Из карантина мы, не помню уж в чьем сопровождении, прибыли на место новой дислокации, в 10-й барак, где располагалась теперь уже наша, 101-я бригада. Основная, самая многочисленная в колонии, а потому находящаяся под пристальным вниманием полковника Нижникова. Бригадира звали Владимир Захаров, с естественно вытекающей из фамилии кличкой – Захар. Барак, в который мы поселились, был, в отличие от карантина, двухэтажный. Более поздней постройки, а потому – кирпичный. Двор почти ничем не отличался от карантинного – те же две березы, тот же дощато-бревенчатый настил. Разве что сортир в два раза больше да несколько огромных деревянных мусорных баков у забора, высотой по грудь и с разинутыми огромными откидными крышками. Внутри они кишели крысами, которые иногда выскакивали наружу и гонялись по бортам друг за дружкой. А то кучей мчались от баков к сортиру, ныряя в огромные щели настила или под стены крашенного известью антисанитарного нужника. Так как было их без счету, мусорный бак круглые сутки шуршал, цыркал и писклявил. В нем тоже шла жизнь. Это тоже был лагерь со своей иерархией и вечной битвой за место под солнцем.
На крыс никто не обращал внимания. К ним привыкли, с их присутствием смирились. Они тоже были зэки.
Ветки берез были голы. А стволы от постоянного лазания по ним все изодраны, отшлифованы сапогами, вакса которых, казалось, с годами въелась в бересту, сделав ее серо-черной. Меж крупных и толстых веток параллельно земле были прибиты какие-то доски, отдаленно напоминающие части разрушенного охотничьего лабаза. Назначение их для неопытного глаза было непонятно. Это был зимний «петушатник». В конце двора ютилась кочегарка – кирпичная коробка с черной дверью и трубой.
Барак стоял торцом к лежневке. За дальней его стеной – забор, опутанный колючкой. Контрольно-следовая полоса – «запретка». Потом еще забор. А далее уже и не видно.
Если бы барак был рабочим общежитием завода, фабрики, ПТУ или, на худой конец, казармой, в нем могло бы разместиться человек пятьдесят, от силы восемьдесят. В лагере с расселением проще – только на втором этаже проживало почти двести человек. Не считая петухов – они жили под лестницей и в предбаннике. Самые блатные из них – у дверей и в коридоре среди сапог. Но за эти места надо было биться. Поэтому драка и свара в этой части барачного поселения не прекращалась. Даже более жесткая, чем среди мужиков. Особенно зимой. Самых опущенных и слабых в морозы выгоняли жить в мусорные баки. Или на «лабаз» на березы. До конца зимы дотягивали немногие.
Встретил нас завхоз – бритый наголо, с довольно сытой мордой рослый детина примерно нашего возраста. Фамилия его была Крамаренко. Одет он был совсем не по уставу – в черный мелюстиновый костюм, ботинки с набитыми каблуками. Под курткой – футболка. В руках – какая-то тетрадь, что-то вроде вахтового журнала. Встретил более чем приветливо, все время улыбался, спрашивая какие-то мелочи. Потом рявкнул в дверной проем:
– Дневальный!.. Ну-ка, быстро убери в третьем проходе матрасы со шконарей с первого яруса!
Дневальный был худощавый парень лет двадцати пяти. Он вывернулся из-за моей спины и бросился убирать чьи-то матрасы.
– Куда их? В шестой?.. Подождите, мужики, сейчас освобожу…
Я прекрасно понимал, что из-за такой смены мест могут последовать разборки или подняться базар, тем более, что мы новенькие, и из-за нас вдруг кого-то подвигают из блатного третьего прохода в обычный шестой.
– А кто здесь спит? – поинтересовался я. – Давай без непоняток. Кого вы из-за нас выгоняете?
– Санек, все нормально. Отрядник так приказал. Так что заселяйся свободно – они сейчас на работе. Им об этом объявили еще утром, так что базаров быть не может. А если до Захара дойдет, что кто-то здесь недоволен, – вообще рога поотшибают, – сказал Крамаренко и, повернувшись в сторону шныря, прикрикнул:
– Давай, шевели булками!
– Сейчас, Олег, сейчас быстро уберем…
Шнырь уже бежал по бараку между двухъярусными койками, толкая впереди себя взашей какого-то опущенного.
– Давай, крыса, быстро взяла матрасы и в шестой проход!
Пнул для убедительности его под зад и стал контролировать исполнение своего приказания, держась руками за верхние шконки, раскачиваясь взад-вперед, всем видом и движениями показывая, что готов пнуть еще раз, но уже с разбегу.
– По одному бери, гидра!..
Махнул в сторону опущенного рукой и добавил:
– Тупорылая, блядь, Валька-крыса.
Тот быстро скрутил матрас и, прижав его к груди, бросился в сторону двери к шестому проходу.
– Давай, второй неси короче!.. Потом вниз пойдешь, будешь Чуче помогать. Чтоб сортир через час весь вычистили! Поняла, крыса?!
– Понял, понял. На заварочку-то хоть дай…
– Дам, дам. Когда сделаете. Если завтра отрядник мне хоть слово за сортир скажет, я Чуче второе ухо оторву! Понял? Так и передай.
