Мелкие охотничьи рассказы

НЕСКОЛЬКО СЛОВ О СУЕВЕРИЯХ И ПРИМЕТАХ ОХОТНИКОВ

Известное дело, что охотники-простолюдины – все без исключения суеверны, суеверны гораздо более, чем весь остальной народ, и, мне кажется, нетрудно найти тому объяснение и причину: постоянное, по большей части уединенное, присутствие при всех явлениях, совершающихся в природе, таинственных, часто необъяснимых и для людей образованных и даже ученых, непременно должно располагать душу охотника к вере в чудесное и сверхъестественное. Человек не любит оставаться в неизвестности: видя или слыша что-нибудь необъяснимое для него очевидностью, он создает себе фантастические объяснения и передает другим с некоторою уверенностью; те, принимая их с теплою верою, добавляют собственными наблюдениями и заключениями – и вот создается множество фантазий, иногда очень остроумных, грациозных и поэтических, иногда нелепых и уродливых, но всегда оригинальных. Я уверен, что охотники первые начали созидание фантастического мира, существующего у всех народов. Первый слух о лешем пустил в народ, вероятно, лесной охотник; водяных девок, или чертовок,[99] заметил рыбак; волков-оборотней открыл зверолов. Я уже говорил в моих «Записках ружейного охотника», что в больших лесах, пересекаемых глубокими оврагами, в тишине вечерних сумерек и утреннего рассвета, в безмолвии глубокой ночи крик зверя и птицы и даже голос человека изменяются и звучат другими, какими-то странными, неслыханными звуками; что ночью слышен не только тихий ход лисы или прыжки зайца, но даже шелест самых маленьких зверьков. Весьма естественно, что какой-нибудь охотник, застигнутый ночью в лесу, охваченный чувством непреодолимого страха, который невольно внушает темнота и тишина ночи, услыхав дикие звуки, искаженно повторяемые эхом лесных оврагов, принял их за голос сверхъестественного существа, а шелест приближающихся прыжков зайца – за приближение этого существа. Крик филина и маленьких сов особенной породы, которых он слыхал, может быть, и прежде, но который не походил на слышимые им теперь звуки в лесу, не мог ли показаться ему и хохотом, и стоном, и воем, и чем угодно? Если же он, дрожа и потея от страха, но подавляемый усталостью, как-нибудь засыпал или хотя задремывал, то, без сомнения, грезил во сне тем же, чем был полон и волнуем наяву; дремота даже могла придать более определенности образу неизвестного существа. С первыми лучами солнца, отыскав дорогу и возвращаясь домой, он чувствовал себя как будто изломанным, исщипанным и, увидя свое тело, покрытое пятнами, он легко мог приписать их щипанью или щекотанью того же сверхъестественного существа. Бедняка искусали крупные лесные муравьи или другие насекомые, но такое простое объяснение не приходит ему в голову. А как событие происходило в лесу, то и дает он имя лешего его таинственному обитателю. Дома рассказывает он свою чудную повесть, показывает красные и синие пятна на своем теле; воображение рассказчика и слушателей воспламеняется, дополняет картину – и леший, или лесовик, получает свое фантастическое существование! Постепенно укрепляясь в народном ведении и веровании, принимает он определенный образ и черты, иногда очень подробные и разнообразные.

Вода, преимущественно большая, в поздние сумерки и ранний рассвет, особенно в ночное время, производит на человека такое же действие невольного страха, как и дремучий лес. Внезапное движение и плеск воды, тогда как производящей его рыбы или зверя, за темнотою, хорошенько разглядеть нельзя, могло напугать какого-нибудь рыбака, сидящего с удочкой на берегу или с сетью на лодке. Шум и движение в камыше или осоке, производимые уткой с утятами, даже прыгающими лягушками, могли показаться устрашенному воображению чем-то похожим на движение существа несравненно большего объема.

