Долинка был довольно большой поселок. В нем несколько улиц. Правда, без названия, а под номерами (совсем как в США). Поселок чистый, ухоженный. В центре — одно на весь поселок двухэтажное здание — Управление Карлага. Напротив — поликлиника, где принимали вольнонаемные врачи. В правом его конце — больничный комплекс: терапевтический корпус, глазное отделение, отделение ЛОР, родильное и гинекологическое. И дальше — больница для вольнонаемного состава. К Долинке примыкал парк, посаженный и выращенный заключенными еще до 1937 года. Каждое дерево стоило немало слез и пота — воду носили издалека ведрами.
Терапевтический корпус, в котором я начала работать, был расположен в кирпичном здании с палатами по одну сторону. Палаты большие — на шесть-восемь человек. И коридор, и палаты, несмотря на большие окна, были мрачные, темные.
Незадолго до приезда в Долинку меня командировали в отделение Акмолинска, где еще оставалась часть чесеировок. Там я увидела, с какой любовью обставлены больницы, ясли, поликлиника. Все без всяких специальных затрат. Я попросила одну занавеску, обязавшись вернуть. Мне ее подарили. Она была из простой марли с очень красивой сложной мережкой. Мы сделали у себя такие. И вообще в своей больнице переняли у них все лучшее.
К терапевтическому корпусу примыкал озелененный двор, больные выходили туда погулять и, если хотели посидеть в тени деревьев, то несли с собою табуретки. Я заказала шезлонги. Начальник стройчасти лечебно-санитарного отдела изготовил их для нас, несколько грубоватые, но удобные и прочные, и нашему примеру последовала больница для вольнонаемных. Только туда кресла сделали значительно изящнее.
Появились у нас в корпусе цветы, за которыми ухаживали больные. В ординаторской висели портреты Павлова и Боткина, вырезанные из медицинских журналов и обрамленные стройчастью. Разрешили нам и радиоточку.
В Долинке было много врачей разных специальностей, с большим опытом, знающих. В ежемесячных конференциях участвовали все врачи. Проходили они организованно, оживленно, с многочисленными выступлениями, особенно после войны, когда появилась возможность получать медицинскую периодику.
Кроме этих конференций санотдел два-три раза в год собирал врачей-заключенных из всех отделений с отчетами о проделанной работе. Эти совещания проходили в большом зале управления Карлага под председательством начальника лагеря.
В 1944 году летом в лагере возникло острое пищевое отравление, охватившее более семисот человек. Погибло сорок три человека, т.е. шесть процентов. Смертность была очень высокая для подобных заболеваний. Я попросила направить меня на лечение пострадавших. Начальник САНО назначил меня ведущим врачом. Помимо меня был выделен еще один врач. Возглавляла работу начальник санчасти Надежда Николаевна. Это была довольно любопытная личность. Вольнонаемная, после окончания мединститута она никогда не взяла в руки ни одной медицинской книги. Я как-то была у нее дома, там не было вообще никаких книг. Она приходила утром к нам и кричала: «Недовесова, я пришла, говори, что надо — побегу доставать». Позднее она кричала: «Недовесова, помни, работает камера паровая, жировая, тащи все на дезинфекцию». Но хорошо было уже то, что она не мешала работать.
У нас в Долинке была отличная клинико-бактериологическая лаборатория, которой заведовал биохимик Ф. Ф. Диковский. Организовал ее будущий академик, а тогда заключенный Зуродовский, сначала работавший сторожем, затем допущенный к работе лаборанта. Он-то и стал заведующим и подлинным создателем большой, хорошо оснащенной лаборатории.
Во время эпидемии в этой лаборатории была высеяна палочка вульгарного протея. Как будто и палочка-то не очень вирулентная, а, мы потеряли сорок три человека.
Пища, приготовленная в жаркое время года, в течение нескольких часов при полной своей доброкачественности приводит к появлению в ней палочек протея и других микробов, оставаясь по внешнему виду и на вкус неизменной. В подобной пище развиваются токсины, которые могут привести к массовым отравлениям и даже со смертельным исходом, что и имело место у нас в лагере.
Санотдел освободил несколько бараков и создал стационар. Прикрепили большое количество медсестер и санитаров, взятых из больничных отделений. Специфического лечения не было. Лечили промываниями желудка и кишечника, введением большого количества физиологического раствора, сердечно-сосудистыми средствами. Заболевали почти все через несколько часов после принятия пищи. Болезнь протекала бурно, со рвотой, поносом, иногда повышением температуры. У некоторых больных появились кровоизлияния на коже. У многих — отеки ног и рук. У одного больного еще при жизни снялась целиком кожа на руках, как случается у утопленников (кожа хранится в музее пат-анатомии в Долинке).
