Глава восемнадцатая

Я поступаю в морскую артиллерию. — Получаю чин капрала. — Тайные общества в армии. — «Олимпийцы». — Оригинальные дуэли. — Встреча с каторжником. — Граф Л*** — Политический шпион. — Он исчезает. — Поджигатель. — Мне изменяют. — Еще раз в тюрьме. — Распущение «Армии Луны». — Помилованный солдат. — Один из моих товарищей проходит сквозь строй. — Колдун в лагере. — Мое бегство.


В тот же вечер я возвратился в Булонь и узнал, что по распоряжению главнокомандующего все солдаты, известные за негодяев, должны быть немедленно удалены из корпусов и посажены на суда, готовящиеся к отплытию. Эта мера имела целью как бы очистить армию от ее дурных элементов и положить конец развращению, принявшему за последнее время угрожающие размеры. Поэтому впредь мне не оставалось другого средства, как покинуть «Revanche», на которую не замедлят отправить нескольких из мошенников, от которых генерал считает нужным избавиться, с тем, чтобы пополнить ряды, поредевшие после последнего морского сражения. Так как ни Каниве, ни его клевреты не должны были снова появляться в лагере, то я расчел, что мне хорошо бы сделаться солдатом. Имея при себе бумаги Лебеля, я поступил в роту морских канонеров, охранявших прибрежье. Лебель был когда-то капралом роты, я также получил этот чин при первой вакансии, т. е. недели две спустя после моего вступления на службу. Безупречное поведение и знание артикула (и немудрено, я был когда-то артиллеристом) скоро снискали мне расположение начальства. Одно обстоятельство, которое, в сущности, могло заставить меня скорее лишиться этого благоволения, напротив, окончательно обеспечило мне уважение моих начальников.

Я был дежурным в форте Эры; это было во время половодья, погода стояла ужасная: водяные волны то и дело окатывали платформы и бушевали с такой силой, что даже большие орудия не оставались неподвижными в амбразурах; при каждой новой волне, казалось, вот-вот снесет укрепление. Пока воды Ла-Манша не стихнут, очевидно, не покажется ни одного судна; наступила ночь, я распустил стражу и позволил им наслаждаться отдыхом на походных постелях до следующего утра. Я караулил за них, или, вернее, не спал, потому что не спалось, как вдруг, около трех часов утра, меня вывели из дремоты несколько слов, произнесенных по-английски, и учащенный стук в дверь внизу лестницы, ведущей в батареи. Вообразив, что на нас напали, я бужу всю команду, отдаю приказ заряжать орудия и приготовляюсь дорогою ценою продать свою жизнь, как вдруг из-за двери слышатся жалобные стоны женщины, умолявшей о помощи. Мне ясно слышатся слова на французском языке: «Бога ради, отворите! Мы потерпевшие крушение». Я с секунду колеблюсь, но потом, приняв все меры для того, чтобы тотчас же поразить насмерть первого, кто вошел бы с враждебными намерениями, отворяю дверь и вижу перед собой женщину с ребенком и пять матросов, еле живых и едва стоящих на ногах от слабости. Первым долгом моим было обогреть их — они промокли до костей и продрогли от холода. Мои товарищи и я одолжили им свое платье и белье, и как только эти несчастные оправились, они рассказали нам о происшествии, которому мы были обязаны честью их видеть. Отправившись из Гаваны на трехмачтовом судне и находясь уже почти в конце счастливой переправы, их судно вдруг наткнулось на каменный мол, и они спаслись от смерти, бросившись с дюн на батарею. Девятнадцать человек их спутников погибли в волнах.

Буря на море свирепствовала целую неделю и держала нас в осаде; во все это время не решались отправить за нами шлюпку. В конце недели, однако, меня препроводили на сушу с моими путешественниками, которых я сам повел к военному начальнику флота; тот от души поздравил меня, как будто я взял их в плен. Как бы то ни было, в роте возымели обо мне самое высокое мнение.

Я продолжал выполнять свои обязанности с примерным усердием; прошло три месяца, и я своим поведением заслужил одни похвалы. Но кто раз вошел в жизнь приключений, тот сразу не может отстать от нее. Роковая судьба, которой я повиновался против своей воли, постоянно сближала меня с людьми и обстоятельствами, которые менее всего соответствовали моим благим намерениям. Благодаря этой несчастной склонности, случилось, что, и не думая участвовать в тайных обществах армии, я был, однако, волей-неволей посвящен в их секреты.

Эти общества впервые возникли в Булони. Первое из них, что бы ни говорил Нодье в своей истории «Филадельфов»[8], — были «олимпийцы», основателем его был некто Кромбе из Намюра. Оно состояло первоначально из мичманов и гардемаринов флота, но вскоре общество разрослось и в него стали допускать военных всех орудий, в особенности артиллеристов.

Кромбе, который был еще очень молод (он был гардемарином), сложил с себя звание предводителя и главы общества и возвратился в ряды своих товарищей, которые избрали себе «почетного главу» и организовались по образцу масонских лож. Это общество еще не имело политических целей, или по крайней мере, если оно и задалось какой-нибудь подобной целью, то она была известна одним лишь влиятельным членам. Признанная цель была — взаимное содействие; «олимпиец», которому удалось достигнуть высокого положения, обязан был содействовать повышению других, находящихся в менее благоприятных условиях и в низших чинах. Чтобы быть допущенным в общество, если только известное лицо принадлежит к флоту, необходимо было быть по крайней мере гардемарином второго класса, а высший чин — капитан корабля; если же принадлежишь к сухопутной армии, то требуются чины от полковника до унтер-офицера включительно. Мне не случалось слышать, чтобы «олимпийцы» в своих собраниях когда-либо возбуждали вопросы, касающиеся образа действия правительства, но в нем провозглашали принципы равенства, братства и произносили речи, которые составляли резкий контраст с основами империи.

В Булони «олимпийцы» обыкновенно собирались у некоей мадам Гервие, содержавшей невзрачный и мало посещаемый ресторан. Там происходили их заседания, там совершались посвящения в члены — в особом зале, нарочно для них устроенном.