Выпрыгнувшая из воды на берег или спрыгнувшая с берега в воду поречина, мелькнувшая неясным, темным призраком, могла отразиться в его воображении чем-то похожим на образ человеческий. У страха глаза велики, говорит пословица, и почему же круглому, тупому рылу сома, высунувшемуся на поверхность воды и быстро опять погрузившемуся, не показаться за человеческую голову, которая всплывала на одно мгновенье? Почему остроконечный нос и голова щуки или жериха не могли показаться локтем руки или каким-нибудь человеческим членом? Точно так же, как рассказывал лесной охотник о своих ночных страхах и видениях в лесу, рассказывает и рыбак в своей семье о том, что видел на воде; он встречает такую же веру в свой рассказы, и такое же воспламененное воображение создает таинственных обитателей вод, называет их русалками, водяными девками, или чертовками, дополняет и украшает их образы и отводит им законное место в мире народной фантазии; но как жители вод, то есть рыбы – немы, то и водяные красавицы не имеют голоса.[100] Нельзя ли таким образом объяснить происхождение и других народных суеверий? Впрочем, исследование этого интересного предмета до меня не касается. Я упомянул о нем только для того, чтобы объяснить, отчего охотники суевернее других людей.

Вероятно, на основании таких суеверных понятий развилось множество примет и вера в колдовство, которыми заражены более или менее все охотники-простолюдины. В Оренбургской губернии, которая известна мне более других, я заметил странное явление: колдунов там довольно, особенно между мордвами и чувашами, но суеверных примет очень мало; разумеется, это отразилось и на охотниках.[101] Вера их в колдовство относительно охоты состоит в том, что колдуну приписывается уменье заговаривать ружья и всякие звероловные и рыболовные снасти.

Заговоренное ружье или будет осекаться, как бы ни были хороши кремень и огниво, или будет бить так слабо, что птица станет улетать, а зверь – уходить, несмотря на полученные раны, или ружье станет бить просто мимо от разлетающейся во все стороны дроби. В заговоренные снасти зверь те пойдет, а если пойдет и попадет, то они его не удержат. Само собою разумеется, что колдун может произвести и противное тому действие, то есть пули и дробь станут непременно попадать в цель и наносить смертельные раны; рыба, зверь и птица повлекутся неведомою силою в сети и снасти и, попавшись, никак не освободятся. Ружейные охотники и звероловы, ходящие за красным зверем, всегда обращаются к колдуну, если он есть где-нибудь в соседстве и пользуется славой; они дают ему заговаривать, или наговаривать, на пули, картечь и жеребья, а также и на свои снасти, преимущественно на капканы.

Колдуны средней руки, признавая себя не довольно знающими, чтобы производить вышесказанные действия, берутся заговаривать ружья и снасти только для предохранения их от заговора другого колдуна, более их искусного, и охотники считают это необходимым.

Уверенность в недобром глазе, какой бывает у некоторых людей, преимущественно старух и стариков, в способности их «сглазить», или «озепать», очень укоренена в охотниках. Они верят этой силе безусловно и не только сами боятся встречи с такими людьми, особенно при выходе на охоту, но берегут от них собак и ястребов, даже прячут ружья и всякие звероловные и рыболовные снасти.

Независимо от веры в колдовство охотники имеют много примет, которые бывают общими, а иногда исключительными, принадлежащими лично одному какому-нибудь охотнику. Общими дурными приметами считаются:

1) Встреча с людьми недоброжелательными, по большей части имеющими будто бы дурной глаз, с людьми насмешливыми (озорниками), вообще с женщинами и в особенности с старухами. Выходя на какую бы то ни было охоту, охотник внимательно смотрит вперед и, завидя недобрую встречу, сворачивает с дороги и сделает обход стороною или переждет, спрятавшись где-нибудь на дворе, так, чтобы идущая старая баба, или недобрый, или ненадежный человек его не увидел. Если какая бы то ни была женщина, не примеченная охотником, неожиданно перейдет ему поперек дорогу, охотник теряет надежду на успешную охоту, нередко возвращается домой и через несколько времени отправляется уже совсем в другую сторону, по другой дороге. Женщины знают эту охотничью примету, и потому благонамеренные из них, завидя идущего охотника, ни за что не перейдут ему дорогу, а дождутся, пока он пройдет или проедет.

Замечательно, что эта примета до девиц не касается.

2) Встреча с пустыми телегами или дровнями не предвещает также успешной охоты, тогда как, напротив, полный воз хлеба, сена, соломы или чего бы то ни было считается добрым предзнаменованием.

3) Крик ворона, филина и совы, если охотник услышит его, идя на охоту, не предвещает успеха.