Все это время мы стояли в коридоре рядом с Крамаренко, который, как выяснилось, оказался нашим земляком из Свердловска.
– Ну, все, мужики, давайте заселяйтесь, располагайтесь. Чего не ясно – со всеми вопросами ко мне. К отряднику – не надо.
– Да, в общем, нам все понятно. Завтра что? Когда на работу?
– Вечером придет Захар. Он поздно, после одиннадцати приходит, иногда после полуночи. У него свободный съем. Придет – все расскажет. Если чай надо или чего поесть – заходите ко мне в каптерку, я все дам. Ни к кому не обращайтесь. Тут все очень непросто, – выходя, сказал он.
Остановился и еще раз повторил с нажимом на первое слово:
– О-очень непросто.
Мы сели напротив друг друга, думая с чего начать: пить, есть или раскладывать скарб?
Между кроватями у стены стояла тумбочка с дверцей и выдвижным ящиком. Ящик был пуст. На дне его лежал лист-календарь. На календаре был апрель и семь крестиков, проставленных чьей-то рукой.
– Сегодня, Толя, седьмое апреля 1986-го года.
– Всего-то? – грустно усмехнулся он.
Как по команде, мы встали и пошли курить.
Походили по двору кругами, вернулись в барак, не зная чем заняться. Проверка на плацу закончилась, и отряды шумно, строй за строем, потянулись по своим местам.
Открыли ворота, и незнакомая нам бригада с топаньем и базарным гомоном начала заползать в барачный двор.
Грохот сапог перешел в предбанник, затем – на лестницу. Мужики начали пробираться к своим шконарям. Некоторые с любопытством поглядывали в нашу сторону. В лицо меня никто не знал, поэтому пытались определить, который из этих двоих – Новиков?
Все разбрелись по углам и начали соображать лагерный ужин. Собирались в проходах между шконарями, по двое, трое, четверо, мелкими «семейками» – в лагере поодиночке не выжить. На тумбочке – банка с кипятком, а то и две. Пара рыбных консервов, маргарин, несколько конфет да пайка хлеба, принесенная из столовой с казенного ужина. Ее обычно забирают с собой, чтобы вечером вот так, в более теплой компании и в «домашней» обстановке съесть с чем бог послал. Послал из лагерного ларька, в котором раз в месяц на девять рублей можно отовариться. Если, конечно, в качестве наказания его не лишило начальство. А лишить могло за что угодно: не поприветствовал должным образом начальника отряда, даже если тот пришел пьяный как свинья. Не застегнул верхнюю пуговицу. Не почистил сапоги. Плохо заправил кровать. Да за что угодно. Не говоря уже о невыполненной норме на производстве.
Иногда, если план дается хорошо, вместо девяти рублей – аж тринадцать. И вот в эти тринадцать нужно уложить всего понемногу – сигареты, сахар, консервы, маргарин. Растянуть все это на месяц. Поэтому сбивались в «семейки», «кентовались». Вскладчину легче: кому-то посылка из дома, кому-то передачка со свиданки. Если на воле нет никого – все равно с голоду не пропадет – маленький общак выручит. С каждым такое может случиться. Поэтому коль голодуха – беда общая, то и отбиваться от нее лучше сообща.
С банками носились во двор к такому же точно столбу, как в карантине. Кто – сам, вместо кого-то – «сынок». Это тот, кто в «семейке» помоложе. Или кто при блатных в качестве «сынка». Кое-кто бегает заваривать по десятку банок, быстро, туда-сюда. За вскипяченную банку в качестве платы – заварка чая или горсть конфет. В основном это удел заготовщиков или мужичков, которым не хватает еды или нет поддержки с воли. А то и просто за «боюсь». В основном, конечно, последнее. Называется это – «послать ушана».
После того как все мужики и ушаны заварят, у столба начинают биться петухи. Здесь тоже не все равны. Поэтому шевелиться приходится быстрее и занимать место у кипятильни – в драку.
Появился Крамаренко. Он прошел по проходу, поглядывая вправо-влево, будто ища кого-то. Поравнялся с нами. Стрельнул глазами по тумбочке, по одеялам. Осмотрел четыре одноэтажные койки, стоящие в самом конце, и повернул обратно. Через минуту подлетел шнырь с литровой банкой в одной руке и кипятильником в другой.
– Вот, мужики, завхоз подогнал вам. Сейчас кого-нибудь пошлем.
Он нагнулся, прострелил взглядом межкоечное пространство до самых дверей и крикнул кому-то:
– Эй, кукус, иди сюда!
Подбежал шустрого вида бойкий паренек лет двадцати.
– На, сходи скипяти. Вот сюда принесешь, понял? – и, повернувшись к нам, добавил: – Если надо будет кипятку или чифир заварить, вот его кликните.
Парень быстро взял банку и убежал.
– А как его зовут?
– Да зовите – «кукус». Он откликается. А так погоняло у него – «Валет». А меня Дима зовут, – представился шнырь. – Если чего надо – я тут.
Валет вернулся довольно быстро, перехватывая горячую банку из руки в руку.
