ямы, рубить деревья…
Порой казалось, что по этой узкой, извилистой тропе с трудом может пройти разве только верховая лошадь. Но Геня каким-то чудом ухитрился водить по ней машину, а наши инженеры и директора неплохо справились с повозками.
Наш переезд не обошелся без «прискорбного события», как выразился комиссар Голубев: два партизана, перевозя на повозке спирт, обнаружили, что одна из бутылей начата и не запечатана. Довезли они спирт благополучно, но по прибытии своем почувствовали непреодолимое желание петь и танцевать. Командир их взвода доложил о происшествии мне:
— По всему видно — выпили, разбойники, не меньше, чем граммов по полтораста…
Я приказал дать провинившимся после того, как они отоспятся, по три наряда вне очереди. Комиссар же устроил им на другой день такую проработку в присутствии всего отряда, что, пожалуй, у них на всю жизнь отпала охота пить. Впрочем, неугомонный шутник Ветлугин прошептал мне на ухо:
— Если бы меня так прорабатывали, я бы запил от горя на неделю…
Место, которое облюбовал Евгений, оказалось действительно идеальным для лагеря: глухое, дикое, неприступное ущелье горы Стрепет. Его склоны круты и обрывисты. Страшно было даже подумать о подъеме на них, особенно в грязь и гололедицу. Скрытая узкая тропа вела наверх, где в восьмистах метрах от подошвы лежал отлогий выступ, покрытый небольшими буграми. В плане выступ был похож на гигантский вопросительный знак.
На этом-то «вопросительном знаке» мы и начали строительство нашего зимнего лагеря. Но я учитывал, что строительство это потребует много сил и поглотит много нашего внимания: не прозевать бы нам каких-либо крупных передвижений врага.
И Павлику Худоерко было приказано отправиться к агентурщикам на хутор Науменко. Я видел, как Геня наблюдал за сборами Павлика, и мне было и смешно и грустно за сынишку: губы плотно сжаты, а глаза детские — разнесчастные. Я окликнул его:
— Геня, а почему же ты до сих пор не собрался? Павлику одному не справиться на хуторе.
Геня весь расцвел, крикнул звонко:
— Я сейчас же, папа! Я призадумался!..
Понятно, меня можно было бы упрекнуть в отцовской слабости. Но Геня поработал во время нашего «великого переселения» за троих — он заслужил поощрение. Во-вторых, в станицах у него повсеместно находились друзья — подростки и юноши. Комсомольцы и пионеры приносили подчас такие сведения, какие не могли бы собрать взрослые станичники. Немцы не принимали всерьез подростков.
Вернулись из разведки Геня и Павлик с необычным подарком.
Задолго до их появления мы услышали скрип телеги. Потом из-за поворота появилась пара волов. На возу восседали Геня и Павлик. У обоих в руках — длинные хворостины.
Как заправские погонщики, ребята старались быть невозмутимыми. Не торопясь, нарочито лениво, они похлопывали хворостинами своих волов. При этом Геня меланхолично повторял:
— Цоб!
А Павлик вторил ему:
— Цобе!
Волы были в недоумении — кого же слушать: один хозяин приказывал повернуть направо, другой — налево.
К возу были привязаны верховые лошади разведчиков. А на возу среди мешков с мукой жалобно стонала какая-то обвязанная веревками жалкая фигура в лохмотьях, с сине-багровым фонарем под глазом.
— Разрешите доложить, товарищ командир отряда, — отрапортовал Павлик. — Разведка хутора Науменко выполнена. Возвращаясь обратно, по дороге отбили у румын этих быков. Удалось прихватить и одного румына: может быть, он пригодится.
— Только, папа, дай ему отдохнуть, — прибавил Геня, — а то мы его малость помяли…
Мусьяченко не мог налюбоваться на ребят: шутка ли — подарили отряду целый воз первосортной кубанской крупчатки да двух волов!
Я отнесся к доблести ребят настороженно. У Павлика Худоерко храбрость не знала предела; насколько же он умел быть осторожным, я еще не проверил. Вечером мы поговорили с Геней. Он дал нам комсомольское слово в том, что будет подробно рассказывать о своих и Павлика «похождениях».
И вот суток не прошло, как Геня явился ко мне и покаялся, что они «немного начудили» с Павликом.
Ходили они в разведку в станицу Смоленскую. Одетые деревенскими парнями, с голубями в руках, спрятав в карманы гранаты и револьверы, шли они с беззаботным видом по улице.
На пригорке — здание штаба. Около него царило необычное оживление: не поймешь, то ли там пьянка, то ли деловое совещание.
Прячась в кустах, ребята огородами подползли к штабу. Вдоль стены ходил часовой. Он заметил Геню на огороде, но не обращал на него внимания: мало ли ребят возится в грядках.
Когда часовой повернул за угол, ребята бросились к дому и швырнули в окна гранаты.
Поднялась паника, суматоха, беспорядочная стрельба. Но парнишки уже успели скрыться в кусты и благополучно ушли в лес.
Что я должен был сделать? Поругать Геню? Но они с Павликом совершили смелую диверсию. Впоследствии агентурщики донесли, что гранатами ребят были убиты в штабе несколько фашистов-офицеров. Главное же, население не только Смоленской, но и соседних с нею станиц воспрянуло духом: партизаны сильны, они бьют врага в самом логове его.
Но и хвалить ребят я боялся — чересчур они отчаянные. Я сделал вид, будто слушаю рассказ Гени о диверсии рассеянно.
Лагерь мы строили всерьез, основательно и прочно. Глухое эхо несло по ущелью необычные в этих краях звуки: удары топоров, визг пилы, говор людей. Это был тяжелый труд. Мы взрывали скалы, своими руками перетаскивали камни невероятной тяжести и величины. Валили вековые деревья — они стояли так близко одно от другого и были так высоки, что требовалось большое мастерство, чтобы свалить их: подпилишь такое дерево, а оно зацепится кроной за кроны братьев своих, и не сдвинуть его с места…
Командовали строительством братья Мартыненко, оба терпеливые, добродушные и мастера своего дела. Старший, Данило, был прорабом на Главмаргарине, младший работал техником-строителем, но он в совершенстве владел столярным ремеслом и любил его.
От строительных работ у нас не освобождался ни один человек, и плохо никто не работал.
Результаты сказались раньше, чем мы сами ждали. На глазах у нас вырастал лагерь…
Мы строили отдельное жилье для каждого взвода, общую кухню-столовую, командный пункт, лазарет и под крутым, почти отвесным склоном горы — помещение для дальней разведки.
Это были не шалаши и не землянки, а настоящие, прочные, просторные деревянные дома, для тепла углубленные в скалу. Глиняная крыша не пропускала воду. Полы были устланы досками.
В каждой из взводных казарм стояли широкие просторные нары с тюфяками из сухих листьев, покрытые фильтротканью. Тут же столы, скамейки, пирамиды для ружей, полочки для всякой мелочи и обязательное зеркало. На столах стояли фонари «летучая мышь», вместо стекол — стеклянные банки из-под варенья, фитили были сплетены из ниток все той же фильтроткани.
В кухне — большая плита с вмазанными в нее котлами и духовым шкафом, русская печь для выпечки хлеба и сушки сухарей.
Баню мы не построили. В ней не было особой нужды. В очередь весь отряд успевал помыться в деревянной ванне, устроенной при кухне.
Комфортабельно был оборудован командный пункт: стены выложены досками, у каждого — отдельная кровать, большой стол, на стенах карты. Командный пункт мы соединили телефоном с казармами, с помещением дальней разведки и с главной заставой.
Николай Демьянович Причина протянул антенну, настроил радио, добился отличной двусторонней связи.
Одним словом, мы завершили с успехом свое «капитальное строительство».
Наш «вопросительный знак» был неприступен. Сверху к нему нельзя было подобраться: по крутизне не спустился бы даже горный козел.
Лагерь был недоступен и снизу: ущелье закрывала застава с завалами. Единственная тропка, ведущая к нам, поднималась так круто, что взбираться по ней можно было, лишь ставя ногу на ребро. Два сторожевых укрепления простреливали тропу с фронта и фланга. Из помещения дальней разведки можно было бить по ней из пулемета. Наконец, в любой момент в нашем распоряжении оставались запасные выходы из лагеря. Пройдя через них, мы могли быстро оказаться в тылу у наступающих.
Словом, несколько метких, выдержанных снайперов могли бы долго оборонять наш лагерь даже от крупной вражеской части.
Здесь, в новом лагере, окончательно сложился наш быт. Да и раньше, с первого часа существования отряда, никто из партизан не сидел никогда сложа руки.
В половине шестого утра был общий подъем на поверку. Освобождали от него только тяжелораненых и больных. Даже партизан, вернувшихся ночью с операции или стоявших в карауле, обязывали присутствовать на поверке.
За полчаса все должны были одеться, побриться и убрать казарму. Ровно в шесть я выходил с комиссаром и с Евгением к выстроившемуся отряду и принимал от дежурного по лагерю рапорт: сколько человек в подразделениях, кто в карауле, на операции, в разведке, кто в госпитале.
В первые дни случалось, что кое-кто из позднейшего пополнения нашего отряда посмеивался над этим порядком, ссылался на соседей-партизан — у них, мол, по утрам «спектаклей» не устраивают…
И здесь помогал мне комиссар. Он убеждал в том, что поверки необходимы для поддержания дисциплины, что соседи-партизаны нам не пример. Мы сами должны служить им примером как передовой отряд Кубани, Капля камень точит — постепенно в сознании каждого укоренился завет Марка Апкаровича: «Вам много дано, с вас много спросится». В новом лагере уж все партизаны стояли на поверках, как на параде, — традиции отряда окрепли и стали священными.
Евгений читал перед строем обычно приказ или распорядок дня: кто и какие работы будет выполнять в течение дня..
Ежедневно мы занимались до завтрака изучением оружия. И не потому, что мусолили все ту же винтовку, — ею владели поголовно все отлично, — но трофеи наши были разнообразны, и нам приходилось изучать новое и новое оружие. Эта часть дня была самой любимой у партизан.
Самой же нелюбимой считалась кухонная работа. Евфросинья Михайловна, наш шеф-повар, не могла, разумеется, изо дня в день готовить одна обеды, завтраки, ужины всему отряду и диетпитание для раненых и больных. К тому же была она по военной специальности медсестрой и постоянно рвалась на дежурства в госпиталь к Елене Ивановне. Евфросинья Михайловна только «дирижировала» на кухне, всю же работу выполняли в очередь партизаны. Я уверен, что и сегодня многие инженеры и техники Краснодара умеют испечь пудинг, сварить борщ и зажарить картошку лучше, чем их жены. Забавная деталь: наши женщины изо всех сил старались убежать от кухонных нарядов. Мария Янукевич каждый раз, когда приходила ее очередь идти на кухню, слезно просила меня дать ей другой наряд:
— Пошлите в разведку, пасти скот, разносить по соседним отрядам листовки, только не чистить картошку и не мыть кастрюли.
Работы было столько, что нахватало рабочих рук. Рвалась обувь на скалах и камнях: Яков Ильич Бибиков, окруженный теперь целой бригадой своих подмастерьев, тачал к зиме сапоги для всего отряда, с починкой «сапожники» еле-еле справлялись.
Мы взяли с собою из Краснодара листы оцинкованного железа. Наши «жестянщики» делали бачки, кастрюли, кружки.
В два часа ночи Николай Демьянович Причина принимал ежедневно по радио «передачу для газет». Он наловчился, не зная стенографии, записывать эти передачи со стенографической быстротой. Ночью же его записи шли на шапирограф. В нашей «редакции» успешнее всего работали женщины. К утру мы имели свежие «газеты», и опять-таки по наряду партизаны шли разносить их по соседним отрядам. В станицы доставляли газеты, отпечатанные на шапирографе сводки Совинформбюро и листовки только разведчики: наших станичных агентурщиков знал далеко не весь отряд.
Я расскажу ниже, как оказались мы обладателями целого стада коров. Их нужно было пасти и доить. Лошади тоже требовали ухода. Короче, если учесть, что большая часть отряда бывала постоянно вне лагеря (в боях, в подготовке к диверсии, в разведке), то станет ясным: свободного времени у нас в лагере ни у кого не было.
Выпадали изредка вечера, когда после ужина мы просто слушали Москву. Иногда Мусьяченко запевал своим чистым тенором какую-нибудь старинную кубанскую песню, и весь отряд подхватывал ее. Пели дружно. И жили дружно: ссориться, обижать и обижаться времени не было.
Помимо лагерных работ, помимо подготовок к операциям и самих операций было у наших партизан и еще одно любимое занятие — «охота». На «охоту» обычно снайперы выходили парами: один — с оптической винтовкой, другой — с биноклем и тоже, конечно, с винтовкой.
Так было задумано и на этот раз, с той только разницей, что партизаны были из разных отрядов: Власов — из нашего, Сидоров — из соседнего.
Власов понес, по приказанию комиссара, накануне вечером к соседям сводку Совинформбюро, заночевал в чужом отряде, а на рассвете направился домой. Сидоров же в этот час выходил на «охоту» и пригласил с собою Власова.
Они поднимались на гору: на перевале, на скрещении двух троп, надо было ждать хорошей «охоты».
Внизу в ущелье еще клубились клочья тумана, а чуть вправо на берегу реки уже горел на солнце песок. На склоне горы дрожала серебристая листва осины, карагач раскинулся пышными купами, и темным массивом стоял у расщелины густой орешник.
«Охотники» подошли к развилке троп, где лежали громадные камни, поросшие серым мхом.
Здесь Сидоров сел и начал снимать рюкзак.
Вдруг сзади, из орешника, раздался выстрел.
У Сидорова с головы слетела фуражка. «Охотники» упали на землю и поползли за камни.
Через несколько минут Власов, стараясь не выдать себя, попытался снять свой заплечный мешок; сразу же загремели выстрелы. Пули ударялись о камень, срывая кусочки серого мха.
Теперь было ясно: били из левого крайнего куста.
Быстро меняя позиции, перекатываясь через спину, «охотники» стреляли на вспышки в темной зелени орешника.
По частоте выстрелов нетрудно было догадаться, что в кустах засело не меньше восьми-девяти немцев. Они пришли сюда значительно раньше, заняли выгодную позицию, и наши «охотники» стали мишенью.
Предстояла тяжелая борьба, рассчитанная на выдержку, крепкие нервы и меткий глаз. Шансов на выигрыш у партизан было мало.
Огонь из орешника не прекращался. — Он замирал на несколько минут, но скоро вновь разгорался с удвоенной силой.
Враги длинной цепью раскинулись по кустам. От их пуль становилось все труднее прятаться за камнями — старые позиции простреливались уже фланговым огнем. И уходить некуда — вокруг ровная площадка. Только внизу, на обрыве, купа деревьев. Но до них не добежишь.
Вскрикнув, Сидоров выронил винтовку: пуля угодила ему в ногу. Власов пополз к товарищу, но резкая боль обожгла правое плечо. Рука повисла плетью.
Винтовки партизан замолкли. Сейчас наступит конец…
Однако враги выжидали — они боялись ловушки.
Наконец из кустов, держа винтовку на прицеле, осторожно выглянул белобрысый немец. Он хотел собственными глазами удостовериться, что «партизанен капут».
Но он ничего не увидел: сухо ударила винтовка, и белобрысый упал, сраженный насмерть. Раздался второй выстрел — в орешнике завыл фашист.
— Кто стреляет? — недоумевал Власов. — Кто-то со скалы, висящей высоко над орешником…
Немцы в кустах сами стали дичью: со скалы их можно было перебить, как кроликов.
Единственным спасением для них было добраться до купы деревьев, что росли внизу, на обрыве.
Пригибаясь к земле, фашисты цепочкой выбежали из кустов — семеро. Со скалы вдогонку раздалось семь выстрелов. Последнего пуля настигла у самой опушки. Он упал лицом вниз и широко раскинул руки.
Через несколько минут к раненым партизанам подошел Женя со снайперской винтовкой в руках.
— Евгений Петрович! — простонал Власов. — Я так и догадывался: либо это вы, либо Ермизин. По почерку узнал.
— Если действительно узнал, то ранен не смертельно, — засмеялся Женя. — Показывайте, где вас продырявило…
У соседей госпиталя не было. Сидоров попал вместе с Власовым к Елене Ивановне. Осмотрев и перевязав раненых, она тотчас влила обоим противостолбнячную сыворотку и послала Надю Коротову за Мусьяченко:
— Где хотите, Петр Петрович, доставайте молоко. Эти оба потеряли уйму крови. Питать раненых придется усиленно.
Мусьяченко пошел ко мне:
— Необходимо, Батя, раздобыть где-нибудь корову, врач требует…
Врач! Я и сам знал, что нам нужно много коров — стадо! Нам необходимы запасы жиров; мясные консервы кончатся, что будем делать? Отнимать у немцев? Да ведь у нас задание — блокировать все дороги, по которым фашисты попытаются подвозить провиант…
Мы сидели с Мусьяченко в моем командирском пункте и ломали головы, где взять коров. У окна Геня и Павлик, пришедшие с очередной разведки, тихо возились с карабином.
— Скот, еще уцелевший у населения, мы трогать не можем, — говорил я. — Остаются стада, награбленные фашистами. Но их немцы берегут зорко…
Павлик и Геня фыркнули и зажали рты руками. Я был раздражен тем, что хозяйственные дела оторвали меня от подготовки к одной серьезной диверсии, и накинулся на ребят:
— Встать! Смирно! Как ведете себя в присутствии командира отряда и его заместителя?..
— Разрешите обратиться… — начал Павлик и, получив разрешение, зачастил, как пулемет: — Мы с Геней высмотрели сегодня утром стадо коров. Хотели просить, чтобы вы позволили отбить это стадо у фашистов, но просить не решались, а тут вы сами… — Ребята переглянулись.
Оказалось, что на хуторах Консулово и Шабаново, где побывали накануне Геня с Павликом, немцы отобрали у жителей коров. Огромное стадо их собирались отправить завтра-послезавтра в Краснодар…
— Наши ребята, агентурщики, очень просили нас: отбейте коров у немцев, — сказал Геня. — Станичники предлагают: половина стада отряду, а половину мы должны сохранить до победы, чтобы были у колхозников коровы на развод. Немцы, когда будут удирать, ни одной на Кубани не оставят.
Ребятам дали двух разведчиков в помощь, и они уехали верхом «охотиться» за стадом.
Старшим по операции я назначил Павлика. Сознаюсь, каждый раз, когда они с Геней отправлялись на свои «охоты», сердце у меня было неспокойно…
Но через два дня они были тут как тут. Павлик доложил:
— Задание выполнено: сто сорок голов скота, принадлежащего отряду Бати, пасутся на Крымской Поляне.
Потом рассказал, как они добывали коров.
…Выбравшись из лагеря, ребята ехали, минуя дороги, прячась по кустам и рощам. Не раз встречали небольшие стада, расспрашивали пастухов, чьи они, и, узнав, что станичников, ехали дальше.
Во второй половине дня на проселочной дороге, между хуторами Консулово и Шабаново, появилось облачко пыли. Этого разведчики и ждали.
Прячась в кустах, ребята подъехали ближе: десять немцев гнали около двухсот коров в станицу Смоленскую. Коровы откормленные, породистые: поначалу враги грабили на Кубани что получше.
— За мной! — приказал Павлик. И четверо всадников, стреляя на скаку, вырвались на дорогу.
Они обрушились на грабителей, как гром с ясного неба: здесь, среди хуторов, занятых сильными гарнизонами, фашисты чувствовали себя в полной безопасности. Да еще в такой ясный, солнечный день.
Половина фашистов сразу же бросилась наутек. Но пятеро, вскинув карабины, начали чуть не в упор бить по всадникам.
Пули, жужжа над головами, пролетали мимо. Очевидно, от испуга у немцев дрожали руки.
Схватка длилась короткие минуты. На пыльной дороге лежало пять фашистских трупов. Но стадо исчезло… Коровы разбежались, их испуганное мычание доносилось из соседней рощи.
Нужно было сбить их в кучу и гнать к горам. Учитывалась каждая минута: из ближайшей станицы вот-вот выскочит погоня.
Павлик приказал двум партизанам гнать основную часть стада в сторону, противоположную горам, сделать громадный крюк и завести коров к Крымской Поляне. Сам же вместе с Геней, прихватив для отвода глаз десятка два коров, открыто погнал их к горам.
Теперь ребята не пытались скрываться. Наоборот, они ехали в открытую, стараясь поднять как можно больше шума и пыли, только бы их заметила погоня, только бы оставила в покое основное стадо.
Фашисты попались на эту удочку: немецкие конники, вырвавшись на рысях из станицы, бросились за Павликом и Геней.
Друзья погнали злосчастных коров вскачь все дальше и дальше от их родного стада. Но погоня настигала ребят. И, метнувшись в кусты, они исчезли в ольшанике…
Так появилось у нас свое стадо. Теперь не хватало отряду только верховых лошадей.
Их взялся раздобыть Степан Игнатьевич Веребей. Он, директор мыловаренного завода, был страстным лошадником и лихим наездником. «Лавры Гени и Павлика лишили его сна и аппетита», — шутил Женя.
И вот однажды, когда я с небольшой группой возвращался с ближней разведки, мне привелось быть свидетелем необычайного зрелища.
Мы ехали на конях. Внизу под нами на поляне три-четыре фашиста пасли табун награбленных лошадей.
— Ах, вон слева конек караковый хорош!.. — застонал, как от зубной боли, Веребей.
Он глянул на меня какими-то виноватыми, просящими глазами. Я усмехнулся:
— Видит око, да зуб неймет.
— Я бы его взял… Разрешите, Батя.
Фашисты-коноводы валялись под кустами, ружья их лежали в стороне, в траве.
— Действуйте, — сказал я Веребею.
Мы расположились над поляной в зарослях, я приказал на всякий случай держать ружья наготове, но настроение у нас было веселое: сейчас увидим спектакль.
И верно: внизу из кустов вырвался на полном скаку Веребей, лихо завертел над головою аркан, ловко бросил его и на глазах у растерявшихся немцев увел каракового красавца коня.
— Кустарщина! — переговаривались между собою Геня с Павликом. — Слов нет, сработано дерзко и красиво, как в цирке. А польза какая от одного коня?
Ребята тут же начали проситься пойти за лошадьми.
— Это будет не так эффектно, как у Степана Игнатьевича, — говорил Геня, — но зато мы приведем целый табунок.
— Подождите, — ответил я, — стали вы, ребята, чересчур самоуверенными. Пойдите на денек пасти коров, а там посмотрим…
Через день я сам отправил их вместе с Гончаровым на «охоту» за лошадьми.
Ребятам положительно везло. Я объясняю везение это частично тем, что немцы принимали обычно Геню и Павлика за станичных парнишек и относились к ним без настороженности.
У хутора Макартет ребята заметили группу фашистских конников. Она спешилась и ушла на бахчу за арбузами. Коноводам стало скучно, и они разбрелись шарить по хатам: нельзя ли что-либо ценное найти в станичных сундуках? Только три молодых немца остались сторожить лошадей. От скуки они выпили все, что было у них во флягах, закусили и разлеглись на траве. Двое захрапели тотчас, третий попытался сыграть что-то на губной гармонике, но она выпала у него из рук, и он задремал, так и не подняв ее.
Бесшумно подползали к немцам ребята, прячась в бурьяне. Финскими ножами сняли коноводов и погнали лошадей по тропе в лес.
К заставе подъезжали торжественно: впереди Павлик, за ним, связанные уздечками по двое, послушно шли тридцать две лошади; сзади, в облаке пыли, ехали Геня и Гончаров.
На нашем участке Приморского фронта Советская Армия приостановила продвижение немцев, и до Баку они так и не добрались.
Но все полчища, рвавшиеся к нашей нефти, оставались пока здесь, на Кубани. Кто знал, каковы были планы немцев?
В связи с этим Евгений получил приказ от нашего командования усилить разведку, доносить о малейших передвижениях врага, выяснять все, вплоть до того, как охраняются мосты, склады, станции железных дорог, фиксировать каждую вражескую огневую точку.
Особо вменялось нам в обязанность следить, не стали ли носить немецкие офицеры противогазы на боку. Это означало бы, что фашисты в ближайшее время прибегнут к химическому нападению.
Задания нашего командования как нельзя лучше совпадали с целями, которые поставил отряд перед собою: усилить и без того сильную у нас дальнюю разведку.
Еще в Краснодаре, теоретически разрабатывая нашу партизанскую борьбу, мы пришли к таким цифрам: семьдесят процентов нашего времени будет уходить на подготовку к диверсиям, и только тридцать процентов выпадет на проведение самих операций.
В эти дни мы усиленно готовились к новым диверсиям. После одной такой операции Евгений доложил:
— Подступы к мосту разведаны. На улице хутора Свободного произошла стычка. Убито восемь и ранено двадцать немцев. У нас потерь нет.
Сын протянул мне лист бумаги. Это — подробный план подходов к мосту: тропы, дороги, лощины, кусты, ломаная линия окопов. Кружочками и крестиками помечены минометы, пулеметные гнезда и пушки. Будто весь день сидел Евгений у моста, спокойно смотрел и чертил.
На самом деле было далеко не так.
…Разведка верхами подошла к хутору Макартет, спешилась и затаилась в кустах. Григорий Федорович Журба, турбинный мастер, наш дальний разведчик, с револьвером и гранатой пополз к хатам.
У первой хаты — ни души. Журба тихо стукнул в окно. На крыльцо вышел седой, как ковыль, сгорбленный старик. Журба приложил палец к губам: молчи, дескать.
— Скажите, дедушка, где у вас немцы стоят?.. Не бойтесь, дидусь.
— Нечего мне бояться, сынок. Страшнее того, что видел, не увижу, — ответил старик. — Немцы на том конце хутора. Сейчас обедают. Но к ним не доберешься — у них караулы на крышах. Всё видят, гады. Курица зашебаршит на огороде — и ту окликнут… — Старик огляделся по сторонам, понизил голос: — К нам намедни приходила разведка партизанская, хотела немцев тихо накрыть — и половина партизан осталась на месте… Уходи, хлопче! И своим передай, чтобы носа не показывали к нам. И в Ново-Алексеевский не ходите, и в Свободный — там то же, что и у нас. Иди, казаче, пока жив. Иди…
Журба пополз обратно.
Положение было сложное. Необходимо разведать подходы к железнодорожному мосту через реку Убинку. Для этого надо прощупать все хутора, что лежат на дороге к мосту, выяснить живую силу противника, добраться до моста, засечь огневые точки.
А тут выяснилось, что путь к мосту лежит через хутора, зорко охраняемые немцами. Правда, можно было бы обойти их, но это слишком далеко. Да и кто поручится, что и там нет врага?
— Проверить седловку и оружие, — приказал Евгений. — По коням!
Разведка открыто подъехала к хутору, пришпорила лошадей и во весь опор промчалась по улице. И только когда она была уже за околицей, вдогонку раздались автоматные очереди.
Отъехав, перешли на шаг — берегли коней, чтобы через Ново-Алексеевский снова пронестись вихрем…
В Свободном приняли бой. Под Евгением тяжело ранило лошадь. С ходу он пересел на коня убитого им фашистского офицера и, отстреливаясь, догнал своих.
И наконец, они увидели мост. Но перестрелка в хуторах всполошила охрану. Немцы залегли в окопах и встретили наших частым огнем. А это разведчикам и нужно было: немцы раскрыли Евгению все свои огневые точки.
Он быстро набросал план, засек окопы с пулеметами и минометами, охранявшими мост, и кружным путем повел свою группу домой, в лагерь.
Но не всегда разведчикам сопутствовала такая удача. Однажды трое партизан отправились к главной магистрали. Необходимо было изучить движение немцев на шоссе и железной дороге, установить закономерность в этом движении и выяснить характер перевозимых грузов.
Дело кропотливое и долгое: надо сидеть в кустах у шоссе и железнодорожного полотна, внимательно слушать, смотреть и записывать…
Сутки потратили разведчики, чтобы дойти до пункта наблюдения и отыскать удобное место — глухое, скрытое от глаз обходчиков и караулов и в то же время позволяющее видеть все, что делается на шоссе и полотне дороги.
Наблюдали по очереди.
…Пыля по шоссе, промелькнул французский грузовичок. Прошли две тяжелые автомашины, груженные боеприпасами. Проехала легковая машина с офицерами. Проскочило несколько броневиков и за ними связной мотоциклист…
По железнодорожному пути прогрохотала бронедрезина, проверяя путь. За ней показался поезд. Из окон выглядывали немецкие солдаты, на платформах под брезентом стояли орудия.
Вечером опять прошла дрезина, опять прогремел поезд — теперь он вез раненых и продукты.
Дежурный разведчик все тщательно записывал и засекал время…
Так прошло четверо суток. Материал был собран богатый. Уже четко вырисовывалось расписание движения поездов по железной дороге, уже ясна была закономерность следования машин по шоссе, уже можно было твердо установить время смены караулов, постов, обходчиков. Оставалось только кое-что уточнить. И вот тут-то разведчики допустили ошибку.
Слов нет, тяжело сутками лежать на одном месте, быть каждую минуту начеку, отказаться от курева, питаться всухомятку и пить воду из лужи, к которой можно подползать только ночью и то с великой осторожностью.
И наши разведчики решили на последние сутки переменить место наблюдения и занять новый пункт — почти у самой лужи: дни стояли на редкость знойные, солнце пекло немилосердно, мучила жажда, и хотелось быть поближе к воде.
Надо думать, что немцы заметили ползущих разведчиков: наши услышали вскоре собачий лай. Немцы с собаками прочесывали местность, окружая разведчиков кольцом…
Уйти из кольца было уже невозможно, и наши отползли в густые заросли терна. Колючки рвали одежду, в кровь царапали тело. А ползти надо было бесшумно и быстро. Только под защитой колючек оставался маленький шанс на спасение.
Собаки напали на след…
Громадные злые овчарки бросились к терну и остановились: ничто не заставит собаку войти в жалящий кустарник, она бережет глаза и нос. Псы метались у терна, заливались истошным лаем.
В кусты, низко пригибаясь к земле, вошли пять фашистов. Они шли широкой дугой, внимательно осматривая заросли.
Выстрел — один из фашистов упал. Остальные убежали обратно.
Шесть раз немцы пытались прорваться в терн. И всякий раз разведчики подпускали их почти вплотную — надо было экономить патроны — и били наверняка…
Все шесть атак были отбиты. На колючках висели окровавленные клочья одежды. Где-то поблизости хрипел умирающий фашист.
В седьмую атаку немцы не пошли. Голоса их затихли. Но разведчики оставались по-прежнему в кольце: то справа, то слева слышалось глухое ворчанье овчарок, а вдали — тихий, приглушенный разговор часовых.
Через час раздался скрип приехавшей телеги, и в зарослях терна с воем разорвалась первая мина.
Методично, с немецкой аккуратностью фашисты обстреливали квадрат за квадратом. В перерывах между выстрелами слышался все тот же собачий лай.
Это была игра со смертью.
Рвались мины. Разведчики меняли места. Одежда их изорвалась, кровоточили царапины, колючки вонзались в тело. Но разведчики продолжали бороться. Метким выстрелом кто-то из них снял минометчика. Однако через несколько минут снова визжала и выла мина.
Обстрел длился три часа. Уже ранены были два разведчика. Они неподвижно лежали в кустах, сжимая гранаты и ожидая смерти.
Осколок вонзился в правую руку третьего разведчика: он не смог бы теперь бросить даже свою последнюю гранату.
Превозмогая боль, он бесшумно подполз к товарищам; без стона, без вздоха, без движения пролежали они несколько часов.
Рвутся и рвутся мины, хрустят ветки терновника — растение стонет, а люди молчат.
Наступают сумерки. Обстрел неожиданно прекращается. Пойдут немцы прочесывать терн?..
Тишина. Все дальше и дальше, удаляясь от зарослей, слышатся голоса и собачий лай.
Вокруг стало тихо. Только заливались лягушки, обещая назавтра такой же знойный, солнечный день, и трещали цикады в кустах.
Разведчики выползли из терна и поползли, забывая боль. Уже позади осталась открытая поляна. Впереди темнел спасительный глушняк, дальше — родные предгорья.
Двое суток шли раненые до лагеря, поддерживая друг друга: и буквально, и теплым товарищеским словом. Дошли до нашей заставы на передовой стоянке и… дальше идти не смогли.
Их принесли в госпиталь на носилках. Елена Ивановна осмотрела их, смахнула слезу: все в колючках…
Но что бы там ни было, они остались живы, улыбались товарищам, солнцу, деревьям и были горды тем, что через все трудности пронесли залитые своей кровью листки записных книжек.
В боевых делах отряда важное значение имела хорошо организованная разведка. Добрую половину наших успехов надо отнести за ее счет.
Разведчиками руководил Евгений. Большую помощь разведке оказывал Геня. У него были свои методы да и свои возможности, подчас недоступные взрослым разведчикам.
Бывало, оденется, как деревенский парнишка, пристроит на боку холщовую сумку, с которой обычно ходят пастухи, положит в сумку ломоть кукурузного хлеба и пару луковиц. Смотришь: будто бы не Геня, а настоящий станичный подпасок! Но у этого подпаска где-то хитро запрятан пистолет с таким расчетом, чтобы его не нашли при обыске и чтобы он был под рукой.
В разведку с Геней иногда шли его друзья, такие же, как он, ребята из соседних партизанских отрядов. «Малыши», так их любовно называли, проникали в станицы, занятые егерями, и не раз попадали в сложные переделки и все же умело добывали и приносили в лагерь ценные сведения.
Геня всегда успешно проводил разведку. К нему, оборванному, чумазому подпаску с выгоревшими на солнце волосами, редко приставали фашистские патрули. На хуторах его скрывали сердобольные казачки. Со временем у него завелись друзья среди станичных ребятишек.
Для первого знакомства он заводил с ними разговор о том, что интересовало каждого станичного подростка: об охоте, о рыбной ловле, потом о школе, которую закрыли оккупанты, о пионерах, которых фашисты преследуют, как своих злейших врагов. Затем он посылал узнать, о чем говорят у немецкой комендатуры, просил обежать все дворы и подсчитать машины. Вместе с юными станичниками он распространял листовки, добывал немецкие газеты.
Не раз выполнял Геня и более ответственные задания.
Так, однажды нам стало известно, что гитлеровцы стягивают крупные силы в станицу Георгие-Афипскую, подготовляя переброску их к Новороссийску. В это время захватчики особенно зорко следили за всеми, кто появлялся в станице. И все-таки необходимо было уточнить полученные нами сведения. Кроме Гени, послать некого. В разведку он отправился не один, а с Гришей — молодым пареньком из соседнего партизанского отряда. Я строго-настрого наказал ребятам соблюдать осторожность.
Пропадали они три дня. На третий день глаза у Елены Ивановны стали красными… В ночь на четвертые сутки мальчики благополучно вернулись. Геня коротко доложил о результатах, заявив, что разведка прошла гладко.
Сведения были настолько важны, что мы этой же ночью переправили их высшему командованию.
О всех подробностях этой разведки я узнал только дней через пять, да и то случайно, от Гриши.
Оказалось, разведка прошла далеко не так гладко, как это пытался представить Геня. Не желая беспокоить мать, он о многом умолчал. К тому же он боялся, как бы ему не запретили ходить на опасные операции. Дело было так.
Как всегда, ребята вышли ночью. Идти по шоссе опасно. Отправились по проселочной дороге, что ведет с предгорий на равнину. Шли с большой опаской, то и дело останавливались, прислушивались к каждому подозрительному шороху. На рассвете подходили к хутору Рашпилеву. Здесь их остановил румынский патруль. Обыск прошел благополучно. Начался допрос. Допрашивал румын, кое-как говоривший по-русски:
— Куда идете? Кто такие?
— Из Ново-Алексеевки мы. Скот туда гоняли по приказу господина коменданта.
Ребята, перебивая друг друга, стали называть имена станичников Георгие-Афипской, описывали их дома. Словом, привели столько мелочей и подробностей, что начальнику патруля надоело слушать. Он махнул рукой и приказал пропустить их.
В Георгие-Афипскую проникли осторожно, стараясь не попадаться на глаза полицаям. Пробрались к друзьям.
К вечеру стало известно, какие части прибыли в станицу, сколько в станице танков, машин, пулеметов, какого калибра орудия, где расположен склад боеприпасов. Геня даже зашел на железнодорожную станцию и побродил по путям, наблюдая, как и чем грузят составы.
Из Георгие-Афипской вышли в сумерки. Пробирались задами. Шли всю ночь. Когда подошли к Смоленской, близился рассвет. И здесь, у табачного сарая, ребята не убереглись. Раздался громкий окрик:
— Стой!
Ребята шарахнулись в сторону. Но было поздно: двое полицейских, лежавших в засаде, направили на них дула винтовок.
— Почему шляетесь по ночам?
Ребята попытались вывернуться: у них-де пропали лошади, лошади не свои, немцев, искали всю ночь, не нашли, а теперь боятся домой идти — без коней в станицу возвращаться не велено. Полицейских это не убедило.
— Руки вверх! Подходи по одному.
У Гени был револьвер — маленький бельгийский браунинг, который он раздобыл еще в Краснодаре. Он гордился своим браунингом, который действительно бил не плохо.
Геня, незаметно зажав в правой руке маленький револьвер, поднял руки. Он подошел первым. Резко опустил руку, хлопнул выстрел, другой…
Полицейские упали. Один из них закричал, пытаясь подняться с земли, схватил винтовку. Ребята бросились в кустарник.
Поднялась тревога. В предрассветных сумерках замелькали огни, с околицы бил ручной пулемет. Фашисты кинулись в погоню. Пули свистели над головами ребят, а они неслись стрелой, падали, поднимались, снова падали и снова бежали, стараясь не отрываться друг от друга. Ночь была на исходе. Восток посветлел. Из предрассветного тумана неясно вырисовывались кусты, станица, далекие горы. Но погоня настигала ребят…
Геня повернул влево, к Афипсу. Гитлеровцы потеряли было из виду беглецов, но ненадолго: над головами ребят опять засвистели пули.
Афипс после недавних дождей ревел и клокотал, нес коряги и камни, кружил в водоворотах. Страшно было броситься в его злые, вспененные волны, но иного выхода не было…
Ребята из последних сил боролись с быстрым течением. В кровь сбивая ноги об острые камни и коряги, вылезли они на противоположный берег. Вслед им продолжали строчить автоматы. Низко пригнувшись к земле, мальчики кружили в густом прибрежном ивняке.
Поднялось солнце, разошелся туман, впереди засияли далекие снеговые вершины. Выстрелы смолкли. Гитлеровцы не решились переправиться через бурный Афипс.
Ребята выжали мокрую одежду и, описав из предосторожности огромный крюк, только ночью вернулись в лагерь.
Немцы научились уже считаться с партизанами. Все основные дороги они зорко охраняли. И нам приходилось теперь выбирать места для наших диверсий самые на первый взгляд неудобные: такие, где немцы никоим образом не ждали нас.
Третьему взводу, под командованием Сафронова, было приказано пробраться между Крепостцой и Смоленской, выяснить огневые точки врага и устроить засаду. Идти нужно было не дорогой, а старой, заросшей тропой, по которой, может быть, много лет не проходил человек.
Об этой тропе мы знали только то, что сказал Сафронову местный житель:
— Сначала будет хмеречье, потом ерик. Пройдя по ерику, найдешь течею. Ну а дальше — с богом…
Слов нет — этого маловато. Но Сафронов все-таки должен был пойти и выполнить приказание. А он не сумел, бесцельно промучил взвод и вечером уныло вернулся на командный пункт.
Наутро я сам повел взвод.
Нас считали в лагере погибшими: слышали артиллерийскую стрельбу, разрывы мин, пулеметные очереди и решили, что третьего взвода и Бати вместе с ним уже не существует. А мы все же остались живы и здоровы. Только жестоко устали.
Вышли мы с командного пункта затемно. Пересекли десяток старых черкесских дорог, встретили бесчисленные ерики, течеи и забрались, наконец, в такой лабиринт, из которого, казалось, выхода не было.
Подсказало чутье: я свернул по одному из ериков, как две капли воды похожему на остальные, и не ошибся.
Шли мы шесть с половиной часов. Мучила жажда, но выручал дичок: мы уничтожили огромное количество яблок и груш.
Наконец впереди заблестела лужа. Вода в ней была грязная и пахла креозотом. Но нам она показалась нектаром…
По всем признакам, мы были уже поблизости от немецких огневых точек.
Половину взвода я оставил у лужи, с остальными осторожно двинулся дальше.
Кусты поредели. Взяв с собой только Слащева и Сафронова, я выполз на опушку.
Впереди, метрах в пятидесяти, на краю леса, просматривалось расчищенное место, а на нем какие-то странные бугры и ямы…
Я стал вглядываться. Оказалось, это была кочующая батарея противника: наблюдательный пункт, резервы прислуги и окопы с замаскированными орудиями.
Мы тщательно занесли все на бумагу и вернулись к своим. Сафронова я отправил обратно к луже с нашими рюкзаками, сам же с тремя разведчиками и пулеметчиками пополз вперед.
Ерик кончился. Впереди открылась поляна. Двое разведчиков поползли по ней, стремясь найти шоссе, к которому нам предстояло подобраться.
Разведчики скрылись, я же отполз в сторону и стал наблюдать.
Справа — сильно прореженный лес. Кучи хвороста сложены аккуратными рядами. Около куч — шалаши из свежих веток. Через поляну тянется полевой провод к какому-то странному возвышению. А слева — стога сена, сложенные совсем не так, как принято у нас на Кубани…
Запомнив все до мельчайших подробностей, я пополз назад к своим. Вижу: пулеметчик мой расположился под дикой грушей. Одним глазом внимательно наблюдает за поляной, другой скосил в сторону, где валяется под деревом дичок. Пулеметчик форменным образом распух: пазуха и карманы набиты грушами, рот полон, но выражение глаз пресерьезное…
Вернувшись, разведчики доложили, что шоссе найдено, а на третьей поляне в шалаше они видели телеграфный аппарат и двух немцев-морзистов. Порывались их захватить врасплох и отобрать аппарат, но вовремя удержались: рядом находилась немецкая застава.
Но из дальнейших расспросов выяснилось, что разведчики ошиблись: приняли проселочную дорогу за шоссе…
Пришлось двигаться дальше: шоссе надо было найти во что бы то ни стало.
Путь был очень труден: редкие лески с вырубленными кустами да открытые поляны — хуже трудно придумать.
Первыми ползли Гончаров и Ломакин.
Гончаров полз прекрасно: перебирая только пальцами рук и ног, он был невидим в траве. У Ломакина получалось плохо: он сильно вскидывал зад, припадал головой к земле, ничего не видел перед собой, но сам был виден весь. Одним словом, он был удивительно похож на страуса, который, спрятав голову в песок, уверен, что его никто не видит…
Через поляну переползли один за другим в шахматном порядке и снова начали наблюдать. Оказалось, что кучи хвороста в разреженном леске — замаскированные тяжелые пулеметы и сорокасемимиллиметровые пушки, а стога сена — тоже пушки.
Я снова все тщательно нанес на бумагу.
Впереди, метрах в двухстах, за высоким забором виднелась молочная ферма. Она мне показалась подозрительной…
Я взял с собою Гончарова, и мы поползли: надо было разузнать, что делают немцы на ферме.
Подобрались к самому забору. И тут — черт бы ее взял! — тявкнула и залилась пронзительным лаем собака. Из ворот высыпали немцы.
Мы с Гончаровым замерли.
Немцы постояли, повертели головами во все стороны и, обругав собаку, ушли.
Но лишь только они скрылись, проклятая собака опять заметалась на цепи. На этот раз выскочила целая толпа фашистов. Они долго смотрели по сторонам, спорили, махали руками, но в конце концов снова ушли.
Подобраться к ферме было немыслимо. Да и сгущались сумерки. Мы тронулись в обратный путь. Теперь ползти было легче: в темноте даже спина ползущего впереди Слащева не была видна.
К луже вернулись около полуночи. Нас угостили прекрасной холодной водой: рядом отыскали родник.
Спать мне в эту ночь не пришлось: проверял караул, следил, чтобы никто не храпел во сне, обдумывал план завтрашнего дня и решил: необходимо во что бы то ни стало заглянуть на молочную ферму…
На рассвете партизаны поднялись, мокрые от росы, позавтракали всухомятку и снова отправились искать шоссе.
У дикой груши, в кустах, где вчера сидел пулеметчик, я оставил взвод. Приказал лежать и прикрыть нас огнем в случае тревоги. А сам с Гончаровым и Слащевым пополз дальше.
Мы благополучно пересекли проселочную дорогу, углубились в лесок и осторожно выползли на опушку: перед нами, метрах в семидесяти пяти, лежало шоссе.
Три часа наблюдали за шоссе — ни души… Только пробежала немецкая связная собака.
Устраивать засаду на пустынном шоссе было бессмысленно.
Но меня заинтересовал лесок по ту сторону шоссе — он был неестественно густ. Я решил подобраться к нему и выяснить, в чем дело…
Как было трудно ползти! Трава скошена, кустов почти нет, полянка чуть приподнята и легко просматривается. Но все-таки я дополз до шоссе.
Чутье меня не обмануло: в леске стояли противотанковые пушки и тяжелые пулеметы. Это была немецкая огневая засада.
И это я занес на бумагу…
Строго говоря, пора было возвращаться обратно. Но молочная ферма не выходила из головы. Я решил еще раз попытать счастья.
До забора дополз благополучно. И на забор влез. Но только занес ногу, чтобы перебраться на крышу какого-то сарая, как неистово загоготали гуси…
На их гогот выскочили немцы. Я приник к забору.
Не знаю, почему немцы меня не заметили. Откровенно говоря, мне в те минуты было не до размышлений…
Выждав, пока гуси успокоились и собака перестала рычать, я пополз назад, так и не узнав ничего о ферме.
Когда я добрался до Слащева и Гончарова, мне показалось — я не видел их месяцы: ведь полчаса назад у меня не было надежды на встречу с ними.
Мы перевалили через проселочную дорогу, и тотчас из-за поворота неожиданно появилась рота немецких автоматчиков. Они шли на ферму, как всегда четко отбивая шаг, высоко вскидывая длинные ноги. Чертовски подмывало швырнуть в них гранату и сбить их самодовольную спесь.
К дикой груше мы вернулись благополучно. Товарищи, как и в прошлый раз, напоили нас вкусной водой: около груши они наткнулись на новый родник.
Всласть напившись, я спросил: «А следы у воды оставили?» — и сам отправился к роднику проверять. Так и есть: на влажном песке темнели свежие отпечатки немецких ботинок рядышком с нашими следами… Нужно было спешно уходить: сюда с минуты на минуту могли пожаловать немцы.
И вдруг с грохотом разорвался артиллерийский снаряд. За ним второй, третий…
Я подал сигнал отхода. Отправил вперед Гончарова — он должен был вести отряд напрямик, по еле заметной тропе, что взбегала на крутой подъем.
Идти было тяжело: ногу можно было ставить только на ребро. А вокруг рвались снаряды: это била та самая батарея, что была замаскирована в леске.
На половине подъёма Сафронов опустился на землю.
— Не могу. Сердце сдало. Идите. Мне все равно пропадать.
Я приказал взводу двигаться дальше, а сам присел рядом с Сафроновым. И тут увидел, что с двух сторон, окружая нашу горку, бегут немецкие автоматчики, а связисты сзади разматывают телефонный кабель.
Кое-как удалось поднять на ноги Сафронова и, поддерживая его, спуститься со взводом в ерик.
Стрельба прекратилась: артиллеристы потеряли нас из виду. Мы повеселели, даже Сафронов улыбался.
Но в воздухе послышался характерный рокот: над ериком, почти касаясь брюхом верхушек деревьев, летел «мессершмитт». Он увидел нас, дал две очереди, сбросил дымовые ракеты, еще пустил три очереди и ушел вперед. И снова заговорили немецкие пушки, сделали несколько десятков выстрелов и замолчали.
Мы шли быстро. Пот лил с нас градом. Мучительно хотелось пить. Но надо было вырваться из мешка, занять сильную позицию и, если придется, принять бой.
Мы остановились у дефиле: по бокам поднимались крутые отроги гор, между нами и немцами лежала открытая поляна.
Я дал взводу пятиминутную передышку. Люди напились воды из родника и повеселели. Сердечный припадок Сафронова прошел.
Взвод занял боевые позиции: справа — группа под командованием Сафронова, слева — группа бойцов со старшиной Тарасовым, в центре — пулеметчик Федосов. Я лег рядом с пулеметом.
Ждать пришлось недолго. Минут через десять в кустах мелькнула фигура немецкого автоматчика. Он вышел на поляну, огляделся. Мы молчали.
Автоматчик подал знак, и на поляну со всех сторон вылезли десятки фрицев.
Они шли спокойно: их обманула тишина.
Я подал сигнал. Пулеметчик резко дал первую короткую очередь вправо, вторую — влево и длинную — в середину. Одновременно грохнул залп наших карабинов, забили короткие очереди автоматов.
Немцы заметались в панике, рванулись было вперед, потом, теряя убитых, откатились в кусты.
Я приказал немедленно занять запасные позиции.
И тотчас противный воющий свист наполнил воздух: немецкие мины рвались у камней, за которыми мы только что лежали.
Из-за прикрытия я наскоро подсчитал потери врага: убито тридцать два, в траве корчилось несколько десятков раненых.
Заговорила и батарея: немцы переносили огонь в глубь дефиле, да запоздали, — мы уже вышли из зоны обстрела и знакомыми тропами вернулись к своим.
Потерь не было. Но все тело так ныло от усталости, что каждый украдкой щупал себя, не ранен ли.
Я отправил со связным свои записи нашему командованию. А через три дня получил из штаба радиограмму: немецкая батарея, огневая засада на шоссе, тяжелые пулеметы в роще — все, что обнаружили мы во время «прогулки» к молочной ферме, накрыто бомбами нашей авиации.
Еще в Краснодаре весь наш комсостав и мы с Евгением уделяли многие часы изучению и выработке тактики нападения. Каждый из нас знал, что успех будущих боев и диверсий зависит прежде всего от тщательной и разносторонней подготовки к ним.
И как бы ни была мала диверсионная группа, помимо наблюдателя она выделяла и ядро прикрытия, которое, после того как группа нападения уже вступила в бой, старалось отвлечь ловкими маневрами удар противника на себя.
Огромное значение в наших операциях имело особое чувство боя, которым должен был владеть командир группы. У Евгения это чувство было развито чрезвычайно: в пылу схватки почуять, уловить те секунды перелома, в какие ошеломленный внезапностью и стремительностью нападения противник начинает приходить в себя, и дать партизанам сигнал к немедленному отходу.
Мы нападали небольшими группами, почти всегда силы противника превосходили количественно в десятки раз наши силы. Но если нам не удавалось истребить врага до того момента, когда он приходил в себя, мы умели вовремя отходить. Пути отхода всегда были заранее известны каждому участнику нападения. Было бы крайне легкомысленно, не учитывая переломного момента в психике врага, вступать своей маленькой группкой в штыковую драку с врагом. Так трагически погибли многие из наших соседей-партизан из Ейского отряда моряков. Охваченные жгучей ненавистью к фашистам, ейчане ринулись в штыковой бой с ними, когда нужно было отойти и рассеяться. А какие это были храбрецы! Сколько уничтожили бы они еще интервентов, если бы владели тактикой нападения и отхода!..
По всем правилам этой разработанной нами еще в Краснодаре тактики и была проведена нами в сентябре крупная операция.
Геня и Павлик лежали в дозоре.
Ночь была неспокойная, ветреная.
Ветер шумел в верхушках деревьев. Журчала вода в далеком ручье. По ту сторону дороги протяжно кричала ночная птица. Когда ветер затихал, слышно было, как в придорожных кустах возникают и опять замирают неясные ночные шорохи…
Надо бы встать, потянуться, размять онемевшие ноги, дотом завернуться в плащ и уснуть. Но спать, разумеется, никому из комсостава не пришлось: надо было лежать, смотреть, слушать.
Позади остался тяжелый, как всегда, переход по лесным тропам, по крутым склонам, через бурные, своевольные «афипсики».
К месту диверсии пришли ночью. Еременко, не спеша и отказываясь от помощи, — он всегда боялся утруждать чем-нибудь товарищей — заложил мины. Выставили дозоры. В соседних кустах залегло ядро прикрытия…
Проснулась какая-то пичужка, пересела на соседнюю ветку, повозилась и затихла. Ежик деловито пробежал под ветвями, наткнулся на человека, чуфыкнул испуганно и сердито и отскочил в сторону. Треснула ветка, донесся приглушенный шепот — это Евгений проверял караулы. Где-то далеко, так далеко, что не разберешь по звуку — свои или чужие, прогудели самолеты, и опять все стихло…
Томительно тянулись часы. Наконец рассвело. Ослепительно поднялось солнце из-за гор. Туман рассеялся, заблестела роса в траве. В лесу поднялся птичий гомон.
Неожиданно в птичьи голоса ворвался новый звук. Он был еле слышен. Трудно разобрать, что это.
Наконец стало ясно слышно, что гудели моторы. Далеко-далеко, не понять сразу — в воздухе ли, над горами или на дороге от Ново-Дмитриевской.
Гул становился все явственнее…
— Павлик, беги к Евгению, — зашептал Геня. — Танки подходят к Афипсу.
Евгений сидел на дереве. Оттуда ему в артиллерийский бинокль видна была вся дорога, как на ладони.
— Янукевич, будить всех! Приготовиться к бою! — скомандовал Евгений.
Сжимая в руках гранаты, люди замерли в придорожных кустах.
Уже доносился лязг танковых гусениц и рокот тяжелых машин.
Пулеметная очередь разорвала тишину. Глухо ухнула пушка. Снаряд пролетел, срезая ветки, в щепы разбивая стволы деревьев. Новичок подумал бы, что немцы нащупали партизан и сейчас обрушат на них огонь своих пулеметов. Но Евгений знал вражеские повадки: это фашистская колонна, войдя в лес, как всегда, била для самоуспокоения по кустам — для «профилактики»…
— Подтянуть дозоры к группе! — спокойно приказал Евгений.