Смерть наступала при явлениях сердечной недостаточности на 5, 8 или 10 день. Умершим делали вскрытия и бактериологические посевы кишечного и желудочного содержимого.
Поскольку случай был уникальный: число болевших и погибших очень велико, я подготовила статью для печати. Но данные по лагерю опубликовать было нельзя. Статья моя не была напечатана.
После окончания вспышки управление лагеря издало приказ с благодарностью всем медицинским работникам, участвовавшим в лечении больных, и я снова вернулась в терапевтический корпус.
В лагере я не помню случая, чтобы кто-то из больных грубо разговаривал с медработниками. А позднее, работая в Караганде, мы часто встречались с больными, бывшими заключенными, которые не только ругали врачей и медсестер, но и угрожали ножом. В таких случаях изо всех отделений посылали за мной. Я как-то умела беседовать, уговаривала сдать финку мне лично на хранение. При выписке никто никогда не просил вернуть ему нож.
Люди остаются людьми даже в лагере. Как-то меня послали на обследование санчасти одного отделения. Мне приходилось бывать там раньше, и всегда принимали меня приветливо. Но на сей раз и начальник санчасти, и врачи лазарета явно были смущены моим приездом. В комнате, где располагался начальник, я заметила ящик, в котором лежали какие-то свертки. Время от времени входили женщины, не медики (медиков я всех знала), что-то приносили, клали в ящик и уходили. Я не могла понять, что происходит. Попросила объяснить. Оказалось, у докторши, работавшей в лагпункте, нелегально живут две дочери — одной двенадцать лет, другой шестнадцать. Младшая «служит в няньках» у начальника снабжения отделения. Она учится в школе и воспитывается вместе с детьми этого начальника. Старшая работает бонификатором малярийной станции и платит за угол у какой-то старушки, а свободное время проводит с матерью, которая готовит ее к экзаменам за среднюю школу. Задания дают учителя школы отделения.
Приехала я в то время, когда врачи собирались «обследовать» работу этой докторши, а на самом деле отвезти ей продукты, так как в лагпункте ничего не купишь. Еду несли и вольнонаемные, и заключенные. Чего только там не было — и яйца, и жареное мясо, цыплята, булки и пироги домашние, даже конфеты. Матери до конца срока оставалось несколько месяцев. Освободившись, она вместе с дочками уехала в Караганду, дочери поступили в школу. И такие случаи, когда вольнонаемные помогали заключенным, не были в лагерных отделениях редкостью.
Врачам в лагере жилось значительно легче, чем другим, да и помогать больным людям — не в этом ли суть клятвы Гиппократа?
Помимо медиков имелась в Долинке еще одна привилегированная группа — артисты. Они были освобождены от общих работ, их использовали, по лагерному выражению, «придурками», то есть в конторе — счетоводами, делопроизводителями и т.д. Среди мужчин профессиональных актеров не было, зато иные обладали настоящим сценическим талантом. Таким оказался, например, Юрий Александрович Силантьев, инженер-машиностроитель по профессии. В пьесе Шваркина «Чужой ребенок» Сенечка Перчаткин в его исполнении был куда лучше, чем в Московском театре Сатиры, где я видела этот спектакль через несколько лет.
Не помню, в 1944 или 1945 году, во всяком случае, еще шла война, явился в нам в Долинку какой-то незнакомец, отрекомендовавшийся фотокорреспондентом московской газеты. Сказал, что он астраханец, учился в гимназии вместе с моим братом Ильей и приехал на свидание к племяннику Аркадию Белинкову, недавнему студенту литинститута. Но приехать-то приехал, а разрешения на свидание не имеет, вот и просит помочь. Пришлось идти к начальнику лагеря, рассказать ему обо всем и просить разрешения на свидание.
Свидание было разрешено на одни сутки. Оказалось, что племянник Белинкова содержится в 19 отделении, то есть в пределах Долинки. Аркадий в это время лежал в лазарете из-за очередной атаки ревматизма. Дядюшка переночевал в доме заезжего. На следующий день он зашел в нам проститься. Так мне и не удалось узнать, по каким каналам было определено мое местонахождение. Больше этого фотокорреспондента я никогда не видела.
Через несколько дней Аркадия перевели ко мне в терапевтический корпус. Это был молодой человек лет двадцати двух с большой черной бородкой, очень слабого здоровья, с комбинированным митральным пороком сердца с резко выраженной декомпенсацией, и частыми легочными кровотечениями.