– Пока петухов разгонял, задержался немного…
Он оглянулся несколько раз в сторону дверей. В дверях стоял шнырь Дима, внимательно контролирующий процедуру.
После нехитрого ужина народ начал собираться ко сну. Кто выскочил покурить, кто по нужде. В воздухе замелькали одеяла. Гвалт начал потихонечку убывать.
В дверях появилась фигура завхоза, возвестившая об окончании дня:
– Та-ак!.. Давай отбой!.. Отбой, блядь!
Брезгливо повернувшись к располагавшемуся у входа курятнику, он гаркнул:
– А ну, крысы, хорош галдеть! Раскудахтались… Давай быстро ложись!
Для острастки еще несколько раз матюгнулся, и у входа стало тихо.
Я лег на нерасправленную койку и поглядел вокруг. Четыре аккуратно заправленные кровати, две из которых были с панцирными сетками, точь-в-точь такие же, как у моих деда с бабкой. Они оставались пусты. Значит, главные лица этой обители еще не пришли. Было ясно, что в «панцирном» углу живет Захар со своим ближайшим окружением. Я закинул руки за голову, закрыл глаза, задумался и незаметно провалился в сон.
Разбудил меня лязг электрозамка и удар железной калитки. За окном застучали сапоги, и послышался хохот нескольких глоток. Шаги были громкими, уверенными. Даже нахальными. Кто-то тихо сказал: «Захар идет».
Маленького роста человек, одетый в черное, прошел от лестницы до конца барака, не сбавляя шага, громко стуча каблуками. Нарочито громко, ударяя железными набойками в пол. Следом за ним – высокий мускулистый парень лет двадцати пяти, в заломленной на затылок высоченной «пидорке» синего цвета, одетый в телогрейку с длинными-предлинными рукавами. В них он прятал кисти рук. Из одного рукава торчали четки, которые он постоянно перебирал. Этот стучал ногами тише, но походка и все жесты говорили о его нарочито блатных манерах.
Следом шагал третий. Совсем негромко и без особых манер. В углу они вполголоса перекинулись несколькими фразами и плюхнулись на кровати. Потянуло табачным дымом.
Крамар прошел до самой главной койки.
– Есть будете? – спросил он Захара, и, повернувшись ко второму, рослому, повторил услужливо: – Петруха, есть будешь?
– Давай, неси чего-нибудь.
Дима-шнырь схватил банки и рванул к выходу.
Завхоз опустился на шконарь напротив Захара. Они говорили тихо, вполголоса. Несколько раз, мне показалось, прозвучала моя фамилия. Я приподнялся. Захар, наклонившись в сторону, прямо из-за спины Крамара разглядывал меня. Мы встретились глазами, но он тут же перевел взгляд на того, которого звали «Петрухой».
Я тоже отвернулся и стал думать, как же нам предстоит знакомиться. Идти представляться я посчитал для себя слишком унизительным. Он, скорее всего, тоже. Поэтому все должно было состояться завтра на работе. Или в кабинете начальника отряда Грибанова, который, конечно же, нагрянет прямо с утра. Об этом перед отбоем всех известил Крамаренко:
– Завтра утром отрядник будет. Не дай бог у кого кровать окажется плохо заправлена! Я предупредил, блядь!
Прибежал Дима-шнырь с газетным свертком в руках. Застучал консервным ножом. Из угла запахло килькой в томатном соусе, луком, чесноком и салом. Однако есть почему-то не начинали. Тихо переговаривались, время от времени гогоча. Я перевернулся набок, накрылся подушкой, чтобы заглушить весь этот базар. Завтра на работу, надо бы поспать…
– Санек… Новиков… Саня… Ты чего лежишь, присоединяйся. Идем чифирнем да познакомимся, – в наступившей вдруг тишине громко и отчетливо произнес голос из угла.
Я повернулся. Не вставая со шконаря, откинувшись спиной на стену, на меня глядел Захар. Все звуки, шорохи и храпы в бараке мгновенно улетучились.
– А то мы тебя только по песням знаем, ты уж извини… Песни твои уважаем. Так, братва?..
Все одобрительно закивали.
– Мы, конечно, народ простой, давно на воле не были, хе-хе… Хоть расскажи, что там делается. Про перестройку… Что это за хуйня такая? Да, пацаны? Ха-ха!.. – заржал Захар.
Я рассмеялся в его же манере и для поддержания разговора ответил:
– Благодарю. Какая на хуй перестройка? Если бы была перестройка, я бы здесь не сидел.
– А-га-га-га!.. – одобрительно ответил угол.
Я поднялся и пошел.
– Садись поближе. – Захар подвинулся на край, освободив место. – Располагаться в лагере надо сразу поудобней, жизнь – она здесь у каждого долгая… да… Если, конечно, не накосячишь, га-га…
– А если накосячишь, то, бля буду, может показаться еще дольше, хе-хе!.. – ответил в тон Захару тот, которого звали Петрухой.
– Петруха, – протянул он мне руку.
– Это у нас тут самый блатной, вишь, бля, весь на пантомимах, – начал в ерническом тоне Захар. – Надо, бля, закрыть тебя суток на десять, га-га!., чтоб с шарниров спрыгнул!