Первым, как обычно, пронесся мимо танк. За ним в облаке желтой пыли шла тяжелая машина с автоматчиками. Стоя в кузове вплотную друг к другу, они били по кустам бессмысленно, без цели.
А дальше надвигались новые машины — с боеприпасами, с автоматчиками, с продовольствием.
Как бесконечно медленно тянулись секунды! Казалось, что танк уже давно миновал то место, где ночью Еременко заложил мины…
Неожиданно, хотя этого ждали все партизаны каждую секунду, взрыв потряс землю. Взорвался, наконец, головной танк. Началось!..
Немецкая колонна по инерции несется дальше. Перед засадой вырастает второй танк. Евгений, чуть приподнявшись, швыряет в него противотанковую гранату и снова припадает к земле. Танк пытается развернуться. Но гусеница разбита, и он оседает в канаву, загораживает дорогу. На него с ходу наскакивает ближайшая машина и тут же вспыхивает ярким пламенем.
Летят бутылки с горючим, рвутся гранаты, не умолкая бьет наш пулемет.
На дороге мечутся тяжелые машины, давя колесами раненых немцев. Машины ищут выхода из огненного кольца. Но выхода нет. Всюду гранаты, взрывы, столбы огня, пули партизанских карабинов…
В шум боя врывается новый звук: фашистский танк, шедший в хвосте колонны, найдя сход с высокого шоссе в глубокий кювет, сумел выбраться на другую сторону и, подминая под себя деревья, рванулся по кустам в тыл партизанам. С каждой минутой он набирает скорость. Евгений в шуме боя не слышит его.
Геня — наблюдатель. Он видит, что сейчас танк прорвется через ольшаник и гусеницами раздавит Евгения и всю его группу.
Геня бросился танку наперерез.
Он бежал в открытую, не сгибаясь, не прячась.
Фашисты заметили его и послали навстречу Гене короткие пулеметные очереди. Но пули летели мимо. Чудо? Случайность? Нет, закономерность: танк продирался сквозь молодую поросль и на буграх кренился из стороны в сторону.
Геня бежал навстречу. Он был уже совсем рядом с танком.
Не спеша, как на ученье, Геня занес руку назад, швырнул противотанковую гранату и юркнул за дерево.
Громыхнул взрыв. Геня ждал… Замолчавший было танк ожил.
Короткие секунды — и дуло пулемета повернулось к Гене.
На выручку пришел Павлик: кошкой бросился он к другу, рванул его за руку, и оба упали на землю.
Первая прямая очередь пронеслась мимо.
Уловив перерыв в очередях, Павлик швырнул гранату под башню. Танк затих.
А по лесу уже неслись один за другим сигналы отхода — редкие отрывистые свистки Евгения: подошла вторая фашистская мотоколонна, и немцы огромным полукругом охватывали место боя, пытались сжать в кольцо партизан. В бой вступило ядро прикрытия.
Партизаны уже пробирались в горы по лесной тропе.
Отряд возвратился на стоянку под Крепостную. И тут только заметили, что Геня с трудом снимает плащ. Плащ был весь в крови. Елена Ивановна бросилась к сыну, сняла второпях наложенную повязку: вдоль плеча темнела рана.
Геню ранило еще до схватки с танком. Наскоро перевязав себя, он бросился в бой. Потом начался отход. Мучительно болело плечо. От потери крови кружилась голова. Но Геня никому не сказал о своей ране.
Боясь задержать товарищей, Геня шел, стиснув зубы, наравне с другими переходил реки, карабкался на кручи. И только тут, на стоянке, когда увидел мать, почувствовал, что силы иссякли…
Его поступок никого из нас не удивил, потому что в нашем отряде свято соблюдалось партизанское правило: держаться до последних сил, чтобы не обременять своей персоной товарищей, не помешать друзьям быстро и точно закончить операцию.
В этом бою был ранен не один Геня: госпиталь Елены Ивановны пополнился новыми пациентами. Правда, они пролежали на госпитальных койках одну ночь, а утром все вышли на поверку, а к Елене Ивановне стали ходить только на перевязку.
…Одна диверсия, другая, пятая — и об отряде нашем заговорили по станицам. К были, как водится, приплетали и небылицы. А почему? Потому, что богатырский народ наш знал свою силу и верил в победу настолько, что мечту и веру в воображении своем воплощал в нечто уже свершенное.
Наших разведчиков все чаще спрашивали в станицах:
— Вы побили больше сотни немцев на шляху около Смоленской?
— Мы побили. Только не сотню, а полсотни.
— Ой, плохо считаете, голубчики! Там этого падла штук полтораста в пыли валялось. Да чьи ж вы, такие геройские?
— Мы из отряда Бати.
— А он сам из Краснодара?
На этот вопрос весь отряд до единого человека давал один и тот же ответ:
— Мы все дальние, из Роговского района.
Мне самому одна ладная казачка в Крепостной рассказывала:
— Видела я вашего Батю — ну и казак! Пудов на восемь весом будет, а ростом — куда твоя сажень…
Дошла наша слава и до немцев. Батю стали разыскивать, обещали деньги. И снова вспоминали мы дорогого всему отряду Марка Апкаровича: он создал это имя на Кубани. Ему мы были обязаны многим.
…Дорога, что идет мимо хребта Карабет, огибая гору Саб, место безлюдное и глухое: тенистые кедры спускаются по крутому ущелью, и густая ольха подходит к самой обочине.
Этот путь облюбовали немецкие разведчики. Осторожно пробираясь кустами, ходили здесь и связные партизан.
Первое время у горы Саб было мирно и спокойно. Но позже все резко изменилось: один за другим начали исчезать связные наших соседей. Их находили убитыми в ольшанике у дороги. Убийца был метким и бережливым стрелком: он поражал свою жертву первой и единственной пулей. Здесь явно орудовал матерый немецкий «охотник»-снайпер.
Его искали, пытались перехитрить, заманить в ловушку — он был неуловим.
Иногда после таких облав казалось, что фашистский снайпер прекратил «охоту». Но на следующий день у горы Саб снова раздавался одиночный выстрел — и на тропинку падал партизан, сраженный пулей в голову.
Вот Евгений и решил во что бы то ни стало выловить немецкого снайпера.
Погожим солнечным днем Евгений и Геня пошли к злополучной тропинке. Мы не зря учились ходить цепочкой: передний смотрит только под ноги, чтобы не наскочить на мину. Идущий за ним ступает смело, не глядя на землю, — его дело высматривать врага по сторонам. Следующий глядит далеко вперед…
Так шли по тропинке и мои сыны. Они прислушивались к каждому шороху. Внимательно осматривали: Геня — кусты, Евгений — деревья. Искали на тропинке хотя бы след «охотника»: пустую гильзу или отпечаток подошвы, подбитой гвоздями с широкой шляпкой, — ничего…
На тропе было тихо и безлюдно. Только где-то далеко за горным кряжем глухо ухали пушки да весело перекликались в лесу голоса иволги.
Братья пошли в обратный путь той же тропой. Геня шел впереди, настороженно всматриваясь в кусты. Евгений чуть поодаль от него следил за деревьями.
Чуткое ухо Евгения уловило еле слышный шорох… В густой кроне кедра зашевелилась ветка… Появилось дуло снайперской винтовки. Оно медленно поворачивалось вслед за Геней.
Евгений мгновенно упал на колено и выстрелил по кедру.
— Что ты? — удивился Геня.
А с дерева упала оптическая винтовка. За ней медленно сползло на землю тело убитого снайпера.
Самая высокая гора в нашем районе — Афипс. За ее вершиной, лысой, как колено, лежало прекрасное высокогорное пастбище.
Взобраться на него было чрезвычайно трудно: крутизна, ущелья, глубокие расщелины. Но овладеть им казалось нам заманчивым. Эта горная неприступная крепость господствовала над дорогой, ведущей к Черному морю, в тыл нашей войсковой группировки под Новороссийском.
Агентурная разведка донесла, что немцы зарятся на лысину Афипса — хотят использовать ее для посадки транспортных самолетов и высадки воздушного десанта.
Надо было опередить их во что бы то ни стало.
С первого взгляда это казалось простым и легким: если на лысине должна быть крупная партизанская застава, то, следовательно, она будет там. Но мы дорожили каждым человеком — мы широко разворачивали диверсионную работу, и люди у нас ценились буквально на вес золота. Решено было поэтому соединить полезное с приятным: перегнать на вершину Афипса большую часть нашего стада и пастухам поручить пасти скот и охранять лысину. Пастухами на лысину были посланы: инженер Леонид Федорович Луста, токарь Алексей Иванович Припутнев и газовый мастер Ефим Федорович Луговой.
Прошло несколько дней, и с Лустой случилось несчастье: его украли с лысины Афипса.
Стоял один из тех ясных ласковых дней, когда суровая дождливая осень еще не вступила в свои права, но солнце уже не пекло, как прежде, а небо сияло по-летнему, высокое и голубое.
Было далеко за полдень. Мы сидели в столовой лагеря и обсуждали план очерёдной диверсии. Зазвонил телефон:
— Говорит застава… С Лустой несчастье… Сейчас у вас будет пастух, он все расскажет.
К летней столовой подбежал Припутнев.
— Батя, Лусту украли… Мы пасли скот. Ночью напали неизвестные. Человек пятнадцать. Мы с Луговым отстреливались, пока были патроны. Потом спрятались в стоге сена. Грабители схватили Лусту, — он стоял в карауле, — и вместе с ним увели девять коров. Что за люди, в темноте не разобрали. Знаю только, что говорили по-немецки и по-русски. На рассвете мы перегнали скот на базу соседнего отряда, а я поспешил сюда.
— Геня, Мусьяченко, Павлик, по коням! — сказал я. — Александру Дмитриевичу Куцу взять трёх бойцов и догонять.
К сожалению, Евгений в это время ушел на очередную разведку.
Быстрым аллюром лошади вывели нас по лесной тропе из лагеря. Впереди ехал Мусьяченко — он лучше всех знал дорогу. За ним Геня, за Геней — я, сзади нас прикрывал Павлик.
Дорога шла между купами деревьев и отвесными, обрывистыми скалами. Рядом извивался Афипс. Несколько раз пришлось переправляться вброд.
У Малых Волчьих Ворот мы попали в большую воду. Убавив рысь, вытянув вперед шеи, кони спотыкались о скользкие камни на дне реки. Но все же вынесли нас на высокий берег.
— Стой, ребята! Что за пожар? — вышли из кустов нам наперерез четыре моряка в тельняшках. Это были наши друзья — матросы-партизаны соседнего Архипо-Осиповского отряда. Они возвращались из глубокой разведки.
— Мы с вами, — заявили моряки, узнав о похищении Лусты. — Любопытно узнать, кто это добрых людей по ночам крадет? Но пеший конному не товарищ. Мы пойдем напрямик через горы, авось не опоздаем. До встречи!
Снова широкой рысью помчались наши кони. Уже осталось позади древнее черкесское кладбище, смешанный лес, и перед нами возникли Большие Волчьи Ворота.
Будто сказочный великан громадным мечом рассек надвое гору. В темном ущелье ревет Афипс. Узкая тропа — на ней не разъехаться двум всадникам — тесно жмется к отвесной скале. Над головой висят каменные глыбы. Знаменитое «пронеси, господи» Военно-Грузинской дороги в подметки не годится Большим Волчьим Воротам.
За Воротами поднимался темный лес. Я никогда не видел таких деревьев-великанов: строевые корабельные сосны нашей Центральной России рядом с ними показались бы мелкой порослью.
Дорога становится все круче. Наши усталые лошади шли шагом. Мы спешиваемся и ведем лошадей под уздцы.
Спускаются сумерки.
Неожиданно из кустов прямо на нас выскочили огромные, злые лохматые кавказские овчарки: мы добрались, наконец, до пастбища соседнего отряда.
Здесь был наш Луговой. Но рассказ его не дал нам ничего нового: все оставалось таким же загадочным и таинственным.
Мы устали. Заманчиво было бы остаться здесь, в этом шалаше, обтянутом шкурами, и уснуть у костра. Но отдыхать было рано…
Наскоро выпив по кружке горячего чая и закусив ломтями кукурузного хлеба, мы снова ушли в темноту.
Ночь стояла безлунная. Не видно было даже крупа лошади, идущей в двух шагах передо мной. Ориентировались по слуху, а под ногами — рытвины, ямы, камни, стволы упавших деревьев…
Перевалили через гору Афипс. Начинался спуск. Пришлось идти очень медленно.
И вот перед нами крутой, почти отвесный обрыв. Под ним пастбище, где прошлой ночью похитили Лусту. Но в эту кромешную тьму спускаться было немыслимо.
Мы решили заночевать. Легли тут же на земле, постелив одеяла и выставив караул. Меня разбудил Геня:
— Папа, вставай — светает.
Осторожно спустились с обрыва. Иногда приходилось ползти на карачках. Наши горные лошади съезжали на заду.
Наконец мы прибыли на место происшествия. Ясно видна помятая трава, но крови нет: Лусту взяли живым.
Мы долго изучали следы. Их было много на траве, на песке, на влажной глине у ручейка — отчетливые, ясные отпечатки подошв, подбитых гвоздями с широкой шляпкой.
— Немцы, — утверждал Мусьяченко.
Но у ручья следы исчезали. Будто здесь грабители поднялись на воздух, захватив с собой и Лусту и коров. Сколько мы ни лазили по кустам, вдоль ручья, у обрыва — ничего… Но Мусьяченко не отчаивался:
— Найдем. Быть того не может, чтобы следов на земле не оставили.
Поиски длились добрых полчаса. Геня волновался:
— Папа, они никуда не ушли. Они где-то здесь, в кустах…
Как бы в подтверждение его слов с обрыва скатился камень. За ним второй, третий.
Мы легли в густую, высокую траву. Неужели Геня прав и грабители тут, рядом?
Но сверху раздался знакомый треск цикады: это наши давали знать о себе. И через несколько минут на поляну спустились четверо моряков и трое партизан во главе с Куцем: они встретились за Большими Волчьими Воротами. Наши ехали верхом. Моряки, положив на лошадей оружие и заплечные мешки, бежали рядом, держась за стремена.
Снова мы начали поиски следов. И снова — никакого результата.
— Нашел! — закричал наконец Мусьяченко.
Он стоял на берегу ручья, смотрел на еле заметные следы на песке и говорил уверенно, будто читал раскрытую книгу.
— Войдя в ручей, грабители долго шли по воде, чтобы сбить нас с толку. Здесь они вышли на берег. Их примерно человек пятнадцать. Ходить по-партизански, след в след, не умеют. Среди них идет Луста — вот отпечаток его сапог. Ступает уверенно и твердо: не ранен, значит, наш Леонид Федорович.
— Ну, теперь все в порядке! — радовался Геня.
— Не очень, — возразил ему Мусьяченко. — Эта тропа идет к Холодной Щели. Если они доберутся до нее, их оттуда не выкуришь: они перебьют нас, как куропаток. Я хорошо знаю эту проклятую Щель.
Мы посовещались и решили: моряки идут по следам; Куц во главе трех партизан сворачивает влево, чтобы закрыть дорогу грабителям в Улановку; моя группа, справа огибая тропу, должна опередить врагов и закупорить вход в Холодную Щель.
Застоявшиеся кони с места взяли быстрым наметом. Узкая тропка то взбиралась на холмы, то круто спускалась вниз, вилась меж деревьями, временами огибала скалы.
Мы мчались около часа. Моя рыжая лошаденка вся потемнела от пота и тяжело дышала.
Наконец вырвались на открытую полянку, со всех сторон окаймленную кустами. Вдали темнел узкий вход в ущелье, заросший орешником.
— Холодная Щель! — прокричал Мусьяченко.
Мчась через поляну, я увидел, как Геня на полном скаку придержал лошадь и стал внимательно всматриваться во что-то темное на тропе: на желтом песке в открытой кобуре лежал револьвер. Я закричал:
— Ловушка, Геня! Вперед!
Геня резко бросил коня в сторону. И тут же слева, из-за камней старой черкесской крепости, загрохотали выстрелы. Пули жужжали над головой. Геня, чуть задержав лошадь, старался прикрыть меня своим телом.
Мы карьером неслись вперед. Пули жужжали по-прежнему. Враги целились только по всадникам: им нужны были наши кони.
В орешнике, на подходе к Щели, мы соскочили на землю и положили лошадей. Умные кони замерли, вытянув ноги и спрятав головы за камни. Мы легли за брюхо лошадей и по очереди отвечали на вспышки выстрелов в темных кустах на той стороне поляны.
Перестрелка длилась минут пятнадцать.
Вдруг слева вспыхнула частая ружейная стрельба. Это подошла группа Куца и, решив, очевидно, что мы попали в беду, ринулись в атаку.
Огонь становился все яростнее. Прячась за кустами, часть врагов подползала к нам все ближе и ближе. Силы были слишком неравны, чтобы принять открытый бой. Оставался один выход: попробовать перехитрить грабителей. И я приказал своим «умирать» по очереди.
Первым прекратил стрельбу Павлик. Его «труп» лежал за брюхом лошади. Но его карабин по-прежнему был обращен в сторону врага и палец на курке: Павлик не спускал глаз с кустов.
Вторым «умер» Мусьяченко, за ним — Геня, и, наконец, «умер» я.
Враги били несколько минут. Мы молчали.
Из кустов выглянули два немца и тотчас же исчезли. Потом снова вылезли и медленно, припадая к камням, направились к нам.
Мы лежали неподвижно. Только моя рыжая лошадь дрожала мелкой дрожью.
Немцы приближались. Нас отделяло от них каких-нибудь пятьдесят метров. Павлик еле заметным движением пододвинул к себе карабин…
В кустах же загремели новые выстрелы, и раздалось громкое «ура»: это вошли в бой моряки.
Немцы упали в испуге за камни. Потом один из них приподнялся, внимательно оглядел наши «трупы» и закричал своим:
— Здесь все кончено! Вперед, за мной!
Отстреливаясь, немцы выскочили из кустов. За ними бежали матросы. Левее, наперерез немцам, спешила группа Куца.
Мы же попали в тяжелое положение — стрелять нельзя: попадем в своих. Лежать «трупами» и пропускать врага в Холодную Щель — бессмысленно…
Не сговариваясь, Геня с Павликом поднялись во весь рост и бросились навстречу немцам.
— Ложись! — успел крикнуть своим Павлик, широко размахнувшись гранатой.
Появление оживших мертвецов произвело на врага ошеломляющее впечатление. На несколько секунд немцы замерли и, сбившись в кучу, стояли как вкопанные.
В их гуще разорвалась граната Павлика. За нею полетела граната Гени, потом «лимонка» Мусьяченко. Последней разорвалась моя граната.
Уцелевшие немцы бросились к кустам. Геня и Павлик били по ним из карабинов.
Только четырем немцам удалось спрятаться в кусты. Матросы, выхватив ножи, кинулись за ними…
Мусьяченко почти не ошибся, когда считал следы у ручья, — их было шестнадцать: двое предателей и четырнадцать матерых фашистов-диверсантов. Судя по найденным у них документам, они отправлены были в предгорья, чтобы перебить командование наших партизанских отрядов.
Очевидно, они предполагали обосноваться в горах надолго и решили обзавестись своим стадом. Поэтому и навестили наше пастбище. Лусту же, надо думать, захватили как «языка», надеясь получить от него нужные сведения.
Но куда же они дели Лусту?
Мы внимательно осмотрели кусты, лазили по окрестным скалам, нашли своих коров (испугавшись выстрелов, они разбрелись по кустам), но Лусты не было… И спросить о нем не у кого: ни одного диверсанта не осталось в живых.
Мы решили оставить у Холодной Щели Павлика и Геню: они должны обшарить каждый кустик, но Лусту найти живым или мертвым. Сами отправились домой. И вдруг справа у скалы появилась фигура.
— Леонид Федорович! — закричал Геня.
Ребята бросились к Лусте. Он спускался к нам медленно, тяжело опираясь на плечо Павлика.
Оказывается, немцы учинили ему допрос «с пристрастием». Они старались выпытать сведения о партизанах, но ничего не добились и отложили разговор до следующего раза. А тут разгорелась схватка, немцам стало не до Лусты, и ему удалось отползти в кусты. Перепилив об острый край скалы ремни, связывавшие руки, он освободил от ремней ноги и спрятался в глухой расщелине. Но здесь Луста потерял сознание, а придя в себя, услышал на поляне знакомые голоса…
Хороша картошка под Ставрополькой: крупная, чистая, рассыпчатая! И лук хороший: фиолетовый, сладкий. А главное — вымороченными лежали картофельные поля: почти всех жителей немцы угнали в глубокий тыл. Зря гнил в земле картофель. А у нас в лагере его не было… Да и чеснок нам был необходим: Елена Ивановна не зря пугала нас цингой — она уже начала появляться в соседних отрядах…
Но горе в том, что немцы зорко берегли эту картошку: выставили караулы на картофельном поле, а рядом — дзоты. Взять ее предстояло, очевидно, с боем…
Сложная операция — заготовка картофеля в партизанских условиях. Сложная и опасная. План заготовки мы разрабатывали основательно. Прежде всего наши разведчики выясняли, на каких участках картофель особенно хорош, где стоят немецкие караулы, как расположены дзоты, по каким направлениям возможны удары немцев и достаточно ли удобны дороги для нашего отхода.
Отряд «картофельников» разбился на три группы.
Первой группе — пулеметчикам и стрелкам — была поставлена задача залечь в засаде и взять на прицел амбразуры дзотов и пути движения немцев к картофельному полю.
Вторая группа — в нее входили гранатометчики — должна была ждать немцев непосредственно у поля.
Третья — картофелекопатели — обязана была без выстрелов снять часовых, быстро и бесшумно выкопать картофель и доставить его в условленное место.
Ночь операции выдалась на редкость удачной: не видно ни зги.
Первыми вышли гранатометчики: им предстояло пробираться в засаду кружным путем. Минут через сорок двинулись пулеметчики и стрелки. И только после этого отправились картофелекопатели.
Тишина.
Небо покрывали облака. На востоке, на изорванной по краям полосе неба, на минуту вспыхивали синие звезды и снова исчезали за тучами. Тявкала спросонья собака где-то в станице. А на широких картофельных полях стояла тишина, будто живой души вокруг не было.
Бесшумно наши сняли немецкий караул… Полчаса томительного ожидания, и Малышев, тяжело дыша, принес первый мешок картошки. За ним прибежали еще несколько человек с мешками. Причина раздобыл лук и с гордостью положил его у моих ног:
— Получайте, Батя! Не лучок — сахар!
«Еще час такой работы, и мы будем обеспечены картофелем на всю зиму», — думал я.
Но тут произошла непредвиденная заминка: немцы в неурочное время решили проверить свой караул. Из станицы вышли четверо солдат. Наша засада пропустила их, условным сигналом сообщив об этом картофелекопателям.
Это было так неожиданно, что двое из наших, перепутав, куда надо двигаться при тревоге, нос к носу столкнулись с немцами.
Короткая автоматная очередь, и четверо фашистов упали мертвыми, так и не успев сделать ни одного выстрела. Но тотчас же из левого немецкого дзота ударил пулемет. Он бил, не жалея патронов. А справа уже бежал к полю целый взвод фашистов.
Наша засада, подпустив их вплотную, швырнула гранаты, дала несколько очередей из автоматов и быстро переменила позицию. На старом же месте тотчас с воем и скрежетом разорвалась немецкая мина. Минометы били с двух сторон. Не смолкал тяжелый пулемет. Новые группы фашистских солдат спешили к злосчастному картофельному полю.
Бой разгорался нешуточный. Уже нечего было думать о заготовке: уйти бы только.
Особенно тяжело пришлось нашим пулеметчикам: немцы нащупали их и старались взять в клещи.
Часто меняя позиции и продолжая отстреливаться, пулеметчики наши стали отходить к лесу. Им удалось даже вывести из строя вражеский пулемет. Но вокруг них по-прежнему выли и рвались мины и все теснее сжималось кольцо.
И, наконец, немцы преградили нашим отход к лесу…
Но тут фашисты допустили ошибку: группа немецких солдат, занявшая тропинку в горах, выдала себя одиночными вспышками выстрелов.
Мы неслышно подползли к ним и забросали гранатами: брешь была пробита. Наши пулеметчики быстро отошли в горы.
Кружным путем, задыхаясь под тяжестью мешков, чуть не бегом мы отступили к лесу.
В лагерь мы добрались только на рассвете.
Евфросинья Михайловна не ложилась. Она нетерпеливо выхватила у Причины мешок, развязала его и сказала огорченно:
— Одной грязи принесли…
В мешках действительно было много земли, и Причина ничего не ответил нашему шеф-повару.
На обед в тот день нам подали жареный картофель, щедро сдобренный луком.
Причина подошел к Евфросинье Михайловне и, улыбаясь, сказал:
— Вы маг и волшебник: из грязи — такое блюдо. Позвольте еще тарелочку.
Евфросинья Михайловна покраснела, на добрые глаза ее навернулись слезы. Она сказала тихо:
— Иногда такое слово вылетает, что потом всю жизнь вспоминаешь его со стыдом… Картошка эта кровью партизан полита, а я… «грязь»…
Смоленская служила теперь немцам передним краем обороны против партизан. Подступы к станице были сильно укреплены фашистами.
Но буквально в трех километрах от этого предгорного края немецкой обороны вилась замысловатая тропа, по которой под носом у немцев постоянно ходили партизаны. Тропу эту станичники называли «дорогой босяков». Правда ли, нет ли — хаживал по ней Максим Горький. Но несомненно, этой «дорогой босяков» уходили в горы от царских жандармов люди беспаспортные, свободолюбивые, преследуемые.
Как-то, возвращаясь с большой операции на коммуникациях в тылу у немцев, шли мы этой «дорогой босяков» к себе домой, в горы.
Янукевич, командир первого взвода, все разглядывал поля с кукурузой у края дороги. Потом обратился ко мне:
— Товарищ командир отряда! Хорошо бы нам и здесь заняться заготовками на зиму: наломать кукурузы у самой Смоленской и вывезти к себе в лагерь. Операция хотя и рискованная, но могла бы получиться интересной.
«Интересными» операциями я уже был сыт вполне. Но о «заготовках» мы с Мусьяченко не переставали думать. Наши соседи кировчане уже испытывали острую нужду в провианте. Немцы открыли все их базы и ограбили до грамма. Они могли найти и наши оставшиеся пока в земле базы — ни за что не поручишься на войне…
— Надо потолковать в лагере с комиссаром и с командирами, — ответил я Янукевичу.
План заготовки кукурузы вскоре был разработан, и через несколько дней мы выехали на хутор Шабанов. Он расположен у края предгорного леса, невдалеке от «дороги босяков».
Разведка уже произвела осмотр местности, и Евгений, встретив меня на многогорье Ламбина, доложил:
— Хутора Шабанов и Макартет свободны от постоя немцев, их гарнизоны по-прежнему стоят в Консулове, Ново-Свободном и Алексеевской. Обстановка такая же, как мы и предполагали.
Я распределил свои силы: первый, самый сильный взвод, под командой Янукевича, залег цепями у стыка дорог Северская, Смоленская — Консулово, под самой немецкой заставой. Если немцы обнаружат нас, Янукевич даст им отпор и, отходя, предоставит нам возможность незаметно отвести в другом направлении подводы с кукурузой.
Второй взвод ломал кукурузу. Третий отвозил ее на хутор Шабанов, оттуда мы перекинем ее в лагерь.
Дозоры разведки вели наблюдение за хуторами, занятыми немцами, оберегая наш левый фланг.
Работа закипела. Все шло гладко. Дело происходило, разумеется, ночью. Мы спешили окончить операцию до рассвета.
Но уборка кукурузы — работа не легкая. Мы же решили не оставлять немцам ни одного початка — пусть злятся!
Работали, обливаясь потом, торопились, и все же рассвет застал партизан в кукурузе.
Командир второго взвода, инженер Ельников, нервничал, торопил своих людей: каждую минуту мог появиться противник.
И уже от взвода охраны ко мне подъехал с донесением старшина, присланный Янукевичем: в станице началось движение немцев.
Я приказал Ельникову немедленно загрузить последние подводы и больше не возвращать их. Янукевичу же передал: как только подводы спустятся в балку, за «дорогу босяков», пусть он начнет отходить в противоположную сторону — к многогорью Ламбина.
Едва последняя подвода выехала с места погрузки, как на дороге, со стороны Смоленской, послышались немецкие ругательства и крики избиваемых хлыстами и прикладами женщин. Гитлеровцы под конвоем гнали их на уборку этой же кукурузы.
В то же время Янукевичу, лежавшему со своим взводом в цепи, наблюдатели донесли, что справа из-за кустов появились немецкие кавалеристы…
Янукевич приказал взводу приготовиться.
Вот уже прошли казачки, сопровождаемые конвойными автоматчиками.
С другой стороны приближались всадники. Расстояние между ними и партизанами уменьшалось. Взвод выжидающе смотрел на Янукевича…
И вот рука его поднялась и резко опустилась — раздался залп карабинов, заговорили пулеметы, автоматы.
Часть всадников рухнула на землю вместе с конями. Там лошади неслись по полю без кавалеристов. Тут подстреленные кони бились на земле, придавив собою немцев.
Но кое-кто из гитлеровцев уцелел. Эти повернули лошадей и стремглав понеслись назад к станице. Там уже поднялась тревога и пальба.
Геня и Павлик лежали в дозоре. Мимо них немцы гнали казачек. Когда же раздались залпы Янукевича, конвой растерялся. Пользуясь замешательством, ребята выскочили на дорогу, схватили первого попавшегося немца-конвоира, скрутили ему руки и утащили в кусты.
Пока автоматчики конвоя оправились от неожиданности и открыли стрельбу, Геня с Павликом были уже далеко.
Они добрались до своих коней и по казачьему обычаю перекинули пленного поперек седла. Один из ребят ускакал с добычей, другой кинулся назад выполнять обязанности наблюдателя.
Позднее, на передовой стоянке, выяснилось, что захваченный ими немец — офицер хозяйственной службы горноальпийской дивизии, недавно прибывший из Германии.
Янукевич, маскируясь кустами, отходил к горам, в сторону от кукурузы.
Второму взводу я приказал прикрыть подводы. Дальней разведке — следить за флангами на случай попыток отрезать нас от гор: это был любимый прием гитлеровцев.
Едва успели партизаны выполнить мои распоряжения, как из станицы, стреляя на бегу и развертываясь в цепи, высыпало до батальона автоматчиков.
За ними спешили, разматывая кабель, связные. Одновременно из станицы по кукурузе забило до десятка минометов.
Выполняя мой приказ, второй взвод быстро отходил к «дороге босяков», чтобы занять оборону на гребне перевала перед балкой.
На первый взвод яростно насели немцы. Но Янукевич успел вовремя рассредоточить своих партизан, и это сбило с толку автоматчиков.
Мы с Евгением и с пулеметчиками третьего взвода кинулись на помощь Янукевичу.
Его взвод шел полем, поросшим кустами, и усиленно отстреливался. Изредка, когда опасность становилась угрожающей, Янукевич пускал в ход пулеметы, заставляя оккупантов ложиться на землю.
Евгений взял пулеметы у первого взвода и быстро отъехал со всеми пулеметчиками к горе Ламбина.
Отдав коня вестовому, я подошел к Янукевичу.
— Туго приходится, Виктор Иванович? Увлеклись мы кукурузой. Наводи-ка немцев скорее на ловушку, а то наши разведчики сигналят уже красной ракетой о том, что к гитлеровцам спешит подмога. Охота им отрезать нас от гор. Следи, чтобы не достался немцам никто из наших раненых или убитых.
Янукевич глазом прикинул расстояние до леса, подал команду, и взвод начал отходить еще решительнее, перебежками.
Рота егерей и группа полицаев высыпала из хутора Консулово. Видя, что партизаны вот-вот уйдут в лес, они побежали наперерез.
Не считаясь с потерями, гитлеровцы стремились отрезать взвод Янукевича от других групп партизан, чтобы окружить его и уничтожить.
Но группа дальней разведки карьером вылетела из хмеречи и заслонила собой первый взвод. Наши разведчики кубарем слетели с коней, положили их наземь и из-за этого прикрытия открыли ожесточенный огонь. Геня и Павлик, отправив в лагерь пленного, успели примкнуть к разведчикам.
Янукевич свистком подал сигнал, и его взвод как сквозь землю провалился.
Теперь и дальние разведчики подняли лошадей и ускакали в лес…
Немцы и полицаи кинулись искать партизан, стреляя на бегу в кусты. Вот тут-то их и встретили пулеметные очереди. От неожиданности гитлеровцы кинулись кто куда. А пулеметы косили и косили их длинными очередями…
В траве, в кустах лежали убитые оккупанты. Раненые кричали, пытались уползти.
Зная, что немцы сейчас откроют ураганный огонь из станицы по пулеметчикам Евгения, я приказал всем партизанам немедленно отходить в горы.
И верно: едва мы вошли в глубь леса, над тем местом, где лежали в засаде пулеметчики, завизжали мины и засвистали снаряды. Земля вздымалась дыбом…
Вскоре гитлеровцы перенесли огонь в лес. Долго рвались снаряды, расщепляя деревья и ломая сучья. Понятно, разведчиков Евгения там давно уже не было.
Но на этом дело не кончилось.
Очевидно, немецкие наблюдатели заметили, куда скрылись последние подводы партизан. Часть батальона автоматчиков кинулась к «дороге босяков». Но там их встретил Ельников со своими партизанами.
Не буду описывать, как дрался второй взвод. Скажу только, что гитлеровцев он положил немало, сами же партизаны ушли с «дороги босяков» только тогда, когда последние подводы с кукурузой приближались уже к нашей передовой стоянке.
…Все началось с горы Вышки.
Каждое утро, на заре, на ее вершину поднимались фашистские наблюдатели. Оттуда им видно было все: поляны, предгорья, дороги, кусты. И стоило кому-нибудь из партизан появиться днем на глухой, казалось, неприметной кабаньей тропе, как по сигналу с Вышки начинали бить минометы и из ближайшей станицы мчались машины с автоматчиками.
Гора Вышка была для нас бельмом на глазу. Вот почему Евгений решил, как он говорил, «навестить» ее.
Взяв с собой Геню, двух снайперов, стрелковое прикрытие из третьего взвода и прихватив ручной пулемет Дегтярева, Евгений ночью отправился к Вышке.
К горе подошли до рассвета, залегли в кустах.
Партизанам не привыкать ждать, и они спокойно и терпеливо ждали рассвета. Поднялся и растаял туман. Из-за горы показалось солнце.
В бинокль отчетливо видно, как через кусты к Вышке идут трое фашистских наблюдателей. Вот они подошли к подножию горы и скрылись в дзоте.
Партизаны внимательно наблюдали.
Из дзота вышел фашист. Не спеша он поднялся по лестнице, остановился на краю площадки и начал, потягиваясь, зевать. Зевал долго, со вкусом. Плохо, должно быть, выспался.
Евгений передал бинокль Гене, взял снайперскую винтовку. Выстрел!
Раскинув руки, фашист сполз вниз по лестнице. К нему бросился его напарник — и упал рядом с ним. А третий забился в дзот, сидит и носа высунуть боится.
Обеспокоенные молчанием Вышки, фашисты послали к дзоту связных. Низко пригибаясь к земле, озираясь по сторонам, фашисты поднимались по тропе на гору. Но обратно никто из них не вернулся. Партизаны-снайперы били по ним без промаха.
Из станицы выехала машина с автоматчиками. Когда она проходила мимо того места, где засело наше стрелковое прикрытие, по ней из кустов в упор ударил пулемет. Машина круто повернула и ушла.
Прошло немного времени. Вдали послышался лязг гусениц — вражеская танкетка шла на партизан.
Евгений, оставив прикрытие в кустах, пополз с Геней к обочине, туда, где дорога делала крутой поворот.
Танкетка подходила все ближе и ближе… На повороте она остановилась. Евгений приник к окуляру оптической винтовки, целясь в смотровую щель водителя. Выстрел. С минуту все тихо. Потом медленно и осторожно приподнялся стальной колпак, и над люком появилось испуганное лицо фашистского солдата. Геня выстрелил из карабина — стальной колпак с шумом захлопнулся. И снова наступила тишина.
Евгений и Геня, подождав три-четыре минуты в кустах, подбежали к танкетке. Пришлось порядком повозиться, прежде чем они сумели открыть колпаки и вытащить мертвых фашистов. Геня нырнул в люк. На месте водителя он чувствовал себя как дома. Не зря, значит, мальчик изучал устройство танков! Он опробовал мотор, рычаги управления — все было в порядке.
Наконец-то сбылась его заветная мечта: у него есть настоящая боевая машина! Геня выглянул из люка.
— Товарищ командир разведки! Женя, милый! Танкетка-то наша, партизанская! Ух ты, здорово!..
Евгений посмотрел на брата, улыбнулся.
Но в ту же минуту на дороге послышался шум. Шел фашистский броневик, патрулировавший на дороге. Нужно было или уходить с остальными партизанами в горы, или… Братья посмотрели друг другу в глаза. «Бросить танкетку? Ни за что!» — говорил красноречивый взгляд Гени. И Евгений решился. Оттащил мертвых гитлеровцев в кусты и тоже залез в люк. Проверил пулемет.
— Давай, Геня, в Смоленскую! Пока броневик не подошел! Танкетка развернулась и полным ходом пошла в станицу, занятую врагом. Братья молчали. Геня целиком был поглощен стремительным движением вперед в оглушительном лязге и грохоте. Благополучно миновали заставу. Остановились недалеко от крыльца штаба.
Геня посмотрел на брата и дал продолжительный сигнал. Из дверей выскочили фашистские офицеры. Евгений помедлил несколько секунд: пусть побольше соберется фашистов! И вот заговорил пулемет. Послышались дикие крики. Гитлеровцы заметались, бросились в разные стороны, некоторых пули настигали на бегу.
Из окна штаба кто-то бросил гранату, не причинившую танкетке вреда. Пули цокали о броню танкетки. Евгений полоснул пулеметной очередью и скомандовал:
— Геня! Полный вперед!
И танкетка рванулась с места, помчалась по улицам, поливая из пулемета вражеских солдат и офицеров. Уже видна околица. Сейчас Геня вырвется из станицы на дорогу, свернет в кусты — ищи ветра в поле! Но из заставы длинной очередью ударил тяжелый фашистский пулемет. Бронебойная пуля пробила бак. Появился огонь. От едкого дыма перехватило дыхание. Геня увеличил скорость до предела: может быть, ветер собьет пламя. Но пламя разгоралось!
— Стоп, Геня! — приказал Евгений.
Открыв люки, братья выпрыгнули из танкетки. Оба задыхались. Генина куртка обгорела.
— Скорей, Геня, скорей! — торопил Евгений.
А Геня все оглядывался назад. На дороге пылала танкетка! Слезы обиды катились у него из глаз…
Завладели мы и пустовавшими помещениями лесозавода на Планческой Поляне. Здесь мы развернули наш производственный комбинат: механическая мастерская, столярная, кузница, пекарня, сапожная мастерская. Комендантом Планческой я назначил Слащева.
Наш отряд славился гостеприимством: любое количество партизан-соседей могло прийти к нам на ночевку. Мы их кормили досыта в течение суток. Мало того, сапожная мастерская инженера Бибикова, «главного сапожника» и человека нежной души, установила такую традицию: каждому гостю нашему за ночь чинили обувь, приводили в порядок оружие, одежду.
Но… гостей мы к себе пускали только на Планческую. Ни один посторонний человек не знал нашего зимнего лагеря на горе Стрепет.
Помимо этих двух стоянок была у нас еще третья, на хуторе Красном. Елена Ивановна в пустовавшей большой хате колхозной бригады разместила госпиталь. Он обслуживал всех партизан округи, потому и находился не на «нашей» территории.
Лусте положительно «везло»: на лысину Афипса снова явились незваные гости.
По рассказу Лусты, дело было так.
В жаркий полдень, когда коровы лежали в тени под деревьями, а недалеко от них вытянулся в траве Луста, раздался в кустах шорох.
На поляну вышел неизвестный. Сбоку у него висел парабеллум, на шее бинокль, на поясе две гранаты, за спиной короткий немецкий карабин, в руках «лейка». Словом, типичный «интурист».
Неизвестный не заметил ни коров, ни Лусты. Выходя на поляну, он оглянулся и несколько раз щелкнул фотоаппаратом. Вслед за этим из кустов появились еще двое: они были снаряжены так же, как и первый.
Теперь Лусте стало ясно, что это за птицы. Он весь насторожился, но одновременно в нем нарастало и хорошее боевое озорство: не всегда же, черт возьми, враги будут меня воровать — однажды попробую быть вором и я! К тому же одному вступать с троими в бой было бессмысленно. Луста решил заманить врагов к старикам, что вместе с ним пасут наш скот. Оставив в кустах винтовку, сняв с себя все, что может выдать в нем партизана, Луста смело вышел к пришельцам — будь что будет.
Встреча получилась на редкость дружеская — взаимные приветствия, тактичные расспросы: незнакомцы спрашивали о партизанах, Луста — о дороге в Смоленскую.
К сожалению, пришельцы не могли показать дороги в станицу. Но и Луста ровно ничего не знал о партизанах: он шел издалека, очевидно, заблудился, хотел бы поскорей добраться до места и очень голоден. Он рад, что встретил добрых людей: здесь на поляне он видел двух стариков, они пасут скот. Один он не решился подойти к ним: кто знает, что это за люди? Но вчетвером не страшно, тем более что старики как будто собираются обедать…
Незнакомцы оказались недоверчивыми. Пошептавшись, они решили: Луста поведет одного из них к старикам, а двое останутся ждать.
На худой конец и это было неплохо.
Луста повел своего спутника кружным путем, нарочно громко рассказывая ему всякие небылицы о своих злоключениях в дороге. Но спутник был неразговорчив, и Луста начал насвистывать марш из «Веселых ребят». У него была договоренность со стариками: этот марш — сигнал об опасности.
Старики радушно встретили гостей.
Ну, конечно, они готовы были все рассказать о партизанах. Но уж таков горный обычай: надо сначала накормить гостей, а потом говорить о деле.
Вначале незнакомец держался настороженно. Но старики так гостеприимно возились с котелками у костра, что он успокоился.
Луста вызвался пригласить остальных.
— Передай им, что их зовет Иван, — сказал незнакомец.
И вот у костра сидят уже трое пришельцев. Старики угощали их кашей, чаем, кукурузным хлебом. Шла обычная неторопливая беседа о погоде, о трудном пути, об урожае.
Луста незаметно поднялся и стал за спиной «Ивана». Старики, продолжая угощать дорогих гостей, заняли такие же позиции за двумя другими «Иванами». В руках старики держали сучковатые пастушьи палки.
Луста наотмашь ударил «гостя» по голове. То же проделал и один из стариков. Два «гостя» беззвучно упали у костра.
Но у второго старика случилась заминка. То ли он промахнулся, то ли голова у третьего «Ивана» оказалась слишком крепкой, но тот повалил старика и схватил за горло. Только удар Лусты заставил его быть более послушным… Этих-то троих «гостей» со скрученными назад руками и привел Луста к нам на Планческую. Всю ночь мы возились с ними: обыскивали, проявляли пленки их фотоаппаратов, допрашивали.
Они оказались немцами-диверсантами, прошедшими специальную школу. Наша агентурная разведка не ошиблась: их послали на лысину Афипса разведать посадочную площадку для воздушного десанта.
«Гости» были слишком крупными персонами для нас, партизан. Мы решили немедленно переправить их через линию фронта в разведывательный отдел ближайшей дивизии. Нужно было организовать на пастбище сводный караул партизанских отрядов.
Лысину Афипса партизаны не имели права потерять…
Однажды мы с Павликом пробирались с Планческой в лагерь.
Так же пел Афипс у наших ног и нес золотую листву.
Нам не захотелось переходить вброд, и мы решили обойти перекат козьей тропкой.
Круто свернув влево, карабкались через бурелом по взгорью.
Отвесная скала нависала над рекой. Под скалою темнел глубокий омут. У подножия — нагромождение камней.
Пришлось, как козам, прыгать с камня на камень: я — впереди, Павлик — в нескольких шагах сзади.
Стало темнеть. От реки потянуло сыростью. Поднялся ветер. Он дул с моря, предвещая назавтра дождь.
Неожиданно спереди раздался выстрел. За ним — автоматная очередь.
Я прижался к камням, вскинул автомат, осторожно выглянул: из автомата бил Павлик по кустам на скале.
В кустах что-то зашуршало, и тотчас, ударяясь о выступы камней, упал в реку карабин. За ним вниз головой сползало тело человека — руки беспомощно раскинулись.
Оно упало рядом со мной. Я пытался схватить его, но труп скользнул вниз и исчез в омуте. На камнях осталось только бурое кровяное пятно. Ко мне подбежал Павлик. Он был очень возбужден и говорил быстро:
— Вы, Батя, в сорочке родились: опоздай я ударить на долю секунды, плавать бы вам в реке — он целился в вас… Но там еще кто-то. Не шевелитесь.
Павлик пополз на скалу. Ему приходилось сгибаться в три погибели, прячась за кусты, но он был ловок и силен, полз все выше и выше, пока не скрылся за большим камнем на вершине.
Я не мог оставить его одного с глазу на глаз с опасностью и тоже пополз.
Скала оказалась очень крутой. В кровь царапая руки об острые камни, я еле добрался доверху.
И тотчас услышал в кустах у глубокой расщелины глухой шум борьбы. Враг ухитрился схватить Павлика за горло. Собрав последние силы, Павлик ударил его головой о камень.
Враг потерял сознание. Я брызнул ему в лицо из фляжки. Веки его задрожали, медленно раскрылись глаза. Он ничего не понимал. Потом вгляделся в меня и проговорил со злобой:
— Батя?..
Павлик скрутил ему руки за спиной, и мы погнали его на Планческую: идти в лагерь было поздно.
Ползая у нас в ногах, вымаливая жизнь, пойманный нами предатель сознался, что его завербовали в Краснодаре и отправили в предгорья с приказом живым или мертвым доставить Батю. Без Бати не возвращаться.
Он и не вернулся: его поставили у ямы от корневища поваленного бурей дуба и расстреляли.
Связных из Краснодара давно не было. Тускнели день ото дня глаза Евгения. Он перестал говорить о своей дочери. Я знал: это означает, что он все чаще думает о ней.
Тоскою веяло от Еременко. Мягкий, благожелательный ко всем, он тоже никому не навязывал своих переживаний и не говорил о своем сыне, но с фотографией его не расставался.
Кириченко, наш нелюдимый Кириченко просился в разведку в станицы:
— Хоть на чужих детишек полюбуюсь…
Все чаще пел по вечерам грустные песни Мусьяченко: «А молодость не вернется, нет, не вернется никогда…»
Да, всех не перечислить. Из каждых десяти партизан девять жили в тревоге: «Что там, в Краснодаре, с моей семьей?..»
Я посоветовался с комиссаром и с Сафроновым, у которого тоже оставались в Краснодаре дети, и мы решили отправить туда связных.
Но без пропусков в Краснодар пройти никто не мог. Пропуска же должны были быть с печатью и подписью станичного атамана. Атаман жил на далеких Мианцеровских хуторах…
Мы долго думали, как добыть эти пропуска, прикидывали так и этак и ничего придумать не могли.
Случайно, прибежав навестить мать, Геня познакомился в ее «госпитале» с молодым пареньком, партизаном соседнего отряда: он был тяжело ранен, Елена Ивановна спасла ему жизнь, и он теперь души в ней не чаял.
Ребята разговорились. Оказалось, парень был родом из Мианцеровских хуторов, на хуторах жил его дед, старый кузнец Супрун, и парень не знал, как передать деду весточку о себе.
Геня прибежал ко мне с сияющими глазами.
— Папа, я достану пропуска, настоящие — с печатью и подписью атамана!
И Геня рассказал мне свой план…
На другой день в сумерки Геня пришел к деду Супруну. Старый кузнец встретил его сурово.
— Зачем к ночи пожаловал, казак? Сознавайся, кем подослан?
Геня передал ему привет от внука: рассказал, что тот жив, что вчера уже начал ходить и дней через десять думает сам проведать деда.
Старика будто подменили: от радости он не знал, куда усадить Геню. Будучи от природы человеком замкнутым и молчаливым, здесь Супрун засыпал гостя вопросами. Ему нужно было узнать все сразу: и зачем немцы врут, будто взяли Москву, и долго ли еще будут катюги хозяиновать на Кубани, и какая сила у партизан — выдюжат ли против врага?
Они проговорили всю ночь, до вторых петухов.
Рано утром, когда первые дымки показались над трубами хат, по хутору медленно шел дед Супрун. Он заходил из хаты в хату, не минуя никого из своих старых товарищей, таких же, как он, седобородых казаков. Не спеша, обстоятельно говорил с каждым и шел дальше. Внимательно слушали старики деда: был кузнец самым почетным казаком на хуторах и уж если говорил слово, то каждый знал — слово это не зряшное.
После обеда к канцелярии атамана потянулись старики. Первым вошел к атаману кузнец.
— Месяц назад ты говорил, атаман, что немцы приказывают везти в Краснодар продукты на базар. Тогда боязно нам было, не знали, что к чему. А теперь поговорили мы меж собою и решили съездить в город кой-что продать. Так уж будь добр — выдай нам пропуска и удостоверения напиши, что мы с хуторов, чтобы все было по закону…
Атаман воспрянул духом: уж если сам дед Супрун, этот своенравный, упрямый старик, собрался ехать в Краснодар, то за ним потянется весь хутор.
Атаман начал подписывать пропуска.
На следующий день старики честь-честью выехали в Краснодар… Но у второго перекрестка они заворачивали своих коней к хате бригадира полевого стана. Хата стояла в такой гуще фруктовых деревьев, что ее и видно не было.
Там стариков ждал кузнец. Они отдавали ему атамановы пропуска и удостоверения.
— Получай, Супрун. Только на какого батька лысого понадобились тебе эти окаянные бумажки?
— Вот что, казаки. Вы знаете меня не один десяток лет и можете поверить на слово: на хорошее, святое дело пойдут эти бумажки. А на какое такое дело — разъяснить пока не могу. И не потому, что не верю вам, а потому, что сказано еще нашими дедами: «кто молчит, тот двух научит». И вы знай свое — молчите. Перебудьте здесь денька два-три — и по домам. Были, дескать, в городе, базаровали и — точка. Ну, а продукты… продукты нашим партизанам подарим. Как ваша думка на этот счет, станичники?..
Через день Геня принес мне десять пропусков. А к Мианцеровским хуторам я отправил лошадей за подарками, собранными дедом Супруном.
Перед станицей Дербенткой грядами тянутся невысокие горки. Здесь, на очищенных от кустов полянах, ровными рядами росла кукуруза. За ней тянулись густые виноградники. А за виноградниками — остатки деревянных вышек Калужских нефтяных промыслов.
Промыслы не работали. Но агентурщики Евгения донесли, что громадный бак и земляные амбары, замаскированные зеленью, полны нефтью. Евгений принялся за разработку плана диверсии: с боем прорваться к промыслам было невозможно — немцы выдвинули свои передовые караулы далеко к горам, нефтяные хранилища были огорожены проволокой, в дзотах стояли тяжелые пулеметы и легкая полевая артиллерия.
Было бы самым простым сообщить координаты амбаров и бака нашей авиации. Но на ближайшем участке фронта шли в эти дни горячие бои — через передовую линию не пробраться.
Евгений решил, что нам надо действовать самостоятельно. В тихий вечерний час, когда наши слушали радио, он подозвал к себе Марию Янукевич. Они сели вдвоем под чинарой. Но через минуту Мария вскочила как ужаленная.
Я наблюдал за ними издали. Все шло, как обычно: по своевольному характеру своему Мария сначала отвергает предложение — потому и вскочила; затем берет перевес непреклонный характер Евгения — и вот он усадил Муру на место: положил ей руку на плечо, с тихой улыбкой убеждает ее долго и спокойно; наконец наступила третья стадия — Мария приняла предложение, теперь она увлечена им, взмахивает руками, говорит быстро, смеется.
Вдвоем они подошли ко мне. Евгений сказал:
— Товарищ командир отряда, разрешите Марии Янукевич отправиться к Дербентке на выполнение задания…
Она с детства говорила по-немецки, как по-русски: окончила в Риге немецкую школу. К тому же в Дербентке у Муры нашлись «родственники». Недавно она познакомилась с Анной Васильевной, женой партизана из отряда «Игл», работавшей на промыслах. У Анны Васильевны была падчерица; последние годы она почти безвыездно жила в Краснодаре, лишь изредка, да и то на короткое время, приезжая проведать отца в Дербентку. Мура чем-то напоминала эту девушку — овалом лица, голосом, фигурой, и теперь в Дербентке она легко сошла за падчерицу Анны Васильевны.
Мура устроилась переводчицей в группе женщин, работавших на очистке земляных амбаров, и быстро вошла в доверие к немцам: она была исполнительной и аккуратной, ласково улыбалась господину лейтенанту и почти каждое утро приносила на промыслы корзины сочного винограда и угощала немецких автоматчиков.
Так продолжалось несколько дней, пока Мура не выведала, что со дня на день немцы начнут вывозить нефть из амбаров.
Через агентурщиков она дала знать Евгению: пора действовать.
Литвинов и Ветлугин принялись срочно изготовлять кислотные мины. Ночь напролет сидели они вдвоем, рассчитывали, мастерили, спорили. Через день Павлик принес маленькие ящички на квартиру Анны Васильевны. А Мура уже горячо уговаривала немецкого лейтенанта, что следовало бы завтра же организовать сбор винограда: ее мачеха научит солдат приготовлять вкусное молодое вино, да и виноград начинает уже перезревать…
На следующий день к вечеру лейтенант отправил к виноградникам группу румынских солдат. Они несли большие корзины. Их сопровождали немецкие автоматчики во главе с толстым обер-ефрейтором.