В военном училище, а также и в политехнической школе существовали ложи, находившиеся в сношениях с «олимпийцами». Вообще посвящение в тайны общества ограничивалось сообщением лозунгов и условных знаков; во все это посвящали новичков, но настоящие адепты знали кое-что побольше и стремились к определенной цели. Символические знаки общества достаточно выясняют цель и намерения его: это — рука, вооруженная мечом и окруженная облаками, внизу виднелся опрокинутый бюст, изображение Наполеона. Этот символ, для которого не требуется никаких пояснений, был изображен на печатях, оттиснутых на дипломах. Модель печати была сделана канонером Бограном или Бельграном, служившим при артиллерийском управлении; затем по этой модели сделали из меди печать, с выемками для сургуча.

Чтобы быть принятым в общество «олимпийцев», необходимо требуется испытанное мужество, способность и скромность. Более всего старались завербовать в члены военных людей, достойных и отличившихся. Употребляли все старания, чтобы по возможности привлечь в члены сыновей патриотов, энергичнее других сопротивлявшихся водворению империи.

При империи достаточно было принадлежать к одному из таких семейств, недовольных существующими порядками, чтобы попасть в категорию кандидатов.

Настоящие деятели ассоциации были в тени и никому не сообщали своих планов. Они замышляли свержение деспотизма, но никого не посвящали в тайну своих замыслов. Им надо было, чтобы люди, через посредство которых они надеялись достигнуть своей цели, сделались их слепыми орудиями. Никто не предлагал им участвовать в заговорах, но они сами доходили до этого, помимо своей воли, в силу обстоятельств. Ввиду этих соображений, «олимпийцы» наконец стали вербовать членов из низших чинов сухопутной армии и флота.

Если замечали, что какой-нибудь унтер-офицер или солдат выдается из среды большей образованностью, энергией характера и духом независимости, «олимпийцы» привлекали его на свою сторону и скоро он попадал в общество, члены которого под клятвой давали друг другу обещание «взаимного содействия и покровительства».

Обещания взаимной поддержки, казалось, были единственными узами, скрепляющими общество. Но в действительности существовала иная, скрытая цель. На основании опыта им известно было, что из ста человек, допущенных в члены, всего каких-нибудь десять получат повышение, соответствующее их достоинствам; итак, было весьма вероятно, что из ста человек, по прошествии немногих лет, окажется до 90 людей, недовольных порядками, при которых им не удалось пристроиться как следует. С редким искусством и ловкостью подобрали под одной общей рубрикой всех людей, среди которых уверены были с течением времени возбудить горечь и озлобление, свойственное людям раздраженным и утомленным несправедливостями; такие люди обыкновенно с радостью пользуются каждым удобным случаем, чтобы отомстить за себя. Так образовалась лига, члены которой частью даже не сознавали своей цели, что, однако, не мешало ей быть могущественной. Элементы для заговора сближались, совершенствовались, развивались постепенно, но заговорщиков как бы не существовало до тех пор, пока не вспыхнет заговор — для этого выжидали только удобной минуты.

«Олимпийцы» существовали несколько лет ранее «филадельфов», с которыми они впоследствии слились воедино. Возникли они немного позже коронации Наполеона. Утверждают, что они впервые собрались по случаю немилости, в которую впал генерал Трюгэ, сверженный потому, что подал голос против пожизненного консульства. После осуждения Моро общество, организовавшееся на самых широких началах, насчитывало в числе своих членов множество бретонцев и уроженцев Франш-Конте. В числе последних был Удэ, которому первому пришла в голову мысль о «Филадельфии».

«Олимпийцы» существовали около двух лет, и между тем правительство, по-видимому, нисколько не тревожилось ими. Наконец, в 1806 году, Девилье, генеральный комиссар полиции в Булони, написал Фуше письмо, содержащее донос на сборища членов общества, — он не придавал им никакого вредного значения, но считал своим долгом наблюдать за ними, а между тем у него не было под рукой ни одного агента, которому он мог бы поручить такую задачу: поэтому он обратился к министру с просьбой прислать в Булонь одного из тех опытных шпионов, которых политическая полиция всегда имеет в своем распоряжении. Министр ответил генеральному комиссару, что он весьма благодарен ему за усердную службу императору, но что он уже давно следил за «олимпийцами», а также и за другими подобными обществами. Правительство настолько могущественно, что не имеет никакой причины опасаться их а случае заговора. Впрочем, прибавил он, вероятно, все это не более, как сборища идеалистов, до которых императору нет никакого дела, и, судя по всему, «олимпийцы» — просто мечтатели, а их сборища — масонские фантазии, измышленные какими-нибудь дураками.

Это спокойствие Фуше было напускное; едва успел он получить заявление Девилье, как тотчас же призвал в свой кабинет молодого графа Л***, посвященного в тайны почти всех обществ в Европе.

— Мне пишут из Булони, — сказал ему министр, — что в армии недавно образовалось тайное общество под названием «Олимпийского»; о целях, преследуемых обществом, меня не уведомляют, но мне известно, что оно пустило корни по всем направлениям. Может быть, это общество в связи с совещаниями, происходящими у Бернадотта или у г-жи Сталь. Мне хорошо известно, что здесь происходит: мне все рассказал Гарра, который считает меня своим другом и который в простоте души полагает, что я еще патриот, ни более ни менее как в 93-м году. Есть якобинцы, воображающие, что я сожалею о республике и что я могу содействовать ее восстановлению; это дураки, которых я прогоняю или ставлю на должность — смотря по тому, удобно мне это или нет…

Трюгэ, Руссо, Гингенэ шагу не делают, слова не произносят, чтобы мне не было известно. Это люди неопасные, как и вся компания Моро, — они болтают много, а действуют мало. Впрочем, за последнее время они стараются заручиться сторонниками в армии; мне надо знать, к чему они стремятся — «олимпийцы», может быть, служат их целям. Было бы желательно, чтобы вас приняли в число «олимпийцев», вы тогда сообщили бы мне тайны этих господ, и тогда посмотрим, какие следует принять меры.