– Человек только пришел, а ты, в натуре, уже свои кумовские замашки засвечиваешь. А я тут с тобой кентуюсь. Подумает, что я тоже, бля буду, такая же кумовская крыса, хе-хе, – прихохатывая, отвечал Петруха.
С первых же минут знакомства я понял, что Петруха при Захаре играет какую-то особенную роль. Что он не просто «старшак» – старший сменного звена, как его представил Захар. Несмотря на его подчиненность Захару по работе, он держится уверенно, отпускает острые и ядовитые шутки в его сторону, да и в адрес администрации, и при этом гогочет так, будто сидит вовсе не в тюрьме, а в рабочем общежитии золотодобывающего прииска. Как бывалый, повидавший виды, даром что 27 лет, намывший золотишка не только для страны, но и для своей заначки, в предостаточном количестве.
С виду, конечно, Петруха был намного ярче и колоритнее Захара – рослый, красиво сложенный, с неимоверно сильным рукопожатием и мускулатурой. А главное, веселый и очень располагающий к себе. Единственное, что портило всю картину, так это нервный тик, который изредка его беспокоил. Со стороны казалось, будто он по-цыгански передергивает плечами. В руке он вращал четки, виртуозно накидывая их петлями на пальцы – сказывалась длительная и многолетняя тренировка. Отсидел он к моменту нашего знакомства из отпущенных ему девяти лет почти семь.
Шутками он сыпал, не уступая Захару, и, безусловно, имел незаурядное чувство юмора. У Захара это чувство было более изощренное и грубое. А иногда и зловещее. Хотя абсолютно не похожее ни на чье и присущее только ему.
Третий, что пришел вместе с Захаром и Петрухой, сидел молча.
– Это Вася, старшаком последнее время в бригаде ходит. Скоро освобождается. Так, не работает уже… дни добивает, – представил его Захар. – Десяточку отдал хозяину. Вот так.
– А у тебя сколько? – спросил я.
– А у меня пятнашка. Одиннадцать лет уже здесь. Повидал немало всего. Тут место гиблое. Последние годы полегче стало. А раньше что было, рассказать – мозги сведет. Эта зона, Санек, раньше так и звалась – «Мясорубка». Я срок начинал в лесоцехе на самом жутком месте. Все прошел. Здесь каждый должен пройти все. Пока через огонь и воду не пройдешь – хозяин тебя на теплую должность не поставит. Тут и блатные через это прошли. А кто не хотел – по полгода в БУРе отсидели и – бегом на производство. Или этапом на Белый Лебедь. Слышал? Это – ад. А кто и вон туда, за забор, в холодный цех, – показал он за спину. – Вон, Петруха тоже в БУРе не один раз чалился. Если б не я, так там бы и сидел, блатовал перед вшами, га-га!.. Перед ментами много не поблатуешь. В «нулевке» был? – спросил он меня, резко повернувшись.
Я кивнул. В «нулевке» я не был, но в свердловской тюрьме, сидючи в карцере, в непосредственной близости от этой самой «нулевки», прекрасно знал о ее замораживающих свойствах и особой роли в исправлении нарушителей режима содержания.
– На тюрьме «нулевка» – санаторий по сравнению со здешней. Здесь зимой минус пятьдесят градусов. Решетку откроют, и через полчаса будешь как ледяной балан. Тихий, тяжелый и готовый к выносу, хе-хе, – добавил Петруха. – У Дюжева это любимая хата. Он любит ее больше, чем свой дом родной, га-га!.. Так, бля буду, и говорит, что очень любит эту камеру и всем в ней пожить желает, хотя бы денек.
– А там, бля, больше и не проживешь! Разве что с салом туда заедешь, хе-хе! А, Петруха? Когда сидел в БУРе, на матрасе из сала спал?
– Да не-е… Я по мнению чалился. Полгода БУРа дали, а я в Сочи мотанул, бля. Дюжеву говорю: «Ты точкуй. Как полгода подойдет – цинкани мне по телефону, я подъеду…» Га-га-га!..
– Э, а где у нас завхоз? Дневальный!.. Где эта крыса? В одиночку, что ли, в каптерке трамбует? Видал, Санек, какую харю Лысый насосал? Га-га…
– Эй, скажите там шнырю, чтобы Лысого позвал!
Пришел Крамаренко. Вид у него был не заспанный – ждал, когда позовут. Может, он бы и сам притащился из любопытства, но без ведома и приглашения Захара сделать этого не мог.
Вероятно, какой-то из захаровских тестов на начальной стадии я прошел, поэтому приглашение завхоза в нашу компанию означало следующее: «Новиков – парень нормальный, поддержку даем. Из общей массы выделить, возникающие вопросы решить. Объяснить более подробно отрядную жизнь и особенности всех обитателей барака. В рамках позволенного, разумеется. В общем, Лысый, пошевели рогами».
– Завтра утром отрядник придет с тобой беседовать, – перешел, как мне показалось, к основному вопросу Захар, – он так собой мужик ничего, но на лесть, правда, падкий, сучара, и к мелочам любит цепляться – шконарь, заправка койки, форма одежды и прочая мудня. Ты ему не груби. Да-а… Во всем соглашайся. Он будет про семью спрашивать, как иск погашать будешь. Признаешь вину – не признаешь вину? В общем, скажи так и так, мол, с Захаром разговор был. От работы не отказываюсь. Остальное со временем осознаю.
