Посвящено памяти Елены Андреевны Телешовой, верного друга всей долгой жизни моей
Когда я был еще подростком, мне посчастливилось быть свидетелем небывалого до того времени события и торжества. В центре Москвы, во главе Тверского бульвара, перед широкой Страстной, ныне Пушкинской, площадью, в 1880 году 6 июня открывался памятник Пушкину — первый памятник писателю.
Обычно памятники воздвигались на улицах Москвы только царям. И это отметил присутствовавший на торжестве Островский. Возглашая тост за русскую литературу, он метко сказал:
— Сегодня на нашей улице — праздник!
Хорошо помню красивую голову маститого писателя Тургенева с пышными седыми волосами, стоявшего у подножия монумента, с которого торжественно только что сдернули серое покрывало. Помню восторг всей громадной толпы народа, в гуще которого находился и я, тринадцатилетний юнец, восторженный поклонник поэта. Помню бывших тут же на празднике писателей — Майкова, Полонского, Писемского, Островского. Помню и сухощавую, сутулившуюся фигуру Достоевского и необычайное впечатление от произнесенной им речи, о которой на другой день говорила вся Москва.
Речь эта была сказана не здесь, на площади, у памятника, а в Колонном зале нынешнего Дома союзов. Возглашая тост за русскую литературу, он говорил:
— Пушкин раскрыл нам русское сердце и показал нам, что оно неудержимо стремится к всемирности и всечеловечности… Ой первый дал нам прозреть наше значение в семье европейских народов…
Вечером в торжественном концерте, состоявшемся при участии огромного оркестра и знаменитых артистов, Достоевский, выйдя на эстраду, сутулясь и ставши как-то немножко боком к публике, прочитал пушкинского «Пророка» резко и страстно:
— Восстань, пророк!..
И закончил с необычайно высоким нервным подъемом:
— Глаголом жги сердца людей!..
Полагаю, что никто и никогда не читал этих вдохновенных строк так, как произнес их не актер, не профессиональный чтец, а писатель, проникнутый искренним и восторженным отношением к памяти величайшего русского поэта.
Создатель памятника, одного из лучших по простоте, красоте и выразительности, Александр Михайлович Опекушин был выходцем из простого народа, из крепостной крестьянской семьи, сперва — самоучка, затем признанный художник и, наконец, академик.
Вспоминаются мне также и увлекательные разговоры и рассказы о многолюдном банкете в связи с торжествами, где я тогда в качестве постороннего юнца присутствовать, конечно, не мог, где Катков, когда-то близкий Белинскому, но потом резко изменивший свои политические взгляды, протянул было к Тургеневу свой бокал, чтобы чокнуться. Но тот отвернулся.
Тургенев на этом торжестве говорил:
— Будем надеяться, что всякий наш потомок, с любовью остановившийся перед изваянием Пушкина и понимающий значение этой любви, тем самым докажет, что он, подобно Пушкину, стал более русским и более образованным, более свободным человеком.
На гранитном пьедестале памятника помещены были в крупном барельефе слова Пушкина, искаженные цензурой. Насколько помнится, было написано так:
И долго буду тем народу я любезен,
Что чувства добрые я лирой пробуждал,
Что прелестью стихов я был полезен…
И только теперь, в советское время, эту надпись заменили подлинными словами поэта:
И долго буду тем любезен я народу,
Что чувства добрые я лирой пробуждал,
Что в мой жестокий век восславил я свободу
И милость к падшим призывал.
Разница в надписи весьма существенная.
Не знаю, остался ли кто-нибудь в живых из свидетелей этого великого торжества и праздника литературы, этого первого чествования памяти русского писателя, который «в свой жестокий век восславил свободу» и верил, что «Россия вспрянет ото сна и на обломках самовластья» напишет имена тех, кто боролся и погиб за будущее счастье народа.
Эти дни открытия памятника Пушкину остаются для меня одними из самых радостных и светлых, хотя все это и было семьдесят пять лет тому назад.