Граф Л*** ответил Фуше, что возлагаемое на него поручение крайне щекотливо; что «олимпийцы», вероятно, не принимают никого, не добывши предварительно сведений о кандидате, и что, кроме этого, в общество допускаются одни лишь служащие в армии. Фуше призадумался на мгновение над этими препятствиями, потом сказал: «Я нашел средство, с помощью которого вы будете приняты беспрепятственно. Вы отправитесь в Геную, там вы найдете отряд Лигурийских новобранцев, которые немедленно будут отправлены в Булонь и размещены в восьмой полк пехотной артиллерии. Между ними есть некто граф Боккарди — его семейство тщетно искало кого-нибудь, чтобы заменить его. Вы предложите отправиться в армию вместо знатного генуэзца, и, чтобы устранить все затруднения, я дам вам свидетельство, подтверждающее, что вы, Бертран, удовлетворяете существующему рекрутскому закону. С помощью этого свидетельства вас примут наверное, и вы отправитесь в путь с отрядом. По прибытии в Булонь вы будете иметь дело с одним полковником[9], помешанным на масонстве, мистицизме и другом вздоре. Вы скажете свое настоящее имя, и он не преминет оказать вам протекцию. Тогда вы можете доверить ему тайну вашего происхождения, насколько вам это заблагорассудится. Эта доверчивость непременно будет иметь результатом перемену в обращении, так как обыкновенно не слишком-то хорошо относятся к подставным рекрутам; мало-помалу вы приобретете благоволение остального начальства. Но необходимо одно, чтобы думали, что неволя заставила вас поступить в солдаты. Заставьте их думать, что под своим настоящим именем вы имели причины опасаться преследований со стороны императора. Вот ваша история: она разойдется по лагерям, и никто не будет сомневаться в том, что вы враг и жертва императорского правительства… Излишне было бы входить в ближайшие подробности… Остальное совершится само собою… Впрочем, я вполне полагаюсь на вашу проницательность».

Получив эти инструкции, граф Л*** отправился в Италию и скоро очутился во Франции, вместе с лигурийскими новобранцами. Полковник Обри принял его радушно, как брата, которого увидел после многих лет разлуки. Он уволил его от ученья и маневров, собрал ложу полка, чтобы достойно приветствовать его, доказал ему свое участие многими любезностями, позволил ему носить штатское платье, словом, обращался с ним как нельзя лучше.

Через несколько дней всей армии стало известно, что Бертран в некотором роде особа; ему нельзя было тотчас же пожаловать эполеты — его произвели в чин сержанта, и офицеры, забывая о том, что он находится на низшей ступени офицерской иерархии, не поколебались сойтись с ним по-приятельски. Бертран вскоре сделался настоящим оракулом полка; он был умен, всесторонне образован, и все окружающие были расположены находить его еще остроумнее, нежели он был на самом деле. Как бы то ни было, он скоро близко сошелся с некоторыми «олимпийцами», которые сочли за честь представить его товарищам. Бертран был посвящен в члены общества и, едва успев войти в сношения с главными деятелями «Олимпа», не замедлил обратиться с докладом к министру.

То, что я рассказал об «олимпийцах» и о Бертране, я узнал от него самого, и, чтобы подтвердить достоверность моего рассказа, нелишне прибавить, при каких обстоятельствах он поверил мне тайну порученной ему миссии и открыл мне некоторые интересные подробности ее.

В Булони дуэли встречаются сплошь да рядом; несчастная мания на поединки распространилась даже на миролюбивых моряков, служащих во флотилии под начальством адмирала Вервеля. Неподалеку от левого лагеря, у подножия холма, была маленькая роща, где почти ежедневно можно было видеть — во всякий час дня — до дюжины молодцов, исполняющих, как говорится, долг чести. В этой местности известная амазонка, девица Див… пала от рапиры прежнего своего любовника, полковника К***, который, не узнав ее в мужской одежде, принял от нее вызов на поединок.

Девица Див…, которую он покинул для другой, желала погибнуть от его руки.

Однажды, находясь на склоне плоской возвышенности, на которой расположились длинной лентой бараки левого лагеря, и случайно опустив глаза на рощу, свидетельницу стольких кровопролитных сцен, я увидел на некотором расстоянии от рощи двух человек, из которых один шел на другого, тот, в свою очередь, отступал через равнину; по их белым панталонам я узнал в них голландцев; я остановился на минуту, чтобы посмотреть на их эволюции. Скоро нападающий отступил, в свою очередь; наконец, должно быть, испугавшись друг друга, они стали одновременно отступать, помахивая саблями; потом один из них, набравшись храбрости, бросился на противника и преследовал его до края оврага, через который тот не мог перешагнуть. Тогда оба, по-видимому, отказавшись от своего оружия, вступили в рукопашный бой, и таким образом удовлетворили друг друга. Я забавлялся этим уморительным поединком, как вдруг заметил около фермы, куда мы часто ходили есть «кодио» (вроде белой кашицы — из муки и яиц), двух каких-то людей, которые, поспешно сбросив свои одежды, уже приготовлялись стать в позицию с рапирами в руках; тут же присутствовали их секунданты: с одной стороны, вахмистр десятого драгунского полка, с другой стороны, — артиллерийский фурьер. Скоро противники скрестили рапиры; один из них, поменьше ростом — сержант-канонер, защищался отчаянно против нападения своего более сильного противника. В одно мгновение мне показалось, что вот-вот его пронзит рапира другого бойца, как вдруг он исчез, как будто его поглотила земля; вслед за этим раздался взрыв хохота. Когда поуспокоилась общая веселость, присутствующие столпились, и я увидел, что они нагибаются к земле. Меня стало разбирать любопытство; я подошел как раз кстати, чтобы помочь им вытащить бедного малого, исчезновение которого меня так удивило, из канавы, выкопанной для стока из корыта для поросят. Несчастный почти задыхался и был покрыт густой грязью с головы до пят. Свежий воздух скоро оживил его, но он боялся дышать, чтобы в рот и глаза не попала покрывавшая его зловонная жидкость. Находясь в таком плачевном состоянии, он выслушивал одни насмешки. Меня возмутило такое отсутствие сострадания, и под влиянием чувства негодования я бросил на противника бедной жертвы вызывающий взгляд, который между военными людьми не требует пояснения. «Достаточно, — сказал он, — я жду тебя». Едва успел я встать в позицию, как заметил на руке моего противника знакомый мне татуированный знак: изображение якоря, ветви которого перевиты змеей. «Я вижу хвост, — крикнул я, — береги голову», — и, дав ему предостережение, я набросился на него и попал ему в грудь около правого соска. «Я ранен, — сказал он, — до первой крови деремся, что ли?» — «До первой крови», — ответил я и, недолго ожидая, разорвал свою рубашку и стал перевязывать его рану. Надо было для этого обнажить грудь; я отгадал место, где помещалась голова змеи, в это место я и целился.

Заметив, что я со вниманием рассматривал то знак, начертанный на его груди, то черты его лица, мой противник, видимо, стал волноваться. Я поспешил успокоить его словами, сказанными на ухо: «Я знаю, кто ты, но не бойся, я воплощенная скромность». — «Я также знаю тебя, — ответил он, пожимая мне руку, — и я также буду нем, как могила».