– Ну, ты сейчас, бля буду, человека на стахановский путь настроишь, хе-хе, – вмешался Петруха. – «Ударным трудом, примерным поведением и явкой с повинной на нераскрытую делюгу искуплю, в натуре, гражданин начальник!..»
– Во, бля, чешет, га-га! Как по заученному. На каждой встрече с начальником все шесть лет, поди, это повторяешь? Не-е, я же говорю, Санек, тут каждый второй – пересиженный. А каждый третий – кумовская рожа! Га-гага!.. – заржал Захар.
– У тебя, Захар, образование – три класса церковноприходской. А у человека – институт. А ты сидишь тут ему втираешь, что говорить и как говорить. Твой Грибанов – тоже три класса образования. Он до того, как отрядником стать, на гидролизном заводе не то бульдозеристом был, не то еще каким хуйлом. У него на морде солидол, бля буду, до сих пор намазан, хе-хе!..
– Да хули – институт! Институт… Здесь, Санек, другой институт. И педагоги, бля, другие. Здесь педагог – Грибанов. Завкафедрой – Дюжев. А академик – Нижников!
– А ты тогда кто? – ядовито вставил Петруха.
– А я… Я, бля, лабораторные работы преподаю, а-га-га!.. – загоготал Захар.
– Ну, ладно, хорош базарить, давай поедим, что там бог послал.
Поели. Петруха с Захаром отпускали остроты в адрес друг друга. Иногда цепляли Лысого, который лениво и незлобно откусывался. В общем, как говорится, ужин удался. Захар допил чай, закурил, откинулся на стену и произнес совсем не в тему:
– У тебя на воле-то погоняло какое было?
– Да не было. Так, по фамилии, если звали иногда – «Новик»… Так же, как тебя – «Захар». А с чего ты спросил?
– Так просто. Чтоб новое не выдумывать, хе-хе…
– А ты, бля, Дюжеву заявление напиши, так, мол, и так, не могу придумать осужденному Новикову кликуху. Помогите, в натуре, гражданин начальник, пересидел, мол, мозги у меня хуево работают! А в конце еще напиши: «В связи с хуевыми мозгами прошу дать разрешение на внеочередной ларек…», га-га-га! – поддержал по-своему Петруха.
– То-то я смотрю, у тебя кликуха не по фамилии – «Петруха». Писал разрешение на кликуху Дюжеву? Писал, сучара… га-га! Атак был бы – «Мулицей», – ответил Захар и, повернувшись ко мне, пояснил: «У него Мулицев фамилия». А что, было бы не хуево – «Мулица». А-га-га!..
– А ты – «Захаровна»? Бабушка пересиженная, с высшим кумовским образованием, га-га!
«Бойкие ребята, – подумалось мне, – у них тут все не так плохо».
– Так вот, – продолжал Захар, – отвлекись малость. Отрядник в зоне – первый человек. Хозяин все с его слов делает. Отрядник рапорт написал – начальник пишет постановление. Для начала – ларек. Потом пять суток с выводом. Дальше, если не понял, – пять или десять суток, но уже без вывода.
– А чем без вывода хуже? – спросил я.
– Чем? Без вывода – это значит все десять суток чалишься в камере на одной баланде и пайке. Там клопов и вшей столько, что этой пайкой одних только их не прокормишь. А надо, бля, еще и самому пожрать. Подогрева там нет. Может быть, конечно, подогреют, если с завхозом изолятора каны наладишь. Меня бы, допустим, подогрели. Ну, так я отбарабанил уже червонец. И завхозов этих пережил на своем веку воз и маленькую тележку. Да меня и хуй посадят! Кто план делать будет? Хозяин никогда из-за плана на такое не пойдет. А тебе, Санек, не дай бог туда угодить – придется чалиться на паечке, да-а… А если с отрядником будет все путем – то и ларек лишний, и свиданка внеочередная. Свиданка – это до хуя делов! Здесь за это и в СПП вступают, и оперчасть информируют. С проверки идут строем мимо почтового ящика, что на клубе висит, – раз! – и письмишко в ящик, с понтом, домой. А там внутри ксива старшему куму, Шемету. На конверте адрес домашний, фамилия родственников, а внутри – ксива в оперчасть.
– И дойдет? – спросил я.
– Ты что, не знаешь? Или уже интересуешься, га-га? Письма же вскрываются. Все идут через цензуру, – удивился Захар. – Там, если что-то поблазнит, – вычеркивают тушью. А если начнешь писать про администрацию или про беспредел – такие письма гасят в помойном ведре. А тебя – к Дюжеву или к Шемету. И – на учет, как жалобщика. А это – шило! – добавил он и ткнул двумя пальцами в шею в области гланд.
– Ты, в натуре, человеку лекцию читаешь по кумовской подготовке и тайным засосам с оперчастью, хе-хе! Биографию свою, бля буду, рассказываешь? Есть маза, что ты сам этот ящик и вскрываешь! Га-га!.. – не унимался Петруха.