4) Если кто-нибудь скажет охотнику, идущему стрелять: «Принеси крылышко», зверолову – «Принеси шерстки или хвостик», а рыбаку – «Принеси рыбьей чешуйки», то охотник считает, что охота его в этот день не будет удачна. Вышеприведенными мною словами часто дразнят охотников нарочно, так, ради шутки, за что они очень сердятся и за что нередко больно достается шутникам.

Для противодействия дурным встречам и предзнаменованиям считается довольно верным средством: охотнику искупаться, собаку выкупать, а ястреба вспрыснуть водою.

5) Есть еще примета у некоторых рыбаков с удочкою, что в ведро, куда предполагается сажать свою добычу, не должно наливать воды до тех пор, покуда не выудится первая рыба. Впрочем, эта примета далеко не общая.

6) Дробины или картечи, вынутые из тела убитой птицы или зверя, имеют в глазах охотников большую важность; они кладут такие дробины или картечи, по одной, в новые заряды и считают, что такой заряд не может пролететь мимо.

7) Почти все охотники имеют примету, что если первый выстрел будет промах, если первая рыба сорвется с удочки или ястреб не поймает первой птицы, то вся охота будет неуспешна. Это обстоятельство случается нередко с охотниками запальчивыми, особенно ружейными, не имеющими даже никаких примет, и случается по причине самой естественной: охотник разгорячится, а горячность поведет за собой нетерпение, торопливость, неверность руки и глаза, несоблюдение меры и – неудачу. Все это обыкновенно приписывается первому промаху. Но вот странность: я знал одного славного ружейного охотника, уже немолодого, у которого была примета, что если первый выстрел будет пудель, то охота будет задачна и добычлива. Я много раз бывал с ним на охоте и должен сказать, что опыт, к моему удивлению, всегда подтверждал его странную примету. Этот охотник добродушно уверял меня, что несколько раз пробовал нарочно промахнуться первым выстрелом, но что в таком случае примета оказывалась недействительною. Эта примета уже личная и служит только новым доказательством, как сильно влияние мысли на телесные наши действия.

Приметы личные, или частные, неисчислимы и не заслуживают особенного внимания, и потому я о них распространяться не стану; расскажу только один забавный пример. Я знал старика-охотника, весьма искусного стрелка, известного мастера отыскивать птицу тогда, когда другие ее не находят: он ни за что в свете не заряжал ружья, не увидев наперед птицы или зверя, отчего первая добыча весьма часто улетала или уходила без выстрела. Этот охотник был уверен, что если зарядит ружье дома или идучи на охоту, то удачи не будет; он ссылался на множество случившихся с ним опытов, но мне не удалось поверить его слов на деле.

Ни на что так часто не жалуются ружейные охотники, как на легкоранность своих ружей, которая будто по временам, без всякой причины, появлялась в их ружьях, бивших прежде крепко и сердито. По большей части это приписывается вредному действию знахарей, которые портят ружья заговорами и естественными средствами. Заговор может быть пущен даже по ветру, следовательно от него нет защиты и лекарства надобно искать у другого колдуна; но если ружье испорчено тем, что внутренность его была вымазана каким-нибудь секретным составом (в существовании таких секретов никто не сомневается), от которого ружье стало бить слабо, то к исправлению этой беды считается верным средством змеиная кровь, которою вымазывают внутренность ружейного Ствола и дают крови засохнуть. Некоторые охотники кладут змею в ствол заряженного ружья, притискивают шомполом и выстреливают, после чего оставляют ружье на несколько часов на солнце или на горячей печке, чтобы кровь обсохла и хорошенько въелась в железо. Вообще змеиная кровь считается благонадежным средством, чтобы ружье било крепко. Впрочем, это отнести скорее к суеверию, чем к приметам.

В заключение я должен признаться, что внезапная легкоранность ружей не один раз смущала меня в продолжение многолетней моей охоты; это же необъяснимое обстоятельство случалось и с другими знакомыми мне охотниками.