Сборщики, передав оружие автоматчикам, старательно наполняли и свои желудки, и корзины. У автоматчиков тоже разыгрался аппетит. Они сложили оружие в кучу и, оставив около нее двух часовых, отправились лакомиться виноградом.
К часовым подползли двое наших партизан. Рывком они подскочили к часовым и всадили им под ложечку ножи. Часовые беззвучно упали на землю.
А в это время группа наших под командою Ломакина незаметно окружала румын и немцев. Раздался треск цикады, и на безоружных солдат из-за виноградных лоз уставились вдруг дула винтовок.
— Halt! Hände hoch![1]
Румыны подчинились мгновенно. У обер-ефрейтора так и осталась поднятой в руке тяжелая виноградная гроздь.
Ломакин увел румын и немцев в горы. А Мура была уже на промыслах. Она только что принесла от Анны Васильевны две большие корзины с виноградом и удивленно допытывалась у лейтенанта, куда делись сборщики винограда: уже темнеет, а их все еще нет…
Лейтенант и сам не на шутку встревожился и послал на виноградники новую группу автоматчиков. Как только они ушли, на промыслах стало почти безлюдно.
Мура тотчас отправилась потчевать караул у вышек. Она была здесь уже своим человеком. К тому же на этот раз и виноград у нее был поистине отменным. Мура весело болтала с часовыми.
Особенную приветливость проявила она к часовым, что стояли у бака и нефтяных амбаров.
Пока немцы лакомились виноградом, Мария вынула со дна корзины маленькие ящички и незаметно сунула их в отверстия земляных амбаров. У нефтяного бака, под лопухами, она оставила большой сверток.
Спустилась ночь. Когда на небе зажглись первые звезды, Мура с Анной Васильевной ушли с промыслов.
Вскоре им пришлось бежать во всю прыть: сзади уже грохотали взрывы. Громадный огненный столб вздымался к небу…
Три дня горели нефтяные промыслы, подожженные Марией, и над Дербенткой стояло огненное зарево…
Агентурная разведка донесла, что немцы сооружают дзоты по хребту горы Пшеда. Как расположены они, много ли их и какова их мощность, никто толком не знал.
Необходимо было разведать эти дзоты, нанести их на карту и сделать соответствующие выводы.
В нашем отряде почти все были заняты на операциях. На разведку отправилось человек двенадцать из соседнего, Павловского отряда. Повел их Евгений. Но где Евгений, там и Геня. В числе павловских партизан был молодой паренек Виталий, ровесник моего Гени и его большой приятель.
Мы долго обсуждали маршрут.
Первый вариант: свободный от немцев далекий обходный путь по горным кручам. Но Иван Тихонович, павловский партизан, местный старожил и страстный охотник на кабанов, предупреждал нас, что путь этот невероятно тяжел: крутые, почти отвесные подъемы, ущелья, пропасти. Это даже не дорога, а козьи тропы; по ним с трудом пройдет самый опытный охотник.
Второй вариант был несравнимо легче, но опаснее: пробираться буквально под самым носом у немцев.
Мы остановились на втором. И разведчики ушли. На этот раз я отпустил Геню с тревогой: задание было не для пылких юношей.
Прошел день и второй — о моих разведчиках ни слуху ни духу… Тревогу свою я держал про себя. Нарочно не ходил на Планческую, чтобы Елена Ивановна не знала, куда ушли ребята.
На третий день за мною по пятам стал ходить Мусьяченко. Я видел: он болел душою за меня. Но мы уважали друг друга, и пустых слов утешения Мусьяченко не говорил.
Разведчики вернулись на шестой день.
Вероятно, я первым заметил вдали фигуры своих сыновей и третью — Виталия. Впрочем, его и Геню издали было не различить: сходство у них было разительное.
Разведчиков трудно было узнать: обросшие, исцарапанные, в рваной одежде, с провалившимися, воспаленными глазами.
И только вечером, когда они немного отдохнули, Евгений сел рядом со мной и рассказал.
…Ночью группа павловцев подошла к хуторам и притаилась в кустах.
Было темным-темно. Небо закрыли облака. Но с вечера лягушки устроили такой концерт, что сомнений не было: день будет погожий. А это означало, что надо спешить — луна могла сорвать операцию.
Вперед ползли двое: Иван Тихонович и Геня. Они крались вдоль плетней, пробирались огородами, огибая немецкие караулы.
Неожиданно растявкалась собака, и тут же, совсем рядом, послышались шаги. Прошел патруль — крайний фашист чуть не наступил на Геню. И снова все затихло.
Разведчики ползли дальше. Они попали на скошенный луг и обрадовались: где-то близко должен быть стог.
Первым на него наткнулся Иван Тихонович и криком цикады позвал к себе Геню.
Они разломали несколько патронов, сделали пороховую дорожку, подожгли ее и отскочили в кусты.
Стог вспыхнул. На хуторе поднялась тревога — немцы тащили воду, жерди, вилы и рыскали по кустам, ища поджигателей. Напрасно: те уже обходили хутор с противоположной стороны. Группа шла спокойно: внимание немцев было отвлечено горящим стогом сена.
К утру группа подошла к хребту Пшеда и снова залегла в кустах. И здесь, в этом густом кустарнике, произошла неожиданная встреча: наш дозор обнаружил группу партизан еще одного соседнего отряда: они пришли сюда, чтобы ночью захватить «языка».
Решено было действовать вместе.
В полдень Евгений с Иваном Тихоновичем выползли на опушку: где-то здесь должны были находиться таинственные дзоты…
Лягушки не обманули: стоял жаркий солнечный день. Впереди в мареве расстилалась степь. В бинокль были видны белые хаты хуторов, тополя. Чуть в стороне стояла гряда невысоких зеленых холмов. Но никаких признаков дзотов не было. Бинокль переходил из рук в руки.
— Зря прогулялись, Иван Тихонович! — сказал Евгений. — Ровнехонько ничего…
— А мне что-то эти холмики не нравятся… — отвечал тот. — С чего они такие зеленые, как на троицу?..
Евгений еще раз осмотрел холмы. Ничего подозрительного: кусты орешника, высокая трава, полевые цветы. Правда, кусты растут густо. Но почему, собственно, они должны расти редко?
— Не бывает так на самом деле, Евгений Петрович. Не бывает. Гляньте на тот куст, что стоит слева, — он пожелтел раньше срока.
Куст действительно высох. Но разве это что-нибудь доказывало?
— Мало ли почему он мог пожелтеть, Иван Тихонович…
— И я про то же говорю: мало ли почему желтеют кусты. Взять хотя бы такой случай: пересадили его неудачно, вот он и пожелтел.
Целый час разведчики не спускали глаз с холмов. Но холмы были безлюдны — ни дымка, ни человека.
— А все-таки, Евгений Петрович, хочется мне своими руками пощупать тот желтый куст.
Евгений не спорил: порешили ночью разведать холмы.
План операции был простым.
Холмы лежали подковой, обращенной своим створом к горам. Евгений возьмет с собой Геню и группу ребят из Павловского отряда, тоже десятиклассников. Они должны были вползти внутрь подковы и бросить гранату. Если холмы оживут и дзоты окажутся недостаточно сильными, уничтожить их собственными силами. Если же штука серьезная, не ввязываясь в драку, отойти и сообщить куда следует.
Иван Тихонович со своей группой должен прикрывать отход. Отряд наших соседей обогнет на всякий случай холмы: если понадобится, он ударит с тыла.
Все это надо было проделать до восхода луны.
Вечером первыми ушли в обход холмов наши соседи. Минут через сорок тронулся Евгений.
Ночь стояла темная, но контуры холмов все же были видны. Евгений со своими ребятами пробрался внутрь подковы.
Было тихо, безветренно. «Нет, — думал Евгений, — Иван Тихонович ошибся — холмы явно пусты…»
И вдруг совсем рядом раздался громкий испуганный окрик:
— Halt![2]
Грохнул выстрел. За ним — второй, третий. Справа затрещал пулемет. Ему вторили слева еще два. В довершение всего взвилась в небо ракета — стало светло, как днем.
Евгений с ребятишками прижались к земле: хорошо еще, что трава здесь стояла некошеная.
Пулеметы продолжали бить. И одна за другой в небо взвивались ракеты.
Нечего было и думать штурмовать дзоты — как бы ноги унести!.. Но и уйти нелегко: пули не давали даже головы поднять. Особенно безумствовали пулеметы, что стояли в дзотах по краям подковы: они закрывали выход из западни.
Геня подполз к правому пулемету, пользуясь короткими мгновениями кромешной тьмы между вспышками ракет, и швырнул гранату.
Пулемет замолк. Почти одновременно грохнул взрыв слева: это Иван Тихонович пытался пробить дорогу Евгению.
В ответ на взрывы тотчас же ожили новые огневые точки немцев. Теперь уже строчил добрый десяток пулеметов и даже ударили сорокасемимиллиметровые пушки.
Евгений с ребятами оказались в огненном мешке. Сейчас поднимется луна, и немцы перебьют их… Хорошо еще, что соседи, обошедшие подкову, не ввязываются в бой: хоть они уйдут незаметно.
Пулеметы неистовствовали. Рядом с Евгением громко вскрикнул Сидоренко — голубоглазый веселый мальчонка, — вскрикнул и затих…
А ракеты все рвались и рвались в темном небе и ослепительным светом заливали проклятые эти холмы.
Жить осталось недолго. Геня подполз к Евгению, ощупью разыскал его руку, пожал крепко и так остался лежать рядом с братом.
И вдруг — как? почему? — и поныне осталось неизвестным — стрельба стала затихать. Последний раз взвилась ракета в небо. Последний раз тявкнул дежурный пулемет. И все…
Медлить нельзя было ни секунды. Пусть эта тишина — ловушка, но надо было попытаться вырваться из мешка.
Евгений с ребятами ползли обратно. Как трудно было тащить труп Сидоренко! Но таков закон в отряде: не оставлять врагу даже трупа товарища.
Евгений каждую минуту ждал какого-нибудь сюрприза. Но дзоты молчали.
И, наконец, створ проклятой подковы остался позади.
Надо было спешно уходить. Возвращаться старой дорогой — нечего и думать. Оставался путь только через горы.
Финскими ножами разведчики вырыли могилу для Сидоренко и молча закопали товарища.
Поднималась луна. Нужно было торопиться. Группа цепочкой ушла в горы.
Иван Тихонович мрачно молчал: он-то знал, каким тяжелым будет их путь по козьим тропам…
Описывать этот путь Евгений не брался. Он только сказал, что они устали, что им казалось, нет большего счастья, как лечь навзничь и лежать недвижимо, вытянув тяжелые, как свинец, ноги и широко раскинув натруженные руки…
Они шли высоко по горам. Многим этот путь оказался не по силам. Пришлось спуститься ниже, на пологий склон, и лечь здесь, на невысокой горке, среди лесной поляны. Вокруг стояли старые разлапистые сосны. Внизу ласково пела река.
Люди спали мертвым сном. На высокой столетней сосне сидел Геня. Перед ним как на ладони, далеко, до самого края небес, лежала его родная кубанская земля. Белыми пятнами виднелись станицы в гущине садов. Над ними, как острые казацкие пики, поднимались в горячее небо пирамидальные тополя. И все это трепетало в знойном мареве.
Всю дорогу Геня держался молодцом. Но здесь усталость взяла свое. На минуту бы уснуть… Но спать нельзя: внизу, у реки, могут оказаться немецкие солдаты, и Евгений строго-настрого приказал смотреть и слушать.
Было очень жарко. Пересыхало горло. Болели глаза от бессонницы и от этого неуемного солнца. Болело все тело. Особенно ноги: их никак не удавалось вытянуть на этой проклятой сосне…
Геня сел поудобнее, обнял корявый сук, прислонился к стволу и… задремал.
Неожиданно над головой застрекотала и захлопала крыльями сойка. Пересела еще выше и снова тревожно застрекотала.
Геня насторожился…
Нет, вокруг было тихо. Пела река.
Но непоседливая сойка снова застрекотала…
И Геня увидел: на той стороне поляны зашевелился куст шиповника… Отодвинулась ветка, и в густой сочной траве появился немец…
Геня осторожно поднял карабин, положил дуло на сук, поймал на мушку врага и тут же опустил карабин: нельзя стрелять. Надо ждать…
Немец до пояса высунулся из куста, осмотрел поляну. Снизу он не мог заметить партизан.
Он смотрел минуту-другую и подал знак. На поляну выползли пятеро фашистов.
Дальше медлить было нельзя. Геня спустился с сосны и, крадучись по траве, пополз к своим.
— Женя, на поляне немцы…
— Буди всех. Тихо. И — в цепь…
Партизаны лежали в траве. Справа, чуть поодаль от них, за стволом древней сосны расположился Евгений. Он приготовил гранаты, вложил в них запалы, вынул из сумки запасной диск для автомата.
Один за другим выползали немцы из кустов. Их уже было около ста. Пригнувшись к траве, они медленно шли широким полукругом, оцепляя небольшую горку, на которой лежали партизаны.
Наши ждали. Немцы подбирались все ближе. Нервы напряглись до предела. Уже кое-кто нетерпеливо оглядывался на Евгения: когда же наконец?!
Евгений поднял автомат — это было условным знаком, — ружейный залп разорвал тишину.
Немцы откатились. В траве, в кустах шиповника страшным криком кричали раненые.
Немцы, получив подкрепление, предприняли новую атаку и снова потерпели неудачу.
На этот раз они молчали около часа. Молчала и горка. Вздрагивали кусты. Ящерицами ползали фашистские санитары, оттаскивая своих раненых.
Пусть тащат — горка молчала.
Прошел еще один томительный час, длинный, как день. Птицы успокоились. Все было тихо. И сойка не стрекотала.
Но опять появились немцы на поляне. Теперь они шли спокойно, во весь рост: решили, что партизан больше нет, ушли в горы.
Залп хлестнул по немецкой цепи, и фашисты в панике побежали к кустам. И опять кричали раненые в траве.
Неожиданно справа ударили сразу два пулемета. Они били длинными очередями по горке, срезая пулями пушистые метелки трав. Застонал первый раненый: ему пробило плечо. Пули свистели над самой головой. Еще на несколько миллиметров опустит пулеметчик ствол и, как ножом, срежет партизанскую цепь.
— Геня, бери троих — и к пулеметам! — приказал Евгений.
Мальчик отполз в сторону. За ним цепочкой ползли двое его одноклассников и третий — Виталий. Они нырнули в низкие кусты шиповника. Колючие шипы вонзались в тело, рвали одежду, мешали ползти. Острые камни сменили шиповник, потом начались какие-то непролазные кусты и, наконец, густая трава.
А пулеметы продолжали бить по горке. Ребята спешили.
До вражеских пулеметов оставалось шагов тридцать, когда они дружно вскочили и бросили гранаты. Четыре взрыва слились в один. Пулеметы замерли.
Ребята быстро отползали. Наперерез им уже бежала группа немецких автоматчиков. Но тут снова ожила горка: массированным огнем Евгений прикрывал отход смельчаков…
Наступал вечер. Догорала заря. Плавились в лучах вечернего солнца стволы сосен. Стояла тишина. Но немцы были здесь, рядом. Широкой подковой залегли они вокруг лесной поляны и прижали партизан к горам.
— Только человек, хорошо знающий кавказские предгорья, мог подсказать им этот план, — прошептал Евгению Иван Тихонович.
Партизаны были истомлены тяжелым переходом. У них не осталось сил карабкаться по козьим тропкам, по этому дикому нагромождению скал и ущелий. Немцы отрезали партизан от единственной удобной дороги по склону горного кряжа и преградили им доступ к реке.
Разведчики были в мешке. И выхода из этого мешка найти не могли…
Третьи сутки лежали они без воды.
Все так же в мареве стояли далекие хутора. Пела река под горой. И от этого тихого журчания путались мысли и еще мучительнее, еще острее жгла жажда. Казалось, только несколько капель воды, и тело снова станет сильным и можно будет уйти из этой страшной западни.
Но воды не было; два раза пытались смельчаки спускаться к реке: пулеметные очереди накрывали их у самых кустов. И, как проклятие, стояли лунные и светлые ночи.
Люди недвижно лежали под соснами и слушали, как поет внизу река…
Утром Евгений нашел в дупле старой лиственницы лужицу затхлой, темно-коричневой воды. Он намочил в ней платок и дал раненым несколько капель. Вода пахла гнилью, но раненые ловили каждую каплю.
Люди лежали недвижно и смотрели, как ползут по синему небу легкие белые облака. Хотя бы дождь, маленький короткий дождь… Но дождя не было.
Пересохло горло. Даже шепотом сказанное слово вызывало острую, режущую боль. Мутился рассудок. Некоторые начали бредить. А река все пела и пела…
— Иду, Евгений Петрович. Лучше от пули умереть, чем так мучиться…
Иван Тихонович надел на пояс несколько фляжек.
— Я возьму с собой Николая — мы с ним вместе лет десять на кабанов ходили. Авось…
Расчет у Ивана Тихоновича был простой: после полудня, отобедав, немцы, разморенные едой и солнцем, едва ли станут зорко охранять подступы к реке.
С края поляны Евгений видел, как ползли к воде охотники. Они достигли уже середины пути. Оставалось каких-нибудь сто метров до кустов у реки.
Люди на поляне замерли. Ждали, нервничали.
— Евгений Петрович, как?
— Ползут, ползут…
С Николаем случилась какая-то заминка… Иван Тихонович возвращается… Минуту, две он лежит рядом с Николаем… Потом уползает один… Николай остался: выбился из сил… Или, может быть, у них родился новый план…
— Ну, как наши?
— Скоро будет вода.
— Скорее бы…
Иван Тихонович исчез в кустах у реки. Сейчас он набирает воду…
Но снова раздалась автоматная очередь. Трое немцев выскочили из густой травы и побежали туда, где скрылся в кустах Иван Тихонович.
Евгений вскинул винтовку, и передний немец упал. Но тотчас же по горке начали бить пулеметы.
Евгений прижался к земле. Жужжали пули, не давали поднять голову. В короткий перерыв между двумя очередями донеслись глухая возня у реки, голоса и крики.
Когда пулеметы наконец смолкли и Евгений смог поднять голову, он увидел охотников уже вдали. Николай еле передвигал ноги. Немцы подгоняли его прикладом. Он упал. Потом снова поднялся и, хромая, побрел по лугу вслед за Иваном Тихоновичем… Прощайте, боевые друзья…
Евгений возвратился к своим. Его ни о чем не спросили: прочли все в его глазах…
Спустился вечер. Над рекой поднялся туман.
— Я пойду, Женя. Возьму с собой Виталия и пойду.
Геня держался лучше всех, только глаза ввалились да растрескались от жажды губы. На них запеклась горькая кровь.
В распоряжении Виталия и Гени был один короткий час: от захода солнца до восхода луны.
В этот час немцы бывали особенно бдительными. Но что еще могли придумать партизаны?.. Если ребята не добудут воды, надо уходить в горы: быть может, кто-нибудь и сумеет добраться до лагеря. Лучше смерть в горах, чем здесь, в мышеловке…
Евгений ждал…
И вдруг в той стороне, куда ушли Виталий с Геней, взвыли мины.
Конец…
Надо было спасать тех, кого еще можно поднять…
В глазах у многих застыло безразличие. Они двигались, как автоматы. «Что, если сейчас немцы бросятся в атаку? — думал с ужасом Евгений. — И неужели эти измученные люди смогут пройти тяжелый путь по горам?»
Стрельба затихла. Где-то в лесу незнакомо крикнула ночная птица.
Сигнал?
Нет, ждать помощи неоткуда было.
И снова наступила тишина. Только река пела под горой…
Опять раздалась автоматная очередь. Потом вторая, третья. И неожиданно прозвучали сухие выстрелы партизанского карабина.
Так, значит, Геня и Виталий были живы.
Выстрелы уходили все дальше и дальше от поляны и замерли в горах.
Люди ждали…
Евгений лежал и слушал.
Полная луна поднялась над горой, мертвый свет ее лег на темные вершины деревьев.
Вдруг хрустнула сухая ветка. За камнем мелькнула тень и пропала.
Немцы!
Евгений вынул гранату.
— Ползи к нашим, — шепнул он партизану, лежавшему рядом, — пусть рассыпятся цепью. Но до моей гранаты — ни звука.
И здесь раздался еле слышный треск цикады — такой родной. Нет, это галлюцинация, бред. Надо во что бы то ни стало вывести обреченных людей, спасти…
Снова затрещала цикада, на этот раз настойчивее, словно требовала ответа.
И Евгений ответил.
Кусты у камня раздвинулись. Залитый лунным светом, вырос Геня.
— Прости, Женя, заблудились мы, когда от немцев отстреливались. Получайте.
Он протянул флягу с водой. За ним стоял Виталий. Оба были мокрые с головы до ног: не утерпели — выкупались. На поясах у обоих висели полные фляги.
Каждому партизану Евгений дал всего по нескольку скупых глотков. Но свершилось чудо: люди ожили на глазах. Будто и не было этих страшных, мучительных дней без воды, без надежды…
Теперь они снова могли уйти в горы. И пусть сияет луна — она больше никого не страшила.
Евгений так и не смог связно рассказать, как шли они по горам. Он помнил только крутые, почти отвесные подъемы, горячее солнце, затхлую воду в дуплах, гибель товарища, сорвавшегося в пропасть, и радость, когда он понял, наконец, что лагерь близко.
— Обедать, Евгений Петрович, обедать, дорогой! — хлопотала Евфросинья Михайловна. — Но вы не сердитесь, много я вам не дам: вредно сразу. Зато завтра…
— Иду, Евфросинья Михайловна. Только пришлите ко мне связного…
Евгений тут же отослал в штаб донесение с координатами немецких дзотов.
А назавтра, когда он выспался и отдохнул, мы заговорили о новых планах.
— Пора, папа, переходить на железную дорогу — рвать поезда. В штабе куста я как-то намекнул об этом. Отнеслись холодновато: до сих пор, говорят, на Кубани не было еще ни одной железнодорожной диверсии. Я не настаивал. Но когда мы умирали в горах от жажды, я лежал и думал: неужели погибну здесь, не выполнив своей мечты?.. И там я поклялся, если выживу, на Кубани первый фашистский поезд взлетит на партизанской, совершенной автоматической мине. Конструкция этой мины нам пока не дается. Но мы своего добьемся, сконструируем ее! И будем рвать поезда… Нам многое дано: образование, опыт, доверие. И когда кончится война, народ и партия спросят у нас: почему вы, инженеры, не сумели бить немцев сотнями? В самый трудный момент не сумели использовать свои знания?
Здесь, в предгорьях, мы обязаны организовать миннодиверсионную школу. Соседние отряды с радостью пошлют в нее своих лучших партизан. Мы будем читать им лекции, проведем с ними учебную практику на специальном минодроме, возьмем их на наши очередные диверсии. Они вернутся в свои отряды опытными минерами. И на горных и степных дорогах, в лиманах взлетят на воздух поезда, запылают взорванные танки, рухнут мосты, погибнут тысячи фашистов.
Начать обязаны мы — инженеры-партизаны. Это наш долг. И мы его выполним, клянусь тебе, папа. Дай только справиться нам с новой миной, разработать методику железнодорожных диверсий и, наперекор всему, в тылу у немцев будет работать наш «минный партизанский вуз»…
Евгений замолк, молчал и я, боясь спугнуть то чувство высокого вдохновения, каким был полон сын.
В стороне, подталкивая друг друга, топтались Геня и Виталий.
— Тебе что-нибудь нужно, Геня? — спросил я.
Смущаясь, он ответил:
— Может быть, ты дашь мне какое-нибудь поручение на Планческую, папа?.. Когда мы умирали от жажды, я так хотел еще раз в жизни увидеть тебя и маму…
Я чувствовал, что голос у меня дрогнет, если я отвечу мальчику: «Иди без поручений».
— Разрешите и мне пойти, — попросил Виталий.
С младенческих лег Виталия воспитывали чужие люди. Одна сердобольная старуха передавала его другой: «Корми теперь ты, я год кормила». С горькой улыбкой он говорил о себе словами Лермонтова: «Я никому не мог сказать священных слов: отец и мать…»
Его прислали к нам из соседнего отряда связным. Он очень привязался к нашей семье, Геня и Евгений стали для него братьями.
Я сказал мальчикам строго:
— Стали вы бродягами, хлопцы. Повидайте мать и сейчас же возвращайтесь в лагерь.
Через три дня мы получили от командования куста партизанских отрядов радиограмму:
«Указанные вами огневые точки («подкова») авиация разбомбила, их больше не существует. Примите глубокую благодарность от командования».
Пришло и второе радостное известие: Иван Тихонович и Николай были живы.
Они спаслись чудом.
Их привели в станицу и заперли в старый сарай…
Вечером в соседнюю хату немцы притащили девушку-партизанку: ее поймали у околицы. Начался допрос. Иван Тихонович слышал все до последнего слова: в стенах сарая зияли щели, а дверь в хату была открыта.
Девушка молчала. Ее били шомполами, ломали руки, жгли железом. Девушка не проронила ни слова.
Около полуночи допрос кончился. Девушку куда-то увели. В хате началась попойка.
Прислонившись к стене сарая, Николай почувствовал, что одна из нижних пластин шатается. Целый час трудились партизаны, но пластину все-таки вытащили. Вылезли в дыру. Часового не было: то ли он пьянствовал вместе с другими, то ли просто отлучился на минуту.
Как выбрались охотники из станицы, уму непостижимо. Три дня плутали, наткнулись на партизанскую разведку и добрались к своим.
Обо всем этом было рассказано в письме Ивана Тихоновича, которое он прислал Евгению. В конце стояла приписка:
«Я не успокоюсь до тех пор, пока не отомщу за молодую казачку. Зову вас, Евгений Петрович: будем мстить вместе».
С посыльным, доставившим письмо, Евгений послал коротенькую записку:
«Счастлив, что вы живы, Иван Тихонович. Мстить будем вместе».
Неожиданно суждено было скоро сбыться мечте Евгения — мы получили секретный приказ от командования куста партизанских отрядов: выйти в тыл станицы Смоленской на дорогу Смоленская — Георгие-Афипская — Ново-Дмитриевская — Северская, заминировать три моста и на обратном пути осмотреть мост на дороге Северская — Смоленская, минирование которого поручено смольчанам, и произвести обычную разведку до Георгие-Афипской.
Это была наша первая крупная миннодиверсионная операция на шоссе. Мы приготовились к ней без спешки, тщательно разработали маршрут, распределили роли. Минирование было поручено второму взводу под командованием Ветлугина, охрана поручалась первому взводу во главе с Янукевичем.
Проверив снаряжение каждого партизана, мы отправились через Крепостную и Топчиеву Щель на гору Ламбина.
Путь оказался очень тяжелым. Лямки рюкзаков резали плечи. Нагрузка была солидная: продукты на пять дней, запас патронов по сто штук на человека, гранаты, ящики с противотанковыми минами, карабины, пулемет РПД с дисками и всякая мелочь: ножи, фляги с водой.
Шли, как всегда, цепочкой. Головную часть разведки вел Евгений. В походе строго-настрого было запрещено говорить даже шепотом. О куреве не могло быть и речи. Вначале шли густым лесом вдоль Афипса, потом — по тропе через глушняк.
В сумерки выбрались к пересохшему руслу какой-то речушки, нашли поляну с большой лужей воды, поужинали, не разводя огня, и по взводам расположились на ночевку.
В тот вечер нам казалось, что ноги у нас откажутся служить. Но утром мы снова пустились в путь… Самый жестокий бой вымотал бы нас меньше, чем это восхождение на гору Ламбина с тяжелыми рюкзаками на спине. Шли мы и Топчиевой Щелью — глубоким, метров двести, ущельем, таким узким, что даже двум человекам в нем не разойтись. Перебирались через огромные камни и коряги, ползли под стволами сваленных бурей деревьев. И все это — на крутом подъеме.
К концу пути многие шатались, как пьяные. Не только ноги подгибались, но дрожали руки и ныло все тело.
А отдых предстоял ничтожный: наутро была назначена операция.
Едва забрезжил рассвет, мы были на ногах.
С горы Ламбина спускались медленно: вокруг были немцы, мы же сюда попали впервые. Ориентироваться пришлось по карте и по компасу, изредка влезали на деревья и проверяли направление.
Около трех часов дня мы подошли к мостам и залегли в кусты: день для партизанской работы — неподходящее время.
К минированию приступили около полуночи.
Я чувствовал себя неспокойно: можно ли было положиться на минеров, которые до такой степени вымотаны дорогой? Но минирование прошло блестяще: четко, бесшумно, быстро. Уж на что был строг и придирчив Геронтий Николаевич, но и он, проверив мины, признал, что работа выполнена безукоризненно.
Теперь оставалось ждать и отдыхать. Ночь была темная, мы отползли от места диверсии далеко в кусты.
На рассвете показалась на шоссе тяжелая семитонная машина с немецкими автоматчиками.
В волнении следили за ней в бинокли. Она казалась маленькой, почти игрушечной, наполненной крошечными солдатиками.
С наблюдательного пункта мост был отчетливо виден: около него стоял старый бук, расщепленный молнией, а перед ним рос густой кустарник, закрывавший шоссе.
Машина скрылась за кустами. По расчетам, она должна была пройти их в несколько секунд. Но время тянулось бесконечно медленно. Казалось, прошла минута, другая… Машина не появлялась.
Какие только мысли не приходили в голову! Быть может, ночью мы обронили что-нибудь у подхода к мосту, немцы заметили и остановили машину. Сейчас они обнаружат мину, обезвредят ее…
Но вот машина снова на шоссе. Она взбежала на мост, и кверху взвился без шума столб пламени, земли, взлетели части моста и машины. Через несколько секунд докатился и глухой раскатистый гул.
Еще не успел рассеяться дым от взрыва моста и первой машины, как взлетел на воздух второй мост вместе с грузовиком. Фашистские автоматчики падали на землю, как падают осенью груши с деревьев. Те, кто чудом уцелел, бросились в кусты. Мы их не добивали: это не входило в задачу группы.
В Смоленской и Ново-Дмитриевской поднялась тревога. Уже слышен был шум моторов, идущих на помощь машин.
Наши тотчас отошли к горам.
Примерно через полчаса раздался третий взрыв. Его несколько раз повторили горы — звук его был как-то особенно высок и резок. Это взорвалась бронемашина с третьим мостом…
Возвращаясь обратно, минеры Ветлугина осмотрели мост на дороге Смоленская — Северская. Смольчане сплоховали: взрывы пощипали только крайние балки.
Но Ветлугину удалось исправить ошибку: наши минировали мост вторично. И после полудня на нем взорвался фашистский броневик, мост снесло начисто.
Результат диверсии был неплохим: четыре взорванных моста, четыре машины и шестьдесят убитых немцев. Раненых сосчитать не удалось. У партизан же потерь не было.
А через несколько дней Евгений вышел ночью из лагеря на новую диверсию. Он взял с собой шестерых партизан и Дакса.
Группа держала путь в глубину гор, где на далеком высокогорном шоссе стоял мост — крутая каменная арка, переброшенная через глубокое ущелье. Агентурная разведка накануне донесла, что по шоссе через мост должны пройти горноегерские части фашистов. Они двигались к Черному морю.
Как всегда, партизаны шли цепочкой. Впереди наши следопыты и охотники — два брата Мартыненко.
Светало. Залитый солнцем, вставал впереди крутой горный кряж. Туман полз из ущелий. Внизу ревела и клокотала река.
Сергей Мартыненко остановился и поднял руку. Партизаны припали к земле. Евгений еле сдерживал Дакса.
Мартыненко вскинул ружье. Выстрел повторило гулкое эхо.
Дакс сорвался с места и стрелой полетел вниз, где по ущелью неслось стадо диких свиней. Сзади бежал молодой кабан, оставляя за собой кровавый след. Дакс бросился ему на загривок.
Ревущий серый клубок катался по траве. Кровавая пена била из пасти раненого зверя. Он был еще силен. Он пытался вырваться, клыками пропороть Дакса. Но Дакс мертвой хваткой вцепился в кабана.
Подоспел Сергей Мартыненко. Улучив момент, он по самую рукоятку вонзил нож в грудь зверя. Кабан замер.
Охотники освежевали добычу и подвесили тушу высоко на дерево, чтобы ее не сожрали дикие звери, надеясь на обратном пути снять тушу и отнести в лагерь.
С каждым часом путь становился труднее. Давно осталась в стороне тропа. Теперь уже вел группу к перевалу Карпов, прекрасно знающий горы.
Люди цеплялись за кусты, за ветви деревьев. Подтягивали друг друга за руки. Отдыхать приходилось через каждые сто метров. На коротких привалах Евгений неизменно торопил:
— Пошли, товарищи. Быстро!
До вершины хребта оставалось всего сто пятьдесят метров. Но полтора часа карабкались люди по этим последним отвесным каменным плитам, вонзая в расщелины финские ножи и подтягивая друг друга на веревках.
Подъем кончился. Внизу диким нагромождением скал лежал Кавказ. На юго-западе блестели на солнце снеговые вершины. А где-то там, далеко на севере, в туманной дымке лежал родной Краснодар…
Люди, связанные друг с другом длинной веревкой, ползли по камням перевала. Даже мох не рос здесь. Лежали только вековечные голые плиты, отполированные дождями и ветром. Они были скользкими, и их острые гребни резали ноги. Внизу чернел провал ущелья.
Дакс жалобно взвизгивал и жался к ногам Евгения. На привалах он смотрел на хозяина умными печальными глазами и виновато лизал руку.
Четыре часа длился этот тяжелый путь по гребню перевала. У Гени начала ныть недавняя рана на спине: лямки заплечного мешка со взрывчаткой, продовольствием и патронами врезались в тело. Стали такими тяжелыми гранаты на поясе!.. Во рту пересохло. Ноги горели, как обожженные. Но он не мог, не смел отставать: он сам упросил брата взять его в горы. И когда Евгений тревожно оглядывался на Геню, тот мужественно улыбался.
Спуск оказался тяжелее подъема. В сумерках трудно было найти опору для ног. Когда на веревках спустились чуть пониже, стало легче: помогали оголенные корни деревьев; как змеи, они вились в расщелинах скал.
И, наконец, побежала вниз довольно ровная горная дорожка. Здесь можно было отдохнуть полчасика, прежде чем снова двигаться в путь.
Наступила ночь. Где-то совсем рядом шумела горная речушка.
Неожиданно Дакс остановился и тихо зарычал. Густая шерсть на спине поднялась дыбом.
Евгений приказал Карпову разузнать, в чем дело… Но не прошел Карпов и пятидесяти метров, как справа грохнул выстрел. Пламя, вырвавшееся из дула винтовки, на секунду осветило кучу поваленных бурей деревьев — вокруг стало еще темнее.
Евгений оттянул группу назад. Карпов и братья Мартыненко бесшумно уползли в темноту.
Дакс нервничал.
Прошел час. В кустах раздался треск цикады: это возвращались разведчики.
— Впереди по нашему пути, у края дороги, стоит шалаш, покрытый землей, — шепотом доложил Евгению младший Мартыненко. — У шалаша семь-восемь человек. Что за люди, в темноте разобрать не удалось. Надо думать, сторожевая застава у перевала.
Нельзя поднимать шум, когда так близка цель: ночная суматоха могла бы вспугнуть немецкий караул у моста и охрану в ауле.
— Карпов, ведите в обход! — приказал Евгений.
Только на рассвете партизаны вышли на дорогу. Из-за далеких хребтов ослепительно брызнуло им навстречу солнце. Уже доносились из аула, по ту сторону горы, невнятные голоса и лай собак.
На день надо было скрыться — как сквозь землю провалиться.
В стороне от дороги стояли густые заросли держидерева. Лучшее пристанище трудно было бы найти. Даже кавказская овчарка не посмеет забраться туда: при малейшем движении острые шипы колючек глубоко вонзаются в тело…
Прорубив топориками узкий проход, группа расположилась на отдых в густых зарослях. Геня лежал в дозоре. Карпов и братья Мартыненко ушли в разведку.
Вернулись они только ночью. Карпов доложил:
— Мост совсем рядом. Дорога подходящая. Встретил пастуха. Тот рассказал, что немцы не пропустили сегодня стадо через мост, а вчера еще пропускали. Пастух утверждает, что не сегодня-завтра по мосту пройдут крупные мотомехчасти немцев. Явились мы, значит, вовремя. Только бы не опоздать…
Группа вышла из зарослей. С высокого обрыва смутно видна была каменная арка моста и крутой поворот шоссе у выступа горы.
По эту сторону арки, около поста с «грибком» от дождя, ходили двое часовых. Они делали десять медленных шагов в одну сторону, так же медленно поворачивались и шли назад…
По другую сторону арки стояла казарма караула. Вероятно, оттуда на фоне серой скалы видны черные силуэты часовых у «грибка».
Над ущельем, на изорванной по краям полосе неба, сверкали синие звезды. Из темноты леса доносился унылый крик совы. А внизу, под мостом, шумела и клокотала река. Она с ревом неслась по каменным перекатам…
— Карпову и братьям Мартыненко снять часовых! — приказал Евгений. — Но так, чтобы для караула по ту сторону моста часовые оставались живы всю ночь. Понятно? Как только часовые исчезнут, обоим Мартыненко приступить к минированию моста. Недриге, Козмину и тебе, Геня, заложить мины на шоссе.
Три тени скользнули по обрыву и замерли у арки моста.
Томительно тянулись минуты…
Наконец часовые подошли к «грибку».
Рывком Сергей и Данила бросились на них. Левой рукой крепко зажали рот. Правая рука привычным движением вонзила финский нож под ложечку — так братья-охотники уже не раз в своей жизни добивали зверя.
Часовые осели на землю. Сдернув с них шинели, Мартыненко сбросили трупы с обрыва. Рокот реки заглушил шум падения…
Теперь Карпов в немецкой шинели, с винтовкой в руках медленно прогуливался у поста. Вторая же шинель висела на перекладине «грибка», и ночной ветер чуть колебал ее полы.
Сергей и Данила быстро заложили мины в начале каменного настила моста и внизу, у основания арки.
Через полчаса к мосту подполз Евгений: проверил работу. Мины были заложены правильно, соединены детонирующим шнуром, тщательно замаскированы. Сделано все чисто и аккуратно.
На шоссе заложили три мины. Но четвертая, самая большая, та, которую нужно было заложить у крайнего выступа дороги, далась нелегко. Обливаясь потом, Геня долбил ножом крепкий камень. К нему на помощь пришли братья Мартыненко. Но у Гени уже все было готово. Он отполз в дозор.
Через несколько минут заворчал Дакс. И почти тотчас же раздался треск цикады: Геня предупреждал об опасности.
Это два фашиста, горные егеря, шли по шоссе.
Евгений приказал Недриге и Козмину приготовиться. Остальные отползли в сторону.
Повторилось то же, что было у «грибка»: левая рука партизана зажала рот оккупанту, правая вонзила нож. Трупы полетели вниз.
Вся группа, прячась в кустах, быстро поднялась на скалу. С нее днем будут отчетливо видны крутой поворот шоссе, мост, казарма караула…
С рассветом внизу началась суматоха: исчезли часовые. Только на перекладине «грибка» висели их серо-зеленые шинели…
Пропавших искали на шоссе, на склоне обрыва — и, разумеется, не нашли: река уже давно унесла их трупы.
Наконец поиски прекратились. Новые часовые шагали, боязливо оглядываясь по сторонам. Но никому из фашистов не пришло в голову осмотреть мост и дорогу: они были убеждены, что в их горное гнездо не могут пробраться партизаны, да тем более минеры.
Наши ждали. Геня потом рассказывал, что от скуки он повторял алгебраические формулы: я уже замечал, что мальчик скучает по школе…
Но вот из-за поворота на шоссе медленно выползла арба, запряженная парой буйволов. Невозмутимые, равнодушные ко всему на свете, буйволы подходили к месту, где Геня заложил свою мину.
У Гени захватило дыхание: неужели эта проклятая арба раньше времени подорвет его мину? Да ведь на нее ушла добрая половина тола, принесенного всей группой!..
Ох, пронесло!
Так же неторопливо, не обращая внимания на погонщика, что сидел на дышле и бил их длинной хворостиной, буйволы взошли на мост и скрылись за поворотом по ту сторону каменной арки.
Только через два часа на шоссе раздались долгожданные гудки. Колонна грузовых машин, наполненных немецкими горными егерями, появилась за выступом горы.
— Приготовиться! — приказывает Евгений.
Головная машина въехала на мост. Сейчас она взлетит на воздух…
Но машина благополучно прошла над миной.
Будто по команде, партизаны обернулись к Евгению. Он лежал бледный как полотно…
И тут взрыв потряс воздух. Это задний скат головной машины взорвал мину на мосту. Полетели вверх камни свода и парапета моста, егеря, железо, доски кузова. Колонна затормозила, и машины сбились кучей у взорванной арки. И лишь отставшая задняя машина, догоняя своих, все еще спешила к мосту.
На полном ходу она подошла к крутому выступу на шоссе, обогнула его и со страшным грохотом полетела с обрыва. С ней вместе сполз вниз выступ скалы и участок дороги перед ним.
Почти одновременно там, где сгрудились машины, взорвались одна за другой последние три мины. Они сбросили грузовики в пропасть.
Уцелевшие егеря метались по шоссе, пытаясь спастись от партизан в кустах у обрыва. Но партизаны били их на выбор. Егеря падали в пропасть, разбиваясь на острых камнях.
Геня был уже на шоссе. Лежа за камнем, он с малой дистанции расстреливал фашистов. А с вершины скалы длинными очередями били Евгений и Карпов, уничтожая фашистский караул по ту сторону моста.
Через несколько минут все было кончено. Мост взорван. На шоссе обрушился выступ скалы. У моста лежали трупы, исковерканные машины, груды камня.
Евгений подал сигнал отхода: в соседнем селении поднялась тревога, и вдоль по шоссе начал бить фашистский пулемет.
Старой дорогой, через перевалы, через горные кручи, сбивая в кровь ноги на острых скользких камнях, возвращалась в лагерь цепочка минеров-диверсантов. Теперь им было идти легче. А сзади высоко в небо поднимался густой черный дым. Это пастух, приятель Карпова, сдержал свое слово и в суматохе поджег казарму горных егерей и дом коменданта в ауле…
Вернулся с этой операции Женя возбужденный и веселый. Я давно не видел его таким. Обнял меня за плечи и, сияя своими синими глазами, сказал:
— Мечта сбывается, папа. Как хорошо жить, когда чувствуешь, что правда за тобой…
Это было в летнем еще лагере, у горы Стрепет. А наутро Женя заболел: высокая температура, головная боль…
Елена Ивановна заставляла его принимать какие-то порошки. Евфросинья Михайловна хлопотала над обедом.
Евгений сразу осунулся и побледнел. Но удержать его в постели было невозможно.
— Потом отлежусь, мамочка. Сейчас нельзя — время уж очень горячее!.. — Ему нужно было отправить своих разведчиков на новые задания.
Поздно вечером мы собрались всей семьей. Спать не хотелось. Даже больной Евгений вышел послушать тишину ночи.
Лагерь спал. Беззвучно стояли часовые в кустах. Из глубины гор долетали неясные ночные шорохи.
Уже пришел октябрь. Правда, был он в том году теплым и ясным, но от лесов уже веяло увяданием.
Ветер разорвал тучи, прогнал их на запад к морю. Над нами была чистая полоса неба. Она походила на синюю реку, и плыли в ее гладких волнах яркие звезды.
— В такую ночь хочется мечтать, Женя, — тихо проговорил Геня. — Вначале мне казалось, что стыдно мечтать сейчас, когда люди сражаются и умирают. А потом я заметил, что мечтают все: и Геронтий Николаевич, и Мусьяченко, и Сафронов, и даже, знаешь, Кириченко мечтает. И все об одном и том же: как они будут хорошо жить и работать, когда мы победим.
Евгений спросил:
— Это они тебе сами рассказали?
— А как же! — удивился Геня. — Они только не сознаются, что это — мечта.
— Формулы не нашли, — усмехнулся Женя.
— Можно и без формулы. Результат один и тот же: чем больше все мечтают, тем злее дерутся, потому что каждый знает: мечта воплотится в жизнь только после победы.
Евгений поежился — вероятно, его знобило. Геня вскочил, побежал в наш домик, принес ватник и накинул его на плечи Евгения.
— Спасибо, братишка… Что же ты умолк, не журчишь больше? Расскажи, о чем мечтаешь ты сам. О целой стае голубей, которых разведешь после войны?
— С голубями кончено, — сказал Геня строго. — Мне нужно скорее стать инженером. Таким, как ты, Женя: все уметь и все знать. Я сконструирую машину. Вездеход. Он будет похож на громадную авиационную бомбу: весь из сверхтвердой стали и небьющегося стекла. Его колеса будут автоматически убираться в кузов, как у теперешних бомбардировщиков, и так же автоматически будут выползать из его тела широкие крылья… По земле он будет ходить, как автомобиль, в воде он будет подводной лодкой, в воздухе — самолетом. Но самое главное, Женя, мой вездеход будет путешествовать под землей…
— А вот как ты этого достигнешь — не представляю… — уже совсем серьезно сказал Евгений.
— Теоретически здесь нет ровно ничего невозможного, — увлеченно продолжал Геня. — Ведь существуют же щиты у московских метростроевцев, которые прогрызают землю. Ведь давным-давно известны буровые инструменты. Так почему же не может быть вездеход, у которого впереди будет мощный бур? Может, конечно! И будет, непременно будет.
Одним словом, я полечу со своим вездеходом на Дальний Восток. У Якутска я спущусь под землю и возьму курс на северо-восток. Я пройду под Верхоянским хребтом, я перережу под землей Юкагирское плато и выйду на поверхность у бухты Провидения.
В моем вездеходе будет окно из бронированного стекла. Над ним — мощный прожектор. Я сяду у окна и увижу все, что лежит в земле: каменный уголь, железную руду, медь, серебро и золотые жилы — все клады. Особым прибором я засеку их координаты и, вернувшись в Москву, положу на стол точную подземную карту. И ты понимаешь, Женя, какой богатой, какой могучей станет наша страна! На Дальний Восток придут горняки добывать уголь, железо, золото, серебро, а мой вездеход уже будет искать новые клады в Таджикистане… Но ты смеешься надо мной, Женя?
— Нет, я не смеюсь, братишка. Я радуюсь за тебя. Ты прав: чем жарче мечтаешь, тем злее дерешься. Я тоже мечтаю, Геня. Только более скромно, чем ты: я мечтаю только о победе. О победе с большой буквы — над фашизмом во всем мире. Над империализмом. О такой победе, после которой уже никогда не вспыхнет война на земле. Чтобы каждый человек — черной, белой, желтой расы — знал, что ему и маленьким детям его не грозит больше опасность быть уничтоженными человекоподобным зверьем. Что не упадет ни-ког-да больше бомба на мирное жилище тружеников.
Вот и вся мечта. Я не уеду, как мечтаешь уехать ты, из моей родной Кубани: я слишком люблю ее землю, ее небо, ее людей. После победы мы вернемся в Краснодар. Меня встретят Маша, дочка. Я снова буду работать на комбинате. У меня много замыслов, Геня. Некоторые из них еще очень сыры. Но это ничего: после войны мы будем так жадны к творческой работе, и у нас такие люди.
Будет расти моя Инка, она станет ботаником. Обязательно ботаником. Отправится в далекое путешествие и привезет замечательные растения. Дочь будет скрещивать сильное со слабым, нежное с выносливым и получать новые виды — стойкие, плодоносные, красивые. И наша Кубань станет благоуханным садом. Здесь, в горах, я понял, как прекрасна дикая природа Кавказа. И я хотел бы, чтобы уголок этой кавказской глухомани моя дочь перенесла в Краснодар. Пусть сталь и мрамор колонн будут увиты хмелем и плющом, в скверах буйно растут кусты орешника. А среди моря невиданных цветов, выращенных Инкой, будут стоять памятники не только вождям и прославленным воинам, но и лучшим механикам, бетонщикам, рыбакам, садоводам и, может быть, даже литературным героям — тому же Павлу Корчагину, Ниловне Горького и нашему славному запорожскому казаку Тарасу Бульбе.
Я знаю, без человека нет прекрасного ни в голубом небе, ни в полете птиц, ни в буйном весеннем цветении сада — во всем, что называется жизнью. После войны и победы мы вернемся домой, переполненные жаждой творческой работы, святым чувством товарищества, большой человеческой теплотой. И с большим правом, чем когда бы то ни было, мы скажем словами Горького: «Превосходная должность — быть на земле человеком!» Вот все мои мечты, Геня…
Елена Ивановна обняла сыновей.
— Сознайся, мама, ты ведь тоже мечтаешь.
— Ну, конечно, мечтаю… Я мечтаю, что Геня повезет меня под землей к бухте Провидения. Обратно мы полетим с ним домой над Невьянском, Сталинградом, Доном, и я снова еще раз вспомню всю свою жизнь. А потом я буду сидеть старушкой у себя в Краснодаре, у памятника Тарасу Бульбе, нянчить твоих, Геня, и Жениных ребятишек…
— Почему же только наших, а Валентина?
Елена Ивановна молчала. Руки ее тяжело упали вдоль бедер. Всем нам стало не по себе.
— Мне не придется нянчить ребят Валентина, — проговорила Елена Ивановна очень спокойно. — Валентин погиб… За день до нашего ухода из Краснодара боец из части, которой командовал Валя, рассказал о его гибели. По ту сторону Керченского пролива он прикрывал своим пулеметом отход наших. Разорвалась мина. Валя упал. Унести его было уже невозможно. К нему подбежали немцы. Вот все, что известно о Валентине.
О Валентине мы больше не говорили. Так сидели молча, в ряд, плечо к плечу. Теперь нас, Игнатовых, на одного человека стало меньше.
Геня нашел в темноте мою руку, сжал ее. Пожатием этим он и утешил меня, и говорил о своей боли.
— Становится сыро, — сказала Елена Ивановна, поднимаясь, — пойдемте, ребята, спать.
Она уснула сразу. Я не спал, старался думать об очередных делах. Сыновья лежали тихо и, казалось мне, спали. Но вот заворочался Геня.
— Ты не спишь, Женя?
— Нет.
— Знаешь, Женя, что я хочу тебе предложить?..
— Слушаю тебя. Только тише.
— Женя, не ходи больше в разведку. Я вместо тебя буду ходить.
— Почему?
— А ты работай над миной! — И снова, как в тот раз, шепот Гени прерывист и страстен. — Мину нужно сконструировать немедленно. А ты — все в разведке. И Ветлугин на операциях. Я буду ходить. Надо же, наконец, сконструировать…
Женя молчит. Потом говорит:
— Хорошо. Я никуда не пойду, пока не сконструируем.
На этом разговор окончился. В нем не были произнесены слова «мать» и «Валентин». Но говорили братья о большой мести за погибшего брата.
Который день сидели Евгений, Кириченко, Ветлугин и Еременко под густым разлапистым ясенем: проверяли чертежи и расчеты. Рядом с Евгением неизменно лежал Дакс. Положив морду на вытянутые вперед лапы, он смотрел столь умными глазами на хозяина, что казалось, пес все понимает.
Друзья спорили о нагрузке, передаваемой паровозом через рельс, о законах вибрации, о коэффициенте трения и о минимальной закраине между минным зарядом и башмаком рельса.
На траве была разостлана плащ-палатка. По плащу разбросаны схемы, химические формулы, сложные технические расчеты, написанные на листках, вырванных из ученической тетради. Убрать бы на минуту ясень, Дакса и часового, что стоял чуть поодаль в кустах, или закрыть бы глаза и только слушать, — все это скорее походило бы на техническое совещание инженеров в научном институте, чем на собрание партизан в дикой глуши кавказских предгорий.
Речь шла все о том же: о мощной, усовершенствованной железнодорожной мине. Она была, наконец, сконструирована Евгением, Кириченко и Ветлугиным.
Это «волчий фугас», сочетание тола и противотанковой гранаты. В ней не было никаких веревочек. И ее должен был рвать не минер, а сам паровоз. И в то же время бронедрезина, обычно пускаемая немцами в разведку перед поездом, по расчетам, пройдет благополучно над миной. Весь секрет — в тяжести, передаваемой через рельс на минный заряд…
Впрочем, пока все это оставалось только теорией; поэтому Евгений и проверял так придирчиво каждый расчет, каждую схему: малейшая ошибка может сорвать всю операцию.
Речь же шла о первой на Кубани минной железнодорожной диверсии.
Донесения агентурной разведки упорно говорили, что на станцию Георгие-Афипская немцы пригнали добрые две трети подвижного состава с дороги Краснодар — Новороссийск и сосредоточили здесь тяжелые автомашины. В ближайшие дни они собирались начать крупные перевозки к Черному морю — под Новороссийском шли горячие бои.
Мы запросили командование о разрешении взорвать поезд на участке Северская — Георгие-Афипская, одновременно минировать шоссе и профилированную дорогу, идущие параллельно железнодорожному полотну. Этим хотя и на время, но зато основательно и прочно мы закупорили бы фашистам путь к Новороссийску.
С минуты на минуту мы ждали ответа. Евгений волновался. Он считал, что задуманная нами операция с этой новой миной определит всю дальнейшую работу нашего отряда. Теперь начиналась новая «эра»: железнодорожные диверсии, широко разветвленная сеть филиалов отряда, применение новой, усовершенствованной автоматической мины и, наконец, создание «минного вуза».
Об этом и говорили теперь Евгений, Кириченко, Ветлугин, Еременко.
Евгений мечтал сам заложить первую мину и увидеть, как впервые на Кубани взлетит на воздух фашистский поезд.
После болезни Евгений был еще очень слаб, но я знал: ничто не удержит его.
И вот пятого октября мы получили разрешение на железнодорожную диверсию. Все у нас было готово: схема «волчьего фугаса» выверена, роли распределены заранее. Пятого же поздно вечером отряд минеров отправился в путь.
Нас было тринадцать человек. Конечно, пошел и Евгений.