В стационаре мы его подлечили и, как только ему стало немного лучше, использовали на работе медбратом. Оказалось, что он подготовлен к этому, в литинституте, где он учился до ареста, существовали ускоренные курсы средних медработников, и там некоторое время он работал по оказанию скорой помощи.
Так как у меня установились хорошие отношения с начальником санчасти 19 ДКО во время массового пищевого отравления, я обратилась к доктору Павловой с просьбой использовать Белинкова на работе в медпункте, поскольку его все равно нельзя было посылать на общие работы. Она согласилась. Военизированная охрана относилась к Аркадию с подозрением: во-первых, он носил бороду (где это видано, чтобы заключенный и с бородой), во-вторых, носит странный полувоенный френч, присланный из дому, хотя к войне никакого отношения не имеет, на ногах — какие-то немыслимые краги, таких здесь не видывали, и, наконец, ему присылают с воли много книг. Так что безусловно — тип подозрительный.
Помимо всего, Аркадий был очень неспокойный человек, постоянно спорил с вохровцами, такое поведение не стяжало ему симпатий лагерного начальства. А самое главное — по вечерам он что-то подолгу писал.
Как-то начальник оперчекистского отдела сказал мне, что он почти всю ночь беседовал с Белинковым, до такой степени тот заинтересовал его. Судя по всему, этот парень образованный, умный, но с большой путаницей в голове.
В формуляре у Аркадия значилась характеристика: «Склонен к побегу». В силу чего и был он однажды отправлен в отделение Карлага, расположенное подальше от железной дороги, за восемьдесят километров от Долинки, и провел там около года. А через некоторое время дали ему второй срок и снова отправили подальше. Это случилось уже после моего выхода из лагеря.
В начале 1946 или в конце 1945 года приехала к нам мать Белинкова.
Свидание с Аркадием мы организовали ей прямо в лазарете, где он в то время лечился. Однажды, я уже жила в Караганде, приехал отец Аркадия. Разрешения на свидание у него не было. Но в лагере в Спасске начальником САНО и рентгенологом работали муж и жена — бывшие мои студенты по мединституту в Астрахани. Белинков нанял такси, и мы отправились в Спасск. Начальник САНО и его жена радушно меня приняли, вняли моей просьбе и дали отцу свидание с сыном на 3-4 часа. К вечеру мы выехали из лагеря. На выходе с вахты стоял Аркадий, смотрел, как мы усаживаемся, и даже помахал нам на прощание. Подойти ко мне, очевидно, побоялся, так как рядом со мной стояли начальник САНО и его жена. Больше Аркадия до 1956 года я не видела.
В 1956 году, уже после моей реабилитации, в августе, часов около десяти вечера зазвенел звонок в дверях. Открываю — стоят четверо, женщина и трое мужчин. Посмотрела внимательно — и в одном, бородатом, узнала Аркадия. Он объяснил, что все они освобождены, приехали в Караганду, в гостинице мест нет, знакомых нет. Нельзя ли получить приют хотя бы на ночь?.. Моя дочь с зятем и детьми в это время уехали в отпуск, в квартире оставались мы с Ириной Ивановной, так что места хватило. Во время ужина я заметила, с какой жадностью женщина поглядывает на пианино. Валентина оказалась пианисткой, не видевшей инструмента около десяти лет. Один из мужчин был художник из Ленинграда, отбывавший восьмилетний срок, второй — лагерный муж Валентины (позднее они зарегистрировались).
Мы с Ириной Ивановной с жалостью смотрели на одежду женщины. Платье — из лагерной бязевой рубашки, на босых ногах грубые сандалии. Белье тоже из бязи, лагерное. На воле у нее не осталось никого, кто бы ей помог. После ужина Валя села за пианино. Играла долго. Чувствовалось, что это Настоящая пианистка и что она давно не прикасалась к клавишам.
На другой день ленинградец уехал, Аркадий с мужем Вали куда-то отлучились, и мы принялись за ее экипировку. Из моих вещей оказались впору ей только босоножки. От Ирины Ивановны Вале перешло белье, из вещей моей дочери — юбка, блузка.
Муж и жена прожили у нас два дня, Аркадий неделю. У него была с собой выписка из истории болезни. С нею я направила его на ВТЭК, где ему дали вторую группу инвалидности, с этим он уехал в Москву к родителям. Благодаря заключению ВТЭК его сразу прописали в Москве.