Я упомянул в моих «Записках ружейного охотника» о том, что ружья начинают очень плохо бить тетеревов, когда наступают, в конце осени или в начале зимы, сильные морозы; но там причины очевидны, хотя сначала могут быть не поняты. Здесь совсем другое дело: иногда вдруг посреди лета ружье перестает бить или бьет так слабо, что каждая птица улетает. Я приходил от того в недоуменье, в большую досаду; искал причин и не находил; но я никогда не приписывал этого колдовству, следовательно не прибегал и к помощи колдунов, даже не пробовал змеиной крови. Поневоле я вешал испортившееся ружье на стену и брал другое. Через несколько времени привычка к любимому ружью заставляла меня попробовать, не возвратился ли к нему прежний бой? И действительно, прежний бой возвращался. Сначала я счел это просто чудом, но потом привык и постоянно лечил появлявшуюся легкоранность в моих ружьях – вешаньем их на стену для отдохновения. Что это такое было? От каких неведомых причин происходило это явление – не знаю, но в действительности его ручаюсь.

СЧАСТЛИВЫЙ СЛУЧАЙ

Часто случается в охоте, что именно того не находишь, чего ищешь, и наоборот: получаешь драгоценную добычу там, где об ней и не помышляешь.

Много раз езжал я с другими охотниками на охоту за волками с живым поросенком, много раз караулил волков на привадах, много раз подстерегал тех же волков из-под гончих, стоя на самом лучшем лазу из острова, в котором находилась целая волчья выводка, – и ни одного волка в глаза не видал. Но вот что случилось со мной в молодости. Это было в 1811 году, 21 сентября.

Поехал я рано утром стрелять тетеревов и вальдшнепов. День был пасмурный, и по временам моросил мелкий дождь. Я убил трех вальдшнепов и пять тетеревов, которые еще не состаились, мало садились и недолго сидели на деревьях, да к тому же и ветер сгонял их. Проездив часов до одиннадцати и возвращаясь домой, я хотел выстрелить во что-нибудь, чтоб разрядить ружье, заряженное середней утиной дробью, то есть 4-м нумером. Несколько раз подъезжал я к беркуту (степной орел), необыкновенно смирному, который перелетал с сурчины на сурчину; два раза подъезжал я в меру, но ружье осекалось (оно было с кремнем); наконец, у самой деревенской околицы вздумал я завернуть на одно маленькое родниковое озерцо, в котором мочили конопли и на котором всегда держались утки. Только что я своротил с дороги и стал спускаться к уреме, как вдруг кучер мой, как-то оглянувшись назад, закричал: «Волки, волки!» – и осадил лошадей. Я обернулся: два волка неслись прямо на нас за двумя молодыми собаками, которые были со мною на охоте. Я сидел верхом на дрожках, но проворно перекинулся назад, лицом к запяткам, снял ружье, висевшее у меня за спиной, и развязал платок, которым был обернут замок, потому что шел мелкий дождичек. В самую эту минуту передний волк, гнавшийся по пятам за собакой, наскакав на самые дрожки, отпрыгнул и шагах в двадцати остановился, почти боком ко мне. Я мгновенно прицелился и выстрелил: волк взвизгнул, подпрыгнул от земли на аршин и побежал прочь, другой пустился за ним; собаки спрятались под дрожки; лошади почуяли волков и подхватили было нас, но кучер скоро их удержал. Волки исчезли в небольшом, но крутоберегом вражке, называющемся и теперь Антошкин враг. Остановив лошадей, я зарядил поскорее своего испанца (так называлось мое любимое ружье) картечью, заряд которой как-то нашелся у меня в патронташе, и поскакал вслед за волками. Шагах в пятидесяти, в глубине вражка, один волк лежал, по-видимому мертвый, а другой сидел подле него; увидев нас, он побежал прочь и, отбежав сажен сто, сел на высокую сурчину. Я, удостоверившись, что стреляный волк точно издох, лег подле него во вражке, а кучеру велел уехать из виду вон, в противоположную сторону; я надеялся, что другой волк подойдет к убитому, но напрасно: он выл, как собака, перебегал с места на место, но ко мне не приближался. Я вышел из моей засады, кликнул кучера и попробовал подъехать к волку; но он, не убегая прочь, держался в дальнем расстоянии. Делать было нечего, я остановился, положил ружье на одно из задних колес и выстрелил: мера была шагов на полтораста. Вероятно, картечь слегка задела волка, потому что он сделал прыжок и скрылся. Я воротился к убитому волку. Все это время я был в каком-то забытьи, тут только опомнился и пришел в такой восторг, какого описать не умею и к какому может быть способен только двадцатилетний горячий охотник. Убить волка, поехав стрелять вальдшнепов и тетеревов, возвращаясь домой, у самой околицы, без всяких трудов, утиной дробью, из ружья, которое перед тем осеклось два раза сряду… только охотники могут понять все эти обстоятельства и оценить мою тогдашнюю радость! И какой волк! Самый матерой, даже старый! Трудно было взвалить убитого зверя на дрожки, потому что лошади не стояли на месте, храпели и шарахались, слыша волчий дух; но, наконец, кое-как я перевалил волка поперек дрожек и привез в торжестве домой мою добычу. Полдеревни и вся дворня сбежались на такое зрелище, потому что мы с кучером кричали как сумасшедшие и звали всех смотреть застреленного волка.