– Да-а! Заебался я из него твои малявы выкидывать! Одно и то же в них: «Гражданин начальник, довожу до вашего сведения, бригадиру Захарову завезли на зону надувного пидараса». А-га-га!.. Про сало и колбасу уже никто не читает, а-га-га!..
– Я же говорю, Санек, что он еще до Дюжева этот ящик вскрывает! Ты видишь, куда ты попал? Хе-хе… Захар – старая кумовка!
Петруха закурил сигарету и вышел, следом за ним – все остальные. Мы с Захаром остались вдвоем.
– Петруха – мой близкий. Поэтому ты не обращай внимания на наш базар. Это мы меж собой так. Остальным не положено. У меня, честно говоря, разговор с Грибановым про тебя был не очень хороший. Он мне уши тер целый час, что, мол, у тебя иск большой, поэтому только на прямые работы. Что вину, мол, не признаешь, поэтому надо тебя прессануть, место потяжелее дать и прочая херь. Но я в бригаде сам все решаю. Нет, к отряднику, конечно, прислушиваюсь, но в основном все решаю сам. Если что, то через хозяина. Завтра я тебе выходной дал, в жилзоне останешься, отдыхай. Лысый тоже в курсе. Видишь, и место у тебя козырное, и шнырь на швабре ездит, хе-хе. Первое время он с продуктами поможет. Если деньги есть, дашь ему, он все закажет. А на производстве, если грев завезти надо или что-то загнать в зону, – обращайся ко мне. Только не лезь с этим делом ни к кому. Сдадут влет. Кумовья все отберут и в изолятор посадят. А вечером подходи, с нами будешь ужинать.
На этом разговор закончился.
Утро наступило быстро, и о его начале возвестила через весь барак глотка Лысого:
– А ну, давай, подъем!..
Как обычно оглядев «курятник», он проорал в дополнение:
– Давай шевелись, крысы! Хорош кумарить!.. Быстро на завтрак строиться!
Муравейник ожил. Барак наполнился людьми. Все старались как можно быстрее одеться и вырваться на улицу из этой духоты и портяночного смрада. Кто-то на ходу разминал сигарету, кто-то тащил банку с кипятильником. Гвалт, суета, толкотня…
Через несколько минут все стихло. Кроме меня и Собинова осталось еще несколько человек.
– А это что, тоже блатные, хе-хе? – спросил он заспанным голосом. – Как вчера с Захаром поговорил? Что эта рыбина сказала? – тихо приговаривал Толя, закидывая постель одеялом.
– Та-а-к… Все вышли? – просунулся в барак шнырь и побежал, считая людей, по проходу: «Раз…два…три… Новиков, Собинов, на завтрак можете не ходить… Эти пришли из ночной… Вроде все… Можно идти!»
Отряд построился и пошел в столовую. Опять подлетел шнырь:
– Ваш хлеб принесут, я сказал заготовщику. Он на тумбочку положит. А если хотите, сходите на завтрак, каши хряпните. Заодно место свое забейте. За вторым столом ваше. За первым – Захар, Петруха, старшаки евонные. Они на завтрак не ходят, но за их стол никто не садится. Здесь так положено.
Шнырь убежал.
– Масть охуенная! Первый стол… Второй стол… На воле, блядь, бычки собирали. А тут первый стол… – проворчал Толя.
– Да они и здесь кое-кто кашу жрали руками прямо из флотки. Мустафа мне кой про кого рассказывал. Да и по рожам некоторым видно, – жестом изобразил я лысину и длинный буратинный нос, указывающие на портретное сходство с Крамаренко.
– Да, сейчас-то крыса отъелась. Раньше, бля, поди, в сапогах пряталась, а сейчас морда не пролезает…
– Да нет, он, по-моему с карантина – в СПП. И завхоз по национальности.
Мы тихо заржали.
– Сегодня у нас, Толя, выходной.
– Есть маза – последний, – мрачно улыбаясь, согласился он.
И мы пошли курить во двор.
Через полчаса в открытые ворота, грохоча сапогами, ввалился беспорядочный строй. Последним притащился заготовщик с большим свертком в руках. Заскочил в завхозовскую каптерку, выложил что-то из принесенного и пошел по проходам разносить оставшиеся несколько паек. Наши и чьи-то еще.
Все вокруг опять зашумело, затопало. Замелькали кипятильники, зазвякали банки. Наступала вторая часть завтрака. Целая сотня народу ухитрялась на такой маленькой площади за считаные минуты поесть, собраться, одеться и выскочить через кишащие проходы на улицу, выкурить на двоих, на троих одну сигарету, построиться и двинуться на вахту.
– Стройся на работу! – крикнул во дворе шнырь. – Стройся, быстро!..
Из каптерки выполз Крамаренко.
– Иди, буди Захара с Петрухой, – тихо, по-домашнему сказал он шнырю. Тот на цыпочках пошел в дальний угол.
– Захар… Володя… вставай. Петруха… вставай.
– Да слышу, хули ты мне тут на ухо шепчешь. Привык Лысому шептать, га-га!.. – поднялся Захар. – Петруха, подъем!