В лагере не знали, куда и зачем мы уходим: у нас не принято было болтать о предстоящей операции.
Геня накануне ушел на Планческую. Он мастерил там печи на зиму и ждал, когда Бибиков кончит шить ему русские сапоги — первые высокие сапоги за всю его семнадцатилетнюю жизнь.
Я был доволен, что Геня не пошел с нами: операция предстояла рискованная…
Всю ночь мы ехали проторенной, исхоженной дорогой.
Евгений был настолько слаб, что не смог бы держаться в седле. Он ехал на линейке. Сидел бледный, исхудавший, с темными кругами под глазами. Я уверен, что и в тот вечер у него была высокая температура, но он отказался мерить ее и был, как всегда, настороженный, собранный, внимательный.
Ночь легла темная. Ехали мы тихо. Только изредка пофыркивали лошади да на крутых поворотах поскрипывала линейка.
Около двух часов сзади неожиданно раздалось знакомое причмокивание — сначала отрывистое и резкое, потом протяжное и длинное. Это кто-то из своих нагнал нашу колонну.
— Отец, ты не имел права не брать меня! — взволнованно заговорил Геня, подходя ко мне. — Мы заключили с Женей договор ходить на все операции вместе… Я пошел в отряд не шкуру свою спасать…
Что я мог ему ответить? Правда, он явился без рюкзака, в грязном белье и грязной верхней одежде — так у нас не полагалось выходить на операцию, — но он смотрел на меня умоляющими глазами и за спиной у него висел материнский карабин. Да и действительно: он пришел в отряд не шкуру свою спасать.
— Хорошо, Геня, пойдешь с нами…
На хуторе Красном, под Крепостной, была назначена наша первая остановка: днем мы не могли передвигаться по дорогам, фашисты могли заметить наше движение. Мы выставили часовых и легли спать. Один Ветлугин спешно заканчивал изготовление ящиков для автомобильных мин. Эти мины были тоже новостью в нашей партизанской практике. Принцип их устройства был тот же, что и паровозной мины: они взорвут тяжелый грузовик, но над ними спокойно проедет крестьянская телега, пройдет человек. И, что особенно важно, никакой фашистский миноискатель не мог обнаружить нашей мины: она состояла только из дерева и тола, в ней не было и грамма металла.
Поздним вечером мы распределили по рюкзакам все, что привезли до Крепостной на подводах: пятидневный запас продуктов, патроны, гранаты, мины. На каждого пришлось добрых тридцать килограммов.
Это был очень тяжелый переход. Погода испортилась. Рваные тучи висели над самой головой. То и дело срывался дождь. Он шуршал по опавшей листве, хлестал по деревьям, бил по глазам.
Закутанные в плащи, мы казались друг другу чужими. Шли цепочкой, сплошь и рядом держась за рюкзак переднего.
Как всегда, я шел за Геней. Его мешок, наскоро сшитый из серого материала, был единственным ориентиром в этой непроглядной тьме.
Двигались мы медленно, осторожно. Дороги переходили, шагая в один след, задом наперед, чтобы сбить с толку тех, кто завтра утром обнаружит отпечатки наших подошв. Вдоль железнодорожного полотна пробирались через густой кустарник: немецкие караулы у мостов время от времени освещали степь яркими ракетами.
Через каждые пять-шесть километров мы останавливались на привал: снимали рюкзаки, клали на них отекшие ноги, лежали десять минут. И снова отправлялись в путь — сквозь густой, колючий кустарник, по холмам и оврагам, в дождь, в грязь, ветер, с тяжелыми мешками за спиной, с карабинами, автоматами, противотанковыми гранатами.
Всю жизнь Геня был очень внимателен ко мне. Но в ту ночь он проявил особенно нежную заботливость: на привалах подавал рюкзак, поправлял лямки, помогал взбираться на крутые склоны, вытаскивая за руку.
Под утро подошли к хутору Коваленкову.
Всем досталось порядком, особенно больному Евгению. Тяжело было и Янукевичу. Всю дорогу Виктора Ивановича мучил кашель, а кашлять в походе нельзя, и он, бедный, изжевал весь рукав своей телогрейки.
Идти в таком состоянии дальше было невозможно: измотанные люди, у которых подгибались колени и дрожали руки, не могли бы заложить мины и, безусловно, попали бы на мушку любому патрулю.
Мы решили объявить дневку и выспаться как следует.
Выставив дозоры, улеглись в густом кустарнике. Но спать было холодно. По команде Евгения сбились в общую кучу, закрылись маскировочными бязевыми халатами, грея друг друга собственным теплом. С обеих сторон от меня лежали сыновья; Геня, как в детстве, обнял меня за шею и так уснул.
Люди спали спокойно. Только часовые, сменяясь, отползали в дозоры, да Евгений время от времени выползал проверить караулы и наблюдателей.
Уже светало, но туман еще закрывал горы, когда раздалась вдруг длинная автоматная очередь. Ей ответила вторая и третья…
Тревога!
Мы неподвижно лежали в кустах, приготовившись к бою. Но разведка донесла, что все спокойно: немцы, выйдя из хутора, для храбрости бессмысленно бьют по сторонам…
Но сон с нас слетел, отдохнуть не удалось. Весь день мы лежали в кустах, подремывая, но сохраняя боевую готовность.
Спустились сумерки. Вволю напившись воды из соседней речушки и набрав полные фляги, мы вышли из кустов: долго засиживаться на одном месте было опасно.
Чтобы запутать следы и обмануть немецких собак-ищеек, мы пересекли густые заросли колючего терна, несколько раз переходили вброд Убинку и до рассвета прятались в маленьком леске. Немцы вырубили в нем кусты. Но это было нам на руку: прочистив как следует рощу, фашисты едва ли скоро заглянут в нее.
Утром, выставив дозоры, мы снова легли спать. Только Евгений отказался от отдыха и заявил, что уходит с Геней в станицу Георгие-Афипскую в разведку. Глаза его ввалились, на щеках пылал горячечный румянец. Ветлугин и Янукевич напрасно старались убедить его в том, что ему больше, чем всем нам, необходим отдых и сон.
Евгений, внимательно выслушав все доводы, улыбнулся, как всегда, весело и приветливо и ответил, что никогда еще не чувствовал себя таким бодрым и сильным.
Спорить было бесполезно: раз задумав какое-либо дело, он доводил его до конца.
Эта же операция была его давней мечтой, он придавал ей очень большое значение, ждал ее.
И он говорил правду: ни усталости, ни болезни своей он не чувствовал.
Двое суток разведчики сидели на высоких деревьях, лежали в кустах, прятались в ямках, следя за шоссе, за дорогой, за железнодорожным полотном. Мы должны были знать буквально все: как и когда сменяются караулы, как часто ходят дозоры, и расписание поездов, и есть ли закономерность в движении автомашин по дороге…
Разведчики, сменяясь, наблюдали, слушали, записывали. Основная же наша группа, отдыхая днем, по ночам спускалась к воде и снова бродила бесшумно по кустам и рощам, по колючему терну, меняя места ночлега.
Наконец десятого октября вечером Евгений доложил, что все наблюдения закончены, Удобнее всего рвать на четвертом километре от Георгие-Афипской: там дорога, шоссе и железнодорожное полотно близко подходят друг к другу. Автомашины шли только днем. Поезда же регулярно проходили четвертый километр в восемь часов утра и в четыре часа вечера.
Партизаны все повеселели: трудное дело подходило к концу, ночь обещала нам покой и отдых: в полночь мы подберемся к полотну, быстро закончим минирование и отойдем до утра в горы…
Собранные, подтянутые, молчаливые, как перед решающим тяжелым боем, все отправились закладывать мины.
Если бы человеку дан был дар предвидения! Если бы в ту проклятую ночь я мог знать, что в последний раз вижу своих сыновей!.. Властью отцовской любви я сумел бы приказать им остаться на месте и сам пошел бы на гибель вместо них.
Годы прошли, но я помню каждую минуту этой страшной ночи. Я хотел бы ее забыть — сердце помнит и ласковый смех Евгения, и нежные прикосновения Гени.
Был холодный вечер. Мы вышли из леса. Впереди — дальняя разведка во главе с Евгением, по бокам — дозоры, сзади — арьергард автоматчиков.
Перед нами открылось поле, голое, неприютное. За ним тянулось железнодорожное полотно с высокими тополями по бокам, а за полотном — шоссе и дорога. Сзади, как призраки, стояли далекие горы.
Неожиданно над Георгие-Афипской, а затем и на Северской вспыхнул белый свет. Его сменил зеленый, потом красный. Они перемежались, гасли и снова загорались. В этой последовательной смене цветов была определенная закономерность. Но разве мы могли отгадать, какое важное сообщение передают по линии фашисты своим световым телеграфом? Если бы отгадали, остались бы в живых Женя и Геня…
Телеграф работал минут пятнадцать. И снова стало темно и тихо вокруг.
Но Евгений встревожился:
— Надо торопиться, надо очень торопиться… Что-то случилось.
Вперед — искать проходы в терне — вышла разведка и будто провалилась в темноту ночи.
Но вскоре у полотна заквакала лягушка: Евгений докладывал, что путь свободен.
Мы подошли к краю насыпи. На руках подняли на шпалу переднего. Он втащил другого. Каждый поднимался осторожно, стараясь не касаться ногою песка насыпи. Тем же способом спустились вниз.
Группа прикрытия ушла в кусты. Заняли свои места дозоры. Минеры приступили к работе.
Через час мы должны были все кончить…
Помню, как Геня вместе с Янукевичем финским ножом выкопал ямку на профилированной дороге, землю выгреб на разостланную стеганку, а лишнюю, собрав в шапку, унес в глубину кустов.
Помню, как стоял Геня перед Янукевичем, протягивая ему минный ящик. Тот зарядил его взрывателем и осторожно опустил в землю. Геня тщательно замаскировал ямку…
Потом, закинув карабин за плечи, Геня, веселый, оживленный, носился по дороге, закладывал мины и выполнял распоряжения Янукевича.
Он пробежал мимо меня к железнодорожному полотну, где работали Евгений и Кириченко, задержался на секунду, спросил:
— Ты не озяб, папа? Смотри не простудись.
Уже была вырыта ямка под рельсовым стыком и уложены в нее две противотанковые гранаты, когда Геня, подбежав, добавил свою, третью. И засмеялся:
— Пусть и меня фашисты вспомнят на том свете!
Под шпалу рядом с гранатами легли толовые шашки. Кириченко выдернул флажок предохранителя, снял накладку. Евгений замаскировал полотно, отделал насыпь «под елочку».
Мина на полотне была почти готова. Оставалось только выдернуть последнюю шпильку у предохранителя. Но это должен был сделать один минер, когда все отойдут в степь. Кириченко с Евгением поспешили на профилированную дорогу.
Я спокойно ждал, когда на дороге работа будет закончена.
Пока все шло так, как было задумано.
Мы решили не минировать старое шоссе; оно было так разбито, что немцы им не пользовались. «Закончим минирование профиля и отправимся домой, в горы», — думал я.
И в эту минуту со стороны Георгие-Афипской возник еле слышный в ночи звук. Он становился все громче. Быть может, самолет вылетел на ночную бомбежку?..
С каждой секундой шум становился отчетливее и яснее. Возник и влился в этот шум какой-то новый звук. Звуки множились, нарастали. Вскоре ясно стало слышно…
Поезд!
Из-за поворота, набирая ход под уклон, на всех парах шел тяжелый состав. А рядом с ним, по шоссе, мчались броневики.
Так вот о чем говорил своими огнями проклятый гелиограф!
Не теряя ни секунды, нужно было принимать решение: уходить в горы. Но в «волчьем фугасе» на полотне еще не была снята шпилька у предохранителя. И шоссе старое было свободно. Немцы вырвутся на него. Зажмут нас в клещи…
Мимо меня стрелой пронеслись сыновья. Заряжая на бегу последние две мины, они побежали к шоссе. Быстро заминировали обе колеи и выскочили к полотну.
Паровоз был уже рядом. Вырывалось пламя из поддувала. Гремели буфера.
Ребята бросились навстречу поезду.
— Что они делают? — прокричал над моим ухом Ветлугин. — Разве можно в этой кромешной тьме найти крошечную шпильку предохранителя!
Нет, они задумали другое: у них в руках были противотанковые гранаты. Они решили бросить их, чтобы от детонации взорвался «волчий фугас».
Я выхватил свою тяжелую гранату, побежал за детьми…
Поздно!
Одна за другой разорвались две гранаты. И тотчас же со страшным, оглушительным грохотом взорвался «волчий фугас».
Сразу стало жарко и душно. Взрывная волна, будто ножом, срезала крону могучего клена, стоявшего передо мной, и отбросила меня назад.
Я и сейчас, через годы, вижу, как лопнул котел паровоза, как паровозные скаты летели выше тополей, как, падая под уклон, вагоны лезли друг на друга, разбивались в щепы, погребая под собой гитлеровцев.
Раздался новый взрыв. На воздух взлетел броневик на шоссе. Объезжая его, ярко вспыхнул фарами и тут же взорвался второй. А в это время на профиле тоже взрывы и взрывы. Мины корежили машины, разбрасывали искалеченные трупы немецких автоматчиков.
Пылал взорванный поезд, продолжали грохотать мины, ждать больше не было сил. Ни секунды!
Я бросился к железной дороге. За мною побежали Ветлугин и Янукевич.
У полотна, освещенный заревом пожара, лежал под обломками мертвый Евгений. Его унесли друзья.
А Гени не было. Может быть, жив… может быть, успел отскочить… Лежит где-нибудь раненый.
— Геня! — кричал я, но мой голос тонул в криках раненых фашистов.
— Геня!..
Мне казалось, я искал его уже несколько часов. Но когда нашел чуть поодаль в кустах, тело его еще было теплым.
И тут снова шевельнулась надежда: жив…
Я поднял его на руки. Положил его руку себе за спину, как будто он мог еще обвить мою шею… Теплая Генина кровь полилась за мой воротник.
Я нес его через минированный профиль. Навстречу мне кинулся Кириченко, хотел взять Геню. Не помня себя, я сказал:
— Уйди. Не отдам.
Подошел Ветлугин. В первый раз после того, как мы ушли из Краснодара, он назвал меня моим именем.
— Петр Карпович, положите Геню рядом с Евгением…
Молча финскими ножами вырыли неглубокую яму в кустах терна; положили в нее ребят, забросали землей.
Над головой, срывая листья, уже жужжали пули: уцелевшие немцы пришли в себя и крутой дугой охватывали кустарник.
Партизаны быстро вышли из-под удара.
Только я задержался у могилы: старался замаскировать маленький холмик. Неожиданно передо мной вырос Павлик Сахотский, схватил за руку и потащил прочь из кустов: немцы сжимали дугу.
Шли степью. Вокруг мертво — ни куста, ни живой былинки. Только в осеннем небе падали звезды. Вдруг над головой вспыхнули осветительные ракеты. Янукевич рванул меня за руку. Мы упали на землю и замерли. Земля пахла сыростью, как там, в кустах, когда мы рыли ее финскими ножами.
Что я скажу Елене Ивановне?..
Ракеты погасли, я поднялся следом за всеми, и мы пошли. И снова над нами зажглись ракеты, и мы опять приникли к земле. Но тотчас же поднялись: сзади раздался рев моторов — гитлеровцы заметили нас и бросили вдогонку вездеходы и автомобили. Они подходили все ближе, их фары светили нам в спины, и длинные тени от наших тел ползли, извиваясь, по голой степи.
Янукевич лег на землю. Остальные быстро шли дальше. Вдогонку нам несся надрывный кашель Виктора. «Лежит на сырой земле, совсем простудился», — подумал я, потом опомнился: что простуда, его раздавит сейчас вездеход… Я обернулся. Вездеход был почти рядом с Янукевичем. И он бросил под гусеницы противотанковую гранату. Вот какой друг у Евгения…
Вездеход накренился набок и остановился. Виктор вскочил на ноги и бегом бросился догонять своих. Но немцы продолжали нас преследовать. Теперь лег Кириченко. Новый взрыв — и второй искалеченный вездеход замер на месте.
Мы круто свернули влево. Под ногами — глубоко вспаханная целина. На ней окончательно застряли фашистские автомашины, вездеходов у них больше не было. Взбешенные фашисты открыли ураганный огонь.
Тогда мы метнулись вправо. У табачных сараев станицы Смоленской — здесь недавно Геня уложил из своего маленького револьвера двух полицейских — мы бросились вперед, низко пригибаясь к земле, пересекли дорогу и вышли из обстрела.
А позади разгорелся бой: это фашисты, отчаявшись взять нас живьем, открыли стрельбу. Их пули били по немецкой заставе у Смоленской. А та, отвечая, била по своим.
На рассвете мы подошли к предгорью. Я не чувствовал усталости — ничего, кроме нестерпимой душевной боли. Я мог бы еще идти день, два… Но товарищи хотели отдохнуть. Однако отдыха не получилось: над головами с ревом пронеслись немецкие самолеты. Описали широкий круг и стали ястребами парить в воздухе: искали партизан.
Вытянувшись цепочкой, глухими тропами мы ушли на передовую стоянку под Крепостной…
Здесь сиживали мы вдвоем с Евгением накануне операций… Еще звучал в ушах его голос:
«Ты не должен, папа, ходить с нами на диверсии. Ты — командир: в огонь не имеешь права лезть. Сами справимся…»
Товарищи смертельно устали. На Янукевиче лица не было. Пошатывался Ветлугин. Они видели, что я не могу уснуть и, чтобы не оставлять меня наедине с моим горем, не спали сами.
Я лег и притворился спящим. Надо было все продумать. Взять себя в руки.
Евгения больше нет. Но есть отряд, который создан им и его друзьями. Есть план работы отряда.
Во имя освобождения Родины план этот должен быть воплощен в жизнь. Отряд будет еще сильнее, чем был. Так хотел Евгений.
Я сделал так, как посоветовал мне по дороге Геронтий Николаевич: сказал Елене Ивановне, что сыновья тяжело ранены и случайным самолетом из Шабановки отправлены в Сочи.
Елена Ивановна промолчала, пристально посмотрела мне в глаза — и поверила…
Я должен был скрывать от нее свое горе, и это помогало мне работать: я держал себя в руках.
Отправили разведчиков к месту взрыва: нужно было послать донесение командованию о том, как мы выполнили задание, а мы не знали точно, какие потери понесли фашисты.
Трудно было встречаться взглядом с партизанами, читать в их глазах боль и сочувствие.
Но никогда я не забуду того внимания, которым окружили нас, осиротевших родителей, товарищи наших сыновей.
Все, во всех углах лагеря говорили только об Евгении и Гене. И всюду слышалась одна и та же фраза:
— Тише. Мать услышит…
С этого дня и до последнего дня существования отряда партизаны звали Елену Ивановну в глаза и за глаза — «мать». И было это не просто случайное слово — за ним скрывались и сыновняя любовь, и большое уважение.
Вечером я подал Елене Ивановне записку — якобы радиограмму из Сочи: Геня безнадежен, у Евгения состояние тяжелое.
Ночью Елена Ивановна взяла автомат, гранаты и ушла в Шабановку. Она знала, что путь лежит через хутора, занятые немцами, но у нее теплилась надежда попасть в Шабановке на случайный самолет и добраться в Сочи…
Ее догнали далеко от нашей стоянки и едва уговорили вернуться.
На ее лице, на красных воспаленных веках, на волосах, сбившихся под белым платком, словно еще теплилось дыхание ребят. Мне казалось, что она боялась спугнуть его и потому молчала…
Тянуть больше нельзя было. Утром я передал Елене Ивановне новую «радиограмму» — о смерти ребят.
Она долго молча перечитывала записку. Потом бережно сложила ее и спрятала в патронташ. Она напрягала всю свою волю, но слезы крупными каплями текли из глаз.
Партизаны бережно обходили ее стороною. Они понимали: пока лучше не говорить с ней, не трогать ее.
Но пять или шесть раз в течение дня ко мне подходили группами партизаны и просились в операцию.
— Подождем день-другой, — говорил я.
И каждый раз мне отвечали одно и то же:
— Нельзя ждать: перед матерью стыдно.
Вернулись, наконец, разведчики.
Два дня они пробыли у места взрыва — сидели на высоких стогах сена и наблюдали в бинокли.
Паровоз и двадцать пять вагонов лежали разбитые вдребезги. Из-под обломков все еще неслись крики и стоны. На шоссе валялись обломки двух броневиков. Чуть поодаль — взорванные автомашины.
Через несколько часов после взрыва немцы пустили к Северской тяжелую машину, груженную боеприпасами. Машина прошла пятьдесят метров и взорвалась.
Приехали саперы и с миноискателями прошли весь профиль. Ничего не нашли. Снова пустили машину. И снова она взорвалась.
Тогда фашисты еще раз проверили шоссе, частью его перекопали и пустили автомашину с колхозниками из Афипской. Случайно машина прошла благополучно. Но следовавшая за ней в небольшом отдалении машина с немецкими автоматчиками взлетела на воздух.
Уже волновались радостно станицы, из уст в уста передавали легенду о новых партизанских минах, которые рвут немцев, но не трогают кубанских казаков.
Тогда разъяренные фашисты пригнали наших военнопленных и приказали им перекопать весь профиль. На минах взорвалось несколько человек. Профиль был весь перекопан, но все же мины в нем остались. Вероятно, среди военнопленных нашлись люди отчаянного героизма: заметив мину, они, надо думать, обошли ее молча и замаскировали сверху свежевскопанной землей. Как было — никто точно установить не мог.
Когда фашисты пустили по перекопанному профилю машину, она подорвалась.
По подсчетам разведчиков, только одних трупов немцы вывезли не меньше пятисот. Сколько было раненых и покалеченных, установить не удалось.
Закончили донесение разведчики словами:
— Когда рвались последние мины, нам казалось, что это Евгений Петрович и Геня, лежа в могиле, мстят врагу за нашу поруганную кубанскую землю…
На поляне повзводно выстроился отряд. Комиссар открыл траурный митинг.
Евгения в отряде любили особой любовью: были в этой любви уважение, вера в каждое слово Евгения, в успех любой операции, которую возглавлял он. Евгений умел вселить в товарищей безоговорочную веру в победу. Его энергия заражала всех. Знал Женя, какую тоску по дому носит каждый из товарищей, и умел сердцем слышать боль чужого сердца.
Геня… Геня был ласковый, внимательный со всеми. С ним товарищи как бы вновь переживали свою ушедшую юность и, глядя на него, думали, что такою же светлой будет и юность их детей…
Каждый хотел на митинге рассказать, чем для него были Евгений и Геня. Скупые, мужественные слова шли от сердца.
Мстить! Мстить, пока бьется сердце, пока рука держит винтовку. Мстить за выжженные станицы, за вытоптанную пшеницу, за муки, слезы и горе родного народа. Мстить за Евгения и Геню, погибших во имя нашей солнечной, радостной жизни…
Стала говорить Елена Ивановна. У нее было спокойное, окаменевшее в горе лицо. Но в голосе слышалась такая мука, что по лицам людей, недвижно стоявших в строю, по суровым лицам партизан катились слезы.
— Все наше счастье было в детях. Они погибли. Если потребуется, мы с отцом и свою жизнь отдадим за Родину. Но мы отомстим, жестоко отомстим врагу за поруганную Кубань, за смерть наших ребят. Клянусь…
Елена Ивановна пошатнулась. Ее бережно поддержали…
Перед строем комиссар прочел приказ командования.
Командование куста партизанских отрядов объявляло в приказе благодарность партизанам и представление к правительственной награде погибших братьев Игнатовых, командира первого взвода Янукевича, минировавшего профиль, старшего минера Кириченко, вместе с Евгением закладывавшего первую мину на железной дороге, и Павлика Сахотского, спасшего командира, когда отряд уходил с места диверсии.
На открытом собрании после митинга было принято решение просить командование присвоить отряду название отряд имени братьев Игнатовых, зимний лагерь на горе Стрепет, организованный Евгением, назвать его именем и представить к правительственной награде командира отряда, лично руководившего первой на Кубани крупной миннодиверсионной операцией…
Огромное напряжение воли, которым держалась Елена Ивановна, не прошло даром: у нее отнялась левая половина тела, она потеряла сон. От нее не отходили Сафронов и Слащев.
Дакс в первые дни садился на макушке горы и часами всматривался вдаль: ждал Женю. Теперь всю свою преданную собачью любовь он перенес на Елену Ивановну. Лежал около нее и смотрел печальными, понимающими глазами.
Чужому невозможно было подойти к Елене Ивановне: шерсть у Дакса поднималась дыбом, он показывал свои клыки и грозно рычал.
Друзья советовали мне увезти Елену Ивановну из лагеря: каждый кустик, каждый камень напоминали ей ребят.
Мы решили отправить ее на передовую стоянку под Крепостную, на хутор Красный, благо комендантом стоянки был Сафронов, любимец Елены Ивановны.
Я не мог сопровождать ее: работы в отряде накопилось много. Руководить дальней и агентурной разведкой теперь пришлось мне. Нужно было готовиться к новым операциям.
Ветлугин, Янукевич, Еременко, Кириченко, Литвинов — все друзья Евгения — буквально осаждали меня:
— Батя, когда?..
Если бы они знали, как я сам мечтал о мести!
Нет! Мстить надо было жестоко: с умом и выдержкой. Нельзя было спешить. Пусть горит душа — потерпим несколько лишних дней, тем неожиданнее и точнее будет наш удар. Без суеты, без торопливости, без жертв — насмерть, как говорил Евгений…
С его друзьями мы наметили план нескольких диверсий. На места диверсий я отправил разведчиков. И только тогда мог сам побывать под Крепостной, навестить Елену Ивановну.
…Ее по-прежнему мучила бессонница, но она уже могла двигаться без чужой помощи. Чтобы как-нибудь забыться, она работала не покладая рук, сутками не отходила от раненых.
Наш хуторок Красный превратился в своеобразный районный госпиталь: сюда к Елене Ивановне обращались за медицинской помощью партизаны близких и дальних отрядов.
Комендант стоянки под Крепостной, Владимир Николаевич Сафронов, наш партийный секретарь, оказался прекрасным хозяйственником.
Прежде всего он организовал выработку кожи из шкур на сапоги, полушубки и шапки. Начал валять валенки. Заготовлял на зиму овощи и дичок. У него хранились наши основные запасы сена и зерна для лошадей. Только ему одному мы обязаны были тем, что могли совершать длительные походы верхом и имели свой обозный транспорт.
Словом, у Сафронова хлопот был полон рот. Сам неугомонный труженик, он не давал людям ни минуты сидеть без дела. И все это — без понуканий, а с острой шуткой или насмешкой.
Мы долго говорили с Владимиром Николаевичем о делах его «фактории».
Это название прочно прижилось к нашим стоянкам — на хуторе Красном под Крепостной и на Планческой.
Правда, наши фактории не были огорожены высоким тыном с гвоздями наверху, — их не опоясывали валы с глубокими рвами, наполненными водой, но по ночам усиленные караулы стояли в лесу, да и днем все были настороже. Сплошь и рядом даже в самой фактории люди спали не раздеваясь, держа под боком винтовку и гранаты: немцы проведали про наши фактории и оказывали им особое внимание.
И в тот день, когда я пришел навестить Елену Ивановну, немецкий бомбардировщик, пролетая над Крепостной, сбросил две бомбы — они упали в лощины вблизи хуторка.
Это был далеко не первый налет: Владимир Николаевич уже потерял счет бомбежкам. Посылали сюда немцы и своих разведчиков. Нередко на подступах к хутору разгорались горячие схватки.
Жизнь в наших факториях была хлопотливая и беспокойная. Но я не мог отказаться от них. Они были нужны нам как воздух. Здесь мы проводили окончательную подготовку к диверсиям, довооружались взрывчаткой и патронами, запасались продуктами и отсиживались, ожидая, когда легче можно проскочить мимо населенных пунктов, занятых немцами. Здесь же, возвращаясь с операций, мы отдыхали; здесь, наконец, нам как следует перевязывали раны, а соседей и лечили. Своих тяжелораненых мы отправляли в лагерь на горе Стрепет, где был наш стационарный госпиталь.
Я уехал из-под Крепостной более успокоенным, чем направлялся туда: к Елене Ивановне уже вернулись ее душевные силы.
В лагерь пришла тяжелая весть: погиб Григорий Дмитриевич Конотопченко, старожил станицы Имеретинской и председатель ее колхоза.
Конотопченко — человек громадного роста, косая сажень в плечах, тяжелый, медлительный, степной великан.
Я узнал его вскоре после того, как мы пришли в предгорья. Помню, при первой встрече мне бросились в глаза его сильные, большие руки, быстрые и гибкие, и еще — резкие складки у рта.
Он сам рассказал мне, горько усмехаясь, что эти складки появились, когда в зареве пожарищ была занята немцами его родная станица. Тогда же он ушел в лес и стал командиром партизанского отряда имеретинцев.
Фашисты его ненавидели и боялись.
Не раз отряды немецких автоматчиков и полицейских приходили в леса и плотным кольцом окружали его группу. Но всякий раз Конотопченко вырывался на волю, громил немцев: бесследно исчезали вражеские заставы, и в придорожных канавах лежали разбитые машины.
Не сумев взять его в бою, фашисты с помощью одного предателя заманили Конотопченко в засаду.
Вечером в густом орешнике, у крайней хаты родной станицы, на Конотопченко, который был с двумя бойцами, набросились двадцать немецких автоматчиков и полицейских.
Ночью немцы торжественно ввели пленных в станицу. Впереди со скрученными назад руками шел раненый Конотопченко. Сзади санитары на носилках несли семь трупов германских солдат: так дорого заплатил враг за успех своей операции.
Два дня пытали партизан. Жгли каленым железом, втыкали иглы под ногти. А на станичной площади уж стучали топоры: немцы готовили виселицы.
Было объявлено, что утром свершится казнь.
Но ночью на улицах неожиданно разгорелся бой: это имеретенцы ворвались в родную станицу спасать своего командира.
Хату за хатой, квартал за кварталом захватывали партизаны. Они приближались уже к сараю, где был заперт Конотопченко. Но в это время из соседних хуторов к станице на помощь немцам подошли десятки машин. Кольцом окружили они Имеретенскую и грозили перерезать партизанам дорогу в лес.
Кольцо сжималось все туже. А небо на востоке уже светлело. Борьба стала безнадежной: к сараю, где враги заперли Конотопченко, теперь было не пробиться…
Захватив раненых, партизаны им одним знакомыми лазами ушли из станицы.
Наутро Имеретинскую наводнили немецкие войска. Они заняли круговую оборону, здесь были даже минометы и легкая артиллерия.
Поднялось солнце. Над станицей стелился осенний туман. Он полз над белыми хатами, над пшеничным полем, над золотом листвы.
По широкой пустынной улице вели под конвоем Конотопченко с двумя товарищами. Спутались, запеклись в крови его густые светлые волосы. Лицо все в кровоподтеках. Болтались вдоль израненного, исполосованного тела перебитые руки. На шее висела доска с надписью: «Я — партизан, убивал немецких солдат».
Но голова Конотопченко была гордо поднята. В глазах горела неистребимая ненависть. И казалось станичникам: это не фашисты ведут на казнь партизана, а он, непокоренный, несгибаемый, уверенный в победе, ведет их к суровой, неизбежной расплате.
На площади, у виселицы, немцы выстроили усиленный караул. Чуть поодаль, сбившись в кучу, стояли старики, женщины, дети: их насильно пригнали к месту казни. Лица у станичников были суровы и сумрачны. В глазах стояло горе.
К Григорию Дмитриевичу подошел полицай, чтобы набросить петлю.
Собрав последние силы, Конотопченко ударил ногой полицая в живот. С криком предатель покатился по земле…
Тогда германский офицер стал торопить палачей: он и в этот момент испытывал страх перед партизаном.
Палачи выбили из-под ног Конотопченко табуретку. Громадное тело качнулось в петле. Казалось, перекладина не выдержит этой тяжести…
В толпе раздался резкий крик. Поднялись сжатые кулаки. Затрещал плетень — кто-то выламывал кол. Толпа — будто это были не десятки разных, непохожих друг на друга людей, а одна напряженная, сжатая, как пружина, человеческая воля — бросилась к виселице.
Немцы стали стрелять в воздух.
Услышав выстрелы на площади, перепугались и фашистские пулеметчики, лежавшие на окраине станицы.
— Партизаны! — пронеслось по цепи. — В станице партизаны!
Охранение открыло беглый огонь. Пулеметчики стреляли по кустам, по далекому лесу, по белым хатам.
В станице же поднялась паника. Караул, покинув повешенного, побежал к околице. В упор по нему, не разобравшись, кто бежит, ударили пулеметчики охранения. Поднялись крики, стонали раненые.
Выяснилось все только через полчаса. Офицеры снова спешили на площадь. Но площадь пуста…
Ветер трепал концы срезанных веревок на виселице. Это односельчане воспользовались паникой и, рискуя жизнью, пытались спасти повешенных. Друзья опоздали на считанные минуты…
Офицер не решился подойти к трупам и снова вздернуть их на виселицу. Три дня лежали мертвые партизаны на оцепленной немцами площади. Шурша, падали на них золотые листья с родных тополей, и ветер предгорий приносил к ним запах далекого леса.
В ночь на четвертые сутки трупы казненных бесследно исчезли…
Весть о расправе в Имеретинской быстро разнеслась по предгорьям. О ней знали уже смольчане, северчане, моряки Ейска.
Мстить. Око за око, смерть за смерть.
Первыми вышли ейчане с группой партизан станицы Смоленской. Вел ейчан матрос-комиссар. Комиссар хранил в своем сердце неоплаченный счет к немцам, — они надругались над его невестой. Как праздника, ждал моряк возможности схватиться врукопашную с врагом.
После дождей установилась наша чудесная кубанская осень. Последние золотые листья ложились на землю. По утрам уже начались заморозки. Чувствовалось дыхание близкой зимы.
Группа ейчан шла длинными обходными дорогами, через леса и горы. Неслышно обходили заставы, хутора, станицы, делали замысловатые петли, заметая следы.
У шоссе недалеко от станицы Смоленской партизаны легли в кустах у обочины: смольчане ближе к станице, моряки чуть дальше, за крутым поворотом.
Они ждали сутки.
По шоссе проходили немецкие армейские части. Проносились машины с автоматчиками, боеприпасами, продовольствием. Пылили мотоциклисты.
Нет, все это было не то…
Группа продолжала ждать.
На рассвете третьего дня, когда из-за гор поднималось солнце, со стороны Смоленской в облаке пыли выросла колонна.
Шли штрафники-офицеры. Их прислали сюда, в штрафной батальон, из-под Туапсе и Новороссийска, из-под Ростова и Воронежа. Только особым — редким даже в звериной фашистской армии — зверством по отношению к мирным станичникам, к пленным и раненым, только безоговорочным, слепым выполнением любого приказа могли они добиться прощения. И не было такой изощренной нечеловеческой пытки, которой бы не щеголяли друг перед другом штрафники-офицеры.
Их-то и поджидали смольчане и матросы из Ейска. Особенно их ждал моряк-комиссар.
Под барабан, четко отбивая шаг, высоко вскидывая ноги и задрав головы кверху, широко размахивая левой рукой, шли штрафники к своей гибели.
Вот бы когда рвануться на шоссе! Но смольчане ждали: первыми по уговору ударят моряки…
Колонна скрылась за поворотом.
Там ее ждали матросы. Ближе к обочине дороги лежал комиссар. Он сжимал в руке гранату.
Колонна шла уже мимо него. Во главе шагал толстый офицер с нафабренными рыжими усами.
Вот такой же рыжий обер-лейтенант был комендантом Ейска. Он изнасиловал молодую рыбачку, невесту моряка, отрубил ей пальцы на руках, и, опозоренную, истерзанную, вздернул на виселицу…
Комиссар швырнул гранату. Потом рванул с плеч бушлат и в одной полосатой матросской тельняшке, — чтобы знал враг, с кем имеет дело, — бросился с ножом на шоссе. За ним поднялись из кустов все моряки.
Толстый офицер был жив. Его не убило гранатой — тем лучше! Чуть пригнувшись к земле, прямо на него ринулся комиссар.
Люди в полосатых тельняшках казались немцам страшным наваждением: откуда появились они здесь?..
Офицер вскинул автомат. Очередь захлебнулась: так стремительно и внезапно прыгнул комиссар на офицера.
Они упали оба, покатились, сцепились: если поднимется, то только один из них…
Поднялся комиссар. Тельняшка его была залита кровью, но он не замечал своей раны и бросился в гущу схватки.
Страшен был этот молчаливый стремительный натиск моряков. И офицеры не выдержали его — побежали к станице. Они бежали без оглядки, хотя и знали, что за бегство с поля боя их, штрафников, ждет неизбежный расстрел.
За поворотом из кустов поднялись смольчане. Их гранаты рвались среди бегущих штрафников.
Из кольца вырвалось только несколько десятков офицеров. За ними неотступно бежали моряки, пока не настигли их у самой станицы…
Уже видны были белые хаты, фруктовые сады, золотые тополя…
Из заставы у околицы грохнул одинокий выстрел, и тотчас же вслед за ним раздалась длинная пулеметная очередь: фашисты били в упор по этому страшному человеческому клубку, что в облаке пыли несся прямо на них.
Резко повернув вправо, матросы исчезли в кустах: партизанскими тропами они ушли в предгорья.
Очередь была за нами. Наступил час нашего мщения: и за Евгения, и за Геню, и за Конотопченко.
Но именно в эти дни наш партсекретарь Сафронов, который неустанно следил за моральным состоянием отряда, сообщил мне о новом настроении у части партизан. Оказалось — все они рвутся в бой с врагом, но… на минные диверсии не хотят идти.
«Если такой инженер, такой конструктор, как Евгений Петрович, погиб от мины своей же конструкции, то что ждет нас?..» — поговаривал кое-кто в отряде.
Надо ли говорить, как горько было мне узнать об этом! Душевная рана еще кровоточила, и малодушие, пусть и небольшой части партизан, воспринял я в те дни как измену своим сыновьям.
Комиссар в это время был в отлучке, ходил на небольшую операцию. Сафронов созвал партийное собрание. Помню, как дрожал от сдержанного волнения его голос:
— Каждый из нас, членов партии, несет ответственность за подобные настроения в отряде… Партия послала нас сюда с наказом бить врага, используя наши знания… Позорно уничтожать десятки немцев только пулями, когда мы уже научились сотнями уничтожать их при помощи мины… Или не звучат уже в наших сердцах последние слова Марка Апкаровича: «Не только все свои моральные и физические силы, но и все, чему учили вас в вузах и втузах, — все должны вы обратить на месть врагу…»
Партийное собрание постановило немедленно предпринять ряд минных диверсий, подготовив их с особой тщательностью; успешное проведение этих диверсий должно было раз и навсегда ликвидировать страх перед миной. Проведение диверсий мы решили поручить самым выверенным в боях, самым преданным партии товарищам.
Ночь после собрания я не спал: перед глазами вставали, как живые, то Женя, то Марк Апкарович, то Геня.
Утром — было оно хмурое, моросил колючий дождик — отряд, как обычно, выстроился на поверку. Я решил поговорить с партизанами.
— Сегодня я расскажу вам, товарищи, подробно, как и почему погибли мои сыновья…
Помню, вздох прошел по рядам, будто партизаны хотели сказать: «Не надо! Не тревожь душу!» Но я продолжал говорить. Надо же было доказать маловерам: Женя и Геня погибли не потому, что мина наша несовершенна. Они сознательно, а не случайно пошли на смерть, когда увидели, что вражеский поезд раньше срока приближается к заминированному полотну.
Я рассказал партизанам, как не хотелось мне брать на эту диверсию Геню и как он ответил мне с обидой: «Я пошел в отряд не шкуру свою спасать…»
— Неужели среди вас, товарищи, — обратился я к строю, — есть люди, которые ушли сюда из Краснодара, чтобы спасти свою шкуру?..
В тот же день я отдал приказ о трех минных диверсиях.
Проведение одной операции, большой и сложной, было поручено Ветлугину и Ельникову. Второй диверсией — она казалась мне более легкой — я поручил руководить Кириченко. Третью группу вел Мельников.
Все три группы вышли почти одновременно с нашей передовой стоянки. Я своими руками проверил содержание рюкзака каждого партизана: чтобы не взяли люди вместо провианта лишние боеприпасы. Проверил качество и количество тола. Вместе с Сафроновым налил в фляги спирт: ночи были холодные.
Они ушли. Я проводил их бодрыми напутствиями, а на сердце лежала тревога: нет с нами Евгения, справимся ли без него?..
Не успела еще третья группа выйти на операцию, как начались непрерывные налеты немецкой авиации на хутор Красный.
Три дня немцы бомбили его. Бедный Сафронов извелся: отпуская по адресу далеко не метких немецких пилотов злые шутки, Владимир Николаевич перетаскивал запасы нашего тола с места на место. В конце концов нашел ему «самое подходящее помещение» — в подвале под домом фактории.
— Это место заговоренное, — уверенно заявил он. — В него никакая бомба не попадет. А уж если и случится такой пассаж, то взлетим на воздух вместе с толом. Все же это будет легче, чем доложить Бате, что сам жив, а тол не уберег…
Я с ним не спорил: при той беспорядочной бомбежке, какую вели немцы, ни один человек не мог бы предугадать, куда угодит бомба и куда, следовательно, нельзя прятать тол.
В Красном Елена Ивановна с самого начала организовала госпиталь для партизан соседних отрядов.
Большую, светлую хату наши медсестры вымыли, проветрили, убрали сосновыми ветками. И вскоре она наполнилась ранеными.
Елена Ивановна сняла комнату в соседней с госпиталем хате, принадлежавшей старой кубанской казачке, Анне Григорьевне Повилка. Бабусю эту, древнюю и мудрую, мы с женой вспоминаем и поныне: нам, с нашим неизживным горем, была она нежной матерью…
Не успела Елена Ивановна обжить свой новый дом, как случилось очередное происшествие…
Через агентурных разведчиков Евгений собирал с самого начала данные об атаманах, старостах и полицаях всех населенных пунктов предгорья. В специальной тетради Евгения против каждой фамилии стояло одно слово: «предатель». И лишь в абзаце о старосте хутора Алексеевского было написано: «Степенный потомственный станичник. Огромная семья. Сыновья и внуки в армии. Почему согласился быть старостой — не выяснено…»
И вот мои агентурные разведчики донесли через Павлика Худоерко, что староста Алексеевского умоляет Елену Ивановну прийти к нему на хутор, помочь его горю: у старика давно умерла жена, жил он со своею внучкою, муж которой ушел на фронт. Внучка рожала, третий день не могла разродиться: молодая красивая женщина находилась при смерти.
Елена Ивановна разволновалась, взяла инструменты и собралась идти.
— Отставить! — сказал я. — Зверю в пасть не пущу. Алексеевский — хутор небольшой, немцы знают в нем каждого жителя, тебя немедленно схватят.
Близко к вечеру я сидел в комнате Сафронова и еще раз детально выверял по километровой карте маршрут, по которому отправилась на диверсию группа Ветлугина: беспокоила она меня. Неслышно вошел Худоерко. Остановившись у притолоки, он кашлянул. Я обернулся.
— Товарищ командир отряда! Выполняя ваше задание к подготовке новой операции, я заглянул на хутор Алексеевский. Одна из моих помощниц — невестка старосты. Она была однажды у хутора Красного на моей явочной «квартире»… Все они с ног сбились, плачут — погибает роженица. Простите, товарищ командир, — мялся Худоерко. — Я нарушил все правила конспирации. За мною увязалась агентурщица, хотела лично повидать Елену Ивановну: ведь два человека погибают… — Худоерко окончательно смутился, смотрел на меня виноватыми глазами.
— Что еще случилось? — спросил я.
— Случилось, что и сам староста приковылял до самой почти явки, — выпалил, как в омут бросился, Павлик.
Я вскочил со стула — хорош разведчик, хороша конспирация!.. И здесь я увидел жену. Она вошла. Молча, пристально, с упреком смотрела она на меня.
— Ладно, — сказал я, — освободите помещение. Попросите ко мне партсекретаря. Сами подождите во дворе.
Мы посовещались с Сафроновым. Он советовал «прощупать» старосту и, если риск не очень велик, помочь его горю.
— В наших интересах склонить население в пользу партизан, — закончил Владимир Николаевич.
Пока мы с Павликом шли к шалашу, я старался представить обстановку на хуторе Алексеевском. Что, если это хитрая ловушка гестапо?.. Оно давно ищет отряд Бати… И знают ли немцы, что единственный врач в наших партизанских соединениях — моя жена? Если знают, то постараются схватить ее, пусть даже старый казак и не предатель…
Мы пришли. Павлик отправился в глубь леса за старостой и вскоре привел его.
Да, Худоерко был прав: если глаза — зеркало души, то этому старику нельзя было не верить…
Я предложил казаку сесть, но он тяжело рухнул мне в ноги и, хватаясь за сапоги, проговорил сквозь слезы:
— Спасите внучку… Умирает… Может, у вас самого дети есть, тогда поймете сердцем своим…
— У меня детей нет, — ответил я. — Встаньте с колен, прошу вас…
Нестерпимо было видеть горе старика, вся душа разрывалась.
Пока мы с Худоерко поднимали его, в шалаш вошла Елена Ивановна. В дверях застыл с медицинской сумкой ее санитар.
Старого казака мы напоили водой, он несколько успокоился и стал отвечать на мои вопросы.
— В хуторе Алексеевском немцы остановились гарнизоном в конце августа. Вскоре партизаны перебили их. Тогда на смену приехали горные егеря. Выселили из хутора часть жителей, заняли все дома, казаков в хаты не пускали, те разместились с семьями в катухах. Потом немцы приказали выбрать старосту. Никто не соглашался. Тогда немцы дали сроку день: не будет старосты — расстреляем десять казаков. Весь хутор ходил ко мне, просил спасти десять жизней. Уговорили. Внучка Таня упросила. Ее муж и все мои сыновья и другие все зятья — все ушли в армию. От немцев мы это скрыли. А тут Таня собралась родить, а родить негде… Егеря, как пришли, первым делом переловили всех кур. Один курятник и был свободен. Я вычистил его, и мы с Таней поселились там. И вот умирает она, — старик снова зарыдал.
Сквозь рыдания улавливали мы отдельные фразы:
— Приходили повитухи из соседних станиц… Не могут помочь… Просил в госпитале у немецких врачей… только смеялись над моими слезами… Из Краснодара доктора в горы ехать боятся… — Старик замолчал, подавил рыдания, потом встал, вытянулся во весь богатырский рост и сказал строго: — Вы меня не обманывайте, в отцы я вам гожусь. Наши казачки знают: в партизанских отрядах есть врач, женщина одна. Хорошо лечит казачек и детей принимает. Все слухи ведут к вам… Опасаясь кричать, чтобы не пристрелили немцы, Таня душит свои крики в подушке. В этом случае — грех обманывать. Есть у вас доктор-женщина или нету?
Я сидел в тяжелом раздумье: и помочь надо, и немцы могут схватить…
Елена Ивановна шагнула ко мне.
— Товарищ командир отряда! Разрешите идти в хутор Алексеевский, пока еще не поздно.
Я поднял голову и сказал:
— Легко сказать: «идти». А если это ловушка?
Старик вскочил как от удара:
— Оставьте меня в залог! Я всей своей родне прикажу прийти к вам.
— Успокойтесь, отец, — сказал я, — Елена Ивановна пойдет с вами. Мы доверяем вам.
Я едва успел отнять свою руку — старик хотел поцеловать ее. А у нас на Кубани ни панам, ни попам рук не целовали… Усадив его на стул, я вышел из шалаша с Худоерко.
— Вот что, Павлик. Пойдешь с санитаром следом за Еленой Ивановной. Возьмите еще дополнительно патронов и гранат. Больше у меня никого из партизан здесь нет. Я сам уйти не имею права. Смотри, отвечаешь головой за Елену Ивановну.
Солнце еще не зашло, когда староста и Елена Ивановна вышли из лесу на дорогу, которая вела в хутор.
На плечах Елена Ивановна несла вязку хвороста. А в нем были спрятаны инструменты и медикаменты.
Вдали продирались за нею через кусты Худоерко и санитар. Они держали наготове автоматы, а на поясах у них висели гранаты.
Старик привел Елену Ивановну к своему курятнику. Она зорко осмотрелась. Никакой опасности не чувствовалось. Немцы, жившие в доме старика, ушли на заставу. Она вползла в курятник.
Роженица казалась мертвой. У Елены Ивановны в первую минуту руки опустились.
Выхода не было — Елена Ивановна решила сделать операцию при свете каганца. Старик завесил щели, чтобы наружу не просочился свет. В курятнике стало душно, как в бане на полке. Пот градом катился по лицу Елены Ивановны и падал на роженицу…
Не ночь это была, а тяжкая мука и для роженицы, и для деда, и для Елены Ивановны.
Только под утро сидевший у катуха старик услышал слабый детский писк. Когда рассвело, его позвали к роженице.
Глубоко ввалившимися глазами на него смотрела живая и счастливая Таня…
Старик стал целовать руки Елены Ивановны, омывая их слезами радости.
Но хуторяне собирались уже в лес на работу, и с ними надо было подобру-поздорову уходить и Елене Ивановне. Торопливо укладывая инструменты, она рассказывала, как в дальнейшем ухаживать за роженицей.
И в это время в курятник вошла еще одна невестка старосты. Она стала умолять доктора навестить ее тяжело больную дочь.
Старый казак, опустив седую голову, молчал в смущении: как поведет он через хутор чужую женщину среди бела дня?
— Раз я здесь, пойдемте, отец, посмотрим, — сказала Елена Ивановна.
Натянув платок на самые глаза, как прячутся летом от солнца наши казачки, Елена Ивановна смело вышла из курятника. Староста и его старшая невестка пошли рядом с ней.
У этой больной оказалось заражение крови. Спасти ее можно было только переливанием крови, Его широко применяла Елена Ивановна у себя в госпитале. Но что могла она сделать здесь, в катухе? Ей нужна была не только кровь соответствующей группы, но и аппаратура…
Елена Ивановна написала записку на заставу нашей передовой стоянки. В записке было приказано санитару взять все, что нужно для переливания крови, и пробраться на хутор.
Солнце уже поднялось над лесом. Худоерко, сидя с санитаром в кустах на окраине хутора, все глаза проглядел: когда же покажется, наконец, Елена Ивановна?
У Павлика уже родился план пробраться огородами в хутор, когда он увидел идущих к лесу женщин и среди них свою агентурную помощницу.
В два счета записка Елены Ивановны оказалась в руках у Худоерко, а вскоре санитар доставил ее мне…
Что можно было предпринять? Я приказал санитару, не мешкая, идти в госпиталь, взять все, что было необходимо Елене Ивановне, и отнести на хутор. Сознаюсь, я очень тревожился: что с ней?
А Елена Ивановна дала больной большую дозу стрептоцида, успокоила ее, и та уснула. В полдень вздремнула и Елена Ивановна…
Проснулась она от какого-то шороха и спросонья не сразу поняла, где она. Потом стала настороженно вслушиваться в шорохи: доносились они сквозь ветхие доски сарая из огорода… Там же протрещала цикада… «Гляди, какая крепкая, — усмехнулась про себя Елена Ивановна, — ни заморозков, ни немцев не боится…»
Она расковыряла в задней стенке глиняную штукатурку и сквозь щель увидела в лопухах Худоерко. Вдвоем они отодрали нижнюю доску, и Павлик протиснулся в сарай.
Худоерко извлек из-за пазухи принесенные санитаром пакеты. Но, развернув их, Елена Ивановна ахнула: флакон с кровью для переливания был раздавлен…
Только Павлик, как всегда, не поддался отчаянию: он тут же скинул с себя телогрейку и верхнюю рубашку.
— Не горюйте, пожалуйста, мать. Моя кровь вами проверена. Она подходит для всех групп…
Поздно вечером я взял Дакса и пошел к хутору. Но не дошли мы и до окраины леса, как Дакс рванулся на поводке, однако беспокойства он не проявлял. Я ускорил шаг и услышал чмоканье. На сигнал ответил сигналом — и через минуту передо мною стояла Елена Ивановка, а за нею Худоерко.
На этом не кончилось наше знакомство со старостой Алексеевского. Старый казак организовал сбор продуктов для партизан и сумел несколько раз доставить их нам. Сафронов каждый раз давал что-нибудь от моего имени старику: гвоздей, мыла, керосину…
Слухи о происшествии с внучками старосты широко распространились по окрестным хуторам. Ходили легенды о самоотверженности партизан, об их беззаветном служении народу. И это во многом помогало боевой и агентурной нашей работе.
Давно отшумела война. Внучка старого казака с его правнуком, названным в память нашего сына Геней, приезжает иногда в Краснодар и каждый раз заходит к нам. Мальчик зовет Елену Ивановну мамой.
Девушка, спасенная от заражения крови Еленой Ивановной, вышла замуж, родила дочь и назвала ее в честь своей спасительницы Еленой. И она, бывая в Краснодаре, считает своим долгом навестить нас.
Три группы, вышедшие на минные диверсии, имели, как я говорил, задания различной трудности и важности. Место одной диверсии находилось вдалеке от нашего лагеря, место другой было не очень отдаленным. Первая операция требовала большой подготовки, вторая и третья — меньшей.
Но во всех случаях люди шли на смерть с единой мыслью: отомстить! И сейчас, когда я вспоминаю об этом едином порыве всего отряда, каждый партизан встает перед моими глазами, будто было все это только вчера.
Расскажу об этих диверсиях в том порядке, в каком сам получал донесения о них.
Первой вернулась в лагерь группа Мельникова. Было это двадцать седьмого октября.
Все реки как реки, а река Шебш — особенная.
Летом в предгорьях любую реку можно перейти вброд на перекатах, даже не набрав воды за голенища сапог. Река Шебш всегда полноводна. Вода всех наших речек прозрачна: в ясный солнечный день на дне можно пересчитать мелкие камешки и увидеть самую маленькую рыбешку. Вода реки Шебш всегда мутна.
