Человек обедал в “кормушке” изо дня в день. Всегда в одно и то же время. А потом вдруг переставал ходить. Это означало, что человек умер. Я спрашивал Валю:
— А где Иван Иванович? Что-то его не видно.
— Так его уж с месяц как похоронили.
И вдова академика начинала хлопотать об увековечении памяти: памятная доска на здании института, место на хорошем (сейчас говорят — “престижном”) кладбище, памятник. Здесь часто разгорались шекспировские страсти. Их я никогда не понимал. Помните у Пушкина:
Есть надпись. Едкими годами
Еще не сгладилась она…
Еще не сгладилась… Значит, когда-нибудь сгладится.
В этом мире человек обедал в спецстоловой, а переходя в мир иной, лежал на спецкладбище. Был такой анекдот. Один ответственный работник звонит товарищу в ЦК:
— Не можешь устроить мне место на Новодевичьем кладбище?
— Что ты! Ведь оно только для великих. Ну, попробую кое с кем поговорить…
Через некоторое время звонок из ЦК:
— С тебя причитается. Все устроил. Но ложиться нужно сегодня.
Мраморный бюст Алексея Васильевича Шубникова изготовили еще при его жизни. Янина Ивановна поставила его в углу гостиной. И называла не иначе как “надгробие”. Когда я проходил через гостиную к шефу в кабинет, то старался в этот угол не смотреть. Мне было страшно. Как сам Алексей Васильевич уживался со своим “надгробием”, — не знаю. Когда в квартире собирались гости, стол накрывали в гостиной. Меня несколько раз приглашали, и я старался сесть к “надгробию” спиной. На ум приходила грозная строчка из Державина: “Где стол был яств…”. Теперь бюст стоит в вестибюле института. И это вовсе не надгробие, а памятник. К нему приносят цветы. Летом — ромашки, зимой — гвоздики. У бюста фотографируются на память. И хоть бюст сделан из твердого белого мрамора, он не долговечнее шубниковских групп антисимметрии.
Я люблю бывать на кладбищах. Бродишь по аллеям мимо надгробий, и в голову приходят простые и печальные мысли. Один раз в Донском монастыре среди довоенных памятников я увидел старую стелу. “Едкие годы” почти сгладили надпись, но она еще читалась: “Писатель Константин Петрович Мухобойников” и даты жизни. Писатель умер перед последней войной. Я подумал: “Вот ведь был же такой писатель. Писал и издавал книги. А я этих книг не читал. И имени этого писателя не помню”. Спросил друзей, — они тоже не вспомнили. Когда-то эту стелу поставила жена или дочь. А может быть, друзья, товарищи по перу. Словом “писатель” они хотели увековечить его имя. И вот прошло чуть более полувека, и имя забылось. И книги его умерли, может быть, даже раньше, чем он сам. В отличие от спецстоловых, увековечение не зависит от положения и связей. Память о человеке после его смерти — это Божий промысел.
В другой раз, гуляя по Новодевичьему кладбищу (куда так стремился попасть ответственный товарищ), я нашел мраморное надгробие с надписью: “Кандидат технических наук Рабинович”. Могила была тоже довоенная, но надпись еще не стерлась. Для увековечения Рабиновича потомкам напомнили, что он — кандидат технических наук. Невдалеке от могилы кандидата наук — надгробия военачальников. Одно из них поразило меня. Это был мраморный бюст маршала связи Пересыпкина. Маршал был изваян в полной маршальской форме, со всеми орденами. У уха он держал телефонную трубку. “Откуда он звонит? И с кем разговаривает?” — с ужасом подумал я.
А почти напротив, через аллею, лежит на земле простой серый камень. Вроде валуна, оставшегося от ледникового периода. На нем выбито одно слово: “Ландау”. Инициалов нет. И званий нет. А ведь какие звания! И академик, и нобелевский лауреат. Но зачем они?
Маэль Исаевна Фейнберг, жена известного пушкиниста и невестка еще более известного физика, однажды рассказала мне историю одного филолога. Это был всемирно известный ученый. Его прославленное имя мелькало в учебниках и монографиях. В годы борьбы с космополитизмом он сменил свою еврейскую фамилию на русскую. И тогда Маэль сказала ему: “Раньше у вас было имя. А теперь — одна фамилия”.
Жаль, что я забыл спросить, как и под какой фамилией его увековечили.
Нынче завсегдатаи “кормушки” из соседних академических институтов иногда встречаются на знакомом углу, у бывшего подъезда жилого дома. Там, где теперь мраморный вход в дорогой ресторан. Встречаются, раскланиваются и вздыхают: “Как все изменилось, не узнаешь… Да, была когда-то жизнь”. Поговорят о трудностях жизни, о брошенной на произвол науке, о гибнущих научных школах. И расходятся. В ресторан, конечно, не заходят.