– Ты, блядь буду, как на заготовку спешишь… Черпак, в натуре, вижу, вон, из-под подушки торчит! Хе-хе… – проснулся Петруха.
Они еще над чем-то посмеялись и стали собираться.
Через несколько минут все ушли. До проверки оставался час.
Просыпаться рано я уже привык – в следственном изоляторе подъем в шесть утра. Включается встроенный в нишу над дверью репродуктор, звучит гимн Советского Союза. Дальше какие-то новости с героическим уклоном. После них – утренняя гимнастика, под рояль. «…Встаньте прямо… вдохните… глубже… достаньте руками носки…» Особо диковинно это слушается, когда полкамеры сидит на шконарях с «козьими ножками» в руках и дышит газетой, набитой самосадом, который глубже уже не вдыхается. «…Начинаем бег на месте… выше ногу… выше голову…» Конечно на месте. Куда отсюда убежишь?
С тех пор у меня аллергическое восприятие всех этих процедур под аккомпанемент рояля. Как это ни смешно, но утренняя гимнастика, только заслышу ее звуки, ассоциируется у меня не с волей и здоровьем, а с тюремной камерой и ядовитым махорочным дымом. А вот гимн – только с подъемом и пробуждением. И никогда – с тюрьмой. Потому что музыка гимна – гениальная. Потому она выше всех тюрем и клеток, выше всех горестей и напастей, несмотря на то что написана во времена, когда вся страна была одной большой тюрьмой.
– Подъем! На проверку!..
Начали шевелиться и подниматься те, что не ушли с утренней сменой. Работа на разделке шла круглосуточно, поэтому второй и третьей смене позволялось спать до проверки, а после нее – до полудня. Потом – на обед. После обеда строиться – и на работу. С точки зрения бытовых условий эти смены были очень неудобны – они несколько раз в день попадали под различные «подъемы» и «построения». С другой стороны, ночью на бирже поменьше всякого начальства, можно чего-то раздобыть. С шоферами легче и незаметнее договориться. Да и приготовить в тепляке у кого-нибудь из земляков что-нибудь поесть. Ночь есть ночь. Все основное и важное в тюрьме делается ночью. Как и все запрещенное и наказуемое.
– Выходи строиться!
Народу во дворе собралось вдвое меньше, чем рано утром. Петухи уже построились, мужики прохаживались неподалеку, курили. Открыли ворота.
По лестнице послышался стук сапог с набойками и голос Лысого:
– Выходим, выходим!
Мы с Толей пошли в конце строя, где его, собственно, нет – общая кучка, беспорядочно собравшаяся по устоявшейся традиции. Отряд за отрядом уже шагали на плац. В какой-то просвет между этими толпами вклинились и мы своей оравой. Слева по-офицерски, на два шага выйдя из строя, шел Лысый, постоянно покрикивая:
– Так, подровнялись!.. Подровнялись!
Петухи шагали стройно и в ногу. Дальше – нестройно, но почти в ногу – черти. Еще ближе к концу – нестройно и не в ногу – мужики. В самом конце – «иду, как идется, хуй укажешь!» – блатные. В этой компании мы с Толей старались ни в чем не отставать и ничем от коллектива не отличаться. Мустафа намедни подогнал мне черную телогрейку и свою фуражку. Сапоги выдал завхоз. Короче говоря, одет я был в черный цвет и в стиле «ништяк, Санек!». Сапоги, правда, были кирзовые, обычные зоновские, страшноватые, но на первое время годились. Мустафа обещал в ближайшее время раздобыть офицерские, хромовые. Впоследствии, когда я, наконец, заполучил их, радовался им больше, чем лакированным штиблетам на воле. Это было еще одним доказательством того, что все ценности в мире – относительны. Собственно, как и вкусы.
Первым в строю шагал одноухий длиннющий опущенный по кличке Чуча. Одет он был в зачуханнейшую телагу и такую же пидорку. Кроме всего прочего, он был от природы лопоухим, а потому единственное ухо торчало и оттопыривалось от головы так, будто бы его неудачно пришили. Цвета оно было фиолетового, что свидетельствовало о мерах воздействия и воспитания, применяемых завхозом и шнырем. По его торчащей голове можно было ориентироваться, где начало нашего отряда и конец отряда, впереди идущего. Смешаться этим двум строям было невозможно. В конце впереди идущего шли такие же ребятки, как и в конце нашего – в черных телогрейках, с четками в руках, с более развитой мускулатурой и более свободной речью. Так что дистанция при строевом хождении в лагере соблюдалась естественным способом, несмотря ни на какие толчки и напирание сзади. Если она сокращалась до двух-трех метров, последний ряд идущего впереди строя оборачивался, и следовала если не оплеуха, то примерно такая речь: «Ты куда, крыса дырявая, летишь? У тебя что, животное, диоптрии не наводятся?!»
После этого дистанция быстро восстанавливалась. Если же отряд отставал и образовывалось большое пустое пространство, раздавался голос Лысого:
– А ну, живность, подтянулась быстро! Давай, шевели гребнями! Кашей, что ль, опоролись?!
И строй начинал шагать быстрей, несмотря на ритм, задаваемый духовым оркестром.