Она течет в крутых, почти отвесных берегах, голых как колено и только в некоторых местах покрытых купами кустов. И на ней существует единственный перекат, единственный сносный брод в километре от станицы Григорьевской. Но он был крепко-накрепко закрыт немецкими дзотами.
Для нас Шебш оставался вечным камнем преткновения. Особенно после диверсии, когда нужно было как можно скорее уйти в горы от преследующих по пятам немецких автоматчиков.
Чего только мы не измышляли, придумывая способы быстрой переправы через Шебш!
Вначале мы мечтали получить через фронт, от моряков и летчиков, резиновые лодки, надуваемые воздухом, — их легко можно было бы носить в рюкзаках. Но в те дни моряки и летчики не могли заботиться о нас: у них своих забот было достаточно…
Затем мы пытались наладить переправу по старому кавказскому способу — на плотах, поддерживаемых надутыми шкурами: кожаные мешки мехом внутрь. Но из этой затеи ничего у нас не получилось.
Оставалось одно: плот и веревка.
Обычно это делалось так. Хороший пловец переплывал реку. К его поясу была прикреплена веревка, другой конец которой оставался на берегу. Добравшись до противоположного берега, пловец крепко привязывал свой конец к камню или к стволу дерева, а мы свой конец прикрепляли к плотику, грузили на него оружие и рюкзаки и, уцепившись за плот, переправлялись на другой берег. Если за один раз плот не мог принять всего нашего груза, операция повторялась несколько раз. Для этого приходилось с громадным трудом тащить плот против сильного течения и переправлять его второй раз за грузом, привязав предварительно к нему вторую веревку.
Все это отнимало много сил и, главное, слишком много времени. А рядом был прекрасный брод, закрытый немецкими дзотами. Еще Евгений мечтал разгромить их.
Мы знали, что переправа останется по-прежнему для нас закрытой: немцы не отдадут в наше распоряжение единственного брода через Шебш. Но мы уничтожим гарнизон у переправы и заставим фашистов впредь держать здесь значительно большие силы. Пусть боятся партизан…
Группа под командованием Мельникова вышла ночью к броду. И «тарарам» удался ей на славу.
У реки наши разделились на две группы.
Мельников отправился минировать дорогу, идущую от Григорьевской к перекату. Остальные, закутавшись в маскировочные халаты, поползли к дзотам.
Ночь была темной. Изредка срывался дождь. Немецкие часовые перекликались приглушенными голосами, будто боялись нарушить тишину ночи.
Наши благополучно миновали часовых и засели у самых дзотов. Дождь усиливался. Было холодно.
Со стороны дороги раздался жалобный крик совы: это Мельников сообщал, что минирование закончено.
Почти одновременно с совиным криком в дзоты полетели гранаты. Уцелевшие немцы выскочили из дзотов. Новые взрывы гранат уложили их на месте.
Часовые, несшие охрану у дзотов, подняли было беспорядочную стрельбу, а потом бросились наутек. Высоко вздымая брызги, они бежали по перекату через реку. Наши били их из карабинов. Раненые падали в воду, пытались удержаться на скользких камнях, но быстрая, своевольная Шебш несла их дальше, крутила в водоворотах.
В Григорьевской поднялась тревога. Три тяжелые грузовые машины, битком набитые автоматчиками, помчались на помощь дзотам.
Первой взорвалась на минах головная машина. Две остальные резко затормозили. Но на перекате наши добивали часовых, ждать немцам было нельзя, и вторая машина осторожно тронулась на выстрелы. Мина разорвала ее пополам.
Третий грузовик, резко повернув, полным ходом пошел обратно, в Григорьевскую. Сидевшие на нем автоматчики длинными очередями били в темную ночь. Надо думать, они понимали, что бессмысленно тратят патроны. Но, вероятно, от этой трескотни им было не так страшно.
Группа потерь не имела — ни единого раненого. Сосчитать же потери врага мы не могли — сколько их утонуло в Шебши, сколько взорвали мины?.. По приблизительным подсчетам агентурщиков, немцы потеряли в эту ночь у Шебши не меньше ста человек…
Группе Ветлугина предстояло совершить очень сложную операцию: взорвать поезд на железной дороге между Ильской и Северской и машины на шоссе, идущем параллельно дороге.
Старшим минером и руководителем минных операций назначен был сам Ветлугин. Для взрыва поезда мы выделили Еременко. Минирование шоссе поручалось тоже лично Ветлугину вместе с Литвиновым и Малышевым. «Практикантом» шел Власов.
На операцию вышли вместе с партизанским отрядом «Игл», состоящим из жителей станицы Ильской.
Решено было применить те же мины, что и на четвертом километре, — с предохранителями.
Как остро чувствовалось отсутствие Евгения, когда группа готовилась к выходу! Но его друзья свято хранили его заветы. Ветлугин заверял меня:
— Не беспокойтесь, Батенька, все будет сделано так, как при Евгении.
И Геронтий Николаевич, как всегда, выполнил свое обещание: через пять дней, тридцать первого октября, его группа вернулась с операции, которая прошла очень успешно.
…К концу вторых суток наши добрались до Дербентки. Ильцы встретили их радушно.
— Даже как-то неудобно было, — рассказывал Ветлугин, — будто героев встречают. Это все благодаря нашей первой минной диверсии, на четвертом километре. Но когда зашла речь о новой диверсии, ильцы приуныли. У них возникли опасения, что нельзя подобраться к этому шестикилометровому участку между Ильской и Северской — немцы там дзоты построили. И шоссе отстоит от железной дороги на расстоянии двух с лишним километров — уйти, дескать, не успеем, перехватят. И не знают ильцы, чем рвать и как рвать, и полнолуние наступило. Одним словом, хоть обратно уходи. Вижу, дело дрянь. Собрал я совещание минеров и командиров взводов: рассказал все подробно о наших минах. Объяснил, что не мины были повинны в гибели братьев Игнатовых. Долго говорил. Наконец убедил.
На следующий день вышла разведка обоих отрядов на поиски лучших подходов к шоссе и железной дороге. От нашего отряда разведкой руководил инженер Ельников. Первое, что он сделал, — просил ильцев предупредить о движении разведки все соседние партизанские отряды. Ильцы заверили, что все будет выполнено. Весь вечер прошел в наблюдениях. Из глубины гор и с переднего края наши наблюдатели уже двое суток внимательно изучали в бинокли расположение немцев, следили за движением постов и караулов.
Ночью отправились искать проходы. Но лишь только вошли в кусты, как справа заговорили тяжелые пулеметы. Это били заставы соседнего партизанского отряда, так и не предупрежденного ильцами о движении нашей разведки.
Партизанские пулеметы всполошили немцев: фашисты открыли убийственный заградительный огонь. Стонали и выли мины. Взошла луна. Лунный свет скользил по кустам, по прогалинам, по купам деревьев.
Ельников, искусно маневрируя, без потерь вывел разведку из-под перекрестного огня.
На следующий день Ветлугин лично проверил, действительно ли предупреждены соседи о нашей операции, и в сумерки Ельников опять вышел со своими разведчиками.
Тихо, так тихо, что партизанские заставы даже не услышали шороха, разведчики подползли к кустам у дороги.
Ночь. Холодное небо в крупных звездах. Луна окружена белыми легкими облаками.
В лунном свете Ельников отчетливо увидел мощную линию дзотов. Ильцы были правы: на этом участке не подползти к полотну железной дороги…
Но Ельников упрям и настойчив. Два часа вел он наблюдение за дзотами и вдруг, неожиданно для самого себя, обнаружил, что добрая половина их — фальшивки: вместо пушек, грозно смотревших из амбразур, стояли искусно замаскированные стволы деревьев, вместо часовых — соломенные чучела…
И все-таки, получив подробные, обстоятельные донесения Ельникова, Геронтий Николаевич еще не решился выступить на операцию. Свято храня традиции Евгения, прежде чем окончательно наметить места взрывов, он выслал еще одну минную разведку. И опять беззвучно подползли партизаны к железной дороге и лежали в ольшанике у шоссе. Залитые лунным светом, стояли перед ними настоящие и фальшивые дзоты, сменялись немецкие караулы, проходили патрули…
Теперь, наконец, картина была абсолютно ясна.
Движение по шоссе и железной дороге происходило только днем. Каждые сутки шоссе пропускало несколько сот машин, по железной дороге поезда шли строго по расписанию — утром и вечером.
Подходы теперь уже были точно намечены. Роли распределены. Время непосредственного минирования и отхода установлено между семью и девятью часами вечера — от начала темноты до восхода луны.
— Одним словом, Батя, — говорил Ветлугин, — если бы нашу карту разведки увидал Евгений, даю слово, он остался бы доволен.
Точно в назначенное время наши проползли линию немецких дзотов и разбились на две группы.
Минеры Еременко направились к железной дороге. Минеры Ветлугина остались у шоссе.
Ветлугина охраняли три группы прикрытия: группа Ельникова залегла с правой стороны дзотов, Мусьяченко отошел со своими влево, а в тылу лежала группа Причины.
Они рассказали, что Геронтий Николаевич заметно нервничал. Да и понятно: это была его первая самостоятельная крупная операция. Но оказалось, нервничал он зря: Литвинов, Малышев, Власов работали безукоризненно. Мины были заложены вовремя. Ветлугин сам заложил две мины, тщательно проверил маскировку остальных и дал сигнал отхода.
Вокруг было тихо и темно — луна еще не поднималась.
Минеры ждали. Прошло двадцать минут. Вот-вот взойдет луна, а Еременко нет… Люди волновались. Ветлугин приказал залечь и в случае чего огнем прикрыть отход наших от железной дороги.
Что же задержало Еременко?
Оказалось, он со своей группой благополучно подполз к железной дороге, дождался, когда пройдут часовые, и приступил к минированию.
Все шло нормально, как вдруг дозорный шепнул:
— Патруль!
Еременко подал сигнал. Все скатились в кювет, лежали, боясь дыхнуть.
— И вдруг чувствую толчок в плечо: поднимаю голову и вижу… — Еременко, рассказывая, хватается за голову. — Это надо было видеть самому. Этого не расскажешь. Представляете себе: на полотне стоит наш часовой. Опустился на одно колено — и стоит. Ну, просто хоть картину с него пиши… До сих пор не понимаю, почему он окаменел, то ли сигнала не услышал, то ли растерялся. Ну, думаю, конец…
Румынский патруль подходит все ближе. Идут и так оживленно разговаривают, хохочут, перебивают друг друга, что ничего вокруг себя не замечают. Так и прошли по другой стороне полотна, не заметив нашего часового…
Должен признаться вам, Батя: подполз я к нему и так обругал, что он даже заморгал от удивления… Сам же я снова начал укладывать тол; спешу, нервничаю. Грунт тяжелый, каменистый. А этот самый часовой стоит около меня и шепчет:
«Кончай, Еременко, сейчас луна выйдет. Кончай…»
Раз сказал, два сказал, а на третий я так обозлился, что решил пугнуть его как следует, поднял гранату:
«Еще слово — и на части разорву!»
Кончил я, когда уже всходила луна. Мы поползли обратно, к своим, а вокруг светло, как днем… Добрались до первых взгорий. На небе уже гасли звезды. Все бросились в траву. Тело ныло. Мучительно хотелось спать. Наступила реакция…
Воспользовавшись тем, что Еременко умолк, рассказывать продолжал Ветлугин:
— В шесть часов десять минут я проснулся. До прохода поезда осталось двадцать минут. Я стал устраиваться поудобнее, вооружился биноклем, жду… Двадцать минут оказались ужасно длинными. Проснулся и Степан Сергеевич, сел рядом. На часы мы с ним смотрели каждые три минуты. И на пятнадцатой минуте решили, что часы испортились… Наконец справа над деревьями показалась струйка дыма. Грешен, — мне почудилось, что поезд благополучно прошел то место, где работал Еременко. Я взглянул на него: он сидел бледный как полотно. Мне его стало жалко — я хорошо понимал, что было на сердце Степана. И, пока я жалел Степу, раздался глухой взрыв. В бинокль было отчетливо видно, как паровоз упал набок, разломившись пополам. Вагоны лезли друг на друга. Над местом взрыва стояло в воздухе серое облако дыма и пыли. Я подсчитал: из тридцати трех вагонов уцелело только четыре хвостовых. Остальные — вдребезги.
Но пока я подсчитывал вагоны, я прозевал момент второго взрыва. Мне удалось увидеть только облачко дыма на шоссе и оторванный передок грузовика, лежащий на дороге. Все шло по программе. Минут через тридцать показалась вторая машина. Она была нагружена ящиками. На ящиках сидели немецкие автоматчики. Надо думать, в ящиках были снаряды, потому что взрыв был грандиозный. Маленькие фигурки солдат отлетали очень далеко, а от — машины ровно ничего не осталось. Мы продолжали сидеть и ждать. Еще одна мина досталась многоместной легковой штабной машине, после чего движение окончательно остановилось. Больше ждать было нечего. И тут случилось самое неприятное: нас с Еременко схватили… Нет, не удивляйтесь: не немцы, схватили свои и начали качать. Я кричал благим матом, болтал руками и ногами, мне казалось, что все кишки в животе переболтаны. До сих пор живот ноет. А Еременко — такой хитрющий! — вытянул руки по швам и, как кукла, перевертывался в воздухе в разные стороны. И утверждал потом, что никаких болей не чувствовал. Имейте это в виду, Батенька: когда вас будут качать, ведите себя, как Еременко.
Скоро к нам на горку прибежали начальники соседних отрядов. Узнали, в чем дело, и тоже хотели качать. Но я категорически воспротивился. Вот и все. Мне кажется, товарищ командир, что операция прошла неплохо…
«Нет, — думал я, — это еще не все… Счет еще не оплачен…»
В тот же день я послал Павлика в контрольную разведку, чтобы точно выяснить, чего достигли наши минеры.
Он вернулся только через четыре дня и принес радостные сведения — группы Ветлугина и Ельникова отлично поработали: убито больше шестисот фашистов, тяжело ранено четыреста.
— Но это не все, Батя! — глаза Павлика сияли. — Приплюсуйте к ним еще шестьдесят пять. И притом не только простых рядовых, но офицеров и важных чиновников.
Оказывается, Павлик после разведки увидел, как из Георгие-Афипской двигалась целая процессия — под конвоем эсэсовцы вели солдат, офицеров и чиновников со связанными руками.
Процессия подходила ко рву на опушке леса. Приговоренных поставили у края.
После третьего залпа все было кончено. Эсэсовцы обходили тех, кто не свалился в ров, и добивали раненых из пистолета. Потом прибежали полицейские и забросали ров землей.
Павлик, конечно, не удержался и отправился к своим друзьям в Георгие-Афипскую.
Оказывается, расстреляли тех, кто, по мнению немецкого командования, прозевал и допустил взрывы на железной дороге и шоссе. Попали не только охранники, но и чиновники из Краснодара.
— Так что вы, Батя, пожалуйста, прибавьте шестьдесят пять, чтобы ошибки не было!
Группа Кириченко потерпела неудачу. Вернулась она, и Сергей Мартыненко коротко доложил мне, что, минируя шоссе, они напоролись на румын. Завязалась перестрелка. Работу пришлось прекратить. Но все же на единственной мине, которую удалось заложить, подорвался автомобиль с автоматчиками. Кириченко ушел искать профилированную дорогу — и пропал. Группа вернулась без него…
Происшествие неслыханное в нашем отряде: потерять командира группы.
Разбираться, кто прав и кто виноват, было некогда. Я приказал Янукевичу отобрать лучших людей в отряде и решил на рассвете идти с ними искать Кириченко: живым или мертвым мы его найдем, даже если придется пробраться в Григорьевскую… Немцы так легко не получат нашего Николая Ефимовича — прекрасного минера, человека огромной душевной чистоты.
Но он вернулся сам, живой и невредимый, как раз в тот момент, когда мы уже выходили на поиски.
Оказалось, все было не совсем так, как коротко доложили мне накануне.
Пришла группа к шоссе и, как обычно, начала наблюдение. На рассвете партизаны подобрались к намеченным местам, подтянули к шоссе мины из леса. Кириченко с Поддубным начали минировать крутой спуск, что у самой Григорьевской.
На взгорье, охраняя их, лежал парный дозор; старшим в нем был Сергей Мартыненко.
И он не сумел выполнить задания: загляделся на минеров и, только оглянувшись, увидел, что у самого его носа прямо на Кириченко идет группа румын. Скорее всего, это была смена караула у моста.
По нашим правилам, Сергей должен был открыть огонь, принять удар на себя и этим предупредить минеров. А он здесь вел себя не по-партизански: растерялся и пропустил румын.
Они приближались к Кириченко. Он был один — Поддубный только что ушел в лес за второй миной. Кириченко сидел на корточках и преспокойно маскировал булыжником заложенную мину.
Поднял глаза и видит: румыны стоят рядом и направили на него винтовки.
— Савай! («Стой!» — по-румынски.)
Это было так неожиданно, что Кириченко в первую минуту растерялся. С обычной для него словоохотливостью он ответил: «Угу!» — и продолжал спокойно укладывать булыжник.
Румын его спокойствие озадачило, уже менее грозно они повторили:
— Савай!
Кириченко кивнул головой:
— Ага!
Но он понимал, что долго так разговор не протянешь…
На его счастье, вышел из леса Поддубный. Он сразу понял, что произошло, вскинул карабин. Два румына упали, двое других кинулись в кусты и оттуда открыли огонь по Поддубному. Теперь уже Кириченко пришлось снять их.
Он собрался возобновить свою работу, как снова раздался выстрел. Оказалось, раненый румын поднялся из кювета и взял Кириченко на мушку. Но Поддубный, почти не целясь, заставил лечь румына навсегда.
На этот раз с румынами было покончено. Но и минирование надо было кончать: уже мчались привлеченные стрельбой немецкие автомашины. К счастью, первая же машина с автоматчиками наскочила на единственную заложенную мину и взлетела на воздух.
Это было все. Приходилось уходить с операции ни с чем. Но Кириченко было обидно тащить обратно мины, и он решил отыскать проселочную дорогу (по его расчетам, она проходила где-то рядом) и заминировать на ней хоть какой-нибудь мостик.
Оставив группу в лесу, он пошел искать проселок. Шел по узенькой тропке, несколько раз сворачивал влево и вышел к проселку. Здесь-то и был подходящий мост.
Кириченко отправился обратно к своим за миной. А своих-то и нет… Только где-то недалеко лают собаки: немцы лес прочесывают…
Решив, что группа отправилась за ним к дороге, Кириченко пошел обратно. Плутал в кустах, подавал сигналы — никого. И так закружился в лесу, что потерял и дорогу к проселку.
Оставалось одно: пробираться к лагерю самостоятельно. Он пошел лесом напрямик к горам.
Небо покрылось тучами. Никаких ориентиров не было — ни звезд, ни гор.
Надо думать, Кириченко спутал направление и вышел под самую Григорьевскую.
Подошел к холмику и слышит — румыны разговаривают. Свернул влево — опять румыны. Повернул вправо — и снова в кустах румынский говор…
Дело дрянь. Отыскав дупло, минер залез в него и всю ночь отсиживался в нем, как белка.
На рассвете выполз из дупла, забрался на высокое дерево и увидел прямо перед собою гору Папай, а слева — Саб. Родными показались ему эти горы…
Выслушав и этот скупой рассказ Кириченко, я приказал выстроить всю группу, ходившую с ним на диверсию, и перед строем объявил строгий выговор Сергею Мартыненко. Вечером вопрос о нем детально разбирался на партсобрании.
Комиссар был вне себя от негодования. Серые глаза его казались теперь темными, стального отлива и горели злым огнем.
— Тебя, товарищ Мартыненко Сергей, отправили на эту диверсию в группе отборных товарищей. Ты своим мужеством и военным мастерством должен был поднять дух неустойчивых партизан, не доверяющих нашей мине. Таково было партийное задание тебе, Мартыненко Сергей, — чеканил слова комиссар. — Но как оправдал ты доверие партчасти? Вместо того чтобы настороженно слушать и всматриваться во все стороны, как это положено на операции дозорному, ты, товарищ Мартыненко, забыл все на свете. Ты едва не погубил Кириченко. Ты сорвал операцию… Сколько немцев благодаря тебе осталось в живых, попирают сапогами твою и мою Кубань?!
Я смотрел на бледное в рамке густых черных волос лицо Мартыненко. На нем проступил мелкий пот, губы пересохли. И мне вспомнилось, как вот так же, обливаясь потом, трудился Сергей с утра до ночи, когда строили мы наш лагерь. И таким же бледным, с пересохшими губами, но не с потупленными, как сейчас, а с горящими ненавистью глазами видал я не раз Мартыненко в боях…
А комиссар продолжал чеканить. Он требовал для Мартыненко сурового наказания. Все партизаны, выступавшие в прениях по докладу комиссара, единодушно поддержали его предложение: записать Мартыненко строгий выговор, принимая во внимание его прежнюю партийную незапятнанность и хорошую боевую работу.
Чтобы не возвращаться к Сергею Мартыненко и его боевым делам, скажу: в дальнейшем он сумел заслужить прощение нашей партийной организации. Проступок же его, — сколь ни парадоксально звучит это, — возымел даже некое положительное действие на тех, кто побаивался мин: видимо, они и впрямь не страшны, эти мины, если такой серьезный человек, как Мартыненко, увлекся ими до потери головы.
Как бы то ни было, после этого происшествия дисциплина в отряде стала безукоризненной, хотя и раньше я не мог на нее пожаловаться.
С благодарностью я вспоминаю наших связных — людей удивительной скромности и образцовой дисциплинированности.
Работа их была невидная, будничная и как будто совсем не героическая: получить распоряжение командира отряда, выбрать относительно спокойную дорогу, добраться до места назначения, передать поручение и вернуться обратно.
— Разрешите доложить, товарищ командир отряда: ваше приказание выполнено, — обычно докладывал мне связной.
— Все благополучно?
— Благополучно, Батя.
Бахвалиться своими путешествиями они не любили, в крайнем случае отделывались общими словами, и как-то само собой вошло в привычку не расспрашивать их. Благополучно — и слава богу. Только иногда, и то случайно, удавалось узнать, что все было далеко не благополучно, что, наоборот, все было очень сложно, связной рисковал жизнью и вышел целым и невредимым только потому, что был храбр, находчив и ловок.
Однажды пришел ко мне Георгий Феофанович Мельников, наш связной, бывший бригадир гидрозавода в Краснодаре, и доложил:
— Ваше поручение, товарищ командир отряда, выполнено. Получите ответ.
— Как шли?
— Нормально шел, Батя…
Он поворачивается и уходит. А я глянул ему вслед и увидел за плечами у него немецкий карабин.
— Откуда у вас, Мельников, карабин?
Мельников замялся. Ответил неохотно:
— Повстречался по дороге с немцем и отобрал у него. Думаю, отдам его в лагере тому бойцу, которому трудно ходить на операции с длинной винтовкой. Вот и все.
— Все?
— Все, Батя… Разрешите уйти?
— Нет, Георгий Феофанович, садитесь-ка рядом со мной и расскажите подробно.
И Мельников рассказал…
Отправился он пешком: на лошади, думал, будет слишком заметной фигурой. Первые сутки шел ничего, сносно. А на вторые сутки устал: погода мерзкая — дождь льет как из ведра и грязь на сапогах, будто пудовые гири.
До места назначения оставалось пройти пустяк, а Мельников чувствовал, что сил больше нет: сядет сейчас в грязь и уснет. И — будь что будет…
Но надо было идти. И вот тут он ошибся: следовало бы двинуться по дальней тропке, а он к большаку свернул — так, дескать, ближе.
Прошел каких-нибудь метров сто и даже опомниться не успел, как его немцы сбили с ног, отняли автомат, связали руки и отправили с провожатым в станицу.
Усталость как рукой сняло. Идет Мельников и думает: как все-таки хорошо жить на свете — и грязь какая-то приятная, и дождь ласковый. Словом, не хотелось умирать. А главное, обидно было, что провожатый, щупленький немчик, уставил ему в спину его же собственный автомат, а свой карабин повесил за спину.
Стал Мельников незаметно руками шевелить. Чувствует — ремень ослаб.
Потихоньку освободил правую руку. Но виду пока не показывал, что рука у него свободна.
Тут, на его счастье, какой-то зверек в кустах пискнул. Мельников обернулся и видит: провожатый остановился и на куст уставился. Мельников размахнулся и ударил его по уху.
Немец без звука грохнулся наземь. Его же ножом Мельников его и прикончил, поднял свой автомат, отряхнул его от грязи, снял с убитого карабин, сбросил тело в ближайшую яму, накидал сверху валежник и отправился дальше.
Обратно шел по-умному: к большаку не вылезал и выбирал самые глухие тропинки…
Через несколько дней после того, как это рассказал мне Мельников, ко мне явились двое других связных — Петров и Прыгунов (я посылал их с планом наших операций в штаб куста). Они доложили мне, что приказание выполнено, и попросили разрешения уйти.
Я решил их спровоцировать:
— Садитесь, друзья, и расскажите, что с вами в дороге стряслось.
Они удивленно переглянулись.
— Ничего особо примечательного, Батя.
— А все-таки?
— Вам, Батя, Кузнецов, что ли, о лошади рассказал?
— Кто бы ни рассказал, а докладывайте…
— Дело было так, Батя, — начал Прыгунов. — Едем мы верхами с Алексеем Михайловичем, выбираем тропки поглуше, переправляемся через речки, переваливаем через горки и добираемся, наконец, до последнего перевала. Тропка крутая, извилистая. Едем медленно: впереди Петров, за ним я. Вдруг взрыв. Вижу — Алексея Михайловича из седла вышибло и он отлетел в сторону, а лошадь его на тропинку упала.
Подбежал я к Петрову, вижу — жив. Отделался только испугом и синяком под глазом — видите? А лошадь убита на месте. Оказалось, нарвались мы на немецкую мину. Знаем, что это со всяким может быть, а все-таки обидно потерять коня…
Взгромоздились оба на мою лошадь и медленно поехали дальше.
Два часа ехали благополучно. И вдруг из кустов грозный оклик: «Хальт! Рус, сдавайсь!»
Надо вам сказать, Батя, что ехать вдвоем на одной лошади очень неудобно: прежде всего не удерешь, а потом и стрелять несподручно — друг другу мешаешь. Но все-таки Алексей Михайлович изловчился и первым же выстрелом снял крикуна.
Немецкая засада в кустах засуетилась, открыла было стрельбу, но мы уже спешились и бросили в кусты две гранаты. А тех фашистов, которые уцелели от взрыва, добили из карабинов.
Само собой разумеется, собрали оружие, спрятали его подальше в глушняк, сели снова на моего конька и поехали.
Едем и переговариваемся: два происшествия было — третьего не миновать.
Лошадь моя устала, да и подъем стал очень крут. Мы спешились: Петров пошел вперед, а я чуть поодаль веду под уздцы лошадь.
Вдруг вижу — замер Алексей Михайлович, как лягаш на стойке. Даже правую ногу поднял и не опускает.
Я, конечно, тоже замер.
Оказывается, Петров увидал в кустах двух лошадей. Тихонько отполз в сторону и обнаружил двух немцев: один лежал под деревом, а другой сидел на суку и смотрел в бинокль.
Алексей Михайлович примостился поудобнее и двумя выстрелами уложил обоих немцев.
Вот, собственно говоря, и все. Дальше шло без происшествий: добрались до штаба куста, выполнили ваше приказание и благополучно вернулись обратно. Третью лошадь отдали Кузнецову.
Только когда же Леонид Антонович успел рассказать вам о лошади?..
Я уже не говорю о точности, с какою выполняли наши связные любое поручение. В описанном эпизоде с Петровым и Прыгуновым для обоих самым главным было выполнить поручение: доставить в штаб куста мое письмо и передать мне ответ товарища Поздняка, командовавшего к тому времени партизанскими соединениями.
Тремя минными диверсиями, о которых я рассказал, отнюдь не исчерпывалась деятельность нашего отряда в памятный мне октябрь сорок второго года. Не было партизана, который не мечтал бы лично отомстить врагу за гибель Евгения и Гени. Больше того, шли мстить за них и товарищи из соседних партизанских отрядов.
Вскоре после гибели моих сыновей ко мне на хутор Красный заявилось четверо ребят. Пришли, стали требовать у Сафронова, чтобы к ним вызвали командира отряда. Зачем — не говорят. Ребята утверждали, что они — партизаны из соседнего отряда северчан.
Я вышел к ним. Они вытянулись передо мною по-военному, один отчеканил три шага, приложил руку к рваному картузишке:
— Разрешите обратиться, товарищ командир отряда!
— Обращайтесь, — усмехнулся я.
Паренек для бодрости оглянулся на товарищей и строго произнес:
— Мы все — товарищи вашего сына Гени. Мы ходили с ним в разведку, и он многому научил нас. Мы пришли сюда, чтобы выразить вам наше большое сочувствие.
— Спасибо, товарищи! — сказал я, стараясь скрыть нахлынувшую боль.
— Это не все, товарищ командир отряда, — строго проговорил паренек, — вы меня перебили. И я еще должен произнести клятву… Мы клянемся памятью Гени, что отомстим за него, за Евгения Петровича и за нашего Конотопченко.
Они ушли, и вскоре за всеми своими делами я перестал и вспоминать о них. Но вот недели через две до меня дошли слухи, что ребята выполнили свою клятву. Расскажу об их делах так, как услышал о них сам…
Перед полотном железной дороги, чуть ближе к горам, среди фруктовых садов стояла их родная станица Северская.
Из своего отряда комсомольцы направились в Северскую, чтобы взорвать поезд, как взорвали братья Игнатовы.
Ребята шли налегке: в карманах у них были только гранаты да у пояса под одеждою револьверы. Но они не сомневались в том, что взорвут поезд: у немцев много тола, а у ребят в станице остались друзья. Значит, будет тол, будут мины. К тому же у одного из ребят, у сероглазого вихрастого Андрейки, в станице жил отец — не ушел в партизаны.
Андрей крепко надеялся на отцовскую помощь. Правда, они не были друзьями, но суровость и холодная замкнутость отца всегда казались Андрею проявлением большой мужской силы, собранности, воли. Это импонировало Андрею, болезненному, слабому мальчугану. Идя из отряда в станицу, он мечтал о том, как рука об руку со смелым и сильным отцом они выйдут на полотно, взорвут поезд и вместе уйдут в горы…
Любил Андрей и мать. Но на ее помощь не рассчитывал: она была забитая, молчаливая. С морщинками вокруг потускневших раньше времени глаз, она казалась такой безответной, беспомощной, слабой…
В глухую темень ребята пробрались в станицу.
Андрей задами подошел к родной хате. Как давно он не был дома… Немцы захватили Северскую неожиданно. В тот страшный день Андрей не видел отца и не сумел сказать ему, что уходит в горы. Только мать знала об этом.
«Значит, судьба», — сказала она ему тогда на прощание, обняла и перекрестила…
Андрей тихо постучал в окно.
На крыльцо вышла мать в темном платке.
— Андрейка! Родной мой… Нет, нет, не входи в хату…
Она закрыла его платком и, обняв, увела в самый конец густого, запущенного сада. И здесь Андрей узнал страшную новость: его отец стал предателем.
За корову, которую немцы отняли у соседей и подарили его отцу, он продал свою честь: стал полицейским.
— Уходи, Андрейка, уходи, мой хороший!.. — шептала мать.
— Нет, мама, я не уйду.
И Андрей рассказал матери, зачем он пришел в станицу и как мечтал вместе с отцом бить немцев.
— Страшно, Андрейка… Замучают они тебя. А ты у меня один на всем свете.
Мать долго смотрела в глаза сына, будто на всю жизнь хотела запомнить любимое лицо. Потом перекрестила Андрея и сказала:
— Иди, сын. Бей их, проклятых! За дела отца твоего стыдно мне станичникам в глаза смотреть. Иди… Я скажу людям, какого вырастила сына. Старая я, темная. Но если будет нужна тебе моя бабья помощь, шепни, сынок…
В ту ночь Андрей не смыкал глаз. Он думал об отце, которого еще вчера любил доверчивой детской любовью… И думал Андрей о своей матери: только сегодня он впервые по-настоящему увидел ее — сильную, честную.
Станица жила той же жизнью, что и неделю, месяц назад. Но по вечерам, когда с гор ползли сумерки, к дому полицейского подходили ребята, еще несколько месяцев назад носившие на шее красный пионерский галстук. Их встречала жена полицейского, тетя Катя. Она была такая же молчаливая и так же куталась в темный старушечий платок. Она брала у ребятишек корзины — в них лежали яблоки, иногда яйца или просто свежее душистое сено.
Тетя Катя относила корзины в сарай. На дне корзин она находила желтоватые брусочки, похожие на мыло, тщательно свернутый шнур, какие-то капсюли. Все это она осторожно складывала в дальний угол сарая, где лежали старые хомуты, ржавые ободья для колес, поломанные лопаты, тряпье…
И вот наступил день, когда ребята выполнили свою клятву: глухой ночью на маленьком мостике у самой станицы взлетел на воздух поезд с немецкими автоматчиками.
Два дня фашисты прочесывали лес и кусты у станицы, проводили повальные обыски, расстреляли тридцать человек своей железнодорожной охраны, не сумевших уберечь важный воинский эшелон. Но никому из немцев не пришло, разумеется, в голову, что это босоногие ребятишки, рискуя жизнью, выкрали у них же на складах тол, взрыватели, капсюли, снесли все это к тете Кате и что в сарае у полицейского еще продолжал лежать добрый запас взрывчатки.
С немецкой педантичностью фашисты в два дня восстановили мостик. Но через несколько дней и новый мостик вместе с составом, груженным боеприпасами, взлетел на воздух. Взрывы были оглушительны, эхо несло их в горы. И мы видели с нашей передовой стоянки, как полыхало над Северской зарево.
В конце октября мы получили от командования куста вызов на совещание командиров отрядов и руководителей штабов.
Мы отправились втроем — я, Янукевич и Иван Дмитриевич Понжайло, в прошлом старший инженер-экономист комбината.
Первые четыре километра ехали по Планческой Щели. Потом полтора километра поднимались по крутой дороге на вершину горы Карабет.
Отсюда был ясно виден весь северный склон горы: редкие, низкорослые, тщедушные деревья, большие прогалины, серо-голубые массивы скал.
Крутой дорогой спустились вниз. Ехали привычными нам ериками и течеями.
У подножия горы стоял густой высокий молчаливый лес. Нас остановила застава партизан, проверила документы и вызов на совещание и дала нам провожатого.
Около трех километров ехали по лесу, несколько раз круто сворачивая в сторону, и, наконец, выбрались на поляну. Здесь был лагерь отряда «Грозный», сюда же прибыл и штаб куста.
На поляне группами лежали командиры партизанских отрядов — разговаривали, курили, играли в домино.
Нас встретили очень радушно. Многие хорошо знали Евгения. Все подходили к нам, выражали соболезнование, поздравляли с операцией, предлагали на следующие диверсии идти вместе.
По просьбе партизан мы подробно рассказали о взрыве на четвертом километре. Но о том, что именно сейчас, когда происходило это совещание, группа Ветлугина и Ельникова вышла на такую же диверсию под Северской, мы промолчали. Сидя на совещании, я еще и сам не знал, с какими результатами вернутся Ветлугин, Ельников и с другой операции — Кириченко.
Во время беседы к нам подошел слегка прихрамывавший невысокий человек в кубанке. Из-под распахнутой шинели на гимнастерке виднелся орден Красного Знамени. Это был командующий нашего куста — соединения наших партизанских отрядов — секретарь краевого комитета партии товарищ Поздняк.
Он отозвал меня в сторону, и мы долго говорили с ним о работе нашего отряда. Меня тронуло его внимание. Серые проницательные глаза его не отрывались от моих глаз. Я видел: Иван Иванович Поздняк вникает в каждое слово мое, дела нашего отряда так же волнуют его, как и нас самих. И я решился поговорить с ним о наших заветных планах.
Перед уходом на диверсии, описанные в предыдущей главе, Ветлугин, Еременко и Кириченко просили меня открыть при нашем отряде «миннодиверсионный вуз». Об этом мечтал до последней минуты своей и Евгений.
Мысль об открытии «минного вуза» явно пришлась по душе и товарищу Поздняку: на сухощавом, подвижном лице его лежала улыбка, когда он повторял в задумчивости: «Минный вуз»… Предложение обсудим немедленно и — в жизнь…»
Совещание состоялось на той же полянке. Товарищ Поздняк говорил о будущей работе отрядов, о возможностях лесной горной войны партизан, отрезанных от частей Советской Армии, и о нашей минной школе. Эта школа, по мнению товарища Поздняка, в первую очередь должна охватить партизан Краснодарского куста. Для начала каждый отряд выделит по меньшей мере двух лучших партизан для учебы в нашем «вузе»… Сознаюсь, я слушал эти слова с большим волнением. Мысль Евгения воплощалась в жизнь. Мертвый, он продолжал свое живое, святое дело…
Совещание закончилось. Хозяева лагеря угостили нас обедом. После него мы разлеглись у костров. Настроение после совещания было праздничное, и кто-то запел сильным баритоном:
Ты, Кубань, ты наша Родина…
Я нагнулся к уху Виктора Янукевича:
— Жаль, нет с нами Мусьяченко, он показал бы, как поют эту песню…
Как бы в ответ на мои слова десятки дружных голосов подхватили:
Ветер носит песню звонкую,
Далеко она слышна
Над землею плодородною,
Что навечно нам дана…
Это пели командиры партизанских отрядов, люди, при имени которых трепетали фашисты и о делах которых уже складывало казачество сказания.
Как только Ветлугин, Кириченко, Ельников вернулись с операций, я созвал всех наших минеров и сообщил им о решении командования открыть минную школу.
Новость эту наши инженеры приняли с таким юношеским восторгом, что смотреть на них было радостно: ведь у каждого были семьи, дети, тревога на сердце. А вот, подите ж вы, папаши чуть в пляс не пустились! Я приказал им немедленно приниматься за разработку учебного плана, хотя и знал, что ни торопить, ни подгонять их мне не придется.
И верно: учебный план нашего «минного вуза» вскоре был готов.
Весь курс мы рассчитали на шестьдесят лекционных часов. После этого — учебная практика на минодроме и выходы на боевые операции.
К боевой практике решили допускать только тех из наших «студентов», кто сдаст экзамены по теоретическому курсу.
Теорию поручили читать Ветлугину, руководить практикой — Еременко и Кириченко. Председателем экзаменационной комиссии назначили меня.
Удобнее всего было разместить «минный вуз» в нашей фактории, на Планческой.
Здесь, как я уже говорил, на горной поляне до войны работал небольшой лесозавод: он перерабатывал лес на деловую древесину и отправлял ее на станцию Георгие-Афипскую по шоссе, которое теперь было заброшено.
Рядом со зданием завода вытянулись в два ряда сараи для лесоматериалов и рабочие бараки. Чуть дальше, ближе к горам, стояли домики для семейных рабочих и администрации. В одном из рабочих бараков и решено было разместить минную школу.
Вначале нас смущал вопрос об окнах. На Планческую продолжали налетать немецкие бомбардировщики. От взрывов авиабомб в школьном бараке не осталось ни одного стекла, кое-где вылетели даже рамы. Но Николай Николаевич Слащев, комендант Планческой, вышел из положения просто: окна на северной стороне он забил досками, а окна на южной стороне реставрировал. Где он достал рамы и стекло, одному ему известно.
В «учебном корпусе» устроили мы и общежитие для наших «студентов»: вдоль северной стены оборудовали сплошные нары на тридцать человек, вдоль окон поставили длинный стол для теоретических занятий. В нашем «вузе» появилась даже классная доска — ее раздобыла Елена Ивановна.
Дня через два мы ждали приезда первых «студентов». Но некоторые из них приехали в тот же день и даже сами помогали заканчивать подготовку здания.
Прошли еще сутки — все наши «студенты» были в сборе. И тотчас же начались занятия в минной школе.
Первый день я не выходил из «учебного корпуса»: ревниво всматривался в лица людей, которым суждено было воплотить в жизнь мечту моего сына.
«Студенты» сидели за столом, разложив перед собой тетради, и с огромным вниманием слушали Геронтия Николаевича. Когда он задавал им вопросы, они вставали по старой школьной привычке: это была в большинстве своем молодежь школьного возраста. Правда, сидели среди них и пожилые инженеры, но они подчинялись общим правилам и также почтительно вставали, отвечая Ветлугину.
Курс его лекций был рассчитан на шестьдесят четыре часа. С утра до обеда он читал с небольшими перерывами пять часов, после обеда — четыре.
Вначале я боялся, что такая нагрузка будет для наших «студентов» непосильной. Но вскоре опасения мои развеялись: Геронтий Николаевич читал блестяще. Его способы расчета были просты и легко запоминались.
К концу первой лекции на Планческую налетел немецкий самолет и сбросил две бомбы. Жалобно дребезжали окна. Дрожали стены нашего «учебного корпуса». Геронтий Николаевич продолжал спокойно чертить на доске схему минирования моста. Не шелохнулся никто и из его слушателей. Меня это порадовало: значит, действительно отряды послали в нашу школу бывалых, бесстрашных людей.
В эти дни надрывался от забот Николай Николаевич Слащев, комендант нашей Планческой фактории. От него прежде всего зависела бесперебойная работа «минного вуза». Легко ли было в наших условиях, в тылу врага, обеспечить едой, посудой, постельным бельем тридцать человек?
Николай Николаевич был предрасположен к полноте, но в эти дни если не фигурой, то лицом он заметно исхудал, и светло-серые глаза его ввалились и поблескивали сухим, бессонным блеском.
По его просьбе я выделил в помощь хозяйственной части фактории партизан из взводов. Одни работали в мастерских, другие пасли скот.
Всех партизан, прибывших к нам учиться, Слащев прежде всего угостил баней. Наши коменданты не пускали ни на одну из стоянок никого из разведчиков, прежде чем они не помоются и не переменят белье. Это не вызвало ни в ком из гостей недовольства. Но когда им наутро было предложено вынести на легкий морозец их постели — встряхнуть и проветрить, когда Слащев приказал «студентам», оголившись до пояса, умыться на дворе, почистить зубы и побриться, поднялся ропот.
Распорядок дня «студентов» мы установили тот же, что был и у нас в отряде. Утром их выстроили на поверку. Слащев объявил, кто из них и на какие дежурства назначается после занятий. Когда очередь дошла до дежурства по кухне, в строю поднялся смех и даже возмущение.
Однако новых своих товарищей мы «обломали» без особого труда. И прошло не больше трех дней, как в беседу со мною вступили двое из наших «студентов», люди немолодые, думающие. Они спросили меня, каким путем была достигнута у нас в отряде атмосфера полной дружественности, взаимного доверия и уважения. Я ответил:
— Каждый из нас трудится наравне с другими. Нет «грязной» и «чистой» работы. Нет праздных часов, а потому не рождается и празднословие со склоками.
— А женщины?.. — спросили меня. — В вашем отряде, так же как и в других, партизаны — молодые и здоровые парни, не семидесятилетние аскеты. Неужели у вас не возникает ссор из-за женщин?
Я рассказал, что еще в Краснодаре, подбирая людей в отряд, мы с Евгением позаботились о том, чтобы в нашей будущей глуши не возникли неурядицы из-за женщин. Все семь наших партизанок были семейные. Пять из них пошли в отряд со своими мужьями. Да и не будь здесь мужей, ни одна из наших женщин не позволила бы себе никакого легкомыслия…
И вот… Поистине это было «вот», «и вдруг»!
На следующий день после того, как я расхвалил наших партизанок, я пришел на лекцию Геронтия Николаевича. Сижу и вижу: за окном сидит в укромном уголке на солнышке пара… На дворе ноябрь. С гор дует неласковый ветер. Женщина прижимается к мужчине. Он нежно обнял ее.
Пару эту никто не видел, но «студенты», будь у них время, могли бы полюбоваться ею вдосталь, как любуюсь я…
Женщина вскидывает головку, и теперь я узнаю ее: это Мария Ивановна Петряева, медсестра второго взвода, инженер гидрозавода.
Мужчина с нею рядом — командир второго взвода, инженер Ельников. То-то, заметил я, ходит он несколько дней подряд сам не свой: все забывает, путает, постоянно рвется из лагеря на Планческую, куда перевели временно Марию Ивановну.
Лекция кончилась. «Студенты» спешат обедать. Я подвожу Ветлугина к окну, показываю ему парочку:
— Что это такое, Геронтий Николаевич?
— Это?.. — переспрашивает он. — Это, Батенька, поцелуй. Хороший, здоровый поцелуй на хорошем, горном воздухе…
— И на виду у «студентов»…
Ветлугин перешел на серьезный тон:
— Жизнь, Батенька, есть жизнь. Романтику, любовь, нежность Гитлер не убьет в нас. Чем нежнее любит свою Марию Ивановну Ельников, тем яростнее будет он уничтожать фашистов, потому что фашизм — антипод любви, нежности, жизни, потому…
— Еще одна лекция, Геронтий Николаевич?
Он смеется:
— Не думайте, что эта пара нарушает семейную верность. Дело в том, что перед самым выступлением из Краснодара Мария Ивановна овдовела. Такая же беда постигла год назад и Георгия Ивановича. Порадуемся за них: страшное дело одиночество!
Тень набегает на лицо Ветлугина. Я знаю, что его тревожит судьба находящейся где-то в эвакуации жены.
— Хорошо! — говорю я. — Если пришла любовь, почему они не поженятся? Отпразднуем свадьбу в отряде…
— Это моя вина, — сознается Ветлугин. — Дня три они умоляют меня поговорить с вами о том, как оформить их брак. А я погрузился в лекции и о чужом счастье забыл.
Из «учебного комбината» я направился на кухню. Здесь, как нельзя кстати, оказалась Евфросинья Михайловна. Мы пошептались с нею, и она пообещала к вечеру испечь молодым сладкий пирог, да такой величины, чтобы хватило по куску всем.
Слащев по моему указанию выдал к ужину всем по пятидесяти граммов спирта. Поговорив с Ельниковым и Марией Ивановной, я посадил их во главе стола и прочел приказ по отряду. В нем говорилось: «Ввиду отсутствия загса в тылу врага командование отряда имени братьев Игнатовых берет на себя законную регистрацию брака Марии Ивановны Петряевой и Георгия Ивановича Ельникова, желает им счастья, любви и согласия, а также желает им продолжать борьбу против оккупантов столь же успешно, сколь вели они ее до сих пор…»
Наши соседи, марьинцы, прислали связного. Их отряд стоял на хуторе Азовка, и там появилась какая-то неведомая болезнь. Они просили Елену Ивановну срочно приехать: слава о ее врачевальном искусстве разнеслась по предгорьям.
Шестого ноября рано утром, взобравшись на свою рыженькую лошадку и захватив санитаров, Елена Ивановна отправилась в Азовку.
Я провожал ее с грустью: это был канун нашего великого праздника. По традиции, мы все вместе собирались в этот вечер в Краснодаре у себя в столовой.
«Впервые мне предстоит встретить праздник в одиночестве», — думал я, но думал так напрасно.
Наш зимний лагерь был похож в этот день на потревоженный муравейник: к празднованию двадцать пятой годовщины Великой Октябрьской социалистической революции готовились все.
Главными распорядителями были Мусьяченко и Суглобов.
В столовой они соорудили помост для президиума — он же служил сценой для актеров. Сцену и стены украсили лозунгами и гирляндами из хвои.
Стол сервировали на пятьдесят персон, и на кухне в течение двух дней пекли, варили, жарили.
Во взводных казармах брились, чистились, мылись наши стрелки, минеры, разведчики.
В помещении дальней разведки шли репетиции струнного оркестра и певцов.
Дорожки в лагере были посыпаны чистым песком — его специально принесли на гору с речки.
— Ну, точь-в-точь, как в Краснодаре, на комбинате! — радовался Геронтий Николаевич.
Уже к шести часам вечера помещение второго взвода, где установили радиоприемник, было набито до отказа. Около приемника сидел взволнованный Причина.
Он отвечал за слышимость, и, будь на то его воля, он бы на пушечный выстрел не подпустил никого к своему коричневому ящику: не ровен час, что-нибудь испортят по неопытности.
На столе, где стоял радиоприемник, были разложены листы бумаги и десятки остроотточенных карандашей. Стояли свечи, колеблющееся пламя их создавало впечатление торжественности.
Причина, Мария Янукевич, Надя Коротова и Мария Ивановна Петряева сидели уже за столом, над листами чистой бумаги. Перед каждым из четырех лежали часы; и каждый вертел уже, нервничая, в руках карандаш.
— Прошу соблюдать полнейшую тишину, не мешать записывать, — поминутно повторял Причина, хотя репродуктор еще молчал, а в помещении никто не говорил даже шепотом.
— Первые пять минут записываем мы с Надей, — перебивая сам себя, говорит Причина, — следующие пять минут — Мура и Мария Ивановна. Потом снова мы… Ах, какое упущение: неужели не могли взять с собою из Краснодара хотя бы одну стенографистку?..
— Выпей валерьяновки, — посоветовал Причине Сафронов, чем окончательно вывел того из себя.
Наконец в репродукторе раздался знакомый голос:
«Товарищи!
Сегодня мы празднуем 25-летие победы Советской революции в нашей стране. Прошло 25 лет с того времени, как установился у нас советский строй. Мы стоим на пороге следующего, 26-го года существования советского строя…»
Пятьдесят партизан слушали, застыв на месте. Только шуршали изредка листки бумаги да поскрипывали, бегая по ней, карандаши.
«Второй период военных действий на советско-немецком фронте отмечается переломом в пользу немцев, переходом инициативы в руки немцев, прорывом нашего фронта на юго-западном направлении, продвижением немецких войск вперед и выходом в районы Воронежа, Сталинграда, Новороссийска, Пятигорска, Моздока».
Тишина стала физически ощутимой. Я поймал себя на том, что не — дышу. Не дышал в эту минуту никто из нас: Сталин говорил о нас, об участке фронта, с которым были связаны мы.
«Воспользовавшись отсутствием второго фронта в Европе, немцы и их союзники бросили на фронт все свои свободные резервы и, нацелив их на одном направлении, на юго-западном направлении, создали здесь большой перевес сил и добились значительного тактического успеха».
На какие-то короткие секунды воздушные разрывы прервали радиопередачу. Что-то затрещало, зашуршало в репродукторе. Причина бросился к аппарату. Но репродуктор снова работал безукоризненно, и пятьдесят человек угрожающе зашикали, чтобы Причина не шумел.
Шли минуты, мы не замечали их.
«Нашим партизанам и партизанкам — слава!»
Сталин кончил свою речь.
Но в помещении по-прежнему стояла тишина. И только через полминуты будто река прорвала плотину, загремели аплодисменты: первые аплодисменты здесь, в горной глуши, в партизанском гнезде.
Ко мне подошел взволнованный Ветлугин:
— Вы слышали, Батенька, что сказал Сталин? «Нашим партизанам и партизанкам — слава!» Эту славу надо заслужить… У меня к вам есть разговор…
Но говорить с Геронтием Николаевичем нам не удалось — каждый был полон пережитым, каждый хотел поделиться своими чувствами. Меня, Сафронова, комиссара Голубева партизаны забрасывали вопросами:
— Вы слышали — немец хотел окружить Москву?..
— Вы слышали, что сказал Сталин о втором фронте?..
Прошло не меньше часа, прежде чем комиссару удалось начать свой доклад.
После доклада — художественная самодеятельность.
Концерт открыл хозяин лагеря, наш комендант и эконом Леонид Антонович Кузнецов, принявший на себя обязанности конферансье. Я впервые узнал, какие таланты скрывались в нашем отряде.
Не только Мусьяченко, но и Лагунов и Федосов оказались певцами. А Леонид Федорович Луста отбил такую чечетку, что ему пришлось бисировать.
«Гвоздем» второго отделения концерта было выступление Суглобова с чтением юмористических рассказов и «трепак» Сафронова. Почтенный Владимир Николаевич, несмотря на больное сердце и несколько грузную фигуру, как молодой парубок, носился по сцене, и благодарная публика наградила его бурными аплодисментами.
Концерт кончился далеко за полночь.
Веселые, возбужденные, разошлись партизаны спать. Я пошел проверять караулы: как всегда, они стояли на тропах, на горе, на заставе. Только, ввиду праздника, караулы были усилены и сменялись чаще обычного: хотелось дать возможность нашим часовым посмотреть хотя бы часть концерта.
В помещении командного пункта в эту ночь расположилась наша «типография». Я стоял и смотрел, как энтузиаст Причина катает валик шапирографа.
Причина торопился: до рассвета Надя Коротова, Евфросинья Михайловна и Мария Янукевич должны были пробраться в станицы и хутора, занятые немцами, и раздать нашим агентурщикам отпечатанную на шапирографе речь Сталина.
— Завтра она будет известна немецкому командованию! — торжествовал Причина. — Проснутся фрицы утречком, а у них на штабах висят мои листочки…
Причина не ложился спать в эту памятную ночь. А седьмого ноября с утра, радостный и праздничный, он вбежал ко мне:
— Приказ Сталина, Батя! Выделите ко мне на шапирограф пять, нет — десять дежурных. Какой приказ! Какие золотые слова!
Этот незабываемый приказ, который и поныне не могу читать без глубокого волнения, я прочел седьмого ноября перед строем. Мне стоило в те минуты больших усилий сдержать слезы радости.
Не прошло и часа, как каждый взвод вывесил в своем помещении плакаты, на которых большими, красивыми буквами были написаны слова приказа:
«Раздуть пламя всенародного партизанского движения в тылу у врага, разрушать вражеские тылы, истреблять немецко-фашистских мерзавцев».
Ко мне подошли Ветлугин и Янукевич — оба бледные, взволнованные, оба подтянутые и строгие.
Карие глаза Ветлугина горели. Глядя на меня в упор, он сказал:
— Разрешите выполнять приказ?
Я не сразу понял, о чем говорит Геронтий Николаевич.
— Разрешите выполнять приказ товарища Сталина: разрушать вражеские тылы!