Рассказав не менее ста раз, всем и каждому, счастливое событие со всеми его подробностями, я своими руками стащил волка к старому скорняку и заставил при себе снять с него шкуру. Я положил волку двадцать четыре дробины под левую лопатку. Волк был необыкновенно велик и сыт; в одной его ноге нашли два железных жеребья, давно заросшие в теле. Очевидно, что он был стрелян.

Желудок его оказался туго набит свежим свиным мясом вместе со щетиной. По справке открылось, что в это самое утро эти самые волки зарезали молодую свинью, отбившуюся от стада. И теперь не могу я понять, как сытые волки в такое раннее время осени, середи дня, у самой деревни могли с такою наглостью броситься за собаками и набежать так близко на людей. Все охотники утверждали, что это были озорники, которые озоруют с жиру. В летописях охоты, конечно, назвать этот случай одним из самых счастливейших.

СТРАННЫЕ СЛУЧАИ НА ОХОТЕ

Некоторые из случайностей ружейной охоты, рассказанные мною в моих охотничьих записках, как-то: улетевший селезень-широконоска, лежавший мертвым несколько часов в ящике охотничьих дрожек, тетерева, улетавшие с разбитыми задами и висящими из них кишками, и пр. и пр. – могли показаться, особенно не охотникам, неправдоподобными, потому что охотники имеют репутацию людей, любящих красное словцо. Но, не убоясь такой репутации, я расскажу, преимущественно для охотников, еще несколько случаев, которые покажутся также невероятными, хотя они буквально справедливы.

Выстрелил я однажды в кряковного селезня, сидевшего в кочках и траве, так что видна была одна голова, и убил его наповал. Со мною не было собаки, и я сам побежал, чтобы взять свою добычу; но, подходя к убитой птице, которую не вдруг нашел, увидел прыгающего бекаса с переломленным окровавленным крылом. Должно предположить, что он таился в траве около кряковного селезня и что какая-нибудь боковая дробинка попала ему в косточку крыла.

Точно так же выстрелив с поперека в летящего бекаса, шагах в сорока от меня, я дал промах; бекас крикнул, наддал и понесся еще быстрее; но в то же время я увидел, что шагах в двадцати далее летевшего бекаса, по направлению выстрела, подпрыгивает дупельшнеп с переломленным крылом; собака бросилась и принесла мне его живого. Этот случай гораздо удивительнее первого: дупельшнеп должен был подвернуться под дробинку в той самой точке, где дробинка, пролетев гораздо далее, коснулась земли.

Вот еще случай, весьма замечательный и в то же время служащий убедительным доказательством, что смертельно раненные птицы очень далеко улетают сгоряча и гибнут потом даром и что необходимо пристально наблюдать, если позволяет местность, каждую птицу, в которую выстрелил охотник. В последнее время моей охоты я строго наблюдал это правило и нередко получал иногда добычу, которая ускользнула бы у другого охотника.