Человек, который поклялся мне хранить молчание, был беглый каторжник из тулонских галер. Он сообщил мне свое подставное имя и объяснил мне, что он вахмистр 10-го драгунского полка, где он своей роскошной жизнью и кутежами затмевал всех полковых офицеров.

Пока мы доверяли друг другу свои тайны, солдат, за которого я вступился, старался смыть в соседнем ручье хотя часть покрывавшей его липкой грязи. Он вскоре присоединился к нам. Компания несколько поуспокоилась. Не было более и речи о ссоре, и охота насмехаться сменилась искренним желанием помириться.

Вахмистр, которого я мало знал, предложил скрепить мировую у «Золотой пушки», где всегда можно было найти превосходную рыбу и жирных уток. Он угостил нас завтраком на славу, продолжавшимся до ужина. За ужин заплатила противная партия.

Наконец общество разошлось. Вахмистр обещал мне свидеться, а сержант не успокоился, пока я не согласился проводить его до дому.

Этот сержант был Бертран; он жил в верхней части города и занимал квартиру, достойную офицера высших чинов; как только мы остались наедине, он выразил мне всю признательность, на какую способен трус, которого спасли от большой опасности.

Он обратился ко мне со всевозможными предложениями, и так как я не принимал ни одного из них, то он сказал:

— Вы, может быть, думаете, что я хвастаю и что не могу ничего для вас сделать — не плюйте в колодец, милый мой. Я не более, как унтер-офицер, это правда, но дело в том, что я не желаю повышения — у меня нет честолюбия, а все «олимпийцы» таковы же, как и я: они мало заботятся о каком-нибудь несчастном чине.

Я спросил его, что это такое за олимпийцы.

— Это люди, — ответил он, — поклоняющиеся свободе и проповедующие равенство. Хотите вы сделаться олимпийцем? Если вас это соблазняет, то я готов услужить вам, и вы будете приняты.

Я поблагодарил Бертрана, прибавил, что я не вижу необходимости поступать в общество, которое рано ли поздно ли должно непременно обратить на себя внимание полиции.

— Вы правы, — ответил он, с видом большого участия, — лучше не поступайте, все это может плохо окончиться.

Тогда он сообщил мне об «олимпийцах» все подробности, упомянутые мною в моих записках. Под влиянием шампанского, которое удивительно располагает к откровенности и сообщительности, он поведал мне под строгой тайной возложенную на него миссию в Булони.

После этого первого знакомства я продолжал видаться с Бертраном, остававшимся еще некоторое время на своем наблюдательном посту. Наконец наступил время, когда он потребовал и получил месячный отпуск. Прошел месяц, а Бертран не возвращался; распространился слух, что он увез с собою сумму в 12 000 франков, порученную ему полковником Обри для покупки лошадей и экипажа, затем довольно значительную сумму на различные расходы для полка. Узнали, что Бертран останавливался в улице Нотр-Дам-де-Виктуар, в Миланской гостинице, где пользовался неограниченным кредитом.

Все эти обстоятельства доказывали, что Бертран ловко обошел свое начальство; жертвы обмана даже не осмелились возбудить серьезную жалобу. Бертран как в воду канул. Потом его разыскали, подвергли суду как дезертира и приговорили к каторжным работам на пять лет.

Вскоре получено было распоряжение арестовать главных вожаков «олимпийцев» и разрознить их общества. Но этот приказ был исполнен только частью: предводители тайного общества, узнав, что правительство напало на их след, и опасаясь венсеннских подземелий, предпочли смерть такому ужасному существованию. В один и тот же день случилось пять самоубийств. Фельдфебель 25-го линейного полка, два сержанта другого корпуса пустили себе пулю в лоб; один капитан, накануне получивший должность батальонного командира, перерезал себе горло бритвой… Он жил у «Серебряного Льва». Хозяин гостиницы — Бутруа, удивленный тем, что его гость, по своему обыкновению, не сходит вниз к завтраку с другими офицерами, постучал в дверь его комнаты: капитан сидел над сосудом, в который должна была стекать его кровь. Он поспешно надел галстук, пытался выговорить слово и упал навзничь мертвым… Один морской офицер, находясь на небольшом судне, нагруженном порохом, поджег его, что повлекло за собою взрыв соседнего судна. Земля задрожала на несколько миль в окружности, все оконные стекла в нижней части города были побиты, фасады многих домов в гавани рухнули, обломки снастей, разбитые мачты, клочки человеческого мяса летели во все стороны. Экипажи двух судов погибли… Один человек спасся как бы чудом: это был матрос на марсах. Мачта, на которой его взорвало на воздух, упала перпендикулярно во вместилище бассейна, где в то время воды не было, и врезалась в землю на глубину шести футов. Матрос остался жив, но с этой минуты он лишился дара слова навсегда.

В Булони были поражены этим стечением обстоятельств. Доктора утверждали, что мания на самоубийство происходила от известного предрасположения, зависящего от состояния атмосферы. Для подтверждения своего мнения они ссылались на наблюдения, сделанные в Вене, где в одно лето множество девушек, увлеченных какой-то необъяснимой страстью, лишили себя жизни в один и тот же день.

Некоторые объясняли это странное явление тем, что редко случается, чтобы одно самоубийство не сопровождалось несколькими другими. В сущности, общество совершенно сбилось с толку, не зная, что подумать, тем более что полиция, опасаясь всего, что могло быть принято за проявление оппозиции существующим порядкам, нарочно распространяла самые странные слухи. Приняты были все предосторожности, чтобы имя «олимпийца» не было ни разу произнесено в лагерях. Между тем причина всех этих трагических явлений заключалась в доносе Бертрана. Вероятно, он был награжден, мне неизвестно только кем; очень может быть, что высшая полиция, довольная его услугами, продолжала поручать ему шпионство, так как несколько лет спустя его встретили в Испании, в полку Изембура, где он получил чин лейтенанта и где на него смотрели не хуже, как на какого-нибудь аристократа из фамилий Монморанси или Сен-Симона.