Было столько внутренней решимости в тоне Ветлугина, что я встал со стула, сам не замечая этого, и, тоже вытянувшись, как в строю, спросил:
— Вы задумали новую диверсию, товарищи?
— Мы должны заслужить славу партизанам, о которой сказал Сталин, — глухим, взволнованным голосом ответил Янукевич.
Они положили передо мною карту кавказских предгорий. По ней, убегая далеко от нашего лагеря к Черному морю, вилась красная черта: путь, по которому собрались идти эти два партизана.
Я пристально посмотрел в глаза Ветлугину:
— Вы забыли, Геронтий Николаевич, о «минном вузе»…
Нет, он был, как и Евгений, человеком долга. А эти люди не бросают свои дела недоделанными. Он ответил:
— Подготовка к диверсии, тщательная разработка плана ее займет у нас с вами, Батенька, не меньше пяти дней. Это ровно столько времени, сколько нужно мне, чтобы закончить свой курс в «минном вузе».
Я еще раз глянул на красную черту, выведенную на карте, — Ветлугин и Янукевич задумали отчаянное дело, посильное только людям огромной воли и душевной силы.
— Хорошо! — сказал я и пожал им руки.
Разведка принесла тревожное известие: в ночь на седьмое крупная немецкая часть, поддержанная артиллерией и танками, обрушилась на Азовку. Всю ночь шел бой. К рассвету марьинцы отошли в горы. Хутор горел.
Надо ли говорить, в каком состоянии жил я в эти дни… Об Елене Ивановне никто из разведчиков ничего не знал. Удалось ли ей уйти? И если даже ушла она с отрядом марьинцев, где и как мог я разыскать ее? Направление, в котором отходил любой из наших отрядов, всегда было одно и то же: в горы… Ищи иголку в стоге сена!
Дни стояли напряженные. Никогда еще не было у меня в отряде столько работы и забот: «минный вуз», подготовка диверсии Янукевича и Ветлугина, подготовка и выполнение повседневных мелких диверсий, писать о которых нет возможности, ибо их были десятки и десятки.
Днем у меня не оставалось времени для «личных переживаний». Но ночи были страшные. Коротким, тревожным сном удавалось забыться только к утру. Но и во сне думал я об Елене Ивановне, кошмары мучили меня.
Она вернулась только на пятый день — возбужденная, все еще переполненная впечатлениями недавнего боя.
С хутора Красного она выехала со связным марьинцев и с санитарами спокойно, не спеша. Пересекли они лес, обогнули два хутора, занятые немцами. Уже смеркалось, но луна еще не вставала. Когда въехали в густой орешник, услышали со стороны Азовки частую стрельбу очередями. Где-то далеко заливались пулеметы и выли мины.
Здесь пришлось пришпорить лошадей. Рыжая лошадка жены вела себя достойно: уж на что хороши кони у марьинцев, а она не отставала от связного ни на шаг.
У опушки встретили двух дозорных. Они только что были в Азовке и коротко рассказали Елене Ивановне: немцы, решив, очевидно, что марьинцы будут заняты празднованием октябрьской годовщины, повели наступление. Бой разгорался на подступах к хутору. Схватка жестокая. В Азовке уже есть раненые.
Елена Ивановна со связным мчалась так, что ветер свистел в ушах. Санитары отстали.
В Азовку прискакали, когда из-за гор только что показалась луна. Справа от хутора, на взгорье, что подковой окружает Азовку, шел бой: били тяжелые пулеметы, визжали мины.
В штабе Елена Ивановна застала командира марьинцев. Он сказал, что положение серьезное: силы слишком неравны — из соседней станицы вышли немецкие танки.
В это время в хату внесли раненого. Рана оказалась тяжелой — надо было немедленно оперировать.
Мельников был санитаром опытным, он быстро все приготовил. С трудом удалось Елене Ивановне вынуть осколок. Она промыла, перевязала рану и только тут заметила, что бой идет уже в самом хуторе. На улице было светло как днем: сияла луна и горели хаты. Где-то совсем рядом бил пулемет. По улице несся тяжелый танк…
Елена Ивановна увидела, как рядом с ней, словно из-под земли, появился партизан. Он поднял гранату. Но, очевидно, из танка его заметили. Раздалась короткая пулеметная очередь — и партизан упал прямо под гусеницы танка.
Жена бросилась к нему, схватила за ногу, сколько было сил, потянула на себя. Танк пронесся в метре от них.
Марьинца ранило в голову. Надо было немедленно сделать перевязку. А рядом уже грохотал второй танк, за ним третий.
Подбежали санитары, унесли раненого. Мельников, схватив Елену Ивановну под руку, втащил ее обратно в штаб.
Танки били из пулеметов. Свистели пули, цокали о что-то металлическое в крыльце.
Мимо промелькнула какая-то фигура — раздался взрыв.
Елена Ивановна обернулась: танк пылает, гусеница перебита гранатой…
Едва она кончила последнюю перевязку, как вбежал начальник штаба: надо уходить. За танками густыми колоннами идет немецкая пехота…
Елена Ивановна с санитарами погрузила раненых на подводы, подобрала все оружие — захватила даже охотничью двустволку и финский нож, оставленный кем-то в штабе. Под обстрелом они ушли в горы, куда немцам не пройти.
Азовка пылала. Немцам достанется только пожарище, подбитые танки и трупы солдат.
В лесу жена организовала походный госпиталь, даже с вливанием противостолбнячной сыворотки.
Раненых было много, и Елене Ивановне пришлось еще не раз ездить в горы: часть раненых марьинцев она отправила на самолетах в Сочи, часть же перевезла к себе в госпиталь на хутор Красный.
Ветлугин уже заканчивал свой курс в «минном вузе». План будущей диверсии, на которую он шел с Янукевичем, тоже был в основном разработан нами. Через день-два группа должна была выйти на работу.
Но неистовый Ветлугин не находил себе места. Если три ночи подряд ему не удавалось пойти на операцию, — на четвертую он терял сон и покой.
Буквально за сутки до выхода на большую диверсию Ветлугин нашел возможность еще раз посчитаться с гитлеровцами.
Недалеко от разъезда Энем, на территории бывшей машинно-тракторной станции, стоял крупный немецкий склад. В нем хранились боеприпасы. Здания складов были огорожены колючей проволокой. На угловых башенках стояли тяжелые пулеметы. Вокруг — голая ровная степь.
Подобраться к складам, казалось, невозможно. Но Павлик Худоерко не хотел с этим мириться. Несколько дней бродил он вокруг складов, как кот около сливок, и ломал голову, как бы проникнуть за колючую изгородь, обмануть немецкий караул и взорвать склад…
В одну из разведок Павлик познакомился с молодой казачкой Зиной. Сердце не камень… Павлик добился у Зины свидания; оно было назначено вечером у старого платана, что растет за околицей хутора.
Но Зина на свидание не пришла.
Павлик вернулся в лагерь чернее тучи.
На другой день рано утром он снова отправился на разведку и случайно встретил девушку у колодца. Но объясниться им не удалось — вокруг стояли посторонние люди. Однако Зина успела шепнуть Павлику, что будет ждать его вечером все у того же платана.
На этот раз молодая казачка была точной. Зина просила простить ее: в прошлый раз она не пришла только потому, что немцы погнали ее убирать склады — выметать какую-то вонючую промасленную бумагу. Девушка была огорчена: свободолюбивая, гордая, она считала позорным работать на фашистов.
— Я даже не знаю, увидимся ли мы еще раз, — сказала она. — Проклятые фашисты затеяли генеральную уборку, и теперь каждый день мне с девушками придется ходить на склад. Да еще веники заставляют приносить с собой, окаянные. Где их ломать сейчас?
Девушка ждала, что Павлик утешит ее, но тот неожиданно впал в какой-то непонятный восторг:
— Вы ходите на склад со своими вениками, Зинуша? Так ведь это же великолепно!
Девушка ничего не понимала.
— Зина, дорогая, не сердись. Завтра… нет, послезавтра я прибегу к тебе. И, может быть, мне удастся избавить тебя от работы на складе. Жди!
Павлик убежал, едва простившись. Зина не знала, огорчаться ей или радоваться.
А на следующий день на Планческой собрались Литвинов, Ветлугин, Еременко. Павлик рассказал им подробно, как стоят склады, доложил и о вениках.
Снова ночь напролет просидели Литвинов и Ветлугин: кислотную мину нужно было сделать портативной, чтобы она могла поместиться в ручке веника. На счастье свое, кислоту мы прихватили с собой еще в Краснодаре.
Поздно вечером Павлик вызвал Зину к околице и, как величайшую драгоценность, преподнес любимой… связку веников!
Девушка была обескуражена. Но Павлик доверил ей тайну необычного подарка. Всю ночь до рассвета они беседовали о будущей диверсии. Павлик расспрашивал Зину о каждой подруге: если хоть одна из них окажется болтушкой, фашисты расстреляют всех девушек.
Решено было посвятить в тайну только комсомолок и еще двух-трех казачек, за которых Зина ручалась головой.
Утром, как обычно, молодые казачки пришли убирать склад.
Большинство из них принесли с собой веники — прекрасные новые веники с тяжелыми ручками.
В этот день девушки работали не за страх, а за совесть: они залезали в самые отдаленные уголки склада, выметали сор из-под ящиков и, уходя, оставили между ними несколько веников.
В сумерки в кусты у хутора пробрались Павлик, Ветлугин и Литвинов.
Геронтий Николаевич поминутно смотрел на часы:
— Ваш расчет неверен, Михаил Денисович: сейчас двадцать два ноль-ноль. Опоздание тридцать минут.
Литвинов молчал…
Прошел еще час. Лежать было холодно, озноб бежал по телу, досада наполняла душу.
— Я всегда говорил, что химия — наука несовершенная, — желчно шептал Ветлугин, — не зря я избрал меха…
Кончить фразу ему не удалось: раздался оглушительный взрыв. К небу над складом взвился огненный столб. Он осветил поле, кустарник, строения на разъезде.
Взрывы гремели один за другим — это рвались в огне боеприпасы.
На разъезде и на хуторах поднялся переполох. В небо взлетали ракеты, гудели машины, трещали суматошные выстрелы. Луч прожектора метался по полю. Было светло вокруг как днем — видны каждая ямка, каждый камень.
Наши едва унесли ноги в лес. А сзади все гремели и гремели взрывы.
У развилки троп группа сделала привал.
— Продолжим наш разговор, — спокойно начал Литвинов. — Я нахожу, что химия — прекрасная вещь. Химики же бывают прекрасные, но бывают и скверные. Предвижу вашу остроту, Геронтий Николаевич, и парирую ее на корню: я не отношу себя ни к категории скверных химиков, ни к категории Менделеевых. Просто не была известна концентрация кислотного раствора, и я не мог точно рассчитать, как скоро кислота разъест стенки металлических трубочек. Да эта скрупулезная точность в конце концов и не была нужна. Я стремился, чтобы мины взорвались после того, как девушки уйдут из склада, и до того, как завтра они вернутся на склад. Мне это удалось: веники сработали вовремя.
— Я уверен, Михаил Денисович, что после войны за работу над вениками вам присудят большую золотую медаль имени Менделеева, — смеялся Ветлугин. — Ну, шутки в сторону. Павлик, пора! Разузнай на разъезде все досконально. А главное, поблагодари свою Зину и девушек. Легко сказать — какой фейерверк устроили! За это их немцы по головке не погладят, если, конечно, доберутся до виновников. Хотя едва ли: проделано все чистенько. Ну, ни пуха ни пера…
Павлик исчез в кустах. В той стороне, куда он ушел, полнеба полыхало заревом.
Наступил последний вечер перед уходом группы Ветлугина и Янукевича на диверсию. Еще раз собрались мы втроем на командном пункте.
Перед нами снова лежала знакомая карта кавказских предгорий: зеленые пятна лесов, коричневые горы, голубые реки, желтые пашни, черные кружочки станиц, и через все это — зигзагами, петлями, острыми углами — прочерчена резкая красная линия.
Я смотрел на карту, и она оживала перед моими глазами: там, где на ней были обозначены точки хуторов, расположились немецкие гарнизоны, и у белых казацких хат, на широких станичных улицах качались на виселицах трупы замученных. Тонкой нежной голубой штриховкой была обозначена невылазная глинистая грязь. Она прилипнет к сапогам партизан, и ноги их станут тяжелыми, будто налитые свинцом. Причудливые узоры коричневых линий обозначали крутые подъемы по скользким мокрым камням, обрывы, пропасти, нависшие скалы, глубокие темные ущелья. А там, где не было никаких значков на карте, притаились вражеские засады. Они могли быть всюду: у околиц станиц, в лесу, в темной зелени кедров, на развилке дорог, за камнями ущелья. И разве я мог предугадать, в какой точке красной линии лежали фашистские снайперы? Линия начиналась на южном склоне горы Стрепет, у нашего лагеря. Отсюда она шла на юго-восток на сто километров.
Сто километров по тылам врага, по кручам, болотам, колючему терну, через бурные горные реки, через укрепленные полосы врага, мимо дзотов и скрытых засад. Каждый метр этих ста километров таил страшную, быть может, мучительную смерть. И только до дерзости смелый горный охотник, с детства знавший предгорья Кавказа, мог решиться на этот путь. А этот путь выбрали для себя два мирных горожанина, всю жизнь свою прожившие в городе и только сейчас, четыре месяца назад, по-настоящему узнавшие, что такое горы, предательские броды горных рек, взрыв мины на кабаньей тропе, автоматная очередь вражеской засады. У одного из них легкие поражены туберкулезом. Другой кажется таким щуплым, что неизвестно, в чем душа у него держится.
Но я был уверен в Ветлугине и Янукевиче. Они пройдут этот путь. Они взвалят на свои плечи десятки килограммов продовольствия, толовые шашки, противотанковые гранаты, патроны, карабины. Они будут карабкаться на кручи, переходить вброд реки, бесшумно ползти мимо немецких дзотов, спать вполглаза, на мокрой земле, каким-то особым, обостренным чутьем по стрекоту сойки, по обломанной ветке, по еле слышному шороху в кустах вовремя обнаружат вражескую засаду и придут туда, куда приведет их красная линия на карте.
Заранее, неторопливо и обстоятельно — так, как у себя на комбинате они собирали материал для очередного проекта, — придя на место диверсии, они произведут разведку. И когда настанет время, на их минах взлетят в воздух фашисты.
Они сделают все это, потому что сердца их полны ненависти, потому что они знают — этого требует от них родная истерзанная Кубань. Этого требует наша родная Коммунистическая партия.
Но зачем понадобилось выбирать место для диверсии в ста километрах от лагеря?
Дело в том, что мы несколько увлеклись диверсиями в непосредственной близости от лагеря. Естественно, фашисты стали сугубо бдительными. Они охраняли чуть не каждый метр дороги. Проводить операции становилось все труднее. Я не мог не согласиться с Геронтием Николаевичем, что самое разумное временно оставить в покое ближайшие районы и ударить там, где пока относительно спокойно и фашисты нас не ждут.
Мы сидели за картой до глубокого вечера. Несколько раз меняли углы и петли красной линии. Намечали места дневок. Спорили о каждом килограмме багажа. Ветлугин, как на экзамене, говорил наизусть адреса, имена, фамилии наших друзей в станицах.
Группа поставила перед собой очень трудную задачу: выйти к железной дороге Белореченская — Туапсе и к шоссе Майкоп — Туапсе и взорвать поезда и автомобильные колонны немцев.
На эту диверсию шел цвет нашего отряда: Ветлугин, Янукевич, Литвинов, Сафронов, Слащев, Понжайло и Мария Янукевич.
В ту последнюю ночь мы, посовещавшись, включили в группу Дмитрия Дмитриевича Конотопченко, родного брата Григория Конотопченко, повешенного в Имеретинской: он прекрасно знал места будущих диверсий — много лет работал там секретарем райкома партии.
Они вышли из лагеря глубокой ночью. Я пошел их провожать до нашей передовой стоянки. Там мы простились. Я пожал каждому руку. А мне хотелось бы обнять всех их, прижать к сердцу. Даже Конотопченко, недавно пришедший к нам в отряд, уже не был для меня чужим человеком. Что же говорить о всех остальных, о моих боевых товарищах, о ближайших друзьях моего Евгения?..
Они ушли, их отсутствие ощущал я как-то обостренно и, чтобы меньше тревожиться о них, старался все мысли и внимание отдавать «минному вузу».
Теперь «студентами» овладел Еременко. Энтузиаст минного дела, он уходил с головою в занятия. «Студенты» слушали его, буквально открыв рот. Я наблюдал за Степаном Сергеевичем и диву давался: передо мной был прежний Еременко — светловолосый, ясноглазый человек, с лицом на редкость приветливым, и вместе с тем это был новый Еременко. Тот, прежний, больше всего в жизни боялся кого-нибудь обидеть, оказаться недостаточно внимательным к товарищу, сказать резкое слово. Этот Еременко был очень требовательным к «студентам».
Не прошло и трех дней с тех пор как начал он обучать «студентов», с ним случилось происшествие, которому и поныне я не нахожу точного объяснения.
Дело было так.
Шли обычные практические занятия в нашей минной школе. Степан Сергеевич принес с собой гранату РДГ и объяснял ее устройство. Курсанты сидели за столом и внимательно слушали. Все шло нормально.
И вдруг Степан Сергеевич нечаянно спустил ударник!.. Он растерянно смотрел на курсантов. Те поняли: сейчас произойдет взрыв — он может уничтожить их всех.
Курсанты бросились к дверям. Образовалась пробка. Только один Павлик Сахотский спокойно взял гранату и швырнул ее в окно.
Вслед за звоном разбитого стекла послышался взрыв капсюля и строгий голос Еременко:
— Занять места. Принести гранату.
Сконфуженные курсанты сели на свои места.
— Я хотел проверить вашу выдержку, товарищи, — ледяным тоном, какого за ним никто не знал, заговорил Степан Сергеевич, — ту самую выдержку и хладнокровие, без которых не может быть настоящего минера-диверсанта. Этой выдержки у вас, к прискорбию, не оказалось. Только один Сахотский проявил достаточно хладнокровия и не растерялся. Плохо, товарищи…
Еременко отвернул донышко у гранаты: из нижней части на стол высыпался песок.
— Граната учебная. Взорвался только капсюль. И если бы это даже случилось здесь, в комнате, ничего страшного не произошло бы. Хотя, конечно, вы не знали об этом…
Тотчас после этой «жестокой» лекции я вызвал Степана Сергеевича в комнату коменданта и постарался с достаточной убедительностью объяснить ему всю неправильность его поступка.
— Да, да! Это варварский способ преподавания, — с искренностью, не вызывавшей сомнения, говорил Еременко. — Вы не можете себе представить, как они, бедняги, испугались… Да, я не должен был так поступать. И вам я причинил неприятность…
Мне было смешно смотреть в его ясные, как горное озеро, глаза — столько было в них смущения. Нарочито сухо я сказал Еременко:
— Пойдемте ночью на минодром вместе. После сегодняшнего инцидента я хотел бы сам присутствовать на ваших занятиях.
Минодром — специально оборудованная площадка — находился у реки.
Здесь было все, с чем придется встретиться будущему минеру-диверсанту на операциях: и участки железной дороги, и шоссе, и профиль, и река с камнями, и нависшие скалы, и большой мост через реку.
Еременко вел занятия интересно.
Разделив курсантов на группы, он каждой дал этой ночью особое задание: первая группа минировала железную дорогу, вторая — шоссе, третья — профиль, четвертая привязывала толовые шашки к стальной балке моста, пятая должна была завалить дорогу и сделать огромную воронку в реке, чтобы закрыть проезд через брод автомашинам и танкам.
Назавтра другой партии курсантов задано было найти места ночного минирования. После этого Еременко предполагал перейти к взрывам.
Я предложил ему обращать особое внимание на технику безопасности и, пожелав успеха в занятиях, пошел спать.
Мне следовало бы еще дня три назад отправиться в лагерь. Но под всякими предлогами я продолжал сидеть на Планческой.
Мне было тяжело бывать на горе Стрепет — там каждый камень напоминал ребят.
Случилось же так, что мое пребывание на Планческой оказалось необходимым: Еременко снова «начудил», как говаривал когда-то Геня.
Разобрав детально со своими учениками устройство обычной мины, Степан Сергеевич приказал одному из курсантов вложить в нее капсюль с бикфордовым шнуром и подорвать камень, выступающий из воды.
Когда все было подготовлено, Еременко проверил работу, велел зажечь шнур и быстро отойти за дерево.
Пламя с дымком побежало по шнуру. Все укрылись в блиндаже. Проходит минута, другая, — взрыва нет.
Степан Сергеевич идет к мине, поднимает ее и бросает в реку.
Раздается оглушительный взрыв. Огромный столб воды поднимается над рекой и обрушивается на Еременко…
Курсанты, будучи уверены, что он погиб, что взрыв сбросил его в реку, начали лихорадочно срывать с себя ватники, стаскивать сапоги. Двое уже разогнались, чтобы прыгнуть в воду, когда из-за камня появился Еременко — веселый, улыбающийся и мокрый с головы до ног: вовремя спрятался за камень.
Я был вне себя от возмущения: ведь всего лишь вчера мы говорили с ним о технике безопасности в минном деле!
Еременко искренне изумился, когда я накинулся на него: на сей раз он даже не осознал своей вины. Прижимая руки к сердцу, говорил, улыбаясь:
— Я же не хотел никого пугать. Опасность могла бы угрожать только мне одному!
Убеждать его было бесполезно. Я сказал, что понятие «партизан» отнюдь не включает в себя понятия «самоубийца», и предупредил Еременко, что поставлю вопрос о нем на партийном бюро. Впрочем, в тот момент это могло бы прозвучать пустой угрозой — никого из членов бюро, кроме меня самого, в отряде не было: комиссара Голубева отозвали в командование куста, где ему было дано спецзадание, новый комиссар Конотопченко, так же как партийный секретарь Сафронов, ушел на диверсию. И кто из нас мог поручиться, что они вернутся…
В конце концов Еременко начал терзаться раскаянием. Нет, он раскаивался не в том, что натворил, он терзался тем, что огорчил меня и напугал курсантов.
Я же не знал, чего еще можно ждать от этого честнейшего и добрейшего человека… И вздохнул облегченно только тогда, когда наши «студенты» закончили «минный вуз».
Это было девятнадцатого ноября. Мы объявили на Планческой праздник: наша школа выпустила первую группу минеров. Каждому из них мы выдали удостоверение, что он может самостоятельно проводить минные диверсии. Тем, кто показал особые успехи, разрешалось быть преподавателем минного дела.
Прощаясь с новыми минерами, я рассказал им о своих сыновьях, о том, как мечтал Евгений создать «минный вуз». Он был бы счастлив, если бы дожил до этого дня.
Евгений любил повторять формулу, найденную им самим: «Два минера равны полку эсэсовцев».
Наши бывшие «студенты» подхватили эти слова. Расставаясь с учебным залом Планческой, они повесили на стене для следующей группы курсантов плакат, на котором написана была формула Евгения.
Среди этой первой группы были люди талантливые, полюбившие минное дело не меньше нашего Еременко. Тепло прощаясь с нами, они просили не забывать их.
Со связными я отправил товарищу Поздняку рапорт о первом выпуске наших курсантов, а также письмо, в котором испрашивал разрешения испробовать новые методы борьбы с врагом. В ответном письме товарищ Поздняк писал:
«…Еще раз подтверждаю совершенно правильное ваше предложение, что ваш отряд должен действовать группами в четыре-пять человек, присоединяясь к другим нашим отрядам; тогда вы сможете действовать совместно шестью — восемью — десятью отрядами, и плоды работы вашего отряда будут удесятерены…»
Мы расстались со своими курсантами-минерами двадцатого ноября днем — они разошлись по своим отрядам, а двадцатого вечером радио сообщило об ударе по группе немецких войск в районе Орджоникидзе. Уничтожено было сто сорок танков. Враг оставил на поле боя пять тысяч трупов.
Наш лагерь ликовал. Причина бросал своему радиоприемнику благодарные улыбки, будто этот коричневый ящик был тем смертоносным оружием, которое уничтожило танки и пять тысяч фашистов…
Надя Коротова и Мария Ивановна, отпечатав на шапирографе радостную сводку Совинформбюро, отправились разносить листовки по соседним отрядам и станицам.
Они вернулись через два дня и принесли нам приветы от наших бывших «студентов» — те просили передать, что скучают по Планческой.
На прикладе Надиной оптической винтовки я заметил свежую царапину.
— Плохо бережешь оружие, — сказал я. — Дай-ка сюда!
Первым инстинктивным движением Нади было — прижать к груди винтовку, потом, подняв умоляющие глаза, Надя протянула ее мне. На прикладе было четырнадцать глубоких царапин, они лежали аккуратненько одна под другой, тринадцать были чем-то протравлены, вероятно марганцовкой.
— Почему же четырнадцатую не закрасила? — спросил я.
— Не успела… Когда же?.. Четырнадцатого я ж только сегодня сняла… — лепетала Коротова.
— А тринадцать когда? Почему не докладывала?
Надя молчала. Надо было ее видеть! Рослая, цветущая женщина-снайпер стояла, опустив голову, и теребила полу ватника. И вспомнить только — несколько месяцев назад эта «пшеничная барышня» делала десять промахов из десяти возможных!..
— Тех тринадцать я успокоила под горою Папай, когда наш взвод ходил туда на операции, — произнесла Надя.
Сдерживая улыбку, я сказал сердито:
— Вне очереди пойдешь на кухню чистить картошку. Еще раз не доложишь — отберу винтовку.
— Обязательно буду докладывать. Побили немцев под Орджоникидзе, скоро будем выбивать из Краснодара: вот где оптическая винтовка поработает…
Коротова ушла, а в палатке моей, казалось, все звучит ее уверенный голос: «…скоро будем выбивать из Краснодара…»
«Пожалуй, не за Кавказскими горами тот день, а здесь, близко, в наших предгорьях», — подумал я впервые…
Через день снова у нас радость: наши минеры вернулись… Пять суток длился их тяжкий путь. Пять долгих суток кралась группа по оврагам, взбиралась на кручи, обходила станицы, пересекала дороги. Шли в дождь, слякоть, по скользким камням, по вязкой глине, прислушиваясь к каждому шороху, к отдаленному собачьему лаю.
К концу пятых суток минеры подошли к полотну дороги и залегли в кустах.
Ночь была непроглядная. Моросил дождь. Умученные дорогой, люди спали под дождем, не замечая его. Нужно было выспаться, потому что завтра предстоял тяжелый, ответственный день. Тишина стояла такая, будто вымерло полотно: ни огонька, ни патрулей, ни поездов.
Партизаны решили, что движение здесь идет только днем, и порадовались: ночь была свободной. Но почему нет часовых?..
На рассвете к полотну поползли Янукевич и Понжайло, чтобы наметить места наблюдений, провести первую предварительную разведку.
Они возвратились неожиданно быстро, оба хмурые, злые.
— Ржавые рельсы, — бросил Янукевич.
— Что значит — ржавые? — недоумевал Ветлугин.
— Ржавчина, дорогой Геронтий Николаевич, это то же самое, что и коррозия, — окисление металла… А это значит — и вам следовало бы знать, главный инженер-механик, — что по этой дороге давным-давно не было и нет никакого движения. Дорога мертва. Ясно?
— Подожди, Виктор, ничего не понимаю. Почему нет движения? — взволновалась Мария.
— Об этом, жена моя, рекомендую справиться у фашистов, я не осведомлен. Да это меня не интересует. Важен факт: дорога не действует. И делать нам здесь нечего.
— Что же, весь путь пройден зря?
— Пустяки, на шоссе вдвойне отыграемся, — старался ободрить всех Ветлугин.
К шоссе подошли на рассвете. Выслали тотчас же две пары разведчиков: хотелось скорее приняться за работу.
В сумерки возвратилась первая пара: все те же — Янукевич и Понжайло.
Виктор Иванович сел на камень и… молчал. Молчали все.
— Говори же, Виктор! — не вынесла напряжения Мария.
— Надо возвращаться домой — опоздали. Взорвано все, что можно взорвать: мосты, мостики, даже само полотно дороги. Очевидно, нас опередили армейские саперы при отступлении. Шоссе травой поросло. И мы, друзья, безработные.
Утром по-прежнему моросил мелкий надоедливый дождь. Рваные тучи ползли по небу. Хрипло кашлял Янукевич. Товарищи знали его нрав: сохрани боже высказать сочувствие. Делали вид, будто не слышат кашля.
На сердце у всех было тоскливо: пройти сто километров — и каких сто километров! — потерять столько времени и, ровно ничего не сделав, вернуться в лагерь…
Обратный путь казался теперь еще более длинным, тяжелым, опасным.
Даже молчаливый, застенчивый Литвинов не сдерживался, ворчал:
— Хотя бы одну паршивенькую машину исковеркать, одного бы фашиста укокошить!
Только Конотопченко не терял надежды. Тоном, который сразу всех успокоил, он сказал:
— Вот что, друзья, вы здесь отдохните, а я пойду приятелей навещу, работы пошукаю.
С ним навязались Янукевич и Понжайло: тоскливо же сидеть без дела…
Наступил вечер, а они не возвращались.
— Этого еще не хватает! Что мы Батеньке скажем? — нервничал Геронтий Николаевич.
Ночь тянулась нудная, бессонная, пока не явились невредимыми все трое: то ли радоваться, то ли обругать за пережитые из-за них тревоги…
— Прошу прощения, мы, кажется, слегка опоздали, — галантно извинился Конотопченко.
— И на том спасибо, что живы, — проворчал Слащев.
— Вы лучше спасибо за то скажите, что мы работу нашли.
…Всю ночь группа шла еле заметной тропой. Ноги скользили на мокрых камнях — дождь не переставал. К нему прибавился ветер, пронизывающий до костей. Не видно было ни зги. Но усталость уже не могла одолеть людей, потому что завтра их ждала боевая работа. Какая — Конотопченко пока не говорил. Он только загадочно улыбался:
— Все пригодится: и гранаты, и мины, и бикфордов шнур…
Ранним утром, когда на востоке чуть забрезжило, впереди выросла одинокая избушка; окна наглухо закрыты ставнями. Вокруг — ни души.
Конотопченко подошел к ней и условным стуком постучал в дверь, а через минуту пригласил товарищей:
— Прошу!
В избе наши увидели четверых вооруженных. Они оказались местными партизанами.
После короткой беседы вся картина была ясна.
Советская Армия при отступлении основательно вывела из строя нефтяные промыслы. Немцы пытались их восстановить, но это им не удалось: партизаны рвали вышки и механическое оборудование. Но сил для крупной диверсии у них не было. Потому-то так и обрадовались они гостям. Они предлагали провести всю подготовительную работу своими руками. А работы здесь было непочатый край: восстановленная оккупантами электрическая станция, водокачка, трехарочный мост через глубокое ущелье.
Здешние партизаны истосковались по работе — они готовы были немедленно, как наступит вечер, выйти на диверсию. Но в нашем отряде стали непреложным законом старые традиции, установленные Евгением: сутки ушли на неторопливую, обстоятельную подготовку.
В ночь, назначенную для удара, все так же моросил дождь, выл ветер в ущелье и та же стояла кромешная тьма.
Начали местные партизаны: быстро и бесшумно сняли немецкую охрану у моста и порвали связь.
Под их охраной Слащев, Ветлугин и Сафронов поползли к электростанции и водокачке. И здесь стояли часовые: двух сняли наши, четверых — местные партизаны. В это время Янукевич и Литвинов минировали мост. Конотопченко с местными партизанами устраивал громадный завал на дороге по эту сторону моста: недавняя буря повалила высокие сосны на краю ущелья. И когда несколько дней спустя, уже в нашем лагере, на горе Стрепет, Дмитрий Дмитриевич вспоминал об этой работе, ему самому казалось невероятным, что маленькая горсточка людей ухитрилась на несколько десятков метров перетащить гигантские сосны и крепко связать их колючей проволокой.
Первой закончила работу группа на мосту. Мура Янукевич поползла с донесением об этом к электростанции.
— Героша, у нас все готово…
— Нашего фейерверка, Мура, не ждите. Слащев священнодействует: дорвался, наконец, до своих генераторов, — прошептал Ветлугин.
— Зато немцам придется строить электростанцию заново, или я никогда не был техноруком теплоэлектроцентрали… — шипел Слащев.
— Иди, Мура, и отводи своих.
Через полчаса у электростанции три раза квакнула лягушка. Ей ответила лягушка у водокачки, и тогда охрана поползла к соседнему леску.
Минут через десять раздалось новое кваканье. На мгновение вспыхнули два огонька: это Слащев и Сафронов подожгли бикфордовы шнуры. Вслед за этим к лесу метнулись три тени.
Взрыв настиг их у опушки.
Стало светло. И видно было, как взлетали в воздух камни, куски металла, бревна. Трехкратным эхом повторили взрыв горы.
В поселке, по ту сторону ущелья, загомонили голоса, замелькали огни, зашумели моторы.
Первая машина с автоматчиками, полным ходом пройдя мост, наткнулась на завал.
— Хорошо! — пожал руку кому-то из местных партизан Ветлугин. — Ай, спасибо!
Нелегко было немцам оттащить в сторону эти громадные сосны, связанные колючей проволокой. Разборка затянулась на добрых полчаса. А машины все подходили и подходили к ущелью. На мосту была толчея: десяток автомобилей и среди них два танка — тяжелый и средний.
Немцы работали добросовестно: им осталось оттащить последнюю сосну завала, и фашисты тащили ее в сторону изо всех сил, натягивая проволоку, которую так внимательно проверял перед отходом Янукевич. Труд немцев увенчался, наконец, блестящим результатом: со страшным грохотом рухнул трехарочный мост. В ущелье падали исковерканные машины, танки, автоматчики…
Теперь местный партизан пожал руку Ветлугину и проговорил ласково и с лукавством:
— Хорошо! Ай, спасибо!
В темном дождливом небе над нефтепромыслами взвилась красная ракета.
— Тревога, хлопцы. Пора тикать. Прощевайте! — Конотопченко обнял своих друзей. — Запомните, товарищи: у нас это называется «принципом максимального эффекта» — одним ударом уничтожены электростанция, водокачка, мост, машины и танки. Большего как будто сделать было нельзя. Желаем удачи, друзья…
О том, как они проделали обратный стокилометровый путь, никто из группы даже и не рассказывал: путь этот показался всем легким и коротким.
Вероятнее всего, немцы принимали факторию на Планческой за наш основной лагерь. Почему же, возникает законный вопрос, они не разгромили факторию? Да потому, что разгромить ее можно было, только стянув сюда большие силы. Но большим вражеским силам в узких горных щелях разместиться было невозможно, а малые силы врага партизаны быстро бы уничтожили. У захватчиков оставался один выход — бомбить Планческую. Особенно часто бомбили они ее в конце ноября.
Слащев был вне себя от ярости.
Один из таких налетов я наблюдал своими глазами.
«Фокке-вульф» спустился к самым крышам. Летчик видел, понятно, все, что происходило в фактории: женщина-казачка, окруженная ребятишками, шла по поляне. «Фокке-вульф» выпустил несколько пулеметных очередей. Женщина была убита. Рядом с нею остались лежать двое ребятишек. На их маленьких личиках застыло изумление, будто спрашивали они нас: почему вы дышите и видите небо и землю, а мы лишены такого счастья?
В ту минуту я всем сердцем разделял гнев Слащева. Он говорил мне:
— Этот «фокке-вульф» прилетал и вчера, и третьего дня. Летчик на нем ничем не брезгует, никакой целью. Три дня назад выпустил пулеметную очередь по несчастной козе, привязанной к плетню… Я расправлюсь с этим шакалом.
И тут же Слащев рассказал мне о плане мести. Я мало верил в то, что это удастся осуществить, но спорить с Николаем Николаевичем не стал.
На другой день с утра плотная фигура Слащева появлялась то здесь, то там, во всех концах фактории.
Он мобилизовал всех — даже сапожников, минеров, плотников, шорников. Бойцы тщательно выверяли свои карабины. Кузнецов — он был болен и пока отсиживался в Планческой — возился с ручным пулеметом. Даже автоматчики и те решили принять участие в «охоте», хотя поразить самолет из автомата — дело сугубо случайное.
На рассвете все заняли огневые позиции на горушке — над ней обычно пролетал «фокке-вульф».
Просидели там весь день, а самолета все не было.
Правда, около полудня Планческую все же бомбили. Но немецкие машины летали так высоко, что бить по ним было бы бессмысленно.
Слащев еще больше разъярился:
— Месяц пролежу на этой горке, а самолет доконаю!
Утром на следующий день снова вышли на горку.
Около десяти часов появился «фокке-вульф». Как всегда, он шел излюбленным курсом, почти скользя брюхом по верхушкам деревьев.
Когда он пролетал над горкой, партизаны дали залп, и «фокке-вульф» завалился на правое крыло. Из левого мотора вырвался черный дым. Самолет, круто развернувшись, лег на обратный курс.
— Ушел, проклятый! Ушел! — вопил, негодуя, Николай Николаевич.
Но «фокке-вульф» снова развернулся и снова пошел прямо на горушку. Все кинулись менять огневые позиции. Видимо, воздушный пират прозевал этот момент: на вершине горки загрохотал взрыв. Не смени позиций, никто не остался бы в живых.
Снова разворот — теперь «фокке-вульф» спешил домой: левый мотор его пылал. На свое горе машина шла очень низко.
Дали второй залп. Вспыхнул правый мотор. Резко идя на снижение, «фокке-вульф» горящим факелом упал в кусты у излучины Афипса, недалеко от Крымской Поляны.
Сегодня, когда прошли уже годы со дня победы нашей армии над фашизмом, я вспоминаю день двадцать третьего ноября 1942 года как один из памятных дней.
Над нашим лагерем нависла туча, да и тучей ее назвать было бы неверно: то ли густой туман, то ли грязная вата, пропитанная влагой…
Неба не стало видно, не были различимы и очертания ближайших гор. Мир ограничился небольшой площадкой, на которой расположен был наш зимний лагерь. Площадка эта казалась оторванной от земли. В тот день, как никогда, мы чувствовали, что от Большой земли мы отделены жестокой и огромной силой…
Осенние сумерки спустились еще раньше обычного.
Я вызвал к себе Мусьяченко, и мы сели проверять наличие наших припасов. Вошел, вернее ворвался, Причина. Скажу по совести, в первую минуту я подумал, что он побывал в складе и приложился к бутыли со спиртом: руки Причины дрожали, щеки и глаза пылали, голос звенел.
— Началось! — прокричал он. — Наши лупят немцев!
Он подал нам листок бумаги, на котором его четким почерком была записана последняя сводка. Мы прочли ее и… обнялись.
Совинформбюро сообщало, что под Сталинградом прорвана немецкая оборонительная линия, разгромлены шесть пехотных и одна танковая дивизия фашистов, взято тринадцать тысяч пленных и триста шестьдесят орудий.
Я сорвался с места и побежал к шапирографу. Теперь и ночь казалась теплой и светлой, и тучу над нами хотелось назвать облачком.
Мария и Надя, щебеча что-то веселое, без устали катали валик шапирографа. Я вырвал его у них из рук и сам отпечатал два оттиска.
— Не протестуйте, женщины, — сказал я, — один я спрячу в свой бумажник и буду носить его до конца дней своих, второй отвезу сейчас Елене Ивановне.
Когда я садился на лошадь, все собрались уже в столовой. Оттуда доносился ликующий голос нашего комиссара Конотопченко:
— Никогда фашистам не поить своих коней из Волги! Никогда не покорить им гордого, свободного Сталинграда!
Я поручил Павлику Худоерко при случае узнать у старожилов, что они думают о зиме.
Все старики в один голос уверяли: ожидается затяжная осень с большими дождями и гнилая зима.
Нам надо было готовиться к зимнему сезону.
Верхняя одежда была заготовлена еще Евгением в Краснодаре. У нас были полушубки, стеганки, ватные брюки, шерстяные носки, теплые шапки, валенки и сапоги для грязи.
Пока мы ходили в постолах, сшитых из конской кожи. Они напоминали чувяки и были сшиты ворсом наверх, чтобы ноги не скользили на подъемах и спусках с гор.
У нас была своеобразная отрядная форма, одинаковая для всех. К ней привыкли в предгорьях. И когда нас встречали наши соседи, они по внешнему виду узнавали нас издали: «Это из отряда Бати…»
Но в дождь и снег в постолах не походишь. Нужны были русские сапоги. К тому же наша одежда и обувь основательно поистрепались.
Пришлось экипироваться заново.
Я предложил Слащеву наладить на Планческой сапожную мастерскую. Портновская мастерская уже работала. Елена Ивановна отыскала швейные машины, мобилизовала женщин и шила нам новое зимнее обмундирование и белье из простыней.
Жена чувствовала себя лучше, хотя по ночам по-прежнему не спала.
Слащев и Сафронов заботились о ней, как сыновья.
Глядя на Слащева, я диву давался: когда успевает он справляться со всеми своими делами?!
«Минный вуз» принял новых тридцать курсантов, забота о них лежала на Слащеве. В его обязанности входило: принять и отправить на операции наши диверсионные группы, снабдить их транспортом, продовольствием, боеприпасами. И, наконец, на руках Николая Николаевича было большое и разнообразное хозяйство фактории.
Начать с отдельного стада… Сберечь его, когда вокруг шныряли немецкие диверсанты, было далеко не так просто.
Слащев открыл большую сапожную мастерскую. В ней не только шились новые сапоги, но и производился ремонт обуви.
Под руководством Бибикова в мастерской сапожничали Суглобов, Кузменко и Коновиченко. Закройщика Слащев пригласил из другого отряда.
Пекарня Слащева снабжала весь наш отряд хлебом. На его же обязанности лежал ремонт нашего транспорта и ковка лошадей.
За шорника был у него Александр Дмитриевич Куц, в прошлом инструментальщик на комбинате.
Инженер Павел Павлович Недрига так и остался всеми признанным кузнецом и ковалем лошадей. Ему помогал инструментальный мастер Александр Иванович Козмин.
Слащев нашел работу и для бондаря Николая Андреевича Федосова. А Данилу и Сергея Мартыненко превратил в плотников и столяров.
И, кроме всего этого, на Слащеве лежала минная мастерская: она помогала соседям, снабжала их деревянными корпусами и модернизированными упрощенными взрывателями.
Эта мастерская была камнем преткновения для Николая Николаевича: он никак не мог достать тонкой стальной проволоки для пружин к модернизированным упрощенным взрывателям и долгое время ходил расстроенный, неразговорчивый.
Но как-то — помнится, это было в конце ноября, — он встретил меня добродушной улыбкой.
— Неужели раздобыл проволоку, Николай Николаевич?
Он вскинул палец кверху:
— Есть, Батя, мыслишка одна: мы, кажется, скоро раздобудем эту проклятую проволоку, причем не какую-нибудь, а первосортную, и в неограниченном количестве. Но раньше срока не хочу хвастать: моя «афера», может, и не удастся — не говори гоп, пока не перескочишь!
Свое большое и разнообразное хозяйство Николай Николаевич вел безукоризненно, он сам был мастером на все руки: мог заменить любого и в сапожной и в минной мастерских. Однажды неожиданно выяснилось, что Евфросинья Михайловна заболела, — Слащев сам приготовил обед, да такой, что все долго ломали головы: какой же сегодня праздник?
Фактория работала, как часовой механизм, несмотря на то, что вокруг были немцы, что по меньшей мере три раза в неделю ее навещали фашистские самолеты и сплошь и рядом Николаю Николаевичу приходилось вылавливать в окрестностях фактории вражеских диверсантов и разведчиков.
Каждый вечер, когда все жители нашей фактории собирались на ужин, Николай Николаевич сообщал им свои «последние известия»: распределение нарядов и ночных постов и караулов, обязанности каждого по боевой тревоге. Он не освобождал от ночного караула не только бойцов нашего отряда, мимоходом заглянувших на Планческую, но и наших гостей — партизан соседних отрядов, пришедших по делам в нашу факторию. Никаких споров и пререканий не было. Все хорошо знали, что слово коменданта — закон.
Но было это слово законом прежде всего для самого Слащева; прошло всего два-три дня, как он пообещал мне раздобыть драгоценную проволоку, — и я получил от него записку:
«Батя! В двух километрах от Планческой открыл запасную кладовую материалов для мастерских фактории.
В этой кладовой имеется достаточный запас тонкой стальной проволоки для модернизированных упрощенных взрывателей. Качество вполне удовлетворительное.
Слащев».
Связной рассказал, что кладовая появилась довольно своеобразно.
Николай Николаевич в поисках проволоки снова организовал «охоту» за немецкими самолетами, которые навещали Планческую. Ему повезло: немецкий разведчик был сбит ружейным огнем и упал недалеко от фактории. Он-то и стал кладовой Слащева: время от времени к самолету наезжали наши инженеры и снимали нужные им части.
Я ответил Слащеву на записку запиской же:
«Дорогой Николай Николаевич! Благодарю Вас за проволоку, а также за методы ее добычи. Счастлив со своей стороны порадовать Вас: немцев крепко бьют под Сталинградом, сегодня радио сообщило, что число пленных фашистов выросло до шестидесяти трех тысяч. Надо думать, скоро тронется и наш Северокавказский фронт. Весну, пожалуй, будем встречать в Краснодаре…
Батя».
На восьмом километре, между Георгие-Афипской и Северской, у поворота к шоссе, через неглубокую балочку, где лежало высохшее болотце, заросшее ивняком, был перекинут мост: упоры на бетонных основаниях, двутавровые балки и арочка метров четырнадцати длиной.
Мост ничем не примечательный, но, не будь его, движение по железной дороге было бы прервано.
Наши соседи решили взорвать этот мостик.
В их отряде был ученик Еременко. К ним не раз заходил Янукевич, стороной услышав о предстоящем взрыве. Но начальник минной группы оказался на редкость упрямым человеком. Он не пожелал слушать ни нашего ученика, ни Янукевича и все сделал по-своему.
Прежде всего он решил применить аматол — штуку капризную и ненадежную в дождливую погоду, давно уже забракованную нами. Он отверг наши мгновенные взрыватели автоматических мин и заменил их бикфордовым шнуром. И наконец, вопреки здравому смыслу, элементарному расчету и нашей практике, приказал закладывать мины не ближе к середине моста, а у самого края.
Вначале шло все гладко.
Ночью лил дождь. Под утро охрана моста ушла покурить и пообсохнуть в караулку. Минеры заложили мины, протянули шнур, подожгли его и быстро отскочили в кусты.
Прошло несколько минут, пока раздался взрыв. Он был еле слышен. Зато часовые у моста подняли шумную тревогу. Им на помощь прибежали автоматчики с соседних постов. Из Северской загрохотала бронедрезина, и зашумели по шоссе машины.
Что было дальше — неизвестно: минеры соседнего отряда ушли в лес.
Наша же агентурная разведка выяснила, что взорвалась только одна из четырех мин. Остальные отказали. И это было естественно: подвел мокрый аматол.
Результат оказался жалким: слегка повреждена была только одна из четырех двутавровых балок. Первый поезд прошел по мостику через два часа после взрыва…
Но теперь уже другой отряд решил рвать мостик.
Минеры этого отряда, прошедшие нашу школу, настояли на применении только тола и наших взрывателей.
Темной ночью они подползли к мосту. Как обычно, дождались, когда охрана вошла в караулку, и начали было закладывать мины. Но тут на них неожиданно напоролся немецкий патруль.
Уцелели они чудом: воспользовавшись растерянностью немцев, скрылись в кустах. Но мины — наши готовые мины! — оставили на полотне.
Будь на то моя воля, я бы как следует отчитал этих ротозеев: они бы поняли, что минеры должны работать только под зоркой охраной своих часовых.
Словом, мостик над болотом по-прежнему стоял целым и невредимым…
Но он был теперь бельмом на глазу наших соседей: через два дня они снова попытались взорвать злополучный мостик.
Нашим разведчикам не удалось узнать, как подбирались минеры к мосту, как закладывали мины, как рвали их, но известен был результат: частично выбито бетонное основание, балки целы, и наутро по мосту уже прошел немецкий поезд…
Не стоило бы и вспоминать об этом мостике, если бы немцы не использовали неудачные покушения на него для своей агитации. Во всех окрестных станицах появились немецкие листовки:
«Господа станичники! За последнее время в ваши станицы проникают партизаны. Они разбрасывают по улицам и даже наклеивают на заборы лживые сообщения о том, что красная армия разбила немецкие войска под Сталинградом. Это ложь, господа станичники! Сталинград давно занят немецкими войсками, красная армия была окружена и полностью уничтожена при взятии его. В настоящее время наши войска завершают окружение Москвы…
Прежде красная армия снабжала партизан провиантом и боеприпасами. Но красная армия разбита, разбиты и основные силы партизан. Жалкие остатки их — бандиты, воры и разбойники — голодают, испытывают острую нужду в боеприпасах. Примером тому может служить покушение партизан на железнодорожный мост на восьмом километре от Георгие-Афипской: трижды партизаны стремились взорвать этот мост, но мост и ныне там…»
Заканчивались листовки призывом хватать всех чужаков, появляющихся в станицах, и тащить в комендатуру. За это немцы обещали, разумеется, мзду…
Мы щедро расплачивались со станичниками: за лук — мылом, за овес и сено — керосином и гвоздями. Никто из жителей станиц не верил немцам, что мы голодаем. Но среди самых отсталых станичников вера в наши силы неудачей с мостиком на восьмом километре могла быть подточена…
Комиссар Конотопченко сказал мне:
— Тот проклятый мостик, Батя, надо взорвать. Торчит он, как гнилой зуб во рту.
А через несколько часов ко мне явился Ветлугин.
— Батя, пожалейте меня, — говорил он со своею обычной шутливостью, но глаза его были суровы, — сон пропал. Что ни день, то один и тот же кошмар. Вижу этот проклятый мост через болотце у поворота к шоссе. Идут по нему поезда, а из-под арки выглядывает этакая богомерзкая рожа, подмигивает мне и дразнит: «Ich bin nicht kaput! Ich bin nicht kaput!»[3]
— Понимаю: рвать хотите?
— Необходимо, Батя. Ведь это позор: три неудачи подряд. Немцы потешаются, мерзкие листовки расклеивают.
— Риск большой, Геронтий Николаевич. Теперь немцы установили около моста полувзвод охраны — берегут его так, что ящерица, пожалуй, не подползет.
Ветлугин всегда оставался Ветлугиным: даже накануне смертельной операции он шутил и смеялся.
— За кого вы меня принимаете? Неужели вы думаете, что я, как какое-то пресмыкающееся, буду ползти на животе в эту слякоть и дождь?
Но я не поддавался его шутливому тону и спросил нарочито серьезно:
— Значит, с боем будете рвать?
— Нет, Батенька, с разговорами. С самыми вежливыми, салонными разговорами. У нас с Янукевичем уже все разработано до последней детали.
План Ветлугина, как всегда, был очень дерзок и необычаен… Я в тот же день отправил к мосту группу наших разведчиков.
А через два дня заколдованный мост через болотце на восьмом километре был, наконец, взорван.
Дело происходило так.
К вечеру Ветлугин, Янукевич и двое минеров подошли к мосту. Начальник группы нашей разведки доложил Ветлугину о поведении караула и сообщил подслушанный пароль того дня.
В сумерки наши минеры вышли на полотно и спокойно направились к мосту.
Вид их был несколько необычен. Впереди с немецким автоматом вышагивал Ветлугин, одетый странно: этакая помесь немецкого шпика и богатенького кубанского казака. Вид он имел независимый и наглый. За ним со связанными назад руками брели два наших минера. Их стеганки были грязные и порваны: видно, минеры сопротивлялись при аресте. Процессию замыкал Янукевич тоже с автоматом, и одет примерно так же, как Ветлугин. Но выглядел он сортом похуже.
Их остановил часовой.
— Halt! Parol![4]
— Berg[5], — уверенно ответил Геронтий Николаевич и молча протянул часовому сургучом запечатанный конверт. На нем было четко выведено: «Geheimreichssache. Dem Chef der Polizei Leutenant Kurt Bieler».[6]
Часовой вызвал начальника караула.
Явился фельдфебель и при свете карманного фонарика долго — что-то подозрительно долго — стал читать надпись на конверте.
— Tausend Teufel! Sie Sind blind![7] — нетерпеливо и властно крикнул Ветлугин.
От резкого оклика фельдфебель вздрогнул: кто знает, что это за человек, принесший секретный пакет лейтенанту Курту Биллеру? Надо думать, он важный агент гестапо, если так кричит на обер-фельдфебеля. А эти оборванцы со скрученными руками, вероятно, пойманные партизаны. Надо провести их в караулку и оттуда позвонить господину лейтенанту в полицию…
Начальник караула жестом пригласил наших следовать за ним.
Сгустились сумерки. Накрапывал дождь. Сырой туман полз над болотцем, полотном, мостом.
Наши подошли к часовым. Им только это и нужно было. По сигналу Ветлугина они бросились на немцев. Хорошо изученным еще в команде особого назначения ударом ножей под ложечку свалили часовых на землю. Рядом упал и начальник караула.
Все было проделано так стремительно, что никто из немцев даже не успел вскрикнуть.
Началось минирование. Работа привычная, — через пятнадцать минут все было закончено: четыре мины заложены и замаскированы по всем правилам искусства. А пятую мину (на нее пошел забракованный нами аматол) уложили у противоположного конца моста, рядом с трупами убитых часовых.
Наши быстро отошли в горы. Но не успели они пройти и двух километров, как на мосту поднялась тревога и беспорядочная стрельба: надо думать, немцы обнаружили трупы своих часовых и мину из аматола.
По тревоге из Северской уже неслись автомашины и, обгоняя их, поезд с автоматчиками.
Раздался оглушительный взрыв. Поезд вместе с мостом взлетел на воздух…
— Конец, Батя, моей бессоннице, — улыбаясь, докладывал мне о диверсии Ветлугин. — А главное, престиж партизанский в станицах восстановлен. И больше не будет подвергаться сомнению победа Советской Армии под Сталинградом. Формула «два минера равны полку эсэсовцев» неоспорима!