Дикие гуси редко посещали наш пруд. Но в одно жаркое лето, в июле, мельник прибежал мне сказать, что пятеро гусей (без сомнения, холостых) опустились на пруд и плавают между камышами в почтительном расстоянии от берегов. Я сел в лодку, и тот же мельник, пробираясь между зелеными высокими камышами, подвез меня к гусям в меру. Я ударил в них крупной дробью: одного убил наповал, а четверо остальных улетели вверх по реке Бугуруслан. Я вышел из лодки и вместе с другим охотником стал стрелять мелкую дичь по болотистым верховьям пруда. Не менее как через час мой товарищ увидел, что гуси летят назад, но только втроем. Я сейчас подумал, что, верно, четвертый гусь был ранен и где-нибудь упал; вместе с охотником я отправился, вверх по реке, его отыскивать. Отошед версты две, мы узнали от пастухов, что четверо гусей опускались на паровое поле, находившееся в полуверсте от реки, на покатости ближней горы, долго сидели там и, наконец, улетели. Разумеется, мы пошли на паровое поле и скоро увидели, уже окруженного воронами и сороками, мертвого гуся. Без сомнения, когда гуси летели вверх по реке, раненый гусь стал ослабевать и пошел книзу, в сторону от реки, товарищи последовали за ним по инстинкту, и когда он опустился на землю или упал, то и они опустились, посидели около него и, видя, что он не встает, полетели опять, уже вниз по реке.

Подобные случаи повторялись со мною не один раз: я имел возможность иногда наблюдать своими глазами и во всех подробностях такие, для охотника любопытные, явления, то есть: как по-видимому неподстреленная птица вдруг начнет слабеть, отделяться от других и прятаться по инстинкту в крепкие места; не успев еще этого сделать, иногда на воздухе, иногда на земле, вдруг начнет биться и немедленно умирает, а иногда долго томится, лежа неподвижно в какой-нибудь ямочке. Вероятно, иная раненая птица выздоравливает.

Я уже говорил в своих «Записках об уженье рыбы» о необыкновенной жадности щук и рассказал несколько истинных происшествий, подтверждающих мое мнение. Вот еще два случая в том же роде. Первый из них так невероятен и похож на выдумку, что нельзя не улыбнуться, слушая его описание. Я даже не решился бы рассказать его печатно, если бы не имел свидетеля, И. С.

Тургенева, вовсе не охотника до рыбной ловли, который на ту пору был у меня в деревне. В исходе мая 1854 года были поставлены на ночь обыкновенные удочки с крепкими лесами и крючками, насаженными рыбкою или земляными червями: ибо днем окуни брали мало, а по ночам попадались довольно крупные.

На одну из таких удочек с червяком взял небольшой окунь и проглотил крючок в кутырь; на окунь взяла и заглотала также небольшая щучка, или щуренок, а его схватила поперек большая щука, с лишком в пять фунтов, и так увязила зубы в своей добыче, что рыбак без всякой осторожности вытащил ее из воды, никак не подозревая, чтобы крючок не вонзился в ее жабры; но когда он разглядел эту диковинную штуку, то поспешил принесть щуку к нам. Она, вися на воздухе, не разжала зубов своих дорогой (расстояние было с полверсты), и мы с Тургеневым сами отворили ей рот и потом произвели следствие над окунем и щуренком, который, взяв на окуня, как на насадку, сам сделался в свою очередь насадкою. Поводок был обыкновенный, то есть шелковый, и щуренок легко бы его перегрыз, но должно предположить, что окунь, который был для него несколько велик, так распер ему пасть или горло, что он не мог сжать рта и что именно в этом положении схватила его поперек большая щука, от чего рот щуренка разинулся еще больше. Когда нам принесли эту тройную добычу – щуренок оказался давно уснувшим и даже остамевшим; большая щука была совершенно здорова и даже не оцараплена.

После этого события уже почти не стоит рассказывать, что в том же году щука схватила пескаря, посаженного вместе с другими рыбками в кружок,[102] шагах в десяти от меня, крепко вцепилась зубами в сетку и подняла такой плеск, что, услыхав его, мальчик, бывший со мною на уженье, подошел к кружку и, увидев эту проделку, вытащил кружок и щуку на берег. Мы также принуждены были разжать ей палкой рот, чтоб она выпустила сетку; в щуке весило около трех фунтов, и сетка оказалась перегрызенною.