Через несколько времени после исчезновения Бертрана рота, в которой я служил, была отправлена в Сен-Леонар, маленькую деревушку неподалеку от Булони. Там вся наша обязанность состояла в охранении склада пороху и других боевых припасов. Служба была не тяжелая, но позиция довольно опасная: там было убито несколько часовых, ходили даже слухи, что англичане замышляют взорвать на воздух все депо. Несколько попыток в этом роде было сделано в различных пунктах дюн. Из этого видно, что мы имели основания для самой зоркой наблюдательности. Однажды ночью, когда я был дежурным, нас внезапно разбудил ружейный выстрел. Весь караул поднялся на ноги. Я бегу к часовому — это был новобранец, храбрость которого не внушала мне большого доверия. Я расспрашиваю его, подозревая, что он поднял фальшивую тревогу. Осмотрев снаружи пороховой склад, помещавшийся в старой церкви, я тщательно исследовал окрестности — не видно было никаких знаков, ни малейших следов. Убедившись, что все это ложная тревога, я сделал строгий выговор часовому и пригрозил ему гауптвахтой. Но, возвращаясь с ним в караульный дом, я обратился к нему с новыми вопросами. Уверенный тон его ответов, подробности, которые он мне сообщил в подтверждение того, что он действительно кого-то видел, начинают убеждать меня, что он не напрасно поддался испугу и тревоге. Меня начинают мучить предчувствия, и я снова отправляюсь в пороховой склад. Дверь церкви приотворена, я быстро вхожу, и первое, что представляется моим глазам, — это слабый отблеск света, исходящего между двумя высокими рядами ящиков с патронами. Я быстро прохожу по этому коридору и, дойдя до конца, вижу… зажженную лампу, поставленную под один из ящиков, пошире других; пламя уже касается дерева, и в воздухе начинает распространяться запах смолы. Каждая секунда дорога. Не колеблясь, я опрокидываю лампу, бросаю ящик наземь и своей уриной гашу остатки начинавшегося пожара. Наступила глубокая темнота, гарантировавшая мне, что опасность миновала. Но я все-таки не мог окончательно успокоиться до тех пор, пока не исчез смолянистый запах. Я оставался в складе еще некоторое время. Кто был поджигателем? Я этого знать не мог, но в глубине души я сильно подозревал сторожа магазина и, чтобы узнать истину, немедленно отправился к нему на дом. Его жена была одна дома; она сказала мне, что ее муж, задержанный в Булони делами, остался там ночевать и вернется на другой день утром. Я спросил ключи от склада; оказалось, что ключи он унес с собою. Отсутствие ключей подтвердило мои опасения — я узнал, кто был виновником покушения. Однако прежде, нежели доложить об этом начальству, я еще раз на другое утро отправился к сторожу — он еще не являлся.

В тот же день был произведен инвентарь; оказалось, что этому человеку было крайне необходимо уничтожить доверенный ему склад, чтобы скрыть сделанные им значительные растраты. Прошло сорок дней, и о преступнике ни слуху ни духу. Наконец жнецы нашли его безжизненный труп в поле; около него лежал пистолет.

Взрыв пороховницы был предупрежден единственно благодаря моему присутствию духа. Меня наградили за это повышением в чине. Я был сделан сержантом; дивизионный генерал пожелал меня видеть и обещал ходатайствовать обо мне перед министром. Я сильно желал сделать карьеру и поэтому старался, чтобы «Лебель» отрешился от всех дурных привычек Видока. И действительно — я был бы примерным служакой, если бы необходимость присутствовать при раздаче провианта не вызвала меня в Булонь.

Каждый раз, как мне случалось быть в городе, я непременно являлся к драгунскому вахмистру, с которым дрался на дуэли, заступаясь за Бертрана. Тогда весь день посвящался кутежу и попойке, и я поневоле нарушал все свои благие намерения на исправление.

Благодаря существованию какого-то именитого дядюшки, кажется, сенатора, мой старинный товарищ по каторге вел превеселую жизнь. Он пользовался почти неограниченным кредитом в качестве сынка богатой фамилии. В Булони не было ни одного богача, который не счел бы для себя за честь принять у себя такую знатную особу. Честолюбивые папеньки мечтали сделать его своим зятем, а барышни всеми силами старались понравиться ему. Поэтому он пользовался неоценимым преимуществом черпать из кошелька одних и ожидать чего угодно от благосклонности других. Он жил широко, лучше любого генерала, держал лошадей, собак, лакеев, принял тон и манеры вельможи и обладал в совершенстве искусством пускать пыль в глаза и заставлять почитать себя до такой степени, что офицеры, обыкновенно так завистливо относящиеся ко всяким преимуществам и повышению других, находили весьма естественным, что он затмевает их. В другом городе, а не в Булони, этого выскочку скоро распознали бы, тем более, что он не получил никакого образования. Но в городе, где буржуазия, возникшая весьма недавно, еще не успела заимствовать от хорошего общества ничего, кроме одежды и внешних приемов, — ему легко было важничать и заслуживать общее уважение.

Настоящее имя вахмистра было — Фессар; в каторге он был известен под именем Ипполита. Он был родом, кажется, из Нижней Нормандии; одаренный всеми качествами, внушающими доверие, наружной откровенностью, открытой физиономией и видом молодого сорванца, он, однако, обладал хитростью и коварством, составляющими отличительный признак жителей Домфрона. Словом, это был малый дошлый, способный возбудить к себе доверие и расположение. Если бы он владел хотя аршином земли на своей стороне, то воспользовался бы этим случаем для возбуждения тысячи тяжб и способен был нажиться, разорив своих соседей. Но Ипполит не имел ничего на свете, и, не имея возможности сделаться тяжебщиком, он пустился в мошенничество, подлог, и… но читатель это сам увидит, не стану забегать вперед.

Каждый раз, как я приходил в город, Ипполит угощал меня обедом на свой счет. Один раз за десертом он сказал мне: «Знаешь ли, я тебе удивляюсь; живешь ты отшельником в деревне, постишься на пище св. Антония, получаешь двадцать два су на все прокормление. Ей-Богу, не понимаю, как можно подвергаться таким лишениям, — если бы я был на твоем месте, я просто умер бы от тоски. Но, верно, ты втихомолку пользуешься какими-нибудь безгрешными доходами». Я отвечал, что мне достаточно моего жалованья и что к тому же я одет, обут, сыт и не терпел недостатка. «Тем лучше для тебя, — отвечал он, — а между тем здесь есть нажива; ты, верно, слышал не раз об «Армии Луны»; надо тебе туда поступить; если хочешь, я тебе назначу округ; ты будешь эксплуатировать Сен-Леонар».