На плац вырулили лихо и остановились прямо напротив штабного крыльца. Того самого крыльца, на котором курили, ожидая распределения. Все отряды стояли лицом в его сторону. Кажется, их было восемнадцать.
Ждали начальство. В стороне молча переминался с ноги на ногу духовой оркестр. Выглядел он весьма импозантно.
Огромный доисторический полковой барабан, стоящий прямо на дощатом полу плаца. По нему колошматил чертоватого вида парень в синей, грязной телогрейке. Баритон и труба. Ржаво-латунного цвета, гофрированные, будто жеваные. Дули в них примерно такие же, как и барабанщик. Фальшиво и очень громко. Гримасы на их лицах были тоже примерно одинаковые – как и музыка, многострадальные.
Казалось, что у последних двух висят сопли, а сами они не играют, а сморкаются. В общем, оркестр был в образе.
Наконец на крыльцо, рассекая животом окружающую среду, нехотя выполз Дюжев. Нарядчики со счетными досками побежали сверять количество, считая народ «четверками». Пересчитывали по несколько раз, что-то помечая карандашом на дощечке. После этого бежали докладывать стоящему перед строем майору с повязкой «ДПНК».
Когда все сошлось, грянул оркестр, и отряды в обратном порядке двинулись по баракам.
– Ну, как играют? нормально, нет? – с ехидцей спросил меня Лысый. – В такой оркестр пошел бы, хе-хе?
– Без слез не глянешь, – в тон ответил я.
– Они, вот, черти чертями, а от работы освобождены. Числятся где-то в хозобслуге. Кто в бане, кто у коменданта на побегушках. Их бы, блядей, на разделку загнать, во они бы тогда заиграли! Га-га!.. – пояснил Лысый.
Ввалились во двор. Все пошли врассыпную, кто курить, кто варить, кто просто слоняться или спать.
– Письмишко, что ли, домой написать? – зевнул Толя. – Сейчас можно – пиши сколько хочешь. Писать только нечего.
– Сочиняй, напрягай фантазию, – сказал я.
– Сочинять тоже надо умеючи. Напишешь не то – к операм потащат.
– А ты пиши – «то». Мол, дорогие родственники! Здесь очень хорошо. Кормят нас как на убой…
– Нет, на «убой» – нельзя. Подумают еще, что мочить кого-то собрался, хе-хе…
– Ну, тогда так: «Дорогие родственники! Приехали на место. Погода очень хорошая. Поезд попался мягкий, вагон теплый. Начальники здесь добрые и образованные. Особенно подполковник Дюжев…»
– «Дюжев» – вычеркнут.
– Ну и пусть. Зато хоть постебаемся. «Работа здесь не трудная. Ударным трудом буду искупать свою вину, досрочно гасить иск… Очень хочу вступить в СПП… Это что-то вроде комсомола, только еще лучше, и к тому же выдают повязку. За это здесь всех, кто вступил, хвалят…»
– Вот это да! Давай быстрей бумагу, пока текст не забыл, ха-ха!..
Мы докурили, посмеялись и пошли спать до обеда.
Уснуть оказалось не так-то просто. По бараку все время сновали люди. Шнырь носился по проходам со шваброй, вытирая пыль под кроватями. Хлопали форточки, ведра. Я накрылся телогрейкой с головой, и мысли опять полетели за забор. К дому, к знакомым, к друзьям и недругам. Ко всему, что осталось там, где не был уже почти два года. Неполных два… А впереди еще целых восемь. Куда и к кому она будет летать, эта память, через пять? Через семь? И к кому возвращаться придется через десять?
Поймал себя на мысли, что нигде так не мечтается, как в темном холодном карцере, полном крыс, таких же голодных и ожесточенных. Или на шконаре, накрывшись с головой телогрейкой, налегая одним ухом на подушку и закрывая другое закинутой за голову рукой. Удивительно, но вспоминается только хорошее, только самое светлое и радостное. Даже то, что когда-то по ту сторону забора злило и не давало покоя, здесь улеглось и показалось пустыми хлопотами. Лежа под этой самой телогрейкой, понимаешь, что тихо грубеешь, черствеешь, а то и попросту звереешь. Жизнь поменяла краски и правила игры. Хочешь или не хочешь, тебе теперь придется находить в этих новых красках радужные и светлые. И играть по новым правилам. В незнакомую и страшную игру с писаными или неписаными законами, длина которой – срок. А на кону – жизнь. Даже если ты уверен, что выиграешь. Но – время… Впустую уходит время. Тебе сегодня тридцать три года. Возраст Христа. Символично, но что это меняет? Выйдешь – будет сорок три. Это чей возраст? Взрослого мужика, у которого все конфисковали, все отняли. И нет ни кола, ни двора. Свободу отняли – это на время. Десять лет – это навсегда. Единственное, чего не смогли отнять – возможность думать. Вот и думаешь, думаешь… И все больше почему-то о прошлом. О сегодняшнем думать не хочется. Или потому, что оно еще – не прошлое? Будет и оно прошлым. Но каким оно будет, зависит… От чего оно зависит?
– Новиков! К отряднику! – прервал мои мысли голос Лысого.