Перегрызенная щукою сетка кружка объяснила мне происшествие, которое случилось со мной года два тому назад (тогда неясно понятое мною) и которое кстати рассказать теперь рыбакам-охотникам для предупрежденья их от подобных невзгод. Не помню хорошенько месяца, но, вероятно, в начале августа, потому что погода стояла еще жаркая, поехал я удить в верховье Репеховского пруда на речке Воре, Неизменный мой товарищ-рыбак встал ранее меня и был давно уже на месте. Когда я приехал, он показал мне пять славных окуней и только что выуженного им щуренка, которые ходили в кружке. Через полчаса кружок понадобился, чтобы посадить в него выуженного мной окуня; но каково было наше удивление и досада, когда, вытащив кружок, мы увидели, что в нем остался только один снулый окунь, как нарочно не– большой, а четырех больших и щуренка в кружке не оказалось. Рассмотрев его хорошенько, мы нашли дыру, в которую ушла вся живая рыба. Кружок был новый, и мы не знали, как объяснить это происшествие: думали, что попались гнилые нитки или что щуренок перегрыз сетку. Клев был, против обыкновения, очень удачен, окуни брали крупные, и мы вознаградили свою потерю. Тем не менее товарищу моему очень было жаль своих крупных окуней. Теперь же, после нападения щуки на кружок, сейчас описанного мною, понятно, что не щуренок перегрыз сетку, а, вероятно, большая щука схватила снаружи которого-нибудь из окуней, прорвала несколько петель и, не задев за них зубами, ушла, испугавшись шумного и сильного плеска остальной рыбы (который мы слышали, но кружка не посмотрели), и что несколько окуней и щуренок воспользовались прорехою и отправились опять гулять в Ворю. Нравоучение этого рассказа состоит в том, что щук лучше не сажать в кружок, хотя прежде я делывал это часто без всяких дурных последствий, и что кружок, опущенный в воду с пойманною рыбою, надобно внимательно осматривать при каждом сильном плеске рыбы.

НЕОБЫКНОВЕННЫЙ СЛУЧАЙ

Вдобавок к рассказам о странных происшествиях на охоте я расскажу случай, который самому мне показался сначала каким-то сном или волшебством.

Будучи еще очень молодым охотником, ехал я в исходе июля, со всем моим семейством, на серные Сергиевские воды; в тридцати пяти верстах от нашего имения находилось и теперь находится богатое село Кротково, всеми называемое Кротовка. Проехав село, мы остановились у самой околицы ночевать на прекрасной родниковой речке, текущей в высоких берегах. Солнце садилось; я пошел с ружьем вверх по речке. Не прошел я и ста шагов, как вдруг пара витютинов, прилетев откуда-то с поля, села на противоположном берегу, на высокой ольхе, которая росла внизу у речки и вершина которой как раз приходилась на одной высоте с моей головой; близко подойти не позволяла местность, и я, шагах в пятидесяти, выстрелил мелким бекасинииком. Для такой дроби расстояние было далеко; оба витютина улетели, а с дерева упала крестьянская девочка… Всякий может себе представить мое положение: в первое мгновение я потерял сознание и находился в переходном состоянии человека между сном и действительностью, когда путаются предметы обоих миров. По счастью, через несколько секунд девочка, с большим бураком[103] в руках, вскочила на ноги и ударилась бежать вниз по речке к деревне… Не стану распространяться в описании моего испуга и изумления. Бледный, как полотно, воротился я к месту нашего ночлега, рассказал происшествие, и мы послали в Кротовку разведать об этом чудном событии; через полчаса привели к нам девочку с ее матерью. По милости божией, она была совершенно здорова; штук тридцать бекасинных дробинок исцарапали ей руку, плечо и лицо, но, по счастью, ни одна не попала в глаза и даже не вошла под кожу. Дело объяснилось следующим образом: двенадцатилетняя крестьянская девочка ушла тихонько с фабрики ранее срока и побежала с бураком за черемухой, которая росла по речке; она взлезла за ягодами на дерево и, увидев барина с ружьем, испугалась, села на толстый сучок и так плотно прижалась к стволу высокой черемухи, что даже витютины ее не заметили и сели на ольху, которая росла почти рядом с черемухой, несколько впереди. Широко раскинувшийся заряд одним краем своего круга задел девочку. Конечно, велик был ее испуг, но и мой не меньше. Разумеется, мать с дочерью ушли от нас, очень довольные этим происшествием.