Я знал, что «Армия Луны» — было сборище негодяев, члены которого до сих пор ускользали от преследования полиции. Эти разбойники, правильно организовавшие грабеж и воровство на протяжении нескольких миль в окружности, принадлежали к различным полкам. Ночью они бродили по лагерям, устраивали засады на дорогах, играя роль фальшивого патруля, и останавливали всех и каждого, не пренебрегая даже самой незначительной добычей. Чтобы не встречать никаких препятствий в своих деяниях, они в своем распоряжении имели мундиры всех чинов. Смотря по надобности, они были то капитанами, то генералами и полковниками, и весьма кстати употребляли в ход лозунги, которые сообщались им каждые две недели их сторонниками из генерального штаба.

После всего, что мне удалось узнать, предложение Ипполита должно было испугать меня: он был или один из вождей «Армии Луны», или один из тайных агентов, отправленных полицией, чтобы подготовить распущение армии. Может быть, он был и то и другое.

Мои отношения к нему ставили меня в затруднительное положение… Неужели мне суждено встретить новые превратности, новые испытания? Я не мог уже, как в Лионе, выпутаться из затруднения, выдав соблазнителя. К чему послужило бы доносить на Ипполита, если он действительно был тайным агентом? Поэтому я ограничился тем, что отвергнул его предложение, объявив с твердостью, что я намерен остаться честным человеком. «Разве ты не видишь, что я шучу, — сказал он, — а ты шутку принимаешь за серьезное? Я в восхищении, милый мой, что ты проникнут такими похвальными чувствами, точь-в-точь, как и я же, мы оба обратились на путь истинный». Он переменил тему разговора, и об «Армии Луны» не было более и речи.

Через неделю после моего свидания с Ипполитом, свидания, в котором он сделал мне такое неожиданное признание и потом так быстро отказался от него, капитан, делая обход, приговорил меня к аресту на 24 часа на гауптвахте, заметив какое-то пятно на моем мундире. Я потом тщательно искал это проклятое пятно и никак не мог найти его. Как бы то ни было, я покорился своей судьбе и отправился на гауптвахту: двадцать четыре часа так скоро пройдут — и не заметишь. На другой день утром я буду освобожден. В пять часов утра я слышу лошадиный топот и следующий разговор:

— Кто идет?

— Франция.

— Какой полк?

— Императорский корпус жандармов.

При слове «жандармы» я невольно вздрогнул. Вдруг отворилась дверь, спрашивают Видока. Никогда еще это имя, внезапно произнесенное среди шайки мошенников, не оказывало такого страшного действия, как на меня в ту минуту. «Эй, ты, ступай за нами!» — крикнул мне бригадир, и, чтобы увериться, что я не ускользну от них, он из предосторожности привязал меня. Меня тотчас же препроводили в тюрьму. Я нашел многочисленное и хорошее общество.

— Ну, разве я вам не говорил, — воскликнул, увидев меня, артиллерийский солдат, которого по выговору я признал за пьемонтца, — сюда скоро переберется весь лагерь… Вот еще одного подцепили. Даю голову на отсечение, что всему виною эта сволочь драгунский вахмистр; он и никто другой, как он, сыграл эту шутку. Его стоит хорошенько отдуть, этого разбойника.

— Ну и поймай его, твоего вахмистра, — перебил другой заключенный, который, как мне показалось, был посажен недавно. — Если он продолжал идти вперед, так теперь его и след уже простыл. Как хотите, братцы, а он тонкая бестия! В каких-нибудь три месяца — сорок тысяч долгу в городе. Вот это называется счастье! А детей-то у него сколько! Ну, что касается этого, то я бы на них не польстился… Шесть девиц забеременели — из первых семейств буржуазии! Они надеялись, что имеют дело с ангелом чистоты и невинности, и славно попались впросак!..

— Да, да, — подтвердил прислужник, устраивавший мне постель, — много он наделал бед, этот молодчик; ну зато уж пусть бережется железной лапы — его объявили дезертиром. Небось, поймают.

— Смотри, как бы тебе не ошибиться в расчете, — возразил я, — вы словите его, как словили Бертрана.

— А если бы и словили, так это все-таки не помешает мне быть гильотинированным в Париже! Впрочем, я повторяю — даю голову на отсечение…

— Что он там толкует о своей голове? — перебил четвертый. — Мы попались — нечего больше и толковать. Что нам за дело, кто этому виною!

Он был прав. К тому же надо было слепым быть, чтобы не видеть, что Ипполит и никто иной, как он, продал нас. Что до меня касается, так я не мог сомневаться ни минуты: кроме него, никто в Булони не знал, что я беглый каторжник.

Несколько военных разных оружий волей-неволей наполнили арестантскую, в которой собрались главные вожди «Шайки Луны». Редко случается, чтобы тюрьма маленького города соединяла в своих стенах такую коллекцию интересных субъектов: один несчастный малый, некто Лельевр, осужденный на смертную казнь три месяца тому назад, постоянно имел в виду надежду, что вот-вот окончится отсрочка, в силу которой он существовал. Император, перед которым ходатайствовали за него, помиловал его, но так как это помилование не было формально утверждено и официальный приказ об освобождении не был передан верховному судье, то Лельевр продолжал содержаться в тюрьме. Все что могли сделать в пользу этого несчастного — это еще отсрочить казнь, пока не представился новый случай обратить на него внимание императора. Находясь в таком неопределенном состоянии, Лельевр постоянно колебался между надеждой на освобождение и страхом смерти: он засыпал в одном настроении, просыпался в другом. Всякий вечер он льстил себя сладкой надеждой завтра выйти из стен тюрьмы, всякое утро он ожидал, что будет расстрелян.