Старики были правы: осень затягивалась, начались бесконечные дожди, грязь стояла невылазная.
Немцы, встревоженные нашими диверсиями, начали особенно зорко охранять свои дороги. Подбираться к фашистам стало невероятно трудно.
Все это создавало в отряде пониженное настроение. Несмотря на разъяснительную работу, которую вели все наши коммунисты, не раз доводилось слышать разговоры о том, что сейчас надо было бы отказаться от крупных диверсий и следовало бы прикрыть нашу минную школу: какой смысл готовить минеров, которые все равно будут обречены на «безработицу»?
Необходимо было переломить это настроение. Я был убежден: никакая грязь, никакая бдительность немцев не спасут их, если на диверсию выйдут опытные подрывники, отважные бойцы.
И вот, посоветовавшись с комиссаром, мы в первых числах декабря вызвали к себе Янукевича, Ветлугина, Мусьяченко, Сафронова, Литвинова, Слащева — наших гвардейцев, как называл их товарищ Поздняк, — всех тех, кто вместе с Евгением сколачивал отряд.
Говорили с ними откровенно. Я рассказал им свой план: маленькая группа, не больше восьми человек, выходит на сложную операцию, предусматривающую несколько последовательных комбинированных диверсий на линиях Ильская — Крымская, Крымская — Тимашевка, Крымская — Тамань. Эта операция была заранее согласована со штабом куста и, насколько я понимал, являлась частью обширного плана диверсий, связанных с подготовкой наступления Советской Армии. Мы не знали, разумеется, когда оно начнется, но нужно ли говорить о том, что одна мысль о нем воодушевляла нас и уже никакие трудности не казались нам непреодолимыми.
Чтобы сейчас, в грязь и распутицу, добраться до места операции, придется затратить не одну неделю. Идти надо по глубоким тылам немцев, по незнакомым дорогам, без налаженных связей. Спать придется в грязи, под дождем. Нагрузка на каждого будет очень велика. Но если как следует заблаговременно продумать всю операцию, постараться учесть все неожиданности, соблюсти наши заповеди тщательной предварительной разведки, — задача выполнима. Тем более, что у нас уже есть опыт длительной «экскурсии» к электростанции и мосту у нефтяных промыслов, в которой участвовали Янукевич, Ветлугин, Слащев, Сафронов, хотя, разумеется, риск провала и гибели по-прежнему остается… Все это я изложил как можно более убедительно.
И что же? Наши гвардейцы загорелись. Я дал им три дня, чтобы как следует продумать операцию…
В то же самое время на Планческой начался «бунт сапожников».
Бибиков и его «подмастерья» потребовали отправки их на боевые операции.
— Мы пришли сюда не сапоги шить! — заявил мне Яков Ильич.
Усмирить «бунтовщиков» было не так-то легко. В конце концов мы с комиссаром порешили на том, что они будут продолжать шить сапоги, а в свободное от работы время ходить на занятия в минную школу и что в ближайшее время мы пошлем их для опыта на небольшую диверсию.
«Сапожники» добросовестно шили сапоги и так же добросовестно посещали занятия. И вот настал день, когда они вернулись, блестяще выполнив порученную им операцию.
Операция была простая и довольно легкая. Но «сапожники» пришли после нее на Планческую, измотанные донельзя: сказалась сидячая жизнь и отсутствие тренировки.
Я думал, что после такой прогулки они утихомирятся. Ничуть не бывало: «бунт» вспыхнул с новой силой.
Тогда было решено отправить «сапожников» в Краснодар — как раз в это время руководители городского подполья попросили нас о присылке минеров.
В группу Якова Ильича Бибикова вошли Иван Федорович Суглобов, Николай Андреевич Федосов и переданный в наш отряд бывший начальник политотдела Ново-Титаровской машинно-тракторной станции Брызгунов.
Группа должна была провести ряд диверсий на железной дороге между Краснодаром и Усть-Лабой, соединяющей город с основной магистралью Ростов — Армавир; затем подготовить взрыв восстановленного немцами моста на дороге, ведущей от Краснодара к Горячему Ключу, и наконец, связавшись с группой Лагунова, помочь ей в момент будущих боев за город.
Все это также входило в план диверсий, связанных с подготовкой наступления Советской Армии.
Перед выходом наши «сапожники» проходили дополнительный курс минного дела.
Потом я назначил Георгия Ивановича Ельникова руководителем партизанских групп, организованных нами в это же время.
К Тамани, на Проно-Покровские хутора, он должен был забросить Карпова, тамошнего уроженца.
Предполагалось, что карповский отряд, составленный из жителей этих хуторов, обоснуется в камышах лиманов. Его задача — держать под контролем Львовское шоссе. Я был спокоен за этот отряд: Карпов еще в 1918 году дрался с белыми в партизанских отрядах, прекрасно знал кубанские лиманы и в камышах чувствовал себя как дома.
Вторая группа, подведомственная Ельникову, должна была обосноваться в Стефановке — небольшом хуторке на левом берегу Кубани, против станицы Ново-Марьинской.
Марьинцы, уходя в леса и горы, оставили в Стефановке довольно значительную, хорошо законспирированную группу. Надо было связаться с ними и на базе марьинцев организовать наш, стефановский «филиал». Мы придавали ему большое значение: Стефановка связывает Львовское шоссе с Краснодаром, и против Стефановки через Кубань немцы перебросили мост на плаву.
И, наконец, непосредственно Георгию Ивановичу Ельникову было поручено разгадать тайну понтонных мостов.
Сведения об этих мостах имелись путаные и разноречивые. Ельников должен был подобраться к ним и выяснить, что это за мосты.
Прошло три дня, и гвардейцы явились ко мне.
— Пишите приказ, мы идем, — коротко заявил Ветлугин.
Приказ был тотчас написан: командиром всей группы назначен Мусьяченко (мой заместитель по снабжению), техническим руководителем — Янукевич, руководителем минных операций — Ветлугин.
С ними пойдут Иван Дмитриевич Понжайло и Мура Янукевич.
Все они усиленно готовились к дальнему рейду.
Слащев, переводя все на граммы, подсчитывал груз и безжалостно вычеркивал все лишнее. Мусьяченко «мудрил» с новыми концентратами, малообъемными, легкими по весу, но максимально питательными. Ветлугин с Литвиновым в минной мастерской готовили взрывчатку. Мура Янукевич возилась со своей медицинской сумкой и приводила в порядок одежду «экскурсантов».
Словом, дела хватало всем…
Я же продолжал заниматься организацией наших филиалов — делом сложным и очень хлопотливым.
Уже давно — недели две — на Планческой началась подготовка к выходу группы Демьяна Пантелеевича Лагунова, которая должна была составить ядро нашего третьего, краснодарского филиала.
Демьян Пантелеевич, начальник цеха комбината и в прошлом железнодорожный машинист, прекрасно знал Краснодар.
В его группу входили Николай Григорьевич Гладких, кочегар комбината и председатель его местного комитета; Ефим Федорович Луговой, газовый мастер, спокойный, уравновешенный человек, старейший по годам в нашем отряде; Дмитрий Григорьевич Литовченко, заведующий военным отделом Сталинского райкома партии в Краснодаре, и Таисия Сухореброва, секретарь Сталинского райкома ВЛКСМ.
Задачи у этой группы были весьма многообразны.
Лагунов должен был непосредственно перед отходом немцев из Краснодара уничтожить все перевозочные средства через Кубань: лодки, катера, пароходики; взорвать мост на плаву, ведущий из города к Георгие-Афипской; помочь нашему яблоновскому филиалу, если немцы все-таки восстановят солидный железнодорожный мост через реку; организовать взрывы шоссейных мостов на подходах к городу; спасти от разрушения оборудование основных промышленных предприятий Краснодара.
Одной группе справиться со всем этим было явно не под силу. Поэтому она должна была тотчас же по приходе в город связаться с подпольными организациями.
Это многообразие задач требовало и многообразных знаний.
И группа Лагунова тоже усиленно готовилась к выходу.
Еременко проходил с ними минноподрывное дело. Они тренировались в метании гранат, изучали пулемет. Я тщательно прорабатывал с ними явки, пароли, связи. Зазубривали адреса, фамилии, имена: никаких записей, конечно, им взять с собой было нельзя.
А тут еще вдобавок ко всем хлопотам и заботам мы с Еленой Ивановной попали, что называется, в переплет. Рассказать об этом случае стоит потому, что он довольно наглядно показывает, в каких условиях нам приходилось жить и работать в горах.
С группой партизан мы вышли из Планческой в наш зимний лагерь: надо было подготовить к отправке на операции две группы, а кстати и сменить белье. Елена Ивановна к тому же хотела проведать двух раненых партизан, находившихся в лагере.
Вышли рано утром. Уже несколько дней не было дождей. Земля подсохла. Идти было легко.
Через Афипс перебрались благополучно: вода низкая и такая светлая, что отчетливо видны разноцветные камешки на дне.
Когда подходили к лагерю, на небе появились большие кучевые облака.
В лагере провозились весь день до глубокого вечера: я подготовлял к выходу наши группы, Елена Ивановна отбирала белье и вдоволь наплакалась, разбирая вещи ребят…
Когда я вышел из командного пункта, все небо было закрыто тучами. Они шли в два яруса: первый ярус был ниже нашего лагеря, второй, задевая вершину горы Стрепет, скрывал плешь старика Афипса.
Что было внизу, я не знал, но из верхнего яруса шел дождь.
Я вызвал по телефону заставу. Мне доложили, что вода в Афипсе не прибывает.
Барометр на командном пункте стоял на «великом дожде».
Утром, еще до рассвета, мы тронулись в обратный путь. Хлестал дождь. Ноги скользили. Даже перила и каменные ступени нашей лестницы мало помогали.
Когда первый раз мы подошли к боковому малому Афипсу, река была покрыта белой пеной. Но все же мы благополучно перешли брод, даже не набрав воды за голенища сапог.
После второй переправы через Афипс Елене Ивановне пришлось разуваться и выжимать шерстяные чулки. После третьей переправы мы были мокры до пояса.
Около Малых Волчьих Ворот предстояла самая тяжелая переправа.
Большой Афипс был неузнаваем: бешено крутясь, перед нами неслась большая мутная река. Вода покрыла не только камни на перекатах, но и прибрежные выступы скал.
Павлик вырубил длинный шест. Мы встали по обе стороны шеста (высокие — лицом к течению, низкие — спиной к нему) и, обеими руками держась за палку, медленно вошли в воду.
На середине Афипса вода доходила до шеи. Было очень холодно. Коченели руки. Оглушительно ревела река. Но мы продвигались, хоть и медленно, но благополучно.
Неожиданно Елена Ивановна с головой провалилась в яму. К счастью, она обеими руками продолжала держаться за шест.
Правой рукой я подхватил жену и вытащил ее из ямы, но моя левая рука сорвалась с шеста. Афипс сбил меня с ног, и я очутился под водой.
У нас существовало строгое правило при переходе с шестом через реку: что бы ни случилось, никому шеста не отпускать и медленно двигаться дальше. И наши шли вперед, наблюдая, как Афипс кружил в водоворотах их командира…
Река несла меня на второй перекат. Там торчали из воды острые скалы.
У первой гряды камней я почувствовал сильный удар в плечо: подо мной лежала коряга. Я ухватился за нее обеими руками.
Афипс ревел, стараясь сбросить меня на стремнину переката. Я напрягал последние силы, чтобы удержаться на коряге.
Наши перебрались на противоположный берег. Павлик протянул мне шест и вытащил меня из воды.
Впереди нас ждали еще по меньшей мере двадцать переходов через Афипс и «афипсики». Но все они были менее тяжелые, чем брод у Волчьих Ворот.
Несколько раз мы переходили их с шестом. Потом стало легче — вода доходила только до пояса, и мы просто держались за руки.
На одном из последних бродов мы шли вместе с Еленой Ивановной. У противоположного берега было сравнительно мелко. Я отпустил руку… и провалился в омут с головой.
Меня понесло. Я с трудом всплыл на поверхность. Что-то тяжелое тянуло меня вниз, и я снова ушел под воду. И тут, под водой, я вспомнил: на поясе висит небольшое ведерко!
Когда мы выходили из лагеря, оно было приторочено к рюкзаку. Но недавно мы пили воду из родника, и я привязал ведерко к поясу. Сейчас оно наполнилось водой и тянуло меня вниз.
Я пытался оторвать ведерко — веревка не поддавалась…
Как мне удалось избавиться от ведерка, до сих пор не понимаю. Обессиленный, я с трудом вылез на песчаную отмель…
В Планческую мы пришли поздним вечером, усталые, продрогшие, мокрые.
Начиная примерно с середины декабря немцы наседали на нас все сильней и сильней: они чувствовали, что близится наступление Советской Армии, и старались выбить нас из предгорий, чтобы развязать себе руки для решающих боев.
Они стремились создать заслон на горе Ламбина, чтобы не дать впоследствии развернуться здесь наступающим частям Советской Армии и не допустить их в Краснодар.
Разумеется, наши и другие партизанские отряды служили помехой в этом их плане, и они всеми силами старались ликвидировать эту помеху.
Нажим их нарастал с каждым днем. Расход боеприпасов в эти дни — небывалый. Приходилось экономить даже винтовочные патроны. И, если бы не Кириченко, не знаю, как сумели бы мы до сих пор удерживать наши позиции.
Громадный, медлительный, угрюмый, он каждую свободную минуту в лагере молча возился с какими-то замысловатыми минами. В сумерки уходил в лес и на кабаньих тропах, у бродов через «афипсики», на полянах, на склонах ериков закладывал свои «сюрпризы».
Куда только не прятал мины Николай Ефимович! То выдалбливал для них отверстия в стволе дерева, тщательно маскируя корой, то подвешивал на ветвях деревьев, то укладывал под камень, обросший мхом, каким-то особым чутьем угадывая, что именно здесь, за этим камнем, спрячется немецкий снайпер.
Проволочки, выдергивающие предохранитель, он прятал так ловко, используя для этого безобидную веточку, что его помощники, работающие с ним, через пять минут уже не могли найти ее. А Николай Ефимович все зорко примечал и своей медвежьей, вразвалку, походкой спокойно возвращался по заминированной тропе.
Каждый день рвались на его минах немецкие автоматчики. Лучшие немецкие саперы были не в силах обнаружить его «сюрпризы», тем более что Кириченко никогда не повторялся — у него всегда было что-то новое, оригинальное, неожиданное.
У Николая Ефимовича — большой, недюжинный талант изобретателя, конструктора, минера…
Наши разведчики побывали в окрестностях станицы Ново-Дмитриевской. Эта станица раскинулась на высоком пригорке, омываемом двумя водными потоками — рекой Афипс и Плавстроевским каналом. В станице стояла немецкая дивизия, наблюдающая за окрестными хуторами, куда были выдвинуты более мелкие подразделения. Через станицу непрерывным потоком, одна за другой, проходили к фронту немецкие части, подтягивались боеприпасы, вооружение, продовольствие: под Новороссийском по-прежнему шли горячие бои.
Надо было остановить этот поток и этим самым помочь нашей армии.
Посовещавшись, мы решили рвать трехарочный мост через канал — так называемую Плавстроевскую перемычку.
На операцию отправились минеры во главе с Георгием Феофановичем Мельниковым. С ним, конечно, пошел его постоянный спутник Поддубный.
Вслед за тем агентурная разведка донесла, что в Афипскую еще до распутицы немцы подвезли много техники: танков, пушек, минометов. Отправить их вовремя не смогли: профиль размяк, а шоссе и железная дорога разбиты нашими взрывами.
Грузов скопилось тьма-тьмущая. Уже погружено свыше шестидесяти вагонов. Но на Афипской нет паровозов. Из Краснодара паровозы подойти не могут: мосты через Кубань и Афипс взорваны. Немцы, конечно, раздобудут паровоз и отправят поезд: под Новороссийском все еще идут тяжелые бои.
Я рассказал об этом нашим гвардейцам.
— Я не я, если не взорву этот поезд! — горячо заявил Геронтий Николаевич.
В тот же день Мусьяченко доложил, что группа к выходу готова. Я приказал всем одеться по-походному и взять снаряжение, подготовленное для дальнего рейда.
Тщательно проверил каждого. Пришлось задержать выход на сутки: необходимо было исправить кое-какие недочеты. И вот ночью группа Мусьяченко ушла.
Вечером накануне выхода мы собрались за ужином. Всем было выдано по сто граммов спирта (это делалось у нас только в особенно торжественных случаях и каждый раз по моему специальному распоряжению). Мы подняли тост за победу. Перед выходом много курили, молчали… Я проводил их из Планческой…
Погода стояла ужасная: шел мокрый снег с дождем, дороги раскисли.
Наши вышли пешком; их снаряжение и продукты были погружены на две пары быков. В дальнейшем Мусьяченко предстояло перегрузить поклажу с быков на лошадей — я послал с группой четыре верховых лошади. Затем, когда гвардейцы войдут в совершенно незнакомый район, они взвалят груз на свои плечи.
На сердце было тревожно: я сроднился с ними, и они мне были дороги чуть ли не так же, как мои погибшие сыновья… Новый день принес новые заботы, и они отвлекли меня от грустных мыслей.
Утром я получил от Ельникова подробное донесение о понтонных мостах.
Тайна, наконец, раскрыта!
Несмотря на свои победные реляции, немцы понимали, что положение их на Северном Кавказе непрочно, что возможен «блицдрап». Значит, на случай отступления надо было обеспечить переправы через Кубань. А как раз с этими переправами дела у них обстояли неважно. Настоящих, так сказать, стационарных мостов через реку не существовало: они были взорваны нашими саперами при отступлении. В распоряжении немцев остались два наплавных моста — у Стефановки и Яблоновки. Фашистское командование подозревало, что обе эти переправы находятся под нашим неусыпным вниманием. В любой момент они могли взлететь на воздух. Значит, надо было подготовить на всякий случай резерв — такие переправы, которые, с одной стороны, имели бы большую пропускную способность, а с другой — до последнего момента хранились бы в тайне от нас.
И немцы придумали: между Марьинской и Елизаветинской они сосредоточили понтоны для мостов.
Надо отдать справедливость немцам: место они выбрали на редкость удачное — бесчисленные излучины Кубани, покрытые лесом и густым кустарником, прекрасно маскировали и подготовленные понтоны, и понтонеров. Во всяком случае, наши самолеты, не раз пролетавшие над этим местом, ровно ничего не заметили. Больше того, даже получив агентурные сведения о понтонах, наши разведчики обнаружили их с громадным трудом.
Сейчас эта немецкая тайна была полностью разгадана Ельниковым. Он сам пробрался через густой лозняк, прополз по сырому песку отмелей и обнаружил понтоны для шестнадцати мостов. Мосты не наведены, но понтоны полностью подготовлены, и немцы смогут их перебросить через реку буквально за какой-нибудь час.
Хитро придумано!.. Мы сейчас же переслали донесение об этих понтонах через линию фронта командующему нашей армии.
А там вскоре вернулся и Георгий Феофанович Мельников с Плавстроевской перемычки.
— Должен честно сказать, Батя, — заявил он, — если вы спросите меня, как подобрались мы к этой проклятой Плавстроевской перемычке, я только руками разведу!..
Он переоделся, помылся, плотно поел и, сидя в командном пункте, стал рассказывать об операции.
— Представьте себе, степь, голая степь!.. Трава высохла, поникла; остались какие-то коротенькие стебельки. В ней не только нам с Поддубным не спрятаться, а полевая мышь будет видна за километр. И лишь метрах в пятидесяти от моста реденькими островками стоят чахлые кустики. Когда я увидел эту безрадостную обстановку, сердце екнуло. Но, сами понимаете, возвращаться нельзя. Легли и стали наблюдать. Лежали сутки, и обстановка стала ясной для нас.
По одну сторону моста полуказарма — в ней около взвода фашистов. По другую сторону, откуда нам придется подходить, будка и около нее пост — в нем шесть — восемь фашистов. У окраинных домиков станицы, примерно в километре от моста, дежурят автомашины и лежат наготове автоматчики. Короче, ничего утешительного. Но все равно уходить невозможно. А подползти тоже немыслимо…
На наше счастье, к вечеру вторых суток пошел дождь, да такой подходящий дождь — спорый, холодный, с ветром. Лохматые свинцовые тучи плывут над самой землей. Просто прелесть!..
Ночью поползли. Было так темно, что Поддубный несколько раз натыкался носом на каблуки моих сапог, но ни разу не увидел их. Подобрались, прячась в кустиках, и замерли. Лежим так близко от немцев, что слышим не только их разговор, но даже шаги на песчаной дорожке у караулки. Лежим час. А дождь идет. Вымокли до последней нитки. А тут еще ветерок холодный подул. Трава сразу изморозью подернулась. А немцы знай себе беседуют, да скрипят их подошвы о песок…
Лежу злой: им хорошо — они ходят, а каково нам лежать, боясь не только повернуться, но даже вздохнуть поглубже!.. Чувствую — замерзаю. Скулы начинает судорогой сводить. Пришлось челюсть рукой придерживать, чтобы зубы не стучали. А немцы все ходят и ходят…
Вдруг слышу — скрипнула дверь в будке. Еще и еще раз. Разговор смолк. И шагов не слышно. Значит, и немцев проняло: ушли погреться и покурить. Но все ли ушли? Или оставили одного на страже? Это, конечно, разгадать невозможно: темень такая, что ориентироваться приходится только на слух. Пролежали мы еще минут пять — тишина. Думаю, не может быть, чтобы на таком холоде часовой замер, как монумент.
Поползли. Все тело одеревенело от холода, и ноги будто чужие. Но все-таки подползли и начали минировать. Двое спустились к самой воде, к устоям моста, и начали привязывать пакеты с толовыми шашками. Двое других тянули шнуры от пакетов к настилу моста. Третья пара, найдя у края моста вибрирующую доску, осторожно приподняла ее ломиком-фомкой, быстро выкопала ямку, заложила в нее противотанковую мину. Потом все аккуратненько замаскировала и поползла обратно. Полагаю, что минирование продолжалось не дольше двадцати минут. Кончили вовремя: дождь стал стихать, и небо посерело — начинался рассвет. Но было еще так темно, что к лесу шли по компасу.
Мы прошли не больше двух километров, как сзади грохнул взрыв. Судя по силе взрыва, мост покорежило основательно. Но что взорвалось на мосту, не знаю. Во всяком случае, или танк, или тяжелая грузовая машина: по вашему приказу я поставил мину с ограничителями, рассчитанными на большую нагрузку.
И знаете, Батя, когда мы услышали взрыв, сразу согрелись. Великая все-таки штука — чувство морального удовлетворения!..
Пережили в лагере страшную ночь.
Вечером на севере показалась темно-лиловая туча. Вскоре тяжелые капли ударили в окно. Дождь стучал в стены столовой. Тучи быстро неслись по небу. В печной трубе сердито гудел ветер.
С нижней заставы позвонили:
— Уровень воды в Афипсе поднялся на полметра.
Я вышел из столовой.
Это был не дождь. Шумя, сбивая с ног, неслась вода, наполняя бешеным водяным вихрем крутящуюся темноту. Неслась сверху, снизу, с боков.
Сверкнула молния. На мгновение затрепетали синие зубцы нависших скал, край провала, пелена седых, быстро бегущих туч…
При свете молний было отчетливо видно, как гнул ураган столетние сосны, как, сорвав последние листья с высокой ольхи, кружил их по земле и, подняв мелкие камни, сухие ветки, кем-то оставленную плащ-палатку, расшвырял все это в стороны и, снова собрав в клубок, бросил в пропасть.
Воздух был наполнен гулом. Ревел ветер в ущелье, стонали сосны, с грохотом рухнул старый дуб и покатился с горы, ломая деревья, срывая камни.
Через час была объявлена тревога: в казарме третьего взвода начала оседать крыша.
Привязав себя веревками друг к другу, мы вышли из столовой.
Вокруг не было ни земли, ни неба, ни воздуха — один обезумевший ливень. Потоки воды били в лицо, мешали дышать. Ноги скользили на оголенных камнях, на мокрой глине. Ураган сбивал с ног, валил наземь.
Мы поднимались, падали и снова поднимались, рубили молодые деревья, ставили подпорки под крышу.
Каким-то чудом пробравшись к продовольственным складам, Кузнецов принес страшную весть: гибнут наши запасы продуктов.
И снова, связанные друг с другом веревками, мы бросились в эту страшную крутящуюся тьму.
А вокруг грохотало, гремело, стонало, и эхо сливало все в многоголосый несмолкаемый рев…
Утром ливень кончился как-то сразу. Выглянуло солнце. Около столовой стояли измазанные глиной люди, мокрые, грязные, усталые, и весело улыбались. Не верилось, что страшная ночь позади, что снова светит солнце и над головой раскинулось высокое голубое небо.
Кузнецов мрачно ходил по лагерю и осматривал разрушения…
Старики горцы сказали Павлику: такого урагана они не помнят за всю свою жизнь — он бывает, по их словам, раз в сто лет.
Гитлеровцы продолжали прижимать нас к горам, продвигаясь к Крепостной и Планческой. Они строили на горушках мощные земляные укрепления и обстреливали нас из орудий и тяжелых пулеметов. Но наша основная линия обороны держалась нерушимо.
Надо сознаться, нам приходилось нелегко: в распоряжении партизанских отрядов было лишь несколько легких пушек, и снаряды были на исходе.
Пришло время вспомнить о снайперах: после смерти Евгения их охота на немцев прекратилась.
Мы организовали группу снайперов под начальством Петра Платоновича Тарасова, заведующего военным кабинетом Краснодарского горкома партии. В группу вошли наши лучшие пулеметчики во главе с Ломакиным и непревзойденный «рекордсмен» по минометной стрельбе — наш комендант Леонид Антонович Кузнецов.
Наконец был организован и филиал в Стефановке. Командиром назначили Дементия Григорьевича Малышева.
Мне помог командир Ново-Марьинского отряда: выделил проводником и для связи молодого партизана, жителя Стефановки. В хуторе у него остался отец-рыбак, тоже партизан. Под началом Малышева будет работать группа наших минеров второго взвода.
В штабе армии не поверили моему донесению о понтонных мостах: авиация ничего не обнаружила.
Второй раз в категорической форме я подтвердил первое донесение и просил прислать офицеров-разведчиков.
Получил известие от агентурной разведки, что поезд, за которым охотилась группа Мусьяченко, скоро выйдет из Афипской. Тотчас же отправил об этом записку Мусьяченко…
Группа Бибикова благополучно прошла к окрестностям Краснодара.
В двадцатых числах декабря мы торжественно проводили группу Лагунова. Но через день она вернулась обратно, не сумев подобраться к Кубани.
Я приказал Павлику Худоерко во что бы то ни стало провести ее в Краснодар. Время не терпит!..
Совинформбюро сообщило о новом ударе наших войск: началось наше наступление в среднем течении Дона. Немцы оставили на поле боя двадцать тысяч трупов…
Пришло донесение от нашей таманской группы, которой командовал Карпов.
…Я много раз бывал на Тамани. И сейчас перед глазами возникла картина, описанная Серафимовичем в «Железном потоке»: тяжелый плуг, запряженный четырьмя парами круторогих быков, резал целину; стальной, сияющий на солнце лемех отворачивал такую жирную, такую маслянистую землю, что хотелось намазать ее на хлеб, как черное масло…
Я видел осень на Тамани: белый парус на горизонте, пушистые головки камышей в лиманах, море золотой кубанской пшеницы, чуть тронутые позолотой высокие тополя, виноград, арбузы, дыни, помидоры, баклажаны, и все это — громадное, сочное, спелое.
Помню, я стоял как-то раз на пригорке с седобородым таманским казаком. Прикрыв рукой глаза от солнца, он долго смотрел вдаль, на золото полей, белые хаты хуторов, серебристую водную гладь за камышами…
«Та нэма края найкращего, як наш край!..»
Тамань была под немцем…
Я вспомнил о таманской земле, когда несколько дней назад наш радист принес мне пойманные им в эфире строки:
…Мы отстоим тебя, Тамань, за то, что ты века
Стояла грудью боевой у русского древка…
Я знал: мы отстоим Тамань. И до боли хотелось, чтобы скорее, как можно скорее начал работать наш Карпов. А он молчал. И только кружным путем приходили вести с Тамани о виселицах, о замученных казачках, о таманцах, угнанных куда-то на запад…
И вот, наконец, это известие!
…До края небес стоят пшеничные поля. Среди них, утопая в тронутых увяданием осени фруктовых садах, полевые станы колхозов.
Перезрела пшеница — тяжелые колосья гнутся к земле. Но нигде не видно ни дымка, ни людей. Гибнет богатый урожай…
Серой лентой перерезает пшеницу Львовское шоссе. Оно начинается у Стефановки, проходит через Мианцеровские хутора, огибает Ильскую и впадает в главную магистраль: Краснодар — Новороссийск.
Немцы берегли это шоссе: добрый десяток эскадронов румын-кавалеристов стоял в Проно-Покровских и Мианцеровских хуторах.
Львовское шоссе — спасение для немцев. Основная дорога из Краснодара в Новороссийск стала почти непроезжей — слишком часто взлетают в воздух немецкие машины на партизанских минах.
И этот пока спокойный обходный путь по Львовскому шоссе — находка для фашистов.
И все же немцы боялись пользоваться им ночью.
Правда, несколько дней назад румыны отважились выслать свои конные патрули на шоссе. Но Карпов встретил их подобающе и, кажется, навсегда отбил охоту к ночным прогулкам.
Днем Львовское шоссе — немецкое, ночью — наше.
Группа Карпова сидела в лиманах.
Сам Карпов — уроженец Проно-Покровских хуторов. У него были налажены прекрасные связи. Его ближайшие помощники — здешние ребятишки. Они знали все тайные тропки в камышах и немедленно докладывали Карпову обо всем, что творилось на хуторах.
Вот и сейчас по меже мчится паренек лет двенадцати. Еще не добежав до караульного, он кричит:
— На хутор пришли тяжелые машины! Скажите командиру…
— Не ори! Командир рядом.
Карпов хорошо знал мальчонку — это сын его старого друга. На него можно было положиться.
— Ну, Андрюшка, что приключилось?
— Машин нагнали к нам немцы — не пересчитать! И всё — тяжелые. Мы подсмотрели: под брезентом ящики. Надо думать, снаряды. Вот ребята и послали меня к вам — боимся, как бы немцы сегодня по шоссе не проскочили.
Солнце клонилось к горизонту.
— Сегодня, Андрюша, все машины у вас останутся: сам знаешь, не любят немцы по ночам гулять. Ну, а за ночь мы что-нибудь придумаем.
— Уж вы постарайтесь, дядя!
— Будь спокоен: все сделаем. Беги домой и скажи ребятам: не пройдут машины.
Ночью минеры вышли из камышей. Карпов повел их извилистым путем: то сворачивая вправо, то влево, то заставляя проделать замысловатую петлю.
Минеры ворчали: трудно было нести на себе винтовки, гранаты, тяжелые мины. Но, кто знает, быть может, какой-нибудь полицейский-предатель, которому, так же как Карпову, известны эти лиманы, эти бескрайные пшеничные поля, неотступно крался по их следу? Надо было сбить его с толку, оторваться от него, запутать следы.
Наконец Карпов дал сигнал остановки.
Ночь тихая, звездная. Ветерок еле шевелит тяжелые колосья. Какой-то зверек шуршит под ногами. В камышах крикнула ночная птица и смолкла.
Минеры ползли к шоссе.
Слева, вплотную к дороге, подошли камыши. Справа на крутом повороте по краю шоссе торчали каменные столбики, ограждающие шоссе от трясины болота.
Минеры заложили мину в колее, на мосту и в трубе, что лежит метрах в двухстах от моста, соединяя оба болота.
По нашему старому, еще Евгением заведенному порядку, Карпов тщательно проверил работу и отвел своих в пшеницу.
Светало. Розовели облака на востоке. Над далекими хуторами поднимались дымки из труб. Минеры ждали…
Послышался шум машин.
— Приготовиться!
Покачиваясь с боку на бок на выбоинах шоссе, появляется тяжелая семитонная машина, закрытая брезентом. За ней вторая, третья, четвертая — целый караван.
Головная машина благополучно переваливает через мост и спокойно идет дальше. За ней идут остальные.
Первая машина — над трубой, последняя — на мосту…
Одновременно прогремели пять взрывов — глухих, низких, будто идущих из-под земли. И звенящим, высоким, многоголосым эхом ответили им сотни разрывов: это рвались снаряды головной машины. Они кромсали на куски тех, кого не тронули мины, они ломали машины, грохоча над степью, над пшеницей, над камышами…
Замолкли взрывы. Тишина. И вдруг сбоку от шоссе раздался звериный крик:
— А-а-а-а-а!..
Это был фашист, взрывной волной сброшенный в трясину. Он опускался все ниже и ниже. Он размахивал руками, цеплялся за кочки. Но болото всасывало его все глубже и глубже…
Маленькая группа чудом уцелевших немецких солдат в панике пряталась среди горящих машин. Но партизаны уже подползли к шоссе — и снова загремели взрывы: это рвались гранаты, и минеры из карабинов на выбор били немецких автоматчиков.
Трое фашистов бросились в сторону, в камыши. Они бегут напрямик и проваливаются в предательские «окна»…
А наши, вытянувшись цепочкой, быстро шли по тропинке к лиманам. Сзади на шоссе черным едким дымом чадили догорающие обломки машин…
Надо было спешить: из хуторов мчались по шоссе танки и машины с автоматчиками.
Они подошли к месту взрыва. Немцы открыли огонь по камышу — они не решались войти в его густые заросли. Только восемь отчаянных головорезов с автоматами наперевес бросились в болото. Трех из них удалось немцам вытащить, швырнув им концы длинных веревок, остальных затянула бездонная трясина.
Но всего этого наши минеры уже не видели. Им рассказал об этом все тот же Андрюшка, пробравшийся ночью в лиманы.
Его серые глаза сияли. Он был горд: в этой победе на шоссе есть доля и его участия.
— Ни одна машина не вернулась на хутора! Ни одна! — рассказывал он Карпову. — А самый главный немец — вы видели его, дядя: длинный и худой, как палка, — кричал и топал ногами на крыльце. Потом вечером за клуню дяди Игната увели пять румын, трех немцев и расстреляли. Это те самые, которые должны были смотреть за шоссе и не усмотрели. А как они могли усмотреть, когда ночью никто за околицу носа не показывает? Только вы, дядя, глядите в оба: как бы этот длинный чего плохого не сделал. Он ведь знает, где вы прячетесь. Мы тоже будем смотреть: чуть что, я прибегу…
Жизнь в камышах, тянущихся на многие километры, исполнена своеобразия.
Как тихо здесь!.. Вот рыжая чепура стоит у воды. Солнце освещает ее черный хохол, серовато-белую шею с розовым налетом. Бурые перья на крыльях отдают зеленоватым блеском. Вытянув вперед длинный желто-восковой клюв, подняв красно-желтую ногу, она замерла, зорко высматривая добычу. А вокруг стоят камыши, кивают пушистыми головками и живут своей жизнью…
Плеснула рыба у самого берега. Это щука преследует стаю рыбешек. Неслышно ползет светло-оливковый желтопуз. Вспорхнула какая-то птичка с ярко-красным брюшком. Снова плеснула рыба. И опять тишина…
Рыжая чепура поднимает голову. Блестят на солнце ее оранжево-желтые глаза. Она смотрит вверх.
Над лиманом, широко распластав ослепительные, почти двухметровые крылья, летит красавица белая цапля. А над ней в высоком синем небе парит ястреб…
В камышах раздается шорох. Он все ближе. Чепура взмахивает своими черными крыльями и улетает.
К воде подходят двое ребятишек: Андрей и двенадцатилетняя девчушка в голубом выцветшем на солнце платье, с красными монистами на загорелой шее.
Ребята нерешительно останавливаются. Вокруг, стеной выше человеческого роста, стоят камыши. Здесь можно заблудиться, в этих лиманах.
— Что нового, Андрейка?
Из камышей неожиданно появляется Карпов.
— Беда, дядя! Беда!
— А ты толком говори, Андрей: что за беда?
— В хутора нагнали полицейских видимо-невидимо! Приехали на машинах немецкие автоматчики. Их главный позвал к себе Максима. Долго говорили. Потом вышли из хутора и смотрели сюда, на лиманы. И опять о чем-то говорили. А что говорили, не разобрали мы. Чуть подойдем, сейчас же гонят. Немец даже револьвер показал… Беда…
— Ну, какая же беда, Андрейка?
— Да как же не беда? Максим здесь каждую камышинку знает. Приведет он проклятых, и перебьют они вас…
— Значит, в гости к нам собрались, — задумчиво говорит Карпов. — Что же, будем принимать «дорогих» гостей. А вы не тревожьтесь. Спасибо, что пришли! Бегите домой и скажите ребятам, чтобы во все глаза смотрели за немцами. Чуть что — опять к нам. Ну, ребятишки, будьте здоровы…
На рассвете, когда над степью уже плыли розовые облака, залитые солнцем, а над водой еще висели клочья утреннего тумана, в камыши широкой дугой вошли немцы и полицейские.
Впереди шагал Максим — высокий сумрачный мужчина со смуглым лицом и короткой черной бородой.
Он недавно приехал в эти края, ни с кем не дружил, ходил насупленный, молчаливый, злой. Был хорошим кузнецом и страстным охотником. Исходил с ружьем все окрестные лиманы, знал здесь каждую тростинку. Но и после удачной охоты возвращался он домой таким же сумрачным, хмурым, молчаливым, и ни разу не видели станичники улыбки на лице у этого нелюдима.
Когда немцы заняли хутора, многим стало ясно, что Максим лютой, звериной ненавистью ненавидел Советскую власть. И в первый раз улыбнулся Максим, когда стоял он перед виселицей и смотрел, как качается на перекладине тело молодой казачки-комсомолки. Вскоре в станице узнали, что в прошлом Максим был крупным кулаком.
И вот теперь он вел немцев к тому заветному островку, где укрепились партизаны. Он хорошо знал этот островок, несколько дней назад он прополз по камышам и видел, как в шалаш на островке входили люди с карабинами…
Максим вел немцев так, чтобы отрезать партизанам все тропинки отступления. Он хотел взять их в кольцо.
Немцы шли по камышам, таща за собой легкие лодки. Хлюпала вода под ногами. Шуршал сухой камыш. И лиманы оживали.
Один за другим поднялись гуси. Пролетели белые цапли, рыжие чепуры, кряквы. Последней поднялась выпь.
Заслышав шаги людей, она присела и, вытянув вверх туловище, шею, голову и клюв в одну линию, стала похожа на сухой пучок камыша. Но люди подходили все ближе и ближе — и выпь поднялась. Она летела бесшумным полетом, все время взмахивая крыльями. Отлетев далеко в сторону, опустилась до самых верхушек камышей, внезапно сложила крылья, камнем упала вниз. И над камышами пронесся ее встревоженный крик, похожий на карканье…
Немцы подошли к островку — их отделяла от него лишь узкая полоска воды. Берега густо заросли камышом. Только в одном месте желтела песчаная отмель…
Максим посоветовал немцам разделиться на две группы: первая должна была высадиться на отмели, вторая — обогнуть островок.
Немцы спустили на воду лодки. Первая группа осторожно, держа автоматы наготове, вышла на песок.
Островок молчал…
Страшно было идти в глубь островка: немцев пугала тишина и тревожные крики выпи в камышах. Группа автоматчиков, низко пригибаясь к земле, кралась дальше. С ними шел Максим.
За бугорком показался шалаш. Немцы залегли. Они лежали десять, пятнадцать, двадцать минут — никого. Только выпь кричала в камышах…
Первым поднялся ефрейтор — здоровый детина с Железным крестом на груди.
Осторожно отодвинув сплетенную из камыша дверь, он вошел в шалаш.
Шалаш пуст. Но совсем недавно здесь были люди: на столе лежали нарезанные помидоры, куски сала, хлеб и стояла бутылка из-под водки — она наполовину пуста.
В шалаш вошел Максим с автоматчиком. Под лавкой автоматчик увидел плетеную корзину. Из корзины заманчиво торчали красные сургучные головки водочных бутылок. Судя по всему, автоматчик нагнулся и дернул корзину. Оглушительный взрыв прогремел над лиманом. Он разметал шалаш, разорвал на части ефрейтора, Максима, автоматчика…
Одновременно взлетела на воздух песчаная отмель, где пристали немецкие лодки. И, как эхо, прогремели взрывы на другом конце островка: это взорвалась на минах вторая группа немцев и полицейских.
Уцелевшие немцы метались на берегу. Они бросились к лодкам. Но камыши ожили. Из них полетели гранаты и затрещали карабины.
Ни один немец и полицейский не ушел живым с островка.
И снова тишина опустилась над лиманом. Даже выпь не кричит: испугалась грохота мин и улетела далеко-далеко. Только у самого берега серебрится поверхность воды: это всплыла оглушенная взрывами рыба…
У фашистов поистине какой-то квадратный ум: во всех случаях один и тот же примитивный штамп. И почти всегда можно предугадать их поведение…
…Еще до рассвета наша снайперская группа залегла метрах в трехстах пятидесяти от дзотов, недавно сооруженных немцами для прикрытия подступов к горе Ламбина.
Моросил дождь. С веток падали крупные капли. По небу ползли низкие свинцовые тучи. Холодно…
Все лежим неподвижно. Дзоты — как на ладони. В окуляр снайперской винтовки отчетливо видна даже трава на брустверах.
Партизаны лежат уже добрый час — немцы не показываются.
Но вот, чуть приподняв голову, из-за куста высовывается немецкий часовой. Он внимательно смотрит в нашу сторону. Цель идеальная — снять его ничего не стоит. Но наши молчат. Уж очень нестоящая дичь.
Ждем еще минут двадцать.
Около бугорка, где расположен дзот, чуть правее его выступа, из-за кустов маскировки на какую-то секунду появляется офицерская каска.
Выстрел. Каска резко дергается назад: офицер убит.
К нему бросается несколько солдат.
Гремят выстрелы — солдаты падают.
Мы уже знаем, что будет дальше: немецкие наблюдатели обнаружат нас, вступят в бой фашистские минометы. Быстро меняем позиции. В кустах, где мы только что сидели, уже рвутся мины.
Через несколько минут — снова тишина. Мы терпеливо ждем.
Проходит не меньше часа, прежде чем наши пулеметчики, сидящие на деревьях, увидели, как из двух крайних дзотов, по команде, вытянувшись цепочкой, идут с котелками за обедом десятка два солдат. Впереди — широкоплечий рыжий фельдфебель.
Две длинные пулеметные очереди сливаются в одну. Немцы падают — они уже никогда больше не будут обедать.
Мы уходим в горы. На сегодня «охота» кончена. Завтра повторится то же, с некоторыми вариациями…
Но такая снайперская охота дает малоощутимые результаты. Два десятка убитых немцев не решают дела: фашисты ведут методическое наступление на предгорья и подбираются к многогорью Ламбина.
Мы с Кириченко решили провести более крупную операцию. Николай Ефимович уже давно носится с идеей блокады дзотов.
Ночью Кириченко со своими минерами незаметно проскальзывает мимо немецких секретов, пробирается в тыл дзотов и «колдует» там почти до рассвета.
Наши снайперы занимают позиции…
Все начинается, как обычно: мы снимаем двух офицеров, немцы постреливают из минометов.
Но нам надо обязательно вывести фрицев из себя.
Разбиваемся на две группы. Первая группа снайперов снимает одного за другим немецких наблюдателей на переднем крае, вторая бьет по амбразурам дзотов.
Немцы начинают нервничать. Они не видят, что делается на переднем крае: их наблюдатели сняты, и они решают отвести минометы за дзоты и оттуда навесным огнем бить по кустам, по деревьям, по камням, где сидят наши стрелки.
С превеликой осторожностью они вытаскивают свои минометы за дзоты, в тыл своих укреплений, и под защитой тяжелых пулеметов выбирают новые позиции.
Но тут начинают действовать «сюрпризы» Николая Ефимовича. Гремят взрывы: это взлетают на воздух немецкие минометчики в тылу своих дзотов.
Немцы растерялись. На переднем крае нет их наблюдателей. Наши подползают к дзотам и швыряют в них гранаты.
Фашисты в панике выскакивают наружу и рвутся на новых минах Кириченко.
Но тут неожиданно начинают бить немецкие фланговые пулеметы. Их не достанешь винтовкой, к ним и не подползешь — они слишком далеко.
Гранатометчики прижаты к земле. Дзоты оживают. Наши попали в ловушку. Спасти может только миномет Кузнецова. Но Леонид Антонович исчез. Только что был здесь — и как в воду канул.
А фашистские пулеметы продолжают бить длинными очередями. Особенно неистовствует тот, что спрятан за острым выступом скалы: его-то нам уж никак не достать.
Вырваться из западни не удастся…
Вдруг сверху, из густых кустов можжевельника, с воем вылетает мина. И тотчас же смолкает немецкий пулемет за скалой.
Снова воют мины — и замолкает второй пулемет.
Минометчик без промаха бьет из можжевеловых кустов. Фашистские пулеметы молчат. Наши вырываются из огненного кольца.
Немцы пришли в себя. Уже заговорили их шестиствольные минометы. В бой вступает артиллерия.
Против этого мы бессильны. Скрываясь в кустах, прячась в глубоких ериках, мы уходим в горы.
— Вы на меня не сердитесь, — говорит догнавший меня Леонид Антонович, — но только с моей старой позиции я бы не достал пулемет за скалой. А из можжевельника он передо мной как на ладошке стоял. Я его через скалы и накрыл миной!..
Мы уже давно вышли из зоны обстрела, а сзади все еще гремит артиллерия, и снаряды дробят скалы и в щепы разбивают столетние дубы…
Наконец-то в двадцатых числах декабря была получена первая весточка от Мусьяченко: приехал Иван Дмитриевич Понжайло и подробно рассказал об охоте за особым поездом…
До Сорочинских хуторов гвардейцы шли пять суток в дождь, снег, грязь, холод.
Мусьяченко на хуторах действительно оказался своим человеком: лет пять назад он работал тут с картографической партией, излазил вдоль и поперек все горушки, и у него здесь остались друзья. Правда, предварительно их пришлось как следует проверить…
Вышли на разведку.
От Сорочинских хуторов до железной дороги по прямой не больше десяти километров. Но пришлось прошагать добрых двадцать: обходили хутора, отдельные домики, даже поляны.
Для удара по особому поезду Мусьяченко наметил участок дороги между Ильской и Холмской, у разъезда Хабль.
Место было удачное: здесь шоссе лежит всего лишь в километре от дороги. Но железнодорожное полотно проходит по открытой степи, и подобраться к нему чертовски трудно.
Пробирались по Кипящей Щели и Гнилой балке. Днем лежали в кустах на мокрой земле, ночью двигались, как черепахи.
Разведка велась двумя группами. Первая направилась к железной дороге, а Ветлугин с Янукевичем вели наблюдения за мостом между Гнилой и Широкой балками.
Наблюдали двое суток.
Результаты оказались безрадостные. Немцы зорко охраняли этот участок. На разъезде Хабль находилась усиленная охрана. Около моста — он в полутора километрах от разъезда — большой пост в составе шести, а ночью и восьми часовых. Кроме этого обычные посты на железной дороге через каждые сто метров. И наконец, группа обходчиков.
Словом, охрана была поставлена на совесть. И все же однажды ночью Ветлугин подполз под самый мост, чтобы разведать все досконально.
Когда они получили мою записку, что выход поезда ожидается со дня на день, Мусьяченко послал Понжайло в Ильскую. Особый поезд уже стоял на путях.
Иван Дмитриевич вернулся к вечеру. И в эту же ночь гвардейцы вышли на диверсию.
Мусьяченко и Мария Янукевич подобрались к постам немцев со стороны Ильской, чтобы прикрыть отход минеров в случае провала. Понжайло с Сафроновым вышли влево к разъезду Хабль — ко второму посту. Ветлугин с Литвиновым подползли к насыпи, чтобы рывком выскочить к верхней части моста. Янукевич и Слащев спустились в балку, поближе к устоям.
Подход прошел блестяще. Но дальше было хуже…
Небо затянули тучи. Лил дождь. Поднялся холодный ветер.
Только в четвертом часу утра немцы на посту у моста пошли погреться.
Ветлугин с Литвиновым выскочили к мосту. Литвинов снял с себя мокрую стеганку, разостлал ее около шпалы и, быстро работая финским ножом, выгреб яму. Ветлугин положил в нее свою мину, выверил расстояние между нею и башмаком рельса, осторожно засыпал землей и тщательно замаскировал. А в это время Янукевич и Слащев привязали пакеты с толом к устоям моста, соединили их с миной Ветлугина детонирующими шнурами и запрятали их в балках, под самым настилом.
Все было закончено в пятнадцать минут.
Ветлугин подал сигнал отхода.
Отходя от моста, Ветлугин и Литвинов разделились. Они взяли с собой прикрытие по два человека и пробрались один выше, другой ниже моста на четыреста метров. Здесь они заложили дополнительные мины с расчетом на замедление с повторным взрывом.
Собрались на горке. Мокрые, усталые, продрогшие, уселись на поваленное дерево и стали ждать.
Наконец, когда совсем рассвело, со стороны Ильской показался поезд. Это был тот самый особый эшелон, за которым шла охота.
Он шел быстро, притормаживая на крутом уклоне. Въехал на мост. Раздался взрыв. В воздух полетели обломки моста и паровоза. Вагоны валились с кручи вниз. Они образовали бесформенную груду, заполнившую обрыв, через который был переброшен мост.
И вдруг в пламени и дыму начались взрывы: это рвались снаряды в вагонах.
— Я много видел взрывов на своем веку, — рассказывал Понжайло, — но то, что было на мосту, у разъезда Хабль, я видел впервые. И едва ли увижу еще раз: казалось, весь поезд был начинен снарядами…
Партизаны продолжали ждать. Около моста бегали перепуганные часовые: они знали — их ждет расстрел, и без толку стреляли по кустам.
Через полчаса — сначала из Ильской, а затем из Холмской — показались вспомогательные поезда. Почти одновременно они взорвались на минах Ветлугина и Литвинова.
Гвардейцы отошли, заминировав шоссе. Издали слышали несколько взрывов: надо думать, взорвались машины…
Первая операция удалась. Гвардейцы стали готовиться ко второй…
Старший минер третьего взвода Георгий Карпович Власов руководил нашим филиалом на хуторе Яблоновский. В его распоряжении были три наших бойца и два партизана отряда «Грозный», уроженцы хутора — братья Иван и Петр.
На попечении Власова — мост через Кубань у Яблоновки.
Партизаны Власова взорвали этот мост. Немцы пытались его восстановить. На строительной площадке суетилось несколько человек. Но работа у них не клеилась. И тогда против хутора немцы перебросили через Кубань временный мост на плаву: баржи на якорях, скрепленные стальными канатами.
Этот свой наплавной мост немцы берегли как зеницу ока. И все же перебить стальные канаты было бы не так уж трудно. Но я строго-настрого приказал Власову терпеливо ждать и готовиться: мост должен быть взорван, когда наша армия начнет наступление и когда вывод из строя моста даже на сутки будет равносилен для немцев катастрофе.
В эти дни мы получили подробное донесение от командира нашего филиала в Стефановке.
Мост, переброшенный немцами через Кубань против этого хутора, такой же, как у Яблоновки, только сортом похуже: и баржи поменьше, и движение по нему идет только в одну сторону. Но немцы его охраняют, пожалуй, еще зорче, чем у Яблоновки. Прежде всего со стороны Ново-Марьинской построены земляные укрепления с тяжелыми пулеметами. Кусты между Стефановкой и мостом начисто вырублены с немецкой аккуратностью. Словом, над этим мостиком придется повозиться!..
Рыбаки хутора встретили наших минеров очень радушно — они вместе ездили на рыбную ловлю. Налаживались и другие связи: наши стали подпаивать немецкого старосту.
У стефановцев задача та же, что и у яблоновцев: тщательно подготовить диверсию и ждать сигнала.
В последних числах декабря от наших гвардейцев пришел нарочный и принес интересные вести.
Мусьяченко передвинул всю группу к Абинской и решил провести вторую диверсию на ветке, как только немцы откроют по ней движение. Это дерзко, но правильно.
Агентурная разведка сообщила Мусьяченко, что на станцию Холмская по восстановленному пути прибыл первый поезд. Судя по всему, немцы придумали какой-то новый способ охраны поездов. Что это за способ, разведке установить не удалось…
К полотну подползли Янукевич, Ветлугин, Мусьяченко. Они пролежали под дождем сутки — поезда не было. Но зато они обнаружили много нового и неожиданного.
Прежде всего, кроме расстановки обычных постов через каждые сто метров и групп обходчиков немцы придумали хитрую штуку: оголили башмаки рельсов, чтобы нельзя было подложить под них мину. Затем время от времени по дороге пускали бронедрезину, проверяя посты, обходчиков и железнодорожный путь. И наконец, в том месте, где полотно близко подходило к шоссе, все подходы к дороге были заминированы и ограждены колючей проволокой. Немецкие часовые без предварительного оклика стреляли в каждого, кто приближался к проволоке.
Но самое интересное разведчики увидели позже. Неожиданно со стороны Холмской взвились дымовые ракеты и послышались автоматные очереди. Немцы на дороге заволновались, забегали. Прогремела бронедрезина. На шоссе показались автомашины. Они привезли автоматчиков. Сплошной цепью, по два на каждые тридцать — сорок метров, они встали по обе стороны железнодорожного пути…
Только тогда из Холмской тронулся тяжелый поезд. Он шел медленно, делая не больше трех — пяти километров в час.
Вид поезда был необычен: впереди двигались три платформы, доверху груженные камнем, за ними два пульмана, бронированные и вооруженные не только тяжелыми пулеметами, но даже пушкой, и только после этого паровоз и обычные вагоны.
Но и этого мало!