НОВЫЕ ОХОТНИЧЬИ ЗАМЕТКИ

Весною 1855 года, после выхода этой книжки, случилось мне собственными глазами увидеть то, о чем я прежде даже и не слыхивал и что рыбакам по ремеслу должно быть непременно известно. Я узнал, что щуки ежегодно в мае месяце переменяют зубы. Охотник, занимавшийся исключительно ловлею щук на жерлицы и сообщивший мне это известие, показал мне несколько пойманных им щук, у которых старые зубы, ослабев в своих корнях, потеряли всякую упругость, сделались мягки, повисли и лезли, как волосы, когда я слегка потирал внутренность щучьего рта моими пальцами в обыкновенной перчатке.

Из-под старых, еще не выпавших зубов торчали уже новые, тонкие и острые, но еще мягкие. Вот в это-то время щуки, ловя рыбу, нередко только портят ее, а удержать по слабости зубов не могут, и вот отчего именно в это-то время года часто случается рыбакам видеть рыб, хватанных щуками. Разумеется, дело идет о рыбе несколько покрупнее; мелкую же щуки могут глотать и вовсе без помощи зубов. Насадка на жерлицах также в эту пору часто бывает измята и даже не прокушена до крови.

Хотя я знал, что кошки едят рыбу, но никогда не слыхал и не видал, как они производят эту охоту. Третьего мая 1855 года сидел я очень тихо на берегу небольшого проточного пруда, где брали окуни и лини. Около противоположного берега, уже обросшего травою, била икру плотва и для того выбрасывалась в траву у самого берега. Вдруг я вижу, что большая пестрая кошка осторожно подкрадывается, ползет и прячется, растянувшись в самой береговой траве. Так всегда поступают кошки, выжидая своей добычи. Я стал смотреть пристально. Плотва продолжала метать икру и выкидываться на траву – кошка бросилась, схватила одну плотичку и унесла ее во рту. Я указал на эту проделку садовнику, который недалеко от меня копался в своих грядах; он нисколько не удивился, а, напротив, рассказал мне, что рано по утрам, когда еще нет народу, всякий день выходят на этот промысел кошек шесть и более, располагаются по удобным местам вдоль берега и ловят рыбу.

Недавно узнал я от одной достоверной особы, что в Калужской губернии, на реке Оке, производится с большим успехом следующее уженье. В июне месяце появляется, всего на неделю, по берегам Оки великое множество беленьких бабочек (название их я позабыл). Рыбаки устроивают на песках гладкие точки и зажигают на них небольшие костры с соломой; бабочки бросаются на огонь, обжигаются и падают, их сметают в кучки и собирают целыми четвериками.

Обгорелых бабочек крепко сминают с хлебом или тестом и шариками этой смеси насаживают крючки. Рыба берет на такую насадку с необыкновенной жадностью, и очень крупная: язи, голавли, лещи и даже окуни и судаки. Таким образом, в самое пустое время выходит славное и добычливое уженье. Должно заметить, что окуни и судаки на хлеб никогда не берут, следовательно вся приманка заключается в бабочках.

Вот еще достоверный рассказ, относящийся уже к птицам. По соседству от меня в одной деревушке, называющейся Коростелево, одна крестьянка подложила под курицу двенадцать кряковных яиц; утята вывелись, воспитались в стае русских утят и привыкли вместе с ними есть корм. Должно заметить, что это случай редкий; обыкновенно утята, выведшиеся из яиц диких уток, сейчас пропадают. Осенью корму понадобилось больше, и, чтоб не тратиться даром, крестьянка продала восемь утят, а двух молодых селезней и двух уток оставила на племя, но через несколько недель они улетели и пропали. На следующую весну беглецы воротились на тот же пруд и стали по-прежнему жить и есть корм с дворовыми утками. Осенью одна пара опять улетела, а другая осталась зимовать, а в следующую весну утка нанесла яиц и вывела десять утят, из числа которых я сам купил четырех. Крестьянка опять оставила пару, и потомство их совершенно смешалось и ничем уже не отличалось от русских уток.

Итак, только в третьем поколении порода диких уток совершенно потеряла память о своем вольном житье; купленные же мною молодые утки, принадлежавшие ко второму поколению, еще отличались от дворовых как своею наружностью, так и нравами: они были бойчее, проворнее, как-то складнее и пугливее домашних уток, часто прятались и даже пробовали несколько раз уходить. Крылья были подрезаны.

С.Т. Аксаков (1791–1859)

Загрузка...