Он был то безумно весел, то мрачен до отчаяния — его жизни не было ни одного мгновения полного спокойствия духа. Играл ли он партию в ландскнехт или марьяж, он вдруг ни с того, ни с сего среди игры бросал в сторону карты, начинал колотить себе голову кулаками, метался по комнате, как полоумный, наконец, бросался в изнеможении на свою жесткую постель и проводил целые часы лежа на животе, в состоянии полного отупения, полного отчаяния. В госпитале Лельевр отводил душу; стосковавшись до отчаяния, он отправлялся туда искать утешение у сестры Александры, которая была женщина с сердцем и сочувствовала всем несчастным. Эта сострадательная девушка принимала живое участие в заключенном, и он вполне заслуживал этого. Лельевр не был преступником, он был жертвой, и арест, которому его подвергли, был следствием принципа, часто несправедливого, которого придерживаются военные суды, что следует принести в жертву даже невинного, если встречается необходимость прекратить известные беспорядки, и что в таком случае совесть и чувство человечности должны умолкнуть перед необходимостью подать пример. Лельевр принадлежал к числу тех немногих людей, закаленных против порока, которые могут без вреда для своей нравственности оставаться долгое время в близком соприкосновении с подонками общества. Он исполнял должность старшины с такой же добросовестностью и честностью, как будто занимал какой-нибудь государственный пост. Никогда он не брал взяток с вновь поступающих; объяснив правила, которые он обязан соблюдать как арестант, он старался всеми силами облегчить ему первые минуты заключения и скорее исполнял должность любезного хозяина, нежели в некотором роде должностного лица. Другой человек сумел заслужить, любовь и уважение заключенных: Христиерн, которого мы звали Датчанином, не говорил по-французски; мы с ним объяснялись знаками, но он был одарен редкой сметливостью и, казалось, предугадывал мысль. Он был печален, задумчив, ласков; в сто чертах сквозили благородство, кротость и меланхолия, которые привлекали и трогали вас. Он носил матросские платье, но длинные пряди его черных, как смоль, волос, искусно расположенных в локонах, безукоризненная белизна его белья, нежность его цвета лица и красота рук — все показывало в нем человека благородного происхождения. Хотя улыбка часто показывалась на его губах, но ясно было, что у Христиерна было тяжелое горе, которое он замыкал в самом себе; никто не знал, за что он находился в заключении. Однажды его призывают; в это время он был занят рисованием — это было его единственное развлечение; часто он набрасывал женскую головку. Он вышел на зов, но вскоре его привели назад, и едва успела за ним затвориться дверь, как он вынул из своего мешка молитвенник и стал читать с видом глубокой набожности. Вечером он заснул по обыкновению и проспал до утра, когда нас разбудил барабанный бой, извещавший, что в тюремный двор пришел отряд стражи. Он поспешно оделся, отдал свои часы и деньги Лельевру, который был его товарищем по постели; потом, несколько раз поцеловав небольшой крестик, который всегда носил на груди, он пожал руку каждому из нас. Консьерж, присутствовавший при этой сцене, был глубоко тронут, Когда Христиерн ушел, он сказал нам:

— Его расстреляют, солдаты в сборе, через четверть часа будет конец всем его страданиям. Вот что значит, когда не везет кому счастье. Этот матрос, которого вы принимали за датчанина, родом из Дюнкирхена. Настоящее его имя Вандермо. Он служил на корвете «Ласточка» и был взят в плен англичанами. Брошенный на понтоне, подобно многим другим, он утомился дышать зловонным воздухом, страдать от голода и, когда ему предложили выйти из этого положения, поступив на небольшое судно, отправлявшееся в Индию, он с радостью согласился. На возвратном пути судно было захвачено корсарами, Вандермо был приведен сюда вместе с остальным экипажем. Его предполагали перевести в Валансьен, но в самую минуту отъезда его подвергли допросу и по его ответам заключили, что он не владеет свободно английским языком. Возникают подозрения, он объявляет, что он подданный датского короля, но так как он не может представить никаких доказательств в подтверждение своих слов, то его оставляют под стражей, пока дело не разъяснится. Прошло несколько месяцев, о Вандермо и думать позабыли. В сторожку является женщина с двумя детьми и спрашивает Христиерна. «Муж мой!» — воскликнула она, увидев его, «Дети мои, жена моя!» — и он бросился в их объятия. «Как вы неосторожны, — шепнул я Христиерну, — вы забыли, что вы не одни!»

Я обещал ему сохранить его тайну, но было уже поздно: получив от него известие, его жена спешила поделиться своей радостью с соседями и между ними нашлись люди, которые донесли на него; благодаря этим презренным, Вандермо должен был умереть! Из-за каких-то старых орудий, которыми было вооружено судно, на котором он приехал и которое не вступало в бой, его обвинили в измене своему отечеству. Сознайтесь после этого, что законы несправедливы!

— О да, законы несправедливы! — повторили некоторые из присутствующих, которые толпились вокруг нары, чтобы играть в карты и пить водку.

— Вкруговую! — сказал один из них, передавая стакан.

— Полно тебе рюмить! — воскликнул другой, заметив печальный вид Лельевра. — Есть об чем горевать! Сегодня его очередь, завтра наша наступит.

Эти циничные, бессердечные замечания подали повод к отвратительным шуткам; наконец звук барабана и труб, повторяемый эхом за рекой, дал нам знать, что отряды различных корпусов выступают в лагеря. В течение нескольких минут в арестантской царствовало глубокое, торжественное молчание; мы думали, что судьба Христиерна совершилась. Но в ту минуту, когда он только что опустился на колени с роковой повязкой на глазах, прискакал адъютант и отменил сигнал, отданный стрелкам. Страдалец снова увидел свет Божий — он возвратится к жене и детям. Он обязан был жизнью маршалу Брюну, тронутому их мольбами. Христиерн, снова возвратившийся в тюрьму, не мог опомниться от радости. Его уверили, что он в скором времени будет освобожден. К императору обратились с ходатайством о его помиловании, и просьба, заявленная от имени самого маршала, была основана на таких великодушных мотивах, что невозможно было сомневаться в успехе ее.