По обеим сторонам паровоза, по бровке полотна, ехали мотоциклисты с пулеметами, а на подножках вагонов висели автоматчики, облепив поезд, как мухи мед.
Наши гвардейцы приуныли. И было от чего!..
Прежде всего при такой охране невероятно трудно подобраться к полотну. А затем — наши обычные мины мгновенного действия при таком движении поезда были непригодны: они взорвут лишь первые платформы с камнем (надо думать, их вес был равен весу паровоза, на который рассчитывались наши мины). При той скорости, с которой идет поезд, пожалуй, даже паровоз не сойдет с рельсов. Вагоны же наверняка останутся целы.
Словом, немцы как будто нас перехитрили…
Когда наши ползли обратно, Ветлугин неожиданно хлопнул себя по лбу. Мусьяченко понял, что Геронтий Николаевич придумал что-то.
Так оно и было. Геронтий Николаевич тотчас же засел за расчеты. Ругался, что «обстановка для научной работы недостаточно подходящая»: он сидел под кустом, шел дождь, было холодно, бумага подмокла, руки коченели.
Часа через два расчеты были закончены. Ветлугину помогали Литвинов и Янукевич.
С нарочным Геронтий Николаевич прислал чертежи и расчет, адресованные Еременко. В прилагаемой записке было сказано:
«Степан Сергеевич, проверьте мои выкладки. Если ошибок нет, введите изучение новой мины в учебный план нашей минной школы. Уверен, что мы возьмем эту штуку на вооружение. Надеюсь, что мне удастся весь поезд поднять на воздух. Не задержите ответом.
Ваш Ветлугин».
Мы с Еременко внимательно проверили расчет Ветлугина. Это был остроумный проект новой мины замедленного действия.
Еременко был в восторге: он обещал немедленно познакомить наших «студентов» с новым изобретением.
Я еще раз перечитал короткую записку Геронтия Николаевича, присланную на мое имя. В конце размашистым почерком стояло: «Честное слово, хорошо быть инженером!»
Прошло три дня, и к нам снова пришел нарочный от Мусьяченко. Он принес две короткие записки.
Первая была адресована мне:
«Операция № 2 прошла удачно: весь поезд целиком поднят на воздух. Подробности расскажет нарочный.
Мусьяченко».
Вторая записка — от Геронтия Николаевича к Еременко:
«Степан Сергеевич! Схема и расчет сегодня проверены: в основном — подходяще. Прошу изменить только две детали.
Чертеж прилагаю.
Ветлугин».
Нарочный рассказал:
— Проползти через все немецкие заграждения и подобраться к полотну помогли непроглядная ночь и дождь. Холодный дождь лил как из ведра. Дул пронизывающий ветер. Выбрали подходящий момент, когда часовые ушли обсохнуть, и заминировали полотно шестью новыми минами по схеме Ветлугина так, чтобы все шесть мин взорвались одновременно. Отползли в кусты и стали ждать. Дождь хлестал по-прежнему. Выпили спирту. Но было все так же холодно. На рассвете показался поезд: впереди платформы с камнем, бронированные пульманы, паровоз и добрых четыре десятка вагонов. На бровках мотоциклисты, на ступеньках вагонов автоматчики. Поезд медленно вошел на заминированный участок — и весь целиком поднялся на воздух. Все, что было на полотне, как ветром сдуло! В насыпи зияло шесть огромных отверстий…
Группа Мусьяченко ушла на новые операции…
От товарища Поздняка в эти дни был получен приказ снова сорвать перевозки по железной дороге. У меня в лагере буквально ни одного опытного минера — все на операциях.
Позвал к себе Кириченко.
— Николай Ефимович, выберите двух минеров, — сказал я ему, — пусть слабеньких, дайте им в помощь трех человек из другого взвода, быстренько их поднатаскайте, объясните что к чему и отправьте на диверсию. Это вразрез всем нашим заповедям, но ничего не поделаешь.
У Кириченко глаза разгорелись.
— Батя, отправьте меня: я быстро слетаю и завтра ночью буду обратно!
— Забудьте об этом думать, Николай Ефимович, — сказал я. — Идет минная война, и вы здесь нужнее. Одним словом, когда группа будет готова, пришлите ее ко мне.
Кириченко ушел мрачнее тучи.
Уже на следующий день я беседовал с группой, подобранной Кириченко. Партизаны обещали постараться сделать так, как их учил Николай Ефимович. Но, к сожалению, Кириченко их мало чему успел обучить. У них не было практики. И они боялись провалить серьезную операцию.
Они были правы. Решил завтра на рассвете повести их сам. А Николай Ефимович должен все-таки остаться…
Рано утром собрался вести группу и случайно обнаружил, что Кириченко пропал. Обыскали Планческую, Крепостную, запросили заставы — никаких следов.
Отправили на поиски разведчиков. Они облазили весь передний край, обшарили «нейтральную зону», побывали даже у немцев, но нигде ни малейших следов Кириченко.
В голову лезли самые несуразные мысли: уж не выкрали ли немцы Николая Ефимовича, как когда-то украли нашего Лусту!..
Поиски Кириченко продолжались и на следующий день.
Немцы подбирались к нашему переднему краю. Каким-то чудом им удалось разминировать заминированную нами тропу, и группа немецких автоматчиков угрожала нашим столбовым дорогам.
Как не хватало нам Кириченко! И куда он запропастился?..
Нежданно-негаданно он явился сам.
Грязный с головы до пят, Кириченко вошел ко мне на командный пункт. Молча снял рюкзак, поставил в угол автомат и посмотрел на меня виноватыми глазами.
— Товарищ командир отряда, приказ штаба куста мною выполнен: поезд с немцами вчера ночью взорван. Я не мог вернуться в ту же ночь: грязь по колено, да к тому же немцы за мной так охотились, что, право же, я сам удивляюсь, что живым вырвался… Вы не подумайте, Батя, что самовольство мое от упрямства или от каприза какого-нибудь дурацкого. Я просто решил, что вам самому рисковать незачем. А мне ведь это больше с руки…
Николай Ефимович нерешительно переминался с ноги на ногу.
— Если вы не очень сердитесь, Батя, прикажите выдать мне двойную порцию спирта: продрог очень…
Я так обрадовался, что Николай Ефимович жив, что расцеловал его, велел выдать тройную порцию спирта и позабыл поругать.
Только потом спохватился: поступок Кириченко нетерпим — это прямое и грубое нарушение дисциплины. Пришлось наложить на Николая Ефимовича строгое взыскание.
Этот случай очень огорчил меня и даже на какое-то время испортил мне бодрое и деловое настроение. Но в тот же день мы узнали приятную новость: Карпов опять отличился в своих камышах.
Все началось с того, что Карпов поздно вечером пробрался в родной хутор.
Его встретила взволнованная дочь.
— Папка, а я к тебе бежать собралась! На хутора пришли немецкие машины и привезли ящики. Я пошла посмотреть и слышала, как полицейские говорили: «Это вареники для партизан».
Карпов решил проверить. Ночью он подобрался к машинам. Ярко светила луна. На машинах лежали мины.
— Вот что, дочурка. Беги сейчас к пионерам и зови в хату. Если кого не успеешь позвать — не беда. Но только чтобы все пастушата были.
Задами, огородами, бесшумно перелезая через плетни, ребятишки собрались в хате Карпова.
— Дело, ребята, серьезное. Немцы привезли мины. Надо полагать, хотят заминировать все тропинки, что идут через камыши к нам, в лиман. Они думают запереть нас в мышеловку, чтобы нам осталось или взорваться на минах, или сидеть на островке и умирать с голоду. Конечно, мы можем сегодня уйти. Но партизанам не пристало отступать. И я прошу вашей помощи, ребята. Предупреждаю, это нелегко будет сделать. Если догадаются немцы, если поймают вас, — убьют. Но надо сделать так, чтобы не поймали. И это можно сделать. Вся надежда на пастухов. Но одним пастухам не справиться — вы все должны помочь им.
И Карпов рассказал свой план.
Ребята разошлись еще затемно. В эту ночь они не спали.
День выдался солнечный. Как всегда, беззвучно кивали пушистыми головками камыши. Но там, где проходили тропки из хуторов в глубь лимана, время от времени испуганно взлетали птицы…
Все это видел Карпов. Только бы ребята не подвели!..
Но ребята не подвели. Вечером кружной тропинкой, известной только Карпову и его дочке, пастушата пригнали в лиман бычков и яловых коров, принадлежавших немцам и полицейским.
Ночь прошла спокойно.
Наутро развели скот по дорожкам и отпустили с привязи.
Коровы и бычки постояли, подумали и побрели домой.
Через несколько минут начались взрывы. Вверх взлетали столбы дыма, грязи.
Вечером по разминированным коровами тропкам прошла группа Карпова. Она заложила мины на мосту, что был переброшен через болото на дороге из Краснодара к Мианцеровским хуторам, заминировала высокую греблю и противоположный берег болота: Карпов ждал карательной экспедиции из Краснодара.
Он не ошибся: утром вереница машин с немецкими автоматчиками показалась на шоссе.
Головные машины взорвались на гребле. Хвост колонны устремился на мост и взлетел на воздух.
После обеда подошли новые машины из Краснодара. Автоматчики по доскам перебрались через болото. Но лишь только они начали взбираться на высокий противоположный берег, как снова загремели взрывы.
Немцы отступили. Карпов победил…
От товарища Поздняка получен приказ снова прервать железнодорожное движение на участке Ильская — разъезд Хабль и минировать мосты на шоссе.
Как назло, у меня в лагере почти не осталось опытных минеров, все на операциях. С трудом сколотил группу: командир — Веребей, старший минер — Еременко, минеры — Луста, Малых, Кузменко, Коновиченко.
Приказ штаба куста давал очень сжатые сроки. Как следует подготовиться к операциям не удалось.
Группа вышла после обеда.
Ельников сообщил: к реке, выше того места, где спрятаны понтоны шестнадцати немецких мостов, с превеликой осторожностью свозятся толстые бревна. Наши сбивают из них плоты и готовят гнезда для взрывчатки.
План Ельникова прост: когда мосты будут наведены, он пустит вниз по реке свои плоты со взрывчаткой, они ударятся о мосты и взорвут их.
План неплохой. Но надо иметь про запас еще хотя бы одну возможность взрыва на случай провала. Но что? Ума не приложу.
Но скоро нам стало известно, что подпольщики в Краснодаре придумали остроумный дубляж к плотам Ельникова: в нужный момент будет сорван с причала дебаркадер или тяжелая баржа с заложенной взрывчаткой и спущена вниз по течению.
Наша минная школа на Планческой выпустила шестидесятого воспитанника.
Слащев отметил этот своеобразный юбилей тем, что закатил пир.
Тридцать первого декабря, в последний день старого года, Причина принес, наконец, весть, которую мы давно ждали: Северо-Кавказская армия перешла в наступление — взят Моздок!
Наступает новый, 1943 год. Что принесет он нам с собою?
Новые испытания? Победу?.. До победы еще далеко, а испытаний мы не боимся. Никакие испытания не сломят нас в нашей борьбе, в нашем стремлении приблизить день победы!..
В первый же день нового года я рассказал Николаю Ефимовичу Кириченко о немцах, пробравшихся через заминированную тропу. Он вначале очень расстроился, а потом неожиданно рассмеялся:
— Нет, Батя, это хорошо! Это просто замечательно! Я им такую мышеловку устрою, что не только немец, а и полевая мышь из нее живой не выйдет!..
Кириченко ушел из лагеря. На всякий случай я послал с ним группу прикрытия.
На рассвете он вернулся. Он шел впереди всех, держа на перевязи окровавленную левую руку.
Волнуясь, доложил, что при установке последней мины взорвался новый взрыватель и оторвал три пальца на левой руке.
Немедленно на линейке я отправил его к Елене Ивановне на медпункт.
Через час решил выехать туда сам.
Пришло известие, что немцы все-таки прорвались на Мианцеровские хутора. Они застали пустые хаты: все, кто мог двигаться, ушли в камыши.
Фашисты подожгли крайние дома и бросили в огонь двух дряхлых стариков.
Карпов поклялся отомстить.
Вернулись разведчики с Плавстроевской перемычки, которую рвал Мельников. Мост был искорежен на совесть. Вместе с мостом взорвался танк. С него немцы сняли броневые листы: очевидно, себе на дзоты. Движение на Новороссийск в этом месте было прервано…
Так начался новый год: борьба продолжается!..
Я приехал на медпункт, когда Елена Ивановна только что закончила операцию.
Николай Ефимович сидел, курил папиросу, нервно затягивался и виновато улыбался: бедняга искренне считал, что виноват в том, что вышел из строя.
Его положили в соседней комнате.
Елена Ивановна чуть не плакала.
— Я очень боюсь, что ему придется ампутировать руку. Но я сама свезу его в тыловой госпиталь, сама буду говорить с главным хирургом и сделаю все, чтобы спасти руку.
Кириченко был прав: ни один немец не ушел живым из его мышеловки. Все взорвались на минах. Только троих пришлось добить из винтовки.
Николая Ефимовича отправили в тыловой госпиталь. Велел устроить его поудобнее на двухколесной арбе. С ним ушли санитары — Мельников и Кравченко и, конечно, Елена Ивановна. На всякий случай она захватила гранаты и автомат — путь им предстоял тяжелый и опасный.
Когда все было готово к отправке, я подошел проститься с Николаем Ефимовичем. Он протянул мне здоровую правую руку и, грустно улыбаясь, сказал:
— Ну вот, Батя, и конец карьеры минера Кириченко…
Вернулась группа Веребея.
Степан Игнатьевич молча подошел ко мне. Он был бледен.
— Разрешите доложить, товарищ командир отряда. Задание выполнено. Поезд взорван. Но старший минер Еременко погиб при взрыве…
В сознании никак не укладывалось, что не стало нашего Степы, нашего общего любимца, мастера на все руки, веселого запевалы, прекрасного товарища.
Еременко погиб так, как умирают солдаты революции: на посту, с оружием в руках, своей смертью вырвав победу…
Группа тронулась до рассвета. Идти было трудно: тучи низко висели над землей, шел дождь, ревел ветер в глубоких ериках, глина липла к сапогам, ноги скользили на мокрых камнях. Только к вечеру подошли к железной дороге и, как всегда, начали наблюдение.
Первая ночь, намеченная для взрыва, прошла впустую: заложить мины не удалось.
Наступил канун Нового года.
Ночью немцы открыли стрельбу. Они били из винтовок, из автоматов, из пулеметов. Били бессмысленно, без цели, по кустам, по лесу, по темной, молчаливой степи. Быть может, они били спьяна, празднуя Новый год. Быть может, ими руководил безотчетный страх, что именно в эту новогоднюю ночь из темноты кустов, из этой черной, безмолвной степи обрушатся на них партизаны. Немцы стреляли всю ночь. И всю ночь пролежали наши в кустах, под дождем, на мокрой земле, терпеливо дожидаясь следующей, третьей ночи…
Когда день прошел и начало смеркаться, первым вышел командир группы Веребей. За ним, чутко слушая шорохи в кромешной тьме, шли цепочкой остальные.
Место, назначенное для взрыва, оказалось неудачным. Так же тихо, один за другим, отошли вправо. Взобрались на полотно. Луста начал копать ямку. Кузменко и Коновиченко легли в дозоре. Группа прикрытия замерла в кустах. Еременко вынул противотанковую гранату…
Удивительный человек Степан Сергеевич! Не раз присутствуя на занятиях в минной школе, я слышал, как убежденно, с большим знанием дела Еременко доказывал своим ученикам все преимущества нашей новой автоматической мины. Не раз при мне он восхищался замедлителями Ветлугина. Он прекрасно знал нашу мину, он мастерски умел обращаться с нею, умом он высоко ценил ее достоинства, но его сердце не лежало к мине. Для себя лично он предпочитал противотанковую гранату. Обкладывая ее толом, он рвал поезда. И надо отдать ему должное: рвал умеючи.
На этот раз он тоже вышел на полотно со своей любимой гранатой.
Он снял предохранитель и накладку и, осторожно придерживая инертную массу шпилькой, положил гранату в ямку. Луста начал укладывать вокруг нее толовые шашки.
И вдруг рельсы загудели. Сначала еле слышно, потом все громче, громче.
Шел поезд в неурочное ночное время, как в ту памятную теплую октябрьскую ночь на четвертом километре, когда погибли мои сыновья.
Надо было выхватить гранату и отскочить. Но заговорило чувство долга солдата — безоговорочно выполнить приказ командира, и оба минера продолжали работу.
Поезд был буквально в десяти метрах, когда Еременко и Луста соскочили с полотна.
Взрыв оглушил даже тех, кто в группе прикрытия лежал в кустах. Паровоз взлетел на воздух. Передние вагоны полетели под откос. Остальные, наскочив друг на друга, лежали на полотне, разбитые в щепы.
Первым пришел в себя Веребей и бросился искать минеров.
Он нашел Лусту недалеко от насыпи. Леонид Федорович лежал, широко раскинув руки, без всяких признаков жизни. Приказав Малых и Кузменко отнести Лусту, Веребей побежал искать своего друга Степу Еременко.
Он нашел Степана Сергеевича под обломками разбитого вагона: Еременко был мертв.
Товарищи понесли минеров в кусты. И так же, как тогда, на четвертом километре, друзья финскими ножами вырыли неглубокую могилу. Жужжали пули над головой, срезая ветки кустов. Страшно кричали раненые немцы на полотне.
Первым опустили в могилу Еременко.
Малых поднял Лусту и вдруг почувствовал, что под рукой бьется сердце. Он положил Леонида Федоровича на землю и брызнул в лицо водой из фляги. Веки Лусты чуть дрогнули.
— Жив! Луста жив! — забыв о пулях, об опасности, о немцах, во весь голос закричал Малых.
Еременко забросали землей, положили Лусту на самодельные носилки и вернулись в лагерь.
А Степана Еременко нет… Мне все казалось — он подойдет сейчас, сядет рядом и вполголоса, так, чтобы не слышал строгий комендант, затянет казацкую песню, широкую и привольную, как наши кубанские степи…
Кузнецов написал стихи на смерть Еременко.
Несмотря на все их несовершенство, они до глубины души взволновали всех нас:
…Ночью темною, жгуче-холодной,
В час, когда наступал Новый год,
Шел с друзьями минер беспощадный
В свой последний опасный поход…
Взрывом страшным степь всколыхнуло,
Смерчем огненным ночь обожгло,
И обломки вагонов горящих
С ненавистным врагом подняло…
Схорони, мать-земля дорогая,
Кровь святую, чтоб враг не видал,
Схорони его сердце большое,
Чтобы ворон его не клевал.
Пусть все ветры степные расскажут,
Как геройски погиб партизан.
Его слава, как песня, польется
По лесам, по горам и степям.
На могиле твоей мы клянемся
В бой последний бесстрашно идти,
Твое знамя, облитое кровью,
С чувством гордым вперед понести…
Группе Лагунова положительно не везло: попытка пробраться в Краснодар через хребет Пшеда кончилась неудачей.
Я отправил их под Крепостную: оттуда они пойдут в город через водоразделы Афипса и Шебша.
Но и тут Лагунова подстерегала неудача.
Прежде всего, его группа неожиданно наткнулась на хорошо замаскированную немецкую засаду. Пришлось отступить с боем и, круто свернув влево, попытать счастья на более глухом пути.
Как на грех, будто из-под земли выросла вторая засада. Схватка была жестокой, а главное — шумной. Пришлось вернуться.
Общая обстановка значительно усложнилась в первых числах января. Немцы завязали крупные наступательные бои под Новороссийском и подтянули к предгорьям отборные части.
Наши минеры не знали отдыха: одна операция следовала за другой.
Кузнецов давно махнул рукой на то, что партизаны не бреются: не до бритья, когда несколько суток кряду не удается уснуть!
Не считаясь с потерями, немцы гнали к морю эшелон за эшелоном и широким фронтом вели наступление на предгорья.
Наконец, им удалось захватить многогорье Ламбина, и они начали лихорадочно строить на нем укрепления.
Для нас это было тяжелой потерей: Ламбина — ключ к равнине.
Предстояли упорные, жестокие бои…
В один из этих тревожных дней начала января произошло событие, как-то сразу определившее и подтвердившее энергичность наших усилий за последнее время.
Рано утром я пришел на Планческую, чтобы выполнить приказ командования — подготовить и отправить на операцию три группы минеров. Не имея достаточного количества людей, я должен был встретиться и договориться с командиром соседнего партизанского отряда «Овод» Карабаком об организации групп прикрытия. Я тотчас же отправился к соседям: они находились в то время километрах в шести от Планческой.
Каковы же были мои радость и удивление, когда Карабак сказал мне, что на рассвете у него в отряде побывала… офицерская разведка нашей армии.
— Где же они? — не скрывая своего волнения, спросил я.
— В горы уехали. С местностью знакомятся, — отвечал Карабак, — хотели к вам заехать.
Взволнованный до глубины души, я молча смотрел на горы, покрытые густым лесом, над которым ветер быстро гнал низкие облака. Где-то здесь, может быть, совсем близко, были они, вестники победы, посланцы могучей армии, идущей освобождать нашу родную землю…
Договорившись с Карабаком обо всем, о чем было нужно, я поспешил вернуться в Планческую, боясь опоздать к приходу разведчиков.
Но ждать их, волноваться и выбегать при каждом шуме на крыльцо мне пришлось целый день. Я уже стал думать, что разведчики не приедут, удовлетворившись сведениями, полученными от Карабака, когда вечером, в сумерки, в сопровождении наших сторожевых показались на опушке леса шесть всадников — четыре офицера и два бойца-коновода.
Как я уже говорил, весь ход наших боевых операций за последнее время определялся сначала подготовкой к наступлению, а потом и началом наступления Советской Армии и яростным натиском на нас немцев в прямой связи с этим. Каждый из нас знал и понимал, что мы выполняем, может быть, и незначительную, если брать общие масштабы планов высшего командования, но необходимую функцию. Но одно дело знать это, так сказать, «теоретически», а другое дело — видеть советских воинов на нашей партизанской Малой земле!
Офицерскую инженерную разведку возглавлял подполковник, человек примерно моих лет, с седой головой и строгим, усталым лицом. Его сопровождали майор, капитан и совсем еще молодой розовощекий лейтенант. После официальной части встречи, то есть взаимной проверки документов, мы дружески обнялись.
Офицеры-разведчики едва держались на ногах от усталости после многодневных скитаний по горам, но хотели немедленно приступить к делу. Тут уже мне пришлось использовать свои права хозяина и настоять на том, что, прежде чем я хорошенько не накормлю дорогих гостей, делами мы заниматься не будем.
Когда за столом, уставленным всем, что нам с Конотопченко удалось найти на Планческой, мы поднялись со стаканами, наполненными разведенным спиртом, и подполковник коротко и негромко сказал: «За нашу победу!» — я не мог сдержать своего волнения, и слезы навернулись на глаза. Невольно я подумал о том, что мои сыновья не дожили до этой минуты…
Всю долгую зимнюю ночь мы провели, склонившись над картами местности. Офицеров интересовал, по существу, один вопрос: возможность прохода наступающих частей Советской Армии через горы. Ни словом не обмолвились они о том, когда можно ожидать этого наступления. Я понял, что это военная тайна, и, конечно, не задавал неуместных вопросов.
Я сказал, что если установятся и продержатся морозы, то можно будет пройти от Архипо-Осиповской через гору Афипс, Большие и Малые Волчьи Ворота.
Разведчики расспрашивали меня о мельчайших деталях горных дорог и троп, и мне пришлось мобилизовать все свои знания и память, чтобы возможно полнее и точнее отвечать на их вопросы.
На рассвете офицеры, тепло простившись с нами, уехали. Мы с Конотопченко проводили их. На Планческую возвращались молча. Я думал о том, что отныне каждая наша пуля, каждая мина должны еще более безотказно служить приближению победы. Я знал и думал об этом, разумеется, и раньше, но теперь чувствовал это как-то по-новому — сильнее и крепче…
В это же утро вернулась Елена Ивановна из тылового госпиталя.
— Ехать в госпиталь было очень тяжело, — рассказывала жена. — Грязь непролазная, даже в сапоги набиралась вязкая жижа. А надо было идти все время рядом с арбой и придерживать голову Николая: трясло на ухабах страшно. Сесть же на арбу было невозможно — быки и так еле-еле передвигали ноги, а кормить их было нечем. А тут, как назло, немцы оседлали дорогу — три раза пришлось пробиваться гранатами. Боялась за Николая ужасно. Но все-таки добрались.
Главный хирург осмотрел руку и решил немедленно ампутировать. Тут, сознаюсь, я немного погорячилась. Стала ему доказывать, что отрезать руку просто, а спасти потруднее, что в моей практике было несколько таких случаев и всякий раз я обходилась без ампутации, что рана в порядке, что я ее, еще свежую, тщательно обработала, что температура у больного нормальная. Одним словом, провела атаку по всем правилам…
Главный хирург сдался: дал отсрочку на три дня. Я бессменно дежурила у Николая, сама перевязывала рану, сама кормила и ставила градусник. К концу третьих суток температура по-прежнему оставалась нормальной. Я победила: главный хирург дал слово, что ампутировать не будет. И ты знаешь, когда я пришла прощаться с Николаем, этот угрюмый бука, этот медведь поцеловал мне руку и сказал: «Спасибо, мать. Никогда не забуду, что ты спасла мне руку». И на глазах слезы. Я убежала из комнаты и разревелась…
Армейские разведчики просили не распространяться об их посещении. Но скрыть это от жены я не мог: я хотел, чтобы она порадовалась вместе со мною. Когда я рассказал ей о разведчиках, она разволновалась так же, как я, и так же, как у меня, глаза у нее увлажнились слезами…
На другой день мы похоронили Дакса.
Его все-таки немцы ухитрились отравить. Жена пыталась его спасти — делала промывание желудка. Ничего не помогло: яд был слишком силен.
Пришло известие, что в ночь на четвертое января одновременно взорваны два моста с поездами на подходах к городу со стороны Кавказской. Движение прервано по крайней мере дня на три.
Это работа наших «сапожных диверсантов» во главе с Бибиковым.
Девятого января немцы наладили движение по дороге Кавказская — Краснодар. Но первый же поезд, пущенный ими, взлетел на воздух.
Это тоже работа Бибикова.
Одиннадцатого января радио сообщило о взятии нашими войсками всей минераловодческой группы. И вдруг — страшная весть: с Лагуновым случилось несчастье…
Перед выходом его группа была разбита на две части: так легче пробраться через немецкие заставы.
Первую часть группы — Лагунова и Гладких — вела Орлова, вторую — Литовченко, Сухореброву и Лугового — вела Кузнецова, обе местные жительницы, колхозницы, хорошо знавшие дорогу. Проводники были опытные: они уже не раз проделывали этот тяжелый, опасный путь.
Ночью шел проливной дождь. Утром ударили заморозки. Вторая часть группы еще затемно проскочила открытые места и подошла к переправе через Афипс.
Река шумела. По ней плыли маленькие льдинки. Кузнецова разделась, натерла тело сухим спиртом и вошла в воду, за ней, связанные друг с другом длинной веревкой, пошли остальные.
Закоченев, выскочили на противоположный берег и, протанцевав бурный танец, чтобы согреться, отправились дальше. Благополучно дошли до Кубани и на лодке пробрались в город.
Но первой группе не повезло.
Лагунов, Гладких и проводник Орлова задержались в пути: дорога была тяжелая. И только к утру они сумели обогнуть Смоленскую.
Дальше лежала голая степь, прорезанная густой сетью дорог. Идти днем было рискованно. Забрались в кусты терна и залегли до вечера.
Все вокруг было покрыто белым инеем. Лежать холодно. Мучительно хотелось встать, побегать, размяться. Но кусты низки. И партизаны, лежа на спине, размахивали руками и ногами. Со стороны, очевидно, это выглядело смешно. Но нашим было не до смеха: движения быстро утомляли, но не согревали. Промучились до вечера, с нетерпением ждали темноты.
Как только стемнело, тронулись в путь. Орлова быстро вышла к реке. Предстояла переправа по грудь в ледяной воде.
Холодная дневка в терне сказалась: Лагунов и Гладких отказались переходить вброд реку — они боялись, что судорога сведет тело.
Они предложили другое: подойти к Георгие-Афипской и, пользуясь подложными документами, обмануть охрану и по мосту выбраться на шоссе.
Начался горячий спор. Но Лагунов все же заставил Орлову идти в Афипскую.
Шли долго. Спустились сумерки. Вечером переходить мост сочли опасным и, обогнув хутор Рашпилев, решили заночевать в глубокой балке у реки.
Ночью ударил сильный мороз. Балка казалась достаточно глубокой, и Лагунов развел костер. Гладких принес котелок воды.
И вот тут-то, как на грех, из хутора Рашпилева перед рассветом вышел на рыбную ловлю полицейский. Он заметил огонек, увидел трех подозрительных людей у костра и бросился обратно.
Полицейские незаметно подползли к костру. Партизаны не успели даже бросить гранату: их сбили с ног, схватили и погнали сначала в Георгие-Афипскую, а оттуда, избитых и окровавленных, отправили в Краснодар в гестапо…
У нас не было никакой надежды спасти их.
Одиннадцатого января немцы начали штурмовать Крепостную.
Сафронов и Елена Ивановна, погрузив на подводы имущество фактории, уехали в горы.
Я снял с операции минеров. Мы решили драться за нашу факторию до последней возможности. Но силы были слишком неравны: сто против одного. Едва ли нам удалось бы продержаться более суток…
Двенадцатого января — незабываемый день!..
Мы вели бой на подступах к Крепостной.
Казалось, воздух до отказа полон грохотом разрывов, треском пулеметов, воем мин.
Наши стрелки едва успевали перезаряжать автоматы. Из кустов, из-за камней, из-за пригорков появлялись новые колонны немцев, охватывали нас полукольцом.
И вдруг с правого фланга послышались частые автоматные очереди и громкое могучее «ура».
Я бросился туда — и глазам не поверил: рассыпавшись цепью, шли в атаку наши бойцы.
Они шли цепь за цепью, шеренга за шеренгой: серые шинели, звезды на шапках, штыки наперевес.
Трудно описать нашу радость, наш восторг при виде их!
С нами родная, любимая Советская Армия! Теперь нам не страшно ничто!..
За громадным камнем, поросшим зеленоватым мхом, боец перевязывал рану.
— Откуда, товарищ?
Боец молча показал на юг. Там, закрытые серыми рваными тучами, возвышались снеговые вершины Кавказа.
Нет, оттуда они не могли прийти: там нет прохода!..
Боец кончил перевязку. Он взял винтовку и деловито спросил:
— Отец, Краснодар близко?
Я не успел ответить. Он побежал догонять своих. И могучее «ура» гремело далеко за оврагом…
Откуда бы они ни пришли, — в бой! Мы вместе с ними.
И враг не выдержал удара. Он откатился к вершине Ламбина, где за тремя рядами дзотов, за пятиярусным переплетом колючей проволоки находились его основные силы.
Немецкие наблюдатели видели свои бегущие части. Они видели наших бойцов, неведомо откуда пришедших сюда, в предгорья.
В панике немцы закрыли проходы в колючей проволоке. Орудия с Ламбина начали вести заградительный огонь. Перед отступающими выросла огненная стена. Немецкое командование жертвует своими солдатами, только бы не ворвались на вершину эти внезапно появившиеся советские войска.
Немцы в ужасе метались в кольце. Мы нарушали их боевые порядки…
Небольшая группа уцелевших фашистов, бросив оружие, подняла руки…
Вечером я присутствовал при допросе пленного офицера, командира немецкой горноегерской части. Он машинально отвечал на вопросы: его мучила какая-то неотвязная мысль.
— Скажите, господин лейтенант, — неожиданно спросил немец, — откуда вы пришли?
— Оттуда, — коротко ответил наш лейтенант и, как тот раненый боец у камня, показал на юг.
— Не может быть! Мне хорошо известна эта часть хребта: там не пройдет даже горная коза.
— А мы все-таки прошли.
— Нет, нет! Люди там не могли пройти!.. — с каким-то суеверным ужасом прошептал немец…
Батальоны шли через горы несколько дней. Пришлось оставить всю артиллерию, обоз, кухни, лазарет, даже тяжелые пулеметы. Бойцы карабкались на кручи, в кровь разбивали ноги. Последние два дня они ничего не ели. Но они все-таки перевалили через горы и с ходу бросились в штыки.
Это мог сделать только русский солдат!..
С гор спускались батальон за батальоном. Кажется, это двинулись горы и пошли в наступление на врага.
Голодные, оборванные, истомленные страшным переходом через горные кручи, они с ходу шли в наступление. И снова я слышал один и тот же вопрос:
— Товарищ, Краснодар близко?
Группа полковой разведки вырвалась далеко вперед и, не зная наших ериков, хмеречей и течей, попала в засаду. Пришлось им отходить с тяжелым боем, теряя убитых, не успевая подбирать раненых.
Немцы прижали бойцов к обрыву, все туже стягивая кольцо. Выхода из кольца нет. Сзади — крутой, темный, глубокий провал…
Осторожно, таясь в кустах, по краю обрыва пробиралась небольшая группа нашего отряда. Это Елена Ивановна шла на хутор Красный: здесь она должна была вновь развернуть походный госпиталь для раненых бойцов.
Наши с гранатами поползли в тыл наступающим немцам. Елена Ивановна, Кравченко и Мельников остались в прикрытии. Они недвижно лежали в кустах.
У наших бойцов на краю обрыва кончились патроны. Остался штык и стойкость русского солдата, который умирает, но не сдается. Плечо к плечу, штыки наперевес, храбрецы бросились в последнюю атаку.
Немцы открыли жестокий огонь. Падали раненые. Передний ряд сомкнулся, и начался рукопашный бой.
Неожиданно ожили кусты: растянувшись широкой цепью, наши бросили гранаты. Ошарашенные немцы кинулись к единственной тропке, что ведет к станице. Здесь их встретили длинные очереди нашего пулемета…
В кустах на одном из флангов неподвижно лежала Елена Ивановна.
Шорох. На поляну, трусливо озираясь, выходят два немца-мародера: они обшаривают наших раненых.
У можжевелового куста, широко раскинув руки, лежит юноша-командир. Высокий белобрысый фашист подходит к нему. Елена Ивановна, переведя автомат на одиночный огонь, берет немца на прицел.
Фашист шарит по карманам…
Неожиданно юноша-командир поднимает голову и впивается зубами в руку мародера.
Немец замахивается ножом…
Выстрел. Мародер упал. Второй немец бросился бежать. Мельников уложил его на месте.
Елена Ивановна подошла к юноше. На гимнастерке, залитой кровью, орден Красной Звезды.
Жена быстро разрезает одежду. Оказывается, перед ней лежит девушка…
А у обрыва все было кончено: только нескольким фашистам удалось юркнуть в кусты.
Дав проводника бойцам, наши двинулись в хутор Красный. Кравченко и Мельников бережно несли на носилках раненую девушку-командира.
Пятнадцатого января наши батальоны, спустившиеся с гор, начали фронтальное наступление на подступы к многогорью Ламбина.
Мы послали Сергея Мартыненко с минерами и группами бойцов в глубокие тылы немцев рвать мосты на путях подхода немецких резервов.
В тот же день мы повели несколько батальонов гвардейцев в тыл Азовки.
Оставив один батальон в засаде, остальные, как снег на голову, обрушились на немцев. Два фашистских полка, не приняв боя, поспешно отошли, бросив технику.
Из Северской выступила румынская литерная дивизия. Она пыталась взять нас в клещи. Но батальон, оставленный в засаде, рванулся в Северскую и разгромил штаб дивизии и десяток складов.
Румыны бросились обратно в станицу. Кабаньими тропами мы вывели гвардейцев в предгорья.
Многогорье Ламбина — ключ к равнине: только взяв эту горную крепость, можно прорваться в степь.
На совещании в штабе командующего фронтом решено идти на штурм. Я доложил генералу результаты работы наших разведчиков: им удалось засечь основные огневые точки, расположение дзотов и определить силу гарнизона…
Предстоял тяжелый бой. Немцы успели возвести на горе многоярусную систему обороны. Гарнизон отборный: два дня назад сюда подтянуты штрафные офицерские батальоны.
У наших гвардейцев только ротные минометы, ручные пулеметы и ограниченное количество патронов: техника и обозы застряли в горах.
На рассвете восемнадцатого января гвардейцы пошли на штурм с фронта.
Стремительным броском было захвачено предполье. Впереди вырос огненный вал: немцы открыли ураганный заградительный огонь.
Гвардейцы окопались.
На востоке послышался гул моторов. Он становился все ближе, все явственнее.
Наши бомбардировщики сделали широкий круг и легли на боевой курс. Казалось, все небо было закрыто самолетами.
Визг бомб, грохот, столбы взметнувшейся земли…
Второй заход самолетов — и снова разрывы фугасных и осколочных бомб.
И опять рев моторов. Теперь бомбардировщики летели бреющим полетом, поливая из пулеметов.
У немцев полная растерянность: их зенитные батареи молчали…
Гвардейцы поднялись. Со штыками наперевес, орудуя гранатами, они прорвали передний край и закрепились на новых позициях.
Дальше идти не было сил: это стоило бы слишком дорого…
Вечером на совещании в штабе был принят план: обойти немцев с тыла через хутор Макартет.
Ночь. Моросил дождь. Воздух стонал от грохота разрывов: это наши эскадрильи волнами штурмовали многогорье.
Сквозь пелену мелкого дождя отчетливо были видны яркие вспышки разрывов, столбы земли, камней, осколков бетона.
А самолеты все летели, и гул бомбежки не прекращался ни на минуту.
Девятнадцатого января предстоял решительный штурм.
И вот многогорье наше.
Когда гвардейцы с фронта ворвались во вторую линию укреплений, в окопах третьей линии уже гремело «ура»: это батальоны, обошедшие с тыла, добивали остатки немецкого гарнизона.
На горе все было разворочено: валялись обломки орудий, пулеметов, трупы…
В стороне, под деревьями, расщепленными бомбами, понуро стояли небольшие группы пленных штрафников-офицеров.
Ключ к равнине был теперь в наших руках!..
Еле волоча ноги, группа Мусьяченко пришла на Планческую в самом конце января. Они чуть живы от усталости. Последние четверо суток почти ничего не ели.
Мы помогли им переодеться, накормили и уложили спать. Петр Петрович пытался было доложить о последней операции, но я приказал ему сначала отдохнуть, а потом докладывать.
Спали гвардейцы ровно двадцать восемь часов. Целый месяц они шли десятки километров под осенним дождем, спали в воде, чуть подернутой тонким ледком, не видели горячей пищи, питались всухомятку, голодали и снова шли в дождь, изморозь, на холодном, пронизывающем ветру. Тридцать дней они каждую минуту рисковали жизнью.
Но они с честью выполнили приказ: взорвали пять больших мостов, пустили под откос более десяти эшелонов с живой силой, боезапасами и машинами, уничтожили много техники, на шоссе истребили сотни врагов.
Они доказали: горячая любовь к родной земле, лютая ненависть к врагу, упорство и воля творят чудеса.
Мы с Ветлугиным подсчитали: одновременно работают на операциях восемнадцать групп нашего отряда, считая, конечно, и наши филиалы.
Госпиталь Елены Ивановны в Красном работал полным ходом. Каждый день жена принимала десятки раненых; санитарные части спустившихся с гор батальонов застряли на перевалах.
Мне удавалось только мельком повидать Елену Ивановну.
— Раненая девушка поправляется, — рассказала жена. — Ее зовут Галя. Она командир разведки. Москвичка. Сирота. Когда она пришла в себя, ее первое слово было «мама». Мы с ней подружились. Она славная, ласковая девочка. И она продолжает называть меня матерью… Я ее выхожу, я поставлю ее на ноги.
Несмотря на страшную усталость, Елена Ивановна чувствовала себя прекрасно: работа не давала ей времени думать о сыновьях.
Немцы штурмовали потерянное ими многогорье Ламбина.
Они подтянули сюда пять дивизий и не считались с потерями.
Гвардейцы прочно удерживали позиции. Наши летчики жестоко бомбили штурмующие немецкие колонны.
Скоро гвардейцы должны были спуститься с предгорий в степь — к Краснодару.
Каждый день радио приносило замечательные вести: двадцать третьего января взят Армавир…
Тридцатого января начался штурм последней линии немецких укреплений.
За ней лежала степь, широкая, полноводная Кубань, Краснодар…
Штурм немецкой обороны не ослабевал. С обеих сторон в бой вступали новые части.
Темп нашего наступления замедлился: немцы подтянули тяжелую артиллерию к Северской, а главное, нам досаждал немецкий бронепоезд. Несколько раз в сутки он появлялся на участке Северская — Георгие-Афипская. Оттуда наши наступающие части видны как на ладони. И орудия бронепоезда били без промаха.
Я приказал Николаю Демьяновичу Причине взять трех минеров и взорвать бронепоезд.
В сумерки я пошел их провожать. Со мной вышел Павлик Худоерко.
Мы долго пробирались через минное поле, ползли в кустах, огибали немецкие заставы.
Ухали тяжелые немецкие батареи на Северской. Шел дождь. Зарницами вспыхивали на горизонте отсветы артиллерийских залпов.
Впереди лежало второе минное поле. Где-то недалеко били пулеметы.
Павлик решительно взял меня за руку.
— Батя, за вашу жизнь я отвечаю головой. Дальше идти нельзя.
Мы вернулись на рассвете.
Под утро Павлик разбудил меня:
— Батя, скорей!..
Мы выскочили на улицу. Там, где лежала дорога Северская — Георгие-Афипская, высоко взметнувшись в небо, стоял огненный столб. Донесся глухой грохот взрыва.
Было ясно: это работа Причины!
Он вернулся на следующий день.
— Бронепоезд взорван, — доложил Николай Демьянович. — Начисто. У нас потерь нет…
Все шло, как обычно. К утру минеры подобрались к железной дороге. Заползли в густой терн, выбрали местечко посуше и залегли спать.
Причина наблюдал за дорогой.
Через каждые тридцать метров стояли посты. Часто проходили обходчики.
На рассвете показался бронепоезд: впереди две платформы, груженные шпалами и рельсами, за ними бронированный пульман, потом, весь в броне, паровоз, наконец еще пульман и еще две платформы.
Отойдя от Северской километров шесть, поезд начал обстрел. Потом отправился в Афипскую: надо думать, брал воду или топливо. А может быть, просто освобождал путь: следом за ним быстро проскочили два состава.
Бронепоезд вернулся, пострелял и снова ушел.
Так повторилось несколько раз.
Ночью наши подобрались к полотну. Им повезло: два соседних поста сошлись и остановились поболтать.
Минеры выскочили на дорогу и заложили три мины замедленного действия из двухсот килограммов тола, принесенного в рюкзаках. Для верности добавили противотанковые гранаты.
С полотна сползли благополучно. Но дальше случилась заминка: перед ними вырос патруль из двух немцев. Свернули вправо — и опять парный патруль. А сзади — полотно, и на полотне — обходчики и часовые.
Короче, попали в западню. Надо было вырываться.
Выбрали двух фашистов слева и осторожно подползли к ним. Вскочили одновременно. Причина ударил одного, Козмин — другого.
Немцы упали, не пикнув. Для верности партизаны оттащили их в кусты, столкнули в яму и замаскировали ее.
Шли напрямик: до рассвета оставались считанные десятки минут.
Снова забрались в терн и стали ждать.
На этот раз бронепоезд появился раньше, чем вчера. В бинокль он был отчетливо виден.
Как обычно, показалось, что он прошел заминированное место.
Неожиданно, — это ведь всегда неожиданно, хотя этого ждешь каждую секунду, — на воздух поднялся столб дыма и обломков. Потом донесся грохот взрыва.
Словом, мины сработали безотказно. Бронепоезда больше не существовало.
Крупные танковые и мотомехчасти немцев, откатившись от Туапсе, закрепились у Горячего Ключа.
Группа Бибикова должна была взорвать Горяче-Ключевской мост на Кубани и отрезать этим группировку немцев от Краснодара.
Примерно в это же время нам стало известно, что Лагунов и Гладких расстреляны. Они умерли, не сказав ни слова, никого не выдав…
Последняя линия укрепления немцев перед равниной прорвана нашими частями.
Елена Ивановна свертывает свой госпиталь в Красном: с гор спустились, наконец, первые санитарные части. За последние дни через ее руки прошло больше трехсот тяжелораненых.
Галя уже побывала в бою. Сегодня утром на несколько минут она забежала к Елене Ивановне. Славная, смелая девушка!..
Взятие Краснодара ожидалось со дня на день.
Мы получили приказ нашего командования всем отрядом, двумя группами, двигаться через линию фронта в Краснодар. Вторую группу вел Конотопченко, с первой шли мы с Еленой Ивановной.
На рассвете двенадцатого февраля мы подошли к маленькому хутору. На задах, у сарая, стоял престарелый казак.
Несколько мгновений мы настороженно оглядывали друг друга. Неожиданно старик откинул палку, на которую опирался, и решительно шагнул навстречу.
— Дед Гаврило! — вскрикнул я.
Он крепко обнял Елену Ивановну и трижды истово поцеловал.
— Наш Краснодар! Наш, советский!.. Ликуй душою, дочка, — отомстили советские люди катюгам за моего, за твоих сынов.
Вытянув шею, заглядывая снизу в мое лицо и воробышком подпрыгивая, он кричал:
— Я что говорил, начальник! Не быть Кубани под немцем! Не сломить проклятым казацкой воли! Была Кубань вольной — вольной и останется. Во веки веков. Понял, начальник Батя? Разве ж я мог усидеть в лесу, когда сердце чует — великая радость на моей Кубани!
Краснодар наш!..
Как пришла эта весть в хатенку деда Гаврила? Как, какими путями неслась она из хутора в хутор, от станицы к станице, когда вокруг немецкие гарнизоны, когда у перекрестков дорог притаились немецкие засады и на станичных площадях стоят виселицы с телами казненных?
Но разве удержишь эту весть?
О ней кричат белые хаты, о ней кричат тополя, кричит небо, кричит тучная, благословенная кубанская земля. Столица Кубани — наша!
Мы шли в Краснодар.
Грязь была невылазная. По разбитому шоссе бежали немцы, бросая танки, автомобили, артиллерию.
Так хотелось скорее попасть в город, что, вопреки обычаю, шли днем. В станицах — праздник. Еще вокруг немцы, а казаки уже вылавливали предателей, нападали на небольшие группы фашистов, сами, по собственной инициативе, разбирали мосты на путях отхода.
Нас встречали как родных. Провожая, казачки совали в карманы вареные яйца, сало, хлеб.
Боевую разведку вел Павлик Худоерко: его высокая фигура с автоматом у пояса и мешком за спиной все время маячила впереди.
Если бы ему дать волю, он бы рысью помчался домой.
Но мы шли медленно. Елена Ивановна еле передвигала ноги.
До сих пор она держалась на нервах. А сейчас, когда родной дом был близок, она сдала.
Она рвалась домой — и боялась дома…
Наши понимали это большое материнское горе и трогательно берегли Елену Ивановну.
Трудно было сдержать радость, брызжущую через край, когда каждый подбитый немецкий танк на обочине дороги, каждый выстрел на окраине хутора, отдаленный грохот боя — все вокруг говорило об одном и том же: Краснодар — наш!
Трудно было не думать о Краснодаре, не вспоминать его улиц, родного дома, близких, любимых, друзей…
Павлик, как горный козел, неожиданно громадным прыжком прыгнул через крошечную лужицу. Не рассчитав прыжка, упал в грязь и весело рассмеялся. Павлик смотрел на серые лохматые тучи и широко, по-детски улыбался. Потом, быстро взглянув на Елену Ивановну, погасил улыбку, сурово сморщил брови. Но проходила минута — и снова радостно блестели глаза и сияющая улыбка заливала его еще ребячье лицо. И даже наш Виктор Иванович, всегда такой выдержанный, завидев красные звезды на крыльях самолета, идущего на бомбежку, вдруг сорвал фуражку и начал махать ею над головой, забыв, что мы еще не дома, что за каждым кустом, в каждом овражке сторожит смерть…
Идти по шоссе было нельзя — сплошной пестрой лентой двигались по нему отступавшие немецкие колонны. Мы колесили по проселкам, утопая в грязи.
Где-то близко били тяжелые гаубицы и гудели в небе наши самолеты.
Мы перешли линию фронта пятнадцатого февраля у Ново-Дмитриевской.
Шел жестокий бой: гвардейцы выбивали немцев из укрепленного рубежа за Георгие-Афипской.
Проскочить было невероятно трудно, но Павлик все-таки нашел стык в расположении немецких частей и без боя вывел нас к нашим передовым частям.
Нас чуть не перестреляли свои же бойцы. Спас красный флаг, заранее заготовленный Мурой Янукевич.
Молодой худощавый сержант сурово оглядел нас с ног до головы и внимательно прочел мой документ. Потом ловко закинул автомат за спину, крепко обнял меня и, как старый, седобородый казак на хуторе, трижды поцеловал.
— Идите, товарищи, — путь свободен!
И вот мы в шести километрах от Краснодара: его темный силуэт уже был виден на горизонте.
Но мы решили отдохнуть.
Первый раз за последние полгода мы сидели у костра, не выставив дозоров.
Первое, что мы увидели, подходя к городу, был мост через Кубань: его строили саперы и сотни краснодарцев. Он почти готов — тот самый мост, который шесть месяцев восстанавливали немцы и так и не смогли восстановить.
Мы шли по улицам. Какими родными казались эти дома, площади, скверы!
В городе масса брошенных немцами танков, танкеток, автомобилей, тягачей, мотоциклов. Они стояли на площадях, в переулках, во дворах. Около них возились наши трофейные команды.
Мы с гордостью шли мимо этой, еще недавно грозной немецкой техники. В том, что она обезврежена и что наши бойцы деловито закрашивают знаки свастики на стальных бортах, в том, что красный флаг поднят над Краснодаром, есть доля и нашего участия.
За это погибли мои сыновья, за это погиб Степан Еременко и молчали под пытками Лагунов и Гладких…
Мы шли по улицам. Навстречу выбегали незнакомые люди, жали руки, обнимали, поздравляли с возвращением.
— Мама, а немцы говорили: партизаны страшные! — это сказала восьмилетняя черноволосая девочка, глядя на нас восторженными глазами.
Она догнала меня через несколько минут, молча сунула мне в руку маленькую потрепанную куклу и убежала. Надо думать — это была ее величайшая драгоценность.
Восемнадцатого февраля в Краснодар пришла с операций вторая группа нашего отряда во главе с Конотопченко, моим замполитом.
Сейчас все были в сборе.
Двадцатого февраля — памятный день. В этот день все лесные, горные, степные, городские, речные и болотные партизаны нашего отряда и наших филиалов собрались в Сталинском райкоме партии.
Я смотрел на них и невольно вспомнил, как полгода назад, в погожий августовский день, из Краснодара уходили в горы директора, инженеры, экономисты, научные работники — кубанские казаки, потомки славных запорожцев.
Они знали: их ждала новая, неизведанная жизнь. Предстояли горячие схватки, тяжелые испытания, опасные операции.
Они могли бы не ходить в горы. Но они пошли: родная Кубань была под пятой врага. И они с честью выполнили свой долг.
Вечером мы с Геронтием Николаевичем Ветлугиным подвели основные итоги работы отряда за полгода.
Мы включили в свой подсчет не только то, что было официально зафиксировано командованием, но и то, что было нам известно из донесений командиров наших групп и отдельных партизан. Сводка получилась внушительной: взорвано и разбито 16 паровозов, 392 вагона воинских эшелонов и вспомогательных поездов, более 40 танков, танкеток и бронемашин, 36 тяжелых орудий, свыше 100 мелких пушек и минометов, 113 автомашин и свыше 100 мотоциклов с прицепами, взорвано 34 моста, убито и тяжело ранено свыше 8 тысяч фашистов. Короче: не считая техники, выведена из строя немецкая дивизия.
Потери нашего отряда, не считая филиалов: трое убитых, двое казнены немцами, двое тяжело ранены.
Двадцать первого февраля в краснодарской газете «Большевик» был опубликован приказ начальника Центрального штаба партизанского движения Верховного Главнокомандования:
«Партизанский отряд, состоящий из партийно-советского актива г. Краснодара, в ночь с 10 на 11 октября 1942 года вышел на железнодорожные участки Северская — Афипская, Краснодар — Новороссийск, с целью взрыва железных дорог, эшелонов противника, чтобы задержать продвижение неприятельских войск и этим нанести поражение врагу в живой силе и технике.
Непосредственное выполнение по минированию и взрыву было поручено двум братьям Игнатовым — сыновьям командира партизанского отряда. В момент, когда минирование полностью еще не было закончено, с большой скоростью приближался военный эшелон с немецкими солдатами и офицерами. Братья Игнатовы не ушли с полотна железной дороги, произвели взрыв мины у самого паровоза и героически при этом погибли.
Этим взрывом они произвели крушение, был разбит паровоз и 25 вагонов. На месте крушения погибло более 500 гитлеровских солдат и офицеров. Верные и бесстрашные сыны советской Родины, братья Игнатовы проявили высшую военную доблесть и самопожертвование во имя освобождения Родины от фашистских захватчиков.
Честь, слава и вечная память героям братьям Игнатовым! Слава родителям, воспитавшим героев, — командиру партизанского отряда Петру Игнатову и матери Игнатовой, находящейся в том же партизанском отряде!
ПРИКАЗЫВАЮ:
1. Присвоить партизанскому отряду, находящемуся под командованием Петра Карповича Игнатова, наименование: «Отряд имени братьев Игнатовых».
2. Представить братьев Игнатовых к высшей правительственной награде — званию Героя Советского Союза.
3. Командира партизанского отряда Петра Карповича Игнатова — отца героев — и партизанку того же отряда Игнатову — мать братьев Игнатовых — представить к правительственной награде.
Начальник Центрального штаба партизанского движения
А девятого марта моим погибшим сыновьям Родина оказала великую честь: им посмертно присвоено звание Героя Советского Союза.