Освобожден Аркадий был досрочно в связи с массовым пересмотром дел политических заключенных, реабилитацию он получил через год. Его сразу же допустили к государственным экзаменам за Литинститут, он сдал их, сдал в том же году кандидатский минимум и засел за работу. Им была написана монография о Тынянове. Спустя несколько лет он закончил книгу о Юрии Олеше, она трудно пробивалась в печать, отдельные главы появились в журнале «Байкал» и, несмотря на прекрасное предисловие Корнея Ивановича Чуковского, подверглись ужасающему разгрому. Книгу об Анне Ахматовой возвратило издательство. Белинкова пригласили в Югославию с докладом о творчестве Юрия Олеши. Он поехал туда вместе с женой и не вернулся. Поселились они в США, где Аркадий заведовал кафедрой славистики в одном из университетов, а через два года умер от сердечной декомпенсации.
В один из моих приездов в Москву, вскоре после смерти Аркадия, мать показала мне полученные его телеграммы. Все до одного университеты США выразили ей соболезнование, то же сделали многие университеты Франции, Англии, Швеции, Норвегии. В телеграммах говорилось, что Аркадий Белинков был замечательным ученым, большим писателем. Я сама их держала в руках, эти телеграммы, которых было более сотни.
В Долинке я познакомилась с Александром Леонидовичем Чижевским. Это был очень своеобразный человек. Безусловно, он был необычайно талантлив и обладал гигантской памятью. Пушкина он знал особенно хорошо. Стоило процитировать при нем две-три строки из любого пушкинского стихотворения, и он тут же мог его продолжить. Он прекрасно знал физику, химию, астрономию. За старый патент на краску для покрытия автомобилей после освобождения из лагеря некоторые предприятия ему переводили какие-то небольшие денежные суммы. Его учение об ионизации известно во всем мире. Многие считали и продолжают считать его гением. После смерти его научные идеи получили широкое признание.
В лагере он познакомился с Ниной Вадимовной Перешкольник, она стала его женой. Перешкольник — урожденная Энгельгардт, дочь харьковского губернатора, известного черносотенца, была хорошо воспитана и прекрасно образована. В общей сложности просидела в тюрьме и лагерях около двадцати лет. Ее арестовывали трижды. Последний раз — в связи с арестом мужа-коммуниста, еврея. Несмотря на все тяготы жизни, она отличалась общительностью, мягким характером, была веселая, остроумная, отлично исполняла цыганские романсы. Не согнула ее жизнь. В оперетте, созданной в Долинке, Нина Вадимовна талантливо исполняла роли комических старух. После окончания срока играла в труппе Карагандинской оперетты, затем, после освобождения Чижевского, работала машинисткой: она отлично печатала. Мы были довольно близко знакомы, но после отъезда Чижевских в Москву не встречались, только изредка обменивались открытками.
Летом 1945 года замначальника САНО и я поехали с обследованием в Джезказган. Джезказган считался лагерем каторжным. У заключенных были сроки — 20 и 25 лет. Среди них было немало изменников родины в военное время. Поехали мы сначала в женский барак. В нем, кроме дневальных, никого не было. Всех увезли в баню. Через несколько минут пришла грузовая машина, полная женщин. Все сидели на полу кузова и только одна пожилая, очень грузная, с приятным добрым лицом восседала на табуретке. Женщины спрыгнули на землю, подняли ее на руки и внесли в барак. Григорий Андреевич (замначальника САНО) обратился к этой женщине: «А вы за что сюда попали?» И мы к полной нашей неожиданности услышали, что она здесь находится за то, что выдала шестнадцать партизан — сволочей и жалеет об одном — что не могла выдать больше. Это было сказано с такой злобой, что стало страшно и противно. Григорий Андреевич спросил, не снятся ли ей выданные ею. «Что ты, я считаю, что господь бог меня за это в рай пошлет»,— ответила она.
Следующая встреча там же, в Джезказгане, была с молодым заключенным, бывшим студентом четвертого курса Ленинградского политехнического института, участвовавшим в поджоге Бадаевских складов. Он подавал немцам сигналы из окна квартиры при затемнении, на фронте сдался в плен и теперь отбывал срок. В содеянном нисколько не раскаивался. Позднее мы были в тюрьме. Видели женщин, привезенных из Германии. Тяжелое впечатление оставила та командировка и потом, много позднее, когда стало известно, что бывших полицаев, любовниц немецких офицеров и прочую дрянь освобождают из заключения и даже реабилитируют, это возмущало, рождало негодование. Вот уж кого следовало, по-моему, наказать по всей строгости, поскольку никакого раскаяния у них не было.