Возвращение Христиерна было для всех радостным событием; все спешили поздравить его, пили за здоровье воскресшего, и прибытие шести новых заключенных, праздновавших свое новоселье с большой щедростью, еще более увеличило торжество. Эти новички, которые, как я узнал, были люди из экипажа Поле, были посажены под арест всего на несколько дней, в наказание за то, что нарушили военный устав, ограбив английского капитана, когда были оставлены на судне, захваченном корсарами. Их не заставили возвратить добычу, и они принесли с собой немало гиней, которые тратили напропалую. Мы все были довольны: тюремщик, которому перепадали крохи нашего кутежа, был в восторге от своих новых клиентов и избавлял их от излишней бдительности и наблюдения. Между тем в нашей камере было трое человек, приговоренных к смертной казни: Лельевр, Христиерн и пьемонтец Орсино, бывший начальник так называемых barbets, который, встретив около Александрии отряд новобранцев, отправлявшихся во Францию, проскользнул в их ряды. Пока Орсино находился под знаменами, он отличался примерным поведением, но он погубил себя излишней откровенностью: голова его была оценена, и он должен был быть казнен в Турине. Пять других наших товарищей обвинялись в важных преступлениях. Это были четверо гвардейских матросов, два корсиканца и два провансальца, обвиняемых в убийстве крестьянки, у которой они похитили золотой крест и серебряные серьги. Пятый, как и они, принадлежал к шайке Луны — ему приписывали странные способности: по словам солдат, он обладал искусством делаться невидимкой, он превращался во что ему было угодно и, кроме того, имел дар вездесущия; словом, это был колдун, заслуживший свое прозвище и репутацию единственно тем, что когда угодно навьючивал на себя горб, был хвастуном, насмешником, балагуром; ему случалось заниматься ремеслом уличного фигляра, и поэтому он ловко проделывал некоторые фокусы. С такими клиентами мало тюремщиков решились бы относиться к делу спустя рукава; наш же смотрел на нас, как на отличных малых, с которыми выгодно вести дружбу. Доставляя нам, что нам было угодно, за хорошую плату, ему и в голову не приходило, что мы можем улизнуть от него. До известной степени, он, однако, был прав: Лельевр и Христиерн не имели ни малейшего поползновения к бегству, Орсино примирился со своей судьбой; гвардейские моряки даже и не подозревали, что им может прийтись плохо, колдун рассчитывал на недостаток улик, а корсары были всегда под хмельком и не имели времени предаваться меланхолии. Один я замышлял обширные планы, по из осторожности напускал на себя беззаботный вид; казалось, будто тюрьма — моя родная стихия, и всякий думал, что и благодушествую, как рыба в воде. Я напился пьян всего один раз — в честь возвращения Христиерна. Однажды, когда все спали глубоким сном, около двух часов, я почувствовал мучительную жажду и жар во всем теле; встаю, полусонный, направляюсь к окну, черпаю ковшом и подношу ко рту: ужасная ошибка! Вместо того чтобы почерпнуть из жбана, я черпаю из лохани: вся внутренность перевернулась у меня. На рассвете у меня еще не прошли ужасные спазмы в желудке; чтобы скорее выбраться на свежий воздух и избавиться от тошноты, я предложил свои услуги вынести помои вместо одного корсара и переоделся в его платье. Проходя через двор, я встретил знакомого унтер-офицера, который шел с шинелью на руке. Он сообщил мне, что приговорен к заключению в тюрьму на месяц за буйство в театре и что он только что внес свое имя в тюремную роспись. «В таком случае, — сказал я, — ты сейчас же вступишь в должность — вот возьми-ка лохань». Мой унтер-офицер был малый сговорчивый, мне не пришлось просить его; пока он выполнял мою обязанность, я смело прошел мимо часового, который не обратил на меня никакого внимания.

По выходе из тюрьмы я пустился бежать за город и остановился только на каменном мостике; усевшись в овраг, я углубился в крепкую думу, как бы мне избавиться от преследований. Мне сначала пришло в голову идти в Кале, но моя злосчастная судьба дернула меня отправиться в Аррас. В тот же вечер я остановился на ночевку в какой-то ферме, служившей постоялым двором для торговцев свежей рыбой. Один из них, отправившийся из Булони тремя часами позже меня, рассказал мне, что казнь Христиерна произвела тяжелое впечатление во всем городе. «Только об этом везде и говорят, — рассказывал он — все ждали, что император помилует его, но по телеграфу ответили — расстрелять, дескать, его надо… Уж раз он вывернулся счастливо, а сегодня, видно, суждено было — так и подкосили голубчика. Просто жалость было слышать, как он кричал: «Помилование! Смилуйтесь!», стараясь приподняться после первого залпа; а позади завыли собаки, в которых попали пули от выстрелов. Просто душу раздирала вся эта сцена! Ну и покончили с ним — видно, суждено было бедняжке! На роду было написано!»

Хотя известие, сообщенное рыбаками, и опечалило меня, но я не мог не подумать, что смерть Христиерна отвлечет общее внимание от моего побега; до сих пор еще не видно было никаких признаков, что мое отсутствие замечено, и я немного успокоился духом. Я прибыл в Бетюн без всяких приключений, намереваясь поселиться у старого знакомого по полку. Меня приняли с распростертыми объятиями, но как бы человек ни был осторожен, всегда упустит из виду какое-нибудь мелочное обстоятельство. Я предпочел приютиться у друга, нежели остановиться в гостинице. Оказывается, что я попался по своей вине, как бабочка на огонь. Друг мой недавно вторично женился, и брат его жены был одним из тех упорных людей, которые нечувствительны к славе и всеми силами души стремятся к миру. Из этого следовало, что избранное мною местожительство и даже квартиры всех родственников молодого человека часто посещались господами жандармами. Эти желанные гости наводнили жилище моего друга задолго до рассвета, нисколько не стесняясь тем, что я спал: они разбудили меня и потребовали моих документов. Не имея паспорта, который мог бы предъявить, я старался отделаться от них объяснениями — напрасный труд. Бригадир, долго рассматривавший меня со вниманием, вдруг воскликнул: «Я не ошибаюсь — это он, я уж видел этого плута в Аррасе: это Видок!» Нечего было делать, пришлось встать с постели; четверть часа спустя я был уже помещен в Бетюнской тюрьме.

Может быть, читателям небезынтересно будет узнать несколько подробностей о судьбе моих товарищей по заключению, покинутых мною в Булони; я могу отчасти удовлетворить их любопытстве: Христиерна расстреляли — славный был малый! Лельевр, также человек хороший и честный, продолжал жить среди страха и надежд до 1811 г., пока тиф не положил предел его мучительному существованию. Четверо гвардейских матросов были, как известно, убийцы: в один прекрасный день им возвратили свободу и отправили в Пруссию, где двое из них получили крест за храбрость под стенами Данцига. Что касается колдуна, то он был выпущен на волю без суда. В 1814 г. под именем Коллине он был сделан вахмистром в Вестфальском полку; кончилось тем, что он ограбил доверенную ему кассу; торопясь как можно скорее поместить свои деньги в безопасное место, этот негодяй без оглядки бежал и Бургонь, но в окрестностях Фонтенбло попал в руки казаков. Наступил его последний час — русские покончили с ним пиками.

Мое пребывание в Бетюне было непродолжительно; на другой день после моего ареста меня отправили в Дуэ в сопровождении хорошего эскорта.

Загрузка...